Коэффициенты я определил по частотам, на которых следу­ет обеспечить наибольшее затухание.

Когда я закончил свои расчеты, — а дело это оказалось очень занудным, — я показал их Николаю.

— Как в лучших домах Лондона и Парижа, — сказал Нико­лай, рассматривая мои каракули. — Не хватает только подписи: «Главный конструктор Р. А. Пузо».

— Вот, — сказал я, — если бы можно было так же подсчи­тать человеческие желания. И разделить полученное на сумму возможностей…

— Ну и что?

— Мы бы получили коэффициент человеческого счастья.

— Ты и в самом деле думаешь, что счастье это и есть тож­дество желаний и возможностей? — с сомнением спросил Ни­колай.

— Конечно.

— Тогда получится, что самый счастливый тот, у кого наи­меньшее число желаний? Скажем — труп?

Я как-то не подумал об этом. Подходящая голова у Нико­лая. Соображает.

В остальном мы не очень мудрили и использовали серийные элементы, которые Николай достал в своем институте, а магни­тофон я выпросил в заводском клубе. Сказал, что ненадолго. Что для важного производственного эксперимента. Для про­граммного управления станком. Директор клуба — старый скеп­тик Валерий Федорович, в прошлом пожарник, брандмейстер, сначала отказал нам, а потом дал под расписку совершенно разбитый маг при условии, что я его возвращу целым.

Владимир Павлович Пашко, генеральный директор нашего завода, как это известно всякому, не переносит футбола. Что-то такое было в его биографии. Какой-то фельетон в «Кроко­диле». Когда он еще работал в Челябинске, завод содержал футбольную команду, в которой не было ни одного человека, связанного с этим заводом. Владимир Павлович переманил да­же защитника из «Крыльев Советов» Куйбышева.

С тех пор Пашко совершенно остыл к футболу, но увлекся мотоциклетным спортом. Ездит на все соревнования. Разрешает нашим мотоциклистам производить на заводе любой ре­монт, любые усовершенствования на своих кроссовых машинах. Членов мотоклуба охотно отпускают на любые соревнования. Платят по среднему заработку. Вот только на подготовку к со­ревнованиям получить хоть несколько часов за счет рабочего времени у нас совершенно невозможно. Зачтут прогул. Я сказал Николаю:

— Поставить бы на мой станок программное управление. Он бы себе вкалывал, а я бы перебирал двигатель…

Николай сказал, что это сложно, что он лично занимается совсем другим делом — разрабатывает программы на ЭВМ. Программы эти рассчитаны на емкостные накопители. Такая си­стема совсем не подходит для программного управления ря­довым станком.

Но на другой день, в обеденный перерыв, когда я, наспех жуя бутерброд, возился в мотобоксе, Николай вдруг заметил, что можно записать программу на магнитную ленту, но не от вычислительного устройства, а по движениям опытного рабо­чего.

Я, когда был совсем маленьким, пользовался вилкой таким образом; сначала брал картошку рукой, накалывал ее на вил­ку, а потом уже откусывал. Вся наша история с программным управлением напоминала такой способ. Мы работали как черти. Сидели ночами. Маг ни к черту не годился. К тому же он был рассчитан не на специальную ленту шириной 12,7 миллиметра, а на стандартную — 6,35 миллиметра, и нужен был особый вид записи с частотным разделением каналов.

Электронную часть системы мы разместили отдельно, в ящи­ке, который изготовил для нас дядя Петя. В крышку он зачем-то врезал изображение верблюда. И наше устройство после этого получило название «Верблюд».

Затем мы попросили Григория Михеевича — хорошего ста­рого токаря — поработать на малых подачах, а мы все его дви­жения запишем на магнитную ленту.

Старик отнесся к нашей затее подозрительно. Я ученик Гри­гория Михеевича, и он меня до сих пор недолюбливает. За де­ло. Когда я поступил к нему, он все время повторял: «Делай, как я». Такой у него метод. Я стал разговаривать, как он, под­кручивать несуществующие усы, вынимать несуществующие кар­манные часы, встряхивать и прикладывать к уху и по всякому поводу говорить «делай, как я».

Цех помирал со смеху, а Григорий Михеевич так обиделся, что даже бате жаловался. Но от своего станка не погнал. «Это, — сказал он, — дело такое… Глупости твои к станку не относятся. А токаря я из тебя сделаю».

В конце концов мы его уломали. Может быть, правда, его интерес к «Верблюду» подогрели обещанные мной поллитра.

Укрепив заготовку и включив станок, Григорий Михеевич медленно — пятьдесят миллиметров в минуту — подвел резец и приступил к работе. На это стоило посмотреть. Артист. Мог бы в цирке выступать. Вместо жонглеров. Самых классных. Тех, у которых летает в воздухе десять предметов одновременно. А они еще держат в зубах палочку, на которой крутится шар.

Ни одного лишнего движения. Ни на один миллиметр. А кто такой Григорий Михеевич? Обыкновенный токарь. По возра­сту — пенсионер. Но работает. Сын бросил семью. Уехал в Кривой Рог. Там снова женился. А невестка и две внучки живут с Григорием Михеевичем. Не очень отдохнешь. Зарабатывать нужно. Внучкам на кофточки. Чтоб не хуже, чем у людей.

Все движения Григория Михеевича мы записали на ленту, а когда он выключил станок, мы ленту перемотали и пустили «Верблюда» на воспроизведение уже на другой скорости. И ста­нок стал вкалывать как живой. Где там — как живой… С не­здешней силой.

Григорий Михеевич только головой крутил. «Просто жрет заготовку, сволочь». «Сволочь» у него совсем не ругательство. Даже наоборот.

Я никогда не думал, что вокруг этого дела поднимется такой шум. В многотиражке «Завод заводов» напечатали наши фото­графии. Николай получился как Николай. Только лицо вроде длиннее. Но меня разделали под художественный портрет. При­гладили волосы. Выгоревшие брови сделали черными и вывели к вискам. Губы сжаты. Взгляд гордый и суровый. В общем, я на этой фотографии совсем не такой, как в действительности но такой, каким бы мне хотелось быть. Тоже мне — реалисты.

Но главное не это. Главное, что о нас написали жуткую бодя­гу. Вначале говорилось, что мы с большим подъемом готовимся ко всенародному празднику. Затем о стирании граней. О твор­ческом содружестве молодого ученого и молодого рабочего. О том, что я достойно наследую традиции своего отца, и, та­ким образом, пословица «яблочко от яблони недалеко падает», которая имела отрицательный смысл, в этом случае приобре­ла смысл положительный.

О том, какой смысл имела эта пословица для Николая, ни­кто не задумался — об его отце в статье, понятное дело, не упоминалось.

Все это бы еще ничего, но в статье говорилось, что мы со­здали своего «Верблюда», движимые благородным побуждени­ем добиться дальнейшего повышения производительности тру­да, а любому человеку в цехе было известно, что других побуж­дений, кроме желания получить побольше времени для под­готовки к кроссу, у меня не было.

Я, конечно, чувствовал себя неловко. Из-за портрета. Из-за этой статьи. И все-таки мне было приятно. Я понимал, что так писать не годится. Но, с другой стороны, если бы меня в мно­готиражке неправильно ругали, я бы расстроился? Безусловно. Почему же мне было не радоваться, если меня хвалили в непра­вильной статье? Тем более, как выяснилось впоследствии, эта статья нас просто выручила.

Мы поставили на «Верблюда» схему контроля, которая про­веряла число импульсов по принципу «чет — нечет». Если рабо­чий импульс отсутствовал, схема контроля сама выключала станок.

И все же наша система была не слишком надежной. Сама по себе магнитная лента растягивается и деформируется при движении, записанные сигналы иногда пропадают, или, что еще хуже, могут появиться ложные сигналы. Проверить, что с лен­той, можно только по продукции — на ленте ведь не остается видимых следов записи. Кроме того, возможны фазовые по­грешности, вызванные ошибками поворотного трансформатора, фазовые искажения от перекрестной модуляции и нелинейных искажений сигналов, колебания фазы в результате перекоса щелей магнитной головки магнитофона, ведущего и направляю­щего роликов. В общем, нашему «Верблюду» не хватало многих качеств, которые имел, но, вероятно, не осознавал в себе Гри­горий Михеевич.

У генерального директора нашего завода есть такая люби­мая шуточка, которую он повторяет на всех собраниях: «Ува­жай автоматику, люби ее, следи за ней — подведет, собака!»

Первое время я так и делал, тем более что у моего станка появится то мастер, то кто-нибудь из ОТК, то просто любопыт­ные. А я только ходил кругом и хвастался, в меру своих спо­собностей показывая, что я ничуть не хвастаюсь.

Но затем я стал все чаще сматываться в мотобокс. Там меня и нашли. За мной прибежала девушка из ОТК. В мотобоксе нет телефона.

Перед «Верблюдом» толпилось много людей. Станок стоял. Начальник ОТК Малимон, увидев меня, многозначительно ска­зал:

— Кошку в мешке не утаишь.

Я только потом сообразил, к чему он это. В ту минуту мне было не до того. В большом металлическом ящике, куда станок ссыпал готовые детали, лежали странные штуки. Сплошной брак. Даже не брак, а черт его знает что. Они должны были иметь ступенчатый профиль. Но никаких ступенек не было. Все детали приобрели такую несуразную форму, словно это было специально подстроено.

Нам все это сошло с рук, как рассудительно заметил Виля, только потому, что уже напечатали статью в заводской газете. Не писать же им опровержение с карикатурами вместо порт­ретов.

А маг я возвратил в клуб. В целом виде. И он снова крутит там «летку-енку».



Виля произвел разборку своего мотоцикла, как выражаются теперь ученые, на молекулярном уровне и намеревался дове­сти этот уровень до атомного. Мелкие части в беспорядке ва­лялись на полу.

— Нужно сделать лабиринтный сальник вдвое тоньше и по­ставить дополнительный из резины, — сказал я. — Повысится разрежение кривошипной камеры.

— Ты бы лучше выточил из стали гайку, которая крепит глушитель, — заметил Николай. — Алюминиевые ломаются.

— Пора бы и нагар удалить, — потребовал я, рассматривая разобранные детали двигателя.

— И кольца нужно поменять, — подхватил Николай. — Мно­го масла льешь. Они совсем закоксовались…

— Борис Осипович Гопник, — оттянул Виля вбок свою бо­родку, — рассказывал, что знаменитый древнегреческий скульп­тор Поликтет проделал такой эксперимент. Он начал высекать из мрамора две одинаковые скульптуры. Одну из них он исправ­лял по указанию каждого, кто заходил в его мастерскую. По­нимаете, что у него получилось?

— А кто такой этот Гопник? — заинтересовался Николай.

— Пассажир. Я его возил вчера в Борисполь. В аэропорт.

— Историк?

— Нет, спортивный журналист. Выглядит не старше меня. А говорит — уже полста. Дочка замужем. Говорит — никогда не пил, не курил. Поэтому сохранился. И тут же пригласил вы­пить. У меня из-за него план вчера погорел.

— Почему?

— Разговаривали. У него своя теория. Вот вы считаете, что все в природе целесообразно?

— В общем, конечно, — осторожно сказал Николай.

— А он говорит, что это нам только кажется. Факты лежат на поверхности и стали для нас слишком привычными. Поэтому все понятно: рыбы имеют обтекаемую форму, чтоб лучше дви­гаться в воде. Одуванчику нужны эти парашутики-летучки, чтоб расширить свое, так сказать, жизненное пространство. И фото­синтез, и нервная система, и движения животных за счет со­кращения мышц кажутся нам понятными и целесообразными. А почему, спрашивает Гопник, природа не пошла по пути таких выгодных приспособлений, как колесо или радиосвязь?

— И почему же? — страшно заинтересовался Николай.

— Гопник говорит, что эволюция не прямой процесс, что многое зависело от случайностей, от действия наследственно­сти и изменчивости, от естественного отбора и мутаций. Но по­том начинает казаться, что все происходило по строгой схеме.

— А в истории? — спросил я. — Тоже так?

— До истории мы с ним не добрались, — разочарованно ответил Виля. — Он и так чуть на самолет не опоздал.

«А как в жизни отдельного человека? — думал я. — Тоже действие случайностей, наследственности и изменчивости?.. А по­том все кажется последовательным и целесообразным?»

Недавно я слушал лекцию, специально посвященную второ­му закону термодинамики. Лектор говорил, что все естествен­ные процессы идут в направлении нарастания беспорядка, или, иначе, энтропии. Но жизнь — это непрерывная борьба с общей тенденцией к дезорганизации, хаосу, борьба за негэнтропию си­стемы — за пищу, информацию, счастье.

И должно быть, каждый человек в этой борьбе с энтропией стремится к постоянству и равновесию. Отбрасывая случайно­сти, сопротивляясь им.



В соседней квартире распирали стены «очи черные, очи стра­стные». Там жил радиолюбитель девятиклассник Сережка Сва­тов, сын нашего главного технолога. Я однажды был у Сережки. Самодельный магнитофон, построенный, по-моему, на базе электрического полотера и трехколесного велосипеда, Сережка соединил с десятком динамиков, растыканных по всем углам. К своему сооружению он пристроил самодельный пружинный ревербератор. Эта штука обеспечивает послезвучание, музыка в комнате гремит, как орган в соборе. И Сережка, по-видимому, совсем не собирался держать в тайне от соседей звуковые пре­имущества своего сооружения.

Вера плакала под эту музыку. А я не могу, когда она пла­чет. Когда просто так стоит против меня, ничего не говорит и не всхлипывает, и даже лицо ее не меняет выражения, а из глаз текут слезы. К тому же она подкрашивает ресницы, и я боюсь, что краска попадет ей в глаза.

— Ну хорошо, — говорю я. — Ну не надо. Пусть все будет, как было. Пусть все будет, как ты хочешь.

Слезы текут по-прежнему, но Вера говорит так, словно не плачет. Спокойно. Тихо. Сосредоточенно:

— Я не могу без тебя. Я не умру. Буду жить по-прежнему. Но для меня все кончится.

— Тогда давай сделаем так, как я предлагаю! — почти кри­чу я. — Оставь мужа! Будем жить вместе! Как люди! Не тай­ком!

— Но зачем ты мне это говоришь? — Слезы вдруг у Веры высохли, и лицо ее сразу удивительно похорошело. — Семь лет разницы. Что скажут твои родители? А ребенок?

— Тогда не нужно было мне так сближаться с Виктором.

