Глава первая В МАЛЕНЬКОЙ ЮРТЕ

От старого прими совет,

От молодого — дружбу.

МАТЬ

Мать лежит на сене, разостланном возле нар, прямо на полу, и тяжко стонет. Никитка тянется к матери, но его удерживает бабка Дарья, сухонькая, маленькая старушка.

— Бог тебе брата пошлет, молись, — приговаривает она.

Никитка не знает, о чем молить бога: то ли чтобы он поскорее послал ему брата, то ли чтобы вовсе не посылал? Он только и знает, что тянется к матери.

— Милый мой, не подходи ко мне, — едва слышно уговаривает мать. — Не пускай его, бабушка Дарья!

Вдруг возле нар прозвучало что-то странное, не похожее ни на плач, ни на песню.

Никитка вырывается из Дарьиных рук и мгновенно оказывается возле матери, — там, на сене, что-то проворно барахтается и заливается звонким, прерывистым криком. Никитка начинает топать ногами, неистово размахивать руками и реветь во весь голос.

Так впервые встречаются братья.


Никитка, его дед Дмитрий Лягляр, мать Федосья, маленький Алексей и их единственная корова Чернушка живут на отшибе, на краю наслега[1] в глухой местности Дулгалах. Бабка Дарья, оказывается, чужая и приходила только помогать Федосье по хозяйству на время родов.

Федосья кормила одной грудью, другая когда-то сильно болела, и теперь в ней не стало молока. Пока Никитка рос один — это еще куда ни шло. А вот теперь, как только наступит очередь Никитки, Алексей растопырит пальцы и громко плачет. В таких случаях Никитка сосет изо всех сил, чтобы успеть как следует насытиться.

Прильнув к матери, Алексей успокаивается и, прикрыв один глаз, другим как будто задумчиво смотрит на потолок. Мать, улыбаясь, говорит старшему:

— Он словно стрелять собирается, — видишь, прицеливается. Вот когда по воде станешь бродить на охоте, он, маленький, твои штаны будет по берегу за тобой носить.

Никитка, целуя брата, говорит:

— Ишь, охотиться захотел! Ну, соси, соси, милый.

Потом Федосья спустит старшего на пол и, заворачивая младшего в телячью кожу, скажет:

— Ох, сыночки мои, в гроб вы меня скоро вгоните! Молока-то у меня все меньше становится, скоро совсем исчезнет. Что же с вами тогда будет, родные? Видно, довольно тебе, Никита: тебе уже четыре года, а он маленький, — пропадет…

Слышно, как Чернушка в хотоне[2] то и дело переступает с ноги на ногу. Федосья из юрты следит за коровой, а Никитка, стоя у камелька, деловито греет голый живот.

Вдруг в хотоне что-то глухо падает. Испуганный Никитка с криком тычется в колени матери. Но Федосья, оттолкнув его, бежит к Чернушке.

Никитка с опаской поворачивает голову в сторону хо-тона. Какой-то большой черный комок шевелится под Чернушкой. Мать, ласково похлопывая корову по шее, говорит ей с укором:

— Кто же рожает стоя? Да ты не сопи, дружок, не обижайся! Ты же Никитку, дитя свое, напугала!..

Мальчик хмурится: «Я мамин сын, а не Чернушкин», — и принимается раскидывать золу с очага. У него это называется «сеять хлеб».

Вдруг появляется нарядный человек с резко выступ пающими скулами на мрачном лице и, смеясь, говорит Никитке:

— Ну, паренек, мать родила, корова родила, скоро и дед родит.

И вот Никитка ждет, когда будет рожать дед, и раз уж его предупредили, решает пока не плакать.

— Когда родит дед? — спрашивает он у матери.

— Мужики не рожают, родной, — печально отвечает мать. — Как этот Федор Веселов любит издеваться над бедняками!


Однажды дед, шатаясь, вваливается в юрту, срывает с себя жеребковую шапку и, швырнув на лавку старую оленью доху, быстро выходит опять. Возвращается он, держа под мышкой мерзлый кусок мяса, который тут же кладет на чурбан и принимается рубить топором. Никитка прячется под круглый треногий стол. Кусочки мерзлого мяса отскакивают во все стороны, залетают и к нему под стол. Мальчик хватает их на лету и, обжигая губы, отправляет в рот.

Потом старик запихивает куски мяса в большой медный котел с обломанными краями и ставит его на огонь. Раздув пламя, он садится к камельку спиной и опускает голову. Вскоре приходит Федосья, ходившая по воду. Поставив ведра, она видит разбросанные повсюду кусочки мяса.

— Что случилось?

— На душе у меня неспокойно… Вести дурные о нашем человеке, — отвечает дед.

— Ой! — вскрикивает Федосья и опускается на табуретку.

Взрослые о чем-то негромко толкуют.

А Никитка, наевшись мороженого мяса, садится верхом на кривую обугленную палку, употребляемую вместо кочерги, и прыгает вокруг камелька.

Федосья поворачивает к нему раскрасневшееся, мокрое от слез лицо.

— Никита, — тихо говорит она, — ты будто обрадовался слуху, что твой отец погиб?

До Никитки не доходил такой слух, но он припоминает, что у него действительно когда-то был отец, который куда-то ушел. Кто его отец, мальчик не знает. Но печаль взрослых передается и ему, он забивается в угол и понуро сидит там, стараясь вспомнить отца.

Как он понял впоследствии, его отец Егордан отправился в Охотск с грузами богача Федора Веселова. И сейчас, когда прошел слух, что Егордан замерз в пути, разыскивая оленей, старик Лягляр, в отчаянии, что потерял единственного сына, притащил в юрту весь зимний запас мяса.

Но замерз, оказывается, не Егордан, а другой бедняк из обоза… Однако выяснилось это лишь ранней весной.

Весна принесла много радостей. Как только начало пригревать погорячее солнышко и появились первые проталины, маленький Никитка стал выбираться из тесной юрты и весело шлепать по блестящим лужицам, разглядывая все вокруг.

Поодаль от юрты Лягляров, пугая Никитку черными глазницами окон, стоит пустующий дом богачей Веселовых, похожий на громадный стог сена. Когда-то в голодный год, чтобы, как говорят якуты, избавиться «от ног людских» и больше не страдать от нерушимого обычая, обязывающего принимать и угощать всех прохожих и проезжих, Веселовы выпросили у хозяев Дулгалаха, Лягляров, разрешение построить там избушку. Выпросили разрешение на год, но с тех пор почти всегда зимуют в безлюдном, далеком Дулгалахе.

Ляглярова юрта рядом с их домом напоминает маленькую копну полыни. У самой юрты начинается яр, чуть подальше — спуск к реке. Река еще не вскрылась, ровной серебряной лентой поблескивает ее ледяной покров.

И над всем этим — над юртой Лягляров, над домом Веселовых, над черным страшным яром, над сверкающей рекой — стоит безмолвие. Вокруг ни души…

Но одним весенним вечером, так же вот бегая по лужам, Никитка вдруг увидел: с юга идет человек. На нем мокрые торбаса из коровьей кожи, подвязанные тальником выше колен, в руке серый мешок. Человек вытирает рваным рукавом пот с черного от загара лица и чему-то смеется, показывая ровные крупные зубы. Он приближается к Никитке стремительными шагами. Никитка бросается от него к дому. А человек одним прыжком нагоняет мальчика, хватает его сильными руками, несколько раз подбрасывает, потом крепко прижимает к себе, целует и вместе с ним быстро входит в юрту.

Мать и дед вскрикивают от радости и тут же принимаются развязывать мешок. Они достают оттуда буханку хлеба, пучок оленьих сухожилий, рваное пальто, оленью шапку и четверть кирпичика чаю. Разрезав буханку пополам, они тотчас же делят одну половину между собой. Дед долго рассматривает свою долю, вертит хлеб в руках, нюхает его. Вдруг у него начинает трястись подбородок, он быстро кладет кусок на стол и говорит:

— Не думал уже я тебя увидеть.

У старика текут слезы. Никитка решает, что дед плачет оттого, что ему досталось мало хлеба. Откусив немного от своей доли, мальчик кладет остальное на стол перед дедом.


Черный человек, пришедший с юга, оказался отцом Никитки и Алексея.

Когда Егордан идет куда-нибудь, он всегда берет Никитку с собой. Оказывается, кроме матери, есть еще один любимый человек, который называется отцом. И если у этого любимого человека дочерна загорелое лицо, ровные крупные зубы, большие смеющиеся глаза и он широк в плечах, а мать нежно называет его Егорданом-другом, — то он лучше всех людей на свете…

А когда ближние леса уже желтеют и березы на лугу трепетно роняют на землю червонные с мелкими зазубринками листья, этот человек, усадив Никитку и Алексея к себе на колени, целует их, перед тем как отправиться на всю зиму в далекие края. И тогда оказывается, что с его отъездом приходит в дом большая печаль…

Вся семья Лягляров выходит во двор. Пустая, огромная изба Веселовых хмуро глядит своими мертвыми окнами на прощанье Егордана с семьей. Егордан молча стоит, оглядывая всех, потом срывает с головы оленью шапку и, сунув ее под мышку вместе с мешком, целует каждого по очереди.

— Будь здоров, сынок! — бурчит старый Лягляр и отворачивается, стараясь скрыть волнение.

— Береги себя, Егордан-друг, — шепчет Федосья.

— Не уходи! — ревет Никитка, уткнувшись лицом в подол мамкиной юбки.

Алексей, которого держит мать, вдруг начинает радостно смеяться и, махая ручонками, тянется к отцу.

— Скоро к вам переедут Эрдэлиры. Живите с ними дружно. Они хорошие, особенно Дмитрий, — говорит Егордан.

Он роняет мешок и шапку на землю, поднимает сыновей на руки и крепко прижимает обоих к своей широкой груди. Потом, вернув их жене, хватает с земли свои пожитки, нахлобучивает шапку и, размахивая полупустым мешком, быстро уходит.

Так уезжал он каждую осень с другими бедняками, сопровождая грузы, отправляемые богатыми земляками в Охотск. Вернувшись из Охотска весною, лето Егордан проводил в семье. Он работал на покосах богачей, стараясь урвать время, чтобы запасти на зиму дров и сена для себя.

Тяжело приходится возчикам. Около ста верст надо проехать по якутской земле на лошадях, а дальше начинается «земля тунгусов». Тут уже едут по снежной целине на оленях. То и дело груз приходится перетаскивать на себе через бурлящие надледные потоки таежных речек.

Останавливаясь на ночлег, возчики распрягают оленей и отпускают их, привязав на шею каждому животному тяжелую дубину, чтобы не ушел олень далеко, не затерялся в бескрайных лесах. Затем разгребают глубокий снег, ставят шалаш, разводят внутри костер, расстилают вокруг него ветки — и ночлег готов.

На рассвете люди отправляются на поиски оленей. Хорошо, если ночью не напали на них волки и не загнали в непроходимые дебри. Но бывает, что олени и сами разбредаются в поисках корма. Часто застигают тут людей жестокие бураны, и многим суждено навеки сложить свои кости где-нибудь среди бурелома.

Вот и теперь Егордан повез грузы Федора Веселова в Охотск. Надолго ушел отец Никиты. Осиротела маленькая юрта. Придет еще скудная весточка о нем, когда вернется Федор Веселов с границы якутской земли, а потом уже ничего не будет известно о Егордане, и до самой весны останется семья без отца.

Дед ушел проверять силки, поставленные на зайцев, а Никитка смотрит, как мать, готовясь к зиме# обмазывает юрту навозом и глиной. Но вот заплакал Алексей, и мать, направляясь в юрту, просит Никитку:

— Ты, милый, далеко не отходи.

— Не уйду, — соглашается Никитка.

— Я только покормлю Алексея и опять выйду.

— Ладно.

— Да смотри на реку не ходи, слышишь, вода теперь холодная.

— Хорошо…

Никитка остается один. К реке ходить нельзя.

Вон она… Широко раскинувшись в низине, плавно течет привольная Талба. В воде отражаются горы, громоздящиеся на противоположном берегу. На реке покачивается маленькая двухместная лодчонка Лягляров, по-здешнему— ветка. Она привязана к тонкому тальнику.

Туда нельзя. А хорошо бы быстренько спуститься и посмотреть на ветку. Ну, хоть одним глазком взглянуть и вернуться!..

И Никитка мигом оказывается на берегу, возле ветки. Ночью вода прибыла, у на середине, там, где быстрое течение, бурлит стремнина. А у берега спокойно. Вот, едва заметно крутясь, медленно проплывает сухой листочек тальника.

Никитка вытягивает ногу и старается зацепить пальцами листочек. Потом он ступает в реку и вот уже по колено в воде бродит взад и вперед, все больше и больше входя во вкус. Наконец Никитка ложится поперек ветки и пытается покачаться. Но ветка крепко привязана к тальнику, и у Никитки ничего не получается.

Никитка выходит на берег и принимается неистово колотить камнем по узлу, который держит ветку на привязи. Он во что бы то ни стало хочет развязать узел и даже пробует перегрызть его зубами. Для чего это? Ну, конечно, для того, чтобы освободить ветку и уж тогда покачаться всласть.

Наконец, после долгих трудов, ветка избавлена от пут. Теперь она стала легкой и подвижной. Мальчик вскарабкивается на нос и, лежа на животе поперек бортов, попеременно погружает в воду то голову, то ноги.

Эх, хорошо!

Внезапно Никитка замечает, что тропинка на берегу плавно отдаляется от него. В ужасе он вскакивает, но тут же переваливается через борт и падает в холодную воду вниз головой.

Мгновенно все вокруг синеет. Никитка чувствует, что он погружается все глубже и глубже, и начинает отчаянно барахтаться, чтобы выбраться на поверхность… Потом он некоторое время лежит возле самого берега, вцепившись пальцами в мокрый песок. Наконец он садится и осматривается.

Ветка, поворачиваясь к нему то боком, то кормой, уже выходит на середину реки и весело плывет по течению. В лучах заходящего солнца на середине Тал бы сверкает белая полоса кипящей воды. Как только ветка достигает этого места, вдоль борта ее возникают светлые блики, и вдруг там все вспыхивает.

— Никита-а-а! — раздается над обрывом встревоженный голос матери.

Громоздящиеся на том берегу горы с готовностью отзываются гулким «а-а-а…». «А-а-а…»— доносится из соседнего низкорослого лесочка.

Никитка бросается в ближайший куст. Растрепанной птицей слетает Федосья вниз, к воде. А мальчик следит за матерью и старается не шелохнуться.

Добежав до того места, где была привязана ветка, Федосья внезапно останавливается. Подняв голову, она тревожно осматривает все вокруг, словно лань, потерявшая теленка. Вот она увидела чернеющую вдали ветку и резко отпрянула назад. Ее черные, широко раскрытые глаза полны тревоги, рот жадно хватает воздух. И вдруг Федосья бросается в реку, так что светлые крупные брызги летят во все стороны. Вытянув руки и в ужасе разглядывая дно, мать бегает взад и вперед по пояс в воде. Потом она устремляется вверх rto яру и, чуть не наступив на сына, обдает его холодными брызгами. Теперь она мечется наверху. Время от времени из ее груди вырываются отрывистые выкрики:

— Никита-а-а!.. Милый!.. Никита-а-а!..

Она то и дело спотыкается, падает и, поднявшись, снова мечется по склону. Когда она выбегает на другую сторону ивняка, стеной перегородившего яр, Никита выскакивает из своего укрытия и мчится по направлению к юрте. Вот наверху дрогнул тальник, хрустнула сухая ветка.

И раньше бывало, что мать гонялась за расшалившимся Никиткой, норовя оттаскать его за вихры. Но Никитка легко убегал от нее, высоко вскидывая ноги.

— Ну, погоди, — говорила в таких случаях она, — когда-нибудь поймаю — за все рассчитаемся.

Но угроза тут же забывалась.

И сейчас, надеясь на такой же исход, мальчик уверенно пускается в бегство. Но не успевает он сделать и десяти прыжков, как мать настигает его и, схватив в-охапку, торопливо тащит вверх по взвозу, словно спасая; от чего-то страшного, что может отнять у нее сына…

Поднявшись на высокий берег, она ставит мальчика на ноги и тяжело опускается на землю.

— Мама! Ветка сама… — начинает было объяснять Никитка, но тут же разражается громкими рыданиями..

Закрыв глаза и все крепче прижимая мальчика к себе, Федосья шепчет:

— Ничего, родной! Ушла ветка… ну и пусть… Унесла вода ветку… ну и пусть…

Видимо, долго они так сидят. Никитка даже начинает дремать. Будит его голос матери:

— Вон богачи наши возвращаются, слышь? Пойдем-ка скорей домой.

Никитка оглядывается. В лесу раздаются громкие голоса погонщиков, и на опушку выбегают разномастные коровы. Слышно, как в юрте заливается плачем маленький Алексей. Никитка с матерью встают, облепленные приставшим к мокрой одежде песком. Держа мальчика-за руку, Федосья спешит домой. Вбежав в юрту, она наконец отпускает его, скомандовав:

— Скорее раздевайся и ложись!

А сама бросается к ревущему Алексею. Тот уже давно во все стороны растолкал ножонками и ручонками лохмотья, которыми, уходя, прикрыла его заботливая мать.

Никитке недолго раздеться. Он скидывает с себя прилипшие к телу мокрые штаны из телячьей кожи и ныряет под рваное семейное одеяло из заячьих шкур.

А на дворе все гудит от мычания множества коров, от людских возгласов, от лая собак. Никитке не терпится. Он вылезает из-под одеяла, накидывает на себя облезлую, старую доху деда и выбегает на улицу.

— Скотина затопчет!.. Погляди-ка на восток: может, и Эрдэлиры наши едут! — кричит мать ему вдогонку.

Никитка вскарабкался на крышу.

Во дворе у Веселовых царит оживление. Люди втаскивают в амбар и в дом сундуки, столы, кожаные сумы. Покрывая стоящий в воздухе гомон, раздается чей-то встревоженный выкрик:

— Лука едет!

Из лесу выбегает рыжая телка, а следом, хлеща ее по бокам длинным кнутом, показывается всадник на белом коне. Широкое лицо всадника налито кровью. Узкие желтые глаза горят злобой. Толстая нижняя губа отвисла. Кажется, что бедная телка в ужасе сама кидается под ноги ошалевшего коня. А кнут всадника хлещет ее все сильнее и чаще.

— Довольно! Перестань! — кричит седая нарядная женщина, стоящая у дверей избы.

А всадник выдергивает из земли торчащий у него на пути одинокий кол и с силой ударяет бедное животное по спине. Телка медленно опускается на колени и валится на бок. Она пытается подняться, но только вытягивает шею и жалобно мычит.

Никитке вдруг становится страшно. Мальчик кубарем скатывается с крыши и подбегает к двери своей юртенки. И тут он видит запряженного в сани быка. Тяжело опираясь на посох, из саней вылезает старая Дарья. В эго время из их юрты выскакивает курчавый смуглый парень. Он хватает из саней деревянный сундучок и, обогнав старуху, скрывается в доме. Потом он возвращается, подбегает к возу, сгребает в охапку сено, собираясь унести его, но вдруг останавливается и, повернув к Никитке взволнованное лицо, просящим голосом шепчет:

— Заходи-ка ты в юрту, дружок. Холодно…

— Нет, мне не холодно, — отвечает Никитка, распахивая полы своей дохи и показывая голое тело.

Возле них появляется гибкая, как тальник, молоденькая девушка с нежными карими глазами. Парень смущенно топчется на месте.

— Значит, вы приехали? — радостно спрашивает девушка у парня.

— Приехали, Майыс… И мы приехали… Теперь будем видеться каждый день.

— Ну… Здравствуй, Дмитрий, — тихо говорит девуш-каг становясь вдруг серьезной.

— Здравствуй, Майыс, — весело отвечает парень и, отбросив сено, неожиданно обнимает ее.

— Ой! — Девушка испуганно отталкивает его и вбегает в юрту Лягляров.

— Говорил я тебе — заходи в дом! — гневно восклицает Дмитрий, обращаясь к Никитке, и берет вола за повод.

Обиженный Никитка медленно плетется к двери.

Так однажды осенним днем Дулгалах внезапно оживился. Сразу появилось множество новых людей и животных.


Эрдэлиров четверо: старуха Дарья, ее старший сын Федот, худой, длинный, угрюмый человек, его тихая жена Лукерья и Дмитрий — младший сын, приземистый черноволосый парень со смуглым лицом и смеющимися, озорными глазами.

У Дмитрия добрый нрав, он всегда весел и вдобавок наделен от природы дарованием комика. Смеется сам редко, зато всюду вносит смех и оживление. Спокойно и непринужденно сыплет он скороговоркой шутливые слова, от которых светлеют унылые, молодеют старые, ободряются усталые.

Заходит, бывало, Дмитрий со двора в юрту, голосом, движениями и жестами подражая кому-нибудь из соседей, и люди, зная его повадки, хором отгадывают, кого представляет их любимец.

В награду за веселый нрав и бесстрашие дали ему односельчане прозвище его деда, когда-то прославленного на весь улус охотника, косаря и лесоруба, — «Эрдэлир», что значит «ранний». Так и остался он, в отличие от всех других Дмитриев, Дмитрием Эрдэлиром, а вся семья его — Эрдэлирами. Настоящая же их фамилия была Харлампьевы.

Тихая красавица Лукерья, жена Федота, первая в наслеге и жница и мастерица, всегда молчалива. От нее, кажется, сама по себе отскакивает всякая грязь и сплетня. Только на очень уж несправедливый упрек мужа она слегка прикусит пухлую нижнюю губу и тихо процедит сквозь мелкие жемчужные зубки:

— Как бы не так!

Лукерья — любимица маленького Алексея, которому она и сама отвечает взаимной привязанностью. Алексей зовет ее неизвестно откуда дошедшим до него нежным русским словом «мама», а родную мать называет столь же милым якутским «ийэ».

Что касается Никитки, то он в неразлучной дружбе со старухой Дарьей, потому что она знает много сказок, прибауток, пословиц и поговорок. Бабушка Дарья владеет несметными сокровищами народной мудрости и щедро одаривает ими людей. Да и то сказать, такое богатство не только не убывает, а становится тем краше и драгоценнее, чем больше народу им пользуется,

В МАЛЕНЬКОЙ ЮРТЕ

Алексей часто болел. Не в силах плакать и даже шевелиться, он покорно лежал, глядя немигающими глазами в потолок, в темноту.

В юрте было тихо, взрослые передвигались бесшумно, как тени. Лишь изредка слышался приглушенный шепот:

— Уйдет он в эту ночь…

Потом боль возникала снова, и Алексей стонал, старчески морща лобик. Его поили теплой водой, чуть забеленной молоком. Никитке, как старшему, молоко давали реже. Семья голодала. По утрам хлебали отвар из сухих листьев дикого хрена, в полдень довольствовались супом из сушеной сосновой заболони, нарубленной в виде лапши, а вечером подавали только кипяток в помятом медном чайнике с дыркой вместо отвалившейся шишечки на крышке.

Бабушка Никитки Варвара, по прозвищу «Косолапая», жила отдельно. Это была полуслепая старуха, обладавшая острым языком и неимоверной силой. Из-за своего неуживчивого характера она почти каждый год меняла хозяев. В этом году она батрачила у Веселовых и вместе с ними приехала в Дулгалах.

Появляясь в юрте, Варвара вытаскивала из-за пазухи кружочек мороженого молока, взятый у хозяев, чаще всего без спроса. Потом 0‘на поочередно целовала внуков, обдавая их лица табачным запахом, и исчезала так же внезапно, как появлялась.

После ее ухода Федосья откалывала от молока кусок маленькому Алексею, Никитка в такие дни пил забеленный чай и радовался.

Алексей незаметно поправился и к полутора годам начал ходить на своих слабеньких ножках.


Земля Лягляров. Дулгалах (что значит «кочкарник») — дальняя безлюдная окраина наслега. На другом берегу спокойной и величавой Талбы-реки высятся цепи высоких гор. За горами начинается чужой наслег. Перевоз через реку, называемый дорогой Егоровых, — по имени братьев-богатеев — находится много выше Дулгалаха. В ясное осеннее утро оттуда доносятся протяжные крики, с противоположного берега кто-то требует лодку.

Проехать на тот берег из Дулгалаха можно только зимой, когда реку сковывает лед. Но и в эту пору всякая весть доходит до Дулгалаха с большим опозданием, к тому же неузнаваемо изменяясь в пути.

Где-то далеко-далеко войска каких-то четырех царей напали на царство хитрого Турка. Началась Балкан-вой-на. И хотя царство Турка нехорошее царство, наш российский царь по великой доброте своего сердца, всеми силами старается помирить воюющих иностранных царей.

Так говорят поп Василий в церкви да князь Иван Сыгаев в наслеге.

Несколько лет жил в Кымнайы, в самом центре наслега, дряхлый старичок фельдшер. Но прошлой весной он заболел какой-то болезнью, над которой сам оказался не властен, уехал в город и не вернулся. Ходил слух, будто он умер там, когда городские врачи разрезали ему живот, чтобы получше разглядеть болезнь. И вот в начале зимы вдруг прибыл из города молодой русский фельдшер и поселился в пустовавшей целое лето «аптеке»— так местные жители называли пункт медицинской помощи. Про него рассказывали, что, приехав, не пошел он, как это водится, ни к наслежному старосте — почтенному князю Ивану Дормидонтовичу Сыгаеву, ни к священнику— отцу Василию Попову, ни к почтовому начальнику Тишко, а в сопровождении сторожа аптеки, молодого парня Афанаса Матвеева, явился первым делом к учителю Ивану Кириллову. А этот самый Афанас и держится с учителем и фельдшером словно равный и беспрестанно тараторит по-русски, благо с малых лет вместе с отцом, сторожившим церковь, аптеку и почту, болтался среди русских.

Рассказывали еще, будто в воскресный день все трое не пошли в церковь, а устроили у учителя песни да пляски, на что отец Василий сильно разгневался, ибо и песни-то они пели против царя и бога.

Через несколько дней новый фельдшер неожиданно явился к Ляглярам.

Было это так.

Дверь вдруг широко распахнулась, и в юрту быстро вошел молодой русский человек с веселыми голубыми глазами, а следом за ним так же стремительно появился Афанас Матвеев. Потом степенно вошел старший из трех братьев Егоровых — Михаил, за ним несколько других якутов. Афанас выступил вперед и, указывая на русского, торжественно объявил хозяевам:

— Виктор Алексеевич Бобров, наш новый фельдшер!

