Но ведь живем-то мы в настоящем, а не в будущем. И хотя это настоящее необходимо улучшать, изменять с точки зрения будущего, нужно одновременно жить в своем настоящем полнокровной, добротной и веселой жизнью. А мне теперь жилось неинтересно и невесело.
Павел Германович сказал свое вступительное слово. Пора было начинать заезд. Я сегодня выступал первым, вместо Андрея Джуры.
Интересно было бы поговорить с кем-нибудь из летчиков-космонавтов: случалось ли ему, когда он чувствовал себя простуженным, проходить испытания в этой их центрифуге? И что он при этом ощущал? Потому что я, пока не вышел на стенку, чувствовал себя нормально. Но как только меня прижало к седлу, все вокруг стало малиново-красным — и «бочка», и зрители, и Павел Германович, который стоял в центре.
Я прибавил газу и слегка отклонился вправо. Я хотел подняться выше, чтобы под углом, сбросив газ, спуститься вниз. Но мотоцикл, резко выстрелив, швырнул меня на штрафтрос.
Дельный человек придумал этот штрафтрос. Когда б не он, мы бы сегодня недосчитались нескольких зрителей. И прежде всего этой горбатой старушки. Я увидел ее прямо перед собой. Она была не в черном, а во всем красном. Мотоцикл снес бы ее и ее соседей, как сносит головки одуванчиков прут в руках пацана. Но моя машина ударилась о штрафтрос. Он отбросил меня в «бочку». Я увидел перед собой противоположную стенку, затем дно и ужас на лице Павла Германовича. Я зажмурил глаза.
В общем, это очень удобная штука — сочетание скорости мотоцикла и упругости штрафтроса. Я только зажмурил глаза и сразу же открыл их, но оказалось, что я уже не на деревянном полу «бочки», а на койке в больнице. Голова у меня побаливапа, но не слишком сильно. Возле меня сидели мама и Федя.
— Что там у меня поломано? — спросил я.
— Тише, — ответил Федя. — Тебе еще нельзя разговаривать. У тебя все в порядке. Просто ушиб.
Я не поверил. Я снова закрыл глаза и стал себя мысленно ощупывать от кончиков пальцев на ногах до самой макушки. Ничего у меня особенно не болело, хотя после я убедился, что все тело у меня покрыто синяками. «Гематомами», как выражалась наша школьная врачиха Розалия Бенедиктовна. И я уже знал, что первым делом сделаю, когда выйду из больницы. Заставлю Андрея Джуру надеть шлем. Он из пижонства ездил без шлема.
Ночью мне стало хуже. Меня тошнило, и больничная палата, покачиваясь, плыла вниз по крутой спирали. И когда я открывал глаза, все время рядом с собой я видел маму. Она была совсем не такой, как всегда, она была удивительно ласковой, энергичной и похорошевшей, словно девушка. За эти дни, что я лежал в больнице, я ее увидел такой, какой она мне до сих пор не открывалась. Такими и должны быть настоящие люди, когда случается беда. Только теперь я понял, что имел в виду Сергей Аркадьевич, когда говорил о маме, как о человеке, каких немного.
Федя тоже бывал у меня каждый день. Он привез какого-то старенького профессора-невропатолога, который заставлял меня, зажмурив глаза, попадать пальцем в собственный нос, царапал — очень щекотно — по пяткам какой-то железкой, проверял молотком рефлексы в коленях и сказал в конце концов, что меня следовало бы посадить в банку, заспиртовать и показывать студентам, как человека с абсолютно здоровыми нервами.
Удивил меня батя. Он пришел с Вилей и принес мне в подарок портативный магнитофон, который купил, чтоб я не скучал в больнице. Андрей Джура, Тамара и Павел Германович приходили каждый день и приносили такое количество цветов, какое, по-моему, носят только роженицам. И все-таки я сказал, что больше не буду участвовать в «Бесстрашном рейсе».
Павел Германович улыбнулся понимающе:
— Это психическая травма. Это скоро пройдет. Человек, который ни разу не падал, только половина гонщика. Не торопитесь с решением. Подумайте.
Я сказал, что подумаю.
По мере того как мне становилось лучше, мама стала приходить реже.
— Скажите, мама, — спросил я однажды, — вы на меня не сердитесь?
— Ой, Ромка! — улыбнулась мама. — Какой же ты еще маленький…
Она не знала, что только здесь, в больнице, я почувствовал себя по-настоящему взрослым. Потому что только теперь я понял, как она мне нужна, моя мама. И как я ей нужен. В детстве этого не понимаешь. В детстве к этому относишься как к чему-то совершенно естественному и поэтому привычному, обыкновенному.
И еще я думал о том, что эти, как говорил Николай, тривиальные выражения из газет и книг, в которых мать и Родина всегда стоят рядом, не пустые слова. Моя Родина тоже была особой и тоже ни перед кем не старалась казаться лучше, чем она есть в действительности. Она была умной, и суровой, и властной, она была надежной и доброй и не любила глупых шуток.
Когда я вернулся домой, я понял, что мне от многого нужно избавиться. И прежде всего от постоянного ощущения, которое преследовало меня в последнее время, — что я обижен жизнью, судьбой, окружающими. Это удобная позиция: «Мне не повезло». «Я обиженный». Но не самая умная.
В одном отношении Вера была совершенно права: если уж жить, то нужно жить весело. И не считать себя обойденным. И помнить, «…что бедствия человека происходят от человека, и часто оттого только, что он взирает не прямо на окружающие его предметы».
— Не пойду я больше в «Бесстрашный рейс», — сказал я маме и бате. — Вернусь на завод.
Они переглянулись и сделали вид, что другого и не ожидали. Но про себя оба вздохнули с облегчением.
— Сможешь теперь… наладчиком, — сказал батя. — Пора уже.
Никогда не ожидал, что меня так хорошо встретят на заводе. Как родного. Но в первый же день моей работы пришла посыльная и сообщила, что меня приглашает к себе сам генеральный директор Владимир Павлович Пашко. Я насторожился.
Удивил меня генеральный директор. Он предложил мне, как он сам выразился, «инженерную должность». На заводе была создана специальная оперативная группа по борьбе с авралами, со штурмовщиной. И Пашко считал, что я должен войти в эту группу, «потому что там нужны языкатые ребята».
— Вот поездишь по заводам-поставщикам — поймешь, откуда ноги растут у штурмовщины и как с этим бороться.
В общем, мне стоило большого труда уговорить генерального директора, чтоб он оставил меня наладчиком.
— Выступать легче, — сказал мне все-таки генеральный директор на прощание. Не удержался. Запомнил карикатуру.
Когда я возвращался из конторы, я остановился перед распластанным на белой стене, заключенным под стекло нашим заводским знаменем. На него покушались музеи, но генеральный директор не отдавал. Это старое, выцветшее знамя прошло через много рук и через много судеб, когда его прятали от немцев в дни оккупации Киева. Но его сохранили. Верили в то, что оно вернется на свое место. И оно вернулось.
И к маме, и к бате тянутся люди. Родичи, соседи, знакомые и просто те, кто хоть раз где-то с ними виделся. Но по-разному. К маме приходят те, у кого что-то случилось. Когда неприятности. Или когда нужно на что-то решиться, а не хочется. За советом. А к бате — рассказать про свои дела, похвастаться удачей. Мой дядя, вице-адмирал Михаил Иванович Пазов, сказал, что в Киеве пробудет только день, что он тут проездом в Севастополь, что давно собирался выпить с батей рюмочку, но приехал он явно к маме. Я это сразу почувствовал, хотя не смог бы объяснить почему.
Дядя выглядит моложе отца, хотя по возрасту он старше на четыре года. У бати волосы густые, стрижется он коротко, и седых волос почти не видно, а дядя — лысый, плотный и румяный, но, очевидно, влияет военная выправка, нет у него этой батиной сутулости.
Мы прогулялись с дядей по Крещатику. Мне нравится с ним ходить. Прохожие останавливаются, оглядываются. В Киеве редко увидишь моряка. Да еще вице-адмирала. В армии это был бы генерал-лейтенант. А может, это звание еще и выше тянет. Адмиралов намного меньше, чем генералов.
Видно, соскучился он по украинскому языку. С нами он только по-украински и разговаривает, употребляя такие слова, которые теперь редко услышишь: шляхетний, осоружний 19 , чай называет гербатой, янтарь — бурштином.
А с мамой они говорят одними поговорками. Словно соревнуются, кто больше помнит. Какие-то они одержимые.
Мама любит дядю. И по случаю его приезда приготовила знатный обед.
Я, правда, опоздал к обеду. Задержался в институте. Я пришел, когда они уже выпили по первой, а может, и по второй.
— Тебе легче, — говорил дядя бате. — Ты рабочий. Гегемон.
А почему легче? — обиделся батя.
— Опять у тебя часы отстают? — обрывая их спор, язвительно спросила у меня мама. Она, по-видимому, не хотела, чтоб этот разговор продолжался при мне.
— А потому легче, — упрямо продолжал дядя, — что нет у тебя этого постоянно грызущего сердце чувства: то не сделано, это не закончено, в том ещё не разобрался, это упустил.
— А ты не упускай, — сказал батя. — Ты упустишь, а по затылку Ромка получит.
— Вот я и говорю, — продолжая разговор, который начался без меня, сказал дядя Миша, — пусть Роман сам защищает свой затылок. И твой. И мой.
— Пийте, люди, горілочку, а ви, гуси, — воду, аби люди не казали, що ми злого роду 20 , — предложила мама.
— Нам на здоров'я, а ворогам на безголов'я 21. — Дядя Миша опрокинул рюмку, поморщился и стал закусывать салом.
— Хто п'є, той кривиться, а кому не дають, той дивиться 22, — заметила мама.
— Доки неба дійдемо, ще по едній шарпнемо, — не остался в долгу дядя. — Выпейте, Галя, и вы до дна, бо на дні молоді дні 23.
— Чоловік проп'є вола, то це його слава, а жінці й помело не вільно 24, — сказала мама.
— Что там с этой подводной лодкой? — спросил батя.
— С какой?
— Атомной. Американской.
— Затонула. Со всем экипажем.
— Это мне известно. А по какой причине?
— Не знаю. Думаю, слишком глубоко забрались. Давление. Металл не выдержал. А может и так быть, что слишком уверенно себя почувствовали. Забыли, где находятся. А море этого не любит.
— У нас не может быть такого случая?
— Пока бог миловал. Но, как говорится, бог помогає перевізникові, але мусить гребти, 25
Мама принесла здоровенную миску вареников и блюдо с горячими пирогами, накрытыми вышитым полотенцем. Приступая к вареникам, дядя заметил:
— Як молодим був, то сорок вареників з'їдав, а тепер хамелю хамелю й насилу п'ятдесят умелю 26.
А мама в ответ:
— Ужте, їжте, на живіт не вважайте, аби шкура видержала 27.
— Хай бісове черево трісне, аби дар божий не пропадав 28 — ответил дядя.
Виля часто повторяет: «Есть много в этом мире, друг Горацио, что вашей философии не снилось». Не знаю, как насчет другого, а таких вареников не снилось никакой философии. Такие они вкусные, что действительно невозможно остановиться.
Справившись с варениками, дядя провозгласил:
— Де ви, пироги? Тут є ваші вороги 29 .
Мама подвинула пироги, масло, сметану и тут же добавила:
— Гріх то неспасений — істи пиріг немащений 30 .
Я вспомнил, как французы, которые когда-то побывали у нас в гостях, никак не могли понять, почему к пирогам, кроме масла, нужна еще и сметана. «Уж что-нибудь одно, — говорили они. — Слишком жирно и слишком сытно. После такого обеда на баррикады не пойдешь». — «Когда соберетесь на баррикады, — ответил им батя, — мы угостим вас нашим саломуром. Есть у нас и такая еда». Саломур — это такой соус из уксуса, толченого чеснока, перца и соли. С ним едят вареную рыбу.
Отодвигая пироги, дядя сказал:
— Оце наївся, як дурень на хрестинах. 31
— Як багато родичів, то або сім раз пообідав, або ні разу не їв, 32 — отозвалась мама.
А о чем они с мамой говорили, я так и не знаю. По-моему, что-то семейное. Дочка у дяди, моя двоюродная, сестра, как-то неудачно вышла замуж. Что-то не ладилось у нее там с мужем. Не о разводе ли шла речь, потому что мама сказала некстати: «Малі діти деруть запаску, а великі — серце»,33 а дядя ответил: «Прожили, як у ступі стовкли: ні смаку, ні знаку»34. Еще одна разбитая любовь.
«Женщина! Если ты когда-нибудь встретишься с богом, спроси у него, любил ли тебя кто-нибудь сильнее, чем я».
Когда-то мне казалось, что именно так, как пелось в этой парагвайской песне с ее любовью, как море, я любил Веру. Женщину, которая предала своего мужа, изо дня в день лгала ему и приучила к этому и меня. Но ведь все могло быть наоборот. Могло ведь случиться и так, что я был бы ее мужем, а Виктор — любовником. И тогда бы она обманывала меня. Как Лена. Ложь, ложь и ложь.
Я выглянул в окно, посмотрел на дерево перед нашим домом. Я считал, что это клен. Тот самый, который поет в бандурах. Но это — неклен.
Если бы встретить девушку, на которую можно во всем положиться. Но как ее найти?.. Я уже ожегся. И все-таки где-то ведь живет такая девушка. Только я не знаю, как ее зовут.
Прежде всего нужно было вернуть деньги Мише. И не так мало — шестьдесят рублей. Миша охотно одалживал деньги, но любил, чтобы их ему возвращали точно в срок. День в день. Минута в минуту.
В общем, эта командировка в Харьков была очень своевременной. Я решил, что, если получу хоть сотню аванса под командировку, все будет в порядке. Однако мне выписали командировку всего на десять дней, и бухгалтерия выдала аванс шестьдесят рублей из расчета по два шестьдесят суточные, по рублю — квартирные и на проезд остальные. Авансы на командировку главный бухгалтер всегда подписывал неохотно, сам придирчиво прикидывал на счетах и денег давал в обрез.
