Глава четвертая БОРЬБА

Сила народная все одолеет.

КРАСАВИЦА ТАЛБА-РЕКА

Радость возвращения в родные края может понять только тот, кто хоть раз покидал их. Счастье часто ценят, лишь упустив его, здоровье — когда больны, молодость — состарившись, друга — после ссоры.

Никита давно, чуть ли не с первого дня, затосковал по Талбе. Он видел перед собой ее прозрачные воды, ее зеленые бархатные берега. И дно, будто выложенное пестрой галькой. И цепи высоких гор, упирающиеся в небеса. И волнующийся многоцветными травами покос Киэлимэ. И тихий Дулгалах, который Никита не переставал считать своим. Он тосковал по глубоким озерам и богатым лесам. Он тосковал по своим веселым, никогда не унывающим и трудолюбивым соседям, тосковал по своей семье, где радушно делили на всех одну оладью или кусочек случайно раздобытого сахара. И тоска эта усиливалась с каждым днем.

Где-то на склоне покрытого редколесьем высокого хребта — водораздела Нагыл-реки и Талбы-реки — под густыми кустами ерника и багульника робко журчит ручеек. Сначала он лишь кое-где обнаруживает себя меж кустов и кочек, но вскоре перестает прятаться и вот уже смело журчит в густой траве и блестит непрерывной узкой светлой полоской. Ручеек становится все более бурным и многоводным. Пройдешь верст десять — и он превращается в стремительный глубокий поток, который ревет, вырывает с корнями деревья, подмывает берега.

Он с такой силой мчится издалека, будто тоже давно соскучился по своей прекрасной матушке Талбе. А мать-река любовно принимает резвого сына в свои спокойные объятия.

Сколько их, веселых и бурных потоков, радостно и торопливо бежит в объятия спокойной и величавой Талбы!

И вместе с ручейком, превратившимся в могучий поток, шли по таежной долине к себе домой Никита с матерью.

По мере приближения к родной реке само небо будто прояснилось, чище становился воздух, ровнее дорога.

Шли наши путники легко и весело всю ночь и следующие полдня. А к вечеру еще в самой гуще леса Никита почувствовал вдруг, что воздух как-то особенно, по-родному, стал влажным и свежим, и ощутил далекий запах хрустально чистой речной воды. У Никиты сладостно защемило сердце. Он был похож сейчас на молодого зверька, у него подергивались тонкие ноздри, горели глаза.

— Мама, я пошел! — бросил он матери и побежал вперед.

— Беги, родной мой… — Федосья смахнула ладонью пот со лба и переложила ношу с одного плеча на другое.

Лесная нерасчищенная дорожка вилась, огибая лесные трущобы и пади, обходя пни и буреломы. Никите казалось, что бежать по ней даже лучше, чем по ровной и прямой дороге. И мальчик бежал, подпрыгивая тона одной, то на другой ноге, всем существом своим ощущая приближение Талбы.

Вдруг между деревьями блеснула и сразу исчезла узкая, как лезвие косы, блестящая полоска. Вот она опять показалась, на этот раз чуть пошире, но снова исчезла.

Никита мчался все быстрее и быстрее вниз по склону, поросшему лесом. Мелькавшая меж деревьями светлая полоска воды становилась шире и больше. И вдруг открылась вся Талба!.. Очарованный, Никита остановился, жадно оглядывая просторы родной реки.

Неописуемо прекрасная Талба раскинулась перед ним во всю ширь. Сквозь чистую, прозрачную воду виднелось рябенькое каменистое дно, усеянное разноцветной галькой. Там, далеко на середине реки, брызнула над водой густая стайка серебряных рыбок и тут же исчезла, будто растаяла в воздухе. Мелькнул огромный таймень. А чуть поодаль резвились мелкие волны, сверкая множеством серебряных искорок, и казалось — вот-вот закипит вода. Это солнышко играло с рекой.

Противоположный, крутой берег высился вдалеке, красиво окаймленный грядой кудрявых ив. А под ивами вода лежала без движения, словно зеленый бархат. Над деревьями вздымались к небу поросшие лесом горы, цепь за цепью уходящие вдаль.

Прозрачный, чистый воздух, можно заметить малейшее движение ветки на том берегу. А над тайгой медленно и спокойно парит орел. И будто ясно видны отсюда его могучие чешуйчатые крылья, изогнутый клюв, пронзительные глаза.

О простор, тишина и величие! Как отрадно видеть все это после долгой разлуки с родными местами!

Никита сорвался и побежал вниз по покатому берегу. Потом, стараясь остановиться, но по инерции продолжая бежать, он мелко-мелко засеменил ногами и с размаху шлепнулся у самой воды. Быстро стянул с себя и отбросил в сторону торбаса, сорвал одежду, вскочил на ноги и с разбегу бросился в воду, только мелькнула в воздухе его худая мальчишеская спина.

Беспрестанно хлопая по воде руками и ногами, Никита нырял и барахтался, рассыпая вокруг себя светлый бисер брызг. А потом устал, лег на спину и, беззаботно покачиваясь, словно в люльке, закрыл глаза, отдавшись течению.

Вдруг он услышал невнятный крик.

Никита открыл рот, вытаращил глаза и прислушался. Высокие горы эхом вернули слова его матери: «Милый, довольно!» Мальчик перевернулся на живот, нырнул, снова показался на поверхности и, легко размахивая руками, поплыл к берегу.

Федосья вымыла лицо, вытерлась платком, пригоршней напилась. Когда одетый Никита прибежал к ней с торбасами под мышкой, она сказала:

— Вот и пришли мы к своей Талбе!

— Пришли, мама, пришли… — И Никита запрыгал, стараясь согреться после купанья.

Вскоре они достигли Дулгалаха. На месте их бывшей юртенки торчало четыре столба. Рядом громоздилась изба Веселовых. Мать с сыном постояли у столбов и пошли посреди покоса, огибая озеро. Им показалось, что Дулгалах в этом году порос особенно густой травой.

— Может, и вернут нам на этот раз нашу землю, если там и впрямь победили, — пробормотала мать.

— Неужели ты не веришь! — воскликнул сын. — Наши всегда победят, я сам их небось видал. Огненные люди! Особенно Серго. Он попросил у Ленина войска, чтоб не очень-то наши богачи зазнавались.

— Будто ты в Москве был и сам все слышал! — засмеялась Федосья, ласково поглядывая на сына.

— Пусть не слышал, а все равно знаю! Теперь богачи шиш пас обидят!

Несколько верст до Глухого они прошагали незаметно, и когда солнце садилось за верхушки деревьев, мать и сын увидели свою крохотную юртенку.

Никита бросился вперед и влетел в юрту с криком:

— Здравствуйте! Наши победили! Земля наша! Сторонись, богачи!

— Ура! — воскликнул оказавшийся здесь Эрдэлир и, вскочив на ноги, захлопал в ладоши.

Афанас еще не возвращался из Нагыла, и Никита действительно первым принес весть о взятии города большевиками.

Когда улеглась радость встречи, Никита бросил торбаса под нары и побежал к Егоровым, чтобы поскорей увидать Алексея, который отправился к бабушке.

Но Алексей сам шел ему навстречу и на ходу беззаботно кидался сучками. Увидев брата, он вспыхнул, улыбнулся, но сделав вид, что не замечает его, опустил глаза. Никита же бросился в сторону и быстро улегся за пень. Когда Алексей проходил мимо, Никита фыркнул. Алексей остановился и, будто не понимая в чем дело, стал оглядываться, потом подошел к пню и слабо ударил по нему прутиком.

— Кто здесь?.. Э, да это ты, оказывается! — сказал он деланно равнодушным тоном.

От волнения мальчики не могли и слова вымолвить и молча пошли рядышком по лесной дороге.

— А мы ведь вернулись, — тихо сказал, наконец, Никита.

— Вернулись? — переспросил Алексей. — А я за нашей юртой в лесу нашел птичье гнездышко и отковырял для тебя из стен егоровского амбара на целый заряд дробинок… — начал было рассказывать он.

Но разговор не клеился, и братья больше молчали.

— Алексей, ты соскучился? — почти шепотом спросил Никита, глядя куда-то в сторону.

— Что ты! — возмутился Алексей, уставясь в землю. — Разве я маленький?!

А потом они долго бегали и играли на круглой лесной полянке, и все больше оживлялась их беседа.

Когда мальчики уже к ночи вернулись домой, у них в юрте собрались почти все соседи.

— Вот и Никита, он лучше меня расскажет! — обрадовалась Федосья.

— А ну расскажи, Никита, что случилось в городе…

— Случилось вот что, — стараясь держаться как можно солиднее, начал Никита и стал рассказывать о том, как присланные Лениным по просьбе Орджоникидзе и Ярославского красные войска победили в городе буржуев. При этом он настолько увлекся, что, не смущаясь, рассказывал о «страшном бое» с такими подробностями, будто был одним из самых активных и бесстрашных красных бойцов.

Часто, прерывая свой рассказ, Никита обращался к отцу и повторял:

— Дулгалах теперь наш!

Два дня Никита ходил по наслегу, чувствуя себя самым осведомленным и интересным человеком. Потом приехал из Нагыла Афанас Матвеев.

Сразу же закипела борьба за землю. Егордан по-прежнему отказывался от лучших покосов и твердил свое: «Мне нужен только мой Дулгалах». Вначале, боясь, что не сегодня-завтра прибудет красный отряд, богачи почти не сопротивлялись, а некоторые даже задабривали своих батраков, предлагая им — конечно, до поры до времени — клочки земли от своих наделов.

Но красных из города все не было.

Правда, в Нагыл приехал Иван Кириллов и от имени Якутского совета рабочих депутатов провел там несколько митингов. Народ восторженно приветствовал советскую власть. С огромным подъемом принимались постановления об отмене вековой системы землепользования и о распределении всей земли подушно. Пламенными выступлениями на митингах отличался из бедняков Егор Сюбялиров, тот самый Егор, друг детства Федосьи, давний батрак Судова. Ему не уступал сын кривой сыгаевской батрачки, курчавый молодой Семен Трынкин.

В Талбе с нетерпением ждали Ивана Кириллова. Он писал Афанасу, что скоро приедет. Но талбинцы так и не дождались земляка. Вскоре они узнали, что Кириллов по спешному вызову вернулся в город.

А тем временем Лука Веселов объявил себя «красным» и ежедневно оповещал об этом какой-нибудь дикой выходкой. То он надевал на себя все с ног до головы красное, то голыми руками душил собаку, то кричал, что ночью сожжет церковь и почту, то палил из ружья по солнцу, заявляя, что оно светило еще при царе и его давно пора расстрелять.

Афанас говорил, что Лука хочет опорочить большевиков своим поведением, что он всегда был пьяницей и скандалистом и ненавидит большевиков, как и все буржуи. И правда, иные страшились красных, указывая на «красного» Луку. А Федор Веселов ходил по юртам и сокрушался, что новая власть, мол, дурно повлияла на сына, что Луку теперь нельзя узнать. А что же будет, когда сами красные сюда придут!

Однажды пьяный Лука Веселов, проезжая на коне мимо дома священника, громко орал похабные песни, ругал на чем свет стоит давно свергнутого царя и грозился поджечь церковь. Люди думали, что злой поп выскочит и накинется на Луку, но тот не вышел из дому и только в окне появилась на миг его косматая голова. Зато его вислоухая дряхлая собака вышла к воротам и лениво залаяла на Луку. Лука слез с коня и запустил в собаку кирпичом.

— Вот бестолочь! — заметил Афанас, стоявший в толпе бедняков, которые чуть ли не каждый день собирались здесь.

Лука Губастый резко повернулся к толпе, глаза у него налились кровью, толстые Губы скривились.

— Твой отец всю жизнь был трапезником, поэтому ты и заступаешься за попа… Ты — за царя и попа, а я — красный.

— «Красный»! Красные дают народу свободу, землю, а ты только пьянствуешь да горло дерешь похабными песнями. Ты нарочно порочишь красных.

— Я ругаю царя, а ты защищаешь его!

— Царя нет. Народ борется против богачей, завладевших землей. А мы делим землю подушно.

— Какие богачи? Какая земля? — И Лука, косясь на Афанаса, надвинулся на него. Видно было, что он хочет затеять драку.

Но тут из толпы вышел Василий Тохорон.

— Насчет земли… — прогудел он, но больше ничего не сумел сказать, будто проглотил заготовленные слова. Неловко переминаясь с ноги на ногу, Тохорон медленно поводил своими огромными глазами. — Это верно…

Лука покряхтел и отошел, ведя коня на поводу.

— Да разве ты против баев? Ты сам бай! Пошли делить землю! — громко и внушительно сказал Афанас, обращаясь к народу.

— Пошли! — крикнул Эрдэлир. — Меньше слов и песен! Отберем землю, потом и песни петь будем.

— Это правда, — прогудел Тохорон.

— Можно и с песнями отбирать, песня не помеха, — заметил Иван Малый и вдруг, подпрыгнув, перевернулся вниз головой и быстро пошел на руках, размахивая в воздухе ногами.

— Эх, молодец!.. — похвалил его Афанас. — А песни, друзья мои, разные бывают.


Пошел слух, что по Лене плывут к Якутску белые отряды и что красный отряд выехал на пароходах навстречу белым.

Вскоре в Нагыл вернулись скрывшиеся в первые дни установления советской власти местные богачи — эсеры Михаил Судов и Никуша Сыгаев. Они быстро приспособились к создавшимся условиям. В улусный исполком совета депутатов вошли бедняки, такие, как Егор Сюбялиров и Семен Трынкин. Но исполкому требовался грамотный секретарь, которым стал в конце концов Никуша Сыгаев. И он приехал в Талбу устанавливать новую наслежную власть.