Русский поздоровался с каждым за руку и уселся на правые, почетные нары. Обменявшись с хозяевами словами приветствия, Афанас обратился к Федосье:

— Говорят, у тебя есть бутылка спирта? Ты бы уступила ее фельдшеру.

— Ой! Да я ведь не знаю его.

— Это ничего, он тебе заплатит.

— Как же быть, Михаил? — спросила Федосья Егорова.

— Отдай. Он, видать, честный, заплатит.

— Аптеке нужен спирт для лечения, понимаешь? — проговорил Афанас. — В городе ему не дали, потому что спирт был отпущен старому фельдшеру. Тот выпил его вместе с Тишко, а сам умер.

— Никак у вас самих болят глотки? Говорят, спирт помогает, — улыбнулся Федот.

— Может, еще придется тебя лечить, — возразил Афанас. — Не веришь, что аптеке нужно?.. Ну и не верь.

— Я, право, не знаю, — колебалась Федосья.

— Отдай, Федосья: ведь просят и Афанас и Михаил, — сказала Дарья из своего угла. — А то фельдшер подумает: якуты мне не доверяют, значит и сами они обманщики.

Федосья молча вышла во двор, где под открытым небом стоял небольшой деревянный ящичек со всем ее добром.

Кто бы ни заходил к Ляглярам, непременно высказывал удивление: как, мол, в этакой юрте люди живут? Никитка каждый раз обижался, когда нелестно отзывались о его родном гнезде. Конечно, плохо, что стены из необстроганных горбылей то и дело цепляют и без того рваную одежонку. Но во всем остальном юрта казалась мальчику прекрасной.

— Вот страсть-то какая! Как же они живут тут?! — воскликнул кто-то.

Афанас Матвеев недовольно посмотрел и возразил:

— А куда же им деваться? Где лучше будет?

Наступило минутное молчание. Потом Михаил быстро проговорил, точно зерна отсыпал, привычные слова:

— Кто проживет здесь день, тому простятся грехи за год.

Во время беседы один лишь русский молчал и угрюмо оглядывал своими голубыми глазами нищенскую юрту.

«Выгонит он нас отсюда на мороз, а сам останется жить», — решил Никитка и, прикрыв ладонью голый пупок, незаметно стал отходить в левую половину юрты: как только заорет русский, юркнет Никитка в темный загон, где привязаны две коровы — своя и Эрделиров.

Федосья принесла бутылку и отдала Афанасу.

— Ну, пошли отсюда поскорей! — заспешили гости и, толкая друг друга, двинулись к выходу.

Ворвался со двора морозный туман, глухо хлопнула дверь за гостями, а страшный русский остался в юрте. Постояв неподвижно несколько мгновений, он стал медленно поднимать руку, но, коснувшись пальцами потолка, быстро отдернул ее, будто обжегся. Показав на покрытого чесоткой Никитку, фельдшер грустно проговорил, странно произнося якутские слова:

— Мыть надо! Я мыло дам.

— Нам мыло не надо, — покачала Федосья головой, — нам хлеба надо, чаю надо, мы — бедняки.

Русский сморщился, будто собирался чихнуть, и, причмокнув губами, вышел за дверь. Пока не затих вдали скрип полозьев, все молчали. Потом Федот встал, поправил горящие поленья и, обращаясь куда-то в запечную темноту, сказал:

— Заплатит ли этот русский? — Он постоял, все так же глядя в темноту, и вдруг оживился — А глаза-то у него синие-синие… У, черт!..

Слова Федота нарушили молчание. Все задвигались, заговорили.

— Ведь Михаил заставил отдать. Неужто случится беда такая? — встревожилась Федосья.

— А откуда Михаил-то знает, что ты спирт берегла? — спросил из темного угла голос Дарьи.

— А как же! Ведь он и привез мне бутылку из го-^ рода.

— Э-э…

— Нет, ничего тебе этот русский не заплатит, — решительно заявил Федот. — Выпьет и забудет. Если б думал платить, взял бы в лавке у Сыгаевой, там хватило бы и для него.

— Да, удивительно, — задумалась и Дарья. — И лавка близко от него, а тут высмотрел единственную бутылку, которую бедная Федосья припасла на случай, если вдруг заглянет староста, либо отец Василий, либо сама Пелагея Сыгаева. Беда, как не заплатит.

В Эргиттэ, недалеко от Кымнайы, жена старосты, десятипудовая подслеповатая старуха Пелагея, держала лавку. И действительно, загадочным казалось, что фельдшер поехал за семь верст, чтобы выпросить единственную бутылку у бедной женщины, когда мог бы достать сколько угодно спирта у себя в Кымнайы.

— Не заплатит тебе русский. Пропало, Федосья, твое добро! — уверенно заявил Федот.

— Заплатит! — вдруг возразил Дмитрий с не меньшей уверенностью.

— Попроси у него — выгонит вон.

— Не выгонит!

— Уж не ты ли потребуешь у него?

— И потребую, коли так.

— Ох, не ссорьтесь вы! — попросила мать.

Каждый стал высказывать свои соображения — заплатит русский Федосье или нет. Но, так и не придя к единому мнению, сообща решили, что Дмитрию, как самому смелому и ловкому, следует завтра же с утра пойти к фельдшеру и просить деньги.

Все стали перечислять особые приметы должника, будто он сегодня же ночью собирался удрать или будто в аптеке работали тысячи русских. Молчал да посмеивался только один Дмитрий, которому завтра предстояло доказать свою храбрость на деле.

Никитку давно подмывало сообщить матери услышанную от гостей новость: оказывается, за каждый день жизни в их юрте прощаются все грехи человека за целый год. Наконец, улучив удобный момент, он кинулся к матери и, потершись лбом об ее подол, начал:

— Мам, а мам! Ведь у нас хорошая юрта?

— Какая ни есть, а живем, сынок.

— Эти люди сказывали, что в ней грехи прощаются. Хорошая, значит?

— Это не в похвалу они сказали, детка, — перебила старуха Дарья. — А то бы в плохих юртах как раз богачи бы и жили, ведь за ними-то грехи страшные водятся…

Никитка долго размышлял над словами старухи. Значит, богачи грешны. Вот почему, оказывается, к их богатым соседям Веселовым так часто наезжает поп!

На другой день Дмитрий принес от русского деньги — полную цену за спирт, да еще муки, сахару, полкирпича чаю, черное мыло, какую-то желтую, со скверным запахом мазь от чесотки и бублик.

— Вот вымыть Никиту этим мылом чисто-начисто да как следует намазать этой мазью— через неделю у него чесотку сдерет, как кору с дерева, — сказал Дмитрий Федосье с такой уверенностью, что можно было подумать, будто он всю жизнь «сдирал» с людей чесотку. — А фельдшер, правда, для аптеки брал спирт. Он, видишь ли, сударский[3], а потому ничего не хочет покупать у Сыгаевых, не любит он богачей.

Никитка, разломив бублик на кусочки, одарил всех обитателей юрты.

— Зимою белой все белеет, а летом черным все чернеет. Рыбы имеют цвет воды, на зверях и на птицах— все узоры и краски растений. А вот люди похожи на их пищу. Русские всю жизнь едят белую муку, — и смотрите, какие они все белые да румяные!.. — рассуждала старуха, держа в сложенных щепоткой пальцах кусочек бублика.

Подсчитали полученное от фельдшера добро и вышло, что он заплатил за три бутылки. Все принялись наперебой хвалить и благодарить русского.

Как же это он такой хороший, а песни против царя да попа поет?! — ядовито вставил Федот.

— Вот потому и поет, что хороший! — выпалил Дмитрий.

Все молча переглянулись.

— Не говори ты, сынок, такие слова, — тихо начала уговаривать Дарья. — Ты — в шутку, а дойдет до господ — не шуткой обернется.

— Видать, и сын твой сударским стал, — бросил Федот.

— Не говорите про спирт никому, — попросил старик Лягляр. — Дойдет до князя — скажет: «От меня скрывали, а русскому сударскому дали». Беда!

— В детстве у меня на родине, в Нагыле, много было сударских русских, — начала рассказывать Федосья. — Все пожилые да с густыми бородами. Этот не похож на них: молод очень, да и без бороды.

— Давно, оказывается, мы с сударскими дружбу водим, — съязвил еще раз Федот.

— Не смейся, Федот, — сказала Федосья. — Дурного» мы от них не видали. Одно было плохо: не знали они по-нашему, а мы по-ихнему. Один только, Павлов такой, говорил по-якутски, да и то с трудом. Чудной был человек: карасей не любил. «Царь и то карасей ест», — говорили ему. А он, бывало, отвечает: «Царь не только карася, человека съест, он злодей-кровопиец!»

— Ох, и мука же не понимать, что добрые люди говорят! — вздохнул Дмитрий. — Я вот сегодня дрова пилил с Афанасом, через него поговорил и с фельдшером, — начал рассказывать он. — Да много ли столкуешься через третьего! Говорит, будто людей лечить будет да научит картофель сажать и всякие овощи. Счастливый этот Афанас — всю жизнь живет с русскими и знает по-ихнему. По словам Афанаса, фельдшер будто сказал, что поп говорит неправду, а война, мол, идет за новые земли, за чины и богатства царям и их помощникам, а миллионы бедных людей гибнут зря.

Послышались удивленные вздохи и восклицания. Стали жалеть жен, детей и старых родителей погибающих солдат.

С того дня Дмитрий зачастил в Кымнайы, все находил там какие-то дела: то надо дров напилить, то сена привезти, то льду запасти для аптеки и школы, то у самого вдруг что-то заболело и необходимо показаться фельдшеру…


Бабушка Дарья, ставшая лучшим другом шестилетнего Никитки, редко выходит из своего угла. Белым пятном мелькает в ее худых пальцах заячья шкурка, которую она обрабатывает с утра до вечера; едва вырисовывается в сумерках юрты согнутая фигурка, и без устали повествует Дарья своим певучим, бодрым голоском. Никитка готов слушать ее день и ночь.

— Знаете ли вы, дети мои, почему лето короче зимы? — вдруг спросит Дарья. — Не знаете? А вот как это было. В самую старую старину, когда лошадь и корова, как звери лесные, жили вдали от людей, заспорили раз бык да жеребец. Бык сказал: «Летом течет у меня из ноздрей и чешется в носу, покороче пусть будет лето». Жеребец на то возразил: «Зимою ноги устают у меня. Мерзнут ноги. Болеют ноги. Пусть покороче зима будет». Поспорили — да поссорились. А поссорились — да подрались. Проткнул бык своим рогом желчный пузырь у жеребца. Взвился жеребец, да и вышиб копытом у быка все шесть верхних зубов. Собрался тут весь род четвероногих и стали быка с жеребцом судить. Судили, судили, да и присудили. Большую вину за жеребцом нашли, — ведь это он морду быку испортил. Какая же красота, раз зубов во рту нету?! А потому и решили, чтобы желание быка исполнилось, чтобы зима вдвое длиннее лета была. И не стало с тех пор у лошадей желчи, потому что бык когда-то выпустил ее у первого жеребца. И не стало с тех пор верхних зубов ни у быка, ни у коровы, потому что у первого быка они были выбиты жеребцом… Так-то, дети мои…

Все в юрте начинают ругать быка, по чьей вине, оказывается, так долго длится суровая зима и так коротко благодатное летнее время.

— Вот дурень-то! Лежал бы в тени, если у него на солнце в носу чешется, — возмущаются слушатели.

Перед сном, греясь у камелька, бабушка Дарья скажет, бывало, своему веселому сыну:

— Пора бы, Дмитрий, быка загнать в хотон, а то мороз больно лютым становится, как бы не замерз.

— Пусть мерзнет, дрянь такая! — неожиданно злобно отвечает Дмитрий, продолжая мастерить из корневища чубок.

Все удивленно оглядываются на Дмитрия. Лишь одну бабушку не покидает обычное спокойствие, она становится как будто еще тише.

— Это по какому же разумению решаешь ты друга своего отдать пурге и морозу? Нельзя ли о том услышать моим старым ушам, Дмитрий Харлампьев?

— Пусть постоит, небось, свежее у него в носу станет! Это ведь из-за него, дурака, зима длиннее стала.

Смеются все, кроме старухи и ее веселого сына. Они продолжают шутливо препираться: она — в пользу быка, чтобы сейчас же загнать его в тепло, а сын — чтобы проучить быка за великую вину его предка. Потом, вставая и стряхивая с колен стружки, Дмитрий заявляет:

— А и то правда: загоним беднягу, — ведь зима-то длинной была и до его рождения, не должен же он, несчастный, за глупого предка отвечать…

Вот загнали быка в хотон, и один за другим все ложатся спать. Сразу в юрте все замирает. Гаснет огонь в камельке, густеет мрак в углах. По стенам бродят какие-то серые тени. В не отгороженном от юрты хотоне тяжело вздыхает старая корова Эрдэлиров да похрустывает во дворе снег под копытами веселовских лошадей, подбирающих оброненное вокруг юрты сено. И вдруг будто издалека, в тишине, раздается певучий голос бабушки Дарьи:

— А знаете ли вы, почему бекас-птичка высоко взмывает в небо и камнем падает оттуда, треща крыльями?

— Шалит, должно быть, мошенница, — слышится насмешливый голос Дмитрия из-за печки. — Всякий бы взлетел в небеса, если бы крылья имел.

— Э, друг, ты это оставь! Не шалит она. Досадно ей очень, что не может снести больше четырех яиц. «Чирок-птица не больше меня, а двенадцать птенцов высиживает. Несправедливо сотворил меня бог», — говорит бекас и с горя хочет разбиться о землю…

Снова возобновляется общий разговор, в котором лишь угрюмый Федот не принимает участия. Одни порицают бекаса, другие становятся на его защиту. Никитка присоединяется к последним, — ведь весело же должно быть птице водить за собой двенадцать щебечущих птенцов!

Потом разговор идет о птицах вообще. Выясняется, что утка-лысуха может снести за лето сорок яиц, если каждый раз, отнимая у нее яйца, оставлять в гнезде хотя бы одно…

Что-то смешное, смысл чего скрыт от Никитки, замечает Дмитрий о трудах «мужа» лысухи — селезня.

— Ему-то что за труд? Трудно ей, бедняжке: подумать только — сорок яиц. Трудно нам, матерям, — вздыхает Федосья.

Тусклый свет гаснет на стенах, уходит с краев нар, со столбов юрты, с ножек стола и отступает к камельку. Все гуще и неподвижнее становятся тени. Подмигивая синими огоньками, тлеют в камельке угли, и красноватым отсвечивает бок старого чайника на шестке.

— А почему у лесного воробья головка красная? — удивленно вопрошает Дарьин голос. Помолчав, в ожидании ответа, бабушка говорит: — А это вот почему, детки. В старую старину воробей да серая мышь решили зиму вместе пережить. И вот надумали они запасти корму на всю зиму. Мышь собрала сочные коренья разных трав да зерен всяких, а воробей — сосновой смолы. До половины зимы жили они с песнями да играми, в счастье и в согласии, все мышиный запас ели. Потом открыли запас воробья. Ударило в нос чем-то лесным, хорошим. Поплясали они тут вокруг воробьиного запаса, да и к еде приступили. Пожевала мышь, пожевала, а у сосновой-то смолы вкус противный, да и зубы вязнут в ней. И вот мышь с трудом разжала свои челюсти да как закричит на воробья: «Плут и разбойник! Что ж ты меня обманывал? До сих пор ели мой запас, а твой оказывается и в рот нельзя взять». — «Обмана тут нет, — говорит воробей. — Я всю жизнь сосновой смолой питаюсь. Вот, смотри!» — и стал клювиком от смолы отщипывать крупинки и есть с большой охотой. А мышь тут совсем из себя вышла. «Ах ты, говорит, плут! Один ешь, а я — хоть с голоду помирай!» И набросилась серая мышь на воробья. Завязалась у них драка. Мышь воробью на голове кожу прокусила, а воробей у мышки ключицу надвое сломал. С тех пор и осталась у лесного воробья головка красная, и с тех пор у мышки ключица в середине утолщение имеет от сросшегося перелома.

Пошли они судиться, но господа-то ведь у них разные. Мышь на четырех ногах, у нее и царь свой четвероногий — грозный лев. А у воробья крылатого свой царь — орел могучий. Каждый пошел к своему царю. И каждый царь по-своему рассудил. «Моего человека, серую мышь, обидели, у нее ключицу сломали! Наказать воробья!» — зарычал грозный лев. «Моего человека, воробья, обидели, ему голову проломили! Наказать серую мышь!» — заклекотал орел могучий.

Так и не пришли они к согласию. А оттого, что у царей согласия нет, войны бывают. И вот заставил орел могучий, сокола быстрого все девять племен птиц крылатых к себе согнать и ворону-писарю приказал: «Составь список великой армии нашей. На льва надо нам кровавой войной идти, истребить всех зверей на земле!..»

И заставил лев могучий волка-следопыта все восемь родов зверей клыкастых к себе пригнать и хитрой лисе-грамотейке сказал: «Составь счет грозной армии нашей. Надо на орла нам смертным боем идти, уничтожить всех птиц на свете!..»

Потом прилетел, орел-царь и выше всех птиц уселся на голый утес. К облакам поднял два могучих крыла и заклекотал страшно, будто железо о железо трет, будто мелкие камни в горле перекатывает.

Прискакал и грозный царь лев и остановился на чистой груди лесного холма, с треском ударил себя хвостом своим длинным, кудрявой гривой встряхнул и зарычал ужасно…

Так из-за спора между мышью да воробьем произошла жестокая битва всех зверей и всех птиц на белом свете…

— Таковы цари! — восклицает со своих нар Дмитрий Эрдэлир. — Одну мышь да одного воробья вроде как пожалели, а миллионы мышей и воробьев погубили..< Когда слюни текут у царей на чужое добро да зубы зудят по чужому горлу, все может послужить поводом…

— А что царям! — говорит дед. — Один уселся на скалу, а другой остановился далеко на опушке. Что им! Гибнут-то не они, а те, кто помельче…

Все сходятся на том, что от войны нет пользы, несет она только гибель, а воробью да мыши надо было запасти только того корма, который оба любят, да побольше, тогда и опору не было бы.

— Лучше бы вовсе жили врозь! — неожиданно заявляет Федот — Вот и не спорили бы.

Но все с возмущением накидываются на него: нет, жить надо вместе, только чтоб не было раздора. Когда живешь вместе, то огонь в камельке легче поддерживать, и одной проруби на водопое достаточно, да и одного хотона хватает.

Даже тихая Лукерья что-то возражает мужу.

— Н-но! Ты бы хоть помолчала! Вдруг поумнела! — ворчит Федот и умолкает, теперь уже надолго.

— Лучше, всего на свете — согласие, а хуже всего — жадность, — слышится голос Дарьи из угла. — Жили, говорят, в старину девять братьев Чорбоев, все удалые молодцы. Но и молодцам не всегда удача. Однажды они три дня бродили по лесам и ничего не встретили. На третий день в вечерних сумерках увидели они — на верхушке огромной лиственницы сидит крохотная лесная пуночка. Вот прицелился один, другой, и так все девять братьев подняли свои луки. Да не попасть: у каждого рука дрожит от утомления и голода. Решили все враз пустить стрелы. Пустили все враз, враз все и попали. Развели костер, насадили пуночку на рожон, поджарили и поделили между собой по кусочку. Только младшему ничего не досталось. Облизнул он рожон да, на беду, икнул. «Э, да он облизал весь жир!» — вскричал старший и убил младшего.

Пошла между братьями драка, и дрались они до тех пор, пока не перебили друг друга. Так из-за голого рожна погибли девять братьев Чорбоев, забывших родство и дружбу, поддавшихся жадности. А сколько бы зверей они добыли, сколько бы костров развели, сколько бы детей, на радость людям и себе, народили!

— Жадность — от голода. А голод — от богачей. Вот бы не с братьями воевать, а с богачами! — говорит Дмитрий.

— Русский фельдшер так говорит? — любопытствует Федот.

— Кто бы ни говорил, а правда.

Правда! — доносится со всех нар…

Слегка покачиваясь, плавно движутся куда-то нары под Никиткой, и он засыпает. Только много позже, спросонья, слышит мальчик отрывок из какой-то новой Дарьиной сказки.

— Тут журавль-то совсем рассвирепел и бедняжку выпь в лепешку растоптал…

— Эй, ты, довольно. Спать не даешь. Чистое наказание! Болтает всю ночь, совсем с ума сошла! — орет грубиян Федот.

— Э, нет, не сошла, сынок… Да и сходить-то не с чего: ума-то ведь у старой совсем нету, — тихо говорит старуха, нисколько не обижаясь на старшего сына. — А Никитка-то уснул? — справляется она.

— Уснул будто, — отвечает Федосья, лежа к Никитке спиной и баюкая маленького Алексея. — Расскажи, Дарья, еще что-нибудь. Пусть кто хочет — спит, а кто и послушает.

— Не сплю я, расскажи еще, — силится попросить Никитка, но не слышит своего голоса.

Нары, мерно покачиваясь, медленно опускаются куда-то, все ниже и ниже. Никитке становится страшно, он тянет мать к себе и чувствует, что она покорно оборачивается к нему. Вот коснулось лба теплое дыхание ее, слышится несказанно родной ее запах. Сразу приходит успокоение. Дыхание матери слегка щекочет его ладонь, и мальчик сладко засыпает…

Нет счета и загадкам Дарьи. Есть загадки насмешливые, есть загадки нравоучительные. «Среднего мира нашего великий бык с восьмисаженными рогами — это я», — говорит о себе таракан в загадке. «На берегу развалясь, водный генерал золотые знаки и медали на груди поглаживает» — это лягушка.

А сколько метких сравнений дается в ее загадках орудиям труда и охоты! «Под водою вор неслышный шарит» — невод. «Чертова дочь не дает к волосу ноги прикоснуться, лягнет и убьет» — самострел. «От серой лошади следов не остается» — лодка.

Все в юрте включались в отгадывание. Женщины высовывались из хотона, мужчины со двора вбегали, чтобы крикнуть Дарье верный, по их мнению, ответ и тут же удалиться, услышав спокойное:

— Нет, не то.

А детям старуха облегчает трудное дело отгадывания. Сначала скажет, к чему относится загадка: к людям ли, к вещам ли, или к земле и небу. Потом скажет, у богатых только имеется эта вещь-отгадка или даже у бедных водится. Лезут ребята, а иногда и взрослые, под нары, шарят по полкам, роются в скудном скарбе в поисках затейной отгадки…

А сколько у бабушки Дарьи остро отточенных, мудрых пословиц и поговорок, отважно вступающих в битву с людскими пороками!

«Как конь поскачет, так и собака за ним» — это если кто расхвастается.

«Скупой богач — словно собака на сене» — это к местной знати относится. На самом деле, разве Григорий Егоров пользуется всем своим богатством или помогает другим?

«Богачу давать — что на песок воду лить, все сгинет…» И правда, разве не исчезает народное добро в амбарах лавочницы Сыгаевой?

«Сын богача дерзок, сын сытого прыток». Ну разве не узнаете Луку Губастого?

Так и прилипло это оскорбительное прозвище к единственному избалованному сынку богача Федора Веселова — Луке.

Но больше всего любит старая Дарья все-таки сказки; В этих сказках через страшные трудности, через тундры горя и реки слез, все равно под конец, торжествуя, приходит справедливость, побеждает правда. Немощный в этих сказках становится могучим, маленький — великаном, дурнушка — красавицей, дурак — мудрецом. В одной сказке бездомный нищий в трудную для государства минуту дает спасительный совет царю. В другой сказке умный батрак женится на девушке, от красоты которой ночное небо светом озаряется и за которую сватался было сын купца. Торжествует загнанная злой мачехой сиротка-девочка, а мачехины дочери, щеголихи, предстают перед всеми в своем ничтожестве. Из семи братьев умнее и красивее всех оказывается самый младший брат, которого все считали дурачком.

Прочнее всего в этих сказках — дружба. Если попал человек в беду, товарищ обязательно стремится его спасти, и ни река кипящей смолы не испугает друга, ни утес, упершийся в небеса, не остановит. Дружба все преодолеет, все победит.

Светлее всего и чище всего в этих сказках — любовь. Четыре десятка дверей из литого чугуна не могут разъединить любящие сердца. На семь десятков сажен в глубину запрятана в темницу любовь, а не гаснет ее огонь. Не захлестнет его кровавая злоба всех богачей мира, не затопят его воды всех морей вселенной. Все озарит, всюду проникнет свет любви…

Все на свете найдет, все создаст в этих сказках живая мечта людей. Вот живет на свете одинокая старушка-коротышка с пятью пестрыми коровами. Рвет она цветы полевые, рвет и плачет, плачет и приговаривает:

«Всю жизнь живу одинокая, несчастная. Скоро упаду и умру. Некому будет глаза мне прикрыть, некому меня в землю положить. О, несправедлива ко мне была ты, мать земля, творительница!»

Вернувшись домой, старуха сунула под подушку букет полевых цветов и пошла коров доить. Подоила первую пеструху, слышит — в юрте иголка тренькнула; подоила вторую — наперсток покатился, третью подоила — ножницы звякнули, чертвертую подоила, слышит — детский голос в юрте запел, будто серебряный колокольчик зазвенел. Каждый раз забегала старуха в юрту, опрокидывая при этом турсучок[4] с молоком, и каждый раз возвращалась печальная: пусто в юрте. Подоила она пятую пеструху, на цыпочках к юрте подошла, тихонько дверь приоткрыла и видит: на полу сидит девочка невиданной красоты, кудри до плеч.

«Мама!» — воскликнула девочка радостно и к ней, коротышке одинокой, подбежала.

Оказывается, теплые старческие слезы, исторгнутые самым искренним желанием, самой искренней печалью, окропили росой животворящей прекрасные цветы, и появилась на свет девочка — дочка, о которой всю жизнь мечтала старушка-коротышка.

Всего на свете добьется пламенная мечта людей!


В углу белым пятном мелькает заячья шкурка в руках бабушки Дарьи, смутно виднеется ее худенькая фигурка, а голос, бодрый и певучий, освещает сердца людей чудным Светом сказки. Никитке и в самом деле кажется, что свет и тепло излучаются из бабушкиного темного уголка, словно сидит она там на сундуке с сокровищами и щедро одаряет людей. Это она, старая сказочница, да пылающий камелек согревают и освещают нищую жизнь юрты.