Я зашел в парикмахерскую. Миша увидел меня в зеркале, помахал в знак привета бритвой и, не оглядываясь, заметил:
— Точность — вежливость королей.
Он обдал облаком одеколона длинноволосого паренька с прыщавым лицом, помахал на него салфеткой, как секундант в перерыве между раундами обмахивает своего боксера, и обратился ко мне:
— Ваша очередь.
Я сел в кресло.
— Подстричь?
— Подровнять.
Миша накрыл меня прозрачным фартуком и замахал надо мной бритвой. Он при стрижке пользуется бритвой вместо ножниц. Высший парикмахерский шик. Давно я у него стригусь и все равно каждый раз поеживаюсь — не отхватил бы он мне ухо.
— Есть новый анекдот. Про автомобилистов-частников. Сначала под машину залез водитель, потом пассажирка, которая тоже понимала в автоделе…
Он рассказал свой несмешной анекдот — это у него профессиональное, — подбрил у меня за ушами и спросил:
— Освежить?
— Да нет, не нужно.
Набрав в зубцы металлической расчески вату, он причесал меня, пощелкал ножницами, подравнивая какой-то вихор, и удовлетворенно сообщил:
— Ну вот, голова совсем круглая.
Иные парикмахеры мучились, стараясь не отстать от быстротечной моды, а у Миши был только один эстетический принцип геометрического характера: если голова круглая, значит, все в порядке.
— Понимаешь,— сказал я Мише, — я тебе сегодня отдам сорок рублей. А еще двадцать потом. В получку. Как ты?
— Пожалуйста, — охотно согласился Миша, вынул из кармана свой красный кожаный бумажник, достал из него записную книжку и тонкий, как спичка, карандаш.— Так и записываем.
В общем, как говорит мама: «Святий звичай — не позичай». 35
Куртка с замками-«молниями» и витыми кожаными погончиками у меня была новенькая, сияющая. На днях на мое имя пришла посылка. Из Новосибирска. А в ней — роскошные перчатки-краги, мотоботы, но не со шнурками, а с замками-«молниями» и кожаная куртка. Совсем такая, как моя старая, только не австралийская, а болгарская. Выходит, это всемирная мода. В перчатке я нашел записку от Сергея Аркадьевича. В ней было только: «Носи на здоровье».
На этот раз я надел под куртку белую нейлоновую рубашку и галстук. Впервые в жизни я ехал на чужой завод в качестве наладчика, в роли, которая всегда представлялась мне самой значительной и заманчивой. На харьковском заводе что-то не ладилось с автооператором — механическими руками, подававшими заготовки на наш новый шестишпиндельный автомат. Станок должен был одновременно обрабатывать шесть деталей и каждые восемь секунд выдавать готовую продукцию. Мне предстояло отладить автооператор и научить заводских наладчиков правильному уходу за этим нашим роботом.
Машиностроители говорят: «Станок без наладки — четверть станка». Работа наладчика — самостоятельное дело. Трудился весь завод, а теперь все зависит от одного тебя. Даже страшновато. Поначалу, во всяком случае.
Я решил выехать еще до рассвета, по холодку, но пока собрался, пока поменял масло, стало уже совсем светло, в небе ни облачка, поливальные машины двинулись в первый рейс по городу, дворники дружно махали метлами.
Перед дорогой я проверил поршни, хотя мог бы этого и не делать — стуков не было, мотор работал плавно, ровно, красиво.
В моем мотоцикле, который чуть жестковато отзывался на неровности шоссе, по сути, после ремонта осталось немного частей с первоначальным заводским номером. Разве что рама. Цилиндры по ребрам у меня были значительно шире, чем на серийном двигателе. И ребра были расположены по-другому. Это всем бросалось в глаза.
Привычно пригнувшись к рулю, я сдерживал бег своего послушного красного конька: его дальнейшая судьба зависела от обкатки.
У обочины стояла «Ява-350». Мотоциклист, худощавый, невысокий паренек в черном кожаном танкистском шлеме, с сигаретой в зубах, смотрел на проезжавшие машины. Я затормозил и подрулил поближе.
— Что случилось?
— Все в порядке. Спасибо. Покурить захотелось, — Он полез в карман. — Закуривай.
— Тороплюсь.
Паренек посмотрел на мою «Яву», мы одновременно понимающе улыбнулись, и я выжал сцепление.
Мы сразу узнаем друг друга. Краска на «Яве» не боится ни дождя, ни солнца, она не облезает и не трескается. Но у тех, кто много ездил, она темнеет. Из алой, как помидор, она становится вишневой. Как у него. Или как у меня.
В Полтаве на автозаправочной станции я залил бак, а потом попросил в буфете бутылку кефира и яичницу с ветчиной. Буфетчица улыбнулась мне, как знакомому, полувопросительно-полуутвердительно сказала: «Турист» — и достала кефир из холодильника. Яичница плавала в масле. Хлеб был свежий, только что нарезанный.
С той минуты, как я получил командировку с записью в графе «Должность»: «Наладчик», — меня не покидало особое, приятное и немного неловкое ощущение собственной значительности. И ощущение это подогревало все, что происходило со мной в этой поездке: и понимающие взгляды автолюбителей, которые собрались вокруг моего мотоцикла на заправочной станции, и улыбка буфетчицы, и то, что она достала для меня кефир из холодильника, а я перед тем заметил, как буфетчица какому-то пожилому человеку а замшевых джинсах — он подъехал в собственной «Волге» с московскими номерами — дала кефир просто с прилавка. И когда на контрольном пункте меня остановил автоинспектор, вместе с правами я вынул из кармана и свою командировку.
Плотный, невысокий лейтенант с неожиданными оспинами на молодом лице — на молодых лицах в наше время никогда не увидишь следов оспы—прочел командировку, уважительно улыбнулся и спросил:
— Что ж это вы будете налаживать, если не секрет?
В другое время я, конечно, рассказал бы автоинспектору, что в Харькове на Лопани скоро начнет курсировать атомный теплоход, и мне поручено наладить работу реактора, но на этот раз я ответил, что еду, чтобы отладить наш робот — автооператор при шестишпиндельном автомате.
— Интересная у вас машина, — сказал лейтенант. — Сами усовершенствовали?
— Как вас зовут? — спросил я, в свою очередь.
— Борис Васильевич Шевченко, — настороженно ответил лейтенант.
— Труд этот, Боря, был страшно громаден, не по плечу одному, — ответил я серьезно. — С друзьями.
— Понятно, — рассмеялся лейтенант.
Батя говорил когда-то, что всех наладчиков встречают одинаково, а провожают по-разному. Я еще не знал, как меня будут провожать, но встретили меня словами, которые удивительно совпадали с моим настроением:
— Только вас и ждем. Сейчас мы вас устроим, и приступайте. Но сначала в гостиницу. У нас с этим трудно, но мы вас устроили в самой лучшей, в гостинице «Харьков», в центре города. Номер вам уже заказан.
Хотя у окошка администратора стояла традиционная табличка «Номеров нет», когда я назвал себя, мне выдали короткую анкетну и сказали, что номер для меня забронирован. Люди, которые с чемоданами и портфелями сидели в вестибюле, посмотрели на меня с завистью.
— За сколько дней вы заплатите? — спросила администратор, медлительная, необыкновенно самоуверенная женщина. — У вас броня на десять дней. И лучше бы сразу.
— А сколько стоит в сутки?
— Два пятьдесят.
— Ну пока за пять. А там видно будет.
— Пожалуйста. И за прописку…
Я заплатил, получил квитанцию и сдачу. Сдача — это было все, что у меня осталось на жизнь в Харькове.
В небольшом номере с модной мебелью, как и у нас дома, был совмещенный санузел. Правда, вместо ванны в нем был душ, отгороженный пластмассовой занавеской. Я разделся, забрался под душ. Свою нейлоновую рубашку я решил постирать вечером — благо ее не нужно гладить. Я вытер ноги, чтоб не оставлять следов на паркете, а тело не вытирал — люблю медленно обсыхать, ощущая, как вода, испаряясь, холодит кожу. Нужна мне была эта гостиница. И за что тут берут два пятьдесят? А где я возьму денег, чтоб заплатить еще за пять дней?
Я подсчитал, что если даже тратить в день только по сорок копеек на еду и совсем не курить, то и тогда денег, которые у меня остались, до конца не хватит.
Придется уехать пораньше. Если б, скажем, справиться дней за пять. А иначе —хоть домой телеграфируй, чтоб выслали.
Гидравлическую систему автооператора у нас собирали в термоконстантном цехе при постоянной температуре в двадцать градусов и с точностью до микрон. На харьковском заводе гидросистему совершенно разладили. И я понял, что мне придется здорово погорбатиться, чтоб привести ее в порядок.
Ко мне прикрепили трех заводских наладчиков, которые, когда стояли рядом, очень напоминали висевшую тут же в цехе диаграмму роста производительности труда: один был совсем невысоким, с серьезным, сосредоточенным лицом и маленькими, очень чистыми руками — на вид восьмиклассник, не старше, второй — среднего роста, с измятым лицом, вероятно, дорабатывал последний год до пенсии, и третий—типичный баскетболист с маленькой головой и огромными лапищами.
Кроме того, за наладкой следил заместитель начальника цеха Федоров — торопливый и суматошный инженер. Федоров сразу же стал меня расспрашивать:
— Это правда, что у вас в опере Ярослав Нужный, когда не смог взять верхнее «ля», подбросил вместо этого шляпу с пером?
— Не знаю, — ответил я нерешительно. — Вообще, конечно, может, оно и было, только я лично не видел.
Если быть совсем откровенным, то я не только не видел, но даже и не слышал, что в опере есть такой певец Ярослав Нужный. Последняя вещь, которую я слушал в опере, была «Кармен». Я учился тогда в шестом классе.
— А про поэта Лубоцкого правильно рассказывают? Что он в пьяном виде проглотил шахматного коня? На пари?
— Нет, — сказал я твердо. — Этого не было.
А этот здоровенный парень — его звали Вилен Сосняк — оказалось, не баскетболист, а мотоциклист. Он все норовил разобрать на винтики и шайбочки мою «Яву», так заинтересовался.
Сам он ездит на ИЖе. Нет в мире все-таки мотоциклов выносливей и надежней. ИЖ у Вилена уже десять лет. Прошел сто сорок тысяч километров. И пройдет еще столько же. За весь пробег он не заменил ни одной спицы. Я смотрел его машину — электрооборудование в порядке, двигатель заводится сразу. Только краска облупилась.
Мы разговорились. Оказалось, он закончил вечерний машиностроительный техникум, за четыре года ни разу не побывал в кино, не прочел ни одной художественной книги, но зато по всем предметам у него только пятерки.
— Почему же не пошел мастером? После техникума?
— Наладчиком выгодней. А у меня семья.
— Так зачем же ты мучился, в кино не ходил?
Вилен нерешительно посмотрел на меня, помялся, но он принадлежал к породе людей, совершенно не способных врать или уклоняться от ответа.
— Сын у меня, — сказал он. — Во втором классе. Задает вопросы. А теперь у меня хоть паршивенький, а диплом. Могу авторитетно ответить.
Поговорил бы он с моей мамой. Она б ему и без диплома авторитетно ответила.
В обед мы с этим Виленом Сосняком пошли в столовую. Очень хотелось есть, и я не сообразил отказаться. Потом простить себе этого не мог. Я себе выбил чек только на кусок хлеба за копейку и на стакан кефира за восемь. Я б, конечно, взял бы еще хлеба, если бы не при нем.
— Что это ты так мало? — удивился Вилен. — Разгрузочный день? Как у моей жены?
— Нет, — сказал я уклончиво. — С желудком у меня…
А он, естественно, выбил себе шницель, три компота, а потом подумал и взял еще две порции сарделек.
И я за все это заплатил! Он сопротивлялся, но я заплатил. Я не мог иначе. Все-таки я тут был старшим, а он у меня учился, как налаживать автооператор.
Какой же он вкусный, хлеб, когда хочется есть и его только один кусок! Немыслимо! Я жевал медленно, чтоб продлить удовольствие и чтоб дождаться, пока этот Вилен сожрет свои шницель и сардельки. И кефир я отпивал медленно, интеллигентно, маленькими глоточками. Ой, как же мне хотелось есть! Как никогда в жизни!
Прежде я даже не представлял себе, что на улицах валяется столько сигарет. Не окурков, а целых сигарет, только закуренных и погасших. Они лежали на тротуаре и на мостовой возле троллейбусной остановки. Люди закуривали, делали пару затяжек, а тут подходил троллейбус, и они бросали сигарету. Одна сигарета, к тому же «ВТ», лежала даже не прикуренная. Кто-то уронил и поленился или побрезговал поднять. Это самые лучшие у нас сигареты — сорок копеек пачка. Значит, две копейки штука. Не такая уж большая цена за четырнадцать с половиной минут человеческой жизни.
Ну что тут такого — поднять сигарету? Может же быть так, что я сам ее и уронил. Но все-таки я никак не мог решиться. Я пропустил уже три троллейбуса, делал вид, что хочу почесать ногу, затем, что мне нужно завязать шнурок, и каждый раз мне казалось, что на меня смотрят, и я снова выпрямлялся. Потом я придумал свернуть трубочку из бумажки, как сигарету, бросил ее на землю и вместо нее поднял эту проклятую «ВТ». Вроде украл. Она чуть подмокла, но все равно я закурил ее с большим удовольствием.
Прежде, когда меня угощали сигаретами, я брал и даже не замечал этого. Подумаешь — сигарета. Но теперь, когда мне на заводе кто-нибудь протягивал пачку, я отвечал:
— Спасибо, только что курил.
В общем, я теперь думаю, что каждому человеку в нашей стране следовало бы хоть раз в год пять дней пожить на сорок копеек в день. Многие стали бы лучше понимать, что такое хлеб, что такое мясо, что такое табак, и какое удовольствие все это может доставить, когда его мало.