Никуша рассказывал на собрании:

— Вся Сибирь в руках белых. Северная часть России занята английскими и французскими войсками. На восток нахлынули войска великой японской империи. Вся южная часть России занята немецкими и турецкими войсками. В общем, советская власть пока держится только в Москве, Петрограде и… и… — Сыгаев откашлялся, — и в славном городе Якутске, где, кажется, осталось сейчас около пятидесяти отважных бойцов…

— Ты за кого это агитируешь? — воскликнул Афанас, вскакивая с места.

— За советскую власть…

— А сам ей гибели желаешь! — усмехнулся Эрдэлир.

— Таким образом, я призываю всех вас… а в особенности Афанаса и Эрдэлира, активнее помогать красным, — твердо сказал Никуша, окинув взглядом собравшихся. — А то не сегодня-завтра от красных останется лишь смутная память…

— Иди, Эрдэлир, спасать красных, — быстро заговорил Павел Семенов, тараща глаза, — да топор не забудь захватить…

— И пойду!

— А то как же! — промычал Роман Егоров, тронув свои рыжеватые усы. — Топором можно, пожалуй, не только буржуев рубить, а в случае чего и заслониться от японских и английских пушек… Только вот Япония — на востоке, а Англия — на западе, а топор у Эрдэлира один… — закончил Роман таким тоном, будто и в самом деле сожалел, что у Эрдэлира всего один топор.

Послышался смех. Обычно остроумный Эрдэлир растерянно заморгал.

— А ведь брат-то мой Роман — умница, точно знает, где восток, а где запад! — насмешливо заявил Михаил Егоров.

Он стоял, прислонившись к стене покосившегося и поросшего грибком дома наслежного управления, в тени которого шло общее собрание.

— А как он насчет севера и юга? — серьезно спросил Эрдэлир.

— Этого он еще пока не знает, но года через три, думаю, и это узнает! — в тон ему ответил Михаил.

Роман встал и под общий хохот ушел.

Из-за того, что Роман после смерти Григория разорил его семью, Михаил крупно поссорился с ним и с тех пор не упускал случая поиздеваться над своим разбогатевшим братом. Прежде Роман весьма равнодушно относился к насмешкам Михаила, а теперь ничего не стоило вывести его из состояния спокойствия, — он боялся буквально всего, а в особенности прихода красных. Он внезапно закрыл свою лавку, упрятал собранную пушнину и масло и ходил, тревожно озираясь, ни в ком не находя сочувствия.

Собрание было шумным. Бедняки кричали, требуя распределения земли подушно. Тут же поблизости шумели дети, состязаясь в прыжках и, как обычно, споря, кто перепрыгнул, кто недопрыгнул, а кто наступил на самую черту. Среди соревнующихся Никита выделялся особой бойкостью, хотя прыгал хуже многих.

Никуша Сыгаев и Лука Веселов даже охрипли, пытаясь установить порядок. Наконец Никуша предложил избрать «издавна красного» Луку Веселова, как называл себя сам Губастый, председателем наслежного совдепа.

Послышались первые, еще довольно робкие возгласы протеста.

Афанас Матвеев выступил, сказав, что Лука никогда не был и не будет красным, что он просто хулиганил, когда называл себя красным, чтобы очернить большевиков в глазах народа. Тут даже дети притихли, прислушиваясь к спору.

— Ты сын трапезника! — вскочил Лука, стуча кулаком по столу. — Поэтому ты защищаешь царя и попа, тебе не нравится, что я…

— Не надо Луку, раз так хочет Никуша! — мальчишески тоненьким голосом закричал Никита, выдвигаясь вперед. — Никуша — эсер, а эсеры — враги красных.

— Я тебя, мальчик, увезу с собой в управу, — пригрозил Никуша, — там тебе твой язык обратно в рот засунут. Я секретарь улусного совета. Я красный, вот, смотри! — И Никуша показал на красный бант, приколотый к его груди.

— То-то вы с Судовым, услыхав про победу красных, хвосты подняли да в лес подались, как коровы в жару!

Поднялся хохот.

— Уши ему надрать! — заорал Лука и шагнул в сторону ребят.

— А разве уши только у бедняков имеются? У богатых, думаешь, не найдутся? — прогудел Василий Тохорон.

Лука остановился, поднял с земли какую-то бумажку, делая вид, что он именно за ней и шел, и вернулся к столу.

— Ты уходи отсюда, играй подальше, а то с тобой беды не оберешься, — тревожно зашептал Егордан, подходя к Никите.

Ребята немного отошли.

После долгих споров и препирательств избрали председателем наслежного совета Афанаса Матвеева, а членами — Дмитрия Эрдэлира, Ивана Малого, Егора Найына и Луку Веселова. Никуша уехал, сказав, что вопрос о распределении земли будет решать каждый наслег по своему усмотрению.

— Я беру свой Дулгалах, — заявил Егордан, — и всех, кто туда сунется, буду угощать кулаками! Другой земли мне не надо… Я пошел! Никита! — крикнул он в сторону игравших невдалеке ребят. — Идем домой!

А в тени его юрты, дожидаясь хозяина, спал Федор Веселов.

— Все на собрания ходишь, Егордан? — сказал Федор, когда его разбудили. — Ну чего ты добиваешься? — спросил он, открывая пустые глазницы и поглаживая голову. — Бери, пожалуйста, свой Дулгалах, я и без собраний тебе его возвращаю… Есть ли еще что-нибудь у тебя, Егордан, на сердце, что могло бы нас рассорить?

— Если возвращаешь мне мой Дулгалах, то ссориться нам не из-за чего, — просияв, ответил Егордан.

— Вот и хорошо. Все надо миром улаживать, а не криками на собраниях.

В середине августа 1918 года до наслега дошла весть о том, что город «побелел» и все теперь будет так, как было до красных.

Оказалось, что посланный тогда из Якутска навстречу белым красный отряд был разбит в неравном бою в верховьях Лены свежими силами колчаковцев. Вскоре белые заняли Якутск.

Специальная следственная комиссия «по делам большевиков» бросала в тюрьму всех, кто принимал участие в установлении советской власти в городе.

Повсюду свирепствовали белогвардейцы, именовавшие себя представителями «временного сибирского правительства». В Нагыле тоже образовалась колчаковская земская управа, ее возглавил Никуша Сыгаев. Судов стал начальником улусной милиции.

А в Талбинском наслеге первое время все оставалось по-прежнему. Но потом пришел приказ о немедленном возвращении «незаконно» скошенного сена с «захваченных» при большевиках участков. Афанас и его друзья отказались выполнить этот приказ. За это Афанас Матвеев был смещен улусной управой с должности. Руководство наслегом перешло в руки Луки Веселова, Павла Семенова и Романа Егорова, вновь открывшего свою лавку. И уж теперь Роман Егоров не упускал случая отомстить беднякам за свой прежний испуг.

Егордан слыхал про городские события, но считал, что лично его это не касается. Он трудился на возвращенном добрым Федором Веселовым Дулгалахе и уже поставил там небывалое количество — около ста — отборных копен. Он был очень доволен тем, что отказывался в свое время от другой земли, которую теперь все равно пришлось бы вернуть.

Разговоры о том, что идет борьба между богатыми и бедными, он не любил слушать, и на этой почве все чаще и чаще возникали споры между ним и Никитой. Егордан говорил, что борьба идет, должно быть, между добрыми людьми, которые за народ, и злыми, жадными, которые только о своем брюхе думают. Но богачи тоже бывают добрыми, а бедняки злыми, — он, — Егордан, таких знает. Вернул же ему добрый человек Федор Веселов несправедливо отнятую у него землю. А вот Роман Егоров, который с поля угнал его вола, — это действительно злой и жадный человек. Но разве не злой человек и бедняк Федот, брат Эрдэлира? Ведь он все наперекор бедноте делает! А каким страшным словом он обозвал как-то свою жену, тихую Лукерью! А сколько раз на свою мать кричал! Да мало ли злых людей среди бедняков, таких вот, вроде Федота! Но и среди богачей добряки, вроде милой Анчик и Федора Веселова, тоже найдутся.

Но однажды утром в голове у бедного Егордана все перевернулось.

Он занял у Андрея Бутукая вола, взял с собой старика отца и Никиту, и они все трое направились в Дул-галах стоговать сено. Шли они, мирно беседуя между собой, но на краю покоса, словно по команде, остановились с разинутыми от удивления ртами… Возле Веселовской избы вырастал большой стог. Поверху, утаптывая сено, с вилами в руке важно расхаживал долговязый Семен Веселов и что-то гнусаво гоготал сидевшему у основания стога слепому Федору. В стороне Федот накладывал копны в сани, а Давыд затем подводил волов к Семену и, свалив груз, возвращался обратно. Маленький толстяк Петруха граблями собирал оброненное сено. Люди работали поспешно, слаженно. Неподалеку у разворошенной копны топтался, опустив морду, оседланный конь Федора.

— Видишь? — спросил Егордан отца.

— Вижу, — тихо ответил старик Лягляр, не опуская руки, которой он заслонялся от солнца.

— Видишь? — обратился Егордан к сыну.

— Я-то вижу, — ответил Никита, — но видишь ли ты своего добряка Веселова?

— Вижу! Теперь-то я вижу! — закричал Егордан так громко, что все веселовские работники оглянулись. — Теперь-то я вижу! — И, выпустив повод вола, он ринулся к работающим.

Подбежав к Федоту, Егордан вырвал у него вилы, сломал их одним ударом ноги, отбросил в сторону обломки и с силой отшвырнул самого Федота. Давыд и Петруха помчались во весь дух к озеру. Долговязый Семен скатился со стога. Никита с дедом наскоро привязали вола к кусту тальника и бросились успокаивать Егордана, может быть впервые в жизни столь рассвирепевшего.

А Егордан тем временем поднял брошенные Семеном вилы, сломал их тоже, потом кинулся на самого Семена, отшвырнул его в сторону и, схватив за грудь беспомощно мотавшего головой щупленького слепца, поднял его и потряс в воздухе.

— Что ты?! — одновременно вскрикнули подбежавшие к Егордану дед и внук.

Никита вцепился в руку отца:

— Отпусти! Убьешь!..

— И убью! Задушу, гада! — рычал Егордан, раскачивая хрипевшего Федора. — Отойди, Никита!

— Не отойду! Отпусти его!

Задыхающийся дед тоже уцепился за сына:

— Отпусти, Егордан!..

Егордан разжал руки, и Федор, как сноп, повалился к его ногам, а немного погодя, ощупывая землю, отполз назад, к стогу.

— Ты мне вернул Дулгалах? — заорал, нагнувшись над ним, Егордан.

Слепой схватился руками за голову, съежился и пропищал:

— Да, Егордан, но… но тогда были красные, а теперь…

— А теперь их не стало?!

— Да, Егордан, не стало, и получено распоряжение из города…

— Так ты, значит, отдавал мне землю потому, что боялся моей власти, а теперь настала твоя власть?

— Не твоя она и не моя, Егордан, это просто русские дерутся между собой…

— А все-таки одни дают землю нам, а другие — тебе, — вмешался немного успокоившийся Никита.

— Ты моих красных боялся, а я твоих белых, всяких там Сыгаевых, тебя и твоего сына Губастого, не побоюсь, я плюю на всех вас. Все вы, богачи, — собаки! Все! Землю я живым тебе не отдам! Убирайся отсюда, а то я тебя с грязью смешаю!

— Ну, уйду, уйду… Кому охота быть убитым… — Федор несмело поднялся и дрожащим голосом позвал: — Семен!.. Давыд!..

Федор с трудом созвал своих дрожавших от страха людей и уехал, ворча что-то себе под нос.

А Ляглярины привели вола, свезли несколько копен, заложили в другом месте основу нового стога и перевезли туда же стог, начатый веселовскими людьми. Егордан все время молчал, сурово поглядывая по сторонам.

Во время дневного чая Никита вдруг фыркнул и сказал, ни к кому не обращаясь:

— Видно, нет уже добрых…

— Богачей-то?.. — охотно отозвался отец и вдруг весело рассмеялся. — А как они все задрожали, паршивые собаки, когда я на них, точно медведь, налетел! Бедный Петруха… ну прямо росомаха, толстый, короткий… Ха-ха-ха!.. Нет, видно, все они, богачи, — собаки, с ними только так и разговаривать.

— Вот то-то! — обрадовался Никита.

— Анчик… — начал было старик, да Егордан перебил его:

— Да и она, должно быть, была добра, пока жила у маменьки на всем готовом, еще неизвестно, какова стала, когда обзавелась своим хозяйством.

Никита рассказал о том, как Анчик защищала Капу, не разрешая мужу бить ее «до покрова».

— Вот! — воскликнул Егордан. — Доброта у них от весеннего Николы до покрова! Чтоб не околела рабочая скотина!.. Эх, все они, видно, одинаковы…

Егордан в два дня закончил стогование и отправился вместе с Никитой на покос Киэлимэ искать «ремешки»[34].


Бескрайный покос Киэлимэ был почти полностью убран и усеян множеством больших и малых стогов. На макушках малых стогов, поставленных бедняками на полученных ими участках, торчали деревянные крестики. Это значило, что стога стали спорными и пока никто не смеет их трогать.

Покосив среди кустарника и кочек — здесь на одну копну, там на полторы, Ляглярины спрятались от осеннего ветра в густом ивняке и расположились на отдых. Они копошились, разводя костер, и вдруг услышали позади себя окрик.

— Попались, черные разбойники! Вот вы где!

Егордан даже охнул от неожиданности и выронил охапку хвороста.