— Мы бы иначе не могли так часто видеться.

Это, конечно, правда. Все произошло само собой. Я не мог бы с ней так часто видеться, если бы вокруг не знали, что я дружу с ее мужем, Виктором. С Виктором, а не с ней.

Но я не могу дружить с Виктором. Это прекрасный парень. Он в тысячу раз лучше меня. Я вообще не понимаю, как может Вера любить кого-нибудь, кроме него. Я этого не понимаю, но никогда не говорил с ней об этом. Виктор у нас запретная тема.

Он ко мне очень хорошо относится. Уважает меня. Он в кур­се всех моих дел. Кроме этого. Ему даже в голову не прихо­дит, что его могут так подло обманывать. Он нормальный че­ловек. Как все. Это мы с ней ненормальные.

— Ну хорошо, — говорю я. — Нам пора. Нас ждут ребята. Виктор уехал в командировку в Москву. Перед отъездом он поручил мне позаботиться о Вере, чтоб она тут не скучала.

— Я с ней никак не могу в музей выбраться, — доверитель­но сказал он мне. — Представляешь, любой приезжий лучше знаком с киевскими музеями, чем мы. Даже неловко как-то.

И вот сегодня мы собираемся в музей. Я с Верой, Николай с Леной и Виля со своей новой девочкой Тамарой. У Вили каж­дый раз новая девочка. Ни с одной не встречается больше месяца. Как это ему удается — не понимаю. И в самом деле, как можно человеку, которому говорил, что любишь, которого це­ловал, вдруг сказать: «А теперь расстанемся». Это совершенно невозможно. Я пробовал. Но, может быть, это его оставляют?..

Виля утверждал, что лучший способ закадрить девочку — поговорить с ней на философские темы. Ничем в мире девочки так не интересуются, как вопросом о ценностной ориентации и социальной справедливости. Может, только последние моды вызывают не меньший интерес. А разговор об отчуждении — все девочки чувствуют себя отчужденными — вне всякой кон­куренции.

— Послушай, — сказал я. — Как же с точки зрения этой самой твоей нравственности? Когда муж изменяет жене? Или жена мужу?..

— Очень просто. Нравственность запрещает это. Всякая. А особенно коммунистическая.

~ У тебя, выходит, две нравственности: одна для себя, а другая для всех остальных?

— Это ты брось, — обиделся Виля. — Я с женатыми, то есть с замужними, никогда не встречаюсь. И моложе восемнадца­ти — то же самое. А так мы на равных.

— Не на равных. Ведь ты ей что-то обещаешь. Ну если не жениться, то хоть быть верным.

— Никогда. В этом вся штука. Полная честность. С первого знакомства предупреждаю: не женюсь. Буду встречаться, на­значать свидания, а потом перестану. Может, даже без дипло­матических переговоров. Спонтанно. Но все дело в том, что ни одна не верит. Им кажется, что это я прежде так делал, с другими, а теперь все будет иначе.

— А если бы тебе девочка сказала: «Будем встречаться, но замуж я за тебя не выйду ни в какую погоду. И в любой день могу сказать тебе — будь здоров». Как бы ты это принял?

— Считал бы ее первоклассной девахой. Может, именно на такой и постарался б жениться.

В общем, Виля — прямая противоположность Николаю, ко­торый сразу же женился на Лене.

Эта свадьба наделала много шума в Киеве. Я, наверное, ни­когда не видел столько улыбающихся лиц, как в те минуты, ког­да мы проезжали по улицам. Наибольшее впечатление производил эскорт. Одиннадцать мотоциклистов из нашего клуба, все на красных «Явах», все в черных кожаных куртках и белых касках, двигались ровным треугольником перед черным ЗИЛом — такси, в котором сидели Лена с Николаем и родите­ли Лены. А над автомашиной мы прикрепили большой плакат, написанный белыми буквами по красной фанере: «Мы из загса!»

Завидев нас издали, регулировщики вытягивались в струнку и отдавали честь, а уже затем, рассмотрев плакат, во весь рот улыбались и давали зеленый свет.

На свадьбе танцевали самые модные танцы вперемежку с гопаком. «Скакопляс», как, по словам Вили, писал царь Петр Первый в каком-то своем указе, захватил всех присутствующих. Я уверен, что гопак еще завоюет мир. Темп у него почище, чем у этих модных танцев, музыка повеселей, а плясать вприсядку, как и в современных танцах, нужно с хорошим запасом сил и с порядочной физической подготовкой.

Были, правда, на свадьбе и недовольные. Из-за выпивки. Мы готовились к кроссу и «режимили». Да и вообще, когда ты приехал на мотоцикле, не выпьешь. Такая уж у нас несчастная судьба.

Ну а на свадьбе были, понятное дело, друзья Лены. Из кон­серватории. Им, конечно, было неприятно закладывать без нас. В общем, они все равно набрались и кричали «горько» Нико­лаю, который из солидарности с нами пил одну минеральную воду.

Запомнился мне Николай в тот день — высокий, красивый, с такой улыбкой, что все отдашь, а рядом Лена, длинноногая, смешливая, с завитками на лбу. В загсе она была с такой похо­жей на занавеску штукой на голове — фатой. Но дома Лена фа­ту сняла и, к огорчению родителей, сменила свое белое, так называемое «подвенечное» платье на нарядное красное.

— Чтоб не отличаться, — сказала она.

— Сбацаем? — обратилась ко мне Лена, когда маг выбро­сил очередной «поп».

«Сбацать поп» — это такое же выражение, как «набить мор­ду». Нельзя «набить лицо» или «станцевать поп».

И мы сбацали…

…Мы гордимся тем, что никогда не опаздываем. Когда уж договариваемся с ребятами, то всегда встречаемся ровно в на­значенное время. Правда, есть у нас такое выражение: «Амор­тизация плюс — минус три минуты». Но мы не опаздываем да­же и на минуту.

В девятнадцать ноль-ноль перед музеем остановились три мотоцикла. Вера и Лена познакомились с Вилиной Тамарой. Она на полголовы выше Вили. Ну и растут же теперь девушки. Типичная баскетболистка. А по специальности — киноопе­ратор.

Ребята обрадовались Вере. Они ее любят и считают «своим парнем». Интересно, догадываются они о наших с ней отноше­ниях? Думаю, нет. Я бы на их месте никогда не догадался. Это слишком неправдоподобно. Хотя, с другой стороны… Мы как-то выпили в день рождения Николая. И меня все время тянуло поговорить о Вере. То есть я ничего такого не собирался рас­сказывать, а просто хотелось называть ее имя, вспомнить о том, что я вчера с ней и Виктором был на Днепре и катался на глиссере. Николай навалился на стол и, не глядя на меня, сказал:

— Не запутайся, Рома…

А я к тому времени уже давно запутался.

На двери музея мы прочли: «Пятница — выходной день». Не повезло. Мы решили осмотреть здание хоть снаружи. С бо­ков и сзади дом был окружен забором в полтора человеческих роста. А калитка в заборе была закрыта изнутри. Я посмотрел на Веру, подпрыгнул, ухватился за верх забора, подтянулся. Ни­колай подставил плечо, я перелез через забор и отодвинул за­движку.

Мы вошли во двор и стали осматривать здание. Ничего осо­бенного. Старый дом. Особняк с колоннами. Виля сказал, что это русский ампир, и только было хотел, с одной стороны, про­светить нас, а с другой — показать, как много он знает об этом самом ампире, как вдруг неизвестно откуда, откуда-то из-за дома появилась еще нестарая плотная женщина с растрепанны­ми, словно после сна, волосами.

— Как вы сюда прошли? — закричала она визгливо. — Здесь закрыто! Сюда нельзя! Здесь охраняется законом!

— А мы посмотрим и уйдем, — флегматично ответил Ни­колай.

— Вы через забор перелезли. Я вам покажу, через забор! — У женщины даже лицо перекосилось, и она позвала: — Рекс, Рекс!

И тут из будки неторопливо вылезла огромная овчарка. Я таких видел только в кино, в фильмах о пограничниках. Серая, холеная, с гладкой, блестящей шерстью. Она на минутку оста­новилась и раскрыла пасть. Ну, знаете… По количеству зубов и их величине она, по-моему, могла бы посоревноваться с лю­бым крокодилом. Если бы не девушки, я, конечно, немедленно бросился бы к забору, и, черт с ними, с моими джинсами, кото­рые этот Рекс, уж наверное, превратил бы в лохмотья. Но тут ничего не оставалось делать. Мы замерли. На лице у меня — я почувствовал — застыла какая-то идиотская усмешка. Это я пытался улыбнуться.

Рекс помчался прямо на меня. Он оттолкнулся задними ла­пами, передними уперся мне в плечи — а я все улыбался — и стал облизывать мне лицо и вилять хвостом. Вера захохотала.

— Рекс, Рекс, — говорил я, совершение огорошенный.— Хо­рошая собака! Какая хорошая собака!..

А Рекс прыгал вокруг нас, норовил слизать пудру с Вериного носа. Этот здоровенный пес резвился, как щенок. Наверно, он соскучился по людям в своей будке.

Тетка, которая натравила на нас Рекса, совсем оторопела и обеспокоенно поглядывала по сторонам.

— Вот мы и познакомились с Рексом, — сказал Николай.— Пошли, ребята.

Мы пошли к калитке, но Рекс, по-прежнему прыгая и резвясь вокруг нас, устремился за нами.

— Рекс, назад! Рекс, назад! — кричала тетка.

— А ведь у меня в сумке колбаса, — вдруг обрадовалась Вилина Тамара. Она открыла свою большую сумку, вынула це­лое кольцо сухой колбасы, отломила кусок и бросила Рексу, затем отломила еще кусок и дала его Виле. И мы увидели, как Виля и Рекс наперегонки поглощают свою добычу.

— С большим подъемом встретили трудящиеся, — сказал Виля.

Рекс вышел с нами за калитку и пошел по улице.

— Куда вы уводите собаку? — закричала тетка. — Оставьте в покое, собаку!

Вдруг она изо всех сил засвистела в милицейский свисток.

Тот, кто скажет, что в нашем городе плохо работает милиция,— просто соврет. На ее сигнал немедленно из-за угла появился милиционер и, придерживая рукой кобуру с пистолетом, за­спешил к нам.

— Что тут такое? — спросил он строго.

— Хулиганы, — сказала тетка. — Музейную собаку уводят. Милиционер подошел к Рексу поближе, но Рекс разинул пасть и так зарычал, что я снова подумал про себя, как здорово, что этот пес признал в нас друзей.

— Что значит уводят? — обратился милиционер к тетке.— Заберите свою собаку.

— Пойдем, Рекс, пойдем, умница, — елейным голосом нача­ла тетка, но Рекс, задрав морду вверх, так рявкнул на нее, что она отскочила в сторону. Видимо, пес не питал нежных чувств к этой крикливой женщине.

— Чья же это собака? — спросил милиционер.

— Неизвестно, — серьезно ответила Вера. — Раньше Рекс был у этой женщины. А теперь решил переменить место работы. И не предупредил о своем уходе за две недели.

— Отведите его назад, — взмолилась тетка. — Я ж его те­перь не загоню, а тут машины ездят. Не дай бог, что случится.

— Пойдем, Рекс, — сказал я и повел пса к калитке. Он по­шел за мной, помахивая хвостом.

— Вы, пожалуйста, войдите во двор, а потом быстренько выйдите, чтоб он снова не выскочил, — просила тетка.

Она вспомнила, что есть такое слово «пожалуйста».

Мы хорошо попрощались с собакой. Ома снова облизала мне все лицо, потом я вышел за калитку, тетка задвинула задвижку, а Рекс обиженно забасил: «Гуф-гуф». Жалко собаку. Плохо ей, наверное, тут живется. Скучно.



— Поедемте к нам, — предложила Лена. — Посидим, музы­ку послушаем.

Я посмотрел на Веру. Она кивнула.

— Что ж, поедем,—согласился я.

На повороте Вера чуть плотнее прижалась ко мне и сказала:

— Посмотрим, как другие живут. Те, у кого все лучше, чем у нас, получилось.

Мы выехали на улицу Кирова.

— Притормози, — вдруг попросила Вера.

Я затормозил и опустил ноги, удерживая мотоцикл. Вера оглянулась.

— Посмотри,—сказала она мне.

На мостовой перед продовольственным магазином стояла те­лега, нагруженная проволочными контейнерами с такими тре­угольными бумажными пакетами. В них молоко перевозят. Ред­ко теперь увидишь лошадей в городе. Они совсем вывелись. И рядом с лошадьми стояла старушка в черном, с трясущейся головой. Она время от времени стыдливо оглядывалась — не смотрит ли кто, чем она занимается. Из черной клеенчатой сумки она доставала по кусочку сахар и с ладони кормила им лошадей.

Что она при этом чувствовала? О чем вспоминала?

«А ведь когда-нибудь, — подумал я, — и Вера увидит у тро­туара старый мотоцикл. Она незаметно достанет из сумки носо­вой платок, смочит его полировальной водой, потрет красную матовую поверхность, и засверкает, засветится яркий пятачок».

— Поедем? — спросил я.

— Поедем, — согласилась Вера.

Мы догнали Вилю с Тамарой. Они съехали к кромке тротуа­ра и махали нам. Рядом с ними уже были Николай с Леной.

Виля поймал гвоздь. В переднее колесо. Это нужно уметь. На скорости переднее колесо приподнимается и отбрасывает назад все, что попадет. А для защиты заднего колеса мы по­ставили на свои мотоциклы фартуки из листовой резины. Вот почему мы, как правило, не знаем проколов.

Я думал, что наш талмудист оторвет себе бороду.

— Что ты там толковал про закон Гаусса? — свирепо набро­сился он на Николая. — Хорош закон!

— При чем тут Гаусс? — удивился Николай.

— При том! Он, гад, оправдывает глупые случайности.

— Случайности не бывают глупыми. Только мы.



У Лены была большая квартира. Я ду­маю, не меньше четырех комнат. В той, куда мы вошли, стратегически важный пункт у стены занимала непонятная штука. Она была похожа или на большой телевизор-комбайн, или на маленький клозет, обши­тый полированным деревом. «Бар», — ска­зала Лена.