Для Никитки реальность и сказка, переплетаясь между собой, как две нити одной веревки, превращаются во что-то более прекрасное и высокое, чем сама жизнь. От сказки, похожей на жизнь, сама жизнь становится похожей на сказку.

Просторной, высокой и прекрасной кажется юрта. Разве эти стены поблескивают толстыми полосками инея? Нет! Это серебряные украшения сказочного дворца. Разве на полу мусор. Да нет же! Это стружки золотые раскиданы! Разве на дворе воет пурга? Что вы! Это зовет родную мать сиротка прекрасная — девочка Юкэй-дээн, выгнанная из дому злой мачехой. Сейчас войдет она в этот пышный дворец и, положив кудрявую голову на могучую грудь Никиты, тихо скажет сквозь слезы:

«Только ты один можешь меня пожалеть, только ты один можешь заступиться за бедную сиротку…»

Именно так!

Вот Никитка падает на зеленую лужайку, трижды переворачивается и превращается в мертвого жеребенка. Прилетает старая ворониха с двумя воронятами и садится на ближайшую лиственницу. Воронята жадно ворочают своими круглыми глазами, подернутыми тонкой пленкой, и наперебой галдят:

«Мать, мать! Скорей! Скорей! Поклюем, поедим!»

«Тише вы! — ворчит осторожная ворониха, отвернувшись от жеребенка-Никитки. — Может, это человек придумал, двуногий схитрил? Облетим сперва, узнаем сначала…»

Вот они, все трое, начинают летать-кружиться, но глупые воронята не могут удержаться от соблазна, — им хочется поскорей выклевать глаза у. падали, и они садятся прямо на голову жеребенку. Тут мертвый жеребенок-Никитка ловко хватает их обоих, но один вороненок, оборвав хвост, улетает. Тогда жеребенок трижды переворачивается на траве и превращается в прежнего Никитку, удалого молодца.

Плачет старая ворониха.

«Ведь говорила я, предупреждала! — убивается она. Потом обращается к Никитке с мольбою: — Отпусти ты, Никитка, моего вороненка! Что хочешь тебе отдам, все бери! Ой, мука-горе, ой, горе-мука!..»

Вертит глазами пойманный вороненок, плачет теплыми слезами на руку Никитки и упирается своими шершавыми лапками ему в грудь. А другой, куцый вороненок сидит на дереве, черной коленкой вытирает глаза и трясет головой. Жалко становится их Никитке, но именно потому он грубо кричит воронихе:

«Давай живую воду! А то сейчас оторву голову твоему сыну!»

«Проси что-нибудь другое, все отдам!»

«Ах, так! Тебе живой воды жалко, а сына своего не жалко!» — И Никитка растопыривает пальцы над головой затрепетавшего вороненка.

«Стой! — отчаянно вскрикивает ворониха. — Стой!» — И летит прямо на восток, широко расправив крылья.

Сидит Никитка в ожидании ее под восьмивершинной старой березой, гладит пойманного вороненка и говорит:

«Погоди, несчастный, скоро прилетит твоя мать, и я отпущу тебя… Ну и глупый же ты! Испугался, когда я хотел тебе голову оторвать? — Потом нагнувшись к вороненку, шепчет ему на ухо: — Эго я нарочно…»

Прилетает с востока ворониха, держа во рту пузырек с прозрачной тягучей жидкостью. Каплет Никитка эту жидкость на губы мертвой матери прекрасной девочки Юкэйдээн.

Вот начинают дрожать губы у мертвой, светлеет ее лицо, появляется румянец на холодных щеках.

«Где же ты, моя дочка родная, девочка Юкэйдээн?» — чуть слышно шепчет воскресающая женщина и, открыв глаза, жмурится от света.

Потом она, тихо улыбаясь, встает и по чистой долине уходит от Никитки. А навстречу ей бежит ее счастливая дочь. До слуха Никитки доходит тоненький, точно комариный, голосок девочки. Она говорит своей матери:

«Есть на свете Никита, старший сын Федосьи, лучший человек, первый якут. Это он оживил тебя…»

Услыхав это, мать прекрасной Юкэйдээн быстро оборачивается, чтобы сказать Никитке великое спасибо, но не находит его. Он, Никитка, уже поднялся высоко-высоко на утес и громко говорит всем людям мира:

«Великое счастье на земле свершилось: избавлена от злой мачехи маленькая прекрасная девочка Юкэйдээн, воскрешена ее родная мать! Давайте, тридцать улусов, игру затевать! Давайте, двадцать городов, песни распевать!»

Начинается в серебряном дворце великое торжество. Все едят конское сало, печенье в масле, землянику со оливками, оладьи в сметане, строганину из мерзлой стерляди и запивают прохладным кумысом. Во время пира то и дело раздаются голоса:

«Мальчик Никита, Федосьин сын, — вот кто настоящий якут-воин, бесстрашный герой! Это он оживил мертвую мать Юкэйдээн! Слава ему…»

— Птенчик мой, иди поешь! — раздается над самым ухом голос матери.

Никитка вздрагивает, в глазах колеблются ледяные окна юрты, подтаявшие с внутренней стороны. А мать, держа в одной руке дымящийся котелочек с сосновой заболонью, обнимает нашего мечтателя и сажает его к столу.

— Поешь, сынок, перед сном…

Отодвинув пустой котелочек, Никитка лениво подсаживается спиной к камельку и снова начинает дремать. Отдаленно гудят голоса людей, раздается плач братишки и тут же смолкает. Никитка опять погружается в мир фантазии, созданный волшебным словом старой бабушки Дарьи.

Вот находит он в дупле старого дерева гнездо пестрого дятла и плотно забивает отверстие деревянной пробкой, а сам прячется в кустах под деревом. Вскоре возвращается дятел. Он долго бьется у дупла, потом замирает, прислушиваясь к щебету своих птенцов. Наконец дятел выбивается из сил и улетает. Спустя некоторое время он снова возвращается, держа во рту еловую иглу. Еще сильнее бьется он у дупла, еще отчаяннее пищат голодные птенцы. Но опять улетает дятел, не попав в свое гнездо.

Всю ночь сидит Никитка в кустах. Алеет восток утренней зарей, появляются первые лучи солнца. И в третий раз прилетает дятел. Теперь он держит во рту тоненькую белую травинку и без всякого труда выдергивает пробку из дупла. В ту самую минуту с криком выскакивает из кустов Никитка. Перепуганный дятел роняет травинку. Никитка на лету хватает ее. Это не простая травинка, а «сила-трава»; кто обладает ею, тот приобретает неимоверную силу. Никитка быстро жует силу-траву и чувствует, как постепенно вливается в него сила, как напрягаются мускулы на руках и на груди, как тяжелеют бедра и становится упругой шея.

«Эй вы, мачехи-обидчицы, грозные цари, черти лесные и десятиглавые змеи! Вот теперь-то и посчитается с вами первый силач мира — Никита, старший сын Федосьи!..»

До самозабвения прельщает и увлекает мальчика прекрасный мир, населенный отважными и правдивыми людьми, мир, созданный, неторопливой речью дряхлой маленькой старушки, фигурку которой едва можно разглядеть в вечной темноте дальнего угла сумеречной юрты.

Днем Никитка с братом и бабушка Дарья чаще всего остаются дома одни. Подбрасывая время от времени щепки в камелек, они толкуют о приметах близкого и дальнего счастья. Расщепляют один конец лучинки и распирают ее тоненькой перекладиной. Потом, установив лучину на шестке, поджигают середину перекладины, приговаривая:

— Челюсть шамана, челюсть шамана! Покажи примету, предскажи удачу. Если наши с рыбой придут — отскочи в левую половину, если нет — отскочи к двери.

Горящая перекладина медленно изгибается, с треском смыкаются половинки лучины, а перекладина, описывая в воздухе огненную дугу, падает в ту или в другую сторону.

У бабушки Дарьи и Никитки имеется общий календарь. Это доска, в центре которой в одну линию расположились семь круглых дырочек, — одна из них, последняя, с крестиком наверху. Это дни недели. Вокруг недели проделано еще тридцать дырочек, по числу дней месяца. Вверху доски — четыре треугольных, а снизу — восемь квадратных отверстий. Верхние — летние месяцы, с мая по сентябрь, а нижние — зимние. Все перестановки в календаре производит Никитка, старуха из своего угла только указывает ему, когда что делать. И, он, соответственно ходу времени, передвигает по отверстиям деревянные втулочки, привязанные к доске веревочками.

Не только домочадцы, но и соседи справляются у них о днях и месяцах. Кроме календаря, у бабушки Дарьи и Никитки заведены разной величины лучинки с зазубринами, чтобы отсчитывать сроки. По этим лучинкам, узнают разное: когда следует есть мясо, когда ждать желанного гостя, когда наступит ближайший праздник. Каждый день отламывается от лучинок по одному зубцу.


Маленький Алексей держит во рту полый стебель травы и поджигает другой его конец, будто курит. Своей возней он мешает Никитке. Но вот, наконец, календарь упорядочен и все ближайшие удачи учтены при помощи весьма ловко подстроенных примет и догадок.

Зимний день короток, и ледяное оконце снова задернулось вечерними сумерками. Старая Дарья кладет выделанные за день заячьи шкурки под свои постельные лохмотья, с трудом выпрямляет болезненно затекшие суставы и, придвигая к себе стол, говорит:

— Ну-ка, подойдите сюда, добрые молодцы!

С радостным криком дети подбегают к ней, и начинается между Никиткой и старухой азартная игра в камешки. У Никитки зоркие глаза и ловкие руки. Чаще выигрывает он, обязывая старуху за проигрыш рассказывать новую сказку. А если случается ему проиграть, то он сам рассказывает бабушке сказку, услышанную когда-то от нее же.

Выслушав все до последнего слова, старая Дарья начинает восполнять места, пропущенные молодым сказочником, и оценивать эпизоды, добавленные им от себя.

Со двора вдруг доносятся глухие удары тяжелой рукавицы, стряхивающей снег с меховых торбасов. Перепуганный Алексей с криком убегает в хотон. Подслеповатыми глазами Дарья глядит на обложенную толстым слоем инея дверь и бормочет:

— Кому бы это? Хоть бы с новостями кто пришел…

Сильно рванув и широко распахнув дверь важно входит Дмитрий. Вытянувшись во весь свой невысокий рост, он делает два-три тяжелых шага на негнущихся ногах и, поглядев на мать, закручивает отсутствующий ус. Потом бережно снимает свой рваный шарф и вешает его сушить перед камельком. После этого, сняв шапку, Дмитрий дует на нее и мелкими, короткими ударами пальцев оправляет якобы дорогой мех. Дарья не узнает сына в полумраке юрты. Терпеливо следя за всеми его движениями, она, наконец, приветливо запевает:

— Расскажи, друг: что нового?

— Все по-старому… — чужим голосом, немного в нос, тяжело выдавливает Дмитрий и, вынув трубку, шумно выколачивает из нее пепел на ладонь.

— Кто это? Не Никуша ли? — шепчет Дарья, подслеповато щурясь в сторону незнакомца.

Никитка неучтиво фыркает в кулачок, что приводит старуху в некоторое замешательство. Но тут же Дмитрий тем же голосом задает обычный в таких случаях вопрос:

— Нет ли у вас новостей каких?

— И откуда же у нас новостям быть, почтенный Никуша!

Ближе к огню надо подойти, а не кричать из дальнего угла, когда посетил тебя Никуша Сыгаев — сын и писарь наслежного князя. Тихо вылезает Дарья из своего угла, прихватывает по пути табуретку, и ее худенькая фигурка движется к камельку.

— Я стара, глупа совсем, — продолжает обманутая Дарья, — они еще малы. Живем мы тут словно чайки в хотоне, будто кулики в юрте… Расскажи, почтенный, уж ты…

Но в тот момент, когда Дарья опускается на табуретку, поставленную у очага, из хотона выбегает маленький Алексей и с криком бросается к пришедшему:

— Митлэй, Митлэй!

Обманутая проказником сыном, добрая старуха делает возмущенный жест и будто собирается в свой уголок, но тут же успокаивается и тихо говорит:

— Раз так, хоть погреюсь, — холодно что-то сегодня там у меня… Что, сынок, неужели совсем пустой вернулся?

— Да, пустой, — отвечает Дмитрий уже своим голосом и, по-видимому мало огорченный неудачей, весело подходит к огню, волоча на ноге уцепившегося Алексея. — Горностай, подлец, опять лапкой разрядил ловушку, съел приманку и, посмеявшись надо мной, убежал. Но погоди, я тебя все равно за хвост схвачу… — Помолчав немного, Дмитрий как бы невзначай бросает — Только ласка одна попалась…

Старуха быстро протягивает к нему обе руки:

— И-и сынок! Что же ты молчал до сих пор? Ласкато ведь родная сестра горностая! Давай угощай ее сейчас же да попроси: пригласи, мол, к себе всех своих братьев и сестер…

Дмитрий пальцем отколупывает со дна деревянной чашки давнишние остатки какой-то молочной пищи и, смазывая мордочку зверька, нарочито серьезно приговаривает:

— Ну вот, угощайся! Видишь, как ты много выгадала, что погибла в моей ловушке!

— Довольно, сынок! И все тебе шутка…

— Ох, ошибся!.. — быстро поправляется весельчак и уже более серьезным голосом продолжает — Старшего своего брата, горностая, что бродит в тайге, ты ко мне в ловушку этой ночью пригласи. Ладно? Все свое племя, весь свой род пригласи. Ладно?

Дарья одобрительно кивает седой головой, а умолкнувший сын начинает деловито разглядывать ласку и вдруг озорно вскрикивает:

— Ого! Да ты, друг, мужчина, оказывается! Зови, плут, жену сюда!

— Хватит тебе…

Повертев зверька перед глазами, Дмитрий вдруг тычет его мордочкой в сторону голенького Алексея. Тот взвизгивает, сгибаясь и втягивая в себя живот, а потом, расхрабрившись, требует зверька в руки. Получив отказ, Алексей начинает хныкать. Этого Дмитрий не может выдержать. Он озорно подмигивает Никитке, быстрым движением показывает на мать и отдает ласку малышу. Алексей некоторое время что-то бормочет и вдруг слизывает с мордочки ласки пожалованное ей угощение. Дмитрий отнимает у мальчика зверька.

— И этим воспользовался, негодный! — говорит он.

— Ты о чем? — спрашивает старуха.

— Да так… Мальчишка тут…

Медленно направляется Дарья в угол. Там она оживляется и тихо заговаривает:

— Бывало, в старину, сказывали, что горностай идет в ловушку, если поздно вечером проглотить его сердце с печенкой вместе…

Дмитрий молча вытаскивает из камелька чайник и устраивается пить чай. Закусить ему нечем. Резко откинувшись к стене, он спрашивает:

— В сыром, что ли, виде глотать эту пищу?

— Какую пищу, сынок?

— Да вот сердце горностая…

— Да, в сыром, в сыром…

Дмитрий, брезгливо сморщив лицо, покачивает головой и тихо говорит:

— Не велик кусок-то, если только на самом деле помогает…

— В старину сказывали, что очень помогает… А самострелы не осматривал?

— Смотрел. Заяц — хитрец, волосок у одного самострела разглядел и отпрыгнул…

— В старину говорили, что зайчатину надо вместе с кониной вари!ь, — тогда заяц лучше попадает охотнику. Заяц ведь коню родной брат. Недаром они очень похожи друг на друга…

Напившись чаю, Дмитрий доливает чайник и ставит его к огню.

— Да, заяц очень похож на коня, — охотно подтверждает он. — И хвост, и грива, и копыта…

Все смеются оттого, что у зайца появились и копыта и грива. В беззвучном смехе трясется и сама старуха.

— А не кажется ли тебе, что ты пустое говоришь? — ласково спрашивает она. — Заяц и конь — братья. Вот однажды в самую старую старину… — И бабушка начинает рассказывать одну из своих бесчисленных легенд.

Однажды выдался исключительный вечер. Сначала все шло так же, как всегда, и вечер был похож на сотни других, обыкновенных вечеров, но потом все изменилось.

Из хотона вышла тихая Лукерья. На назойливый зов Алексея: «Мама!» — она изредка лениво отвечала: «Агу!» — и, как обычно, ходила по юрте, наводя порядок, хотя наверное знала, что через несколько минут все снова будет по-прежнему: опять с нар сползет сено, а табуреты, старые торбаса и топоры опять очутятся у шестка. Удивительный человек, эта Лукерья: неустанно и безуспешно воюет она с грязью и беспорядком в юрте.

Пришла Федосья, с утра ушедшая к дальним знакомым. Оба сына с криком кинулись к матери и привычно начали обыскивать ее В кончике ее платка и в карманах они нашли огрызки сахару, катушку ниток, крошечный кусочек кирпичного чая, лоскутки старой материи. Но особенно торжествовали ребята, когда мать извлекла из принесенного ею пучка сена кусок вареного мяса — гостинец, присланный ее доброй подругой.

Никитка прежде всего отколол от кусочка сахара долю для беспокойного Алексея, а затем приступил к дележу гостинца между всеми обитателями юрты. Каждый, получив крупицу сахара, клал ее на кончик языка, сладостно жмуря глаза. Потом, стараясь никого не обидеть, мелко нарезали мясо. Чай тоже поделили на две заварки. одну — для Эрдэлиров.

Наконец вернулись «старые охотники» — Федот и дед. На дне корзинки, сплетенной из прутьев тальника, они принесли немного мелкой рыбешки. Никитка привычно ударил деда по бедру и вытащил у него из кармана штанов двух крупных гальянов[5], которых старик на удачной рыбалке никогда не забывал припасти для внуков. С радостным возгласом бросил Никитка гальянов в камелек и, вскоре вытащив их, вместе с братом принялся за еду, обжигая руки и губы. А взрослые быстро разгребли рыбу в корзинке, отделили мелкоту и поставили варить ее в двух старых медных котлах, а ту, что покрупнее, насадили на вертела и пристроили к огню жарить.

Так начался счастливый вечер.

Никитка выскочил во двор и, подбежав к хотону Веселовых, принялся изо всей силы колотить в тяжелую дверь. Наконец дверь широко распахнулась, из мрака высунулись две огромные ручищи бабушки Варвары, как пушинку подняли Никитку и унесли его в кромешную темноту хотона.

Самой бабушки Варвары не видно во мраке, только прижимает она его к своей груди да обдает лицо острым запахом табака-самосада.

— Бабушка! — шепчет Никитка, волнуясь. — Дед и Федот вернулись с рыбой. Поставили варить да жарить. Пришла мать с гостинцами. Иди скорее!

— Двух коров еще осталось подоить, — шепчет бабушка. — Вот кончу и приду.

Никитка возвращается в юрту с криком:

— Сейчас бабушка придет, не ешьте рыбу без нее!

А когда пришла бабушка Варвара, пододвинули столы ближе к огню и стали лакомиться свежей рыбой.

Во время этой радостной трапезы вдруг кто-то сильно заколотил в дверь. Все испуганно замерли: ведь стучатся только в каких-нибудь особенных случаях.

— Кто бы это мог быть?

— Может, этот пьяный шалопай Лука вернулся из школы, — тихо проговорила Федосья.

— Нет, непохоже, что он приехал, — сказала бабушка Варвара. — Сегодня ведь пятница. Да хоть бы и он, хоть бы и пьяный, щенок он этакий! — непочтительно отозвалась гордая и сильная батрачка о своем молодом хозяине.

А может, явился кто из дома, где покойник лежит. Тогда из юрты должен выйти человек по возрасту старше умершего. Это чтобы не посетил юрту покойник, превратившийся в привидение. Но если так, то прежде чем впустить такого человека, нужно обязательно порог посыпать горячей золой или окропить святой водой. Поэтому такой человек должен стучать в дверь — предупреждать хозяев.

Между тем удары становились все настойчивее.

Дарья взяла свой посох и подошла к двери.

— Погодите-ка! Может, кто к радости. Кто ты и откуда? — крикнула она. — Если человек— войди, если черт — уходи! Здесь живем мы, бедные люди. Что тебе от нас? В огонь нас бросить — чада не будет, в сено нас завернуть — собака не понюхает… Кто ты?

— Пришел ваш дед, хозяин леса дремучего, могучий и щедрый бай Баянай! — раздался за дверью радостный голос Дмитрия. — Нужду вашу увидев, бедность вашу узнав, принес я вам зверька с ценным пухом, дорогой шерстью…

— Счастья и удачи! — воскликнула Дарья.

— Удачи и славы! — воскликнули все находящиеся в юрте, приподымаясь со своих мест.

Даже Алексей соскочил с колен матери и, голенький, забегал, болтая что-то свое.

А дед подгреб угли и, положив на огонь кусочек масла и щепотку табаку, громко приветствовал хозяина леса:

— Мой щедрый и добрый бай Баянай! Желтой благодатью угощаю, крепким табаком встречаю! Заходи, посети наше бедное гнездышко, посиди у нашего очага! Нет среди нас ни злых, ни сварливых, ни скупых, ни жадных. — С этими словами он отворил дверь.

Громко смеясь, вошел Дмитрий. Под мышкой он держал красную лису, голову которой, по обычаю, прикрыл шапкой. Дед взял лисицу, туго обернул ее голову рваной шалью и спрятал в углу на нарах. Чуткие уши лисы не должны слышать, ее зоркие глаза не должны видеть, — иначе не попадет больше лиса в ловушку жителей этой юрты. А чтобы лишить лису острого нюха, морду ей завертывают в женскую одежду.

Щедрый хозяин леса — натура широкая, пьяница, табакур и побалагурить любит с добрыми людьми. Поэтому и встречают его всюду так весело. Хозяин леса всегда спешит, иначе не управиться ему со своими быстроногими зверями. Он так же внезапно уходит, как и появляется. После его ухода с убитым зверем можно обходиться свободно.

Великую радость, посетившую в этот вечер избушку-копну, скрыли от избы-стога. Только Дарья подозвала к себе Никитку, чье появление у Веселовых всегда оставалось незамеченным, и поручила ему:

— Сбегай-ка ты, добрый молодец, стрелы быстрее да пуха неслышнее и позови Майыс. Пусть ничьи глаза тебя не увидят, ничьи уши не услышат!

Вскочил опьяненный общей радостью Никитка, схватил свою легкую палку-коня, прислоненную к стене, оседлал ее и ускакал к соседям.

Вскоре он вернулся, а немного погодя появилась проворная Майыс и прошла к Дарье. Она пошепталась с бабушкой, потом встала и за короткое свое посещение успела перекинуться с каждым добрым словом. Обошла она своим вниманием только самого Дмитрия — не взглянула даже на него, хотя Дмитрий мог был теперь уже причислен к славным якутским охотникам. Когда она уходила, Варвара попросила ее передать хозяевам, что до утра останется у своих и пусть уж Майыс сама подберет сено, раскиданное шаловливыми телятами.

— А как сказать, почему остаешься?

— Да скажи, что старуха со стариком своим поспать захотела…

Когда смущенная Майыс выскочила за дверь, на дворе, как бы совсем случайно, оказался и Дмитрий Эрдэлир.

— Обрадовалась ли ты, радость моя? — тихо спросил он, загородив ей дорогу.

— Ох, и рада, так рада…

Майыс легко прикоснулась к плечу друга, но, когда тот захотел обнять ее, проворно выскользнула из его рук и ласточкой полетела к своему дому.

А в юрте продолжался пир. Наскребли из всех посудин остатки масла, выколотили из кульков остатки муки и сварили торжественное блюдо — саламату[6]. Много было радости и счастья в этот замечательный вечер. Окончив пир и пожелав Дмитрию Эрдэлиру на озерах ходить с ладонями в рыбьей слизи, а в лесах со звериной кровью на груди, улеглись спать.

— Хорошо, что в эту пору коршун не летает: обязательно нашел бы и испортил мех у твоего зверя. Вот вредная птица! — укладываясь, обратился старик Лягляр к молодому охотнику.

Улеглась и старая Дарья, укрывшись с головой в лохмотья. Полежала она некоторое время неслышно, словно сраженная тяжелым сном, потом осторожненько высунула свою белую голову из-под лохмотьев и удивленно спросила:

— А знаете ли вы, дети, почему коршун — поганая птица, а жеребенком ржет?

Она подождала немного ответа и, не дождавшись, стала рассказывать:

— А это воз как было. В самую старую старину, когда все якуты были равны между собой и скот общий держали, коршун был табунщиком у одного якутского племени. Доверяли ему пасти на тучных лугах табуны сереброгривых лошадей. Однажды коршун пошел за лошадьми и не возвращался домой двое суток. Послали за ним людей. «Люди нашли коршуна-табунщика, когда тот пожирал самого лучшего жеребенка. Вернулись они. не замеченные коршуном, и доложили обо всем остальным. А коршун лишь на третьи сутки притащился едва живой оттого, что объелся. Тогда между ним и грозным судом самых старых стариков племени произошел такой разговор:

«Где ты пропадал, парень?» — «Табун искал». — «Все ли лошади в табуне целы?» — «Все, кроме одного жеребенка…» — «Искал ли ты его?» — «Искал». — «Нашел ли ты его?» — «Нет». — «Правда ли это?» — «Правда…» — «Клянись!..» — «Клянусь!..» — сказал коршун и весь задрожал от страха. Страшно разгневались грозные судьи-старики.

«Убил! Украл! Соврал! Три самых великих греха ты совершил, — сказал самый старый старик коршуну. — Трижды проклят будешь ты за это навеки. Будешь ты отныне ржать по-жеребячьему. Вечно будешь ты летать в поисках съеденного тобой жеребенка. Вечно будешь ты падаль на полях клевать…»

И превратился с тех пор удалой табунщик в поганую птицу — коршуна. Ржет по-жеребячьи и все ищет с тех пор дохлятину. Таково наказание за три великих греха — за ложь, воровство и убийство…

Долго не спали в эту ночь обитатели юрты. Долго горел яркий огонь в камельке, весело стреляя красными угольками. Под конец старая Дарья рассказала про Василия Манчары. Каждый раз, рассказывая о нем, бабушка заново создавала образ вечно молодого, всегда отважного и прекрасного Манчары — народного героя, защитника и любимца якутов. О нем повествуется лишь в самые торжественные вечера, когда счастье — редкий гость — посетит убогую бедняцкую юрту.