Кусты раздвинулись, и оттуда выглянуло красное лицо его друга Егора Найына, вечного батрака. Роман Егоров прогнал его от себя за непочтительность, и он пришел сюда покосить немного в кустах тальника.

— Ах ты, чертов сын, испугал меня… Я думал, что беглый какой-нибудь… — Егордан вытер рукавом лицо, подтянул штаны и принялся подбирать хворост.

— Э, брат, беглецы-то ведь тоже разные бывают, — сказал Найын. — Было время, когда буржуи от наших убегали, а вот теперь пришлось нашим убегать от буржуев. Вчера в наслег пришел приказ ловить беглецов — целый список красных. И наш учитель Иван Кириллов и Виктор-фельдшер тоже там числятся. А сам начальник буржуйской милиции Михаил Судов поехал с вооруженными людьми к верховьям Талбы. Он всех предупреждал: «Увидите красных — обязательно ловите, они теперь, наверное, будут пробираться к Охотску».

— А ты что?

— А я что? Я говорю: «Мне бы только ловить. Я ловить очень люблю. А кто красный, кто белый — не мне разбирать. Мне все равно».

— Ишь ты! Ему все равно! — упрекнул Никита.

Найын рассмеялся:

— Нет, Никитушка, мы все-таки подумаем, кого ловить, а кого прятать, ты за нас не бойся. Это твой отец, видно, всякого беглеца боится…

— Нет, все они, буржуи, — собаки, — начал Егордан, засучивая рукава и пристраивая чайник с водой над костром. — Пока были наши, красные, Федор отдавал мне Дулгалах, а как пришли его, белые, сразу стал отнимать обратно.

— А ты что же, стал разбираться, кто наши, а кто ихние? — удивился Найын.

— Да я так думаю: кто, значит, беднякам дает землю, тот наш, а кто богачам — те ихние.

— Вот то-то! Да и не только землю дают нам красные, они избавляют нас от гнета и кабалы буржуев… Да, теперь вот наши ушли… Но придет день, Егордан, и буржуи еще побегут от наших!

Когда Егордан вернулся из Киэлимэ в свой Дулгалах, на макушке его стога красовался широкий деревянный крест, запрещающий трогать спорное сено.

Эту зиму Веселовы жили в своей родовой усадьбе, чтобы быть поближе к наслежному центру. Ведь главенствовал в наслеге Лука. А Дулгалах пустовал, и этим воспользовался Егордан. Он чрезвычайно просто разрешил спор о сене. Остро наточив плоскую железную лопату, он обрезал сено вокруг запретного креста и за один день с помощью бедняков-соседей вывез почти весь стог. Страшный крест остался нетронутым. Но хранить столько сена дома было бы не слишком надежно. Поэтому большую часть он спрятал в лесу, кое-что — у соседей и уж совсем немного оставил у себя.

Почти каждую неделю Егордана вызывали в наслежное управление для разбирательства учиненного им «бесчинства». Раза два возили его даже в улусную земскую управу, откуда он возвращался еще более непримиримым. Егордан твердил одно:

— Креста я вашего не трогал, а сено свое взял.

Несколько раз составляли акт с понятыми, все выясняли, тронут крест или нет, да сколько было сена в стогу, да сколько осталось под крестом, да сколько вывезено. Потом забрали и перевезли к Федору воз сена, который находился у Лягляриных во дворе. Егордан громко возмущался, грозился дойти до самого Колчака, а сам в душе посмеивался: ведь большая часть сена была спрятана в лесу и у соседей!

К лету 1919 года полностью была восстановлена прежняя система землепользования, и бедняков снова разогнали по далеким пустынным долинам. Эрдэлир и Афанас почти все время жили в тайге, промышляя охотой, и в наслеге появлялись редко. Наслежное управление давно имело предписание улусной управы доставить их на суд за «преступления», свершенные при красных.

Вывезенные в улусную управу Иван Малый и Найын через неделю благополучно вернулись. Найын прикинулся там дурачком — красных он называл господами, а колчаковцев товарищами, заявлял, что готов исполнить любое поручение любой власти. А Иван Малый все беды в наслеге валил на Афанаса Матвеева и Луку Веселова, называя их закадычными друзьями и смутьянами, которым только бы на лучших лошадях скакать да песни орать. Иван уверял, что он ни одну власть толком не понимает, но думает, что люди землю не делали, а ежели они все родились на готовой земле, то должны бы и пользоваться ею поровну. Потом он долго потешал всю колчаковскую управу, демонстрируя во дворе свою необычайную гибкость. Он брал в зубы нож, резким рывком перекидывал его через голову. При этом нож вонзался позади него в землю, а Иван, перегнувшись назад, вытаскивал нож зубами. Он прыгал на одной ноге, заложив другую за шею, потом бегал на руках, размахивая в воздухе ногами, и, наконец, пускался вприсядку из конца в конец широкого двора.

А в наслег регулярно приходили письма от учителя Ивана Кириллова, то на имя Афанаса, то на имя Эрдэлира, то на Ивана Малого. Никто, однако, не знал, где находился сам учитель. Письма эти попадали к талбинцам с оказией, обычно через Егора Сюбялирова или Семена Трынкина. Письма тут же вскрывались, даже если адресат в этот момент отсутствовал; их передавали из рук в руки, осматривали, ощупывали, но прочитать, к сожалению, не могли, пока не появлялся единственный грамотей из своих — Никита Ляглярин. Зато уж потом содержание письма вмиг распространялось по всему наслегу: дети и взрослые бегали из юрты в юрту, сообщая новости.

Обычно вскоре прибывал Лука Губастый. Он забирал письмо и тут же отсылал его в улусную управу, как вещественное доказательство «вредной деятельности» красных. И хотя само письмо уже кочевало по канцеляриям колчаковских милицейских органов, но памятных строк его никто не мог отнять у народа, слова правды западали в душу, потому что вселяли в людей уверенность, потому что учили жить и бороться.

— «Председатель Якутской области земской управы Никаноров в личном докладе Колчаку жаловался на то, что якуты сильно заражены большевистскими мыслями и ждут не дождутся возвращения красных… Колчак остался очень недоволен тем, что в Якутской области не справились с большевистским влиянием», — читал Никита очередное письмо от Кириллова.

— Ждем, это правда! — говорил один.

— Еще недоволен! Иди, сам попробуй справься, халчах-малчах несчастный! — смеялся другой.

— Выходит дело, якутский халчах побежал к своему отцу, главному халчаху: спаси, мол, меня от якутских бедняков!..

Через два-три дня по наслегу уже гуляла новость: главный якутский халчах просил главного русского халчаха спасти его от якутских красных, а тот ему ответил: «Спасайся сам, я и от русских красных скоро сдохну». А еще через несколько дней сообщалось, что русские красные послали письмо якутским красным: «Держитесь, товарищи, скоро мы халчаха повесим, как собаку, и к вам на помощь придем».

Метался по наслегу Лука, приезжал из улусной управы милиционер, а кто первый пустил «вредный слух» — так и не узнали.

«Красный отряд захватил верховья Лены. Якутская область отрезана от своего колчаковского центра», — говорилось в другом письме.

А вскоре пошли слухи, что красные плывут по Лене на ста двадцати пароходах.

Потом пришло письмо о том, что вся Сибирь и вся Россия теперь советские, а колчаковская власть осталась только в Якутске.

Наслег шумел уже открыто. Люди перестали бояться Луки и богачей и нарочно громко разговаривали при них о победах красных и неминуемой гибели всех халчахов. Афанас и Эрдэлир теперь жили в наслеге и, не таясь, готовили оружие.

Что-то присмирел и сам Лука Губастый. Он часто говорил о том, что с радостью жил бы, как другие якуты, тихо и мирно, но кому-то ведь надо было работать в наслеге — и народ, к сожалению, назначил его, а ведь ему всегда нравились красные, а не какие-нибудь другие.

Тихо торговал Роман Егоров в своей лавке, обменивая два фунта сырого листового табаку на пуд масла, получая за несколько аршин ситца целую корову. Этим летом он неузнаваемо присмирел, всем объявлял о том, что «отошел от политики», что война — дело русских, а якутов вовсе не касается. Теперь он охотно сбывал желтые колчаковские кредитки и весьма неохотно их брал.

За день до Петрова дня Роман созвал к себе в гости бедняков. Явились все, кроме отлучившегося в Нагыл Афанаса. Угощая гостей водкой и пряниками, хозяин что-то тянул о необходимости жить всем якутам в мире и согласии. Гости ели, пили, часто повторяя якутскую поговорку: «Пища вражды не знает», а когда подвыпили, каждый кричал свое, не слушая соседа.

— Раздай все свое богатство беднякам и сам живи бедняком. Скоро все равно красные придут, — заявил Эрдэлир.

— Всю мою жизнь выжимал из меня пот. А ну, выкладывай по десять рублей за все семнадцать лет моего батрачества!.. — кричал раскрасневшийся Найын, постукивая кулаком по столу. — Эх, Ванька, Ванька Орлов! Кто здесь знает Ваньку? Один я, Найын несчастный!

Нет человека прямей и лучше хорошего русского парня Ваньки!

— Отдай мне моего вола Рыженького — тогда мир! — говорил Егордан.

— Зачем ограбил семью брата Григория? Почему грамотный племянник-батраком у тебя? — наступал Михаил Егоров.

Разошлись гости поздно вечером.

Дома Егордана ждал Федор Веселов.

— Егордан, я пришел отдавать тебе Дулгалах, — заявил он.

— Не спеши, твой халчах-малчах еще ведь не сдох! — ответил подвыпивший Егордан, швыряя шапку на нары, где сидел Федор.

Тот боязливо отстранился.

— Шапку бросил, — шепнула отцу полуслепая девочка Аксинья.

— Не мой и не твой он, Егордан… Это воюют между собой русские…

— Однако одни мне дают землю, а другие — тебе! — заорал Егордан, подсаживаясь вплотную к гостю. — Пошел ты с этим халчахом вместе к черту на рога! Завтра я иду косить свой Дулгалах, а если сунешься со своим халчахом, так вот что получишь. — И Егордан повертел перед слепым гостем кукиш.

Аксинья с перепугу расплакалась, дергая отца за рукав.

— Ребенок-то чем виноват! — вмешалась Федосья. — С ума, что ли, тебя свел Роман своей водкой? Раскричался!

А маленький Сенька, сам чуть не плача, протягивал плачущей девочке деревянную лошадку.

Федосья увела Аксинью в левую половину юрты.

— Мне ребенка жалко, а то бы я с тобой поговорил, — сказал смущенный Егордан. — Уходи-ка ты лучше, Федор, от греха…

И Федор ушел, вслух удивляясь неучтивости Егордана.

Наступила зима. Город оставался колчаковским. Ведь зимою красные не могут прибыть в Якутию — Лена замерзла. А до лета еще далеко…

Богачи опять осмелели. Роман Егоров всем рассказывал о том, что летом, находясь у него в гостях, бедняки грозились убить его и чуть не разграбили лавку. Павел Семенов составил список бедняков, которые «шумели при красных и незаконно косили на чужих покосах». Федор Веселов опять позарился на лягляринское сено.

— Я хотел тебе подарить землю по своей сердечной доброте, — говорил он, — а ты меня чуть не избил да еще выгнал из своей юрты. Значит, сено должно считаться моим. По первому снегу свезу его к себе.

— А я и тебя и твоих людей на вилы подниму, хоть сам за это в тюрьму сяду! — решительно отвечал ему Егордан.

И в день, когда выпал первый снег, Егордан встретился в Дулгалахе с Семеном и Давыдом. Завидя Егордана, веселовские люди молча уехали на своих волах, будто вовсе и не собирались трогать сено. А Егордан кричал им вслед, что он знает их гнусные намерения и, если только они осмелятся тронуть его сено, он им обоим все ребра пересчитает.

За день Егордан успел сделать три ездки на бычке Тохорона, а на другое утро, когда он снова приехал, на месте стога чернел лишь большой круг. За ночь Веселовы успели перевезти к себе весь остаток сена…

ЧЕЛОВЕК ВНЕ СПИСКА

В маленькой юрте Лягляриных, кроме семьи Егордана, по-прежнему ютились семьи слепого старика Николая, сына Туу, и Василия Тохорона. Жена Тохорона умерла в прошлом году, а сам он опять стал работать у богачей и не бывал дома от темна до темна.

Николай еще в молодости ослеп на оба глаза. Когда образовался Талбинский наслег, его забыли внести в список местных жителей, и он остался «человеком вне списка». Поэтому он сам, его иссохшая старуха, хроменькая дочь и сын Гавриш — все четверо остались на всю жизнь безземельными.

В молодости Николай славился как беспримерный силач и бегун. Его знали также как лучшего косаря и лесоруба. Но всю жизнь он косил сено и рубил лес для богатых, а ослепнув, стал для них же мять кожи и молоть зерно на ручных жерновах. Летом старуха с Гавришем косили одной литовкой сено где-нибудь на кочкарниках или довольствовались «ремешками». Надо же было хоть как-нибудь прокормить единственную коровенку.

Старик Николай был крепок, как пень крупной лиственницы. Несмотря на то, что ему уже давно перевалило за шестьдесят, он выполнял любую тяжелую работу. И никогда никому не приходило в голову, что у старика сил не хватит поднять что-нибудь. В таких случаях обычно заботились лишь о том, чтобы веревки не лопнули или чтобы сани не сломались.