Рядом с баром на стене висела един­ственная в этой комнате картина — репро­дукция в узкой металлической раме под стеклом. Я подошел поближе, чтобы рас­смотреть, что там изображено. Внизу вода. Без берегов, без конца и края. Но не море. Как-то так это нарисовано, что понимаешь тут не очень глубоко. Может, потому, что из воды торчат длинные тонкие сваи. На них мост без перил, он уходит вдаль, в бесконечность. А на мосту — люди. Густой, заполнивший весь мост поток в одном направлении, от нас туда, вдаль. Дождь. Многие с зонтиками.

Те, кто у края, срываются вниз. Некоторые в воде. Тонут. Один только что упал. Он еще в воздухе. Ещё кто-то повис, ухватился рукой за край. Никто не дойдет до конца. Все сорвутся. Куда они идут? И что там, вдали, куда ведет мост на высоких, тонких, должно быть, подгнивших в воде деревянных сваях?

— Что это? — спросил я у Лены.

— «Мост», — ответила она. — Линке. Польский художник.

Линке. Никогда не слышал такой фамилии. Не хотел бы я жить в доме, где перед глазами всегда торчит эта картина.

С отцом Лены — Анатолием Петровичем — я чувствовал себя как-то неуверенно. Он ученый. Член-корреспондент Украинской академии. Заведует кафедрой в университете. По истории. Я, по-моему, не из очень робких, но при нем разговаривал раз в десять медленней, чем обычно. Обдумывал каждое слово.

А Виля с ним трепался запросто. На равных. Анатолий Пет­рович — цитату, и Виля — цитату. Они только что не хлопали друг друга по плечу и смотрели один на другого восхищенными глазами.

— У Бернарда Шоу, — сказал Анатолий Петрович, — я вычи­тал однажды такие слова: «Глядя в прошлое, обнажите головы. Глядя в будущее, засучите рукава». Это он обращался к вашему поколению.

— А я, — ответил Виля, — готовился к семинару и прочел Чаадаева. У него я нашел такое выражение: «Прошлое нам не­подвластно, но будущее зависит от нас». И подумал, что это относится к вашему поколению. Если только немного переде­лать слова Чаадаева. Некоторые наши историки имеют все осно­вания сказать о себе: «Будущее нам неподвластно, но прошлое зависит от нас».

Анатолий Петрович даже задохнулся, но Виля продолжал как ни в чем не бывало:

— Нам бы следовало перенять хороший обычай древнего народа майя. У них историка, который извращал факты, карали смертной казнью. Ну смертная казнь, может, слишком, но исто­рик, который вчера писал одно, а сегодня — другое, должен по меньшей мере подать в отставку.

— А от физика вы не требуете, чтобы он подавал в отстав­ку в таких случаях? Или от биолога? История, как и другие науки, развивается, овладевает новыми фактами и, естественно, дает им иные оценки.

Между Вилей и Анатолием Петровичем начался разговор о способах оценки достоверности исторических фактов, который вскоре перешел в спор о значении отдельных событий и перио­дов в истории.

— Если представить себе, что высота Московского универ­ситета обозначает возраст мира, — говорил Анатолий Петро­вич, — то общая продолжительность существования человечества будет равна только толщине десятикопеечной монеты. А время, когда человечество живет в условиях цивилизации, займет всего толщину странички из книги.

— Но если представить себе скорость, с какой происходят изменения в человеческом обществе, — возражал Виля, — то переход от рабовладельческого общества к феодальному — че­тыре столетия — будет скоростью пешехода. Чтоб развить капи­тализм, ушло меньше двух веков — это уже получится почти велосипедист. А социализма люди достигли меньше чем за пол­столетия. Как на мотоцикле.

— И вы полагаете, что дойдет до скорости ракет? С атом­ными боеголовками? — прищурился Анатолий Петрович.

— Нет. Не полагаю. Но атомные боеголовки заставят многих задуматься о будущем и сделать правильные выводы.

После этого они стали размахивать цитатами, как первобыт­ные люди каменными топорами. То и дело мелькали имена Лео­нардо да Винчи, Свифта, Бетховена, Ньютона, Эйнштейна, Марк­са, Энгельса, Пушкина, Пастернака…

А мне пришло в голову такое, о чем я прежде как-то не за­думывался. Я все увидел, словно с горы. Будь я художником, то нарисовал бы совсем другой мост. На нем тоже не было бы перил, но вместо перил, держась за руки, стояли бы люди. Они бы ограждали идущих. Эти люди — Джордано Бруно и Свифт, Леонардо да Винчи и Ньютон, Шевченко, и Байрон, и Пушкин, Ломоносов и Эйнштейн, Пугачев, и Маркс, и Ленин, и герои всех освободительных войн, и все те, чьи имена остались в доброй памяти людей, и те, чьи взлеты и падения забыты. Все они тру­дились и гибли за свое дело для того, чтобы мы вступили в свет­лое и хорошее будущее. Ничего они с собой в могилу не взяли. Будущему они посвящали лучшие достижения своей мысли, сво­их чувств, своего творчества. Даже пещерный человек, навер­ное, стремился оставить потомкам лучший мир, чем тот, кото­рый он сам получил в наследство. Если бы это было не так, то современный человек не мог бы стать таким, какой он есть.

А раз будущее человечества за коммунизмом, то именно мы — их прямые наследники. Наследники — совсем не значит во всем равные тем, кто оставил наследство. Но и не «славних прадідів великих правнуки погані» 12 .

Вот Виля снова ораторствует против этой формулировки, в которой говорилось о людях как о винтиках. И все же челове­ческое общество представляет собой какой-то сложный орга­низм, где каждый человек, ну, пусть не винтик, если это слово кажется Виле таким унизительным… Но все равно человек часть этого организма, деталь этой машины.

А Анатолий Петрович часто повторяет: «Простой человек то, простой человек это». Но кто он, «простой человек»? Почему он «простой»? Потому что не занимает важного положения? Но по Конституции все равны. Потому что недостаточно образо­ван? Это совсем чушь. Учатся все, кому охота. И рабочих или колхозников, которые по уровню своего развития ничуть не ниже инженеров или врачей, сколько угодно. Это понятно вся­кому… Потому что небогат? Или не имеет знатного происхожде­ния? Но в наших условиях богатство и тем более происхождение немногого стоят.

Так кто же он, этот «простой человек»? «Простой советский человек», ради которого столько людей трудились и умирали? Сгорали на кострах и падали от пуль, писали книги и сочиняли симфонии, чтобы он, этот человек, жил в мире справедливом и добром, в мире, за которым будущее…



По телевизору показывали швейную фабрику. Корреспон­дентка — модно одетая и красиво причесанная девушка — гово­рила пожилой швее, которая почему-то была в белом халате, как у врача:

— Вы, Марта Семеновна, известны как многолетний участ­ник художественной самодеятельности. Сколько лет вы участ­вуете в художественной самодеятельности? — И протянула мик­рофон.

— В художественной самодеятельности я участвую с одна тысяча девятьсот тридцать шестого года,—отвечала натужным голосом Марта Семеновна. — Наш драматический кружок в своем репертуаре имеет пьесы Лопе де Вега, Шекспира, Моль­ера, а из современных авторов — А. Софронова, А. Коломийца и Е. Снегирева. Пьесы последнего пользуются…

Мама выключила телевизор. Батя играл с Вилей в шашки, и они даже не заметили этого.

Любое современное радиопринимающее устройство, любой совершеннейший приемник или телевизор состоит из двух частей. Одна — радиолампы или полупроводники, конденсато­ры, трансформаторы, всевозможные блоки и прочее. А дру­гая — кнопка.

Первая часть за последние годы достигла большого совер­шенства, с каждым днем улучшается, и специалисты разбирают­ся в этом деле так, что дай бог всякому. А вот вторую часть — эту самую кнопку, по-моему, никто не изучает, никого она всерьез не волнует. А ведь это устройство, если разобраться, не менее важно, чем все транзисторы, трансформаторы и кон­денсаторы, вместе взятые. Достаточно надавить на нее паль­цем — и будь здоров.

У нас на заводе в конце смены — ни гудков, ни звонков. Сам смотришь на часы. Если чего не успел — можешь остаться хоть на час — никто возражать не будет. Но если захочешь уйти до конца смены, в проходной задержат: почему, зачем, куда.

На днях я возвращался домой. Был конец месяца, сумасшед­ший дом, штурм, комплектация станков. Я отышачил полторы смены и устал как собака. Я договорился с Николаем, что подожду его и подвезу на своем мотоцикле. На его машине мы решили повысить компрессию. В проходной стоит неболь­шой динамик. Он всегда включен — дежурные повышают свой уровень и всегда знают, какая сегодня погода в Сыктывкаре, Москве и Сочи.

У проходной стояли две девушки-штукатура в заляпанных раствором комбинезонах. У нас строят новый литейный цех.

— Ну чего ты стала? Пойдем, — сказала одна из них.

— Подожди, — ответила другая. — Дослушаем Грига.

Я не слишком разбираюсь в серьезной музыке и сначала вообще не обратил внимания, что там бренчат в динамике, но после этих слов прислушался и узнал концерт Грига. Его прежде часто передавали по радио. Я тоже остановился и вместе с де­вушками дослушал до конца. А затем диктор объявил: «Теперь послушайте передачу для молодых рабочих». И вдруг девушки, как сговорились, быстро пошли к выходу.

Григ был предназначен для всех, а передача для молодых рабочих проводилась, так сказать, персонально для этих деву­шек. И все-таки они сбежали.

Правда, и я скоро ушел. На улицу. К мотоциклу. Подальше от этого динамика. Передача состояла из коротеньких сообще­ний о молодых рабочих — передовиках производства с разных заводов Украины, и в каждом сообщении говорилось о «вдохно­венном труде», и слово «вдохновение» употреблялось во всех падежах. Но люди, которые сочиняли об этом вдохновении, сами никакого вдохновения, по-видимому, не чувствовали, и да­же ребятам, о которых они говорили, если только эти ребята слушали передачу, должно было показаться, что они просто врут.

Я представил себе, как в отчетах или докладах — я не знаю, как называются бумаги, которые пишут начальству после таких передач, — сообщалось, что среди молодых рабочих проведена пропаганда передовых людей и передового опыта. А по сути, никакой пропаганды не было. Молодые рабочие нажали на кнопку.

Нет, кнопку нужно изучать. Нужно точно знать, когда на нее нажимают.

Кто-то неуверенно нажал кнопку звонка у нашей входной двери, так что звонок звякнул несколько раз. Я вышел в перед­нюю и открыл дверь. На лестничной площадке стояла высокая дебелая тетя в темном платье с кружевным воротником, с чер­ными, разделенными на пробор волосами, с румянцем во всю щеку. В руках у нее был большой пакет в оберточной бумаге, перевязанный шпагатом,

«Не туда попала»,— решил я.

— Извините, — растерянно сказала тетя. — Мне дали адрес… Тут должна жить одна женщина… Она еще до войны, вернее, в войну… Она занималась… Ну как бы это сказать?…

— Кто вам нужен?

— Понимаете… Галина Игнатьевна тут живет?

— Тут. Входите.

Тетя вошла в комнату, не выпуская из рук своего пакета.

— Здравствуйте, — сказала она, глядя только на маму. — Вы меня не узнаете?

— Нет, — сказала мама и встала ей навстречу.

— Я Шульженко. Неужели не помните? У меня сына эвакуи­ровали с детским садом, а про мужа пришло извещение… Но вы мне сказали, что они живы и я с ними скоро встре­чусь.

— Я это всем говорила,— ответила мама.

— Понимаю, — еще больше смутилась Шульженко. — Но вы мне не только будущее правильно предсказали. Вы мне расска­зали все мое прошлое, да с такими подробностями, что некото­рые я до сих пор от мужа скрываю.

Мама поджала губы. Она даже не предложила сесть этой Шульженко.

— Значит, меня предупредили о вашем приходе.

— Кто это мог знать? — с сомнением сказала Шульженко. — А как вы мне туфли и пальто подарили, помните?

— Нет. Не припоминаю.

Мамин голос звучал сухо и, как мне показалось, неприяз­ненно.

— А я ничего не забыла. И как вы меня чаем все угощали. С патокой. На Куреневке. И в каком платье вы были. И как ваш муж вышел на веранду и отозвал вас в дом.

Батя искоса посмотрел на Шульженко и снова вернулся к шашкам.

— Мой муж в это время был на фронте,—сказала мама.

— На фронте? — обескураженно повторила Шульженко.— Ну… может быть. Только я одно хочу сказать: трудно мне было тогда. Вы одели меня, поддержали, надежду вдохнули. И я дала себе слово. Я живу в Москве. Много лет вас разыскиваю. Дваж­ды в Киев приезжала. И все не могла найти. Дом тот снесли. А я дала себе слово подарить вам шубу. За ваше пальто.

Она развязала свой пакет и развернула шубу. Из какой-то серой полосатой синтетики. Мы все молчали.

— Что вы? — сказала мама.— Как можно. Спасибо, конеч­но, — поблагодарила она наконец неожиданную гостью, — но заберите сейчас же.

— Как хотите, — растерялась Шульженко. — Но вы меня очень обидите. Я ведь взяла у вас пальто. И туфли.

— А чем вы теперь занимаетесь? — с неистребимым любо­пытством спросил Виля.

— Я врач, — ответила Шульженко. — Кандидат медицинских наук. Доцент.

— И верите, что гадалка может предсказать будущее?

— Нет, — смешалась Шульженко. — Но все же… Нам еще многое неизвестно. Даже такой знаменитый физик, как этот… ну, лауреат Нобелевской премии… Джордж Томсон писал о даре предвидения и телепатии. Я сама читала.

— Но я здесь при чем, — сказала мама. — Я только выда­вала себя за гадалку. Я занималась совсем другим делом. Так что заберите свою шубу.

Шульженко всерьез обиделась:

— Что ж, дело ваше.

Она наспех завернула шубу в бумагу, подобрала веревочку и, не прощаясь, вышла в переднюю. Я пошел было за ней, но она резко повернулась, возвратилась в комнату и швырнула шубу на пол.

— Вы как хотите, — сказала она, — а я кошачьих подарков не делаю. И ушла.

— Что значит «кошачьи подарки»? — спросил Виля. У него остался только один неясный вопрос.

— Когда что-нибудь дают, а потом забирают. Я так ду­маю,— напряженно и медленно сказал батя.

— Еще древнегреческий философ-идеалист Платон гово­рил… — начал Виля, но я его перебил. Я боялся, что этот идеа­лист Платон мог сказать что-нибудь уж слишком невпопад.

— Давай телевизор включим. Уже матч начался. Снова заработал телевизор.