Перед тем, как спеть легенду о Манчары, Дарья отодвинула от себя лохмотья, достала из-под подушки аккуратно сложенную рваную рубаху, развернула ее, будто собираясь одеться, но, поглядев на нее внимательно, снова поспешно сложила и, крепко прижав сверток к своей исхудалой груди, заговорила, мерно покачиваясь всем корпусом в такт песне:


Песня про Манчары

Ему ненавистен тюремный плен,

Не создан он для оков:

Проходит сквозь девять каменных стен,

Сбивает восемь замков.

Манчары знаете ли вы, друзья?

В сыпучих сугробах его следы,

В долинах и на горах, —

Везде проходит он невредим,

Врагам своим на страх.

Быстрее его скороходов нет, —

Так про него говоря!.

Напрасно прятали кулаки

Награбленное в подвал:

Стальные засовы и замки

Ладонью он расшибал.

Таких силачей и в сказках нет, —

Так про него говорят.

Ничем запугать его не могли —

Ни тюрьмами, ни кнутом.

Местный князек, властелин земли,

Смотрел на него тайком.

Ярче молний его глаза, —

Так про него говорят.

В песнях имя его звенит,

В сказках оно живет.

Силу его народ хранит,

Потомкам передает.

Василий Манчары звали его, —

Запомните, друзья!

Могуч Манчары, лицом пригож,

Грозный был человек.

Богатых князьков бросало в дрожь,

Когда он шел в набег.

Смелое сердце он имел,

Обиженных защищал.

Царские деньги, пушной ясак,

Шерсть и серебро

Все, что награбили князь и кулак,

Народное добро,

Все отбирал Манчары,

Все возвращал народу.

— Горькой слезой пьяны кулаки,

Кровавым сыты трудом.

Идите, ограбленные батраки,

Владейте своим добром…—

Так говорил Василий,

Так призывал Манчары.

В темных горах, где гнездятся орлы,

В чащах, где звери живут,

Возле расщелины дикой скалы,

Где водопады бьют,—

Вольное сердце несущий в груди

Встретиться может с Манчары,

Выйдет он тихо, подсядет к костру,

С путником заговорит.

— Милую родину, мать и сестру

Сердце увидеть спешит…—

Так говорит Манчары,—

Скучно ему на чужбине.

— След мой остался в родимом снегу,

Ждите меня к весне.

Вместе с ручьями я прибегу,

Встречу готовьте мне…

Вернусь! — говорит Василий, —

Приду, — обещает Манчары.

Возле костра на дороге лесной,

Дружески поговорив,

В чащу уходит оленьей тропой,

Путника благословив.

Меч у него в руках, говорят,

Не ослабел Манчары.

Вот и весна! Зеленеют леса.

С гор побежали ручьи.

Синей дорогой блестят небеса,

Солнца теплеют лучи.

Скоро Василий Манчары придет,

Ждите его, друзья![7]

РУССКИЙ ФЕЛЬДШЕР

Обозники Веселовых благополучно добрались до Охотска, сдали груз и уже тронулись в обратный путь, когда Егордан вдруг заболел. За два дня он весь распух до того, что его пришлось везти, и товарищи боялись, как бы он не вывалился из саней. Пальцы на распухших руках Егордана не гнулись, покрытые гнойными ранами ноги не выдерживали тяжести больного, и он лежал на санях, сомкнув заплывшие веки.

На второй день после возвращения полуживого Егордана к нему зашел со счетами под мышкой суетливый Федор Веселов. Почти всю эту зиму у Федора болели глаза. Он завязал их платком, и его водила семилетняя и уже тоже полуслепая дочка Аксинья. В юрте Веселов немного приподнял повязку.

— Прошлой осенью, отправляясь в Охотск, ты взял у меня и деньгами и товарами на двадцать рублей. Не так ли, Егордан? — сказал Федор, щелкнув двумя костяшками на счетах.

— Да, так, — еле шевеля распухшими губами, тихо подтвердил Егордан.

— Ситец твой, что ты дал на рубаху, уже через неделю разлезся! — сказала Федосья, собираясь выйти в хотон. — Гнилой был ситец… А чай и мука…

— Тоже кончились! — воскликнул Федор и, мелко вздрагивая всем телом, захихикал. — Нет одежды, которая бы не рвалась, нет пищи, которая бы не кончалась.

К несчастью, и нам самим придет когда-нибудь конец… Не вмешивалась бы ты, Федосья, в мужской разговор!

— И то правда, Федосья, шла бы ты свои дела делать, — попросил Егордан со стоном.

— Ты ведь заболел еще в Охотске и на обратном пути не работал, — так, кажется, Егордан?

— Так…

— Значит, придется обратно взять у тебя половину от двадцати, как по-твоему? — Федор откинул одну костяшку и подождал, что скажет Егордан. Но тот молчал. — По дороге из Охотска ты один занимал целые сани, — ведь тебя, бедного, на руках вынесли и положили в сани, как куль с мукой, не так ли?

— Так…

— Сани в два конца стоят двенадцать рублей. Придется тебе, значит, шесть рубликов заплатить. Не так ли?

— Я лежал на грузах…

— Это ты брось, дорогой! Какие там грузы! Ты ведь и сам не легонький, — захихикал Федор.

— А на чьей работе он заболел-то? Или его на дороге подобрали да положили на твои сани? — сердито высунулась из хотона Федосья.

— Разговор не о том, где он заболел, — поспешил возразить Федор. — Мы говорим, что его, больного, везли на санях. Если бы у меня все обозники болели и пришлось бы их возить взад-вперед, то ни о каких царских да купеческих грузах и помышлять бы не пришлось. А что, лучше ему было бы остаться между небом и землей? Другая бы на твоем месте благодарна мне была.

— Да что там бабьи слова! — пробормотал Егордан. — Довезли до дому — за это спасибо тебе… А ты, — снова обратился Егордан к жене, — делала бы свое дело и не вмешивалась.

Федосья, что-то проворчав, скрылась в хотоне.

— Весь обратный путь ты на меня не работал, а моей пищей питался, не так ли?

— Так-то так, но…

— Что «но»? Считай — за пищу семь рублей. Надо бы десять посчитать, но уж пусть будет семь. Жалею я тебя, Егордан, сильно жалею… А всего я тут насчитал двадцать три рубля. Или, может, ошибся? Нет, вроде не ошибся. Как думаешь?

— Я не знаю, — едва выдавил, казалось, из самой груди Егордан. — Двадцать три дня, что мы жили в Охотске, я вместе со всеми возил аянский груз. А заболел я за два дня до выезда сюда.

Федор сидел молча, обхватив голову руками.

— Ладно, — сказал он, решительно взмахнув рукой. — За шесть месяцев работы ты получаешь у меня двадцать рублей. Значит… Значит, в месяц — три рубля тридцать три копейки. Ты говоришь, в Охотске работал двадцать три дня? Откуда?! Ну, черт с ними, с днями! Всю жизнь мы с тобой дружбу водили, ты, видать, больше не поедешь, да и я… Вот глаза… Придется нам расстаться. Отсечем мы весь хвост от двадцати рублей— эти самые три рубля! Да рублем еще награждаю я тебя за то, что хорошим ты был работником. Ну что, по рукам?

— Ладно, — согласился Егордан.

— Значит, ты должен мне только девятнадцать рублей. Так ведь?

— Выходит, что так… — пробормотал Егордан после минутного раздумья.

За двадцать три дня работы на аянских грузах он получает как за месяц. Это хорошо. Хорошо и то, что скинут с долга рубль. Но, проработав больше четырех месяцев, еще оставаться в долгу на целых девятнадцать рублей!..

В это время из хотона вернулась Федосья. Она возмутилась, услышав результат расчетов:

— Славно получается! Полгода работаем, с его работы лежим при смерти, да еще в долгу у него остаемся!

— Как погляжу я да покумекаю своей глупой головой, не боятся теперь ни греха перед богом, ни стыда перед людьми, — послышался из темного угла взволнованный голос никем не замеченной до сих пор Дарьи.

Егордан тяжело застонал.

— Об уплате мы потолкуем потом, не торопясь, — сказал как будто смутившийся Федор. — А то и поговорить нам с тобой не дают, гавкают из всех углов. Тебе, видать, хуже стало. Я пойду.

Федор опустил платок на глаза и вышел в сопровождении Аксиньи.

Сели в тот вечер Лягляры и Эрдэлиры у камелька и стали думать да тужить над долгами Егордана. Работать больше четырех месяцев, да еще задолжать целых девятнадцать рублей! И будто нет никакого обмана со стороны хозяина, весь расчет произведен с согласия обоих, вроде и спорить-то не о чем.

— Что ж поделаешь, коли суждено так?! — стонет Егордан. — Видно, бог создал нас на нужду и лишения. Выходит, такова наша судьба. Ведь меня прямо на глазах сгубило. Я бы и сейчас поднялся, если бы лечили. Да ведь нечем платить шаману Ворону…

— Что значит «на глазах сгубило», сынок? — спрашивает дед Лягляр.

— Опоздал я в поисках пропавшего оленя и пошел по тайге мимо кладбища. Потом поравнялся с одинокой избой, что всему Охотску известна, — водятся в той избе черти. Уже темнело. Вдруг из дверного проема выскочили два рябчика и прямо возле ног пересекли мне дорогу и исчезли среди могил. Будто облили меня тут холодной водой, весь дрожу от холода, а с самого пот так и льется. Еле добрел до ночлега. В ту же ночь сдавило меня с обоих боков, а с утра начал пухнуть. На том кладбище, говорят, шаман знаменитый тунгусский покоится…

— Тунгусского-то шамана наш, якутский, одолел бы, конечно, — рассуждает Лягляр, подсаживаясь к больному сыну. — Шаману Ворону нам, правда, нечем платить, а на малое он не согласится… — Старик вздыхает. Помолчав немного, он нагибается к уху сына и спрашивает — А если Федору телку Дочку отдать?

— Ничего ему не надо давать! Нельзя считать Егордана должником Веселова: ведь он заболел, работая на Федора, — решительно заявляет Дмитрий. — Надо наотрез отказаться от долгов!

— Что ты! — пугается Дарья. — Нет у Федора ни совести перед богом, ни стыда перед людьми. Пойдет к князю, а тот и присудит ему Чернушку.

— Такова, видно, судьба наша, — снова застонал Егордан. — Встать бы мне! Может, трудом своим и одолел бы я эти долги.

— Бог так рассудил, — бормочет Лягляр, печально отходя от сына.

— Наотрез отказаться! — передразнивает брата худой и долговязый Федот. — Связался с этим сумасшедшим русским фельдшером — и будто подменили его. Не узнать ни в словах, ни в повадках. Сударским скоро станет.

— И стану! А что, так и будут они вечно измываться над нами? «Бог рассудил». Скажут тоже!

— Да перестаньте вы! Перестаньте же, милые! — слышится умоляющий голос из дальнего угла.


Егордану становилось все хуже и хуже.

Через несколько дней Федор пришел в сопровождении сына. Лука Губастый держал какую-то исписанную бумагу, в правом ее углу была приклеена марка с изображением орла, а внизу красовалась печать наслежного князька.

— Подержи-ка, Егордан, — сказал он, нагнувшись к больному и тыча его карандашом в грудь.

Егордан покорно и молча прикоснулся к карандашу своей распухшей ладонью.

Лука взял у него карандаш и написал что-то на бумаге.

— Под печатью с царским орлом ты поклялся уплатить мне долг в сумме девятнадцати рублей, — торжественно объявил Егордану Федор, плотно прижимая ладонью завязанные платком глаза.

— Ну что ж… Я и без кабалы не отказывался от этого.

— «То, что останется от нынешнего года, будет перенесено на будущий год с обязательством уплаты мною ста процентов сверх долга». Так ты тут говоришь, Егордан? — будто читая через платок, произнес Федор. Впрочем, и без платка он тоже не мог бы прочесть. Федор снова поднес бумагу к лицу. — Скажем, останутся в этом году за тобой два рубля, так ты в будущем году в это время уплачиваешь уже четыре рубля, так ведь?

— Что поделаешь…

— Еще бы! Конечно! — раздался насмешливый голос Дарьи. — Это не ново, что люди весь свой век в собственном поту купаются, а после смерти еще и детей своих в кабале оставляют!

— Эй, ты! Придержи-ка свой поганый язык, ведьма! — Широкое лицо Луки налилось кровью, вывороченная нижняя губа затряслась.

— Не ругайся ты с ней, сынок, она из ума выжила, — обратился Федор к Луке и нагнулся над стонущим больным — Ты, Егордан, будто в обиде на меня за этот договор. Но кто же, чудак, обижается на царскую печать с орлом! Мы с тобой, Егордан, — голос Федора перешел на вкрадчивый шепот, — стареем, да и здоровье у нас уже не то… Мы с тобой можем вдруг оказаться на вечном покое. Тогда как, а? Ведь дети-то наши останутся…

— Вот, вот, об этом и речь! — подтвердила Дарья.

— Вот, вот! — повторила Федосья, появляясь из хо-тона. — А может, к моим сыновьям судьба будет милостивее, чем к нам.

— Бог милостив, а человек удачлив, — послышался голос Дарьи. — Что говорить о молодых! Еще ведь неизвестно, кто впереди окажется…

— Да замолчишь ли ты, ведьма! — заорал Лука и сделал порывистое движение в сторону Дарьи.

Но в этот момент вбежал в юрту Дмитрий. Он вытер ладонью пот с лица, отдышался и объявил:

— Сейчас из Кымнайы приедет Бобров, фельдшер. Он пошел ловить своего коня в поле, а я сказал, что мне нужно отлучиться ненадолго, кое-кого повидать, и во весь дух сюда бросился. Надо бы Егордана подготовить, помыть немного, а то… Русский фельдшер может побрезговать и не станет больше ходить.

— А кто тебя просил? Чем мы ему платить будем?..

Не обратив внимания на слова Федосьи, Дмитрий раздул огонь в печке и поставил в котле греть воду, потом подбежал к своим нарам, сгреб все постельные лохмотья в охапку, переложил их на такое же нехитрое ложе старика Лягляра, разом схватил доски, на которых спал сам, понес их в хотон и с грохотом свалил там на пол.

Все молчали, изумленно следя за мечущейся фигурой Дмитрия. А он вытащил из кармана кусок мыла и с возгласом: «Афанас подарил!» — подбросил его, потом сорвал с себя шапку, рваное пальтишко и, чуть не задев Луку, швырнул то и другое куда-то в сторону, после чего высунулся во двор и крикнул:

— Дед, бросай дрова, иди Егордана мыть!

Старик так с топором в руке и влетел в юрту. Он остановился возле сына с застывшими от ужаса глазами, трясясь и глотая воздух беззубым ртом.

— Что ты! Безмозглая твоя голова! — выдохнул он страшным голосом, обращаясь к Дмитрию.

— А ты что? — удивился Дмитрий в свою очередь.

— Да я уж грешное подумал… — Старик не смог больше говорить и провел рукавом по глазам.

— А ты тоже хорош, не мог поспокойнее, — упрекнула Дмитрия мать. — Конечно, напугал человека: вдруг зовешь мыть тяжелобольного… Он подумал, что обмывать…

— Душа в пятки ушла… — еле слышно произнес старик.

— Гони ее, душу, обратно, — спокойно посоветовал Дмитрий, — и давай мыть Егордана. Сейчас фельдшер приедет. Когда я ему рассказал через Афанаса, что и как, он взял книгу величиной с нашу дверь, долго-долго сидел над ней, глубоко задумавшись, и под конец заявил: «Болезнь эта мне знакомая, я ее, дрянь такую, лекарством своим мигом из Егордана вышибу». Вот только я забыл, как он эту болезнь назвал. — Дмитрий слегка похлопал себя обеими руками по лбу. — Нет, забыл! Ну, это неважно! «Обязательно, говорит, я эту болезнь выгоню из Егордана».

Никто не успел и слова вымолвить, как Дмитрий сунул палец в воду и объявил:

— Готово!

Старик и Дмитрий осторожно перенесли Егордана в хотон и принялись мыть его.

— Все-таки чайник-то поставьте к огню, может, фельдшер согласится у нас чаю выпить, — посоветовала Дарья.

— Вот и я приглашу его к себе да покажу глаза, — оживился Федор, трогая ладонью повязку. — Не станет он у вас чай пить. Я сам его угощу… Выйдем, сынок, переоденемся, закуску приготовим.

Веселовы поспешно вышли.

Только успели подмести юрту и уложить вымытого Егордана на прежнее место, как появился фельдшер с деревянным чемоданчиком в руке.

— Ну, где там твоя болезнь? Давай ее сюда! — весело сказал он на ломаном якутском языке, подходя к больному.

Фельдшер приставил какую-то железную трубочку одним концом к груди больного, другим к собственному уху и стал что-то слушать. Потом он долго ворочал Егордана, стучал по его костлявому телу концами пальцев, щупал его и наконец дал больному, какую-то жирную мазь и несколько порошков.

После этого русский фельдшер попросил Дмитрия полить ему и, моя руки, сказал:

— Цинга у тебя, Егор. От недоедания и тяжелого труда… Эх, не понимаем мы друг друга… Ыарыы[8], цинга, понимаешь, нет?

Важно вошел Лука Губастый, одетый, несмотря на весну, в дорогие меха, будто в сильный мороз собрался ехать в гости к знатным людям. Он медленно и старательно выговаривал русские слова. Однако по-русски он говорил так, что фельдшер долго не понимал его, а поняв, отказался идти к ним и пригласил Федора к себе. Помрачневший Лука вышел.

А фельдшер охотно подсел к столу, когда смущенная Федосья придвинула ему чашку черного чая и большой кусок сахару, извлеченный из ее деревянного ящичка. Фельдшер тут же расколол сахар на мелкие кусочки и пригласил всех разделить с ним угощение. Пришлось составить столы на обе семьи, и все принялись пить чай. Часто заглядывая в большую раскрытую тетрадь, фельдшер с трудом выговорил:

— Чай ис надо да ючюгэй кэпсиэ!

Весело споря, домочадцы постепенно составляют фразу: «Попьем чайку за дружеской беседой».

— Басиба, тойон, басиба! — со стоном говорит Егордан. — Эн тойон коросий!

— Эх, как бы это тебе сказать? — вслух раздумывает фельдшер, перелистывая толстую тетрадь с якутскими словами. — Я враг тойонов и друг таких, как ты, нищих. Я— фельдшер. Тойон — князь Иван Сыгаев. Он — враг… понимаете, враг ваш, а я — друг… Эх, не поймем мы друг друга. Жаль, Афанасию некогда было ехать со мной. Сыгаев — тойон — тьфу! Кусаган![9]

— Кусаган, кусаган! — обрадовался Дмитрий и быстро составил за фельдшера фразу, правда несколько по-своему — А говорит он, друзья мои, такие хорошие слова: «Я не тойон, а фельдшер. Тойон — ваш враг, а я друг ваш. Тойоны — Иван Сыгаев, Федор Веселов, Павел Семенов и Егоровы. Все они собаки, всю жизнь вас обижают. Тьфу!»

Все громко рассмеялись.

— «Ыт», ведь, «собака», — недоумевает фельдшер. — Кто «ыт», Дмитрий?

— Иван Сыгаев — ыт, — объявил Эрдэлир.

— Ой, что ты! — только и успевает воскликнуть Дарья.

Фельдшер радостно захохотал, хлопая Дмитрия по плечу. Потом, отодвинув опрокинутую чашку, сказал, тщательно выговаривая слова:

— Егор, я неделя два раза к тебе… аптека.

Долго бились хозяева и все не могли угадать смысл фразы фельдшера. В это время вошли разодетые Веселовы, отец с сыном.

— Вот, никак не поймем друг друга, — пожаловалась Федосья.

Поговорив с фельдшером, Лука объяснил:

— В неделю два раза будет приезжать.

— Ой! — ужаснулась Федосья. — А чем же мы ему платить-то будем? Ведь и за этот раз платить нечем. Ну, удружил ты нам, Дмитрий: пригласил, не спросясь.

— Да, на малое он не согласится, — заключил Федор и через сына стал приглашать фельдшера к себе.

Лука Губастый, двадцатилетний верзила и силач, не силен оказался в русском языке. Весьма запутанный разговор фельдшера с Лукой представлял примерно следующее:

— Господин фельдшер, пожалуйста, посетите нас. Закуска и вино уже на столе.

— Спасибо, господин Веселов, но я только что поел здесь.

— Кто же это станет пить пустой чай из их грязного медного чайника!

— Я пил, и мне очень понравился их чай.

— Тоже еще, вперед полезли со своим чайником… — злобно зашипел Федор. — Все норовят доказать, что Эрдэлиры да Лягляры лучше Веселовых… Ну тогда, может, здесь посмотрите? Совсем замучили меня проклятые глаза.

Осмотрев глаза Федора при свете привезенной с собой свечи, фельдшер снова вымыл руки и сказал:

— Вы опасно больны. Немедленно поезжайте в город, а то ослепнете. Поезжайте. Ведь вы не Егордан, у вас денег много.

Услышав перевод, Федор понимающе хихикнул и заявил:

— Да, деньги у меня есть, это правда. Труд фельдшера мы не забудем…

Федосья принесла в тарелке небольшой кусок масла и осторожно поставила перед фельдшером.

— Больше нет. Не сердись, мы люди бедные, — кротко сказала она.

Лицо фельдшера вспыхнуло. Он сидел, некоторое время тяжело дыша и молча уставившись на тарелку с маслом. Потом взял тарелку обеими руками, поклонился Федосье и взволнованно промолвил:

— Спасибо, большое спасибо вам! Но это масло нужно Егору, он тяжело болен… Понимаете ли вы: цинга у него от недоедания! А я молод и здоров… Пожалуйста, отдайте это Егору и мальчикам вашим…

Федор, приподняв повязку, поглядел на тарелку, поставленную фельдшером обратно на стол.

— Мало, мало, — воскликнул он, опуская повязку на глаза. — Здесь полфунта, не больше. Ты скажи ему, — обратился он к сыну, — что больше они дать не могут, у них больше нет.

— Егор, если ты поправишься, это будет для меня самой дорогой наградой, — сказал фельдшер, внимательно прислушиваясь к переводу Луки.

— Значит, поправишься — будешь у него работать за лечение, — пояснил Федор.

— А может, видя нашу бедность он просто жалеет нас… — догадалась Дарья.

— Как не жалеть ему своих родненьких! — ехидно перебил ее Федор, хватаясь за повязку и охая.

— Он даром лечит людей, — сказал Дмитрий.

— Да нет же! Он не берет с тех, кому скоро помирать, кому его лечение не принесет пользы, ты это запомни. Нет на свете человека, который отказался бы от денег, — изрек Федор. — Ну, спасибо. — Он встал и протянул фельдшеру руку на прощание.

— Немедленно поезжайте в город, иначе… — Фельдшер внимательно поглядел на свою правую ладонь, на которой покоился маленький синий квадратик аккуратно свернутой трехрублевой бумажки…

Русский взял деньги кончиками пальцев и, страшно сверкнув голубыми глазами, швырнул их на стол, потом тщательно вытер руки платком.

Тогда Федор на эту бумажку положил еще рублевую монету и низко поклонился фельдшеру, а верзила сын. ухмыляясь, попросил:

— Позалыста, тойон, тенги есть, босьми.

— За деньги хотите купить меня, — сказал фельдшер бледнея.

Он смахнул деньги на пол, торопливо оделся и, схватив свой ящичек, выбежал из юрты. За ним следом выскочил и Дмитрий…

С этого времени русский фельдшер стал часто приезжать в убогую юрту и лечить больного Егордана.

Недели через две, когда на лугу уже пробивалась первая зелень, Егордан поднялся с постели и стал понемногу работать во дворе.

НА ОХОТЕ

Бедняки промышляют зверя и рыбу круглый год: на озерах они ставят сети и морды, в лесу — силки и самострелы.

В лесу, что тянется вдоль Талбы, Лягляры устраивают загоны на зайцев. В оставленных проходах сторожат косых волосяные петли. Дед Лягляр большой мастер по этой части. Ему помогают все домашние. Они сучат петли из конского волоса, выпрошенного у соседей и снятого с деревьев, в тех местах, где пасутся лошади.

В неизменной старой дохе, засунув за ремень топорик и нанизав на палку множество волосяных петель, Старый дед медленно входит в лес. Он бродит по чаще, посматривая вокруг своими старческими, подслеповатыми глазами. Здесь знаком ему каждый пенек, каждая тропинка. Вот дед вынимает из петли зайца, прикидывает его на вес, ощупывает пах, чтобы узнать, жирен ли, потом привязывает добычу к котомке и идет дальше, беспрестанно пожевывая своим беззубым ртом. Он идет так, будто что-то ищет, отбрасывая кончиком посоха мелкие сучья и хворост.

Но самым интересным, хотя и самым трудным и невыгодным, делом следует признать ружейную охоту. У Егордана есть екатерининский дробовик, такого крупного калибра, что в его дуло можно засунуть большой палец. Вместе с этим ружьем Егордан рос, вместе с ним и стареть стал. Ложе ружья во многих местах потрескалось, но еще держится благодаря тому, что крепко перекручено прутиком тальника и обвито тонкими полосками, вырезанными из жестяной банки. Курок похож на перевернутую деревянную трубку для курения, а мушка и прицел из красной меди напоминают спелую землянику.

— Эй, друг, опасно охотиться с таким ружьем! — не раз говорили Егордану.

— Да я и сам подумываю об этом, и правда опасно, — соглашается Егордан.

Но проводят дни, проходят годы, а Егордан не оставляет своего ружья, только на ложе все увеличиваются ряды прутиков. А охота продолжается.

В здешних местах все как один знают, где и когда Егордан выстрелил. У его дробовика звук какой-то особенный — густой, низкий и в то же время громкий. У других выстрел потоньше и послабее, будто палкой о сухое дерево ударили.

Весной, бывало, пробирается Егордан по кочкарнику у озера, а за. ним еле поспевает Никитка. Вдруг отец резко приседает, взмахом руки стряхивает назад рукавицу, за ней другую, оставляя их прямо на земле, и крадется в сторону леса. Никитка остается сидеть между кочками. Сделав большой круг, Егордан ползком возвращается к озеру, внезапно останавливается, припадает к земле, и подолгу лежит неподвижно.