«Ешь ананасы и рябчиков жуй…»
Я не понимаю, чем ананасы и рябчики лучше яблок и колбасы. Может, они казались такими вкусными оттого, что были не всем доступны, что не все могли позволить себе их есть. А теперь в нашем «Гастрономе» очередь, когда продают ананасы. Я покупал. Кисловато. По-моему, их срывают незрелыми. Бананы вкусней.
Рябчики? Батя рассказывал, что в детстве у них в селе, если ребенок капризничал, не хотел есть, ему говорили: «Рябчика захотелось?» Батя считал, что это имеют в виду их кудлатого пса, которого звали Рябко. Только взрослым он узнал, что рябчик это совсем не собака.
Когда б не эти стихи Маяковского, которые мы учили на память в школе, мне бы и в голову не пришло есть рябчиков. А так я их заказал однажды в ресторане. И ничего особенного я в рябчике не нашел. Но сейчас я жрал бы этих рябчиков так, что только косточки б хрустели. И ананасами закусывал бы. Если, конечно, не нашлось бы свежей паляницы и доброго куска «любительской» колбасы. Вот черт — даже слюнки текут.
Когда я вернулся в гостиницу, дежурная по этажу — кокетливая девушка из так называемых блондинок — спросила:
— Как ваша фамилия?
— Пузо, — сказал я. — А ваше?
Дежурная смутилась.
— Вам телеграфный перевод. А моя — Гриднева. Но я не потому…
— Я тоже не потому, — перебил я дежурную. — Давайте перевод. Вы обедали?
— Обедала.
— А второй раз?
— Что вы?.. Я на работе.
— Ну, как хотите. У вас тут нет подмены?
— Есть, только я не могу.
— Тогда до свидания.
Не заходя в номер, я отправился в почтовое отделение. Но там было закрыто. Хорошо, что эта дежурная уже обедала.
Деньги я получил утром. Я был первым у кассы. Батя прислал пятьдесят рублей. И четыре из них я сразу же поставил ребром. С ходу прямо возле гостиницы в «Гастрономе» я купил три «городские» булочки, полкило колбасы «любительской», две бутылки напитка «Выставочный» на натуральных соках, мармелада и сигарет. Ох и рубанул же я!
А автооператор заработал у меня на четвертый день. Весь завод приходил смотреть. И было на что! Все любовались нашим роботом, а меня словно не замечали. Но теперь это меня не огорчало. Потому что когда режиссер поставит хороший кинофильм, зрители приходят смотреть на кинокартину, а не на режиссера.
Кто это понимает, тому легче живется на свете. Веселее.
— Выйди в «Гастроном», купи хлеба, — сказала мама. — Черного, украинского. Что, мне ходить хлеб покупать?
— Сейчас пойду.
Я взял какую-то старую газету, чтоб завернуть хлеб. Машинально посмотрел на четвертой странице сообщение о футболе. Там были старые данные, наша команда уже ушла далеко вперед. И вдруг ниже статьи футбольного комментатора я увидел маленькую заметочку, напечатанную черным шрифтом. Я прочел ее и сразу забыл. Но когда я уже купил хлеб и собирался завернуть его, неожиданно для самого себя я вырвал кусок газеты, на котором была напечатана эта заметка, сложил и спрятал в карман.
Заметка называлась «Награда за мужество». В ней сообщалось: «В ночь на шестнадцатое апреля в селе Залесье Черниговской области загорелся дом А. Голобуского. В пылающем помещении спали жена А. Голобуского Анна и трое детей. Сам А. Голобуский, завфермой колхоза, был в это время в соседнем селе. Первой увидела пожар ученица десятого класса средней школы № 1 комсомолка Людмила Петренко. Она, не раздумывая, разбила окно, вскочила в пылающий дом и, рискуя собственной жизнью, бросилась спасать сонных детей. Их мать Анна Голобуская потеряла сознание. Первой Люда вынесла младшую девочку — трехлетнюю Оксанку. На Люде тлела одежда, загорелись волосы. Но она снова вернулась в горящий дом, вынесла второго ребенка, затем, несмотря на ожоги, снова бросилась в огонь и спасла жизнь пятилетнего Павлика. После этого она вытащила через окно хозяйку дома и стала приводить ее в сознание, хотя и сама нуждалась в немедленной медицинской помощи. Такая помощь была ей оказана подоспевшими односельчанами. Все жители села предлагали свою кровь для переливания и свою кожу для того, чтоб сделать необходимые пересадки. Сейчас Людмила уже выздоровела и чувствует себя хорошо.
За смелость и отвагу, проявленные при спасении трех детей и их матери во время пожара, Президиум Верховного Совета УССР от имени Президиума Верховного Совета СССР наградил медалью «За отвагу на пожаре» ученицу десятого класса залесской средней школы № 1 Черниговской области Людмилу Петренко».
Я думал о том, что Люда Петренко — человек, на которого можно положиться. Во всем. Я понимаю — раз броситься за ребенком в огонь, ожечься, но вытащить его. Но ведь она это делала четыре раза. И наверное, ей было очень страшно и больно. Это не шуточки, когда горят волосы. Я, когда был в восьмом классе, сделал с ребятами ракету, которую мы набили спичечными головками. С десяти коробок. Выхлопом из этой ракеты мне обожгло руку. Я чуть не выл от боли. Врача вызывали. Все кончилось пузырем на пальце. А тут волосы горели. И ведь она понимала, чем ей это грозит. Но это ее не остановило.
Вечером я решил написать письмо этой Людмиле Петренко. Я никогда не думал, что сочинить письмо так трудно. Как ни крутил, а все сбивался на слова вроде «вашим подвигом гордятся все комсомольцы нашего цеха» или «ваши успехи в спасении детских жизней во время пожара показывают, что комсомольцы во всем впереди». В конце концов я сообщил, что только теперь прочел о ней в газете и хотел бы с ней переписываться.
Ответ я получил почти через месяц. За это время я уже позабыл о Людмиле и сначала был очень удивлен, что на мое имя пришло письмо из Черниговской области. Люда Петренко писала мне, что просит извинить за то, что задержалась с ответом, что сейчас у нее конец четверти, и пришлось много заниматься, что она пока не имеет ни одной тройки и четверок меньше, чем пятерок, что на письма ей трудно сразу отвечать, потому что она получила много писем, особенно от солдат Советской Армии, даже с Дальнего Востока. Но, несмотря на это, переписываться со мной она готова.
Письмо было написано аккуратным, ровным почерком на листках из школьной тетради в линейку, и я себе представил девушку, которая при свете керосиновой лампы сидит за столом и пером «86», опуская его в чернильницу-невыливайку и стряхивая лишние чернила, чтоб не получилось кляксы, пишет мне письмо. Смутили меня только послания от солдат.
Мне полагался отгул. Неделя. Я получил аванс, купил две коробки конфет, «Киевский» торт, бутылку одесского коньяка с тремя звездочками, сложил все это в свой старый чемоданчик, который приторочил к багажнику, и на рассвете выехал в Чернигов.
Я читал в журнале «Наука і суспільство» 36 о черниговском Спасо-Преображенском соборе, о том, что он был построен в XI столетии, ровесник Софии Киевской, что сейчас проводятся реставрационные работы и что сооружение это отличается совершенством, гармоничностью и суровой простотой.
Я осмотрел этот собор. Все имелось, так сказать, в наличии. И гармоничность, и суровая простота. Не было только реставраторов. Но здание и так было в большом порядке. Собор даже действовал. В него вошел старенький попик, за ним две старушки в черном.
Собор стоял на холме, а вокруг было несколько могил. На одной из них, на каменной плите, я увидел сделанную на фарфоре фотографию — парень лет двадцати с кудрявым чубом. Умер в 1921 году. И надпись со стершейся позолотой. «Суди, господи, не по делам нашим, но по милосердию твоему».
Кем он был, этот парень? Убийцей? Предателем? Почему его жизнь полностью осуждена его близкими? Почему они надеялись, что бог будет к нему милосерднее, чем были они?
Со странными просьбами иногда обращаются люди к богу… Мне вспомнилась песня парагвайцев. «Женщина, если ты когда-нибудь увидишься с богом, спроси у него…» «Парень, похороненный рядом с этим знаменитым собором, если ты когда-нибудь увидишься с богом, спроси у него…» Это не к богу обращаются. И не к людям. К совести.
Я спустился с холма и увидел странную штуку. Человек в синем пластмассовом шлеме, украшенном очками, со страхом смотрел на свой мотоцикл. «Паннония», венгерская дорожная машина. Выпускные трубы в цветах — от желтого до темно-синего. Плохо отрегулирован карбюратор. Либо недостаточно подается топлива.
Я присмотрелся к мотоциклисту и увидел, что страх это было не то слово. Его узкое лицо выражало обиду, ужас, в общем, на нем было то самое выражение, какое бывает только в минуты большого несчастья.
— Что случилось? — спросил я.
— Она не останавливается, — хрипло сказал человек.
— Кто она?
— «Паннония». Мотор. Двигатель. Понимаете, я выключил зажигание, — он показал мне вынутый ключ, — а он по-прежнему крутится…
Я знал, что, если удержу сейчас смех, на всю жизнь могу стать заикой или начать дергать головой. Эта взбунтовавшаяся «Паннония» и ее перепуганный хозяин рассмешили б и царевну Несмеяну. Но я удержался.
— А почему бы вам для начала не снять колпачок со свечи?
— Ох!.. Я так, знаете… Не сообразил. Решил ждать, пока бензин выработается. А у меня почти полный бак. Ну конечно, нужно отключить свечу…
Я сбросил колпачок. Двигатель чихнул и умолк.
— Спасибо… А что же теперь делать?.. Меня снова стал разбирать смех.
— Сейчас посмотрим.
«Паннония» получает ток от магдино — магнето с маховиком. Я снял фару и правую крышку картера и стал искать обрыв в цепи зажигания.
— Вы не приземлялись? — спросил я.
— Как приземлялся?
— Мотоцикл у вас не падал?
— Нет. А что такое?
— Тут обрыв.
Я пошел к своему буланому коньку, достал нож, изоляционную ленту и срастил провод. Двигатель легко завелся. Вынул ключ — сразу заглох.
— Ох, спасибо! — благодарно посмотрел на меня владелец «Паннонии». — Я думал, с ума сойду… Представляете, не можешь остановить мотор… Вы механик?
— Нет, — ответил я. — Где уж мне… Просто давно езжу. А вы кто?
— Архитектор.
— Так это вы реставрируете Cnaco-Преображенский собор? Что ж тут реставрировать?..
— Какой собор?
— Да этот. — Я кивнул головой.
Архитектор даже присел и стал хохотать как сумасшедший. Из-под очков у него лились слезы, оставляя следы на запыленном лице.
— Какой собор… Ох, извините… Не могу. Разве это Спасо-Преображенский? Он в другом месте. Это просто церковь. Церковь, а не собор…
Смешливый архитектор мне попался. Большой весельчак. Посмотрел бы он на себя в зеркальце заднего обзора, когда его «Паннония» не хотела выключаться… Может, тогда мы бы вместе посмеялись.
Есть такая старая украинская песня:
Як ішов я з Дебречина додому,
Зайшла мені чорна кура дорогу.
Іди, іди, чорна куро, додому,
Не заважай, не заважай по дорозі нікому 37 .
По пути от Чернигова до Залесья мне много раз преграждали дорогу куры. Но среди них не было ни одной черной или пестрой. Все белые, небольшие, пугливые. По-моему, такой сорт называется леггорны. Или, вернее, не сорт, а порода. Интересно, почему на Черниговщине перевелись все цветные куры?
Хотя мне лично куры по дороге не мешают. У меня против них есть средство. Я недавно пристроил к выхлопной трубе сирену. Ее сконструировали мы с Вилей, а я уже сам изготовил две штуки по нашим чертежам. Это адская машина. Воет она так, что кровь в жилах леденеет. Что там куры — все машины на дороге сворачивают к обочине. В городе, конечно, за такую штуку отобрали бы права, но на шоссе это пока сходит с рук. Я ее не очень часто включаю, но, когда проносишься по селу, где за каждым плетнем тебя подстерегает авария, где коровы так привыкли к машинам, что обращают на них внимания не больше, чем на мух, а мотоциклиста норовят на ходу боднуть рогами, эта штука очень полезна.
Взвыв сиреной на собак, которые почему-то улеглись спать в пыли прямо посреди улицы, — они с перепугу разлетелись в стороны, как куры, и ни одна даже не залаяла, — я въехал в Залесье. Только здесь я попробовал представить себе, как я встречусь с этой девочкой, Людой Петренко, что скажу ее родителям. До сих пор мне как-то не хотелось об этом думать, и я, как всегда в таких случаях, постарался отложить это на последнюю минуту — вдруг что-нибудь само придет в голову.
Сейчас я это представлял себе примерно так.
Вот вхожу я в дом. На пороге меня встречает пожилая женщина, изможденная полевыми работами, — мать Люды Петренко.
— Здравствуйте, — говорю я.
— Здравствуйте. Вам кто нужен?
— Я хотел бы с Людой повидаться. Я читал в газете о ее выдающемся подвиге, а поскольку я член комсомольского бюро, так я хотел с ней познакомиться как комсомолец с комсомольцем.
— Пожалуйста, — говорит мать Люды, — заходите.
В комнате я вижу Люду — высокую девушку с русой косой и голубыми глазами. Одна щека у нее черная от ожога, лицо искривлено. И она старается держать его так, чтоб быть к присутствующим здоровой стороной. Но мне это теперь неважно. И ищу в девушках душевную, а не телесную красоту.
— Здравствуйте, Люда, — говорю я. — Мне очень приятно видеть вас и познакомиться с вами.
Она мне протягивает руку, я ее пожимаю и говорю, что хотел бы с ней побеседовать. Мы уходим в «садок вишневий коло хати» 38. Ну а там уже все будет зависеть, так сказать, от дальнейших обстоятельств.