Ни летчикам, ни автомобилистам незнакомо это ощущение. Но о нем может рассказать много интересного любой мотоцик­лист. Это чувство особой радости, когда едешь на большой скорости и не можешь удержаться, чтоб не прибавить газ.

Правда, оказывается, это ощущение хорошо известно аква­лангистам. Они его называют «экстаз глубины». В Киеве орга­низовали клуб аквалангистов, и мы встречались с этими ребятами. Такие же фанатики, как мы. Каждую минуту, проведенную над водой, считают потерянной. Они рассказывали, что когда погружаешься на большую глубину, воздух, который поступает под давлением, вызывает такое необыкновенное, но довольно опасное состояние. В крови растворяется много азота.

Виля выдвинул теорию, что мотоциклист на большой скоро­сти тоже дышит сжатым воздухом, что он как бы находится непрерывно в гигантской аэродинамической трубе, и в его лег­кие попадает излишек азота. Доказательством, по его мнению, является то, что пассажир за спиной мотоциклиста не чувствует такого экстаза, потому что водитель закрывает его от встречного потока воздуха.

При большой скорости действительно воздух становится словно плотнее, с силой давит на грудь, удерживает мотоцикл. Пригнешься к рулю, и стрелка на спидометре ползет вправо. Но мне кажется, что у мотоциклиста дело совсем не в азоте. Дело, наверное, просто в том, что скорость в соединении с рис­ком поднимает человека над буднями.

А мне нужно было отойти от будней, от постоянного ощуще­ния неопределенности, непрочности, неуверенности, какое при­несли мне наши отношения с Верой. В субботу прямо с утра я решил как следует погонять мой механизм, выехал на бетонное шоссе Киев — Одесса и помчался в Умань.

Что бы в последнее время я ни прочел, о чем бы ни поду­мал, что бы ни увидел вокруг себя — все, мне казалось, подходит к тому, что случилось со мной. Слева от шоссе на огромных деревянных катушках от кабелей гарцевали пацаны. Перебирая ногами, они стояли на поперечинах катушек, катящихся по доро­ге. А я думал, что поступаю, как эти пацаны, которые при лю­бом неточном движении могут свалиться вниз.

Виля вчера говорил, что известно много логически неразре­шимых ситуаций. Нельзя утверждать, что истины не существует. Если это утверждение верно, то, значит, существует хоть одна истина. Но она же не может существовать по этому же утвер­ждению. Нельзя попросить скромного человека перечислить всех известных ему скромных людей. Нельзя верить Сократу, когда он говорит: «Я знаю только то, что ничего не знаю».

Но в жизни бывают и другие логически неразрешимые ситуа­ции. Как у меня с Верой. Когда мы оба знаем, что больше так продолжаться не может. И все продолжается по-прежнему.

Мы с Вилей были у Николая.

— Что значит принцип неопределенности? — переспросил Анатолий Петрович. — Лаплас когда-то писал, что если бы в дан­ный момент стали известны все координаты и скорости атомов вселенной, то, пользуясь законами Ньютона, мы могли бы точно предсказать судьбу всей вселенной, всех молекул, всех людей и звезд. До сих пор наука считала, что явления природы после­довательны и причинно обусловлены, а случайные явления обо­значают лишь отсутствие данных о причинах. Какой же смысл в этой вашей неопределенности?

— Смысл в том, — ответил Николай, — что микромир, мир наименьших величин материи и энергии, подчиняется только ве­роятностным законам. И если бы даже мы знали положения и скорости всех атомов во вселенной, наши предсказания не име­ли бы большой точности. Ну, например, современные физики установили, что половина атомов в плутонии распадается за два­дцать пять тысяч лет. Но невозможно указать, какая именно по­ловина, невозможно предсказать, распадается или нет тот или другой конкретный атом за это время. Физики считают, что вообще нельзя предсказать с абсолютной точностью поведение атома, хотя, по теории вероятностей, точность предсказания воз­растает пропорционально количеству изученных атомов. Но взгляды, которых придерживаются физики, проникли и просто в жизнь. Люди мыслят статистически, применяют категории ве­роятности и случайности. Жесткие категории причинно-следствен­ных связей часто нарушаются самой жизнью. В современной фи­зике можно встретиться со взглядом, что следами этой неопре­деленности, этой «свободы воли электрона» в микромире и яв­ляются случайные события в нашей обыденной жизни.

«Что же, — подумал я, — наша встреча с Верой тоже ре­зультат «свободы воли электрона»?»

— Это противоречит здравому смыслу, — словно в лад моим мыслям сказал Анатолий Петрович.

Виля немедленно ополчился на здравый смысл. Он говорил, что в большинстве случаев здравый смысл представляет собой общедоступные данные науки и повседневного опыта, превра­тившиеся в предрассудок, как галстуки. Как воротнички на муж­ских рубашках. Серьги в женских ушах. Или пуговки на рукавах пиджаков. Совершенно бессмысленно и загадочно. Тут же он привел цитату, из которой следовало, что именно здравый смысл долгое время отрицал существование антиподов и дви­жение Земли вокруг Солнца.

Пригвоздив с Вилиной помощью здравый смысл, Николай заговорил о том, что в микромире между причиной и след­ствием совсем не прямой путь. Уже в области молекулярно-атомных процессов невозможно одновременно определить скорость движения частицы и ее положение в пространстве. При еще меньших расстояниях обнаружены взаимопревращения частиц, то есть частица становится то одной, то другой. А в об­ласти ядра атома частица даже не существует во времени и определенных координатах, там непрерывно происходят взаимо­превращения.

По теории Гейзенберга, в ультрамалых областях некоторые процессы могут протекать в направлении, противоположном своему причинному ряду.

— Я не стану приводить расчеты, это сложно, — сказал Николай, — но, в общем, грубо говоря, если бы с помощью преобразования Лоренца, а его правильность не вызывает со­мнений, рассчитать, что получится, если, скажем, скорость пули будет большей, чем скорость света, то выйдет, что пуля раньше попадет в цель, а потом уже вылетит из дула. События поме­няются местами: сначала следствие, а потом причина.

Так, по словам Николая, все происходило в микромире, в мире мельчайших частиц и невообразимых световых скоро­стей. Но и в большом, обыкновенном мире наши отношения с Верой превратились в какой-то скрытый особый «микромир», где я боялся причин и боялся следствий.

— Принцип неопределенности, — повторил Анатолий Петро­вич.—У одного старого немецкого писателя, у Франца Мейринка, был такой рассказ… Он, по-моему, не переводился. Молодой человек во время путешествия решил навестить своего профессора. Дело, кажется, происходит в Гейдельберге.

«Очень приятно, — сказал старый профессор, когда молодой человек сообщил, что учился у него.— Чем вы теперь занимае­тесь?»

«Выпускаю автомобили».

«Значит, в цирке работаете?» —сказал профессор.

«Нет, профессор, вы меня не поняли. Мой отец владеет авто­мобильной фирмой, а я — главный инженер».

«Я же и говорю — в цирке работаете. Если вы у меня учи­лись то должны знать, что…»

Дальше идет целая строчка математических формул.

«Это показывает, что автомобиль не может двигаться».

«Но, позвольте, господин профессор, я путешествую и толь­ко что приехал на автомобиле из Швейцарии».

«Чепуха. Вам должно быть понятно, что…»

Дальше идут две строчки математических формул.

«Но, профессор… Я сам езжу на этом автомобиле».

«Как вы не понимаете, что…»

Дальше идут три строчки математических формул.

«Из этого, раз вы учились в университете, вам должно быть совершенно понятно, что при любой попытке завести двига­тель взорвется третий цилиндр и поломается шток второго поршня».

Молодой человек стал уговаривать профессора выйти с ним на улицу. Там стоит его машина, и профессор сейчас убедится, что она ездит.

Профессор долго не соглашался. Формулы уже все сказали. Но, наконец, снисходя, так сказать, к еще детским представле­ниям своего гостя, он вышел вместе с ним на улицу.

«Ганс, заводи», — приказал молодой человек.

Водитель в фуражке с галунами, в кожаных перчатках с рас­трубами вооружился заводной ручкой и вставил ее в мотор. Как вы понимаете, дело происходило еще в те времена, когда автомобили заводились ручками.

«Но я вас предупреждаю, — сказал профессор, — это опасно».

Молодой человек отмахнулся: «Давай, Ганс!»

Ганс закрутил ручку. Раздался громкий взрыв. Водителя от­бросило в сторону.

«Я же вас предупреждал,—укоризненно сказал профессор. — Я вам показал все расчеты».

Они подошли к двигателю, с которого сорвало капот. Ока­залось, что взорвался третий цилиндр и поломался шток второго поршня.

— Вот весь ваш принцип неопределенности, — подвел итог Анатолий Петрович.

Хорошо, что шоссе было по-субботнему свободно. Я ничего не видел вокруг. Действовал как автомат, Хорошо, что этот автоматизм срабатывал, иначе я б уже давно валялся в кювете.

Я опомнился только в Умани, где при въезде в город распо­ложена автозаправочная станция. Тут есть отдельное место, где обслуживают мотоциклистов. Специальная установка сразу раз­мешивает масло с бензином в пропорции 1 :25. Я хотел запра­вить бак, но заправщика не было на месте. Я нашел этого за­правщика — волосатого дяденьку с кривой ногой — в неболь­шой конторке. Он пил чай и ел бублик.

Я рассеянно сообщил ему, что мне нужно заправить «Яву». В ответ заправщик что-то неразборчиво зашептал. Я наклонился поближе к нему и тоже перешел на шепот. Он странно посмот­рел на меня, бросил бублик, подозвал девушку, которая стояла у входа, и шепотом приказал ей, чтобы она заправила мне бак.

— Спасибо, — шепотом поблагодарил я заправщика и по­шел за девушкой.

Она все время странно похихикивала.

— У меня вырос второй нос? — спросил я сердито.

— Ой! — виновато сказала девушка. — Мирон Семенович простудился и сипит… А вы… Зачем вы с ним па секрету гово­рили?..



Уже месяц как осень. Скоро мотоциклы на прикол. Но вот первое ноября, а утро туманное, не по-осеннему теплое. На то­полях листья ничуть не померкли, а клены охватило золотом.

На окне троллейбуса, на стекле внизу я увидел раздавлен­ную осу. По-моему, это редкость в такое время года. А может, осы живут до глубокой осени?

Она едва шевелила брюшком. Как-то конвульсивно, незамет­ными толчками. Чем-то она мешала мне, эта оса. Я то погляды­вал на нее, то отворачивался. И потом вспомнил: мне ночью снилась оса. Снилось, что я хочу напиться газированной воды, а над стаканом летает оса. Я еще удивился во сне, откуда она взялась здесь осенью.

И еще я подумал, что Вера чем-то похожа на осу. Особенно в этом своем новом платье — золотисто-желтом с черным и коричневым. Но не платьем, а фигурой и еще чем-то.

Странное настроение бывает у меня осенью. Слегка кружит­ся голова, и все вокруг состоит из множества запахов, и вроде даже немного нездоров. Интересно, а как это у других. У этих пожарных, которые, завывая сиренами, промчались мимо? Че­тыре машины подряд. Новенькие, сверкающие красным лаком. Может, что-то серьезное? Теперь редко бывают пожары. Любят о пожарниках пошутить конферансье, но шутки шутками, а ведь в том, что не бывает пожаров, их заслуга. И когда надо ту­шить пожар и лезть в огонь, тут уже не до остряков из Укрконцерта.

Или вот по улице прошла рота курсантов. В нашем городе редко увидишь военных. Очень мирный город. Все прохожие оглядываются на них, а ребята впечатывают в асфальт каб­луки.

Понимают ли они, что, если большой пожар, если война, они будут первыми, кто бросится в огонь? Должно быть, пони­мают. И поэтому они так высоко держат головы, словно загля­дывают туда, в огненную даль.

Права, наверное, была мама, когда говорила, что нужно мне в армию. В армию, в эту роту, в этот строй людей, для которых готовность умереть за порученное им дело не красивые слова, а вся суть их ежедневной жизни.



На миллиардах планет, отдаленных друг от друга миллиар­дами световых лет, сидят в эту самую минуту миллиарды парней по имени Роман и по фамилии Пузо, смотрятся в маленькие круглые зеркальца с картинкой на обороте: два целующихся котенка, и водят по мордам дешевыми электрическими брит­вами «Киев» старого выпуска. Я так считаю. Что б там ни говорил этот математик…

Еще вчера все было как обычно. Вечером позвонил Виктор. По телефону. Я поднялся на седьмой этаж, и дверь уже была открыта. Виктор, если он не в командировке, звонит каждый вечер, и я у них ужинаю, или мы отправляемся в кино, или про­сто побродить по городу. А когда он в командировке, все это происходит и без телефонных звонков.

Вчера у них был этот математик по фамилии Нахманович. «Саша», — назвал он себя. Совсем молодой парень, а уже про­фессор, доктор наук.

Не понравился мне Нахманович. Вера смотрела на него, как семиклассница на киноартиста, подкладывала ему в тарелку это­го осьминога — кальмара, чокалась с ним и все разговаривала о математической статистике и теории вероятностей. А он отве­чал этак снисходительно, говорил, что методы, пригодные для решения систем с малым числом элементов, совершенно не годятся для исследования систем, состоящих из большого числа элементов, что лучше всего Вере воспользоваться методом про­фессора Положего, который разрабатывает специальную тео­рию функций дискретного аргумента.

Я заметил, как Нахманович повел взглядом по Вериным ногам.

— Как вы считаете? — спросил я у него. — Есть еще где-то во вселенной разумные существа? Такие люди, как мы?

Он удивился, пожал плечами и сказал, что за доктрину о множественности обитаемых миров в свое время сожгли Джордано Бруно, но он лично не верит в то, что в космосе имеются иные разумные цивилизации.

— Значит, вы не верите в бесконечность вселенной? — спро­сил я в упор.

Мне показалось, что Веру раздражают мои вопросы, что она их считает детскими, и что с ее точки зрения мне незачем лезть к такому знаменитому математику, как этот Нахманович, с глу­пыми вопросами. Она попыталась перевести разговор на другую тему, заговорила о том, что кальмары вкусом похожи на крабов, но крабы все-таки нежнее и лучше, однако я гнул свое.

— Так как вы насчет вселенной? И жизни?