Сегодня Николай с самого рассвета молол зерно к празднику для старухи Мавры Семеновой. Скоро зимний Никола. Для Лягляриных это тоже счастливый вечер: на ужин будут оладьи и головизна. Поздно вечером Николай встал перед камельком. Моргая веками вытекших глаз, он протяжным, тихим голосом рассказывал Егордану про свою жизнь:

— …Это случилось, когда я повздорил со старым Сыгаевым и одно лето батрачил у отца Федора Веселова, церковного старосты Алексея. Однажды ночью мне приснилось, что стою я на крыльце их большого дома, а под шаманским деревом Сыгаевых в Эргиттэ лежит буланая лошадь и, громко щелкая зубами, кусает себя…

— Страшно-то как! Дорога ведь проходит как раз под этим деревом, — заметил Егордан.

Во время рассказа Николая маленький Сенька забрался на скамеечку, чтобы достать лучину с полки, которая висела под самым потолком. Но сколько Сенька ни старался дотянуться до полки тупым ножиком, который крепко сжимал в своей маленькой ручке, ничего из этого не получалось. Тогда он деловито спустился, притащил табуретку, поставил ее на скамейку, кряхтя забрался на это сооружение и опять потянулся за лучинкой.

— Да, страшное это дерево… — продолжал Николай. — Когда я проснулся, у меня сильно болели глаза. А через несколько дней не стало для меня солнечного света. Вот я и считаю, что это проклятое дерево съело мои глаза… Наверное, в отместку за то, что я повздорил с Сыгаевыми.

— Вот страх-то…

— И все было как наяву… Первое время, когда я поворачивался к солнцу, я еще чувствовал свет… Не знаю, помогло бы мне тогда, если бы сразу пригласить шамана, но я этого не сделал, нечем было заплатить…

Раздался грохот. С полки посыпались лучинки, подставка под мальчиком рухнула, Сенька полетел вниз. На лету он задел ножиком рубаху старика Николая и разодрал ее. Старик подскочил с громким криком. Мальчик мгновенно очутился за больной матерью, лежащей на нарах. В эту зиму Федосья, на исходе пятого десятка, родила девочку Майю и целый месяц после родов никак не могла поправиться.

— Поглядите на этого бесенка! — заворчал рассерженный Егордан и стал осматривать живот старика.

Когда все немного успокоились, Федосья укоризненно сказала Николаю:

— Зачем ты так страшно кричишь? Ведь можешь напугать душу ребенка!

У слепого Николая был вид глубоко виноватого человека. Он кое-как запахнул разодранную рубаху, откашлялся и тихо протянул:

— Вдруг по животу скользнуло что-то холодное и послышался треск. Я подумал, что у меня живот разорвался. — Он вытянул перед собой руку, пробрался за камелек и зашумел там жерновом.

Напившись чаю, Егордан поставил чайник на огонь, надел свою облезлую доху и сказал:

— Ну, пока светло, пойду проверю капканы на горностая. А вы, молодцы, — обратился он к Гавришу и Никите, — пробейте прорубь и напоите скот.

Парни побежали на озеро, кое-как пробили узкое отверстие в глубоко промерзшей проруби и направились домой за скотиной.

— Еще мужчинами называемся, — с досадой проговорил Гавриш, — настоящую прорубь не можем сделать!

— Конечно, лучше бы новую прорубить, — заметил Никита.

— Хвастай!

— Давай прорубим.

— Прорубим, говоришь? А почему бы и нет? Чтобы до весны продержалась, как делают настоящие мужчины.

— Ну давай.

И ребята побежали обратно к озеру. Там они долго трудились и в самом деле сделали широкую прорубы.

Довольные и радостные, они прибежали домой, открыли ворота и погнали скотину на водопой. Уже на озере бойкая Дочка Лягляриных боднула бурую толстобрюхую корову старого Николая. Корова поскользнулась и задом провалилась в прорубь. Вытянув из воды передние ноги, она испуганно вытаращила глаза, захлопала по воде ушами и жалобно замычала. Гавриш с отчаянным криком подскочил к корове и принялся изо всех сил тянуть ее за рога. По лицу его катились крупные слезы. А Никита, задыхаясь, влетел в юрту и поднял там шум. Старуха мигом очутилась около Николая, который все еще молол зерно. Старик ощупью вылез из-за камелька и стал одеваться.

— Беги за соседями! — крикнула старуха Никите.

— А корова, по-твоему, дожидаться будет, пока соберутся соседи? — тихо проговорил слепой. — Попробуем сами… Бог поможет… Давайте веревки покрепче.

Никита и старуха отвязали два толстых. крученых ремня от саней и, вместе со слепым стариком, побежали к озеру. Гавриш уже охрип от плача. А корова ослабла, она тихо стонала, закрыв глаза и опустив уши в воду.

Старик взял ремни, сложил их в несколько раз и ощупью нашел рога коровы.

— Отойди-ка и не реви! — тихо отстранил он сына, а сам встал на колени, сунул обе руки в воду и обвил корову ремнями. — Сначала попробую тихонечко… Как бы ремни не лопнули, ведь старые… А вы подальше отойдите…

Старик взялся за ремни. Колени у него затряслись, спина стала постепенно выпрямляться. Он медленно подавался назад и, наконец, вытянув корову, грузно сел на берег.

И тут корова окатила его ледяной водою. Когда старик почувствовал, что сидит в луже, он вскочил на ноги и крикнул:

— Скорей домой!

Николая привели в юрту. Он снял обледеневшую одежду и дал старухе просушить, а сам улегся на нары, завернувшись в жеребковое одеяло. Корову загнали в хотон.

В это время вернулся Егордан. Мальчики наперебой рассказывали о случившемся и громко хвалили старика. Улыбаясь до ушей, Гавриш таращил горящие глаза и восторженно говорил:

— Ох, и страшная сила! Когда отец поднатужился, мускулы у него так и зазвенели…

— Перестань! Чего зря болтаешь! — перебила старуха сына. — Ведь уже большой, а не понимаешь, что такие речи могут накликать беду!

Гавриш замолчал, хотя ему очень хотелось поговорить.

— «Голени его были похожи на ободранные стволы деревьев, руки его были подобны обрубленным лиственницам. Он, обладающий…» — начал было Никита превозносить старика Николая возвышенными строками из «Олонхо», но его перебил Алексей.

— «С руками как репейник, с ногами как былинка…»— прищурив один глаз, с серьезным видом продекламировал он.

Все засмеялись, а старик заговорил из-под одеяла:

— Ну, чего они шумят без толку? Откуда у меня сила! Человек я немолодой… А корову просто вода вытолкнула, и бог мне помог.

Снаружи что-то заскрипело, дверь немного приоткрылась, кто-то замешкался на пороге. Дети мигом разбежались. Кто спрятался за камелек, кто — на нарах, забившись в угол.

Егордан, топивший камелек, повернулся и поленом открыл дверь. Какое-то чудовище в длинной, до самого пола, волчьей дохе, с окутанной чем-то непонятным головой медленно направилось в хотон.

— Это что за беда пришла?! — воскликнул Егордан, не выпуская полена из рук.

— Не туда идешь! Люди ведь здесь… — испуганно проговорила старуха Николая.

Роняя табуретки, незнакомец подошел к камельку, стащил с головы вытертую, рваную доху, размотал шарф и резко поднял голову.

— Дмитрий! Дмитрий Эрдэлир! — радостно закричали все сразу.

Дети вылезли из своих укрытий и столпились вокруг гостя.

— Вот мошенник, людей напугал! Ну, какие новости, рассказывай, — заговорил повеселевший Егордан.

Дмитрий распахнул тяжелую доху и, глупо озираясь кругом, приподнимал то одну, то другую ногу, делая вид, будто ищет кисет в карманах. Потом он провел рукой по волосам и, наконец, протараторил, комично жестикулируя:

— У меня новостей нет! А у вас что нового?

Все сразу догадались, что он передразнивал Павла Семенова, сына старухи Мавры.

— А почему этот старик слег? — протяжно спросил Дмитрий под общий хохот, передразнивая на этот раз самого Николая.

Слепой откинул одеяло до пояса, обнажив свою широкую грудь, и протянул:

— Я, друг, в воду упал…

Узнав о случае с коровой, Дмитрий от души посмеялся.

— А ты откуда достал, Дмитрий, такую одежду? — спросил Егордан, рассматривая роскошную доху.

— Да это Луке Губастому моя жена сшила, вот я ему и несу. Этот человек с заплывшей мордой не скосил на своем веку ни одной соломинки, не наколол ни одной охапки дров, а носит такую одежду. А наша одежда — вот!.. — Дмитрий схватил свою рваную доху за ворот, встряхнул ее и бросил на камелек на сложенные дрова.

— Смотри не обижай ее, еще пригодится тебе, — пошутил Егордан.

— Власти меняются, только она, проклятая, висит на мне неизменно! — смешно вращая глазами, сказал Дмитрий и стал считать по пальцам: — Сначала был самый страшный тойон — царь. Много он, видно, масла ел, так весь и лоснился. Потом поджарый, точно голодный волк, Керенский! Теперь этот облезлый петух халчах-малчах царствует. Все они, сукины дети, за народ, свободу, порядок ратуют! А народу от них все хуже и хуже становится!

— Да, это правда, народу все хуже, зато богачам все лучше, — подтвердил Егордан. — Видишь, как Роман Егоров богатеет на нашей нужде!

— Власти меняются, а распоряжаются нами все те же: в наслеге — Лука Губастый, в улусе — Сыгаевы. И доха на волчьем меху у Губастого А мы все в той же заскорузлой шкуре своей.

Дмитрий снова схватил свою доху и, высоко подняв, потряс ею в воздухе.

— Ну, а кто же, ты, что ли, должен распоряжаться? — спросила Федосья.

Дмитрий посмотрел на нары, раскачиваясь в обе стороны, будто высматривая дичь между деревьями, и убежденно проговорил:

— Да, это было бы неплохо!

— А какая тебе польза?

— Тебе бы польза была!

— Ишь какой!

— Если бы я распоряжался? О, я бы все перевернул! Прежде всего заставил бы согнать весь скот и свезти все имущество наслега на середину равнины Кэдэлди. Потом собрал бы там всех людей, — Дмитрий увлеченно размахивал руками, и голос его все повышался, — сам бы стал на высокий холм и начал бы всех оделять: «Эй, Егордан Ляглярин, сын Лягляра! У тебя, кажется, теперь семья в восемь человек? А корова одна?.. Несправедливо! На, получай пять коров и двух лошадей. И не обижайся, что мало: скоро сыновья подрастут… Федосья Ляглярина! На тебе две пары ботинок и шелковое платье! Носи на здоровье! Наша жизнь пришла! Не лежи там в темноте, встань, подойди к свету!»

— Встаю, — тихо произнесла Федосья и в самом деле поднялась с постели и, сгорбившись, подошла к камельку.

— Старик Николай! Не мни больше кожу для богачей и зерно перестань молоть! Хватит, отдыхай! Пусть богачи сами трудятся! На, получай трех коров, двух лошадей и сто рублей деньгами! Все это из добра старухи Мавры. Старуха Анна! На, бери рысью доху старухи Сыгаевой! А Тохоронам что нужно? Вы что хотите получить?

— У них, конечно, нужда большая… — пробормотала старуха Анна.

Зашумели семеро детей Тохорона:

— Дом!.. Коня!.. Корову!.. Дом!.. Масла!.. Мяса!.. Лепешек!..

— Ружье, ружье просите!закричал лягляринский Сенька.

— Все даю. Землю распределяю подушно. Кто не работает, тому ничего не даю. Луке Губастому, Павлу Семенову, Роману Егорову и тому подобным — по хорошему кукишу!

— А ведь красные это же самое и говорили: землю — только работающим, — вставил Никита.

— А разве в этой юрте еще помнят красных? — удивился Дмитрий.

Как же! Помним, конечно! — послышались обиженные голоса.

— Ну хорошо, если помните. Тогда вот что. Первое: сударские, большевики, красные, Ленин — все это говорят одно. Второе: красные были побеждены только у нас да в Сибири, а за Сибирью, в самой России, благополучно живет советская власть, которой руководит Ленин. Сейчас и в Сибири красные побеждают халчаха-малчаха. А летом они к нам приплывут. Так что, друзья мои, нам бы только эту последнюю зиму перетерпеть, а придут свои — дадут землю, принесут счастье…

Все обитатели юрты уже давно окружили плотным кольцом Дмитрия. Они смотрели поверх головы низкорослого оборванного друга и видели воображаемого огромного Эрдэлира, который с высокого холма провозглашал новую жизнь и раздавал богатства всем трудовым людям.

Со двора послышался скрип саней.

Никита приоткрыл дверь, тут же поспешно закрыл ее и глухим голосом сообщил:

— Приехала старуха Мавра.

— За мукой притащилась в такой поздний час… — проворчал старик Николай и снова лег, укрывшись с головой жеребковым одеялом.

Дети ушли за камелек. Федосья опять улеглась на свои нары.

— Это хорошо, что Мавра приехала, — обрадовался Дмитрий, — она Луке Губастому доху отвезет.

Мавра вплыла в юрту, волоча по земле лисью шубу. За ней плелся веселовский Давыд.

Старуха, увидев Дмитрия, остановилась посреди юрты и громко затараторила:

— О, и этот здесь! Опять, поди, кого-нибудь передразнивает. Он один только хорош, а остальным куда до него!

Эрдэлир удивленно озирался, будто не понимая о ком идет речь.

— Что нового, Мавра? — решил, наконец, спросить Егордан.

— Нет новостей! Ни к чему они мне. Больно ты много ума набрался у Афанаса да у Эрдэлира, вот и интересуешься новостями. У Луки уж месяц как не была и не буду. На Анфису мою смотреть тошно: года нет, как вышла за пьяницу Луку, а тоже русской заделалась. И на-ряды-то у нее какие-то не наши: пониже поясницы обтянулась черным, повыше — белым, и все насквозь видно. Тьфу! Ходит себе, копытцами постукивает… Поди, все воюют. Надоело. Царь для них глуп! А при глупом царе жили мы себе тихо, горя не знали. Теперь вот все вдруг поумнели и воюют, и воюют. А мне все равно, пусть белые, пусть черные… лишь бы не красные.