Наш парикмахер Миша любит рассказывать такой анекдот: «Это правда, что Абрамович выиграл по лотерейному билету «Волгу»?» — «Правда. Только не по лотерейному билету, а в преферанс, и не «Волгу», а пять рублей, и не выиграл, а проиграл».
Прежде всего пацаны, у которых я спросил, где живет Люда Петренко, радостно закричали, что к Люде снова приехал корреспондент, и, пока я добрался до дома Петренко, а он был на краю села над речкой, меня уже встречали как корреспондента. Затем оказалось, что Люда еще в школе, но скоро придет. А сверх всего Людину маму можно было бы показывать на конкурсе красоты, если бы такие конкурсы проводились на Украине. Мне, правда, не нравятся полные женщины, а она была не просто полной, а, пожалуй, толстой. Но у нее было такое красивое круглое лицо, и такие брови стрелочками, и такие черные волосы, заплетенные в косу и короной уложенные на голове, и такой особый, матово-смуглый цвет кожи, и такие ясные карие, словно только что умытые глаза, что хоть пиши с нее картину. И одета она была по-праздничному — в такой вышитой красным и черным блузке и в кофте из зеленого бархата.
Наш парикмахер Миша — самый трезвый человек из всех, кого я знаю, — часто повторяет: «Если тебе понравилась девушка настолько, что ты имеешь серьезные намерения, прежде всего познакомься с ее мамой. И твердо помни: твоя жена в будущем станет точно такой, как сейчас ее мама. У нее будут такие же морщины, и такой же голос, и такие же движения, и даже такие же взгляды. Поэтому серьезно взвесь — сможешь ты жить с такой женой, как твоя будущая теща, или не сможешь. Если не сможешь — откажись от своей девушки, и тебе в будущем не придется платить алименты».
Ну у этой Люды Петренко была подходящая мама. Да и батя подходящий.
Здоровенный дядька с черными, по-казацки опущенными вниз усами, с обветренным добрым лицом, громким голосом и той улыбкой, которая иной раз бывает на лицах хороших людей — так, от ничего.
И усадьба у них была, как у нас говорят, словно писанка 39. Хата — каменная, под черепичной крышей, с таким помещением на втором этаже, вроде мансарды, вокруг хаты сад с деревьями как на подбор — вишен, слив, груш, яблок столько, что листьев не видно. В сад меня и проводили за столик, окруженный врытыми в землю скамейками, и немедленно на столике появилась миска с помидорами, тарелка с крупно нарезанным салом, вареники с творогом и глиняный кувшин с напитком, о котором я только в книгах читал, но никогда его не пробовал. Это называется мед. Непонятная такая штука — сладкая, вкусная и крепкая немыслимо.
Ни о чем они меня не спрашивали, и только, когда я навернул полную миску вареников и, похваливая, допивал уже третий стакан этого меда, Людин отец сказал:
— Так давайте ж познакомимся. Меня, к примеру, зовут Илья Гордеевич, а жену мою — Оксана Митрофановна, а вас?
— Роман, сын Алексеев, — ответил я привычно, а потом уже добавил: — А фамилия у меня такая, что я ее раз скажу, и вы уже никогда ее не забудете. Пузо.
Илья Гордеевич переглянулся со своей Оксаной Митрофановной, но ничего не сказал. Это у меня отличный тест. Если человек не пошутит насчет моей фамилии, не скажет дурацкого каламбура, то можно быть уверенным, что это человек деликатный.
— Очень приятно познакомиться, — сказал Илья Гордеевич. — Ну, я садовой бригадой в нашем колхозе заправляю, а жена моя птичницей, значит, трудится. А вы, извиняюсь, к примеру, кем будете?
— Я рабочий класс.
Со мной произошла странная штука. Руки у меня двигались нормально. И меда я ни капельки не разлил, когда наливал себе в стакан новую порцию. И голова хорошо работала. Только что-то такое случилось с ногами. Ноги у меня словно отнялись, и, когда после слов «я рабочий класс» я хотел привстать, чтобы поторжественней объяснить, какова роль рабочего класса в прогрессе, я почувствовал, что не могу этого сделать, и очень удивился.
— Я работаю на станкостроительном заводе. Наладчиком. А наши станки в условиях современной техники… Что это у вас за мед? Какой-то он хмельной вроде…
— Есть в нем немножко, — скромно сказал Илья Гордеевич. — По какому же вы, к примеру вопросу приехали на своей «Яве»?
— Вопрос ясный, — ответил я. — Хочу жениться на вашей дочке Людмиле. Это ничего, что она еще в десятом классе учится. Я, если нужно, и подождать могу. Пока она школу закончит, или там университет, или еще что-нибудь.
У меня была ясная голова, но говорил я черт его знает что. Язык мой сам произносил такое, чего я от него не ожидал. Я с опасением посмотрел на Илью Гордеевича. Если бы он меня взял за ворот и потащил к калитке, я бы и сопротивляться не мог — ноги меня совсем не слушались.
Но Илья Гордеевич снова переглянулся с Оксаной Митрофановной, отпил из своего стакана глоток меда, погладил усы и сказал рассудительно:
— Это дело хорошее. Только пусть дочка свое слово скажет. А пока поживите у нас, вы с нами, так сказать, познакомитесь, а мы с вами, а там уж, как говорится, как пан-бог дадут. А сейчас, может, отдохнете с дороги?
Я говорил, что совсем не устал, что на мотоцикле я не устаю, а, наоборот, отдыхаю — такой я человек, что меда я могу весь кувшин выпить и ничего со мной не случится, что я даже, когда еще в школе учился, как-то борного спирта выпил, который бате для компресса выписали, и то со мной ничего не случилось, но меня все-таки проводили на второй этаж, в маленькую, чистую комнату и показали на узкую кровать, застеленную белым покрывалом. Ну и качало же эту комнату. И дом. И всю землю. Хорошо, что я не подвержен морской болезни. Другого бы от такой качки наружу вывернуло. А у меня обошлось.
Проснулся я в сумерках. Открыл глаза, и увидел незнакомую комнату, и никак не мог сообразить, где же это я очутился. Голову трудно было повернуть. Вот уж правильно говорят — как чугунная. Все-таки я повернул голову и испугался. Я никак не мог понять, каким это образом меня занесло на тридцатый этаж неизвестного дома. Я-то ведь хорошо помнил, что не поднимался ни по лестницам, ни лифтом. Но передо мной была распахнутая дверь небольшого балкона, расположенного на огромной высоте, потому что где-то далеко внизу и вдали виднелась незнакомая река, синели поля и леса.
Я заставил себя встать с кровати. Балкон выходил на обрыв над рекой. Дом с горных высот опустился на самую землю. Вместе с ним опустился и я, вспомнил, где я и что я говорил, и понял, что у меня только один выход: бежать. Как можно скорее бежать. Если я даже не выручу мотоцикла — черт с ним, с мотоциклом. И черт со мной. Так мне было стыдно, так мне было противно, что самое лучшее, что я мог бы сейчас сделать, это повеситься.
Рядом с балконом, который одновременно служил окном в комнате, где я спал, рос высокий старый тополь. Я посмотрел на тополь и решил, что если вылезть за деревянные перильца и прыгнуть вперед, то я как раз ухвачусь за ветки, а там по дереву можно и спуститься. Но, с другой стороны, я представил себе, что через нижние окна увидят, как я спускаюсь по дереву, и решил, что этот выход мне не годится.
Я задумался о том, кому же могла принадлежать в этом доме комната, в которой я находился. В ней не было никакой, так сказать, индивидуальности. Кровать у стены, два стула, небольшой столик, на котором лежал только старый журнал «Огонек» с заполненным кроссвордом. На стене — портрет Шевченко без рамы, очевидно, вырезанный из журнала.
Я тихонько открыл дверь и на носках стал спускаться по крутой лестнице.
— Добрый вечер, — услышал я голос Ильи Гордеевича. Ну как отдохнули? Пойдемте умоемся и сейчас вечерять будем.
Я в ответ пробормотал что-то вроде того, что я сыт, что спасибо, мол, и, проклиная про себя наше украинское гостеприимство, отправился вместе с Ильей Гордеевичем умываться к колодцу за дом.
— Эй, дочка, рушник тащи! — закричал Илья Гордеевич после того, как вылил мне на затылок полведра ледяной колодезной воды.
Не разгибаясь, так, чтобы не залить водой штаны, и одновременно поправляя рукой намокшие волосы, я посмотрел на угол дома, откуда должна была появиться Люда Петренко. И вдруг услышал за спиной совсем детский голос:
— Утирайтесь, пожалуйста.
Маленькая и худенькая девочка с коротко, по-мальчишечьи остриженными волосами, с серьезным и доверчивым выражением лица протягивала мне вышитое с краев полотенце.
«Значит, у них есть еще одна дочка, — подумал я. — Младшая». Потому что не могла такая девочка вытащить из огня взрослую женщину и ее детей. Да и на лице у нее не было следов ожогов. Это была явно другая.
Но когда я взял полотенце, то заметил, что на руке у нее кожа особенным образом стянута, и подумал: «Нет, это она».
— Тебя Люда зовут? — спросил я.
— Люда.
— Ну, здравствуй, Люда. Это я тебе писал. Меня зовут Роман.
— Я знаю.
«Что она знает? — думал я. — Что я нахально заявил ее родителям, что собираюсь жениться на их дочке, девочке, которую я никогда не видел? Или что напился, как свинья, этого дурацкого меда и в пьяном виде болтал всякие глупости? Или что у меня сейчас единственное желание — если уж нельзя провалиться сквозь землю, то как можно скорее вернуться домой, в Киев».
Но девочка смотрела на меня серьезно и доверчиво, я отдал ей полотенце и пошел вслед за ней в дом. По дороге не удержался, спросил:
— Сколько ж тебе лет?
— Семнадцать. На Октябрьские праздники будет.
За ужином Илья Гордеевич вел разговор главным образом о международной политике. Оксана Митрофановна поддакивала ему и, в свою очередь, расспрашивала, не ездил ли я туристом за границу, и как там, не слышал ли я, за границей с гостиницами — так же плохо, как в Киеве, или лучше. Затем она все-таки перевела разговор на то, где эти гостиницы в Киеве расположены, на какой улице я живу, большая ли у нас семья и квартира. Я отвечал обстоятельно, старался не хвастаться. На столе стоял кувшин, снова доверху наполненный все тем же медом, но на этот раз я был благоразумнее и ограничился тем, что налил себе полстакана и, похваливая, выпил. Стоящий напиток. Хоть и вызывает тяжесть в голове, но сам же ее и снимает.
Люда слушала все эти наши разговоры молча, внимательно и серьезно, но, когда я разошелся и стал в лицах изображать, как следят за тем, чтоб к начальнику цеха Лукьяненко никто не обратился с какой-нибудь просьбой, и какое действие оказала моя новая сирена на сельских собак, лицо ее приняло особое выражение — напряженного внимания человека, который не хочет упустить ни одного слова. И вместе с тем — честное слово, это правда! — какой-то гордости. За меня.
Только в глазах у Ильи Гордеевича, который смеялся так, что ладонью утирал слезы, все равно то и дело появлялось выражение оценивающее и трезвое: таков ли ты, парень, на самом деле?
Я «ударил в бубны ума своего» и рассказал о Виле. О том, как он учился плавать. Это совершенно неправдоподобная история, но я почти ничего не придумал.
Виля не умел плавать. И очень стеснялся этого. Когда мы собирались на Днепр, Виля всегда находил какую-нибудь причину, чтоб не ходить купаться, — то у него болят гланды, то ему нужно подготовиться к семинару на тему «Экзистенциальный выбор и ценностная ориентация». Но после того как Виля отрастил себе бороду, он решил, что это его ко многому обязывает и прежде всего ему необходимо овладеть плаванием.
Как настоящий книжник, он сначала познакомился по учебнику с теорией плавания и проделал на полу все необходимые упражнения. На полу он отлично плавал и брассом, и кролем, и даже на спине. Затем он один отправился к Днепру, выбрал безлюдное местечко подальше от пляжа, разделся и, цепляясь руками за лозу, спустился с крутого обрывистого бережка. Лоза у него в руках, понятное дело, обломилась. Виля окунулся с головой, и вся теория из этой его окунувшейся головы немедленно вылетела. Он пошел ко дну, оттолкнулся ногами, вынырнул, снова пошел на дно, снова вынырнул. Мимо проезжала лодка, и Виля судорожно вцепился в борт.
«Веслом по пальцам захотел?» — спросил гребец, и Виля увидел, что это знакомый парень с нашего завода и из нашего мотоклуба, такой Вася Ступак. «Здравствуй, Вася, — сказал Виля. — Как твое здоровье?» — «Что ты здесь делаешь?» — страшно удивился Вася. «Прогуливаюсь».
Вася катал двух девушек из нашего отдела технического контроля — брак замазывал. Им, конечно, показалось странно, зачем Виле волочиться за лодкой, но тут Виля, вдруг почувствовав под ногами дно, отпустил борт, сделал несколько шагов к берегу, провалился в яму — и утонул. Вася не сразу понял, что имеет дело с утопленником, а когда наконец сообразил, Вилю уже потащило течением.
В общем, и Васе, и этим отэковским девушкам пришлось понырять, пока они его достали. Виля отлежался немного под кустом и вдруг увидел, что прямо к нему идет женщина с косой. Совсем такая, как изображали смерть на старых картинах. Поджав ноги, Виля ящерицей забрался в куст, в самые колючки. Только там он сообразил, что это просто какая-то тетка собиралась накосить травы для своей козы. Странно подействовал этот мой рассказ про Вилю на Илью Гордеевича, на Оксану Митрофановну и на Люду. Прежде все они смеялись, а тут только улыбались как-то неловко. Может, потому, что им было непонятно, откуда мне известно, что Виля принял женщину за смерть, когда меня при этом не было. А может, и еще что-нибудь.