— Нет ни одного доказательства, что жизнь имеется еще где-нибудь, кроме Земли, — решительно отрезал Нахманович.— С точки зрения теории вероятностей множественность оби­таемых миров вообще чепуха. Частота планет, на которых имеется жизнь, в настоящее время равна единице. Единице равна и частота известных солнечных систем, которые имеют планеты с живой природой. По теории вероятностей, при таких данных нельзя вычислить вероятность существования другой планеты с органической жизнью.

Разделавшись со мной, он обратился к Вере:

— Консервированные крабы не идут ни в какое сравнение со свежими, только что сваренными. Я был в мае на симпозиуме в Токио, и вот там…

— Это неправильно, — грубо перебил я математика. — Не может быть такого вывода из теории вероятностей.

— Почему же? — заинтересовался Нахманович.

— Ну вот вы сейчас говорили про крабов. А перед тем про теорию вероятностей. Но если бы вы там, на своем симпозиуме в Японии, съели краба величиной с этот стол и больше бы вам за всю жизнь краб такой величины не попался, вы б все равно не думали, что он единственный. И если наука считает, что все­ленная не имеет границ и число звезд бесконечно, то в беско­нечной вселенной разумные существа, просто люди должны по­вторяться бесконечное число раз. Если мы положим в коробку тысячу черных шариков, добавим туда десяток белых шариков и начнем встряхивать эту коробку, то когда-нибудь в конце кон­цов все десять белых шариков окажутся у нас наверху. Можно подсчитать, насколько вероятен такой вариант. А в бесконечной вселенной количество вариантов гоже становится бесконечным. Значит, в ней должно существовать бесчисленное количество ми­ров, и в каждом из этих миров где-то сидит такой же человек, как вы, до последней пуговицы такой, и говорит те же слова, сначала про теорию вероятностей, а потом про крабов…

Вера весело рассмеялась. Она всегда смеется, когда я гово­рю что-нибудь такое. Она считает это остроумными шутками. Но математик задумался и сказал:

— Бесконечность — это синоним неопределенности. Матема­тикам постоянно приходится избавляться от бесконечностей, К которым, в частности, приводит квантовая теория. Нас интере­суют не бесплодные рассуждения о бесконечности, а вероят­ность… Космические расстояния ничто перед самой обыкновенной районной телефонной станцией на десять тысяч реле. Какое самое большое расстояние вам известно?

— Ну мегапарсеки.,.

— Самые отдаленные от нас галактики, расстояние до кото­рых можно определить, находятся от нас примерно за десять в двадцать второй степени километров. Полное количество ато­мов в нашей вселенной равно десяти в семьдесят третьей степе­ни. А число состояний, в которых могут находиться реле этой телефонной станции, будет десять в трехтысячной степени. И ни одно из этих состояний не повторится. Чувствуете разницу?

— Бесконечность имеет бесконечные цифры в бесконечных степенях, и ее трехтысячные степени не волнуют, — возразил я.

Вера нахмурилась, а Виктор был страшно доволен, что я такое завернул.

Ну, черт его знает, как там, во всей вселенной, а у нас, на Земле, я убежден, нельзя придумать такого безумного вариан­та, который бы не существовал в жизни.

Сегодня стало известно, что Виктора переводят в Москву. На работу в министерство. Им уже и квартиру выделили. Вдруг Виктор предложил и мне переехать в Москву. Первое время я поживу у них, а потом видно будет. В Москве я смогу рабо­тать и учиться.

Я знаю, что это он сам придумал. Это не Вера ему подска­зала. Она бы не успела. Он сразу, как только пришел домой с этим известием, позвонил мне, чтоб я зашел, потому что есть важная новость.

Вера подхватила его предложение и горячо принялась меня уверять, что в этом есть прямой смысл; что в Москве у меня будут большие возможности для творческого роста. Просто с ума сошла. Что я, композитор или скульптор?

Я так растерялся, даже «спасибо» не сказал. Только этого не хватало.

Внутренне я радовался тому, что Вера уедет. Вот и реши­лись все проблемы. Предложение Виктора поехать с ними было последней каплей. Я уже давно понимал, что с этим нужно кончать.

И все-таки, когда я сегодня повез Веру в последний раз на мотоцикле, а она сидела сзади, обхватив меня руками и прижи­маясь ко мне, я чувствовал, как отрывается с болью что-то живое, какая-то моя часть.

За одну ночь Вера как-то осунулась, словно похудела, и каждый раз из глаз у нее начинали течь слезы, оставляя следы на обсыпанном пудрой носу. Она всегда сильно пудрила нос, «чтоб он не блестел», хотя я не понимаю, почему это плохо, ес­ли нос блестит.

— Ну ладно, — говорила Вера, — ты не хочешь у нас. Но ведь можно жить в общежитии. Или ты можешь снимать комнату. А если будет трудно с оплатой, так я это возьму на себя.

— Нет, Вера, — со всей решительностью, на какую был способен, ответил я. — Нет. Нужно, чтоб ты уехала. Или нужно, чтоб я уехал. Нужно.

— Я знаю. И все-таки расстаться с тобой… — Она снова заплакала. — Пообещай мне, что первый же свой отпуск ты проведешь в Москве.

Я пообещал, заранее твердо зная, что не выполню этого.

— Ты все-таки помни, Роман, — сказала Вера тихо и спо­койно. — Сколько бы времени ни прошло, где бы ты ни был, знай, что я всегда думаю о тебе. И ты вспоминай меня хоть иногда.

Я ответил, что иначе и быть не может, что, как только мне где-нибудь предложат подгоревшее фондю Франш-Конте, я немедленно ее вспомню. Но про себя я подумал, что не забу­ду ее никогда. Слишком крепко это в меня вошло.

По мокрому асфальту кто-то щедро разбросал павлиньи перья машинного масла. Когда мотоцикл к ним приближался, перья эти, а иногда и целые хвосты, переливаясь всеми краска­ми и словно убегая, как бы взмывали в воздух.

Последняя поездка с Верой. Больше ее у меня не будет. И я впервые в самом деле почувствовал, что все мы, все люди, находимся где-то на краю разбегающихся галактик.



Мы обошли «Яву-50» так, словно она стояла на месте. Я пойман завистливый взгляд мотоциклиста — здоровенного парня, одетого как гонщик и даже в мотоботах — ботинках с голенищами, зашнурованными до коленей. Лично я предпочитаю кеды. Не так эффектно, но зато легко и дешево. «Ява-50» под этим парнем казалась особенно крошечной. Смешная, хорошая машинка. Закрыта со всех сторон, как мотороллер. Двигатель с рабочим объемом всего в пятьдесят кубиков развивает мощ­ность в три лошадиные силы. Моторы такой мощности стояли до революции на автомашинах. Интересно, на каких мотоцик­лах будут ездить лет через пятьдесят?

Этот парень хотел выглядеть как мотогонщик. Все мы часто хотим «выглядеть». Я сейчас стараюсь выглядеть так, словно мне очень весело и у меня все благополучно. Но в самом де­ле это не так. И ребята об этом знают.

Николай и Виля предложили мне в субботу прокатиться за город в Кончу-Заспу. Просто посидеть над осенней рекой. В мужской компании. Втроем. Ребята относятся ко мне как к больному. Это потому, что Вера уехала. Они ее не вспомина­ют, словно ее вообще не существовало. Но я ошибался, когда думал, что они ни о чем не догадываются. Они догадывались.

Мы разожгли костер из сухих веток на песке у самой кром­ки воды и поджарили колбасу, нанизывая ее на прутья на манер шашлыка. Немножко дыма, и колбаса приобретает совсем дру­гой вкус. Можно было бы брать двойную цену.

Виля с Николаем продолжали спор, который начали еще в городе.

— Это только кажется, что науке все известно, — говорил Николай. — Древние географы, когда составляли свои карты, не знали, что находится на целых континентах. В таких случаях они писали на этих белых пятнах: «Здесь обитают львы». На карте нашей науки, особенно физики, тоже еще достаточно белых пространств, на которых можно написать: «Здесь обита­ют чудовища». Науке только предстоит ответить на самые ин­тересные вопросы.

— Например? — спросил Виля.

— Например, скорость света. Пока самая большая из всего, что дает природа. А может ли быть достигнута скорость боль­шая, чем скорость света?.. Или абсолютный нуль — двести семь­десят три градуса по Цельсию со знаком минус. При такой тем­пературе полностью прекращается движение молекул и ато­мов. А может ли быть температура ниже абсолютного нуля?.. Или, скажем, время, которое всегда движется только в сторо­ну будущего. А может ли быть, чтоб оно двигалось наобо­рот — в сторону прошлого?

— Ну не дай бог, — сказал я. — Я бы не хотел в прош­лое.

— И я, — почесал затылок наш талмудист.

— Да и я, — согласился Николай. — Не было в прошлом такого времени, куда бы стоило вернуться. Когда было бы лучше, чем теперь. — Он занялся колбасой.

Мы молчали. Я задумался о том, чем же теперь лучше, чем прежде.

На день рождения ребята подарили мне электрическую зубную щетку. Теперь я перед сном драю себе зубы этим ма­леньким вибратором. Очень удобно, хоть не реже, чем раз в неделю, приходится заряжать аккумулятор. Я переделаю эту штуку, чтоб она могла работать просто от сети.

У меня электрическая бритва. Я ее разбирал до последне­го винтика. Чинил.

До своих часов я еще не добрался, но хорошо представляю себе, как они устроены. Это несложное механическое приспо­собление, к тому же не очень точное. Станки, которые мы вы­пускаем, и сложнее и точнее.

В нашей квартире есть телевизор, холодильник, пылесос, по­лотер. У меня — мотоцикл. Всех нас окружают маленькие и большие машины и механизмы, которые облегчают труд или развлекают нас. Наша многотиражка «Завод заводов» писала, что сегодня на каждого жителя Земли приходится более сотни разных машин и механизмов. Но стала ли от этого интереснее человеческая жизнь? Стала ли она более осмысленной?

Человек, конечно, научился господствовать над природой. Это позволило ему создать новую область науки и техники — электронику. Но электроника управляет боевыми ракетами, ко­торые нацелены в него, в человека. Добрался человек до своих многовековых тайных врагов — бактерий. Но теперь он гото­вится использовать их в бактериологической войне как своих союзников. Человек открыл атомную энергию. Обрадовался. Но она угрожает человечеству поголовным истреблением. Условных единиц взрывчатки на каждую живую душу уже боль­ше, чем хлеба на каждую эту душу. В общем, развитие науки и техники пока не дало людям ни счастья, ни мудрости. Наобо­рот, оно грозит им все большими опасностями.

Человеку очень многое приходится делать, но и от очень многого отказываться. Его заставляют так поступать обществен­ное устройство, государственные законы, личные обстоятель­ства. Но он хочет знать: во имя чего он все это делает. И во имя чего не делает? Он живет в постоянной суете. Труд для заработ­ка, забота о своем положении, о здоровье, о близких. Но на­ступают минуты, когда человек спрашивает сам у себя: а для чего это, какой в этом смысл?

Ведь если нет смысла, нет цели, этот труд, болезни, потери близких были бы так же бессмысленны, как, скажем, строитель­ство в голой степи высокой заводской трубы, которая не свя­зана ни с топкой, ни с каким-нибудь производством. Зачем ее построили?

Или вот в нашей многотиражке писали, что в Перу, в доли­не Наска, нашли изображения, сделанные в почве. Их можно увидеть только с большой высоты: с горы или с самолета. Бо­роздами шириной в двадцать метров изображены геометриче­ские фигуры размером в пятнадцать километров. Морские страшилища, орлы, пауки, люди с коронами на головах. Неко­торые изображения повторяются и тянутся цепочками. Они на­столько похожи друг на друга, что кажется, будто их выдавили одним штампом величиною с современный аэродром. Рисунки сделаны с высокой точностью, между фигурами одинаковое расстояние, линии строго параллельны.

Кто все это соорудил? Как? Для чего? Не – могли же в то время любоваться этими картинками с самолета. Но никто не сомневается, что какая-то цель имелась. Нужно только знать какая.

Казалось бы, все очень просто. Освободи человека от по­вседневной борьбы за кусок хлеба, от того, что (говорит наш начальник ОТК Малимон) человек должен много работать, чтоб обеспечить себе высококалорийное питание. Высококалорийное питание опять же, по его мнению, нужно для того, чтоб человек мог побольше работать. Как собака, которая ловит себя за хвост. Освободи человека от изнурительного труда, дай ему сво­бодное время, и он достигнет счастья. Освободили. Дали. А счастья он еще что-то не достиг.

Все это я более или менее связно изложил Николаю и Виле.

— Чепуха, — сказал Виля. — Есть цель. Еще Софокл в «Ан­тигоне» писал: «Много есть чудес на свете, человек их всех чу­десней». Ценностная ориентация у этого древнего грека была на высоте.

— Что он понимал, твой Софокл, в современной жизни, — сказал я, нанизывая куски колбасы на прут, — если он пользо­вался морской галькой вместо туалетной бумаги. Как и все остальные древние греки. Нам историк рассказывал.

— Только это у тебя и осталось из истории, — обиделся Ви­ля за своего Софокла. — А он многое понимал. Побольше нас.

Виля отложил в сторону колбасу, а это было несомненным свидетельством, что его задело за живое. Он встал на ноги,

— Человечество, — сказал Виля, — как гигантская ракета, летит по трассе, предусмотренной наукой, Марксом, Энгельсом, Лениным. Но люди не пассажиры. Люди — это космонавты. Они, как космонавты, трудятся, рискуют, испытывают перегруз­ки. Трасса ракеты — это история человечества, которая скла­дывается по строгим законам. Но люди не марионетки в руках этих законов. И не ради законов они выходят ни баррикады, со­вершают подвиги, жертвуют жизнью. Они поступают так пото­му, что борются против несправедливости, добиваются челове­ческих прав. Не ради этих законов, а ради удовлетворения сво­их практических потребностей люди поднимаются на револю­ции. Хотя в конечном итоге ракета наша обязательно прибудет в полный коммунизм.

— Если атомные и водородные бомбы не взорвут на ходу твою ракету, — сказал Николай. — И чем может отличаться жизнь людей при коммунизме от нашей, кроме дальнейшего развития науки и техники?