— Значит, не все равно, раз красных не надо! — фыркнул Никита из дальнего угла.

— А? Что? Кто? — завертелась старуха. — Кто это? А, должно быть, Никита, сударский малец? Раньше умные родители пороли таких вот сорванцов, которые встревали в разговор почтенных гостей… Ну, где мука? — резко переменив тон, осведомилась старуха. — Отдашь, старик, или подождешь, пока Афанас Матвеев приведет красных и станет резать богачей?..

Пока ссыпали в куль готовый помол, Мавра присела на табурет.

— Нет на вас, безголовых, Пелагеи, Князевой жены, — сокрушалась она. — Сыгаиха бы не так с вами поговорила…

— Она, бедная, говорят, слегла в прошлом году, как только услыхала, что в городе красные, — сочувственно вздохнул Эрдэлир, незаметно подмигнув своим.

— Да, да! Это, говорят, ваш Никита рассказывал, будто все сыгаевские тогда разбежались, а старуха так и повалилась ни жива ни мертва. Молодые — еще возможно, а старуху я, слава богу, знаю… Нет такой силы на земле, перед которой бы Пелагея отступила. Нет! И этот сударский паренек просто брешет. Хочет самым хорошим быть. Но не рождался еще соколенок от ворона.

— Это еще неизвестно, кто сокол, а кто ворона.

— Может, я ворона? — быстро обернулась Мавра к Эрдэлиру.

— Не знаю.

— Может, он сокол.

— Может.

— Тьфу! — замахала старуха. — Ах вы, такие-сякие!.. Где моя мука? Поехали, Давыд! Нечего тебе к Эрдэлиру ластиться, он на меня да на моего сына зубы точит, на красных надеется. Ну, да я не побоюсь их, нет! Зарежут — самое большее. А я все равно не боюсь… Поехали… Такие-сякие…

Давыд, тихо разговаривавший о чем-то с Дмитрием, быстро напялил шапку, взял под мышку доху Губастого, схватил другой рукой куль с мукой и выскочил на улицу. За ним последовала старуха.

— Храбрая сова! — встряхнул головой Эрдэлир, когда за гостями закрылась дверь. — Эх, проверить бы вашу храбрость на деле!..

Дети и взрослые опять обступили его.

Вскоре вернулся с работы Василий Тохорон, и чуть ли не все семеро его ребятишек повисли у него на ремне:

— Отец! Эрдэлир нам дом подарил…

— И лошадей…

— И коров…

— Что? — не понял Василий, но, увидев Дмитрия, рассмеялся. — Он у нас богатый! Что нового, Дмитрий?

— Ничего, Василий. Плохо, конечно, что ничего! А у тебя?

— Да и у меня не много. Вот, говорят, город красные взяли.

— Ну! — удивился Дмитрий. — Откуда же они взялись?

Все переглянулись.

— Не знаю. Говорят, что в самом городе были и все одеты в красное.

— Откуда зимой красные? — усомнился Егордан. — Ведь они должны оттуда… с юга… Весной — другое дело.

— А может, Ленин сказал: «Если будем половодья дожидаться, то за это время халчахи-малчахи вместе с баями съедят моих якутов бедняков. Давайте спешить». Если так, друзья мои, красные и по сугробам придут! — ликовал Эрдэлир. — А может, и правда в самом городе были. Ведь тот, кто против баев, гнета и собачьей жизни, тот и есть красный. Может, мы с вами, друзья мои, тоже давно уже красные.

— Может, — коротко согласился Тохорон, усаживаясь к огню.

— Ну, откуда я возьму столько красного ситца, чтобы хватило с ног до головы! — с явным огорчением проговорил Егордан.

— Да это враки! — воскликнул Эрдэлир. — Это только так говорят. Что же ты думаешь, белые в белое одеты?.. А впрочем, если понадобится… найдем! — уверенно заключил он.

— А мне все равно. Земли у меня и так и этак не будет… Я в списках не значусь. Как собака я, — протянул старик Николай.

— Нет! — воскликнул Эрдэлир. — Если правда красные пришли, то не окажется у них забытых бедняков, получишь ты землю. Все получим! Но не будем загадки друг другу загадывать, а пойдем лучше проверим новость. Никита, Гавриш! Одевайтесь! А где ты, подруга моя? — крикнул он в запечную темноту и, вытянув оттуда свою облезлую дошку, стряхнул с нее пыль. Быстро одеваясь, он проговорил: — Что, обиделась, старая? Зря! Это я любя… Мы с тобой как встанем против волчьих да рысьих дох, так у них шерсть клочьями полетит! Ну, пошли, ребята.

ЗЕМЛЯ

Последняя группа большевиков оставила Якутск и подалась в горы. В пути не раз пришлось отстреливаться и отлеживаться в чаще, так как вражеские разъезды шныряли повсюду. Наконец, проплутав сутки в тайге и потеряв в очередной перестрелке двух товарищей, оставшиеся восемь человек подошли к русской деревне Холодной. Недели две прожили в лесу, лишь по ночам с великой осторожностью пробираясь к одному бедняку крестьянину, который сочувствовал красным и собирал вести из города. Иногда кто-нибудь даже оставался поспать у него в тепле.

В середине сентября в дождливую темную ночь впервые все вместе решили заночевать у этого крестьянина. Выставили за ворота постового и расположились на ночлег. Трое забрались на сеновал, четверо остались в избе. К утру обессиленный и продрогший постовой, видимо, вздремнул и не услышал, как подошел отряд белогвар-дейпев в тридцать человек. Колчаковцы почему-то не вошли в дом, где легко могли бы переловить спящих людей, а открыли стрельбу со двора, тут же убив постового.

Спавшие на сеновале Бобров, Кириллов и один красноармеец стали отстреливаться. Петров, Воинов и еще два бойца, схватив винтовки, выскочили из избы. Едва переступив порог, бойцы упали замертво. Петров тоже упал, оглушенный прикладом. Воинов метнулся за избу и открыл оттуда огонь.

Виктор Бобров и Иван Кириллов продолжали отстреливаться, пока вражеская пуля не сразила их товарища. Вытащив доску из задней стены сеновала, они выпрыгнули наружу, побежали в разные стороны и потеряли друг друга.

Воинову тоже удалось пробраться в лес. Проплутав в чаще до полудня, он нашел там Кириллова. Тот одиноко сидел у костра, вокруг которого развесил сушить свою одежду.

Через несколько дней Воинов и Кириллов тайком пробрались в город. Кириллов стал работать в подпольной типографии: он переводил на якутский язык большевистские листовки. А Воинов устроился в слесарную мастерскую и развернул агитацию среди рабочих типографии и электростанции.

Что касается Боброва, то он, выбравшись из сарая, побежал вдоль деревни, меж раскиданных в беспорядке строений, но был ранен в плечо и попал к колчаковцам. До самого установления советской власти Бобров с Петровым просидели в тюрьме, но связь их с подпольщиками не прекращалась.

Якутской подпольной большевистской организации с великим трудом и риском удалось все-таки установить связь с большевиками Иркутска и Охотска, стянуть и сосредоточить все свои разрозненные и рассеянные по области силы.

До якутских улусов доходили смутные вести о том, что дела халчаха-малчаха в Сибири идут худо. Говорили, что посланные из Москвы великим водителем всех рабочих и бедняков Лениным красные войска громят проклятую силу буржуйскую. И все ждали весны, той поры, когда очистится ото льда великая Лена-река и прибудут красные освободители.

И вдруг в морозную ночь с 14 на 15 декабря народные богатыри встали как из-под земли и взметнули красное знамя революции. Еще вчера красных томили в тюрьмах и этапом отправляли на расправу к кровавому атаману Семенову. А тут вдруг красные поднялись в одну ночь, став в десятки раз сильнее прежнего, поднялись с великим именем Ленина на устах. И сразу же вчерашние невольники оказались на воле, торжествующие, рвущиеся в бой, а перепуганная тюремная администрация заняла их места за решеткой. Отряды красных разоружили спецотряд колчаковского областного управления и отправили в тюрьму колчаковских руководителей.

Утро 15 декабря 1919 года Якутск встретил, став уже навсегда советским. Почти одновременно с Якутском взметнулись красные знамена в Олекминске, Вилюйске, Верхоянске и других городах. Высшим органом советской власти в области стал Военно-революционный штаб Красной Армии, а впоследствии Губернский революционный комитет.

Становясь все шире, ярче и звучнее, летела по улусам быстрокрылая весть о победе красных в Якутске. А затем выехали в улусы уполномоченные революционной власти, которые созывали митинги, упраздняли органы и учреждения колчаковцев, создавали улусные ревкомы, подбирали и инструктировали будущих председателей наслежных ревкомов.


В один из зимних дней в Талбинской школе состоялось многолюдное собрание жителей наслега.

Пришли бедняки и кумаланы[35], еще никогда в жизни не посещавшие собраний. Их раньше никто бы и не позвал. Но то, что пришли старики-кумаланы, еще куда ни шло: они хоть и плохонькие, но мужики. А то ведь— неслыханное дело! — на собрании появились женщины. Правда, они и сами еще не верили в то, что их позвали всерьез, и потому робко жались к дверям.

Собрание созвал приехавший из улуса Афанас Матвеев.

Из-под его изогнутых густых бровей радостно поблескивали ясные глаза. Стройный, худощавый и молодой, он ходил не торопясь, шагал широко, твердо ставил ноги, словно весь мир стал для него родной юртой.

Великая радость переполняла сердце Афанаса. Он приветливо встречал каждого, весело пожимал руку, словно хотел в этом рукопожатии передать человеку часть своей радости.

Афанас подошел к столу, достал из бокового кармана измятую тетрадь, быстро прочитал записи, задумчиво погладил свои густые волосы и еще раз пытливо осмотрел собравшихся. Все расселись — кто на лавках вдоль стен, кто прямо на полу, а те, кто подальше, стояли, чтобы лучше видеть.

Пришли все, кого ждали: беднота, неимущие, кума-ланы — вечные горемыки. Пришли и те, без кого можно было вполне обойтись — владельцы обширных земель, хозяева больших табунов и стад. Они пришли потому, что, по их мнению, без них не могло состояться ни одно собрание. Только себя они привыкли считать настоящими людьми.

— Товарищи! — торжественно начал Афанас, выкинув вперед руку.

Все замолкли.

Афанас положил на стол раскрытую тетрадку и оперся на нее ладонью, словно желая показать, что в ней заключены все те важные вести, с которыми он пришел к народу.

— Товарищи! — сказал он еще тверже. — Установлена новая власть — власть рабочих и бедняков. Власть трудящихся. Советская власть! Пусть баи не надеются, — а бедняки не боятся, что она сменится какой-нибудь другой властью.

Советская власть — это наша, народная власть. Мы, народ, сами защитим ее. Нас много. Видите, сколько нас! — и Афанас широко и вольно. провел рукой в воздухе. — Мы большая сила, и никому не одолеть нас.

Черным гнетом, кровавой кабалой множили свои богатства баи. Но мы отберем у них все, что нажито нашим трудом. Лучшие покосы и пашни отдадим беднякам, которые всю жизнь гнули спины, не зная радости. Каждый будет трудиться на своей земле и убирать то, что он посеял. Советская власть хочет, чтобы все мы были сыты, одеты и обуты, чтобы все мы были грамотны…

Много и хорошо говорил Афанас Матвеев. Слушали его молча, бедняки и кумаланы — полные радостных надежд, баи — закипая злобой.

Особенно радостно была принята весть о наделении землей подушно.

После речи Афанаса поднялся шум. Посыпались вопросы:

— Сколько нужно платить за землю?

— Будут ли нарезать пашни и покосы на женщин и детей?

— Спокойнее! Не все сразу, — сдерживал Афанас ликующих людей. — Давайте по порядку. А то я не успею. Эх, карандаш сломался!.. Давай, Егордан, ножик поскорей!.. Кто хочет говорить, — говорите, не стесняйтесь, теперь мы сами хозяева. А я запишу тут и сразу отвечу всем, кто будет говорить и спрашивать.

— А как быть с процентами старых долгов?

— Как ты сказал о лесных расчистках богачей?

Первым, как обычно, откликнулся Лука Губастый.

— Я выскажу несколько мыслей, — заявил он, — которые считаю подходящими к данному моменту.

Губастый неторопливо прошел на середину помещения, распахнул тяжелые полы дохи и подтянул длинные белые оленьи камусы с широкими синими суконными оторочками.

— Ну, что же, говори, только покороче, — по-хозяйски предупредил Афанас.

Лука Губастый выступал при каждой новой власти. Говорил он гладко, умело и именно то, что подходило к моменту.

— Триста лет русский царь пил кровь нашего якутского народа, — начал он. — Пошлем же ему наше проклятие, чтобы никогда он больше не возвращался! Русский царь…

— Эй, царя давно нет, и говорить о нем нечего! — перебил Луку Афанас. — Что «русский царь» да «русский царь»! Вот спихнул этого русского царя русский народ — и нет его! Мы будем приветствовать большевистскую партию и нашего вождя Ульянова-Ленина! Партия большевиков и Ленин вывели нас из-под гнета баев.

— Так, выходит, вину царя мы ему простим и забудем? Странно!.. А4не дано слово или нет?..