А Никитка только сейчас увидел двух крякв, спрятавшихся в прошлогодней осоке. Утка ничем не выделяется на фоне побуревшей травы. Силясь вытащить со дна вкусный корень, она почти целиком погружается в озеро, над водой показываются ее красные лапки. А селезень, которого природа наделила роскошным оперением, все время настороже. Он часто вытягивает шею и смотрит вокруг, быстро вертится на месте и, как бы угрожая невидимому врагу, энергично и картаво крякает.

Егордан все еще лежит, застыв на месте, и его старая доха сливается с прошлогодней грязно-желтой травой. Какое великолепное оперение у селезня: вокруг шеи узкая белая полосочка, а у хвоста несколько йссиня-черных перьев, красиво отведенных назад. Когда он сидит на воде, то кажется пегим и отчетливо отражается в зеркале озера.

Но вот селезень успокаивается. То-поднимая кичливо голову, то опуская ее, он исторгает из груди любовные и страстные звуки и, слегка распушив перья, плавает вокруг своей серенькой подруги. А утка капризничает, держит шею так, будто не может достать из воды пищу, и лишь едва поклевывает осоку. В такую минуту Егордан быстро ползет к воде и незаметно подбирается все ближе и ближе.

Отец обычно не бьет уток, и Никитка, зная это, не спускает глаз с селезня.

Наконец охотник слегка приподнимается и прикладывает ружье к плечу. Сердце Никитки останавливается, он замирает в ожидании, и ему даже кажется, будто на мгновение умолк вечный шорох камыша. Дуло дробовика вдруг подскакивает и выдыхает сноп дыма. Раздается выстрел. Селезень резко погружается в воду. Спотыкаясь и падая, мальчик со всех ног мчится к отцу. Добежав, он прыгает от нетерпения на месте и звонко кричит:

— Скорей!.. Скорей!.. Уйдет! Уйдет!..

А отец улыбается. Блестят на солнце его крупные зубы, смеются большие глаза.

— Ох, какой нетерпеливый! Не уйде-ет!..

Неторопливо раздевшись, Егордан медленно входит в ледяную воду и достает птицу. Он прикидывает селезня на вес, ощупывает его и кидает мальчику на берег.

Потом Егордан долго протирает ружье и снова заряжает его. А Никитка держит красавца селезня, стараясь пошире расправить ему крылья.

Старики говорят: если ребенок играет добычей, тогда дичь уходит, не дождавшись охотника. Егордану эго известно, и ему очень не нравится, что Никитка забавляется селезнем, но и омрачать радость сына тоже не хочется. И, улыбнувшись, Егордан, чтобы не разгневать покровителя дичи Баяная, отворачивается от мальчика, будто не видит, чем он занят.

Тут Никитка вдруг вспоминает, что кряква, испугавшись выстрела, исчезла и больше не появлялась.

— Пап, утка-то улетела!

— А как же иначе… Так всегда бывает. Если б я убил ее, этот бедняга обязательно прилетел бы плакать и горевать. А она улетела и теперь даже не вспомнит о нем.

Егордан пренебрежительно взмахивает рукой, показывая этим жестом, насколько он изверился в женском поле, но в это время снова случайно замечает, что Никитка продолжает играть с селезнем, и, быстро отвернувшись, протягивает сыну руку:

— Э, дай-ка мне его, дружок… И пойдем.

Взяв добычу, Егордан сует ее за пазуху и поднимает с земли рукавицы.

— Отец! А почему селезень такой красивый?

— Чтоб жена-утка любила.

— А почему она некрасивая?

— Кто?

— Да жена…

Отец не сразу находит ответ и смущенно чешет затылок, потом оглядывается и говорит:

— Да, она и в самом деле некрасива… А на что ему ее красота! Лишь бы за утятами хорошо присматривала.

— А почему женщины красивее мужчин?

— Красивее? Разве? — удивляется отец. — Кто их знает… По-моему, мужчины лучше женщин.

Возникает спор. Отец перечисляет представительных мужчин. Сын перечисляет красивых женщин. Потом отцу надоедает спорить, и он сдается.

— Ох, и говорун же ты! — смеется он. — Пусть будет по-твоему: все женщины — красавицы.

Их встречает знакомый охотник. Он, оказывается, слышал их спор и подшучивает над ними.

Вдруг мальчик замечает, что они идут в противоположную сторону от дома. Это не только удивляет его, но и возмущает.

— Куда это мы идем, отец?

— Как куда! Мы же с тобой, кажется, охотимся.

— Нет, пойдем домой, мы ведь уже убили одного селезня!

— А чем плохо парочку? — недоумевает отец.

Снова разгорается спор. Отец дает слово никогда больше не брать с собой Никитку на охоту, и оба возвращаются домой.

Приближаясь к дому, Никитка вытаскивает селезня из-за пазухи Егордана и вприпрыжку бросается вперед.

— Смотрите, смотрите! — кричит он. — Вот мы с отцом какие охотники!

А навстречу ему, падая и снова поднимаясь, ковыляет Алексей, поминутно налетая на какую-то приблудную собаку, которая вертится вокруг его ног.

Вечером, как только Никитка уснет, Егордан отправится уже на настоящую охоту. И когда Никитка с Алексеем просыпаются, возле них лежат новые селезни с разноцветными перьями.

В ГОСТЯХ

— Возьмем с собой двух уток и пойдем с Никитой к тетке Ульяне, — сказала однажды утром Федосья.

Старик Такыйык — зажиточный человек. У него много сыновей. Младшая сестра Федосьи Ульяна замужем за его старшим сыном Иваном. Два раза в год, зимой и летом, Федосья вместе с Никиткой гостят у них.

Старик Такыйык всегда с радостным удивлением встречает гостей. Вот и сейчас при появлении Федосьи он быстро вскочил с места, словно хотел пробить головой потолок юрты, и заговорил неожиданно тонким голосом, удивительно не соответствующим его огромному росту:

— Кто же это к нам пожаловал?

Его жена, низкорослая и толстая старуха, даже залилась румянцем от радости.

— Да это моя сватья пришла. Боже, а Никитка-то все растет и растет! Ну как поживаете? — суетилась и тараторила старуха. — Они еще и уток принесли! Да каких крупных!

Но больше всех обрадовался гостям ровесник Никитки, самый младший сын Такыйыка — Афанасий. Он принялся рассказывать Никитке, какой у него замечательный лук и как далеко он бьет. Говорил мальчик очень смешно, картавя; казалось, язык не вмещается у него во рту.

Черноглазая и белолицая, высокая стройная Ульяна тоже с любовью смотрела на своих родственников.

Только муж Ульяны, худощавый и болезненный Иван, был недоволен их приходом. Он и раньше-то никогда не разговаривал с ними, а теперь просто отвернулся.

Ульяне всегда хочется что-нибудь подарить Федосье и Никитке. Но Иван глаз не сводит с нее, пока за гостями не закроется дверь. В такие дни обычно обостряется скрытая борьба между мужем и женой.

Хотя Ульяна намного сильнее своего хилого мужа, но она его боится. Когда ее господин, рассердившись, приближается к ней своим спотыкающимся шагом, она старается держаться от него подальше.

После ужина Иван все же соизволил поговорить с Федосьей.

— Долг мне принесла? Отдавай долг! — вдруг произнес он тоненьким голоском, протягивая к ней согнутую костлявую ладонь.

— Не принесла, ничего-то у нас нет…

Давнишний рублевый долг Иван не забывает требовать всякий раз, как только появляется Федосья.

Он не шумит и вроде даже не сердится, но нытья своего не прекращает. Мучительно медленно, с остановочками, он тянет своим противным, тоненьким, выматывающим душу голоском:

— Брать-то вы привыкли, а платить не любите. Забыли, как долги отдают! — Иван отворачивается, оглядывается по сторонам, будто ищет что-то, и продолжает свою унылую проповедь: — Людям с совестью стыдно было бы. На сыновей киваешь. Смешно! Пока твои сыновья подрастут, я в могилу лягу. Не такой я богач, чтобы по двадцать лет долгов дожидаться. «Сыновья отдадут»! Такое и слушать смешно! Твои сыновья! А кто их знает?.. Может, так же, как Афанас Матвеев, свяжутся с сударскими. Сыновья! Скажет тоже! Они и самого черта не боятся! «Царь — плохой, богачи — обманщики». А вот бедняки не обманщики, только долги забывают отдавать!

И так весь вечер.

Никитке становится страшно, ему кажется, что он заключен в этом доме навсегда и что потолок опускается на него все ниже и ниже… Никитке так и хочется, подобно одному из героев Дарьиных сказок, бросить на стол несколько монет с изображением царя и сказать: «На, подавись!» А потом выйти из юрты, при этом своротив левым плечом камелек…

Но монеток нет, и Иван продолжает попреки. Он сидит, согнувшись перед горящим камельком, и сквозь рубаху отчетливо проступает его костлявый позвоночник. Никитке кажется, что Иван уже никогда не встанет с места и никогда не умолкнет его отвратительный голос.

На этот раз Ульяна не вытерпела. Она вышла из хотона, где доила коров, и с маху поставила перед Иваном ведро, так что молоко плеснулось через край. Из-под тонко очерченных бровей смотрели на Ивана злые глаза жены.

— Ты, видать, никогда не прекратишь свою песню. Иди и отбери у них последнюю корову за свой несчастный рубль! Как тебе только не стыдно, чертов сын!

Все были удивлены неожиданными словами Ульяны. Не зная, что предпринять, Иван оглядывался по сторонам. А старик Такыйык, почесывая затылок, заговорил совершенно спокойным, мирным тоном:

— Детка моя Ульяна, ты сказала, что он чертов сын?

— Да, сказала.

— Выходит, я черт?

— Это почему?

— Но ведь я же как-никак отец этому человеку.

Неожиданно разговор принял совсем иной оборот. Теперь уже Ульяна не знала, что делать и что сказать. Она схватила ведро с молоком и выбежала на улицу.

— Иван, ты и правда хватил через край, — обратился старик к сыну. — Сказал раз — и достаточно. В самом деле, откуда им, беднякам, взять? Ты уж перестань нудить. Вот, взгляни туда, — старик указал на изголовье своей кровати, где стоял ящик, окрашенный в шашечку белой и черной краской. — Там много, очень много золота и серебра, сам заплачу тебе за них. А ты перестань…

— Как бы ни была я бедна, но если прихожу раз в год к сестре… — Федосья не смогла договорить, ее душили слезы.

— Э, Федосья, не надо… Он ведь перестал уже, — промолвил старик.

Стали укладываться спать. Только Ульяна занялась шитьем у камелька. Спустя некоторое время она подошла к нарам, на которых спали Федосья с сыном, сунула им какой-то сверточек под подушку и шепнула что-то сестре на ухо. Вслух же довольно громко сказала:

— А подушка-то у вас маленькая.

Когда уже все заснули и в юрте совсем стемнело, Федосья села и начала одеваться.

— Мама, ты куда? — заволновался Никитка.

Мать толкнула его локтем и шепнула:

— Большой мальчик, а такой глупый… Надеваю платье, которое дала мне твоя тетка. Понял? Ори больше!

Маленькая и худенькая Федосья надела платье высокой и полной Ульяны, а поверх него натянула свое, грязное и старое. Чтобы новая одежда не вылезала снизу, она подпоясалась и подобрала подол повыше.

Рано утром Федосья встала. Она показалась Никитке толстой и очень смешной.

— Куда же ты опять?

— Помогу тете коров подоить. А ты спи.

Когда мать разбудила Никитку, солнце уже светило в окна и слепило ему глаза. Многочисленная семья Такыйыка сидела за огромным столом, посреди которого пыхтел ведерный медный самовар.

Федосья стала собираться домой. Ульяна вышла в амбар и принесла ей маленький кулек ячменных зерен. Иван следил за женой злыми глазами.

Никитка был рад избавиться, наконец, от этого мрачного человека и теперь, выйдя из дому, не чувствовал земли под ногами.

Ульяна проводила их до скотного двора. Иван последовал за ней и остановился у выхода, прислонившись к столбу. Целуя сестру на прощание, Ульяна печально проговорила:

— Не обижайся на меня, Федосья… Ведь я тут не властна, сама видишь. Жалко мне тебя и твоих детишек, а помочь ничем не могу. Ты хоть и бедна, но зато полная хозяйка в семье, а я… Ну, прощай. Ты еще кое-что найдешь там, где всегда, в лесочке…

За скотным двором начинался молодой лес. Мать и сын пошли по узкой и извилистой тропинке. Вскоре Федосья остановилась и, улыбнувшись своими лучистыми глазами, сказала сыну:

— Ты, детка, постой, а я кое-что поищу…

И, пригибая гибкие побеги лиственницы, она направилась в сторону. Никитка бросился за ней. К великому удивлению мальчика, мать, приподнявшись на цыпочки, отвязывала от дерева красивый берестяной туесок с узорами.

— Что это? — вскрикнул Никитка и выдернул туесок из рук матери.

Он был доверху набит свежим маслом.

— Откуда это? — прошептал изумленный Никитка. — Неужто Айысыт[10] послала нам?

— Ох и глупый же ты еще! Это твоя бедная тетя спрятала тут для нас гостинец. Ну, покричи еще, чтобы Иван побил ее…

— Пусть только попробует! Глаз ему вышибу! — расхрабрился Никитка.

— Ишь ты! — ласково погрозила Федосья.

Выбравшись на тропу, она надела туесок на руку, взяла кулек с зерном под мышку и, склонив голову к левому плечу, быстро зашагала впереди сына.

СВАТОВСТВО

У Федора Веселова глаза совсем разболелись. Когда ему становилось немного легче, он взбирался на своего смирного коня, сажал с собой на седло полуслепую дочку Аксинью и разъезжал по наслегу — взимал долги, ссужал деньги под проценты и нанимал летних рабочих. А когда глаза болели особенно сильно, Федор сидел дома, не снимая повязки. Он стал нестерпимо раздражителен и всячески издевался над приемными сиротами-батраками. Тут доставалось и подростку, медлительному толстяку Давыду, и маленькому Петрухе, и красавице Майыс. Но больше всех приходилось терпеть от Федора его жене, седой и смиренной Ирине.

Однажды в маленькой юрте Лягляров неожиданно появилась Аксинья. Девочка долго топталась на месте, склоняя свою круглую голову то к одному, то к другому плечу, и наконец, чуть приоткрыв опухшие глаза, сказала:

— Отец зовет тебя, Егордан.

После небольшого замешательства старуха Дарья предупредила из своего темного уголка:

— Не на почетное место сажать, не водкой угощать позвал. Наверное, решил покрепче окрутить тебя за долги.

Когда Егордан зашел к соседу, сам хозяин с завязанными глазами лежал на передних нарах, а хозяйка сидела у камелька и что-то шила.

— Кто здесь? — спросил Федор, услышав, что хлопнула дверь.

— Это я.

— Ну, иди сюда, Егордан! Сядем, поговорим, побеседуем. — Федор медленно поднялся и крикнул — Ирина, подай-ка сюда ту бутылку да две чашки! — и он широким взмахом провел рукой по столу.

На столе появились две чашки и бутылка водки.

— Выпей, друг мой, — Федор придвинул гостю полную чашку. — Скоро мы переедем в летник. Вот и решил поговорить с тобой наедине. Ну, выпей! Хороший ты был работник. Да и я, пожалуй, был не дурным хозяином-А сейчас вот мы оба…

Чокнувшись и поблагодарив хозяина, Егордан залпом выпил водку. Соблюдая обычаи довольного гостя, он преувеличенно громко крякнул и, зажмурив глаза, замотал головой. Федор снова наполнил чашку. Егордан немного отхлебнул и ринулся с недопитой водкой в хо-тон. Оттуда послышался удивленный голос его матери — Варвары Косолапой:

— Что это с тобой, парень! Неужто я на старости лет дожила до такой чести?! Ну, спасибо тебе, милый!

Когда Егордан вернулся из хотона к столу, в груди у него разливалось приятное тепло, и им овладело вдруг непонятное чувство радости. Он улыбнулся, вспомнив слова Дарьи: «Не на почетное место сажать, не водкой угощать».

«Ошиблась на этот раз, старая! — подумал Егордан. — Добрый человек Федор. В договоре он, конечно, выиграл и сейчас собирается в чем-то еще выиграть — это верно, но я-то ведь не могу уплатить ему чистым се-> ребром, а, пока жив, трудом отплачу… Лучше бы, конечно, домой мне водки дал. Пригласил бы я тогда мать, собрались бы все, составили бы оба стола и вместе с Эрдэлирами…»

Федор встряхнул опустевшую бутылку и, отставив ее в сторону, начал:

— Девятнадцать целковых ты, Егордан, едва ли сможешь чистым серебром выложить. Не так ли?

— Так.

— Как думаешь рассчитываться: может, прокормишь скотину зимние месяцы или какой другой работой?

— Разумеется, — охотно ответил гость. — Трудом своим рассчитаюсь…

— Ну, значит, будешь скотину кормить. Сколько считать с коровы?

— Не знаю… Если рублей по пять…

— Что ты! — ужаснулся Федор. — Добрую корову купить можно за двенадцать рублей. По твоим расчетам выходит, что она за два года сама себя съест! Этак лучше я перебью весь свой скот… Слепну я, вот потому ты и стал дерзить…

Егордан почувствовал себя неловко оттого, что после такого почетного угощения рассердил хозяина да еще заставил вспомнить его о грозящем несчастье.

— Не подумал я… Ну, сколько ты сам назначишь? — поспешил он успокоить Федора.

— Вот это мужской разговор! — похвалил Федор. — Не станем же мы с тобой мямлить, как дети малые иль бабы глупые. С коровы — по трешке, с телки — по полтора рублика… Давай-ка сюда счеты!

Федор не глядя, ощупью перебирал проворными пальцами костяшки, бормоча при этом:

— За четыре коровы — двенадцать рублей. За четыре телочки — шесть рублей. На лугу Киэлимэ из моих двенадцати десятин скосить пять., по рублю. Пять рубликов. Итак, с меня всего двадцать три рубля, а за тобой девятнадцать. Теперь уже я оказываюсь в долгу у тебя на четыре рубля. Вот что значит быть хорошим работником!

Порешили на том, что Егордан за свои четыре рубля получит от Федора «все, что пожелает», после того как Веселовы переедут на лето в свою родовую усадьбу Эргиттэ. Пока же, до окончательных расчетов, Егордан принес домой полфунта сахару, четвертушку чаю и три аршина бумазеи Никитке на рубаху.

В тот же вечер составили столы и с радостными возгласами уселись пить крепкий сладкий чай.

— Вот как ошиблась ты, Дарья, — говорил захмелевший Егордан. — И на почетное место посадил и водкой угостил. Попросить бутылку с собой я не посмел, а то бы мы все приложились. Только мать удалось угостить.

— Как же ты со стола попросишь! — согласился дед.

— Кто не подражает русским да не болтает, что богачи, мол, притесняют, богачей убивать надо, — для тех и Федор человек как человек, — заявил Федот.

— Вот и обманул: заманил к себе в дом да споил, — вступил в разговор Дмитрий. — Десятину по рублю! Так ведь это за два дня насилу скосишь. Вон Бобров на огородной работе по полтора рубля дает, а не хочешь деньгами— получай с урожая свою долю.

— Очень надо в земле копаться! — закричало разом несколько голосов. — Говорят, он эти самые семена, как лекарство, в пакетиках держит.

— И урожай-то, должно, в бумажки соберет. Жили мы до сих пор без огорода…

— Уж не собираешься ли ты вместе с ним к русским, в Россию, поехать? — насмешливо сказал Федот.

— Ну и поеду, — заявил Дмитрий. — Русские получше вашего Федора Веселова будут.

— Довольно вам спорить! — начала уговаривать сыновей тихая Дарья. — Прямо что твои братья Чорбой! Ты, Дмитрий, не трожь пока Федора, не губи свою судьбу… И Майыс…

— Перестань, мать! — неожиданно заволновался сын.

— Хоть и глупа я, а догадываюсь. Муха на ухо шепчет мне в моем темном углу.

— Довольно! — крикнул Дмитрий и выбежал из юрты.

Только кончили чаепитие, как появилась Варвара.

— Не пойму я что-то, о чем мой сын договорился, — произнесла она, входя. — Слушай, парень! Откуда у тебя сено возьмется восемь чужих скотин кормить? С Дулгалаха твоего никогда больше восьмидесяти копен не собирали.

Подумали да рассудили, оказалось, что и в самом деле нечем будет кормить чужую скотину. Тут и на свою-то корову да бычка еле-еле хватит. К тому же, если не падет Дочка, у них ведь целых три скотины будет. Стали высчитывать… На корову — сорок копен, а на телку — двадцать… С ужасом убедились, что на Веселовскую скотину потребуется двести сорок копен. Арендовать покос у чужих — все равно что погибнуть. Лучше уж у самого же Федора за половинную долю попросить. На этом и порешили.

Егордан на другой же день уговорился с Веселовым скосить ему семь десятин за половинную долю.

— Вот видите! — воскликнул Дмитрий, узнав условия нового договора. — Он — паук, а мы — мухи.

— Надо бы отобрать у него богатство! — язвительно заметил Федот.

— И отберем! Пока он у нас жизнь не отобрал…

— Ох, и не надоело вам! — молит мать. — Смел-то ты смел, Дмитрий, а счастье свое упустишь.

Долго шептались две старухи в темном углу.

— Ну что ж что у богатых росла! Родом-то не лучше нашего, — слышалось оттуда. — Девушка и сама не прочь. Ирине сказать можно, Дмитрий ей нравится.

Варвара оказалась проворной свахой. В тот же вечер в темном углу веселовской избы зашептались старушки. Ирина было обрадовалась. А Федор оскорбился, забушевал. Бедная девушка горько плакала в хотоне.

— Не судьба! — вздыхали старухи.

На другой вечер маленькая Аксинья за руку привела отца.

— Дмитрий, ты, говорят, в зятья ко мне проситься решил, — заговорил Федор. — Ведь ты брезгуешь богатством. А девушка росла у богача. Вот поедешь в Россию с другом своим, русским фельдшером, там и женишься на русской красавице. Хотя и то сказать — сумеешь, так и на моей женись. Увозил же удалой Манчары женщину в леса. Вот и ты увези Майыс да живи с ней в лесах Эндэгэ. Громкое будет событие: нищий Эрдэлир увел приемную дочь богача Веселова!

— А не смеялся бы ты, Федор, — донесся из угла тихий голос Дарьи. — Знаешь, говорится: позудилось — почешись, полюбилось — попросись.

— Просить — так уж дочь губернатора! Собака, говорят, не давится, а такие, как твой сын, не стыдятся.

Скрывали от всех свою печаль Майыс и Дмитрий, и казалось, примирились они со своей судьбой.

Но однажды вернулся Дмитрий из Кымнайы необычно возбужденный. Глаза его горели светлыми лучами, лицо озарялось улыбкой. Как и всегда, он насмешил всех в юрте, изображая знакомых.

— И чего ты сегодня такой радостный? — удивился Егордан. — Чернобурку, что ли, убил?

— Пусть сынок радуется, — отозвалась Дарья. — В молодости, бывало, увидишь отражение свое в воде и засмеешься, сама не знаешь чему. Наше богатство — смех наш.

Вдруг Дмитрий, будто вспомнив что-то, сорвался с места и выбежал на улицу. Никитка, по обыкновению, бросился за ним. Дмитрий сбежал вниз по берегу и у самой реки обернулся к мчащемуся за ним Никитке, поймал его обеими руками, как мяч, и взволнованно зашептал:

— Никита, милый, сходи, позови Майыс, да чтоб никто не знал. Я тебе коня выстрогаю.

Потом он с Никиткой на руках бросился обратно, а наверху шепнул еще раз:

— Ну, иди, милый, — и, опустив мальчика на землю, принялся с остервенением колоть дрова. Сейчас он был похож на хмельного.

Приглашенная бойким Никиткой Майыс подошла к юрте, притронулась к двери, но быстро отвернулась и тихонько проскользнула мимо Дмитрия к огромным деревьям, стоящим над кручей. Дмитрий спустился вниз К реке. Вскоре Майыс вернулась, пригнав отбившуюся от стада телку, и прошла к своему дому. А Дмитрий, вернувшись, еще более возбужденный и радостный, широко распахнул дверь в юрту и вызвал Егордана во двор. Они уселись на дрова, и Дмитрий стал о чем-то горячо упрашивать Егордана.

— А голов-то у меня сколько? — ответил Егордан. — Одна ведь всего! Уж лучше ты меня, Дмитрий, в это дело не впутывай.

— Отец Василий согласен. Я у Боброва три рубля в долг выпросил. Вот они!

— Не знаю я, Дмитрий! Уж очень страшно! Я и сльв хом никогда не слыхал про такие дела. А как она?

— Согласна! Согласна же! Прошу тебя, Егордан, сделай меня человеком!

— Ох, беда! — замотал головой Егордан. — Надумал же ты?

— Попу я уже сказал, что ты согласен.

— За глаза?! — изумился Егордан.

— Вера у меня в тебя большая.

Долго вздыхал Егордан, долго мотал головой, но под конец сдался.

— Давно бы так! — воскликнул Дмитрий и оглянулся по сторонам, словно искал повода побегать да пошуметь.

Вдруг он подскочил к навесу над входом в юрту и сорвал висевшее на столбе ружье. Грянул выстрел. Над лиственницами промелькнули три быстрокрылых чирка.

— Вот сумасшедший! — крикнул Егордан. — За версту!..

Из юрт высыпали перепуганные люди, от соседей ласточкой прилетела Майыс. Подошли даже приемные дети Веселова — медлительный толстяк Давыд и малолетний мудрец Петруха, шаркая огромными торбасами с чьих-то взрослых ног. На полдороге он остановился и стал размахивать пустыми рукавами изодранного пальто, тоже с чужого плеча. Даже старая Дарья, стоявшая в дверях, протянула наружу свой посох.

— Как есть с ума спятил! — проговорил Федот, когда все успокоилось.

— Верно, — с улыбкой подтвердил Егордан. — Он не только сам спятил, но, по-моему, еще и других с ума сведет.

— Без вина я опьянел! — весело объявил Дмитрий и побежал с ружьем в руках в сторону улетевших чирков.

Делая вид, что возмущаются виновником переполоха, люди стали расходиться по своим делам.

А на другой день в богатой избе Веселовых состоялось торжество по случаю того, что Лука Губастый на девятом году учебы одолел, наконец, третий класс.

Поздно вечером Федор зашел в бедную юрту в сопровождении своего «образованного» верзилы. Он с важным видом извлек из кармана сложенную бумагу и стал медленно развертывать ее.