— Может! — ответил Виля так, словно приехал к нам на де­нек в командировку из города Коммунизм. — Главное не техника. Главное — изменится характер труда. Он станет твор­чеством. Ну как мне это сказать, чтоб вы поняли, как это важ­но?.. Когда к труду относятся как к средству существования, людям начинает казаться, что цель жизни — потребление. Они начинают думать, что хорошо тому, кто получил побольше и получше. А когда труд превратится в творчество, то все люди убедятся — в самом деле все! — что настоящий смысл жизни, как говорил Софокл, в человеке, в его творчестве. Конечно, при этом будет еще большее, чем теперь, развитие науки, техники, искусства, всего будет вдоволь. Но жизнь всех людей станет счастливой, наполненной, приобретет настоящий смысл именно потому, что изменится отношение к труду. И ведь все мы это чувствуем. Потому нам и не хочется возвращаться назад. Ведь это бы значило уйти не только от настоящего, но и от буду­щего.

Виля, конечно, здорово умеет подо все подвести философ­скую базу, но мне думалось, что всем нам не хочется назад не только в общественном смысле. Каждому из нас и лично не хо­телось назад. Нам было интересно: а что же будет дальше?

Мы возвращались, когда уже стемнело. Шли на хорошей скорости. Мотоциклы просто ввинчивались в пространство. Мы догнали какого-то парня на новенькой «Паннонии», укрыв­шегося за прозрачным щитком. Он обеспокоено поглядывал на нас в зеркальце заднего обзора и свернул поближе к обочи­не, когда мы проносились мимо.

Наши ребята не ставят на свои машины модных теперь вет­ровых щитков из органического стекла. Это треп, что они улуч­шают аэродинамику. В действительности они снижают скорость. А при боковом ветре этот щиток действует как парус, мотоцикл бросает в сторону, при поворотах еле удерживаешь руль. В общем, нам это ни к чему.

И зеркал заднего обзора мы тоже не ставим. Нас интересу­ет только то, что впереди. А что сзади, то уже сзади.



По телефону обычно звонят мне. И мама и батя редко поль­зуются телефоном. Разве только Федя им позвонит. Или я. Что задерживаюсь и приду поздно.

Я снял трубку.

— Я слушаю.

— Здравствуйте, Роман Алексеевич, — сказал незнакомый мужской голос. — Алексей Иванович дома?

— Дома. Сейчас позову.

Не привык я, чтоб меня называли Романом Алексеевичем. Батя подул в трубку.

— Альо… Нет, в субботу никуда не собираемся… Дома, до­ма… Приезжайте, очень будем счастливы… Так и договорились.

Батя снова подул в трубку и положил ее на место.

— Василий Степанович, — сказал батя маме. Он был явно польщен. — Хочет к нам в субботу приехать. С дочкой. Так я сказал, того… Чтоб приезжали, значит.

— А жена?

— Про жену он не говорил. Может, и у нее платья не на­шлось подходящего.

— Что ему от тебя нужно? — спросила мама. Она не терпит, когда над ней подшучивают.

—Что ему может быть нужно? Просто в гости. Мы к ним, они к нам.

— Просто в гости заместитель Совета Министров не станет ездить.

— Станет, станет. И Феде нужно сказать, пусть придет со своей Светой. Это всем от него чего-нибудь нужно. А он про­сто хороший мужик. Крепкий.

— Крепкий, — поддержал я батю. — И пьет крепко.

— Чего ты мелешь? — рассердился батя. — Василий Сте­панович совсем не пьет. Нельзя ему. У него от желудка толь­ко половина осталась.

— Что же, по-твоему, он тогда за воротник лил?

— Воду он пил. Минеральную. Ему всегда наливают в бу­тылку из-под водки. Чтоб гости не стеснялись.

— Так для чего ж он крякал и морщился?

— Для блезиру.

— Все у них там для блезиру, — обозлился я, вспомнив Ва­силия Степановича с его крупной лысоватой головой и редки­ми светлыми бровями над небольшими веселыми глазами. — И улыбаются они для блезиру, и разговоры про то, какую ты книгу сейчас читаешь и какой фильм видел, для этого же са­мого.

— Много ты понимаешь! — поморщился батя так, как мор­щатся, когда идут по воде и вдруг чувствуют под ногой что-тo липкое и противное. — Василий Степанович из соседнего села.

— Ну и что?

— Я про него давно знаю. Редкий мужик. И жизнь у него нелегкая. Не дай бог никому.

Знал бы я раньше то, что рассказал батя, я б, наверно, сов­сем иначе смотрел тогда на Василия Степановича. И на асфаль­тированные дорожки, обсаженные розами, на его даче. И на эту его дочку Валю, и разговорчивую жену.

Перед самой войной Василий Степанович закончил Тимиря­зевскую академию, а в армию его взяли политруком. Воевал, до­служился до звания не то старшего лейтенанта, не то капита­на — батя не помнил. Несколько раз его ранило. Одно из ране­ний было в живот, и ему вырезали часть желудка. Когда кон­чилась война, он вернулся в свое село к матери и сыну. Жена его бросила, вышла за другого и переехала с новым мужем в Ленинград. Партийных работников тогда не хватало, и его, как бывшего политрука, к тому же с агрономическим образовани­ем, взяли инструктором райкома партии.

Сыну его тогда уже было лет девять. По словам бати, хо­роший был пацан — крепкий, рослый, самостоятельный. Пошел он на ставок рыбу ловить. Натягал добрую вязку. Там у них карпы водятся. И караси.

Уже домой возвращался, а навстречу ему два солдата. Ве­селые — война недавно закончилась. Один солдат пошутил:

— Сама к нам уха идет. Отдай рыбу! — И наставил на маль­чика автомат.

А пацан в ответ: Сами наловите.

И вдруг — автоматная очередь. В голову. Прямо в лицо. Солдат нечаянно на спуск надавил.

Потом был суд. Весь район трясло. Прокурор требовал смертного приговора. Солдату этому. И тут вдруг попросил сло­ва Василий Степанович. Он сказал, что потеря сына для него, конечно, безвозвратна, и сам он не знает, как ему жить дальше. Он, понятное дело, не рассказывал на суде про свое ранение, но люди-то знали, что после операции он не может больше иметь детей. Дочка у него чужая. Это второй его жены. Но, ска­зал он, столько уже было смертей на этой войне… И смерть этого молодого солдата не поднимет из могилы его сына, и нет у него к солдату мстительного чувства, потому что солдат вы­стрелил случайно, по своей ужасной неосторожности.

Сколько там было людей — все плакали. Судья плакал. Сол­дата присудили, конечно, но уже не к расстрелу.

Остался Василий Степанович вдвоем со своей старухой ма­терью. Работал сначала в обкоме, потом председателем облис­полкома, а потом уже его и первым заместителем Председате­ля Совета Министров назначили.

— Сколько лет прошло, — сказал батя, — и все равно — я так догадываюсь — до сих пор он о сыне горюет… А так он человек простой. И к людям внимательный и добрый.

Мамa обтерла пыль на серванте.

— Нужно будет гуся купить, — сказала она. — Я запеку с яблоками. И красные такие фрукты с кислыми зернышками, гру­зины продают. Они их по-военному называют — гранаты… Пой­дешь со мной на базар, — посмотрела она на меня так, будто я когда-нибудь отказывался. — Тяжело мне корзины таскать.

Странное дело. На последних выборах в Верховный Совет Украины наш участок выбирал Василия Степановича Бокуна. И повсюду, даже на двери нашего подъезда, висели листки с его портретом в центре и с биографией. Не было там ничего подобного; Там указывалось только: когда родился, где учился, куда избирался…

Может, потому и смотрел он на меня так… Смотрел на меня так потому, что думал, каким был бы его сын, если бы не этот страшный след «свободы воли электрона».



Мне казалось, что так можно идти без конца. Все пригнано, и ботинки по ноге, и настоящая лыжная погода, когда лыжи скользят легко, словно по воздушной подушке, и лыжня нака­тана, и впереди Николай, а за мной Виля, и в сердце словно что-то звенит серебряным звуком, как бандура, которую сделал дя­дя Петя из скамьи подсудимых. Ею любовались теперь в дале­ком Монреале.

Мы вышли на опушку соснового леса, и вдруг откуда-то из-под лыж вынырнул ушастый комок и прыжками понесся к ле­су. Виля вложил пальцы в рот. Фьюить — рассекло воздух, а заяц наддал и скрылся между деревьями.

Лыжня свернула в лес, я шел все тем же свободным, широким шагом, лыжи упруго, как хорошие мотоциклетные амортизаторы, отзывались на неровности лыжни. Снег придавил со­сновые ветки, они опустились книзу, все сосны стали похожими на ели.

Дятел в красных лыжных штанах и пестрой шапочке, в чер­ном свитере с белым узором отбросил в снег свои лыжи и при­сел отдохнуть на ветке.

Мне было очень хорошо. Оттого, что все это уже кончено, что нет больше Веры и Виктора, и что не нужно улыбаться и лгать, и говорить неправду, и бояться обидеть Веру, и бояться , что она поймет, что я больше не могу терзать ее и терзать себя…

Все это было уже позади, там, за деревьями, за снегом, а тут были только скорость, морозный воздух, и правда, и свобода.

«Хорошо, если бы пошел снег», — подумал я.

И сейчас же, словно в ответ на мое желание, посыпался прямой и редкий, крупный и бесшумный снег. Хлопья обжигали лицо, и было от этого приятно и щекотно.

Мы вышли на большую поляну. Николай остановился, встал поперек лыжни, воткнул палки в снег и снял перчатки. Его мох­натый красный свитер спереди стал совсем белым от снега. По­хлопывая себя по груди перчатками, Николай сказал:

— Передохнем.

Я посмотрел на свою перчатку. На ней лежала снежинка. Звездочка немыслимо точных и прекрасных пропорций. И сей­час же рядом легла другая, еще более красивая. Я с самого детства не рассматривал снежинок. А сейчас удивился — неуже­ли правда, что среди миллиардов миллиардов этих крохотных кристаллов замерзшей воды нет ни одного, который точно бы повторял другой?

Я вдохнул поглубже морозный воздух. Пахло чем-то знако­мым и хорошим. Откуда я это знал? Так уже когда-то было. Но что это?

— Послушай, — сказал я Николаю. — Откуда здесь пахнет арбузом?

— Арбузом? — удивился Николай. — Я не чувствую.

— Это снег, — сказал Виля. — Свежий снег в лесу всегда так пахнет.



Я где-то слышал или читал, а может, и сам придумал, что в жизни все происходит в секунды и минуты, а не в дни и годы. В какую-то минуту мы умрем, и в минуту родились, и в мгно­вения совершаются открытия. И мир Эйнштейна, мир невооб­разимо коротких мгновений, — это и есть наш реальный мир.

Но теперь я понял: реальный мир человека — это мир собы­тий, которые происходят постепенно, продолжаются долго и поэтому становятся привычными, незаметными.

Скажи человеку, что он будет дружить с каким-то другим человеком, искренне дружить, уважать его и одновременно обманывать его с женой этого же человека, — не поверит. Скажет: не может быть. Но когда это происходит длительное время и постепенно, оказывается, что даже это возможно.

Или скажи Николаю, когда он привязал к багажнику короб­ку с яйцами и посадил Лену на заднее седло, что это Лена будет его женой, что у них скоро родится дочка Маринка, что он перестанет ездить сначала на кроссовом, а потом и на до­рожном мотоцикле, Николай ответил бы, что он интересуется только научной фантастикой, а сказок не любит. Но Маринке уже два с половиной года, а Николай переменился так, что стал совсем другим человеком. И сегодня уезжает. Надолго. В Ялту. С женой. С Леной.

Первый раз я заметил, что с ним что-то не так с месяц назад. Мы возвращались из клуба. Пешком. Я перебирал двигатель, а Николай в те дни уже не ездил на мотоцикле. Но я как-то не придавал этому значения.

Киев — гористый город. Чуть ли не на каждой улице то подъ­ем, то спуск. Мы шли в гору через парк. И вдруг Николай ска­зал недовольно:

— Ну что ты все бегаешь? Мы ж прогуляться собирались, а не бегать наперегонки.

Я оглянулся на Николая. Он задыхался, лицо у него как-то посерело и покрылось мелкими капельками пота.

— Что с тобой?

— Да ничего, — отмахнулся Николай. — Нездоровится не­много.

И вот теперь ему нужно в Ялту. Врачи установили, что у него туберкулез. Я вообще считал, что эта болезнь уже ликвидиро­вана в нашей стране, да и читал где-то, что туберкулез теперь совершенно не страшен, что есть новые антибиотики, которые его в два счета ликвидируют. Все это я выложил Николаю.

Николай в ответ грустно усмехнулся и сказал, что если ему не поможет Ялта, то в дальнейшем он будет лечиться только у меня.

Родители Лены, как только услышали о туберкулезе, сра­зу же уехали с внучкой Маринкой в Ессентуки. Может, это и правильно — забрать ребенка, чтоб не заразился. И все-таки…

Я сносил в такси чемоданы, и одна штука показалась мне очень странной. Ну, как бы это объяснить… Николай не старался мне помочь. Он просто стоял и смотрел. Нет, мне не нужна была его помощь. Но если такой человек, как Николай, стоит и смотрит, как его товарищ тащит и укладывает в багажник так­си чемоданы, значит, этому человеку очень плохо. Значит, с ним произошло что-то такое, от чего он стал совсем другим.

Николай словно понял мои мысли:

— Так сколько кирпичей ты туда всунул?

— Полный чемодан, — ответил я.

Это он вспомнил, как мы однажды Вилю в колхоз провожа­ли. На сельскохозяйственные работы. Виля взял с собой гро­мадный пустой чемодан, заявив, что к возвращению этот чемо­дан будет наполнен окороками, домашними колбасами и про­чими привлекательными предметами. Я заговорил Виле зубы, отвел его к пивному ларьку, а Николай успел наполнить чемо­дан кирпичами. Попотел же Николай, пока дотащил этот чемо­дан до поезда — ведь нужно было делать вид, что там совер­шенно пусто. Но зато, когда Виля в последний раз сказал «Са­лют, ребята!» и хотел, подхватив свой сундук, изящно вспрыгнуть на подножку отъезжающего вагона, оказалось, что он не может оторвать чемодан от перрона. Ну и лицо у него было! Мы его еле впихнули в поезд. Вместе с кирпичами.

Я не мог придумать, как мне поговорить с Леной наедине. Она выглядела очень испуганной и растерянной, но это вызыва­ло во мне не сочувствие, а брезгливое какое-то желание встрях­нуть ее и сказать; «Да держись же как человек. Ведь от твоей перепуганной рожи у него сердце обрывается». И все-таки я должен был с ней поговорить. И я это сделал.

— Пойдем, — сказал я, — там нужно еще одну штуку взять.