— Довольно, Лука! — остановил его Афанас. — Ничего нового ты сказать не можешь, а это мы уже слышали от тебя не раз. Ты хвалил любую власть, а вот придется ли тебе по душе эта — неизвестно.

Гул одобрения покрыл слова Афанаса:

— Правильно! Помолчи на этот раз!

— Но я всегда говорил только дельное, — сердито пробормотал побагровевший Лука.

Он долго переминался с ноги на ногу, словно ожидая, что его все же попросят продолжать. Но в конце концов, не найдя ни в ком поддержки, он направился к своему месту и, стараясь казаться равнодушным, буркнул:

— Ну, тогда я кончил…

— Пусть Дмитрий Эрдэлир говорит! Дать слово Эрдэлиру! Самый бедный пусть скажет и самый честный! — слышалось со всех сторон.

— Говори, Эрдэлир!

— Товарищ Дмитрий Николаевич Харлампьев, хочешь говорить? — спросил Афанас.

— Какой там еще Харлампьев? Дать слово Эрдэлиру! — послышался из задних рядов возмущенный голос Егордана.

— Харлампьев — это же настоящая фамилия твоего Эрдэлира, — сказал Андрей Бутукай.

— Ну, тогда пусть говорит товарищ Харлампьев-Эрдэлир!

— Иди, иди, друг!

Народ вытолкнул Дмитрия к столу.

Дмитрий Эрдэлир, превосходный рассказчик и шутник, привык говорить только дома. Сейчас он покраснел от смущения и не знал, с чего начать.

— Смелее, Дмитрий! — подбодрил его Василий Тохорон.

— Землю никто не сделал… — начал Дмитрий и смутился еще больше.

Он долго сопел, не находя подходящих слов, и нервно теребил полы старой дохи. Наконец, пересилив себя, заговорил так свободно, будто выбрался из тьмы на знакомую дорогу.

…Не сделал ее никто. Человек рождается без ничего, голый… Почему же, думал я всю мою жизнь, тот, кто вечно трудится, носит вот такую драную дошку, а тот, кто ничего не делает, носит шубу на лисьем да волчьем меху?

— А ты не перебирай чужие штаны да шубы, ты скажи о новой власти, принимаешь ее или нет, — перебил его Лука, ворочая своими рысьими глазами.

— Я неграмотный. Может, потому и говорю нескладно. А ты мне не мешай! — сердито огрызнулся Дмитрий. — Почему так? Объяснил мне это светлый русский фельдшер Виктор Бобров, ученик сударския людей, учеников великого Ленина — учителя всех большевиков.

— А ты собираешься учить нас, — съязвил Павел Семенов.

— Вот научусь, тогда, может, и учить буду, только не тебя: не расцветет гнилое дерево!.. Так вот, оказывается, оттого богачи богатеют, что, как клещи, впиваются в тело рабочего человека. Кто за всю жизнь и травинки одной не скосил, тот захватил лучшие покосы, кто и одной борозды не провел, у того самая урожайная пашня. Мы для них и пашем, и косим, и рубим, и зверя ловим на украденных у нас же землях. А они издеваются над нами, катаются на рысаках да пьянствуют, — метнул Эрдэлир огненный взгляд в сторону Луки. — Они лавки открывают, куда мы попадаем, как зайцы в ловушку, — мотнул Эрдэлир головой в сторону понуро сидевшего Романа Егорова.

— У меня, мой друг, лавки давно нет, — буркнул Роман, чуть приподняв голову и тут же опустив ее.

И действительно, узнав о том, что город стал красным, Роман спешно закрыл лавку, записал весь скот на имя дряхлого отца и несовершеннолетнего племянника и стал «бедняком».

— Сменил шкуру злого волка на шкуру ласковой собачонки! Это еще не значит, что стал бедняком и другом! Отнять у богачей землю, а в носы им… Ну, это я конечно, к примеру…

Одобрительные возгласы прервали Дмитрия.

— Красные — вот это настоящие люди!

— А ты прежде думал, что не люди? — вставил Павел Семенов, довольный тем, что сбил оратора.

Снова поднялся шум. Афанас постучал кулаком по столу.

— Ты, Семенов, не придирайся. Тоже еще, нашелся защитник красных! Продолжай, Дмитрий!

Но Дмитрий, уже пробираясь к своему месту, на ходу прокричал:

— Меньше слов! Отнять у них землю и гнать к черту!..

— Давайте-ка я скажу, — поднялся круглолицый Павел Семенов. — Пугаете вы тут многих. Я вот как раз тот самый, кто соломинки не скосил, эта правда, и кет у меня особого желания горб на работе гнуть. А земля ко мне от дедов перешла, и никому другому ею не владеть, пока я жив!

— Возьмем! Все, что надо, возьмем! — Афанас выпрямился, взметнув вверх свой непокорный чуб…

— Ограбите?

— Нет, вернем награбленное тобой!

— Кого же я грабил, тебя или Эрдэлира?

— Народ! Всех!

— Давайте мне! — неожиданно раздался позади чей-то могучий голос. Разом повернулись головы, и мгновенно смолк гул многолюдного собрания.

Опершись на посох и гордо вскинув седую голову, в дверях стоял слепой Николай, сын Туу.

— Друзья! — сказал он громким и каким-то помолодевшим голосом, и этот по-молодому звонкий голос старика словно потушил гул собрания. — Друзья! Горький случай мне вспомнился. Однажды я поставил для нашего князя Ивана Сыгаева четыреста копен сена. Осенью он дал мне за это пеструю корову. Радостный у меня был день. Вот, думал, прокормлю корову зиму, а летом будет молоко. Но весной пришел Иван Сыгаев и увел ее обратно. «Хватит, говорит, и того, что ты всю зиму пил молоко от моей коровы да теленка съел». А теленок-то родился слабенький и на третий день подох… Ну, а какое зимой молоко, сами знаете. Потом князь откочевал в Нагыл со своим стадом в сто пятьдесят голов. Там и моя корова была. Я на коленях ждал его на талбинском перевале. «Отец, господин мой, — взмолился я, — пожалей, верни корову!» Заплакал я тогда… даже стыдно теперь… Да, заплакал, но это были слезы моей жены и моих детей… «Прочь, бродяга!» — крикнул мне Иван и хотел проехать мимо. Я схватил его коня за повод и снова стал молить вернуть мне корову. Тогда Иван изо всей силы ударил меня треххвосткой по лицу. Давно это было, а боль до сих пор не утихла… Может, я и рад был бы выпустить тогда коня, да руку никак разжать не мог. Забился конь, пытаясь вырваться, спрыгнул князь с седла, а я стою… Силенка у меня тогда маленько была… Сейчас у нас Тохорона считают сильным, ну, он тогда слабеньким против меня был… Говорят, поборол Губастого… Как его… Луку. Может, Лука еще слабее. Но я о другом…

Старик умолк, встревоженный воспоминаниями. Никто не нарушал воцарившейся тишины.

— Чуть ли не с десяток байских батраков накинулись на меня, — снова заговорил Николай. — Перепуганный князь отъехал прочь, а я вырвался от людей и, подняв руку к небу, крикнул: «Иван! Если сам не смогу отомстить тебе, пусть отомстят за меня мои дети и соседи!» Казалось, мой громкий голос настиг его, пролетая над тайгой. Но в то же лето я ослеп на оба глаза. Всю жизнь думал я, что это судьба наказала меня за дерзость. Ведь судьба и боги до сих пор всегда были за богачей. Оказывается, судьба-то была в наших собственных руках, только мы об этом не знали…

Старик выпрямился и возвысил голос:

— Теперь настал день расплаты! Говорите все, пусть никто не молчит! Эх, если бы я был молодым, как бы поплясал я сегодня на этих самых баях! Никогда они не были людьми и не будут. Надо отобрать у них всю землю!.. А самих…

Старик не договорил. Он вдруг с треском сломал свой посох.

— О, потише ты!.. — закричала на него маленькая старушка, его жена и повелительница, вконец смутив старика, топтавшегося с обломками на руках. — С ума, что ли, сошел?!

Уже усаживаясь, он совсем тихо сказал:

— Берите землю все, кто имеет на то право. Я же все равно без земли останусь, потому как нет меня в списке…

— Дадим, дадим и тебе, Николай, — сказал Афанас. — Ведь списки-то люди составляют, не можем же мы забыть человека!

— Мне только мой Дулгалах! — крикнул вдруг Егордан. — Других земель мне не надо!

— Дулгалах я тебе еще осенью отдал, Егордан, — подал голос Федор Веселов.

— Вот как ты «отдал»! — и Егордан протянул в сторону Федора кукиш. — Это ты, собака, тогда разнюхал, что скоро наши придут, а к зиме обратно потребовал: думал, что наших зимой не будет. А они, вот они!

— Кукиш, наверное, показывает, — вслух соображает Федор.

— Верно! Угадал! — подтвердило несколько голосов.

— Кукиш показывает и собакой обзывает, а ведь собрание для всех радостное, — печалился Федор.

— Радость, да не твоя… — не унимался Егордан.

Долго шумел торжествующий народ. Люди выступали и, забывая о том, что они «держат речь», начинали с кем-нибудь спорить. А то вдруг кто-нибудь вскакивал, грозил кому-то кулаком и, перебивая очередного оратора, занимал его место. Из общего гула вырывались отдельные слова: «Землю!.. Народ… Ленин…»

Только к ночи был разрешен вопрос о земле: постановили перед сенокосом выбрать земельных уполномоченных, которые определят количество и категории «ведомственных»[36] земель по всему наслегу. А тогда уже можно будет правильно распределить землю по душам.

Быстро выбрали наслежный ревком во главе с Афанасом. В ревком вошли Найын, Эрдэлир и другие бедняки. Секретарем избрали Луку Губастого, несмотря на то, что Найын отчаянно кричал:

— Не надо нам Луку, пьяницу и байского сынка!..

Но тут раздумывать не пришлось: грамотный.

…Испокон веков тихий, отдаленный наслег заволновался, зашумел, словно река в половодье.

Гнет богачей, проценты, тяжкая кабала — все это оказалось не божеским решением и не жребием, от века павшим на землю. Все это можно было уничтожить дружными усилиями трудового народа.

Накопившиеся в сердцах обиды и горечь вспыхнули пламенем гнева.


По наслегу поползли различные слухи. Говорили, что члены улусного ревкома обыскивают дома и находят спрятанное добро и оружие. Стали поговаривать, что Афанас Матвеев тоже имеет разрешение на обыск талбинских баев. Секретарь наслежного ревкома Лука носился из края в край наслега, грозил тюрьмой и расстрелом всем, кто шептался об обысках и арестах богачей.

— Советская власть никого не обижает! — орал он. — Перед советской властью все равны!

Но однажды ночью баи свезли свои сундуки в тайгу, а масло и мясо зарыли. Обильный снег плотно укрыл все ямы и следы, и никто не узнал бы об этом, не случись маленькое происшествие.

Как-то вечером со двора Лягляриных убежал коротконогий бычок. Вернулся он поздно.

Утром всполошилась вся семья. Бычок заболел. Он лежал с раздутым животом, беспомощно раскинув свои короткие ноги.

Егордан спешно вымыл старую медную икону, потом схватил старого, облезлого петуха и вырвал у него из хвоста несколько больших перьев. Отчаянно кричавший и бившийся петух долго не мог угомониться, он все носился по хотону, перелетал из угла в угол. Петух был одинок и заведен только для охраны жилища от мелких бесов, которые, как считалось, очень боятся петушиного крика.

Напуганный всей этой суматохой, бычок резко дернулся и вдруг… брызнул из-под хвоста огромной кучей разбухшего зерна. Люди стояли, разинув рты от ужаса и удивления.

— Тише! — сказал, наконец, Егордан. — Удивительное дело! Откуда зерно? Кто же это накормил его? Тише!..

Не успели Ляглярины опомниться, как в хотон вошла сердитая старуха Мавра. Увидев бычка и кучу разбухшего зерна, она с криком накинулась на Егордана:

— У тебя, видно, скота так много, что ты зимой быка в лес выгоняешь!

— А кто его выгонял? Сам убежал со двора, — оправдывался Егордан.

— Твой бычок сожрал в лесу наше зерно. Чем ты заплатишь за двадцать пудов хлеба? — свирепела старуха.

— Какой хлеб? — спросил Никита.

— А ты не чеши языком, сопляк, я не с тобой разговариваю! Накормили быка моим хлебом и прикидываетесь незнайками! Идите поглядите и порадуйтесь!

Только теперь поняли Ляглярины, что случилось.

— Зачем же ты держала свое зерно в тайге? — спросил Егордан.

— Урод! Я его там хранила!

— Почему же ты, Мавра, хранила хлеб в лесу? Разве не было места в амбаре? — вмешалась в разговор Федосья.

— Дура, — оборвала ее Мавра. — Только тебе одной неизвестно, что теперь на амбар надеяться нечего.

Оскорбленный за мать. Никита вспыхнул:

— Из-за того, что вы. богачи, прячете хлеб от советской власти, должен пропадать наш бычок! Так и знай: если бычок подохнет, ты сама заплатишь нам за него. А еще мать мою обзываешь дурой! Сейчас не царская и не колчаковская власть… Как хотите, я пошел в ревком, к Афанасу…

Напуганная именем Афанаса, старуха схватила Никиту за руку и заголосила:

— Держи, Егордан, сына! При чем тут ревком? Зерно уже пропало, и говорить о нем нечего… Я даже за быка согласна заплатить, если что… только не надо Афанаса!

— Никита никуда не пойдет, — тихо проговорил Егордан после минутного размышления. — Но за быка тебе, Мавра, придется платить, если конечно…

За день Мавра прибегала несколько раз и с трепетом справлялась о здоровье бычка. На радость всем, бычок выздоровел.