— А раньше вы в колхозе бывали? — спросил Илья Гордеевич, снова провожая меня на второй этаж в эту самую мансарду.
— Как вам село нравится?
— Очень нравится, — легкомысленно ответил я, — воздух…
— Воздух — это верно, — с разочарованием поддержал меня Илья Гордеевич.
— Кто у вас живет в этой комнате? — спросил я. — Никто не живет, — поспешил ответить хозяин. — Может, вам тут неудобно будет?
— Нет, — сказал я, — мне здесь очень удобно. — Спокойной вам ночи.
— Спокойной ночи.
Мне долго не спалось. Где-то недалеко женские голоса, три или четыре, тянули знакомую мелодию, а слов я не различал. Но я знал эту песню.
Посіяла огірочки
В лузі над водою.
Сама буду поливати.
Дрібною сльозою.
Ростіть, ростіть, огірочки —
Чотири листочки.
Не бачила миленького
Чотири годочки.
Тільки тоді побачила,
Як череду гнала,
Не сказала «Добрий вечір»,
Бо мати стояла.
Вот так. Четыре года не виделась девушка со своим милым. И наконец встретилась на улице, когда гнала домой коров. Садилось за селом солнце, пахло пылью и дымом — в садах собирали в кучи листья и поджигали. И все-таки девушка не сказала ему даже «добрый вечер», потому что у калитки стояла мать.
Есть такое украинское слово — цнотливість. Черт его знает, как это сказать по-русски. Целомудрие, что ли. Но это не просто целомудрие. Это когда не видятся четыре года и не говорят «добрый вечер», потому что у калитки стоит мать.
Вот уж кто меня по-настоящему «праздновал» в этом селе — это местные пацаны. В мотоциклах они разбираются так, словно сами их конструируют. Вот уж кто по-настоящему оценил красную мою таратаечку. Село Залесье еще даст нашей стране хороших мотогонщиков.
Двенадцатилетний Сергейка — первый ученик и разбойник, каких мало, тринадцатилетний Мишка, который у него в полном подчинении, хотя он на две головы выше Сергейки и толще его в два раза, Олег, который заикается и, несмотря на это, трещит без умолку, и еще несколько живых и быстрых пацанов не отходили от меня ни на шаг. Проживи я в этом селе десять лет, и то не узнал бы я так много о местах, где ловятся щуки, и о характере местных собак, как от этих ребят. Мы с ними провели целый день, а потом — уж так сложились обстоятельства — всю ночь.
Пацаны мне рассказали о великих людях села. Прежде всего о кузнеце. Кузнец Павел Иванович Филимоненко, по их словам, мог бы сделать в своей кузнице самолет, если б только захотел. А электротрактор он сделал запросто. Мы ходили смотреть этот трактор. Он собран на базе старой, списанной «Беларуси». Мотор крутит два генератора. На полуосях задних колес два электродвигателя. Нет карданного вала, нет дифференциала, только переключатель вращения электродвигателей — у него стоят сериесные электромоторы, и поэтому можно сразу переключаться на задний ход. Вот и все управление.
Действительно, с ума сойдешь. Пожилой, худощавый, болезненный кузнец показал мне — у него в подшипниках по два-три шарика из фторопласта. Сам делал. Шарики наносят на беговые дорожки тончайший слой пластмассы. Эта синтетика скользкая, как мыло. Не нужно никакой другой смазки. Промышленность еще не выпускает подшипников с фторопластовыми шариками, а в тракторе Павла Ивановича из Залесья они уже есть.
— Что с вашим кузнецом? — спросил я у пацанов. — Чем он болен?
— Он ведро воды выпил, — сказал Мишка, — Моя мама видела. Павел Иванович приехали в поле — на тракторе пускач поломался, они починили, а потом взяли полное ведро воды и выпили. И сразу упали без всякого сознания.
— Это сахарная болезнь, — вмешался Сергейка. — Ему нельзя ни сахара, ни меда. Вместо сахара Павлу Ивановичу три раза в день уколы делают. Если пропустить хоть раз, умереть можно.
Я решил, что обязательно расспрошу у Феди об этой болезни, нельзя ли ее вылечить.
Затем пацаны рассказали мне о зоотехнике Иване Ивановиче Марченко. Он придумал кормить скот проросшей кукурузой. Он засыпает кукурузу в желоба и дает прорасти так, что получаются ростки длиной в несколько сантиметров. Скотина стала сильно прибавлять в весе. К нему со всей области приезжают — перенимают опыт.
Среди великих людей села был и Людин отец, Илья Гордеевич, который посадил сад каким-то особенным, «пальметтным» способом, Люда, награжденная медалью «За отвагу на пожаре», и даже кладовщик Александр Александрович Матвейчук, о котором говорили, что он торговал «пальметтными» яблоками, деньги клал в карман, но ни разу не попался. О кладовщике ребята рассказывали со здоровым чувством брезгливого восхищения.
— Как же он это делает? — спросил я у Сергейки о кладовщике.
Сергейка рассказал, что яблоки в ящиках свозят сначала в «комору» — кладовую, а потом уже забирают оттуда. У Матвейчука в «коморе» было специально припасено сено, которым он укрывал ящики с самыми лучшими яблоками, а потом уже он их оттуда вывозил, только не к себе во двор, а куда-то в соседнее село, откуда через третьи руки они попадали на рынок.
Я осмотрел «комору». Старый длинный сарай с дверью, завешенной двумя железными полосами и с двумя замками, в которые вкладываются бумажки. Если бумажки прорваны, значит, кто-то ковырял замок.
— Послушай, Сергейка, — сказал я. — Есть совершенно секретное дело. Ты военную тайну умеешь хранить?
— Умею, — ответил Сергейка с той решительностью, какая свидетельствовала, что такой парень не выдаст тайны даже под пытками.
— Понятно. А в кладовой вашей, в «коморе», ты был хоть раз?
— Бывал. И не раз.
— Там с чердака можно вниз спуститься?
— Можно. Там наверху макуха лежит. Там еще лестница такая стоит, чтоб подниматься.
— А человек двадцать надежных пацанов ты можешь собрать? Для тайной операции «икс»?
— Двадцать? — задумался Сергейка. — Двадцать не наберется. — Он стал перечислять имена, загибая пальцы. — Шестнадцать выходит. Может, девочек добавить?
— Нет, девочек не нужно.
Я рассказал Сергейке о своем плане. Лучшего помощника я бы не смог найти, сколько б ни искал. Ребята были собраны, Сергейка провел соответствующий инструктаж и даже тренировку. Договорились собраться в двенадцать часов ночи. Чтоб никто не проспал, каждый должен был привязать к пальцу ноги нитку, протянутую за окно. Сергейка и Мишка взялись пробежать по селу и подергать за все нитки. Мне пришлось отдать Сергейке свои часы и тоже привязать нитку к пальцу на ноге.
Наладить отношения с собакой взялся восьмилетний пацан, мой тезка, которого звали Ромась, — черноглазое существо, настолько восторженное, что каждую фразу Ромась начинал словом «невзапно». «Невзапно» в руках у него оказалось чуть не целое кольцо домашней колбасы, от которой так аппетитно запахло чесноком и тмином, что у всех потекли слюнки.
— Это все одному Рябку? — удивился Мишка. — Обожрется. Отломи мне кусок.
— Бог подаст, — ответил Ромась. — Колбаса не для нас.
В общем, Рябко променял на колбасу свою честь и совесть. Он не залаял. Я стал под «коморой», Сергейка забрался мне на плечи, потом я подхватил руками его босые пятки, он выпрямился, уцепился за слуховое оконце на чердаке и исчез. Затем появились его голова и руки. Шепотом он отдал распоряжение:
— Следующего.
Следующего он подхватывал за руки и втаскивал в оконце. Так я спровадил одного за другим шесть пацанов. Больше всего я боялся, что они уронят вниз ящики с яблоками, когда будут тащить их из «коморы» на чердак. Но ребята справились со своим заданием. Они спустили с чердака два ящика на заранее припасенной веревке.
— Больше там нету, — сообщил Сергейка. — Видать, кладовщик успел уже забрать остальные.
Стараясь не шуметь, прячась в тени деревьев, мы потащили яблоки по улице. И пошла работа.
Утром все село сбежалось к усадьбе Матвейчука. Давненько я не видел одновременно столько смеющихся лиц. У Матвейчука за плетнем росло два высоких тополя. И все ветки на обоих этих тополях были усеяны краснобокими яблоками.
— Мичуринский сорт, — со смехом хлопал себя по голенищам сапог какой-то колхозник в зеленой велюровой шляпе. — Вот так урожай у Матвейчука!..
Нам пришлось чуть ли не целую ночь поработать, чтоб вырастить этот урожай. Решающим, так сказать, фактором оказалась организация труда. На заранее приготовленные суровые нитки навязывались петельки, в которые затягивались яблочные корешки. Затем этакая гирлянда из яблок подавалась на дерево и укреплялась на ветках. Дело было организовано, как на конвейере, и могло послужить еще одним примером того, что конвейеризация — передовой метод производства.
Матвейчук и его семья не показывались. Сидели дома, задвинув занавески на окнах. Илья Гордеевич подошел к усадьбе, посмеялся, покачал головой и вдруг ткнул меня кулаком в бок, подмигнул:
— Так ты, говоришь, не корреспондент?
— Нет. Простой трудящийся.
— Брось, брось. Теперь я знаю, откуда ты корреспондент. Из «Перца». Такое выдумать!
— А при чем здесь я?
— Знаем при чем. И все мне теперь понятно. Только одно непонятно — как это за одну ночь можно было сделать? Ведь тут на неделю работы.
Мы живем в трехмерном мире. Все, что мы видим вокруг себя, мы воспринимаем в трех измерениях — вдоль, поперек и вверх. Колхозный сад, в который повел нас с Людой Илья Гордеевич, имел только два измерения — вдоль и вверх. Поперек — отсутствовало. Деревья были плоскими, как листы гербария, какой мы готовили в школе на уроках ботаники. Яблони посадили длинными рядами, а ветви закрепили на шпалерах — проволоках, натянутых между столбами.
Илья Гордеевич показывал: «пепин шафранный», «славянка», «кальвиль снежный».
— А зачем их так растягивать?
— Есть свой расчет. Сад у нас молодой. Если бы его посадить по-обычному, он начал бы плодоносить на десятый год. А пальметта плодоносит на четвертый. Это первое. А второе — так легче с уборкой. Деревья ниже, ветки растянуты. А главное — урожай большой.
Эта полесская бедная земля, о которой, по словам Ильи Гордеевича, была сложена поговорка: «Лісу — хоч бийся, води — хоч мийся, а хліба — хоч плач» 40 , — хорошо родила яблоки.
— Так и хозяйнуем, — сказал Илья Гордеевич. — Льноводство, садоводство, птицеводство.
Садоводство мне понравилось, но вот птицеводство…
Я еще прежде спросил у Оксаны Митрофановны как у специалиста, почему от Киева до Залесья во всех селах держат только леггорнов.
— А где вы их видели? — удивилась Оксана Митрофановна.
— Да везде. Вот хоть и у вас.
— Это не леггорны. Леггорны другие. Эта порода называется «русские белые».
Я подумал, что «русскими белыми» в гражданскую войну называли совсем другую породу.
— А откуда же взялось столько «русских белых»?
— Колхозы разводят. А люди берут цыплят в инкубаторах, яйца под наседок подкладывают. Выгодно. Несутся хорошо. Поэтому другие породы и перевелись.
Мы с Ильей Гордеевичем и Людой зашли на птицеферму. Крупная организация. Пятнадцать тысяч кур, которых обслуживают пять птичниц. Работы хватает. Кормят этих тварей как в санатории — четыре раза в день. Яиц они несут по сто восемьдесят девять штук в год на каждую курицу. Все яйца нужно собрать, за всеми курами нужно убрать, к тому ж у них бывают их сложные куриные болезни, и поэтому их нужно лечить и ублажать. Цыплят кормят крутыми яйцами, творогом, крупами, дают им антибиотики и рыбий жир.
Шумно на этой птицеферме. И очень воняет. В общем, у нас в литейном как-то тише и прохладней.
Возле птицефермы мы встретили председателя колхоза Кирилла Ивановича Филимоненко — младшего брата колхозного кузнеца. Он был совсем непохож на брата — толстый, подвижный, веселый дяденька. Председатель подмигнул Люде, поздоровался с Ильей Гордеевичем, пожал мне руку, сказал:
— Слышал, слышал, как на вербе груши растут, — и радостно сообщил Илье Гордеевичу: — Отказали. Говорят, никому не нужны эти рекламные трюки.
— Я ж предупреждал, — с достоинством отозвался Илья Гордеевич.
Председатель махнул рукой и, не прощаясь, часто и торопливо перебирая ногами, покатился на ферму.
Мы пошли домой. По дороге Илья Гордеевич рассказал, что колхоз имеет свой консервный завод. Овощные консервы и маринованные грибы получаются очень хорошие. Получше, чем на иных государственных заводах. Вот председатель и придумал заказать в Чернигове, в типографии яркие цветные наклейки на консервные банки с такой надписью: «Колхоз имени XVIII партсъезда села Залесье всем своим достоянием отвечает за качество этих консервов».
Илья Гордеевич смущенно покашлял.
— Тут до вас милиционер…
— Какой милиционер?
— Да Михайло. Здешний.
— А где он?
— В холодке. Под грушей вас дожидается.
Люда как-то напряглась и с опаской посмотрела на отца. Яблоки, выросшие в одну ночь на тополе, по-видимому, уже заинтересовали местную милицию. Во всяком случае, я других грехов за собой не чувствовал. А может, это по поводу плаката, появившегося на колхозном коровнике? У входа? Доярка Анна Голобуская, которую Люда спасла во время пожара, оказывается, иногда доливала воду в молоко. И пацаны — еще до моего приезда — повесили у входа в коровник плакат: «Нема надою — доллєм водою» 41 . На него никто не обратил внимания, но вот приехало какое-то районное начальство, которое внимательно читает все плакаты, и устроило скандал. Все считают, что и это моих рук дело. Теперь еще долго со всеми сельскими происшествиями будут связывать мое имя.