Удивленная Лена пошла со мной к парадному, а Николай, казалось, пропустил мои слова мимо ушей.

— Вот что, — сказал я, удерживая ее в парадном. — Вот что… Я-то уверен, что все это быстро кончится. — Лена посмот­рела на меня, как на сумасшедшего. — Николая скоро вылечат. Я говорил с братом, а он, ты знаешь, профессор. Так он гово­рит, что это все чепуха… Но все-таки, мало ли что бывает. Ну, может, помощь какая-нибудь понадобится. Так ты напиши, мы тут сделаем все, что нужно. Я даже приехать могу. Что сто­ит на мотоцикле. День — и в Ялте. Ты мой адрес знаешь?

— Нет, — сказала Лена. — Я не помню.

— Николай помнит. Но на всякий случай, куда его тебе за­писать? Чтоб ты не потеряла?

— Я не потеряю, — рассеянно сказала Лена. — Ты даже не записывай. Ты мне просто скажи, и я запомню. Я хорошо запо­минаю цифры. У меня есть такой мнемонический способ. Нуж­но связать цифру с каким-нибудь событием. Ну, например… ка­кой у тебя номер дома?

— Семьдесят четыре.

— Семьдесят четыре, — повторила Лена. — В семьдесят четыре года умерла моя бабушка. Вот я и запомнила. А квар­тира?

— Семьдесят семь.

— Две семерки. Две недели. Я запомню, что должна тебе написать через две недели. Будем надеяться… — Она не закон­чила.

«Что значит — надеяться?» — подумал я. Мама говорит: «Надія є добре снідання, та лиха вечеря» 13 . Нужно лечиться, а не надеяться. Но Лене я ничего не сказал.

Как непохожа она была на ту девушку, которую мы с Нико­лаем встретили когда-то на Крещатике, на девушку, которую Ни­колай увез на мотоцикле вместе с коробкой гастрономовских яиц. Как она изменилась! И как все мы изменились!

Через две недели я письма не получил. Я получил его боль­ше чем через месяц. И это было даже не письмо, а записка на бумаге в клеточку из ученической тетради, карандашом.

«Николай все время тебя вспоминает. Каждый день. Если сможешь, приезжай немедленно. Врачи говорят, что это не туберкулез. Они говорят, что это саркома. Что это конец. Лена».

К Феде по телефону никогда не дозвонишься. Это известно. У них всегда занято. Проще к нему поехать, чем дозвониться. А когда я прорвался наконец, оказалось, что он только что уехал в институт. Я позвонил в институт и попросил, чтоб, как только появится профессор Пузо, он немедленно позвонил до­мой брату. У меня хватило терпения минут на пятнадцать, а по­стом я снова принялся звонить Феде в институт.

— Я только что вошел, — сказал Федя, когда его позвали к телефону. — Что там у тебя случилось?

— Что такое саркома? — спросил я.

— Саркома? — Федя помолчал и чаще задышал в трубку. — А что случилось?

— Да ничего… Товарищ у меня вроде бы…

— Кто его смотрел?

— Не знаю. Он в Ялте.

— Саркома — это рак соединительной ткани. Обычно весь­ма скоротечный.

— Хорошо, — сказал я и положил трубку.

На нашем заводе получить отпуск за свой счет почти немыс­лимо. Я никогда не думал, что это дело окружено такими за­борами. Ведь когда человек просит отпуск за свой счет? Когда у него что-нибудь произошло. Рабочий так, за здорово живешь, не пойдет в отпуск без оплаты. Значит, нужно, чтоб бумажки оформлялись сразу. А мне пришлось походить по начальству, пока я получил согласие на двухнедельный отпуск.

Перед дорогой я привел в порядок своего конька-горбунка. Очистил от нагара поршни и глушитель. Промыл бензобак и кар­бюратор, долил электролит в аккумулятор, проверил синхрон­ность работы цилиндров, отрегулировал люфт в подшипниках рулевой колонки, очистил все контакты, смазал автолом тросы, подтянул ключом все болты и спицы.

Большого аварийного запаса на мотоцикле с собой не пове­зешь. И кто знает, что именно может тебе понадобиться в до­роге. Я, во всяком случае, всегда вожу с собой запасные свечи, пару конденсаторов, предохранители, комплект тросов, поршне­вые кольца, сальники, подшипники, спицы, запасную камеру. Все это я подготовил и уложил,

Я хотел выехать в четыре часа утра. Но выехал в пять. Шел медленно. Утром по этому шоссе не очень разгонишься — сплошной поток грузовиков в одну и другую сторону. Впечат­ление такое, что вся страна, все наше население село за руль и впритирку одна за другой, даже не соблюдая технического интервала, прут машины, груженные железом, цементом, панеля­ми домов, коровами, молоковозы и самосвалы, почта и «Ско­рая помощь».

Черт его знает, почему — никогда прежде этого со мной не бывало, но сейчас я чувствовал каждого человека, который мелькал мимо за рулем с такой скоростью, какой не увидишь даже при ускоренных съемках в кино. С сигаретой в зубах. В матросской тельняшке под распахнутой грубошерстной кур­точкой. С приподнятым ветровым стеклом. На «газоне». Гружен­ном ящиками с помидорами. Встал в два часа ночи. Первым делом закурил. «Прощай, и друга не забудь», — сказал своей девочке. Сонной, сонной. И теплой. Сам помогал грузить ящи­ки. Чтоб скорее. И предупреждал! «Полегче, полегче. Добле­стным труженикам социалистической промышленности нужна полноценная закусь». По проселку вел «газон» на цыпочках. Чтоб не растрясти помидоры. А вырвался на шоссе и нажал. Докуривает первую пачку сигарет. «Памир».

Всего этого я не думал, а как-то сразу увидел, в одно мгновение, потому что в следующее мгновение я уже видел женщину с ребенком на руках рядом с водителем минского са­мосвала. Не муж. Пожилой сосед. Не любит детей. И людей не любит. И машину не любит. Пнул ногой колесо — и поехали. Не повез бы, но перед соседом неудобно. Все-таки свой брат, водитель. Но, с другой стороны, я никогда и ни у кого ничего не прошу. А ко мне обращаются все. И зачем ей в город? Мог­ла бы и тут девочке школьную форму купить. Да и вообще ни к чему эта форма. Что они, пожарные или вохровцы? Женщина заснула, уткнувшись головой в дверцу — хоть бы замок у него, у гада, был в порядке. А девочка не спит, у нее острый носик и редкие белесые брови едва высовываются из-под завязанного по-старушечьи платочка. Она хочет цветных карандашей. Ей не нужны киевские театры и улицы, прекрасней которых нет в ми­ре. Ей не нужны мотоциклы «Ява» и фотоаппараты «Киев» с автоматической наводкой. Ей не нужна даже школьная форма. Ей нужны только цветные карандаши — двадцать четыре штуки в коробке, все оттенки радуги.

«Бжик» — самосвал, «бжик» — «Волга». Куда в такую рань? «Бжик» — автобус, «бжик» — новенький ЗИЛ, еще без номеров. А в кузове какая-то машина, большая, непонятная. И я уже ни­когда не узнаю, что это за машина, для какой работы она пред­назначена, куда ее везут.

Все — тысячи, а по стране миллионы — встали до света и мчатся по дорогам, и у каждого свои дела, и у всех своя ра­дость и свое горе, такие же, как у меня, и другие, о которых я только догадываюсь, как бы примеряя их всех на себя, а они примеряют меня, и какой-нибудь встречный думает: «Вот ни свет ни заря, и парень сматывает от своей девочки, спешит на работу в машинно-тракторные мастерские, и механик ему врежет за опоздание». А другой, кто понимает, видит, какая подо мной машина и как она идет, и думает: «Вручную, гад, трубы полиро­вал». А еще кто-то… Нет, никто не подумает, что я гоню к то­варищу, у которого саркома, но кто-то вдруг уловит что-то та­кое, мелькнет перед ним что-то такое, и он вспомнит свою се­стру, как она заболела этим проклятым полиомиелитом и теперь ходит на костылях, и ноги волочатся за ней.

А пока я, сам не сознавая этого, ловко пробирался между машинами, и шел на обгон именно в те доли секунды, когда это нужно и можно было сделать, и показал язык какому-то на­чальнику в черной «Волге», который все не мог выбраться из ко­лонны, а я его обошел, и слышал, как ровно работает мой дви­гун и как ветер давит на меня слева, снося к обочине, и глубже пригнулся к рулю.

Пора было доливать бензин, и на автозаправочной станции я выпил бутылку кефира — есть, мне не хотелось, — налил бак и заглянул в двигатель. Просто так. Никогда не мешает лишний раз заглянуть. Да и посмотреть приятно. Полный порядок. Ни­чуть не перегрелся. Вот что значит правильно отрегулировать системы питания и зажигания.

Ко мне подошла девочка в синих шерстяных брючках, в крас­ной кофточке и с рюкзаком за спиной. «Школьница, — опре­делил я. — Семиклассница. Что только она тут делает со своим рюкзаком?»

— Вы не в сторону Мелитополя? — спросила девочка.

— Нужно добавлять «дядя» и «скажите, пожалуйста», — по­учающе ответил я.

Люблю воспитывать таких самоуверенных московских де­вочек.

— Подвезите до Мелитополя, дядя. Надоело в кабинах. Хочу на мотоцикле. У меня автостоп.

— А где твои папа и мама? И как я вас всех помещу на мо­тоцикле?

— Папа и мама дома, — начала сердиться девочка.

— Значит, ты от них сбежала? И хочешь с автостопом про­браться на Северный полюс? На Северный полюс совсем в дру­гую сторону.

— Нет, — терпеливо ответила девочка. — Мне в Мелито­поль. Я путешествую. Я наметила себе такой маршрут.

— А кто у тебя там, в Мелитополе?

— Никого. Но я читала, что там есть «Каменная могила», та­кой каменный холм, а в нем пещера… И на стенах этой пеще­ры — наскальные рисунки первобытных людей.

— Раз так, конечно, поедем, — ответил я. — Тогда совсем другое дело. Как можно жить без наскальных рисунков? Ты в каком классе?

— Я студентка… Техникума.

— Ну, знаешь… На каком же ты курсе?

— На третьем.

— Ты ведь москвичка?

— Нет, я из Подольска. Но учусь в Москве.

— И что ж, в Москве теперь есть археологический тех­никум?

— Я в техникуме хлебопродуктов.

— Здорово. Ну поехали. Я снял свой белый шлем.

— Надевай, — сказал я девочке.

— А вы?.. —– Девочка поперхнулась коротким смехом и до­бавила: — Дядя.

— Я надену в Мелитополе.

Она села за мной, так и не сняв своего рюкзака. Его некуда было приторочить. На багажнике у меня торчал мой маленький потрепанный чемоданчик с мылом, бритвой, полотенцем, плав­ками и прочими шмутками. Этот чемоданчик у меня прикреплен к багажнику резинками с эспандера. Я сделал это приспособле­ние по совету мотоциклиста Ксавериева из Грузии, из города Самтредиа. Я помню его фамилию потому, что написал ему письмо с благодарностью и получил ответ. Я прежде привязы­вал чемодан к багажнику веревкой, а под дождем никогда не развяжешь узла. Журнал «За рулем» напечатал маленькую статью этого Ксавериева о том, что он снял с эспандера резин­ки с карабинами на концах и пустил в дело. Простая штука, а удобно.

Девочка сидела тихо, но по тому, как она вцепилась в меня руками, я чувствовал, что ей очень страшно и что на мотоцикле она, может, едет впервые в жизни.

— Давай познакомимся! — не оглядываясь, закричал я, ког­да мы прошли от станции километров пятьдесят. — Как тебя зовут?

Девочка что-то пробормотала.

— Громче! — закричал я,

— Алевтина! — закричала она мне в ухо.

Это же надо было, назвать девочку Алевтиной!

— А меня Роман. А фамилии твоей я не спрашиваю. Но и своей не скажу.

Я не люблю встречным девочкам «называть свою фамилию.

Кто ее пустил в такое путешествие с автостопом? И почему она так уверена, что ее никто не обидит? Почему она села со мной на мотоцикл, ни минуты не задумавшись, а вдруг я какой-нибудь сукин сын. Вдруг я начну к ней приставать.

Спиной я все время чувствовал ее маленькие, твердые груди и еще сильнее доворачивал на себя рукоятку газа. А она? Чув­ствовала ли она, что упирается грудью мне в спину?

Я оглянулся. Это была не грудь. Она перетащила вперед свой вещевой мешок, и это мешок упирался мне в спину.



Дорожный гипноз. Сонное опьянение. Ступор. Заторможен­ность. Этими словами называют состояние, когда во время даль­ней поездки тебя все вокруг убаюкивает: покачивание, мель­кающие столбы, деревья. На мгновение ты выключаешься. И тогда — конец.

Все дело в том, что сам ты не ощущаешь усталости. Какой-то бельгийский инженер сконструировал специальное приспо­собление против дорожного гипноза. На руку надевается брас­лет. Транзисторное устройство принимает от датчика сигналы о сердцебиении, температуре и как выделяется пот. А команды подаются на карбюратор. При сильной усталости водителя при­бор перекрывает подачу бензина.

Но пока мотоциклы не начнут снабжать такими приборами в обязательном порядке, как сейчас снабжают фарами, я по­ложил себе за правило: через каждые три часа за рулем — остановка и пятиминутная зарядка. Самая; простая — бег, прыж­ки, приседания, несколько дыхательных упражнении, — и ты в порядке. Можешь шпарить дальше. Вообще-то я убедился, что скорость больше девяноста километров в час на дальних пере­гонах не дает выигрыша. Расходуешь больше топлива, и прихо­дится чаще заправляться. Но сейчас я жал вовсю.

На обочине стояли два мотоцикла ГАИ и разбитый «Моск­вич». Я притормозил и на минутку остановился. Владелец маши­ны, парень в немыслимо красивой рубашке с погончиками и карманом на рукаве, и его девочка с двумя косичками и выщи­панными бровками, по-видимому, не ушиблись, но были на­смерть перепуганы и удивленно разглядывали телеграфный столб. Они в него врезались.

Инспектор ГАИ — пожилой капитан — с мрачноватым юмо­ром говорил владельцу машины:

— Вы мне этих анекдотов не рассказывайте. Телеграфный столб никогда первым не ударит машину. Он не так воспитан.

Капитан мне подмигнул. Я улыбнулся, помахал ему рукой и поехал дальше.