— Удивительное письмо я сегодня получил от попа!

— От попа?! — вскрикнул, вскочив с места, Дмитрий и протянул руку. — От попа?!

— А почему тебя это так волнует? — сказал Федор, прикрывая письмо. — Ну-ка прочти, сынок, а мы послушаем.

— «Глубокоуважаемый Федор Алексеевич! — читал Лука Губастый. — Дмитрий Эрдэлир послезавтра, то есть в субботу, намерен привести ко мне вашу приемную дочь и обвенчаться с ней. Шафером должен быть Егордан, сын Лягляра. Я, потехи ради, согласился. Боюсь, что этот дуралей и в самом деле смутит девушку… Как ваши глаза? Молю бога о вашем здоровье, С уважением священник Василий Попов».

— Вот послушайте, полюбуйтесь! — возмутился Федор с таким видом, будто он эту новость услышал впервые. — Оказывается, Дмитрий задумал насильно увести девушку. Опасные вы соседи! Не ожидал я от тебя этого, Егордан!

— А я впервые об этом слышу! — Егордан изобразил на лице искреннее удивление.

— Пошутил-то как чудно! — упрекнула сына старая Дарья. — Я всегда говорила, что когда-нибудь попадет тебе за твои глупые шутки… На-ка, возьми шкурку, — обратилась старуха ни с того ни с сего к Федосье.

Когда та подошла к ней, Дарья зашептала ей что-то на ухо, и Федосья тут же вышла из юрты. За это время Дмитрий успел прийти в себя после первого потрясения.

— Пошутил я, пожалуй, и вправду не очень удачно… — Хороша шутка: решил человека украсть!

— Если попу можно потешаться, почему же мне нельзя?

Федор немного растерялся и обратился к сыну:

— Пойдем отсюда. А с девчонки я еще потребую ответа!

— Тут виноват только я! — воскликнул Дмитрий, загораживая Веселовым дорогу к двери. — Я виноват! Меня и суди!

— Девушка ни о чем не знает, — заявила Федосья, входя в юрту.

— Погоди! А кто тебя просил ходить к ней? Уж и предупредить успели! Ух, осиное гнездо! — возмутился Федор. — Эх, надо было бы нам с нее начать… Отойди, собака!

Федор хотел было оттолкнуть Дмитрия от двери, но тот даже не шелохнулся. Тут вперед вышел Лука и, положив свои огромные лапы на шею Дмитрия, внезапно рванул его в сторону и одновременно пнул ногой. Дмитрий полетел прямо на нары.

— Не бейте его! — подошел к Веселовым Егордан.

За ним, что-то сердито выговаривая, стояли старик Лягляр и Федот.

Громко ругаясь, в дверях появилась Варвара. Мужчины боязливо расступились перед ней.

— Парень пошутил, а вы тут шум подняли! Впервые, что ли, он шутит? Девушка и понятия ни о чем не имеет.

— У нее-то мы сами опросим!

— Попробуйте! Только попробуйте! — бушевала Варвара, засучивая рукава и оголяя свои мощные руки. — Мы хоть и бедные и сироты, но тоже люди. А ты, Федор Алексеевич Веселов, не стыдись, кричи повсюду, что девушка из твоего собственного дома чуть не удрала с нищим Эрдэлиром! «Не сладко, видать, жилось ей», — скажет всякий. А она, бедняга, со стыда может руки на себя наложить. Слышите, люди добрые! Если что случится с Майыс — отвечать Федору!

Страшно стало всем, когда огромная старуха с взъерошенными волосами стала наступать на своего хозяина. Боязливо съежившись перед ней, Федор медленно жался к двери. А растерявшийся не менее отца Лука бессмысленно поглядывал на всех своими маленькими глазками, и вывернутая нижняя губа его то и дело вздрагивала.

— Ну, пойдем, Лука.

Веселовы тихо вышли. Огромная фигура бесстрашной батрачки тоже скрылась за дверью.

То ли остерегаясь дурной молвы, то ли не рискуя лезть в драку с Варварой, то ли боясь возмущения всей бедноты в округе, но только Федор не стал бить Майыс. Пригрозив ей, он сел за стол допивать с сыном водку в честь окончания им третьего класса…

А обитатели маленькой юрты, проклиная в душе предателя попа, поворчали на неугомонного Дмитрия и притихли.

На другой день хозяева большой избы переехали в свою родовую летнюю усадьбу Эргиттэ.

ПОЖАР

Лягляры полмесяца в году косят для себя. Эти две недели — время полного счастья в семье, когда можно потрудиться на своей родной земле-матушке. Об этом здесь мечтают весь год, заранее обсуждают все мелочи, советуются.

И вот наступает долгожданная пора. На работу выходят не торопясь, возвращаются с покоса пораньше, чтобы хорошенько отдохнуть, и сидят потом допоздна за разговорами. А когда бывает какая-нибудь охотничья добыча, все участвуют в приготовлении ужина.

Посреди Дулгалаха распростерлось большое озеро, окруженное камышами, а немного поодаль рассеяны маленькие озерца. Красавица Талба сверкает на солнце, огибая покос возле самой юрты. Среди осоки и камышей по кочкам шныряют утята. Прямо из-под ног с громким криком вылетает кряква. В легкой, прозрачной воде Та лбы по каменистому дну рыщет стая окуней, поблескивает серебряный бок ельца, стремительно проносится щука, наводя ужас на речную мелкоту.

В лесу свистят рябчики. Из-под густых сучьев бурелома выскакивает заяц. Прижав уши к спине, он прыгает, растягиваясь во всю длину. Краснобровый тетерев взмывает с земли, задевая крыльями ветви деревьев.

Семилетнего Никитку не заставляют много работать.

— Кости у него хрупкие, успеет еще попотеть. Пусть после нашей смерти скажет с благодарностью: «Родители меня жалели», — говорят взрослые.

Мальчик больше охотится и рыбачит. Между озерами взрослые ставят силки на уток, а в соседнем лесу петли на тетеревов и зайцев. Никитка обходит эти нехитрые снасти, ведя за руку или таща на спине маленького Алексея. Раз по семь на дню мальчики купаются в Талбе, разбрызгивая вокруг себя хрустальные капли.

Только посторонние люди иной раз высказывают опасение по поводу такой рискованной самостоятельности детей. Но Лягляров искренне обижает людское недоверие к их родной реке, родным местам, родному Дулгалаху.

— Что вы! Да разве можно так думать про нашу матушку Талбу! Посмотрите, какая в ней веселая и прозрачная вода, — насквозь все видно. Разве может добрая Талба, которая и поит и кормит нас, погубить своих сыновей Никиту и Алексея!

И росли мальчики прекрасными пловцами. Они ныряли, доставая со дна понравившиеся им камешки или раковины, часами нежились на воде, как на мягкой перине. Родители знали, что их дети могут посинеть от холода, но утонуть — никогда!

Так же и в тайге, в царстве доброго Баяная! Разве могут дети заблудиться в своем лесу!

Семейство Лягляров вдоволь наслаждается свободой. Летом в Дулгалахе не встретишь ни одного постороннего человека, даже Эрдэлиры неделями косят в других местах, — такая уж тут глухая окраина. Лягляры сами себе хозяева, здесь их царство!..

Старик Лягляр косит современной литовкой, но приемы у него от древней якутской горбуши: он высоко поднимает косовище и каждый раз отбрасывает подрезанное сено. А Егордан косит, словно и не размахиваясь, только широко поводя плечами. Он и былинки нигде не оставит, все срезает вчистую, под самый корень.

Во время отдыха в старике просыпается искусный рассказчик. Кажется, что он и не утомился нисколько. Несмотря на свои семьдесят с лишним лет, дед крепок, как пень лиственницы. Характер у него мягкий, однако стоит ему остаться без нюхательного табака, как старик становится неузнаваемым. Тогда он беспрерывно трет свои глубоко сидящие, маленькие старческие глазки и, тщетно стараясь высморкаться, без конца мнет припухший нос. Тут он способен из-за пустяка разразиться самой отборной бранью. А когда табак есть, дед становится добрым и ласковым.

Старик Лягляр, в прошлом знаменитый стрелок из якутской кремневки, часто удивляется тому, как это нынешним охотникам не всегда удается попасть в дичь из дробовика.

— Ну и целятся! Ну и стреляют! — говорит он. — Куда же идет столько дробинок! Их ведь на целую лопату!

— Да хоть и много, а случается, что не попадешь, — говорит отцу Егордан, который, к своему великому удивлению, тоже иногда мажет.

Сам старик Лягляр как-то в молодости поспорил, что попадет из кремневки со ста шагов в березовый листок, приклеенный к стене амбара. И действительно, попал. Друзья были немало удивлены и предложили ему стрелять вторично. Но на этот раз следа от пули не нашли Все стали насмехаться над знаменитым стрелком, — говорили, что он не только в цель, но даже в амбар не попал. Тогда Лягляр вытянул нож и извлек из первой пробоины обе пули. После этого он стрелял с шестидесяти шагов в лезвие ножа, и пуля расщепилась о лезвие на две равные части. Да что говорить, — он попадал из берданки в ухо лося, который лежал за рекой, в кустах, лишь едва высунув голову.

Отец и сын вспоминают различные случаи на охоте. Вот, например, Петр Чомут. Однажды, говорят, он подстрелил лося. Тот повалился на спину и лежал, дрыгая длинными ногами. А Петр, предвкушая вкусное блюдо, поспешно стал отвязывать от седла котелок. В это время лось вскочил на ноги и убежал в лес. Потом, рассказывают, Петр Чомут подстрелил гуся. Достав его из воды, он долго топтал птицу ногами, перекручивал ей руками шею, после чего, бросив добычу на землю, стал надевать штаны. А в это время гусь, насмешливо гоготнул что-то вроде: «Будь здоров!» — взмахнул крыльями и улетел в небесные просторы.

Один рассказ сменяется другим. Вспоминают, как. знаменитый бегун, сын Чабычаха, догнал и схватил лисицу, а потом говорил своей дряхлой матери: «Слаба лиса ногами, в чистом поле, может, и ты бы догнала». Вспоминают, как славный и простодушный силач Яков Сыйылла в сердцах ударил однажды упрямого вола по шее, отчего оглушенное животное повалилось замертво на землю. Тогда Яков привязал вола поверх дров к саням и сам приволок их домой.

Вспоминают знаменитых певцов и сказителей, безудержных лгунов и неподкупных праведников, великих картежников и умелых работников, умерших давным-давно и живущих поныне, счастливцев и неудачников. Все это тоже много раз слышано, сотни раз пересказано, но всегда кажется новым и интересным. А после приятного разговора опять за работу!


Насладившись двухнедельной свободой, все семейство отправляется на покосы богачей, и до следующего года Лягляры прощаются со своим вольным житьем. Только старик Лягляр остается в Дулгалахе ждать, когда подсохнет скошенное сено.

Егордан с Никиткой собрались за реку в Киэлимэ на покос Федора Веселова. Никитка чувствовал себя счастливцем, — он впервые в жизни надел новую рубаху, сшитую ему тихой Лукерьей из той самой бумазеи, что была получена от Федора Веселова.

По пути Егордан решил сделать солидный крюк, верст пять, чтобы заглянуть в Эргигтэ, к Веселовым. Он надеялся окончательно рассчитаться с Федором и на часть заработанных денег получить у него муки да, кстати, повидаться с матерью.

Федор по-прежнему мучился глазами и проводил целые дни дома, наводя страх и тоску на всех домочадцев, кроме своей любимицы и поводыря — маленькой Аксиньи да Луки, которого почти никогда не бывало дома. Лука картежничал и пьянствовал, разъезжая по всему наслегу.

Никитка был очень опечален тем, что они не застали бабушку Варвару: она ушла с Майыс и Давыдом на сенокос, куда-то в сторону от усадьбы.

Егордан дополнительно к прежнему уговору нанялся к хозяину и на осень: он взялся расчистить в лесу «полпуда земли», иначе говоря — участок, который можно засеять двадцатью фунтами зерна. Кроме того, он еще должен будет нарубить сто возов сухих дров на зимнюю топку. Таким образом, к прежним четырем рублям прибавилось еще четыре в счет нового уговора. А пока он получил пять рублей деньгами, тридцать фунтов муки, кирпичик чаю, пять фунтов масла, две оленьи шкуры, семь аршин ситцу Федосье на платье да по два фунта сахару и табаку.

Долго примеряли Егордану несколько старых рубах малорослого Федора, но ни одна не налезала на его широкие плечи. Наконец нашли подходящую рубаху с продранными локтями, Луки Губастого.

— Ты это ценить должен: с единственного сына рубаху для тебя снял! — вздохнул хозяин.

Егордан оставил матери фунт табаку и немного сахару, а все остальное привязал к деревянной «манате»[11] и, взвалив ее на плечо, вместе с Никиткой двинулся дальше, на покос Веселова. Возвращаться сейчас домой — значило терять дорогое время, а оставлять приобретенное добро здесь он не хотел, потому что в страдную пору долго могло не оказаться попутчика на Дулгалах, да и с покоса было ближе до дома, чем отсюда.

Следуя по «дороге Егоровых», Егордан и Никитка переправились через Талбу и вступили в пределы знаменитого луга Киэлимэ. В этом месте горный хребет, за которым лежал соседний наслег, полукругом отступал от реки, образуя обширную пойму. Точнее сказать — здесь раньше проходил широкий рукав Талбы, постепенно превратившийся в огромное озеро. После того как силами всего наслега отсюда прорыли канал и спустили это озеро в реку, пойма, заливаемая каждый год вешней водой, стала давать невиданный в округе урожай трав.

Роскошным ковром распростерся безбрежный луг Киэлимэ, уходя к синеющим сквозь марево далеким горам. Здесь работает беднота со всего наслега. Можно смело сказать, что бедные люди собственными руками создали этот благодатный луг. В молодые годы старик Лягляр батрачил тут вместе с другими юношами у отца нынешнего князя, Дормидонта Сыгаева, который был владыкою не только Талбинского наслега, но и всего Нагылского улуса. Три поколения бедняков трудились здесь на чужой земле.

Под обильной травой скрываются неизвестно когда и кем вкопанные столбики. Каждый год в Петров день собираются на лугу все главари наслега или их доверенные лица и, разъезжая верхом от одного столбика к другому, протаптывают межи, устанавливая таким образом границы участков, принадлежащих разным богатеям. Всадники то скрываются с головой в высокой траве благодатного Киэлимэ, то снова появляются на поверхности волнующегося зеленого моря. После раздела участков богачи пируют, сидя вокруг огромного костра. Они пьют водку и спорят о том, чей род богаче, старше и знатнее. Эти споры нередко приводят к ссорам и даже дракам.

Помимо столбиков существуют и более устойчивые приметы, по которым определяют границы участков. Отсюда вот до той одинокой ивы — земля Егоровых, тоже в свою очередь давным-давно и навсегда поделенная между братьями. От ивы до того холма — земля Семеновых. От холма же до другого берега маленького озерка, прозванного из-за невероятной глубины и круглых очертаний «Чертовым глазом», — двенадцать десятин Веселова, на которых предстояло работать Егордану. Оттуда до самого края луга, на сотни десятин, тянутся владения Сыгаевых. Все участки обедневши^ разорившихся или вымерших владельцев тем или иным путем переходят к князю Сыгаеву. Вот почему число хозяев в Киэлимэ с каждым годом убавляется.

Люди Сыгаевых, Веселовых, Егоровых, Семеновых и других владельцев располагаются на лугу обособленными, порой враждующими между собой таборами. Внутри же каждой группы работников в большинстве случаев связывают родственные или соседские отношения.

На безбрежном лугу там и тут виднеются шалаши, повсюду дымят костры, копошатся люди, утопая по грудь в высокой густой траве, ослепительно сверкают отполированные косы. Ходит под ветром, волнуется высокая трава, и перекатываются по лугу огромные валы. Но с каждым днем плешинки укосов становятся все шире и наконец сливаются воедино, оставляя лишь тонкие полоски трав на пограничных межах. К осени вся ровная поверхность луга словно расчерчена сеткой межевых полос и утыкана тысячами копен.

Егордан с сыном шли по лугу, с трудом нащупывая в траве еле заметную тропку. Только они подошли к Чертову глазу, как от группы людей на сыгаевском участке отделился человек и бросился к ним, то исчезая в зарослях, то появляясь вновь. Через несколько минут возле них очутился запыхавшийся и радостный Дмитрий Эрдэлир.

— Чего остановились? Пойдемте к нам, будем жить вместе, — проговорил он.

Но Егордан не согласился: далеко, мол, ходить на покос. Оказывается, кроме Дмитрия и Федота, на лугу Сыгаевых работали два батрака Котловы.

Эрдэлир, не обращая внимания на зовущих его товарищей, помог Егордану соорудить нехитрое жилище. Они быстро выкосили поляну под шалаш, вбили в два ряда колья, стянули их по верху ивовыми прутьями, положили вдоль жердину и накрыли все сооружение свежескошенным сеном. Потом сели вместе пить чай.

На прощание Егордан дал Дмитрию немного чаю и табаку «на всех».

— Сразу заткну им рты гостинцами, если ругаться будут, — заявил Дмитрий. — Разожму эту руку — чай, другую — табак! Чего им еще надо? Ох, и соскучился Я по вас! Промах дал, что родился с Федотом! Ну и скука с ним! Может, все-таки придешь к нам жить а?

— Иди лучше ты к нам, — предложил Егордан.

— Далеко.

— А нам что же, ближе?

Дмитрий задумчиво прищурился и ответил:

— А в ту сторону ниже, легче ходить… У нас и вода лучше.

— Да у вас там ржавая вода.

— Опять же выгода! — обрадовался Дмитрий. — Чаю не надо!

Потом он порядком насмешил Егордана и Никитку, искусно передразнивая своих товарищей по артели, показывая, как каждый из них возмутился бы, узнав о его желании перейти в шалаш Лягляров.

Наконец Дмитрий ушел к своим — «затыкать рты» гостинцами.


Два дня подряд шел сильный дождь. Егордан и Никитка разводили костер у самого входа в шалаш. Отцу и сыну никогда не было скучно, они подолгу оживленно беседовали. К тому же их часто навещал Дмитрий.

В эти дни Егордан был доволен судьбой. Благодаря заботам русского фельдшера Боброва он вполне оправился от долгой и опасной болезни. На ровном и обильном травой Киэлимэ его коса срезала не меньше, чем в прежние годы. Сидя с сыном и поглаживая оленьи шкуры, полученные от Федора, Егордан весело говорил:

— На зиму сошью себе из этих шкур доху и буду подсмеиваться над морозом. А на подать царю вот… — И он вытаскивал из-за жердинки шалаша бережно завернутую в тряпку пятирублевую бумажку и усмехаясь добавлял: — Обеспечили на целый год и себя и бедного царя….

Наконец выдалось вёдро.

Однажды Никитка пришел в шалаш раньше отца, чтобы вскипятить чай. Егордан остался на покосе.

После дождя солнце пекло особенно жарко. Быстро подсохшее сено хрустело под ногами, как первый снег.

Никитка развел костер из сучьев и подвесил на палку котелок с водой. Свою новую рубаху мальчик снял и разложил на земле. А сам отправился за топливом в заросли ивняка. Собирая хворост, он что-то беззаботно напевал, то и дело подпрыгивая и всячески стараясь выразить довольство всем на свете. В груди у него было свободно, в голове светло, на душе легко.

Вдруг Никитка услышал топот лошадей; казалось, где-то несся целый табун и будто бы кто-то с треском рвал огромное полотнище. Удивленный мальчик выбежал из кустарника… и уронил собранный им хворост…

Буйно горел его шалаш, поднимая к небу огненные крылья, словно хотел оторваться от земли и улететь.

Никитка бросился туда. Он падал, вновь поднимался и бежал, бежал к шалашу.

А из шалаша во все стороны торчали огненные стрелы. Красные, желтые, белые, они, как живые, устремлялись ввысь, наклоняли свои острия, бросались друг на друга, расходились в разные стороны и опять кидались в битву. Брызгами летели тысячи искр и гасли на лету, но на смену им взлетали новые, а по жердям ползли, извиваясь и вытягиваясь, огненные черви, сверкая медными, золотыми и серебряными жилками. Вокруг шалаша летали тысячи огненных бабочек. Шалаш все вытягивался вверх, будто хотел своими широкими огненными крыльями коснуться синего неба.

Никитка спотыкался, падал и снова бросался вперед. С разных сторон тоже спешили люди. Но всех опередил Дмитрий Эрдэлир, — он подбежал с колом в руках раньше других и начал раскидывать пылающие стенки шалаша. В это время в шалаше раздался страшный грохот, и Дмитрия обдало огненным смерчем. Будто чем-то огромным ударили его в грудь, и он отлетел на несколько шагов.

— Убило! — заревел Никитка и упал на колени.

Но Дмитрий быстро поднялся. Снова подбежав к огненному вихрю, он подцепил колом ружье Егордана и отбросил его далеко в сторону.

— Жив! — Никита вскочил на ноги и рванулся к шалашу.

Его гордость — его новая рубаха пылала, билась на траве, как живая. Громко вскрикнув, Никитка схватил ее и прыгнул в озеро. Он неистово размахивал горящей рубахой и хлестал ею по воде. А вокруг него летели дымящиеся лоскутки…

Рядом с мальчиком что-то тяжело шлепнулось в воду. Чьи-то сильные руки схватили Никитку и понесли.

— Все это его шалости! — произнес над ухом Никитки сердитый голос. — А ведь большой парень!..

Сверху на него смотрели незнакомые лица. Они сливались в одно, кружились и опять расплывались.

— Такой большой парень, а глупый!

— Эх, беда, беда! — послышался голос Егордана.

Мальчик сразу очнулся. Перед ним стоял отец, держа под мышкой вилы.

Обгорелый остов шалаша походил на скелет какой-то сказочной огромной птицы. По жердям быстро поднимались огненные пташки.

В стороне, едва держась на обгорелой поперечине, кипел медный котелок.

Никитка, совершенно мокрый, понуро стоял, прижимая к себе локтем уцелевший рукав. Это все, что осталось от рубахи.

Какие-то люди, удаляясь в поле, обсуждали происшедшее.

— Ну и парень! — говорили они. — Уже совсем взрослый, а в такой день костер развел у самого шалаша!

Перед Никиткой, выставив вперед свое круглое лицо, сидела на земле жена Григория Егорова — Харитина. Ее черные глазки выделялись на белом полном лице, словно черные бусинки, катающиеся по блюдечку. Эта богачка славилась своим острым языком и властным характером. Было прежде и у нее свое горе в жизни — кривой передний зуб. Поэтому, когда Харитина разговаривала или смеялась, она почти всегда прикрывала рот левой ладонью. А недавно она выдернула этот зуб и теперь, несмотря на щербатый рот, чувствовала себя вполне счастливой.

— Что это ты, паря, спалил шалаш и будто остолбенел? — обратилась она к мальчику.

Оказывается, Никитка должен был радоваться после такого подвига! Мальчик отвернулся, он чувствовал, как от слов Харитины у него коченеет все тело.

— А что это он держит под мышкой, наш герой? Неужто рукав от рубахи? — произнесла она. — Паря, это что? Рукав от твоей рубахи? Никак сгорела?

Никитка вместо ответа промычал что-то и показал Харитине рукав.

— А ты, паря, надень хоть рукав, больше ведь ничего не осталось. — И Харитина весело захохотала, обнажая свои красные десны.

— Не стыдно тебе смеяться над ребенком? И впрямь, чем больше у людей богатства, тем меньше у них совести! — раздался сердитый голос Эрдэлира.

Услышав слова своего друга и защитника, Никитка вдруг горько заплакал.

А Харитина оглядела их своими черными, как угольки, глазами и сказала:

— Ох, беда, друзья! Ну, пейте чай. И так уж котелок весь выкипел. Гляди, парень-то как убивается! Вырастет— еще, пожалуй, мстить мне будет. Только я не доживу до того времени. Да и в шутку сказано. Подумаешь, рубаха!..

— Твои шутки здесь никому не нужны, а помочь ты все равно не захочешь. Лучше тебе уйти отсюда.

— Что?! Это кто же меня гонит? Эрдэлир, нищий Эрдэлир? Меня? С моего луга?

— Твой луг — там! — указал Дмитрий в сторону участка Егоровых.

— А твой где? Ни там, ни здесь… Нету твоего!

— Скоро все моим будет.

— Что?!

— Все будет наше!

— Ишь ты! — изумилась Харитина. — Это ты что, у фельдшера своего научился?..

Харитина встала и быстро зашагала прочь. Между копнами замелькало ее синее сатиновое платье.

— Ну, дорогие! Что будем делать? Давайте чай пить! — С этими словами Егордан снял котелок и поставил его на землю. — Все мои труды за год сгорели… Хоть бы мне, уроду, деньги с собой носить!

— И деньги?! — разом вскрикнули Дмитрий и Никитка.

— Что деньги?.. Спасибо тебе, Дмитрий… — Егордан от волнения осекся и кашлянул. — Сына мне спас. Я-то ведь совсем растерялся, а малый все дальше и дальше идет, прямо на середину озера норовит. Спасибо тебе, друг.

— Да что ты! — даже удивился Эрдэлир. — Ведь это он меня спас. Не он — так, пожалуй, я бы вовремя не сообразил прыгнуть в воду. А бросился за ним — и потушил на себе огонь, — ответил Дмитрий, оглядывая себя. Торбаса его сморщились и зияли дырами, на штанах, и без того рваных, появились бурые пятна, опаленная рубаха висела клочьями. — Так что спасибо тебе, брат Никита, — добавил он.

— Ты и ружье уберег, — продолжал благодарить Егордан.

— Да оно само голос подало. Умное ружье! — засмеялся Дмитрий. — Как заорет мне прямо в ухо: «Спаси, дурак!» — И он, закрыв ладонями уши, покачал головой. — Как грохнет! Вот так прошел заряд, с огнем и дымом вместе, вот так, — показал он рукой. — Нагнись я на вершок ниже, скверно бы дело кончилось. Хорошо, что от пламени назад подался. Так вот, от ружья огонь спас, от огня — вода, от воды — суша! Дай-ка, Никита, мне твой рукав, попробую штаны залатать, хоть на самых видных местах. Завтра сено убирать будем, придут разные красавицы, неловко все-таки.

— Федор говорил, что пошлет сюда Майыс с Давыдом.