— Сейчас выйду, — сказал я неохотно.
Под грушей на лавочке сидел немолодой старшина в парадной, отглаженной форме, свежевыбритый и даже напудренный. Казалось, весь сад благоухал «Шипром». Старшина вскочил, надел фуражку и поднес ладонь к козырьку.
— Старшина Аксенов. Он подал мне руку.
— Здравствуйте, — ответил я настороженно.
— Присаживайтесь. — Старшина снова снял фуражку. — Мне, понятное дело, известно, для какой цели вы сюда приехали. И, как говорится, бессовестно отрывать вас от ваших дел. Только нуждаюсь я в небольшой консультации.
Я молчал, ожидая, что последует дальше. Старшина тоже помолчал, но так и не дождавшись моего вопроса, сказал:
— ИЖ у меня. Только никак не могу отрегулировать реле обратного тока. Как результат — аккумулятор разряжается. В авторемонтные мастерские обращался, и с механиком спиртзавода, с самим товарищем Махиней советовался, и даже на курсы повышения водителей ездил. К преподавателям. Говорят, транзистор может помочь. Я добыл этот транзистор. Только куда его поставить и как, никто не знает.
Я вспомнил, как однажды Виля зашел в магазин, в отдел радиотоваров, и потребовал у продавщицы: «Насыпьте мне на трешку полупроводников».
— Какой же транзистор вы достали?
Милиционер вынул из-за подкладки фуражки полупроводниковый диод. Я осмотрел его.
— Сойдет, — сказал я. — Паяльник у вас найдется?
— Так точно! — отчеканил старшина Аксенов.
— Тащите его сюда. А где ваш пегас?
— Вы его видели? Это правильно — пегий он у меня. Сейчас пригоню.
Я заменил реле обратного тока диодом и заодно отрегулировал карбюратор.
Старшина Аксенов достал из-под седла бутылку арабского рома «Негро» с негритянкой на наклейке и русской надписью.
— Это вам за труды.
— Ну и ну! — восхищенно покрутил головой Илья Гордеевич. — Выходит, что Михайло не только брать, но и давать умеет.
Сергейка до сих пор щеголял в моих часах.
— Который час? — спросил я у Люды.
— Шесть. Или половина седьмого. Кувшинки закрываются.
— А они что, всегда в одно время спать ложатся?
— Всегда. И не только они. Все цветы.
— И одуванчики?
Что-то другие названия цветов мне не приходили в голову.
— Одуванчики закрываются в два часа дня. А просыпаются в пять утра. Как птичницы.
— А эти? — Я показал на куст, который рос на берегу.
— Это шиповник. Он ложится спать в восемь вечера. Не веришь?
— Верю.
У них тут были свои часы. Цветочные. И время свое они, как цветы, измеряли часами и днями, а не секундами и минутами.
Мы шли по лугу вдоль опушки леса. На лугу паслось с десяток коров. За ними, как пастухи, ходили два аиста.
— Эти аисты — дрессированные, что ли?
— Почти дрессированные. Лягушки прячутся от них под кочки. А коровы, когда ступают, вспугивают лягушек, лягушки подпрыгивают, и птицы их подхватывают.
На опушке мы увидели сосну, которую Люда так хотела мне показать. Интересная сосна. Может, не настолько, чтоб экскурсии к ней устраивать, но все равно любопытно.
— А почему она на ногах?
Люда рассказала, что сосновое семечко попало в трещину на высоком пне и проросло. Пень сгнил, а корни дотянулись до земли и укрепились там. Теперь от пня ничего не осталось, а сосна стоит на своих корнях, как на ходулях.
На самом краю села из-за деревянного некрашеного забора выскочила собачонка. Маленькая, плюгавая, черная, с желтыми подпалинами. Она звонко и злобно лаяла. Говорят, что самый лучший способ унять собаку — не обращать на нее внимания. Я и не обращал. Шел не оглядываясь.
Собачонка умолкла, забежала перед нами, даже завиляла своим крысиным хвостом, а потом вдруг тяпнула меня за ногу между кедом и штаниной. И молча побежала за свой забор. Я машинально наклонился — зубы у нее были острые, и потекла кровь, — поднял небольшой обломок кирпича и швырнул его в собачонку.
Как она завизжала! Пронзительно, горько, обиженно. Я ускорил шаги. Мне не хотелось встречаться с хозяевами этой твари.
— Больно? — расстроилась Люда. — Может, к врачу?.. Она, конечно, здоровая, я ее знаю, это собака Морозенков, она всегда такая кусачая.
— Чепуха, — сказал я. — Не имеет значения.
Я стал сочинять, как эта собачка пишет сейчас на меня жалобу, в которой утверждает, что я первый бросил в нее камень, а она была вынуждена меня укусить в порядке допустимой самообороны. Но на Люду я не смотрел.
«Как все это глупо, — думал я. — Считаешь себя этим самым гомо сапиенсом, рассуждаешь о назначении человеческой личности, но достаточно собачонке, лишенной всякого разума и снабженной лишь инстинктами, укусить тебя, как ты опускаешься до ее уровня. Только что не стал на четвереньки. Она тебя укусила, ты ее стукнул камнем. Вот вы и квиты».
— Нехорошо это вышло, — сказал я Люде. — Я не думал, что попаду. Это у меня как-то само собой получилось.
— Она всех кусает, — заступилась за меня Люда. — Что же, пусть кусается? Теперь она запомнит.
По-моему, ей тоже было жалко эту дурную псину. Уж слишком отчаянно та визжала.
Здесь небо начиналось от земли. И занимало оно значительно большее место в жизни людей, чем в городе. Но не потому, что его было так много. Просто ритм их жизни был связан с тем, что делается на небе, — жжет ли солнце, не закрытое даже легким облаком, льет ли дождь, клонит ли верхушки деревьев ветер. За погодой здесь следили не по сообщениям в «Вечернем Киеве»: «Завтра будет малооблачная погода без существенных осадков, ветер слабый до умеренного». Здесь oт погоды зависел урожай, зависело настроение людей, зависело их материальное положение.
Нужен был дождь. Странная все-таки штука. У нас дома был барометр. У Феди тоже. Сложный заграничный прибор, соединяющий барометр, термометр, часы и приспособление для измерения влажности воздуха — я забыл, как оно называется, — стоял на столе у Анатолия Петровича. И никто, по-моему, никогда на эти барометры не смотрел — только во время дождя глянешь иной раз, не поворачивает ли стрелка на «ясно». У нас был старый барометр, еще с «ятями», и была на нем, на самом конце шкалы, удивительная надпись: «Великая сушь». Стрелка к ней на моей памяти никогда не подходила. Но сейчас здесь стояла настоящая «великая сушь», и во всем селе — я интересовался — не было ни одного барометра.
Я невольно присматривался к приметам, какие запомнились мне из книг и из тех разделов журналов, которые называются «Прочти, это интересно». Впрочем, твердо я помнил только, что ласточки перед дождем летают у самой земли.
Но я не знал, обещают ли дождь ласточки, когда летают низко над водой, а над берегом сразу взмывают вверх, выше деревьев. Вообще эти ласточки вели себя как чайки — они даже задевали грудью о воду и совершенно не боялись, что утонут. А ведь ласточки, по-моему, плавать не умеют. Тысячи ласточек сновали над водой, пролетали перед самым лицом так, что, казалось, их можно схватить рукой, петляли в воздухе, делали «бочки», «развороты», «иммельманы» и вообще показывали все фигуры высшего пилотажа, какие делают в день авиационного праздника только самые лучшие летчики.
Наш челнок был выдолблен из целого ствола дерева и насквозь просмолен. Вначале мне показалось, что при первом же неосторожном движении он перевернется, но потом я убедился, что он достаточно устойчив, если, конечно, не делать слишком резких движений. Люда сидела на сене, на носу, лицом ко мне, а я медленно греб коротким тяжелым веслом, которое все время норовило выскользнуть из рук.
На гладкой поверхности воды вдруг появилась рваная линия. Она потянулась к нашему челноку, в стороны от нее расходились мелкие волны. Линия приблизилась, и я увидел, что это плывет рыба, рассекая носом самый верхний слой воды. Рыба ткнулась в борт челнока. Я наклонился, подхватил ее, она забилась у меня в руках, затрепыхалась и упала на сено. Она была холодного алюминиевого цвета и размером немного побольше ладони.
— Что это с ней? — спросил я у Люды. — Что тут у вас, рыбы сами в лодки забираются?
— Нет, — сказала Люда. — Отпусти ее, пусть это будет твоя золотая рыбка.
— Алюминиевая.
Я подобрал рыбку с сена и пустил в воду. Она отплыла, развернулась и снова устремилась к челноку, рассекая поверхность воды.
— Да что же с ней такое?
— Не знаю, — сказала Люда, отгоняя рукой рыбку от борта. — Так иногда бывает с рыбами. Может, они заболевают и перестают ориентироваться в пространстве. Или с плавательным пузырем случается что-то такое, что они больше не могут погрузиться в воду. И плавают на самой поверхности. А может, они сходят с ума?..
— Как называется такая рыбка?
— Как научно?.. Я не знаю. А у нас по-местному ее называют бубырь. Их тут много, бубырей. Считают, что самая лучшая уха как раз из них получается.
— А на удочку они клюют?
— Конечно, клюют. Соседский Сашко каждый день чуть не по сотне приносит.
Я никогда не задумывался, откуда взялись подсолнухи, которых так много вдоль всех плетней в селе Залесье. Люда говорит, что подсолнух завезли в Европу из Америки только в шестнадцатом столетии. Как цветок. А в России этот цветок появился лишь в восемнадцатом веке. И еще нет ста лет, как какой-то крепостной крестьянин из Воронежской области открыл, что из семян подсолнуха можно давить масло. А я считал, что подсолнечное масло у нас было со времен древлян, полян и дулебов. Я, по-моему, даже в каком-то историческом романе читал, как при Иване Грозном поливают квашеную капусту подсолнечным маслом. Но Люда утверждает, что и квашеная капуста появилась значительно позже, только при Петре Первом.
Я здесь многого не знал. Я не знал, летают ли ласточки перед дождем низко над водой, да и не был уверен в том, ласточки ли это, уж слишком смело они проезжали грудью по воде. Я не знал, как называется рыбка. И не мог отличить одного сорта яблок от другого. Я не умел даже отличить ржи от пшеницы. И все это делало меня чужим человеком для окружающих, делало меня для них каким-то «иностранцем», а это меня злило, и я не знал, как с этим справиться.
— Поехали к берегу, — сказал я решительно. — И не к чему ждать этого дождя и смотреть, на какой высоте летают всякие ласточки. Были бы у вас люди посообразительней — они б дождевальные установки поставили, а в реке воды хватит. Пошли домой, я вам пока в вашей усадьбе дождевальную установку устрою.
Через полчаса я уже был в седле своего мотоцикла. Люда оглянулась, а затем, не глядя на меня, тихо сказала:
— Не уезжай.
— Чепуха, — ответил я уверенно. — Завтра я буду тут со всем оборудованием.
Я отсутствовал только три дня, но город, но такие знакомые улицы показались мне новыми, особенно оживленными и интересными. Не заезжая домой, я рванул к заводу. Остановился у парикмахерской. Миша брил опасной бритвой какого-то круглолицего великана с такой обширной физиономией, что, по моему мнению, с таких людей следовало бы брать двойную плату. По своему обыкновению он замазал этому толстяку рот пеной и, лишив его таким образом возможности отвечать, с мрачным лицом рассказывал свой очередной анекдот.
«И тут он ему говорит: «Ай-ай-ай, как вы можете в такую жару?» — донеслось до меня.
Миша обдал своего клиента-великана мощной струей одеколона так, что тот сморщился и захлебнулся, помахал на него салфеткой, вытер ему лицо и громко обратился ко мне:
— Вам перманент?
— Ты можешь… несколько минут?
— Извините, граждане, — сказал Миша двум паренькам, по виду семиклассникам, которые ждали своей очереди, чтоб Миша постриг им волосы именно так, как они были подстрижены у восьмиклассников. — Нашелся мой брат. Семья считала, что он пропал без вести. Мы только поцелуемся с ним в нашем подсобном помещении, и я сейчас же вернусь к своим служебным обязанностям.
Никто не улыбнулся. Мы прошли с Мишей в небольшую комнату в глубине парикмахерской, где на газовой плите кипели два чайника с водой.
— Сколько? — спросил Миша.
— Много. Пятьдесят рублей.
Миша расстегнул халат, полез в боковой карман пиджака, вынул красный кожаный бумажник, раскрыл его, выдернул пачку денег и отсчитал пять червонцев.
— Вот, — сказал он, достал из бумажника крошечный блокнот и таким же крошечным, тонким, как спичка, карандашом сделал запись. — Так и записываем: Роману — пятьдесят рублей. На сколько?
— На месяц.
— Так и записываем — на месяц.
— Но это не все. Мне нужны еще водопроводные трубы — не меньше сорока метров. И насос.
— В некоторых восточных странах это как-то проще делается,— Миша смотрел на меня спокойно и непроницаемо.— Там дают калым: верблюда, десяток баранов и этим ограничиваются.
— Нужно достать трубы, Миша. И насос.
— Какой насос?
—– Ну, хотя бы «Украину».
— На когда?
— Поскорей. На сегодня. В крайнем случае на завтра.
— Хорошо, достанем. На завтра к двенадцати. Там опять пожар?
— Да, — ответил я благодарно. — Горим.
— Пошли, — сказал Миша и, выходя из подсобной комнаты, привычно провозгласил: — Кто следующий?