Число дорожных аварий возрастает всякий раз после увели­чения солнечных пятен. Это доказал точной статистикой япон­ский ученый Сиро Масамура. Нам читали об этом лекцию.

Интересно, догадывается ли этот парень у столба, в который он врезался своим «Москвичом», что его подвели пятна на Солнце.



Ветер нес навстречу тяжелый запах Сиваша. Чонгар. Сплош­ные дамбы и мосты.

Батя в Отечественную войну служил в тридцатой дивизии и с тех пор, когда в хорошем настроении, особенно если не­много выпьет, сипловато напевает старинный марш тридцатой:

Наша песня кочевала

Вдоль глухих дорог —

От Сибири до Урала

Путь тридцатой лег.

От голубых уральских вод

В боях к Чонгарской переправе

Прошла, прошла тридцатая вперед

В пламени и славе.

От Москвы до Чонгара по автомобильной трассе — тысяча триста километров. А от Сибири? И ведь это не на мотоциклах. В походах, в боях, в «пламени и славе». Хотелось бы мне осмот­реть эти места. Где-то здесь был обелиск. Но я решил, что по­смотрю на обратном пути.

Указатель сообщил, что от Джанкоя до Симферополя девя­носто три километра. За Джанкоем пошла ровная степь, вино­градники и древние курганы, словно кочки.

В Симферополе на автозаправочной станции я залил бак и зашел в кафе-стекляшку. Я взял бутылку хоть и кислого, но хо­лодного кефира и бутерброд с сыром, загнувшимся к краям и покрывшимся масляной пленкой.

В кафе пили легкое белое вино девушки в кремовых штанах с острыми складками, в коротких шортах, обтягивающих зад, как их собственная кожа — нет, гораздо туже! Все в немыслимых кофтах, ярких, вызывающих, ведущих смертельную схватку со всеми остальными за внимание окружающих.

А за одним из столиков сидели пять маленьких уродцев в старых, мятых, бесформенных брюках из серой мохнатой фла­нели и в застиранных зеленых ковбойках. Мальчики. Лет по десяти — двенадцати. Головы у них не держались. Они клонились то в одну, то в другую сторону. Глаза смотрели странно. Говорили они с трудом. Какая-то болезнь. Какая-то нервная болезнь.

С ними была молодая воспитательница. Невысокая смуглая девушка с такими умными глазами, каких у людей и не бывает. Может, только у собак. А возможно, и не воспитательница. Возможно, медсестра. Куда она их сопровождала?

Ребята пили желтый лимонад и ели пирожные с зеленым кремом отталкивающе химического цвета. Руки у них были грязные. Или это мне показалось?

У них у всех были одинаковые лица с низкими лбами под коротко остриженными волосами, маленькие, словно вдавлен­ные в лицо, носы, неверные движения рук.

Впереди у них было пусто. Но может быть, это излечимо?

Я проскочил по мосту через Салгир и повернул по шоссе влево к горам.

В Киеве, возле нашего дома в газетном киоске, у Валентины Семеновны я купил путеводитель по Крыму. Старый. В нем го­ворилось, что возле Алушты по горе Кастель на протяжении четырех километров дорога делает две сотни петель. Сейчас на этой дороге осталось пять плавных закруглений. Как в Киеве на Петровской аллее.

От Симферополя до Ялты по спидометру семьдесят восемь километров. Троллейбусы идут как по улице. Разве что немного быстрей. Пассажиров полно. В тех троллейбусах, которые я об­гонял, как мне показалось, у людей лица побелей и повеселей, чем в тех, какие шли навстречу. В них было побольше загоре­лых, задумчивых физиономий. Кончался отпуск.

Я притормозил на перевале, на тридцать восьмом километре от Симферополя. У фонтана. Это памятник Кутузову. Здесь его ранили в сражении с турками, и он остался без одного глаза.

По всему шоссе торчали указатели с надписями, призываю­щими остановиться, отдохнуть, осмотреть. Чучельский перевал, Гурзуфское седло, Беседка ветров, Лунный камень, Каменная куница, Золотой источник. Здорово заверчено. А за Алуштой пошли вообще фантастические места: Медведь-гора, Гурзуф, Массандра.



Я приехал вечером. Я не устал. Я никогда не устаю на мото­цикле и не понимаю, как можно утомиться от поездки. Просто по ялтинским улицам стадами двигались женщины-кентавры с человечьими головами и лошадиными крупами, затянутыми вo все сорта тонких, ярких, отсвечивающих металлическим блес­ком тканей. Просто в Ялте было столько гуляющих, столько по­жилых людей, которые по примеру молодежи ходили в обнимку, что ни пройти, ни проехать, все — приезжие, и никто не мог мне сказать, как попасть в переулок под названием «Узкий». Я увяз в толпе, в громких голосах, в смехе, в поп-музыке, кото­рая рвалась из сотен транзисторов, и чувствовал, что даже гор­ло у меня сжимается от странного, злобного ощущения. Я словно как-то сразу отупел, как человек, попавший в чужой, незнакомый и неприятный ему мир.

Лена и Николай снимали комнату в одноэтажном деревянном доме с верандами, сплошь заросшими виноградом. Веранды эти были со всех четырех сторон дома. В саду стояли раскладные койки из алюминиевых трубок, между деревьями висел гамак, и тут тоже в транзисторах пели трубы и вскидывали свои палоч­ки ударники. Я подумал, что атомная энергия — не единствен­ный пример, когда великое открытие, сделанное людьми, об­ращается против них же.

Я понимал, что Николай тяжело, смертельно болен и что он должен был как-то измениться за это время, но я не мог пред­ставить себе, что это такие странные и страшные перемены.

На койке лежал глубокий старик с морщинистым, плохо вы­бритым лицом, с улыбкой человека, который тебя, может быть, увидел, но не узнает и не силится узнать.

Но еще больше удивили меня перемены, которые произо­шли с Леной. Она не просто похудела. Она стала какой-то не­весомой, какой-то бесплотной. И платье на ней висело мешком, и даже трудно было догадаться, есть ли под ним тело.

— Здравствуйте, — сказал я.

Больше всего я боялся, чтоб они не заметили по моему лицу или голосу, как я испуган.

— Здоров, здоров, — ответим Николай, закашлялся, утер рот рукой и предложил: — Садись, гостем будешь. Где мы его устроим? — спросил он у Лены.

— Я сейчас договорюсь с хозяйкой. — Лена смотрела на меня внимательно, встревоженно и словно бы застенчиво, как бы отыскивая во мне подтверждение тех перемен в ней и в Нико­лае, которых я не мог не заметить. — Мы возьмем раскладуш­ку и положим тебя в саду под магнолией. Тут хорошо, воздух… Тут почти все так спят. Особенно дикари.

— Хорошо, — согласился я. — Да вы не беспокойтесь, я уж как-нибудь устроюсь.

— Нет, нет, — сказала Лена. — Я сейчас договорюсь.

Она вышла за дверь. По-видимому, она хотела, чтобы я поговорил с Николаем наедине.

— Так вот, Рома, — медленно, с трудом преодолевая сла­бость, сказал Николай, — это не туберкулез. Они мне ничего не говорят. Но я знаю. Когда б туберкулез, они бы мне и дальше «паск» давали, фтивазид, стрептомицин кололи бы. А они мне ничего не делают. Я думаю, это рак. Ну тебе-то они скажут.

Я знал, что нужно что-то говорить. Что нужно его успока­ивать, утверждать, что врачам виднее, может быть, даже по­шутить насчет его мнительности. Но я не мог ничего этого. Я молчал и не мог сказать ни слова.

— На сколько ты приехал? — спросил Николай.

— На две недели.

— Как дорога?

— Нормально.

— Это хорошо, что ты приехал. Отдохнешь, поплаваешь. Тут хорошо, в Ялте. Весело.

Я уже не вспомню, когда в последний раз плакал. Может, в первом классе, а может, еще до школы в детском саду. Но те­перь глаза у меня как-то застлало и першило в горле.

Вошла Лена.

— Уже договорились, — сказала она. — Если хочешь — можно на веранде, но там спит еще один человек — моряк с китобойной флотилии. А хочешь, можно прямо в саду.

— Все равно, — ответил я. — Лучше в саду.

— Что там, в Киеве? — спросил Николай. — Как наши?

— Ничего, — сказал я. — Все нормально. Гоша женился.

— Какой Гоша?

— Ну, помнишь, такой маленький, толстенький… У него ИЖ.

— Помню, — ответил Николай.

— А так что еще. Вроде бы все нормально.

— Хорошо, — сказал Николай и, не поворачивая головы, другим голосом, каким он, наверное, теперь всегда с ней раз­говаривал, обратился к Лене: — Сделай мне укол. Ты что, не видишь, что мне опять больно?

— Сейчас, — торопливо ответила Лена. — Только шприц прокипячу.

— Ты выйди, — сказал мне Николай, когда Лена вернулась. — Не нужно тебе на это смотреть.

— Может, я помогу?

Я посмотрел на Лену и увидел только глаза, полные боли, жалости и ужаса. Она молчала.

— Не нужно, — повторил Николай, — она сама справится.

Я вышел в сад. Я невольно прислушивался и услышал то, чего ожидал: слабый стон. Я услышал его сквозь все транзисторы.

Я закурил и стал ругаться. Негромко, шепотом я произносил самые грязные и бессмысленные ругательства, какие только существуют. Мать его растак и разэтак. В бога и в душу. Я не хотел, чтоб он умирал. Я не хотел, чтоб на земле были люди, которым нельзя помочь. Которым ничем нельзя помочь.

Ко мне подошла Лена.

— Пойдем поужинаем, — сказала она. — И ложись отды­хать. Ты, наверное, очень устал.

— Не хочется, — ответил я. — Я ужинал.

Мне и в самом деле не хотелось есть, хотя в Симферополе я только выпил бутылку кефира и сжевал черствый бутерброд с сыром.

— Нет, нет, нужно поесть. Я тебе яичницу приготовлю. Хо­чешь? С ветчиной?

— Что говорят врачи? Может быть, нужно было… в боль­ницу?

— Ничего не говорят. Говорят, плохо. Говорят, медицина бессильна.

— О черт! — сказал я.

Яичница не лезла мне в горло. Николай на этот раз полуле­жал-полусидел, опираясь спиной о подушки. Ему стало легче после укола. Он почему-то говорил о стихах, о том, что всегда не любил стихов, не думал о них, а сейчас оказывается, что со школьных лет в памяти осталось очень много стихов и что они — удивительное явление в области творчества. Что можно написать целую книгу и все равно она не вызовет у человека того чувства и того настроения, которое вызывают эти строки:

Горные вершины

Спят во тьме ночной,

Тихие долины

Полны свежей мглой.

Он не продолжил стихотворения, и я понимал — почему, и подумал о том, что слова «Подожди немного, отдохнешь и ты» он теперь воспринимает совсем иначе, чем поэт, сложивший эти стихи. А может быть, и поэт эти слова понимал так, как их по­нимает теперь Николай? И еще я думал о том, что это в самом деле удивительные стихи, потому что от них становится как-то покойнее, и уже не хочется вскочить на мотоцикл, до конца крутануть рукоятку газа и мчаться сквозь ночь по шоссе, об­ходя машины, дальше, дальше, чтоб только уйти от этого, чтоб убежать от всего этого, чтоб не думать обо всем этом.

Лена положила себе на тарелку маленький кусочек яичницы, но и она его не съела, и к хлебу не притронулась, а лишь отпи­ла несколько глотков чая.

Я долго не мог заснуть, курил, смотрел на звезды, на чер­ное небо, вернее, оно тут не черное, а такое густо-синее, что кажется черным. По мне ползали муравьи и еще какие-то ко­зявки. К самой моей койке допрыгала маленькая жаба. В тем­ноте глаза ее отсвечивали красным. Я посадил ее на ладонь, и она сидела тихо, тяжело дыша, раздувая бока.

В конце концов я заснул, но через час или два проснулся со странным чувством. Мне смертельно хотелось есть. Мне ка­залось, что я еще никогда не был так голоден. Я тихонько встал, пошел к мотоциклу, снял с багажника чемоданчик, где лежали добрый кусок зачерствелого киевского белого хлеба — паляницы, початое кольцо минской колбасы и пара увядших огур­цов. Я все это съел. В одну минуту. Если бы там была еще одна такая порция, я бы и ее сожрал. Черт его знает, что со мной происходило в эту ночь.

Утром пришел врач. Молодой, высокий, очень плотный, я так определил про себя, что весу в нем не меньше килограммов ста двадцати. Волосы у него были подстрижены коротко, а глаза закрыты большими темными очками. Когда он вошел, он снял их на минутку, что-то повернул, и темные стекла поднялись и стали торчать на лбу в виде защитного козырька. Разговаривал он неторопливо, весело и настолько естественно, что, если бы я не знал, как плохо дело, я бы вполне поверил, что ничего страш­ного не происходит, что все благополучно.

Мне понравилось, что он не торопился, никуда не спешил. Это, по-моему, правильно — врачи не должны спешить, когда приходят к больным.

Неторопливо он достал из кармана здоровенные золотые часы на толстой цепочке — теперь такие увидишь, может быть, только в музее, — открыл крышку и взял Николая за руку.

— Хорошо, — сказал он. — Видите, сегодня пульс лучше, на­полненный, ровный. Вот что значит хорошо поспать.

Николай промолчал, хоть перед приходом врача Лена гово­рила, что он почти совсем не спал в эту ночь.

— Брат? — спросил он у меня.

— Нет, — ответил я. — Просто… товарищ. Я из Киева при­ехал.

— В отпуск? — решил врач. — Хорошее время. Сейчас у нас немного жарко, так что в первые дни не злоупотребляйте солн­цем… Я вижу, вас заинтересовали мои часы?

— Да, — сказал я. — Интересные часы.

— Замечательные! По ним считал пульс еще мой дед, а по­том мой отец и, будем надеяться, будет считать мой сын. Он уже в первом классе, — обратился врач к Николаю. — И, пони­маете, такой шустрый малый, чуть не оставил и себя и меня без этих часов. Позавчера положил я их на стол и только вышел на минутку из комнаты, а он уже тут как тут. На столе стоял чайничек. Только что залили кипяток — чай заваривали. Он — раз, и опустил часы вместе с цепочкой в этот чайничек. Мы с женой бросились доставать, а там, понимаете, кипяток, руками не возьмешь. Но обратите внимание — ни капельки воды не про­никло через крышки, хоть им, наверное, больше ста лет.

Загрузка...