Поехав утром за дровами, Егордан увидел в лесу большую яму. В нее-то Семеновы и ссыпали зерно, сверху укрыли его сеном и заложили жердями. «Сынок» раскидал жерди, чуть живой вернулся домой, обожравшись отборным байским зерном А теперь в его честь там пировали бесчисленные лесные воробышки.

Не раз Роман Егоров хвастался своим старым жеребцом, который умел разрушать любые изгороди, за которыми хранилось сено.

Это было действительно умное животное. Сначала жеребец клал на изгородь морду, как бы примеряясь, потом отскакивал назад и с разбегу легко перекидывал свое сильное тело на другую сторону. Затем он ловко раскидывал жерди и вводил за ограду весь свой табун.

Как-то ночью табун лошадей Романа Егорова ночевал в загороди для сена Василия Тохорона. Когда утром рассерженный Василий выгонял оттуда лошадей, один жеребенок отстал и, не найдя выхода, долго кружил вокруг сена. Василий бросил в него огромной рукавицей. Испуганный жеребенок прыгнул через изгородь, зацепил копытом верхнюю жердь и уткнулся мордой в землю.

— Ты что делаешь, дурак? Чуть не загубил жеребенка! — услышал Тохорон знакомый голос Романа.

Хозяин табуна ехал из лесу верхом на своем любимом иноходце. Он уже, оказывается, давно наблюдал за Тохороном.

— А? — растерянно произнес Василий, но сразу выпрямился и, твердо посмотрев на Романа, спокойно сказал — А пусть не лезет!

— Что? Да я тебе морду разобью!

Роман соскочил с коня и стал привязывать его к де «реву.

— Морду, говоришь? — медленно растягивая слова, спросил Василий. — Ведь теперь это не так просто. А куда свою денешь?

Тохорон спокойно надел рукавицы и потер руки о бедра. Он никогда в жизни не стремился показать свою силу, но все знали, что ее ему дано столько, что с избытком хватило бы на троих. Да и сам Егоров понимал, что Василий Тохорон может раздавить его, как медведь телку.

— Спасите! Убить хочет! — крикнул испуганный Егоров.

Он торопливо отвязал коня, вскарабкался на седло и ускакал.

— Ну, я бы, пожалуй, тоже достал твою морду! — проворчал Тохорон.

Тохорон сердился редко, но зато уж если сердился, долго не мог успокоиться. Так и в этот день. Он ни с кем не разговаривал и все время что-то ворчал себе под нос. То ли он жалел потравленное лошадьми сено, то ли был недоволен собой за ссору с Егоровым, а может быть, его огорчало, что он так и не попробовал свою силу на бае.

Вечером, когда все три семьи сидели за чаем, вбежал запыхавшийся Алексей и, с трудом переводя дыхание, выпалил:

— Отец! Павел Семенов с Федотом разбирают и вывозят изгородь с нашей пашни!

Егордан помолчал, наверное обдумывая, как ему лучше поступить.

— Видно, они нарочно на нас сегодня нападают, — сказал он тихо и, надев старую доху, вышел.

Наложив воз жердей, Федот и Павел возились с веревками, стараясь покрепче увязать воз.

Овдовев, Федот проиграл свою скотину в карты и заделался гулящим мужиком. Уже второй год он батрачил у Павла Семенова. За последнее время он стал чванлив и дерзок с бедняками.

— Зачем ломаете чужую изгородь и куда собираетесь везти жерди? — едва сдерживая гнев, спросил Егордан.

— Хотим поставить конную изгородь, — нехотя ответил Павел, словно тут и в самом деле не было ничего странного.

— Мне вовсе нет дела до твоих коней. А ну, давай поставь все, как было.

Егордана бесило спокойствие Павла. Если бы тот пообещал весной снова привезти жерди обратно, Егордан, пожалуй, повернулся бы и мирно пошел домой. Но Павел сказал другое:

— Что же, мы зря трудились, ломая твою изгородь?..

— А я тебя просил ее ломать? — сказал Егордан, внимательно разглядывая свои жерди на чужом возу. — Просить должен был ты у меня, прежде чем ломать.

Егордан все еще ждал, что Федот и Павел поймут его и скажут что-нибудь мирное.

— Мне поручено. Говори с хозяином! — вызывающе бросил Федот.

— Поручение твоего хозяина для меня не закон, я ему не холуй! Мне с ним говорить не о чем, у нас с ним давно все переговорено! — с достоинством произнес Егордан, подходя к саням.

Павел быстро вскочил на не увязанный еще воз и, выругавшись, хлестнул быка.

Широкая спина Егордана выгнулась. Он подскочил к возу и опрокинул его вместе с Павлом. Жерди рассыпались. Испуганный бык, увлекая за собой опрокинутые сани, метнулся на дорогу.

Павел, весь в снегу, неуклюже вылез из сугроба. Перебирая короткими ногами в толстых штанах и скривив от ярости рот, он подошел к Егордану с отведенным для удара кулаком. С другой стороны к Егордану приближался Федот.

— Полегче! — послышалось вдруг из леса, почти вплотную подступавшего к пашне.

Все трое одновременно оглянулись. Широко расставив ноги, сзади стоял великан Тохорон, окруженный своей и чужой детворой. Он походил на большого вола среди телят.

Федот и Павел, как по команде, бросились прочь.


С первых же дней советской власти два соседних наслега сообща начали строить новую школу взамен полуразрушенной старой. На строительство вышло все трудящееся население. И хотя люди работали бесплатно, трудились они с радостью: ведь будет своя большая школа, в которую пойдут их дети.

Школа строилась на стыке обоих наслегов, у подножья огромных гор, невдалеке от одинокой избы старика Василия Боллорутты. Веками дремавший дикий уголок наполнился перестуком топоров, шумом десятка пил и веселым говором людей.

Майыс частенько приходила туда за щепками. Потом уговорила старика разрешить ей кипятить дома чай для рабочих. А через полмесяца Майыс уже выбрали членом стройкома.

Школа, обучение взрослых, разверстка продовольствия и одежды, заполнение всевозможных списков, проведение собраний и совещаний — кто может подсчитать все заботы председателя наслежного ревкома Афанаса Матвеева?

От темна до темна толпятся люди в здании ревкома. Со всеми поговорит Афанас, с кем посоветуется, а с кем и поругается.

…Строительству школы угрожает срыв — не хватает мастеров-плотников. Мало строительного леса, не хватает пил, топоров, продовольствия, табаку. Того и гляди остановится работа.

Афанас наперечет знает всех жителей наслегов — от старой бабки до ее малолетних внуков. Он знает, кто и где поставил в тайге самострелы и когда их проверил в последний раз.

Какой-нибудь строптивый человек, который час назад решил уйти со строительства, уже сидит рядом с Афанасом и мирно беседует с ним. К концу разговора он и не заикается об уходе, а думает только о том, что нужно сделать, чтобы школа была готова поскорее.

— А ну, постараемся, ребята, — говорит он потом, подойдя к плотникам. — Если все вместе по-настоящему возьмемся, любое дело осилим.

А сам и не замечает, что повторяет только что сказанное Афанасом.

Бесчисленные весенние ручейки, соединяясь, становятся речкой. Речки образуют могучие, светлые реки, а реки питают бескрайнее море. Так и Афанас Матвеев объединяет воедино разрозненные силы людей, наполняя их сердца светлой, всеобновляющей радостью созидательного труда.

Он приходит на строительство, беседует с плотниками, и закипает работа с новой силой. Легкими птицами взлетают щепки, снегом осыпаются опилки. Запах смолистого дерева бодрит. Звон топоров напоминает стук копыт скачущих лошадей.

Неизвестно, где спит и когда отдыхает Афанас. Его никто не знает раздраженным, унылым или усталым. Люди видят его всегда приветливым, улыбающимся, с непотухающей радостью в глазах.

Совершенно другим он бывает с баями.

Подойдя вплотную к такому посетителю и уставившись на него горящими глазами, он отчеканивает слова железным голосом:

— Если обнаружу спрятанное добро, вам же будет хуже. Понятно? К утру доставь. К утру!..

За последнее время баи упали духом. Они старались уйти с больших дорог подальше, в тихие места.

Там они копили злобу…


В жаркий летний день поехали по наслегу уполномоченные определять площадь и урожайность земель. Никиту они взяли с собой в качестве писаря. Им было строго наказано совещаться без посторонних и не заезжать в гости, особенно в богатые дворы.

Когда учет всей общественной земли был закончен, наслежный ревком стал распределять землю по душам.

Однажды слепой Николай сын Туу, человек вне списка сидел на своем старом табурете и мял свернутую трубкой телячью кожу. В такт его равномерным движениям вздрагивала седая голова, бился на груди почерневший нательный крест.

Устав, старик на какое-то время замирал, потом проворно ощупывал кожу всеми десятью пальцами, которые уже давно заменили ему глаза, и снова начинал трудиться.

Неслышно вошел Дмитрий Эрдэлир. Но чуткий старик быстро повернулся к нему:

— Кто ты, друг?

Эрдэлир остановился:

— Бодрый мужик — Дмитрий Эрдэлир!

— А, здравствуй! Какие новости, дорогой мой?

— Новостей нет, вот только красные тебе подарочек прислали, — и Дмитрий сунул в руку старика бумагу.

— Красные, говоришь? — удивился старик. — А что это?

— Земля, старик, покос. Ведь ты знаешь, что пришла советская власть.

— Но меня же нет в списках. Разве это новые тойоны?..

— Нет теперь тойонов, — объяснил Эрдэлир. — Теперь ревком. Это значит — Решающие Времена и Мужественные Люди.

Эрдэлир и сам толком еще не знал, что такое ревком, но собственное объяснение ему понравилось.

Когда Эрдэлир ушел, старик дрожащей рукой протянул бумагу вбежавшему Никите. Тот прочитал бумагу, после чего старик взял ее и бережно разгладил на коленях.

— На Киэлимэ сто копен… да на церковной земле — тридцать семь копен… На четырех человек… И мы, оказывается, люди!.. Эх, хорошо бы все это увидеть… Свои-ми глазами…

Вдруг лицо старика сморщилось, веки его задрожали, и из незрячих глаз покатились мутные слезы.

Прибежал вспотевший Гавриш:

— Покажи, отец, бумагу о земле…

Бумагу прочитали второй раз.

— Тебе на счастье, парень. — И старик обнял сына и крепко поцеловал его.

В то время, когда они прятали заветную бумагу в сундучок, пришли старуха и дочь. Стали читать в третий раз.

— Сказано: «на четырех человек». Людьми теперь мы стали, и для нас солнце выглянуло, — дрожащим голосом говорил старик.

Павел Семенов, который на первом собрании клялся, что не отдаст свой покос, пока жив, сейчас сам пришел и пригласил Гавриша на раздел земли. Он зазвал парня к себе и досыта накормил его оладьями.

Старуха Мавра, разливавшая чай, не выдержала:

— Вот беда, вот горе!.. Теперь на нашем покосе хозяином будет сын Туу.

— Спокойно, старуха! — оборвал ее Павел.

— Урод! Как же можно свой покос, доставшийся от прадедов, передавать другим? Да на что им земля? Ах, досада какая…

— Не разрывай ты мне сердце!.. С ума сошла, что ли? — снова прикрикнул на нее Павел. — Не только землю, но и самих, видно, скоро разорвут на части… Ну, уважаемый Гавриил Николаевич, пойдем, — обратился он к Гавришу, как к взрослому.

Парня рассмешило такое почтительное обращение, и он весело выбежал на улицу.

Бедняки начали понимать, что они хозяева жизни. Им доставались лучшие земли. Когда баи препятствовали разделу, бедняки шли к Афанасу…

На спущенном озере Сыгаева, на покосе Веселова, на лугу Семенова бывшие батраки и бедняки втыкали межевые жерди с пучками сена на концах.

На поделенных участках поднялась густая трава, буйными цветами покрылись луга.

За два дня до начала сенокоса разнеслась новость: Афанас Матвеев устраивает праздник, будут игры, песни и пляски.

К заходу солнца Кымнайы была заполнена народом. Афанас радушно встречал пришедших.

Перед играми решили устроить пир. За два пуда собранного со всех масла купили корову и на кострах сварили мясо.

— Друзья! Такой же пир мы устроим, когда закончим сенокос, — сказал Дмитрий Эрдэлир, — опять соберем со всех понемногу.

— Надо собрать и для школы!

— На учебу бедным детям!

— Соберем, соберем, а пока давайте веселиться.

— Афанас, начинай плясовую!

Люди взялись за руки, образовав круг. Тут были и молодые, и старые, и мужчины, и женщины. Афанас вышел на середину круга, и хоровод двинулся. Скрестив руки на груди, он запел сильным и звонким голосом новую, им самим сочиненную песню:

Шевелит весенний ветер

Листья теплою водой.

Как прекрасно жить на свете

На своей земле родной!

В круг веселый выходите,

Песни, пляски заводите!

И тайга,

Что нету краше,

И реки Талбы вода

Стали наши,

Стали наши,

Стали наши навсегда.

Попляшите, попляшите,

Всем о. счастье расскажите,

Радость к нам пришла большая

В эти дальние края,—

Жизнь счастливую встречая,

Запоемте-ка, друзья!

В круг веселый выходите,

Песни, пляски заводите!

Победили баев черных,

Всех тойонов и господ.

Неоглядные просторы

Злобный враг не отберет.

Попляшите, попляшите,

Всем о счастье расскажите!

Друг наш Ленин,

Вождь любимый,

Нам свободу подарил,

Над землей развеял тучи,

Солнцем правды озарил.

В круг веселый выходите,

Песни, пляски заводите!