Я не решился сказать Мише, что нужна еще и машина, чтоб вывезти эти трубы за город. И напрасно. Я долго голосовал у моста Патона, пока уговорил какого-то солдата с ЗИЛа захватить мои трубы — он шел порожняком до Чернигова. Мне важно было проехать участок, на котором за каждым кустом можно встретить автоинспектора. А дальше я был намерен укрепить эти трубы по бокам мотоцикла. Насос я сразу установил на багажник.
Ну и жмут же эти солдаты. До самого Чернигова этот паренек в гимнастерке с расстегнутым воротом не снимал ноги с педали газа. Я шел за ним впритирку, стараясь держаться чуть левей. Я боялся, что он может неожиданно затормозить. За Черниговом мы сгрузили трубы, и я принялся их укреплять по бокам мотоцикла.
— Привет, — сказал солдат, а когда я полез в карман за деньгами, царственным жестом махнул рукой: — Не возьму.
Странно выглядел мой мотоцикл. Впереди и сзади торчали связанные в пакет трубы. Поворачивать мне приходилось осторожно, увеличивая радиус, выбирая минуты, когда поворот свободен, — я боялся врезаться в кого-нибудь этими трубами.
Инструменты я взял у колхозного кузнеца Павла Ивановича Филимоненко. Я соединил трубы муфтами, на конце сделал что-то на манер фильтра — набил щебня в большую дырявую кастрюлю. От насоса я пустил гибкий шланг. Такой, каким дворники поливают улицы. Кроме того, я сделал что-то вроде «сегнерова колеса» — под напором воды оборачивалась трубка с загнутыми в противоположные стороны концами. Она и разбрызгивала воду.
Говоря по чести, мое участие в создании всего этого сооружения было минимальным — все делали пацаны. Они же сумели настолько заинтересовать моей установкой местное население, что на пуск пришло буквально полсела.
Зато уж дело это мы организовали по всем правилам. Думаю, что пуск гидроэлектростанции на Енисее был не более торжественным. Рубильник я укрепил в небольшом ящике на старой акации у плетня. Дорогу к акации мы загородили красной ленточкой, которую укрепили на двух кольях. Меня очень беспокоило музыкальное оформление, но Сергейка принес электропатефон и запас пластинок. Я выбрал песню «Як засядуть наші коло чари» 42 в исполнении Гмыри, которая, если бы существовал интернационал пьяниц, могла бы у них быть превосходным гимном. Электропатефон мы соединили с двумя динамиками, и голос Гмыри звучал весьма внушительно.
Ножницы, чтоб разрезать ленточку, я торжественно вручил Оксане Митрофановне. Она покраснела, застеснялась, но перерезала ленточку с торжественным и серьезным видом. А рубильник под аплодисменты присутствующих включила Люда.
Когда завертелось мое колесо и во все стороны забрызгала вода, пацаны стали толкать друг друга под струи. В общем, как выражается Виля, с большим подъемом встретили трудящиеся.
Так и я попал в число великих людей села Залесье.
Люда повела меня за село к неглубокому оврагу, где, по ее словам, жили древние люди.
Несколько лет тому назад археологическая экспедиция, раскапывая оставшуюся с войны глубокую воронку, нашла глиняные черепки. После этого археология вошла в жизнь села Залесье такой же полноправной частью, как заботы о подкормке льна или уборке сена.
Оказалось, что под толстым слоем земли скрывалось поселение эпохи бронзы и что еще в конце второго тысячелетия до нашей эры люди покинули это поселение. Археологи привлекли сельских школьников-старшеклассников. Тут рыли шурфы, чтоб определить границы поселения. Как и во многих современных селах, жилища наших далеких предков размещались цепочкой вдоль берега.
Жилища эти уходили в глубь земли на полтора метра, а площадь их достигала восьмидесяти квадратных метров, то есть была большей, чем в современных хатах. Почти каждая землянка состояла из двух комнат, разделенных деревянной перегородкой. Одна, более глубокая, как утверждали археологи, служила спальней, а вторая — кухней. Стены — из древесных стволов, изнутри обмазанных глиной. В каждом жилище в углу стояла большая печь. Расположение столбов-подпорок показывало, что над землянками были двускатные крыши, очевидно, из камыша.
В жилищах нашли много орудий труда — каменных топоров, серпов из кремня, зернотерок. Возле печей обнаружили кости коров и овец, свиней и лошадей. Археологи считали, что именно эта территория была заселена предками славян, именно тут сформировались их первые племена.
Тут было найдено и обследовано тридцать три жилища. Поселение погибло от пожара. Деревянные стенки и подпорки обуглились и только поэтому сохранились на протяжении тысячелетий.
— Может быть, и тогда, — сказал я, — среди этих первобытных славян была девочка по имени Люда… Это имя славянское. Людмила — людям милая… И тоже проявила себя на этом пожаре — спасла жизнь жене завфермы. И она также доливала молоко коров, от которых остались кости у печей, водой из этой же реки. Может, даже этой самой водой, потому что если закон сохранения материи, который ты изучала в школе, правильный, то с тех пор не пропала ни одна капелька, ни одна молекула воды. И первобытная Люда так же, как ты, делала этой доярке искусственное дыхание, разводя ей руки в стороны…
— При искусственном дыхании руки не разводят в стороны, — возразила Люда. — Теперь это делают иначе.
— А как? Ты б мне показала на практике. Вот, скажем, я потерял сознание…
Я лег на землю и раскинул руки.
— Ты в самом деле хочешь, чтоб я тебе это показала? — искоса, странно, испуганно решаясь на что-то очень важное, посмотрела на меня Люда.
— Конечно.
— Теперь искусственное дыхание делают изо рта в рот… Два вдувания воздуха и пятнадцать толчков в грудь. Закрытый массаж сердца…
Она опустилась на колени и прижалась губами к моим губам. Это было как поцелуй. Я обнял ее, и руки мои сами потянулись, чтоб погладить ее так, как я привык и как мне хотелось. Но я не сделал этого. Я осторожно ее приподнял и встал сам. Сердце у меня колотилось так, что не помог бы никакой закрытый массаж.
Вечерело. Мы возвращались домой. Люда шла рядом со мной, легкая, молчаливая, как-то сразу повзрослевшая.
Воздух, хорошо промытый, очищенный рядом фильтров — лесом, лугом, рекой, — застыл и льдисто блестел. Он удерживал все накопившиеся за день запахи, и, если бы они обладали цветом, можно было бы увидеть, как мы вступили в розовато-фиолетовое облачко запаха чабреца, в зеленую лужу духа глухой крапивы, в коричневатый поток грибной затхлости.
Николай говорил когда-то, что наука делается тремя способами: либо путем строгого планирования и последовательного выполнения всего намеченного, либо способом «проб и ошибок», или, наконец, внезапными озарениями, серендипити.
Но не так ли все происходит и просто в человеческой жизни? И в любви? И в жизни всего не спланируешь, и так же точно приходится идти путем проб и ошибок, и хорошо, если это такие ошибки, что их можно исправить. А изредка у всех людей, у каждого человека вспыхивает серендипити. И ты в такую минуту не выбрасываешь попавшийся тебе на глаза клочок газеты, а прячешь его в карман, а потом оказывается, что девочка, к которой ты приехал, станет твоей судьбой, а все, что было до нее, — лишь пробы. Пробы и ошибки.
— А откуда ты все это знаешь — про искусственное дыхание? — спросил я.
— В школе учили, — не сразу ответила Люда. «Всему в школе не научишь», — подумал я. Была когда-то такая бодрая песенка:
Когда страна быть прикажет героем,
У нас героем становится любой.
Пряталась в этих словах очень утешительная и прелестная мысль: не рыпайся. Занимайся своим делом. Когда понадобится — прикажут. И ты станешь героем. Не хуже других. Твой героизм зависит не от тебя, а от того, кто приказывает. А ты только исполнитель героических указаний.
Но в жизни все это не совсем так, как в песне, а чаще совсем не так. Героем становятся не по приказу. И не все герои, наверное, даже сознают свой героизм. Как Люда. Обыкновенная девочка, а «коня на скаку остановит, в горящую избу войдет».
А какими, в самом деле, были эти герои? Писатели, которые рассказывали, ну, хоть о молодогвардейцах, люди серьезные. И в своих сочинениях они думали и рассуждали вместо своих героев и придали им черты серьезные. Но в действительности молодогвардейцы не были такими, как эти писатели. Они были такими, как Люда. А может быть, и такими, как я.
— Рома, — сказала Люда. Она смотрела под ноги. — Мы в школе по литературе учили про девичью гордость… И я все это понимаю… Но все равно я должна тебе сказать… Если б ты знал, как я не хочу, чтоб ты уезжал! Неинтересно мне без тебя.
— Мне без тебя тоже неинтересно.
Удивительная девочка. В самом деле. Без дураков. Ее нельзя не уважать. И ее всегда будут уважать, как всегда уважают человека, способного с такой беззаветной отчаянностью говорить правду.
После ужина Илья Гордеевич поднялся со мной в комнату, где я жил, сел на стул и, поглаживая усы, сказал:
— Говорили мы с женой, с Оксаной Митрофановной… И даже с председателем говорили. В общем, я вам, к примеру, скажу, что подходящий вы для колхоза человек. Но не в колхозе тут, значит, дело…
Он помолчал, решился на что-то и посмотрел прямо на меня.
— Есть у нас такая, к примеру, пропозиция, чтоб остались вы у нас. Если вы это всерьез про Людмилу. Поживете у нас, как сын, значит, пока Люде законный срок для этого дела подойдет. Хата — ваша… Не для себя строили, для детей. Правда, не дожил Степа. Его эта комната была.
— А что с ним случилось?
— Утонул.
Значит, старший брат Люды утонул. Может, поэтому они так настороженно слушали историю о том, как Виля учился плавать. И может, поэтому Люда лучше, чем другие, изучала, как делать искусственное дыхание.
— Спасибо, — сказал я. — Только…
Мне очень многое хотелось и следовало сказать. И то, как я тронут тем, что Оксана Митрофановна и он предложили мне остаться у них вместо сына, и то, что они меня признали достойным своей дочки, а я, по правде, ей и в подметки не гожусь. И то, какие они мне все близкие и родные люди. Но вместо всего этого я сказал:
— А как же завод?
— Ну, с заводом это у вас теперь просто, — с облегчением усмехнулся Илья Гордеевич. — Подал заявление — и через две недели ты уже колхозник.
— Нет, — сказал я, — не буду вас обманывать, Илья Гордеевич, не останусь я в колхозе. Буду ждать Люду в городе.
— Понятно. — Илья Гордеевич встал со стула, тяжело вздохнул. — Только мы с женой не согласимся на это. С кем мы останемся? Кому хату оставим?
Жалко мне его было немыслимо. Но что я мог сказать? Что мы будем приезжать на лето? И я поступил мудро, сказал то, что говорил в подобных случаях наш председатель завкома Павел Афанасьевич Мокиенко.
— Не будем спешить с решением. Время покажет.
Тяжелее всего мой отъезд перенесли куры. Они сложили головы. Зато был знатный обед. Жареные куры порхали по тарелкам. Я по примеру первого заместителя Председателя Совета Министров заранее припас бутылку с колодезной водой, поставил ее перед собой, и, как ни убеждал меня председатель колхоза отказаться от водки и выпить хоть стаканчик меда, который будто бы легче, я не согласился.
Люда собрала со стола тарелки, чтоб принести другие, чистые, и вдруг вся стопа выскользнула у нее из рук, грохнулась на пол. Несколько штук разбилось. Как она, бедная, растерялась, как покраснела! В глазах у нее показались слезы.
— К счастью, к свадьбе, — сказал председатель.
— Ничего, — утешил я Люду. — В этом культурном слое археологи будущего отыщут каждый осколочек, склеят их между собой, выставят эти тарелки в своих самых знаменитых музеях и навеки прославят твое имя в своих диссертациях.
Настоящий спорт — это всегда здорово. Но иногда это бывает так здорово, что мороз по спине.
Если меня спросят о том, что было самым прекрасным из всего, что я видел за всю жизнь, я отвечу: «Это было на футбольном матче «Динамо» Киев — «Спартак» Москва». На стадионе — голова к голове, как семечки в подсолнухе. В перерыве между таймами в самом центре зеленого поля расстелили ковер. С трибун он казался носовым платком. Репродукторы, сразу сбавив тон, объявили: «Григ, Песня Сольвейг». Зазвучал низкий женский голос, который слился с виолончелью. На ковре появилась девушка. С вольными упражнениями.
Что значит вообще вольные упражнения? А что значит вообще литература? Или музыка?
Но эта девушка, и эта музыка, и это зеленое поле, и эти сто тысяч человек, которые смотрели на нее, — все это вместе и составляло то, что делает жизнь прекрасной, а людей добрыми и способными на важные и правильные решения.
А когда я принял это свое важное решение? Я вспомнил, как мы с Людой сидели у реки на мостках, с которых женщины полощут белье. Струилась вода, и словно под ветром покачивались длинные зеленые волосы — подводные травы. На подводном лугу поблескивала хромом стайка мелких рыбешек, как магнитные стрелки, повернутых головами в одну сторону. Они были неподвижны, несмотря на течение. Потом вдруг, в одно мгновение, все они повернулись на месте в другую сторону и снова замерли.
Как они сообщались между собой? Удивительная штука. И непонятная. Ну вот представить себе современные, оснащенные самой новой, совершенной техникой подводные лодки. Или самолеты. Разве могли бы они, даже при этой технике, так быстро передавать друг другу сигналы и выполнять их, координировать свои движения, как эти рыбки? Да и удерживаться так на одном месте, несмотря на течение? Не сдвигаясь ни на миллиметр?
А как же эти маленькие рыбки сообщают друг другу команду? Очевидно, есть у них для этого какое-то приспособление? Волны какие-то? Или еще что-нибудь такое, что позволяет им это делать мгновенно?
Говорят, инстинкт. Но это только слово. Что значит инстинкт? Он тоже должен каким-то образом материализоваться, он должен передаваться, чтобы так сразу доходили все эти сообщения. Сказать, что рыбы делают это инстинктивно, — ничего не сказать.