— Да что ты?! — испуганно и в то же время радостно воскликнул Дмитрий. — Ну, я пойду.

И он зашагал в поле, задумчиво крутя в воздухе рукав от Никиткиной рубахи, а легкий ветерок ерошил на нем обгоревшие лохмотья.


Когда Егордан покрывал новый шалаш свежескошенным сеном, пришли тяжело нагруженные Майыс и Давыд.

Смеялся над происшедшим глуповатый увалень Давыд, тихо вздыхала, поглядывая на Никитку, добрая Майыс.

А вечером пришел Дмитрий и вместе с Майыс стал мастерить для нее маленький шалашик. Они пристроили его вплотную к шалашу Егордана. Оставшийся на вечер без дела Давыд пошел к работникам Сыгаевых.

Когда с жильем Майыс было покончено, Дмитрий сказал Егордану:

— Я решил жить с вами.

— Вот оно как? — притворно удивился Егордан. — Но ведь к нам далеко ходить с твоего покоса.

— Ничего, привыкну.

— Да вроде и в гору. — Егордан присел на корточки и, прищурив левый глаз, посмотрел в сторону шалаша сыгаевских работников.

— Нет, наоборот, под гору, — возразил Дмитрий.

— А мне казалось, что и вода там лучше…

— Какое там! — прервал Дмитрий Егордана. — Ржавая стоячая вода, болото. Нет, я перехожу! — И Дмитрий побежал за своей постелью.

Вскоре он вернулся и привел с собой братьев Котловых. В шутках и прибаутках прошел вечер. Уходя, младший из Котловых, прозванный за свой невысокий рост «Иваном Малым», снял с себя рваный пиджачок и дал его Никитке поносить.

Егордан, казалось, позабыл о своем несчастье. Он смеялся так же весело, как и до пожара, и даже находил, что в общем все обошлось благополучно.

В самом деле, сын жив и невредим, ружье и мука спасены благодаря удалому Эрдэлиру. А ведь могло случиться и много хуже.

— Мы с царем оба пострадали, — шутил Егордан: — у меня вещи сгорели, а у царя — пятерка!

Вечером, перед сном, Егордан обратился к мальчикам:

— Никитка и Давыд, вы тут моложе всех, припаси-те-ка на завтра дров.

— Сами пойдете! Я вам не раб! — огрызнулся Давыд.

— И то правда! — быстро согласился Дмитрий, опережая готового возмутиться Егордана. — Тут все равны. Давайте тянуть жребий.

Все охотно и весело согласились.

Дмитрий взял пять спичек, из которых две отметил угольком, и сунул их в рваный картузик Давыда. Встряхнув картузик, он провозгласил:

— А ну, вытаскивайте! Пойдут те, кому достанутся спички с отметкой.

— Есть! — радостно вскрикнул Давыд, вытащив спичку. — Я не иду.

Никите и Егордану тоже достались спички без отметины.

Пришлось отправиться за дровами Майыс и Дмитрию. Вдогонку им неслись торжествующие крики Давыда:

— Бедные, несчастные!.. Рабы, дровосеки!

За дровами идти или за молоком, которое выпрашивали в одинокой избушке, стоявшей вдалеке под горою, — во всех случаях в шалаше тянули жребий, и неизменно Майыс с Дмитрием постигала «неудача». Каждый раз они уходили, сопровождаемые издевательствами Давыда, а Егордан понимающе усмехался, но вслух сочувствовал их «беде».

Однажды ночью Давыд, лежавший у входа, тревожно разбудил Егордана:

— Утки сели, стреляй, Егордан…

— Да нету зарядов, все сгорело, — ответил Егордан и, повернувшись на другой бок, снова захрапел.

— Вот обида! Ну, тогда хоть спугну их.

Давыд выскочил из шалаша и забегал вокруг озерка. Он фыркал изо всей силы, хлопал в ладоши и кидал в воду комья глины. Потом, вернувшись, заорал во всю глотку:

— А где Эрдэлир? Куда девался Эрдэлир? Какой черт утащил его? Эй, Майыс!..

Не успел Давыд обежать жилище Майыс и оказаться у его входа, как Дмитрий пробил головой общую стенку шалашей и, проскользнув на свою постель, укрылся с головой.

— Майыс, ты не видала Эрдэлира? — снова раздался голос Давыда.

А Егордан, быстро прикрыв отверстие в стене, пробитое Дмитрием, крикнул:

— Да ты что, дуралей, сбесился, что ли? Вот же он, Дмитрий!

Прибежавший обратно Давыд совсем растерялся.

— Так ведь не было же его здесь!

— Молчи! Спать не даешь. Еще с вечера тут.

— Да ведь не слепой же я, не было его…

— Зрячий дурак хуже умного слепца видит.

Парень лег, обиженно посапывая и что-то бормоча себе под нос. Но с этой ночи он стал настороженно следить за молодыми людьми и уже не так активно выражал свой восторг по поводу «неудач», выпадавших на долю Майыс и Дмитрия при очередной жеребьевке.

Наедине Егордан не раз порицал Дмитрия за легкомыслие. Но тот совсем потерял голову от любви и не только не задумывался над будущим, но, казалось, даже не понимал упреков Егордана, хотя и слушал его со вниманием. Он был уверен, что нет на свете такой силы, которая могла бы помешать его счастью.

— Неужели ты хочешь пойти наперекор судьбе? — наступал на него Егордан.

— Мы с ней во всем согласны, чего же еще? — медленно отвечал Дмитрий.

— Так ведь наша судьба не от нас зависит.

— А от кого же? Не от богача ли Федора Веселова да от попа Василия. Попова?

— А все-таки нельзя так играть счастьем девушки.

— Да я ведь не играю, не играю я! — горячо уверял Эрдэлир. — Ее счастье только со мной. А чем я хуже других? Разве вот штаны рваные ношу? Но ведь люди подбирают себе штаны, а не штаны людей… Ты сравнивай людей голыми.

— Лисиц сравнивают по меху, а людей по богатству, — печально произнес Егордан. — Шерсть-то ведь на нас и не росла никогда. Мы голыми родились, голыми и умрем. Сам рассуди: отец не отдаст, поп венчать не станет. Как же ты после этого думаешь жениться на ней?

— Вот весною возьму Майыс и убегу с ней в тайгу, тогда ищи меня…

— А не слыхал ты, как у нас говорят: «У царя руки длинные, у закона глаза зоркие»?

— Может, скоро отрубят царю руки, а у царского закона глаза лопнут! Виктор Алексеевич не верит, что царь долго продержится.

— Враг он царю-то…

— А Егордан у нас первый друг царю и богачам, так, что ли?

— А что им от того, враги мы им или нет? — возражал Егордан.

— Как что? — удивлялся Дмитрий. — Да если на каждого богача по сотне батраков войной пойдут…

— Как же! Войной! Да мы, бедняки, всегда между собой грызлись, лишь бы только богачу угодить. Посмотри на брата своего Федота!. Ведь не слепой видит и не глухой слышит, что русский фельдшер мне жизнь спас, а якут Веселов одно знает — пот из меня выжимать. А Федот, точно брехливый пес, на фельдшера лает, Федора славит.

— Надо открыть глаза и уши…

— Как же! Откроешь нам глаза! Нет, брат, мы слепые. Не откроешь, раздерешь только да больнее сделаешь. Лучше и не ковыряться в наших глазах.

Долго сидел Дмитрий, уставясь в землю, но вдруг встрепенулся и, выпрямившись, сказал, сверкая глазами:

— Нет, никакие законы царские, никакие попы и богачи не разлучат нас! — Потом, обернувшись в сторону маленького шалаша, он демонстративно крикнул: — Пошли, Майыс, за дровами!

Когда Майыс смущенно вышла наружу, Дмитрий смело взял ее за руку и повел к рощице за хворостом.

Вот идут они, держась за руки, позабыв все законы земные и божеские, не загадывая на будущее, вольные и сильные, преисполненные своим сегодняшним счастьем. А на другом краю озерка сидит Давыд с удочкой, и оттуда, издалека, доносятся его угрозы:

— Погоди, Майыс, все расскажу. Уж больно смело ты с Эрдэлиром шагаешь!

— Вот и пошли мы против богачей! Открывай после этого нам глаза… Нет уж, слиплись они у нас наглухо, — пробормотал Егордан и вдруг громко крикнул: — Никита, иди, спать пора!

СУДЬБА

Опытный огород фельдшера Боброва и учителя Кириллова дал к осени обильный урожай. Убирать овощи им помогали Афанас Матвеев и Дмитрий Эрдэлир. Учитель и фельдшер, желая научить якутов огородничеству, каждому предлагали отведать овощей. Но все эти странные растения, кроме картофеля, не понравились жителям наслега.

Да и названий-то таких они никогда не слыхали. Называется «огурец», а на самом деле нечто вроде корня редкостной болотной травы, от которой замертво падают коровы; «капуста», а листья как у полевого хрена. И еще какой-то «укроп» — просто пахучий чертополох, что обильно растет на дворе заброшенной избы. Вот картошка — дело другое! Сытно, вкусно, обильно, — это тебе не какая-нибудь ерунда. И многие запасались картофелем для посадки на будущую весну.

Фельдшер все больше и больше сближался с людьми. К тому же он уже не раз брал верх над самым почтенным в наслеге человеком — князем Сыгаевым.

Вначале, когда Бобров только еще собирался огородничать, князь говорил всем, что это пустая затея: бог, мол, ничего не даст тому, кто в него не верит, и огород фельдшера покроется черной землей. А к осени фельдшеровы грядки, как назло, дали богатый урожай.

Или такой случай. Летом, когда наступила засуха и хлеба стали блекнуть, князь собрал народ, чтобы отслужить молебен. А фельдшер, показывая людям на какой-то предмет под стеклом, круглый как часы, висевший у него в комнате, говорил:

— Служите не служите, а дождя, согласно науке, пока не предвидится.

Отслужили молебен, обошли кругом церковную поляну, кропя землю святой водой, а дождя так и не было. Потом разнесся слух, будто круглое стекло у фельдшера обещает дождь. Казалось бы, и все приметы и сны самого князя, не говоря уже о предсказаниях шамана Ворона и нескольких стариков, предвещали огненную засуху. И что же? Действительно, через несколько дней проливной дождь зарядил на целые сутки.

К фельдшеру ходили не только лечиться, не только посмотреть на диковинные овощи, но и послушать его самого и учителя: они оба охотно рассказывали о южных странах, о больших городах, о том, как все устроено на свете.

Из рассказов выяснялось, что не только в Талбинском наслеге, в Нагылском улусе богатеи захватили себе лучшие земли и привольную жизнь. Повсюду, оказывается, у богача праздного растет и растет состояние, а бедняк все нищает, не зная отдыха в тяжелом труде. Оказывается, не только в Талбинском наслеге бедняков в десять раз больше, чем богачей, а земли у них в сто раз меньше.

Не бог, оказывается, приносит богатство, а пот и кровь народные. Но богатых и тойонов охраняет суд — царские законы. Вот почему против царя и богатеев боролись и борются сотни и тысячи лучших русских людей. Этих людей расстреливают, вешают, гноят в тюрьмах, мучают в ссылках.

Царь — враг народов, а те, кто идет против царя, — друзья.

Все это понять довольно легко, но очень трудно пойти против бога, которому с детства молились, против закона, которого привыкли бояться, против тойона, волю которого привыкли покорно исполнять.

«Все это так, все это правда, но не мне же первому выходить в бой за правду», — рассуждали про себя люди.


Выпал снег, настала зима.

Однажды вечером возбужденный Дмитрий Эрдэлир ворвался в юрту с корзинкой мелкой рыбы в руках и крикнул:

— Гости приехали!

Никто еще не успел удивиться новости, как в юрту вошли русский фельдшер Виктор Алексеевич, аптечный сторож Афанас Матвеев, Роман и Григорий Егоровы, а также один из зажиточных хозяев с угодьев Эргиттэ, Павел Семенов, вскоре зашел в сопровождении маленькой Аксиньи и Федор Веселов. Он был без шубы и, как всегда, с завязанными глазами.

Гости лишь обменялись с хозяевами обычными «что нового?» да «как живете?» и тут же принялись шумно спорить, продолжая, видимо, давно начатый разговор. Дело в том, что сегодня всем наслегом затеяли неводить на большом озере. Неводов было два: один — Веселова, другой — Романа Егорова. И вот, когда дело дошло до дележа добытой рыбы, возникла крупная ссора, которую эти люди и принесли сюда с собой.

Русский фельдшер, энергично размахивая руками, то и дело встряхивая своей огромной шевелюрой, горячо и громко говорил по-русски. «Чистые» чинно и ядовито возражали ему по-якутски. Переводил Афанас, явно выказывая свою симпатию фельдшеру.

— А вы скажите: кто плел ваши невода? Кто сучил для вас волосяные нити, сдирая кожу с ладоней? — обращаясь к Федору Веселову и Роману Егорову, спрашивал русский. — Беднота мается на морозе, заводя невод, а вы себе расхаживаете по берегу в своих теплых шубах! Так почему же вы забираете по десять долей отборной рыбы, а бедноте швыряете лишь одну долю, да и то мелочи? Почему сидящему в своем просторном доме князю Сыгаеву, его жене, купчихе Пелагее, их сыну и снохе, даже их маленькому внуку, да и попу с начальником почты Тишко тоже причитается по две доли? Где правда?

— Бедняки не даром на нас работают, — возражал Роман Егоров, дрожа от злости. — Да и как не работать за деньги?

— А откуда вы эти деньги берете? Рубль, выжатый из бедняка, вы ссужаете ему же, с тем чтобы через год потребовать два. Воз сена, заготовленный для вас бедняком, вы ему же даете в долг, а через год требуете три воза.

— А разве мы насильно даем в долг? Сами покоя не дают, все умоляют: «С голоду помираю. Спеси, сделай милость!» Пусть не берут, я с горя не заплачу, — заржал, точно жеребенок, тонкоголосый Григорий Егоров. — Пусть не берут: спокойнее будет. Их выручаешь, а потом сам же оказываешься людоедом!

— А как же бедняку не просить! Ведь вы же доводите его семью до голодной смерти!

— Жили мы, якуты, до сих пор тихо и мирно, — топчась на месте, произнес Федор Веселов, прижимая ладонь к больным глазам. — А вот года еще нет как ты приехал, а уже мутишь глупых людей. Где ты появишься, там только и слышно: богачи, мол, обижают, богачи притесняют…

— А разве не обижаете? Разве он не прав? — горячится Афанас, позабыв свою роль беспристрастного переводчика. — Тогда откуда же все вы, Сыгаевы да Веселовы, Семеновы да Егоровы, ничего не делая, завели по сто голов скота? Лягляры да Эрдэлиры трудятся, не зная отдыха, а у них по одной худой коровенке-Почему так? Может, ты, Егордан, скажешь?

Егордан растерялся, почувствовав на себе взгляды всех присутствующих. Он невольно оказался перед необходимостью разрешить спор умных людей.

— Откуда мне знать, почему… — пробормотал он смущенно. — Видно, так на роду нам написано…

— Обижаете, обижаете! — быстро поворачивая во все стороны свое черноусое круглое лицо, передразнил Афанаса Павел Семенов. — Конь скачет, а собака знай себе за ним, не ведая куда и зачем. А если русский твой завтра уедет отсюда? Ты-то, паршивый якут, здесь останешься, никуда не денешься. Или фельдшер собирается увезти отсюда всех обиженных в Россию, чтобы гам кормить и одевать их бесплатно? Милосердный какой! Пусть забирает! Так и скажи ему.

Поговорив с русским, Афанас перевел:

— Развеется черный гнет ваш, отберут у вас лучшие земли, присвоенные вами, и не надо будет беднякам никуда уезжать. Будут они счастливы здесь, в родных местах. Так говорит Виктор Алексеевич, — заключил он.

— И правду говорит! — неожиданно воскликнул Дмитрий. Он вышел из темной половины юрты и присоединился к спорящим. — И правду говорит! Сотни людей гнут спины на одного…

— Сынок, ты-то в эти разговоры не вмешивайся, — попросила его тихим голосом Дарья.

— Уже давно вмешался, мать, — ответил Дмитрий, возвращаясь на свое место.

— Что-то ты больно поумнел, урод несчастный! — заворчал долговязый Федот на, брата.

— Потише вы, детки… Федот!.. Дмитрий!..

Люди умолкли, ожидая, что еще скажет старая Дарья. Но она молчала, и вскоре Роман неторопливо начал своим вкрадчивым голосом:

— Развеется гнет, говоришь? А спроси-ка ты, Афанас, у него вот о чем: почему это русские не могут развеять его у себя в России, почему эти противники гнета приезжают сюда к нам в кандалах, а?

Прислушиваясь к переводу, фельдшер побагровел от негодования, глаза его засверкали ненавистью, и он заговорил, отчеканивая каждую фразу и, в такт словам, резко рассекая рукой воздух:

— Кровавая рука русского царя губит людей, борющихся против гнета, но народ неистребим. Разделается царь с сотнями героев, им на смену встанут тысячи новых…

Павел Семенов изобразил на лице удивление. Вытащив трубку изо рта, он проворно вскочил с табуретки и, тараща свои и без того большие глаза, громко расхохотался:

— Значит, только сами себя губят. И не о чем тут болтать! Царя в его дому не могут победить, а думают сбросить его отсюда руками наших глупых Эрдэлиров да Афанасов. А их не только в Петербурге, но и в Якутске на улицу выпустить нельзя, в ту же ночь замерзнут, как слепые щенки… Ха-ха!

Фельдшер даже не дождался перевода, — смысл сказанного был и без того ясен, к тому же Бобров кое-что начинал понимать по-якутски.

— Сила народная — как морская волна. Берегитесь! Сметет она и царя и всех вас, богачей, вместе с князьями вашими.

— Вот это так! — Дмитрий снова оказался на правой половине. — У нас всего два-три богача. А нас сколько? Они называются людьми с головами, а мы — безголовыми. Вот оторвать бы эти головы да… — И Дмитрий сделал энергичное движение ногой, будто отшвырнул что-то грязное.

Все были поражены этой беспримерной дерзостью. Даже Дарья оставила свои увещевания, а у Федота, казалось, отнялся язык, и он лишь беззвучно шевелил губами.

— Что же это такое? — засуетился Федор. — Все слышали?.. Я этого так не оставлю!

— И не оставляй!.. — закричал Дмитрий. — Нате, подавитесь… — Он притащил корзину с мелкой рыбешкой и решительно поставил ее перед хозяевами неводов. — Ешьте! Мне вашей подачки не нужно. Жрите сами или пошлите Сыгаеву.

— Жили до сих пор мирно… — пробормотал Григорий. — Жили — и в долг давали и делились по нашему по якутскому обычаю. А тут…

— Какой же это у вас обычай? — спросил фельдшер. — Он стоял, склонившись к Афанасу: тот переводил теперь почему-то шепотом. — Обычай угнетать народ! Да он везде одинаковый. Но мы сообща и уничтожим этот жестокий обычай всех богачей, будь то якутских или русских…

— Детка Аксинья, где ты? Пойдем, пока нам здесь голову не оторвали. — Федор сделал вид, будто сильно перепугался. — Опасной становится эта юрта…

Он поспешно вышел. Наступило молчание, которое прервал Федот:

— За язык тебя повесят скоро. За язык твой поганый, — проворчал он, глядя на брата.

— Надо, чтобы этот русский сматывался. — Павел торопливо сорвал с шестка шапку, которую он повесил сушить. — А то он и на самом деле подговорит здешних дуралеев с нами разделаться.

— Это русский обычай, — заявил Роман. — Они всегда делились на богатых и бедных и одни других постоянно резали. Богатые у них жадные, а бедные… разбойные. А мы — якуты, люди смирные. Мы…

— «Мы»! — прервал его Афанас. — Кто это «мы»? Ты говори: «Мы — богачи», а вот наш брат скажет: «Мы — i бедняки». Так-то оно вернее будет. «Русские богачи — жадные»! А ты-то, якутский, лучше?

— Нет, надо уходить отсюда. — Роман долго одевался, что-то сердито бормоча под нос. Потом, стоя уже в дверях, он бросил: — Договорились черт знает до чего! Головы отрывать собрались. Мы еще потолкуем. Иван Дормидонтович сам объяснится с этим русским.

— Царя не побоялся, а твоего Сыгаева, думаешь, побоится? — крикнул Афанас.

Павел хотя и оделся раньше всех, однако вышел последним. Он сильно хлопнул дверью да еще снаружи ударил по ней ногой. Но тут же рывком снова распахнул ее и, просунув голову в юрту, прошипел:

— Не уедете вы с этим русским! Здесь останетесь! А уж князь разделается с вами, паршивцы! — Он еще сильнее хлопнул дверью и еще громче стукнул ногой…

Русский тихо взял табуретку и уселся на нее, опустив голову.

В юрте воцарилась напряженная тишина. — Только потрескивал огонь в камельке, порой далеко отщелкивая багровые угли.

Но вот фельдшер выпрямился и обвел глазами помещение, будто с трудом вспоминая, где он находится. И вдруг взгляд его остановился на оборванном Никитке. Мальчик стоял возле камелька и что-то чертил угольком на лучине.

— Иди-ка сюда, мальчик, — позвал русский, протягивая к Никитке руку.

Никитка испуганно выронил лучину и подошел к фельдшеру, спрятав за спиной вымазанные углем руки.

Но Бобров резко встал и, подняв с пола брошенную Никиткой лучину, вернулся на свое место. Лучина вся была испещрена какими-то каракулями. Словно позабыв о самом Никитке, снова отошедшем в сторону, фельдшер долго рассматривал их. Потом он что-то сказал Афанасу.

Афанас взял мальчика за руку и, подведя его к фельдшеру, спросил, указывая на первую группу черточек:

— Это что?

— Неводят… — смущенно прошептал Никитка и провел ладонью под носом, оставляя на лице черную полосу во всю ширину ладони.

Когда Афанас перевел ответ Никитки, фельдшер даже задвигался на табуретке от охватившего его любопытства.

— А это?

— А это богачи себе всю рыбу забрали…

— Да ну? А это?

— Это… Не буду… — застеснялся Никитка, порываясь уйти.

Но Афанас удержал его.

— Ну, скажи нам, дружок! — попросил он ласково.

— Ты почему с гостями не хочешь разговаривать? — вмешался отец.

— Это… Это Эрдэлир, русский фельдшер, Афанас, Федот и отец собрались и избили богачей и отняли у них рыбу. Видишь, Федор и Роман лежат, а Павел убегает…

— Замолчи! — встревожился Егордан.

— Меня там нет! — крикнул Федот.

А Никитка уже юркнул куда-то в темный уголок.

— Да! — задумчиво произнес фельдшер. — Отняли все-таки рыбу, а? Надо бы, надо бы! — Он даже хлопнул себя по коленям от восхищения. — Вот молодец!

— Зачем драться! И без драки бы можно…

— А если не дают? — задорно возразил Дарье голос Никитки откуда-то из-за камелька.

— Правда! Если без драки не дают! Да и не дадут! Надо драться, надо отнять у них рыбу, невода, землю… Где он?

Фельдшер подбежал к Никитке, схватил его и, вернувшись на свое место, усадил мальчика на колени. Сжимая его в объятиях, он растроганно говорил:

— Ах ты, мой дорогой! Да ты настоящий бунтарь! Отнять, отнять у них всю землю! Власть отнять!

Потом, немного успокоившись и касаясь своими мягкими усами Никиткиной щеки, русский неожиданно спросил:

— А учиться хочешь?

— Это богачам можно учиться, а бедняку надо работать, ему не до книг, — заметил Федот, когда Афанас перевел вопрос фельдшера.

— Хочешь быть образованным, хочешь читать книги и узнавать из них много-много интересного? — спросил фельдшер.

— А книги с картинками? — осведомился Никитка.

— А как же! С замечательными картинками! Но главное — ты узнаешь из книг, как надо жить, книги научат тебя бороться с богачами и делать добро беднякам.

— Тогда хочу…

— Не в том дело… — печально заметил Егордан. — От нашего хотения пользы мало. Чтобы хотеть, надо деньги иметь.

— Может, его в пансион[12] возьмут.

— Не-ет! — испуганно возразила Федосья. — Кого в пансионе обучают, того, говорят, в солдаты берут. Недаром в прошлом году, когда болтоевского Пуда отдали в пансион, Сарахыс так убивалась.

Пока взрослые тихо обсуждали Никиткину судьбу, сам он осторожно слез с колен фельдшера и задумчиво прислонился к камельку. Ему тоже вспомнилось, как горевала Сарахыс, когда отдавала сына в пансион.

Прошлой осенью Никитка с матерью побывал у Болтоевых. У них большая семья, человек десять детей, но всего одна корова. Оба старших сына играли тогда во дворе возле маленькой юрты. Когда Никитка с матерью вошли в юрту, там плакала навзрыд пожилая женщина. Это была Сарахыс, хозяйка. Голые мальчишки и девчонки, собравшись в кучу, боязливо поглядывали на вошедших. Сарахыс плакала, очевидно, давно. Она охрипла, веки у нее распухли, волосы растрепались. Сквозь рыдания то и дело прорывались проклятия:

— Краснорожий черт! Решил дитя загубить! — ругала она какого-то страшного злодея, будто он находился здесь же.

Федосья довольно долго сидела молча, потом спросила:

— Что у вас стряслось, Сарахыс?

Сарахыс резким движением ладони провела по глазам.

— Учитель-то краснорожий да фельдшер — синие глаза! — насильно назначили моего Пуда в пансион… А муженек мой, по своей глупости, согласился на их уговоры и сам загубил собственное дитя… Будет теперь сына нашего учить казна, а потом казна же и заберет его в солдаты.

— А может, не заберет… — робко вставила Федосья.

— Дура! Станут они наших детей даром учить, пожалеют нас! Думала я: подрастут детки, хоть поживу по-человечески. Куда там! Забрали, проклятые… Средь бела дня забрали чужое дитя! А этот синеглазый черт еще смеется! Ему, конечно, смех, а мне — горе.


Долго еще беседовали на эту тему в маленькой юрте. Наконец фельдшеру и Афанасу как будто удалось убедить Федосью, что если и берут в солдаты, то независимо от того, учился человек в пансионе или нет. А уж если забреют, то грамотному, понимающему по-русски солдату и служить легче. Порешили на том, что фельдшер узнает у учителя, можно ли устроить Никитку в пансион, а тем временем Егордан еще раз обсудит это дело с домашними.