Но если бы человек узнал, в чем состоит этот способ, и овладел им, понял, как эти маленькие рыбешки общаются между собой, то, может быть, он смог бы использовать этот способ для удивительно ловкого, точного управления, скажем, автоматической линией станков. И в военном деле такая система была бы совсем не лишней. Так можно было бы управлять полетом самолетов или групповым полетом ракет.
Я подумал, что, если бы я был настоящим человеком, я бы все на свете оставил и занялся только одним: попытался бы узнать, как удается этим рыбкам одновременно поворачиваться в воде, как они передают друг другу команду. Этому, может быть, стоило отдать всю жизнь.
И еще я думал о том, что уже никогда этого не сделаю, потому что уже принял свое самое важное решение.
В дверь робко позвонили.
Электрический звонок — простое устройство. Нет в нем никаких приспособлений, с помощью которых можно было бы определить характер и настроение человека. Но если этот звонок на твоей двери, ты всегда услышишь, кто звонит. Если на кнопку надавили неуверенно, звонок получится прерывистым, дребезжащим, имеет значение и продолжительность звонка.
— Заходите, заходите, — услышали мы с батей мамин голос. — Гости дорогие…
Так она это сказала, что мы с батей одновременно встали и пошли к двери.
В передней я увидел Илью Гордеевича и Оксану Митрофановну.
— Здравствуйте, здравствуйте, — говорил Илья Гордеевич. — Незваные, к примеру, гости… Извиняйте, если не ко времени.
— Ко времени, ко времени, — говорила мама. — В комнату заходите.
— А как вы нас узнали? — удивился Илья Гордеевич.
— От сына слышала.
Ничего такого она от меня не слышала. Это просто очередное мамино серендипити. Ум у нее так устроен, что из каких-то черточек она мгновенно умеет создать полную картину и сообразить то, на что другим потребовалось бы много времени.
Оксана Митрофановна — красивая, зардевшаяся, в новом суконном костюме — ласково смотрела на нас своими умытыми глазами и смущенно твердила:
— Да вы не беспокойтесь, вы не беспокойтесь…
— Это, к примеру, привезли мы в Киев кабанчика продать,— сказал Илья Гордеевич. — На рынке, значит. Мясо, к примеру, сало. И решили с женой зайти познакомиться.
— А Люда? — спросил я. — Не приехала?
— Дома Людмила, — ответила Оксана Митрофановна. Мама тем временем накрыла стол. Ловко это у нее получается. Как будто само собой.
— На автобусе приехали? — спросил батя.
— Нет. На автобусе кабанчика, к примеру, не довезешь. Машина была попутная. Из нашего колхоза, значит. Мы и назад ею поедем — Илья Гордеевич погладил усы. — Мы вам, не обижайтесь, гостинец небольшой… Яблочек, меду… Я сейчас.
Илья Гордеевич вышел в переднюю, вернулся с корзиной, достал из нее полиэтиленовую флягу с медом, десятка два яблок пепина шафранного — я теперь знал этот сорт — и кус завернутого в промаслившуюся газету сала толщиной — честное слово — в две ладони.
— От кабанчика? — спросил батя.
— От него, — ответила Оксана Митрофановна. — Мягкое удалось — губами можно есть.
— Сколько ж он потянул? — заинтересовался батя.
— Два центнера будет. С гаком, — улыбнулся Илья Гордеевич.
Странное дело. Ни Илья Гордеевич, ни Оксана Митрофановна никогда не видели моих родителей, не знали их, но гостинец их был именно таким, какой в нашей семье могут взять без отказа, без того чувства неловкости, какое возникает, когда тебе дают слишком дорогой подарок.
Батя принес из холодильника водку, разлил по чаркам.
— За ваш, значит, приезд и хорошее знакомство, — сказал он.
Меня все время не покидало беспокойное чувство: зачем они все-таки приехали? Повезли на рынок своего двухсоткилограммового кабанчика! Но проще и ближе было продать мясо в Щорсе, Корюковке или, наконец, в Чернигове. Уж не случилось ли чего с Людой?
Мама поставила на стол на хромированную подставку сковороду из зеленоватого жаропрочного стекла с шипящей яичницей, в которую пошло по меньшей мере десятка полтора яиц. Она все твердила:
— Ешьте, ешьте, пожалуйста… Когда б я знала, что вы к нам приедете — А так — что в доме… Сардины берите, колбасу.
Гости ей были явно по душе.
— Что ж вы сами рюмочки с нами не выпьете? — спросил Илья Гордеевич. — Горькая она без хозяйки, к примеру.
— Как не выпью? Обязательно выпью.
Мама медленно выцедила рюмку. Вот уж чего не ожидал. Я и не вспомню, чтоб она пила когда-нибудь водку.
— Вспоминают Романа Алексеевича, — говорила Оксана Митрофановна, ласково поглядывая на маму. — Можно сказать, все село. И председатель спрашивал, и бригадир. А от ребятишек проходу нет: что пишет, когда приедет.
— Вы, извиняюсь, в отпуск куда едете? — спросил у бати Илья Гордеевич.
— В Кисловодск думаю, — ответил батя. — В санаторий.
— Это дело, конечно, хорошее… А мы думали… С женой, значит… Может, к нам вы поедете? Чтоб всей семьей. И рыбу у нас можно ловить, и сад, к примеру.
— Спасибо, — сказал батя. — Я, конечно, не думал… И путевку мне обещали… лечиться, говорят, нужно. Хотя, конечно, в селе… Может, позже? А как там у вас сейчас трудодень?
Илья Гордеевич стал рассказывать. Разговор пошел о селе. И батя и мама вставляли свои замечания, говорили о селе, каким они его помнили, удивлялись переменам, я чувствовал, что всем интересен этот разговор, и мне было интересно, но вместе с тем стоял за всеми словами еще один главный вопрос, о котором не упоминали и намеком, но он все равно присутствовал: что же дальше будет? Неужели так все и закончится — ничем? И чем симпатичней становились друг другу мои родители и родители Люды, тем явственней насыщалась этим вопросом вся атмосфера.
Не знаю, как там разговаривают дипломаты на своих конференциях, но, думаю, что не хитрей и не тоньше. Оксана Митрофановна рассказывала, какой у них погреб и сколько кадушек грибов, огурцов, капусты они ставят в него на зиму, а мама о том, что я скоро закончу автодорожный институт и что детям нужно учиться. Батя говорил про наш шестишпиндельний токарный автомат, который сам производит черновую и чистовую обточку, подрезку торцов, выточку канавок, сверление отверстий, зенкерование и нарезку резьбы и при этом сам переставляет детали и изменяет позиции, а Илья Гордеевич рассказывал про пасеку, про пальметтный сад, про свою корову симментальской породы, парное молоко которой полезнее для здоровья любой кисловодской минеральной воды. А о главном, о том, ради чего они приехали, так до конца не было сказано ни слова.
Гости стали собираться, хоть и мама, и батя, и я очень их уговаривали остаться у нас на ночь — и место есть, и никого они не стеснят. Но Илья Гордеевич решительно отказался, сказал, что машина уходит, а завтра понедельник и колхозная работа не стоит.
Мама на минутку вышла в другую комнату, сейчас же вернулась и передала Оксане Митрофановне, как она сказала, для дочки коробку конфет «Ассорти» с памятником Богдану Хмельницкому на крышке и яркую косынку из тонкой шелковистой материи.
Никогда я этого не пойму. Не могла же она знать, что к нам приедут родители Люды. Когда же она успела это приготовить?
Будь благословенна украинская земля с мягким ее климатом и добрыми законами.
Я на ней женюсь — разговор окончен.
Я получил от нее письмо. Самое короткое из всех, какие я от нее получал. И самое лучшее. Больше не могу без тебя. Не хочу больше ждать. Приеду. Первым автобусом. Дай мне только знать. Пришли мне телеграмму с одним словом «Поздравляю». Для конспирации.
Я послал телеграмму с конспиративным словом, и сейчас шел по городу, и пахло свежей травой, листьями и водой, и в голове у меня сами собой сложились стихи:
Здорово жить на свете!
В небе горит луна,
В поле гуляет ветер,
Плещется в море волна…
Звезды сияют в небе,
Светят они во мгле.
Но где бы, друг, ты ни был —
Счастье твое на земле.
Я очень удивился, что сочинил стихи. И испугался, что забуду их. Я их записал на коробке от сигарет. Может, они и хуже настоящих стихов. Но мне они нравятся.
За стеклянной стеной кафе был Крещатик с его вечерними огнями, с шорохом подошв по асфальту и с шуршаньем шин. Мы сидели втроем за столиком — Люда, Виля и я. Перед каждым из нас была порция мороженого и бокал, в центре стола — бутылка густого венгерского вина «Бычья кровь». Впрочем, это была уже вторая бутылка.
Виля разошелся, и Люда смотрела на него радостно и удивленно. Это такое уж дело — если в компании хорошенькая девочка, пусть и не твоя, ты все равно распускаешь хвост.
— Прежде всего, — говорил Виля, — чтоб спор не был бесплодным, нужно условиться о терминах. Кто такой человек? Вам кажется, что это само собой понятно. Но это не так, и ученые много об этом думали. Одни определяли: гомо сапиенс — человек разумный. Другие выделяли способность человека к языку, к членораздельной речи. Третьи говорили, что человек отличается от других животных тем, что у него имеются свободные передние конечности — руки. Был ученый, который установил, что во всем животном мире только человек имеет мягкие мочки ушей, и поэтому предложил обозначить человека так: «животное с мягкими мочками». Вениамин Франклин обозначил, что человек — это животное, производящее орудия. Гомо фабер — человек техники. А я думаю, что определений «гомо сапиенс» или «гомо фабер» недостаточно. Каким-то разумом или зачатками разума обладают и животные. Так же, как способностью использовать предметы внешнего мира. А вот совесть — это то, чем обладает только человек.
Вот почему люди так мечтают о коммунизме, так стремятся к нему. К полному коммунизму. Когда отомрет государство. Когда не будет власти человека над человеком. Когда не станет карьеризма, не будет подхалимства, исчезнут жадность, воровство, измены и предательство. Когда всеми делами человека будет управлять только совесть.
— Нет, — возразил я. — Совесть сама по себе ничего не решает. Как ничего не решают эти твои мягкие уши. Вот в Хиросиме, я читал, на памятнике жертвам атомной бомбы написано: «Спите спокойно, ошибка не повторится». Чепуха. Они там не спят. Они там лежат. Они погибли. Умерли. И не они гарантия, что это не повторится. Мертвые гарантии могут помочь только мертвым. Живым нужны живые гарантии.
— И какие же? — спросил Виля.
— Ракеты. Атомные бомбы. Подводные лодки. Армия. Если только ты по-настоящему веришь в свое дело… Ты должен его защищать. Иначе тебя убьют, а дело твое уничтожат. Оружием. Тебя усыпят красивыми словами о совести и обо всем таком и уничтожат твое дело оружием. Если ты веришь в свое дело, ты должен быть готов. К войне. А я верю… — Я отпил глоток вина.
— Ты уходишь в сторону, — сказал Виля.
— Нет, не ухожу. Это очень красиво — голубь мира с веточкой в клюве. Но защищает наше дело не он. Защищают самолеты с бомбами на брюхе. Ракеты. Танки. И мы от них не можем отказаться. Мы не можем стать непротивленцами… Хорошо, конечно, полюбоваться нашим начальником цеха Лукьяненко. С его непротивлением и орнитологией. И можно восхищаться Ганди. Его духом. И удивляться, каким был наш Толстой. Такие люди, как Лукьяненко, а тем более как Ганди или Толстой, нужны миру. Они учат людей совести. Своим примером. Они делают людей лучше, человечней. Но они могут существовать только, пока есть другие, которые их защищают.
Опустился бы фашизм на землю — не было бы ни Лукьяненко, ни Ганди, ни Толстого. Лукьяненко убили бы, портреты Ганди уничтожили, а книги Толстого сожгли.
Ганди говорил, что атомную бомбу нельзя уничтожить при помощи других атомных бомб, что нельзя уничтожить насилие насилием. Уничтожить, может, и нельзя. Но защищаться от уничтожения можно и нужно. Такие условия этой борьбы. И если они такие, я хочу быть на переднем крае. Мы с Людой знаем, где главное место. Хорошо, конечно, быть философом. Настоящий философ многое может. Нам это доказали и Маркс, и Энгельс, и Ленин. Но есть еще другое место. Армия. Авиация. Подводные лодки. Ракеты.
Я бы мог сказать еще многое. О моем деде, который воевал в гражданскую у Щорса. О солдатах, о моем отце, и о Вилином дяде Пете, и о вице-адмирале Пазове — моем дяде, которые воевали в Отечественную воину, и победили, и хотят, чтоб мы сберегли их победу, потому что победили они не только для себя, а и для нас, и для многих, для всех будущих поколений.
Но вместо этого я пошутил:
— И форма будет нам к лицу. Виля не улыбнулся.
— Что ж, — сказал он. — Может, это и правильно. Но я тоже решил. И моим делом будет наука. Философия. Стремление убедить людей, что абсолютно нет таких ценностей, которые могли бы оправдать новую мировую войну. Как взывал еще тысячу лет тому назад китайский философ Ли Тай-по: «Проклятие войне! Проклятие делу оружия! Мудрец не может быть причастен к их безумию»… Хотя может случиться и так, что я тебе еще позавидую.
Я посмотрел на Люду. Радость и любовь отражались на ее лице так ярко, как распластанный кем-то на январском снегу флаг.
А за стеклянной стеной по всегда праздничному Крещатику шли люди, и у каждого были свои дела, и у всех своя радость и свое горе, такие же, как у меня, и другие, о которых я только догадывался, как бы примеряя их всех на себя, а они примеряли меня, и кто-нибудь из прохожих в эту минуту тоже принимал важное решение, которое, может быть, определит его будущее и будущее других людей. Их решения — это и есть их свобода, их выбор. И каждый их вечер — обыкновенный вечер важных решений.