СВЕТ ЛУЧИНЫ

По преданию, Веселовы в старину были могущественным родом, гораздо более знатным и богатым, чем Сыгаевы. Но вот в какие-то времена род Веселовых стал хиреть. Потомство рождалось хилым, дети умирали от странной и внезапной болезни за одну ночь. Тогда Веселовы пригласили своего родича, знаменитого шамана Кэрэкэна. Кэрэкэн камлал трое суток без отдыха и сна, скакал на своем верном друге — коне-бубне, побывал и в верхних и в нижних мирах и узнал, что детей рода Веселовых пожирает чертова собака, натравленная на Веселовых шаманом враждебного рода Сыгаевых, а она еще более жадна и беспощадна, чем ее хозяева — черти, тоже питающиеся человечиной. Кэрэкэн будто бы поймал эту собаку, надел на нее намордник, а ноги опутал веревками.

С тех пор род Веселовых вновь начал крепнуть и богатеть. Дети уже рождались здоровыми, мальчики вырастали отважными, а девочки — красавицами. Снова Веселовы стали теснить своих соперников Сыгаевых: ведь чары веселовского шамана были гораздо сильнее чар шамана Сыгаевых!

Но вот однажды весной, когда на прекрасной Талбе-реке начался ледоход, пришел час смерти престарелого Кэрэкэна — защитника рода Веселовых.

Перед смертью шаман сказал своим родичам:

— Суждено мне спать на Кузнечной горе. Я уйду на тот берег Талбы и погружусь в ее воды. Ищите меня выше по течению и похороните на самой верхушке Кузнечной горы, где покоятся кости самых великих шаманов мира. Через много-много зим вырастет из моей печени высокая сосна с большим наростом. Если удастся освободиться чертовой собаке от моих пут, пусть молодая бездетная женщина из нашего рода расстелит под той сосной ковер, искусно сшитый из разноцветных кусочков кожи, расставит чаши с жирной простоквашей и станет на колени со словами: «Кэрэкэн-защитник, вернись в свой несчастный род!» Тогда упадет в одну из чаш моя душа в виде пестрого паука, и пусть женщина проглотит вместе с простоквашей мою душу. После этого я вновь вернусь к своему роду и уже навсегда расправлюсь с чертовой собакой, чтобы род наш стал самым могущественным среди якутов.

Смертельно больной шаман начал камлать. Ударяя в бубен, он без труда перепрыгивал со льдины на льдину, а иногда даже перелетал — настолько он стал легким. Так он добрался до противоположного берега и погрузился в воды широкой Талбы. А спустя трое суток после паводка тело его нашли выше по течению, в трех верстах от того места, где он утонул. Говорили, что облик старика нисколько не изменился.

Кэрэкэна похоронили, как он завещал. И выросла на том месте высокая сосна с тремя вершинами. Гордо стояла она на Кузнечной горе, и ее колышущиеся ветви словно приветствовали род Веселовых.

А род Веселовых все размножался.

Спустя много времени невдалеке от их родового поселения, на опушке леса у равнины Эргиттэ, появилась тощая, облезлая собака с желтыми надбровьями. Она была в наморднике, ноги спутаны веревкой, но, несмотря на это, ластилась ко всем прохожим. Бедняк Сидорка из рода Веселовых, приняв собаку за соседскую, сжалился над ней и распутал ей ноги. Вильнув хвостом, собака умчалась в лесную чащу и с тех пор опять принялась пожирать детей из рода Веселовых. Вот потому-то у них дети и не выживали; только у одного бедняка Сидорки было много детей и внучат. Видно, чертова собака из благодарности к нему не трогала его потомство. Поэтому все Веселовы ненавидят и всячески обижают многодетного старика Семена — сына освободителя злосчастной собаки. Так Семен всю жизнь живет под давящей тяжестью черной вины отца перед несчастным родом. Веселый и остроумный от природы человек, он неизменно становится угрюмым в присутствии кого-нибудь из Веселовых.

Говорили, что еще не так давно в темные осенние ночи на могиле шамана Кэрэкэна можно было услышать раздирающий душу звук бубна. Шаман страдал, он умолял свой хиреющий род воскресить его. Но не нашлось женщины, которая исполнила бы его завещание. И вот сосна стала сохнуть, на стволе появились червоточины, бури обламывали ветви одну за другой, и род Веселовых стал чахнуть, вымирать. Наконец лесной пожар уничтожил засохшую сосну, и дух бедного Кэрэкэна улетел в верхние миры вместе с дымом.

Такова мрачная легенда об обреченном на вымирание роде Веселовых.

На западном взгорье равнины Эргиттэ, среди могил Веселовых, поставлен столб коновязи, увековечивающий память Алексея Веселова. На нем изображен кортик — в знак того, что старик был князем наслега.

Сын его Федор Веселов слывет человеком неудачлив вым. Ему ничего не удавалось в жизни. В юности он сватался к единственной дочери улусного головы Дормидонта, младшей сестре первого улусного богача и нынешнего князька Талбинского наслега Ивана Сыгаева. По слухам, Дормидонт был согласен выдать дочку за него и встретил будущего зятя с большим радушием. Федор глядел на хозяев своими бегающими глазками, без умолку сыпал словами и с аппетитом уплетал жирных карасей.

А наутро Дормидонт почему-то наотрез отказал Федору, и тот с позором вернулся к себе в наслег. Спустя много времени стало известно, что Федор не понравился отцу невесты по трем причинам: взгляд несерьезный — бегающие глаза, речь не внушительная — говорит скороговоркой, ест карася с хребта, словно ворон падаль клюет. По всем повадкам и приметам — несчастливый будет человек, на нем печать вымирающего рода.

С тех пор и слывет Федор неудачником, хотя он и довольно богат. И теперь еще если кто поссорится с Федором, то уж непременно напомнит ему о несчастном сватовстве.

Все огорчения Федор вымещает на своей молчаливой и толстой жене Ирине, и потому у них в доме постоянные скандалы. Когда возникает спор за картами, — а картежник Федор страстный, хотя и не везет ему, — он в пылу гнева может ударить игрока. Однако битым всегда остается он сам, так как силой не обладает. Но и беспомощно барахтаясь под противником, Федор все-таки грозится:

— Ну, погоди, дай только встану — тогда узнаешь!

Когда Алексей Веселов и его старуха были живы, они нанимали «разведчиков», которые следили за сыном-картежником. Если Федор проигрывал коня, конь своевременно исчезал — угоняли его со двора. Где Федор играет, кому проигрывает — все бралось в расчет, — ведь не всякий человек отберет у старика Веселова выигрыш. Но бывало, что и «разведчики» эти опаздывали.

Когда умерли старики, Федор почувствовал себя свободным и совсем распустился. Если он много проигрывал, садилась играть и его низкорослая жена. Тогда проигрывали оба.

Но, в отличие от Федора, с круглого лица Ирины почти никогда не сходит улыбка. Ирина обычно не спорит и не ругается, а больше молчит и лишь быстрее, чем всегда, пускает дым из железной трубки на длинном чубуке. Тем не менее, если ее вывести из терпения, она становится не только дерзкой, но способна даже полезть в Драку.

После долгой игры Федор приходит усталый, ошалевший от бессонницы. Он несколько дней не был дома, проиграл лучшую лошадь из табуна и сейчас гонялся за ней по полю, так как должен отдать проигрыш. Хозяйка спокойно посасывает трубку, не обращая внимания на появление мужа. А Федор стоит посреди дома и напрасно ищет табак в давно опустевшем кисете.

В доме наступает тишина.

Наконец хозяйка поднимается и ставит чашки на стол. Проходя мимо мужа, она вдруг фыркает по-кошачьи и толкает его локтем в грудь, отчего он плюхается на лавку.

— Ты что! С ума сошла! — гневно сверкая глазами, кричит Федор, и кажется, что он вот-вот вскочит и набросится на жену.

Проходя во второй раз мимо мужа, Ирина бросает на стол кисет с табаком. Можно. на человека сердиться, можно даже побить его, но не дать табаку, когда знаешь, что у него не осталось ни крошки, — это уж слишком! Увидев курево, Федор сразу смягчается. Трусливо, словно провинившийся ребенок, он встает и осторожно подвигает к себе кисет.

Но в те дни, которые не отмечены крупным проигрышем, Федор чувствует себя в доме полновластным хозяином. Тут в нем просыпается деспот, он всячески издевается над Ириной и даже иной раз бьет ее.

Когда подрос единственный сын Федора — Лука, Веселовы стали созывать в свой дом картежников со всей округи и теперь уже проигрывали свое добро втроем.

У худосочного, болезненного Федора и тихой толстушки Ирины дети рождались ежегодно, но неизменно умирали, пожираемые страшной чертовой собакой. Выжили только первенец Лука и полуслепая девочка Аксинья — любимица отца.

Веселовы всячески старались обмануть собаку, чем-нибудь устрашить ее. Они привязывали к детской колыбели медвежьи лапы с когтями. Они давали детям имена «худых» людей. Они одевали мальчиков как девочек и отращивали им косы. Они отдавали новорожденных в другие дома. При этом новорожденного младенца выносили не через дверь, а через окно и шли от дома, пятясь задом, чтобы следы на снегу показывали в обратную сторону.

Но разве обманешь собачий нюх? Дети все равно умирали.

И еще придумали Веселовы одно средство: они брали к себе в дом на воспитание «дурных детей». Пусть собака ошибется и погубит приемыша. Они укладывали спать своего ребенка за спину чужого. А уж в самые тяжкие времена одевали своего в лохмотья «дурного» и всячески обижали его, то и дело заставляли плакать и в то же время, надев дорогие одежды на приемыша, шумно демонстрировали свою нежность к нему.

Но собака не ошибалась: приемные дети росли, а свои погибали.

Держать приемных детей выгодно во всех отношениях: с ними «развлекается» Лука, а вырастут — станут даровыми работниками; ну, а если и умрут, так ведь это взамен родного ребенка.

Сиротку Майыс Веселовы взяли к себе в семью именно с этой целью. Гибкая, как речная лоза, чернобровая Майыс росла бойкой и веселой девочкой. Бывало, вырежет из озерного тростника дудочку и, играя на ней, бежит вдаль, чтобы пригнать домой пасущихся коров. А то еще вырезала она из бересты фигурки всяких животных и зверей. Все они бегали, спали, ели — словом, жили своей жизнью. Девочка прикалывала их в определенном порядке, и получался целый рассказ из жизни охотников и скотоводов.

Красивой и здоровой росла Майыс.

Девочку не особенно обижали в семье, так как за нее можно было получить большой калым с будущего мужа. Ее даже отдали вместе с Лукой в приходскую школу, которую она в одиннадцать лет легко окончила, оставив хозяйского сынка во втором классе. Тем не менее Майыс часто напоминали прозвище ее деда.

— Эй, внучка Косого Журавля! Про коров-то забыла, — бывало, крикнет ей кто-нибудь.

Майыс мрачнеет, вспоминая, видно, что она лишь воспитанница. Поджав губы и опустив глаза, она покорно идет к своим коровам, пасущимся среди тальника, по краям широкой долины, где обычно растет дикий горошек. Она идет к своим коровам, и подол ее короткого ситцевого платья развевается на ветру, и кажется, что она парит над землей.

— Но, живее!

Майыс вздрагивает, словно ее ударили хлыстом, сбивает тыльной стороной ладони цветок сладко-горького паслена и, дуя в дудку из тростника, бежит вприпрыжку к лесу. Она играет протяжную песенку и через каждые два шага, в такт движениям, берет высокую ноту.

А из зарослей навстречу ей выбегают тупорылые коровы— и бурые, и рыжие, и пестрые. Самой Майыс уже не видно, а из чащи все еще доносится ее голос. То замирает, то снова раздается шуточная девичья песня о встрече с любимым, вернувшимся в родные края в городском обличье.

— Эй! Внучка Косого Журавля! — несется ей вслед.

Сам Косой Журавль, сгорбившийся, высокий, одноглазый старик с клочковатой бородой, один раз в году, обычно осенью, приходит откуда-то посмотреть на Майыс. Бывало, зайдет в юрту в своей изодранной оленьей дохе, сядет на крайние нары у дверей, прислонится к косяку и сидит так, уставившись в одну точку единственным полузрячим глазом с бельмом, покачивая при этом головой.

Если Майыс в тот момент будет на дворе, ей скажут:

— Войди, девка. Дед твой пришел!

Девушка лишь переступит порог и гут же безмолвно пройдет в чулан. А старик резко вскинет седую голову, руки у него затрясутся, вздрогнет белый клочок бороды.

Ей опять крикнут:

— Чудище! Покажись хоть своему деду!

Тогда Майыс, опустив голову, тихо проскользнет во двор мимо старика. Еще сильнее затрясется дед, еще чаще замелькает его бородка, и не разберешь — плачет он или смеется.

— Старик, видишь, какая у тебя внучка!

— Дитя мое, дитя мое… — шамкает он.

К нему, бывало, придвинут маленький круглый столик, поставят перед ним чашку, чайник и положат кусок лепешки.

После чая старик долго сидит, понурив голову. Люди входят и выходят, шумят, разговаривают, а старик все сидит. Кто знает, о каких событиях своей долгой жизни вспоминает он. Никто уже с ним и не разговаривает, никто больше не обращает на него внимания.

Старик посидит так, а потом молча поднимется и медленно уйдет. А Майыс, выглядывая из-за угла амбара, будет смотреть вслед удаляющемуся неверной походкой деду. И лишь когда дед исчезнет в зарослях тальника на противоположном краю широкой поляны, она глубоко вздохнет и вытрет пальцем покатившуюся по щеке слезу.

На этом обычно и кончается свидание старого деда с внучкой. А люди, давно забывшие о присутствии старика, теперь почему-то сразу замечают его исчезновение.

— Э, Косой Журавль-то, оказывается, ушел! Слышишь, девка: дед-то ушел! — раздаются нарочито громкие голоса. — И почему это она не ушла с ним, с милым своим дедом?

В такие вечера Майыс очень печальна. На ее бархатных глазах лежит тень глубокой скорби.


Огромное хозяйство Федора Веселова из года в год заметно хирело. Этим летом семья картежников оказалась в сильном проигрыше. Родовая усадьба, занимавшая всю западную оконечность знаменитой долины Эргиттэ, пришла в запустение.

Изгороди вокруг Эргиттэ прогнили и местами обвалились, широкое подворье поросло бурьяном, который с каждым годом становился все выше и гуще. Окна большого дома, построенного силами всего наслега, зияли разбитыми стеклами. Кое-где вместо стекол красовалась береста или дощечка, а в иных местах дыры были заткнуты тряпками. И все это хлопало и трепыхалось на ветру.

Холодную, темную жизнь этих опустившихся людей освещал только один светлый луч — добрая красавица Майыс с ее бархатными глазами и ясной улыбкой. Майыс росла, хорошела, становилась миловидной девушкой.


Из болтовни Давыда Веселовы узнали о провинности Майыс в Киэлимэ и задались целью срочно устроить ее жизнь, пока весть не превратилась в молву. За это лето Майыс уже и без того отказала двум состоятельным старикам вдовцам. Ее хотели выдать замуж насильно, однако Майыс пригрозила, что во время венчания на вопрос попа, по доброй ли воле она выходит замуж, ответит: «Выдают насильно, не по своей воле выхожу». Тогда поп лишится права венчать.

Иногда Ирина робко заикалась о том, что надо бы выдать Майыс за Дмитрия. Но Федор кричал:

— Скорей умру, чем выдам ее за нищего Эрдэлира!

В это лето Лука Губастый редко показывался дома. Как говорится, у сытого да богатого и дети заносчивы и дерзки. Толстый, в мать, с багровым, широким лицом, с глубоко сидящими маленькими желтыми глазками, он за свою недолгую жизнь успел овладеть всеми пороками подлунного мира. Не найдя в наслеге равных себе по борьбе и дракам, Лука жаждал выйти на улусную арену силачей и всюду искал малейшего повода, чтобы учинить драку или скандал. За ним быстро утвердилась слава, что он может в один присест выпить неимоверное количество водки и поставить на карту огромную сумму денег.

Теперь Федор Веселов частенько недосчитывался то лучшей кобылицы из табуна, то нагульного вола из стада. И всякий раз, когда начинались шумные поиски пропавшей скотины, из какого-нибудь дальнего уголка улуса приходила весточка от сынка: пусть, мол, не ищут, это он распорядился.


Стоял безлунный осенний вечер. Наутро Веселовы собирались переехать в свою дулгалахскую зимнюю избу. Косолапая Варвара еще позавчера ушла готовить помещение к приезду хозяев. Посуда и вещи уже были уложены в узлы да ящики, и в большом многокомнатном летнике стало пусто. Все мрачно сидели за скудным ужином вокруг стола, поставленного перед камельком.

Вдруг со стороны тракта послышался топот бешено мчавшегося коня.

— Видно, шалопай наш куда-то скачет, — проговорил, ни к кому не обращаясь, Федор, прижимая ладонь к больным глазам.

Лука Губастый часто проезжал мимо родного двора, но уже давненько не заглядывал к своим. И на этот раз он, судя по удаляющемуся топоту копыт, проехал мимо.

— Сынок-то наш… — не успела высказать осуждение неразговорчивая Ирина, как топот снова послышался где-то поблизости, и вскоре конь остановился у ворот.

Веселовы с удивлением посмотрели друг на друга.

Лука сильно рванул запертую на крючок дверь.

Он был во хмелю. Тяжелой походкой, будто к ногам его были привязаны пудовые гири, он подошел к столу и грузно уселся на лавку. Вытащив из кармана бутылку водки, Лука с грохотом поставил ее на стол и забасил:

— Отец Федор!

— Что, дорогой?

— Мать Ирина!

— Что, сынок?

— Ночевать я к вам приехал.

— Хорошо, — кивнул Федор, — пора вспомнить и дом свой.

— Да… ночевать! Или, может, прогоните? А не в этом ли гнездышке я родился и рос? Ну ладно, не обижайтесь на меня. Примите вот это в подарок.

— О чем он? — встрепенулся Федор.

— Бутылку водки принес…

Федор даже подскочил от радости.

— Вот молодец! Да и то скажи: как же он мог отца родного позабыть! Ну-ка, посуду сюда, живо… Ирина, выполоскай хоть эти чашки! Майыска, поторапливайся с самоваром! Ну, вы, поворачивайтесь…

Федор, казалось, опьянел от одного упоминания о водке. Он стал на ощупь ворочать поленья в камельке, потом разыскал в углу сухие сучья, и вскоре огонь весело запылал.

Федор и Ирина захмелели от первого глотка. Майыс тоже заставили выпить, хотя она и отказывалась. Голова у нее закружилась, ее стало клонить ко сну и почему-то хотелось смеяться.

А беседа не клеилась. Федор был готов болтать сколько угодно, но Лука явно не желал поддерживать разговор с отцом и лишь нехотя ронял по одному слову. Наконец он резко встал на ноги и заявил:

— Ну, спать!

С этими словами Лука подошел к нарам, схватил в охапку постельные лохмотья Давыда и Петрухи и выкинул все во двор.

— А куда же ребятам деваться в такую стужу и темень? — просящим голосом произнесла Ирина.

— Хоть к черту на рога!.. Не выношу я их поганого запаха! — Лука обернулся к парням, пугливо жавшимся кетене, и рявкнул: — К черту, проклятые! Ну!

— Идите на сеновал! Не сдохнете! — тонким голоском проблеял Федор ребятам, которые и без того норовили удрать из дому.

Майыс тоже направилась было к выходу, схватив с нар свою постель, но Лука встал в дверях, преградив ей дорогу:

— А ты куда? Ишь, красавица, заважничала-то как! Разве я не брат твой, а?

Лука вырвал из рук Майыс постель и швырнул ее обратно. Потом тяжелым шагом подошел к передним нарам и, повалившись, тут же захрапел.

— Вишь, как храпит! — заметил Федор. — Если он уж так крепко спит, то не только ради тебя, но и ради самой царицы не проснется. Стели, жена! Спать! А сынок мой все ж таки вспомнил нас: значит, дороги мы его сердцу, — с удовлетворением закончил он.

— Не очень-то ты у меня зазнавайся! — пригрозила Ирина, пройдя мимо печально стоявшей у камелька Майыс.

Она подложила под голову храпящего сына подушку и накрыла его теплым одеялом.

Только хозяева начали засыпать, как за камельком поднялся шум.

— И не стыдно тебе, краснорожий черт! — вскрикнула Майыс плачущим голосом, и один за другим раздались звуки пощечин.

— Ах ты, сволочь! — закричал Лука. — Что я, хуже твоего Эрдэлира, с которым ты снюхалась в поле?

Послышался гулкий, сильный удар, и девушка, охнув, отлетела в сторону.

Грузными шагами Лука приблизился к чулану родителей и сильным ударом ноги с треском распахнул дверь:

— Не притворяйтесь, будто спите! Внучка Кривого Журавля, любовница поганого Эрдэлира, ни за что ни про что дала мне пощечину… До тех пор, пока не выгоните эту сволочь из дому, не считайте меня своим сыном!

В чулане захныкала напуганная Аксинья.

— Лука, ты уж слишком… — взмолился Федор.

— Молчи! А не то все ребра переломаю! — заорал Лука на отца.

Слышно было, как он одевался у своих нар, а затем шумно выбежал во двор.

— У, черт губастый! Лучше бы убил! — вскричала Майыс.

Брошенное ею полено с грохотом ударилось об уже закрытую дверь.

В ночной тишине раздался конский топот и вскоре замер где-то вдали.

Казалось, Майыс только и ждала ухода своего врага, чтобы громко разрыдаться.

С тех пор все в ней переменилось. Она перестала шутить и смеяться. Ничто не интересовало ее, все валилось из рук. Прикусив нижнюю губу, девушка бродила как лунатик, ни на кого не глядя.

Как только переехали в Дулгалах и выпал снег, а Талба подернулась льдом, Веселовы, наконец, устроили судьбу Майыс: ее выдали за дважды вдового почтенного старика Василия Боллорутту, жившего одиноко на пустынном берегу Талбы. Нельзя утверждать, что Майыс выдали замуж насильно, ибо когда ей объявили, что она выйдет за старика Василия, девушка ничего не ответила. Она лишь взглянула на Ирину с таким выражением, будто хотела сказать: «Зачем только ты мне это говоришь?» — и вышла из юрты.

В день приезда жениха Эрдэлир ушел еще до рассвета охотиться в дальнюю тайгу на целую неделю.

Низкорослый толстяк, с узкими, насмешливыми глазами, широко расставленными на безволосом крупном лице, Василий Боллорутта постоянно скалил свои желтые лошадиные зубы и даже у самой Ирины вызывал отвращение.

Разодетый в дорогие меха Боллорутта после венчания приехал с молодой женой к Веселовым. Все домашние в тот вечер посматривали друг на друга с опаской и даже разговаривали почему-то шепотом, будто собирались кого-то обмануть. Поспешно отужинав, Федор и его жена удалились, уступив свои нары зятю. Все улеглись раньше обычного.

Только одна Майыс не ложилась. Она сидела перед потухающим камельком, помешивая лучиной золу.

И вдруг заснувший старик громко заскрежетал зубами и дико запел: «Не я ли славным заржу жеребцом, не я ли великим быком промычу на весь мир! Не я ли!.. Ой-ой-ай-ай!..»

Сначала поднялась Ирина. Она подошла к камельку и раскурила трубку от раскаленного уголька. Там Ирина что-то сердито и долго бормотала, потом, замахнувшись щипцами на Майыс, ушла к себе.

Майыс продолжала сидеть и мешать золу. К камельку все ближе подступала темнота.

Спустя некоторое время встал Федор и вышел во двор. Вернувшись в дом, он подошел к очагу погреться и покурить.

— Ну, подожди ужо! — грозно ворчал он. — Вот еще нашлась упрямица!..

В камельке дотлевали последние угли. Майыс по-прежнему сидела и помешивала лучиной золу. Внезапно она с треском переломила лучину, бросила ее в камелек и решительно ушла за занавеску, отдернув ее резким движением. Долго колебалась потревоженная занавеска и наконец неподвижно замерла.

Лучина, брошенная в камелек, вспыхнула на мгновение, — весь дом озарился светом, и тут же снова все погрузилось во мрак.

Наступила полная тишина. Темень стала еще гуще и плотнее.

Утром зять встал раньше всех и затопил камелек. Был он хмур и резок и держался так, будто накануне крупно проиграл. Попив молча чаю, старик поспешно уехал. И всем сразу стало легче, все заговорили громко:

— А ведь он куда лучше, чем нынешние молодые чистоплюи…

— А что, он еще может не одну девушку состарить…

— Да и наша-то не ахти какая драгоценность. К тому же, если со старым что случится, все богатство ей достанется! Сможет тогда выйти за любого…

Поздно вечером зять вернулся. Он привез несколько бутылок водки. Пили с радостью. Захмелев, старик повел разговор намеками, которые легко было понять.

— Эх, кабы была под рукой кружка с дырявым дном… — начал он. — Вот я бы налил в нее водку и поднес тестю. Так ведь поступали в старину. Что на это скажете? — уставился старик на Федора своими узкими колючими глазками.

— Что тут сказать! И ты ведь не мальчик.

__ Что я не мальчик, эго всем известно! А ты за падаль все имущество у меня вытянул, подлец!

— Что-о! Мне еще из-за тебя выслушивать всяческие оскорбления приходится! Горе мое! — опрокинув тарелку с мороженым мясом, вскочил Федор и кинулся было на Майыс…


Через три дня зять увозил жену домой. Когда садились в сани, Майыс остановилась у коновязи, глядя на притихшую юрту-копну, откуда никто не вышел. Потом кончиками пальцев смахнула с ресниц слезинки и резким движением бросилась в сани.

— Пока не проедете поле, назад не оглядывайся, — скороговоркой поучал ее Федор. — В старину говорили: «Если невеста, уезжая из дому, оглянется, значит душа ее возвращается к родным и быть ей несчастной с мужем».

Но не успели доехать до озера, что посредине Дулгалаха, как Майыс уселась поперек саней и стала упорно глядеть назад. Федор забеспокоился.

— Вот чудище! Вот упрямица!.. — проворчал он и поспешил в дом.

— Ладно уж тебе! — сказала Ирина.

Она долго еще стояла на дворе, провожая глазами Майыс.

Загрузка...