Шевелит весенний ветер

Листья ласковой волной,

Как прекрасно жить на свете

На своей земле родной![37]

До поздней ночи звенела на лугу радостная песня простых людей, увидевших путь к счастью.

ИНТЕРНАТ

Осенью всем миром перевезли в Дулгалах и в два дня поставили юрту Лягляриных. А Федору Веселову запретили зимовать на этой земле и обязали в течение года убрать свое жилище. Переезд прошел торжественно, с участием всех соседей. Тохорон и слепой Николай переехали вместе с Лягляриными.

Афанасу Матвееву пришлось расстаться с родным наслегом и друзьями: он стал теперь заместителем председателя волостного ревкома. Председателем Талбинского ревкома выбрали Дмитрия Эрдэлира, а его заместителем — Луку Федоровича Веселова Губастого.

Школу почти выстроили, но не хватило кирпича для печей, стекол и гвоздей. Все говорили о школе с гордостью и любовью. Ведь в будущем году откроется пять классов, а там каждый год будет прибавляться по одному классу, до седьмого.

Никита, окончив талбинскую четырехклассную школу уже три года как не учился. Каждую осень, когда начинались занятия, он мучился, тоскуя по учебе. Мысли о школе не оставляли его ни днем, ни ночью. Во сне он видел себя за партой, он слушал учителя, он раскладывал тетради и книги… А наяву во время работы он бормотал неустанно:

— Учиться бы мне, учиться!

Из-за этого часто бывали у него нелады с отцом.

— А на какие достатки ты думаешь учиться? Что у нас есть? — горячо говорил взволнованный страданиями сына Егордан. — Богачи мы, что ли?

— А я разве говорю, что богачи?

— Ну, а как же я могу учить тебя?

— А кто говорит, что можешь?

— Зачем зря мучиться! Ведь чего нет, того и не будет, а от мучений твоих ничего не прибавится, — поучал Егордан сына. — Еще несколько лет — и женишься, свой дымок, детей заведешь…

Это была уже более реальная и заманчивая мечта, и потому голос Егордана смягчался. Он любовно глядел на сына своими добрыми глазами и нежно гладил его по голове:

— Ну, чего надулся? Гляди, губы до огня вытянул!

— У тебя губы больно хороши! — вмешивалась в таких случаях мать. — Ну что за человек! Вечно дитя свое дразнит… Губы как губы, и нечего приставать!

— Разве я в молодости таким был? Любая девушка могла полюбить меня с первого взгляда. Ведь ты, Федосья, сама это доказала! Помнишь, каждый вечер приходила к нам — и все к моей матери: «Варвара, помоги» да «Варвара, покажи». А сама глазами зырк-зырк в мою сторону. Так и обжигала мое сердце, хоть и тогда не очень-то нравились мне твои лохматые волосы.

— Да, волосы у меня — одно мученье, — соглашалась мать, стараясь пригладить ладонью свои непокорные кудри, — никакой гребешок не берет. Другие вымоют голову да расчешутся и ходят гладенькие, а у меня дыбом встают.

— А ты бороной расчешись, — шутил кто-нибудь из домашних.

— Или корове подставь голову, чтобы зализала, — советовали другие. — И чего ты, Федосья, будто и не якутка вовсе: волосы — как ягель, нос — как у гагары?

— В старину, говорят, моей прабабушке какой-то сударский сильно понравился, она с ним дружила, — смущенно сообщала Федосья. — И родился у нее сын, мой дед, не русский и не якут. А сударский уехал в Россию.

— Это не сударский! — возражали ей все хором. — Сударский если полюбит, так не оставит. Это, должно, бродяга. То-то ты, Федосья, такая отчаянная!

— Ну уж, нашли отчаянную!.. Шли бы, в самом деле, на работу, дались вам мои волосы! А ты, Егордан, не смейся над парнем, он и без того извелся, все с книгами своими разговаривает. А они, видно, зовут его, зовут: «Учись, Никита!..» Вот через год откроется новая школа…

— А я думаю, что и в новой школе есть-пить надо будет, — мирно замечал отец, собираясь на работу.

Никита знал, что у него нет возможности учиться, но не мог унять свое желание. Он действительно больше с книгами разговаривал, чем с людьми. И во время короткого отдыха, сидел, уткнувшись в книгу, и за едой смотрел не в тарелку, а в книгу. А иногда, направляясь в лес осматривать петли на зайцев и тетеревов, садился на землю, прислонясь спиной к дереву, погружался в чтение и забывал все на свете.

Откуда-то доносится выстрел охотника, шуршит сухими листьями серая лесная мышь, свистнет где-нибудь рябчик. А тайга однообразно шумит, шумит… Никита изредка поднимает голову на шорох упавшей сухой ветки и все читает, читает…

Незаметно для себя он уже довольно хорошо стал понимать по-русски, хотя говорить все еще стеснялся. Он выучил наизусть почти всю хрестоматию Вахтеровых. Уже появились любимые стихи — об утренней заре и вечерних сумерках, о темных лесах, светлых речках, о любимой матери и несчастных сиротах, о мужественных людях и жалких трусах, о страдальцах за народ…

Правда, в стихах часто попадались непонятные слова и строки, но бойкая фантазия мальчика восполняла эти пробелы.

Румяной зарею

Покрылся восток,

В селе за рекою

Потух огонек…—

растягивая слова и отставая от отца, с которым рано утром шел на работу, читал Никита. «В се-ле…» — задумчиво повторял он и соображал, что речь, по-видимому, идет о подошве горы за рекой, где потух костер, оставленный каким-нибудь охотником.

Только версты полосаты

Попадаются одне…—

повторял он, сидя верхом на невозмутимо спокойном бычке и взволнованно вслушиваясь в звонкость стиха, удивлялся, каким это образом могли быть полосаты версты. Неужели это о боковых пеших тропках?

Одиноко страдая от несбыточного желания учиться, он вспоминал полные жалости строки: «Но кто-то камень положил в его протянутую руку…»

И что бы он ни делал, о чем бы ни думал, запавшие в сердце слова сами слетали с его губ:

Ноги босы, грязно тело,

И едва прикрыта грудь…

Не стыдися! Что за дело?

Это многих славных путь.

Уже жили где-то в глубине сердца любимые образы русских писателей, ставших родными и близкими. Все они казались ему живыми — и горячо зовущий к свету Некрасов, и строго нахмуренный старец Толстойи с грустью наблюдающий жизнь Чехов… И все они звали Никиту туда, в широкий мир, возбуждая мучительный интерес к далеким краям, к большим, многолюдным городам. И не было среди этих писателей ни одного, который хвалил бы богатых и пренебрегал бы простыми бедняками.

С первым снегом разнесся слух, что в Нагыле детей бедняков обучают и кормят бесплатно. Никита стал сам не свой. Он надоедал родителям своими просьбами отправить его туда. И тут-то неожиданно приехал в наслег по какому-то срочному делу Иван Кириллов, который снова стал учителем и жил теперь в Нагыле. А на другой день стало известно, что он хочет видеть Никиту. Тут Никита, который только об этом и мечтал дни и ночи, вдруг так сильно застыдился своих лохмотьев, что наотрез отказался идти к учителю. Он не спал и не ел, бродил за отцом, точно лунатик, и тянул:

— Иди-и проси-и!

Однажды вечером Егордан в сердцах накричал на сына и долго сидел молча, опустив голову. Потом он встал и тихо начал одеваться.

— Ты куда, Егордан-друг? — робко спросила Федосья.

— Видишь, друг Федосья, решил он житья нам не давать, — сердито покосился Егордан на сына. — Придется идти просить, хотя и знаю, что не возьмет. Бедняков там и без тебя достаточно…

Вернулся Егордан, когда все уже улеглись и только Никита бодрствовал, дожидаясь отца.

— Учитель Иван утром уезжает, — еще в дверях сказал Егордан, — и согласился взять тебя, хотя все места уже заняты и там давно учатся.

Радость оглушила Никиту. Торопливо встала мать, начали подниматься и другие. Дома нашлась всего одна мерка масла, а ведь нужна еда и на дорогу и до зачисления на казенные харчи. А хлеба не было. Это с осени-то..

— Друг Федосья, а на дне турсука ничего нет? — спросил отец.

— Вспомнил! А кашу я позавчера из чего варила? — сердито ответила мать.

— Так, так…

— Вот тебе и «так, так»!

— Ну ладно, ведь об этом можно и потише… Пойти, что ли, по соседям? Уже легли, наверное, — вслух размышлял Егордан.

— Да, надо попробовать. Только у старухи Мавры не проси, она ведь на нас сердита.

— Ну, я пошел…

И Егордан заходил в юрты, будил спящих соседей и просил «хоть горсточку».

Собрав две меры непросушенного, холодного зерна, он вернулся домой только перед рассветом и тут же принялся молоть.

Никита не спал всю ночь, хотя его насильно уложили, чтобы выспался перед дорогой. А мать до рассвета латала рваную одежонку сына. Не спал и Алексей, боясь, что брат уедет, не разбудив его.

А утром, взяв с собой свернутую старую оленью кожу, которая служила постелью, четыре лепешки, три куска мяса и мерку масла, Никита собрался в путь.

По старому обычаю все сели.

— Ну, не нас же тебе караулить… Учись! Будь хорошим человеком… Стой за бедных… — Отец встал, поцеловал сына, потом печально потер нос большим пальцем и отошел в сторонку.

Федосья, обтирая ладони об юбку, спотыкающимися шажками подошла к Никите и, сжав обеими руками его голову, долго смотрела на него, глаза ее наполнились слезами, теплое дыхание щекотало нос сына. Потом она прильнула к нему, прошептав одними губами:

— Милый, береги себя, — и тихо подтолкнула его к дверям.

Любовь, забота, тоска выразились в этих словах. Дрогнуло сердце, закружилась голова, и было мгновение, когда Никите захотелось плюхнуться на пол и закричать: «Не пойду!»

Зацепившись за дверной косяк, он выскочил во двор, позабыв поцеловать спящих малышей Сеньку и Майю. Теперь бы только не оглянуться, только бы перейти через поле.

Никита знал, что все вышли за ним гурьбой и стоят возле юрты, а Алексей идет сзади.

Морозное ясное утро. Густой, холодный воздух вливается в грудь словно кумыс. Недавно выпавший снег сверкает бесчисленными звездочками, он пушист и мягок, как новое заячье одеяло. На белой поляне торчат кое-где стебельки сорняков. Суетливые чечетки то садятся на них, то снова взлетают. Они, кажется, больше развлекаются, чем кормятся, и будто нарочно раскачивают стебельки и осыпают семечки. На опушке леса дремлют поредевшие крупные лиственницы, вытянув обсыпанные снегом ветви, точно руки в рваных рукавицах. А на востоке голубое небо подрумянилось, как пенка на молоке.

Никита и Алексей шли один за другим по узкой дорожке. Снег поскрипывал у них под ногами. Молча пересекли они Дулгалах.

— Никита! — сказал вдруг Алексей, забежав вперед, и, повернувшись к брату, пошел бочком.

— А? — глухо промычал Никита.

— Никита, ты когда вернешься?

— К рождеству, милый… — Тугой комок застрял у Никиты в горле. Оттолкнув Алексея в сторону, он опередил его и сердито проворчал: — Иди сзади!

Братья молча плакали, но каждый делал вид, что не замечает слез другого.

Долго шли они так.

— Давай поиграем! — неожиданно сказал Никита и положил на землю пожитки.

— Давай! — обрадовался Алексей.

Они бегали, прыгали, падали на спину с распростертыми руками в снег и смеялись над отпечатком своих тел. Потом Алексей сзади набросился на брата, и они начали бороться. Никита нарочно упал лицом вниз, но тут же поднялся. Весь он был облеплен снегом и, смешно кривляясь скакал на месте, отплевываясь и хлопая ресницами. Ребята громко смеялись, и на сердце у обоих стало немного легче. Но потом они опять молча зашагали, подавленные предстоящей разлукой.

— Никита!

— А?

— Я буду приходить сюда и смотреть на наши отпечатки в снегу. До рождества небось целых сто дней. Да ты и тогда не приедешь, я знаю: будет мороз, а надеть тебе нечего… — Алексей засопел, собираясь заплакать.

У Никиты тоже навернулись слезы на глаза, и потому все, что он видел вдалеке — ивы, лес, пустые летние строения, — расплывалось и вытягивалось.

Когда они пришли, Кирилловы сидели за утренним чаем. Румяный учитель, поглаживая мягкие волосы, сказал:

— Пришел… А это кто с тобой?

— Мой брат Алексей. Он нынче во втором классе будет учиться.

— Молодец!

— Ну, ребятки, садитесь к столу, — пригласила Кэтрис.

Когда братья сели пить чай, старуха ласково оглядела Никиту и сказала:

— Ну, дружок, ведь этак ты вспотеешь, а потом на дворе быстро замерзнешь. Ты лучше разденься.

Никита встал и снял рваную заячью шубку.

— Да ты, милый, оказывается, без рубахи? — громко удивился учитель и почему-то смутился.

Никита запахнул на себе старый-престарый пиджачок, давным-давно полученный отцом за какую-то работу, кое-как прикрыл наготу и уже не отнимал руку от груди.

— Ты, Иван, совсем не знаешь, как тут люди живут, — тихо сказала Кэтрис. — Вот берешь мальчонку… А может, подумать бы следовало.

— Ох, беда! — учитель стал оглядывать парня с ног до головы.

Судьба Никиты была в его руках: «Оставайся, Никита, в таком виде я тебя не возьму», — может он сказать. Но может и сказать, как Некрасов: «Не стыдися! Что за дело? Это многих славных путь».

Паренек замер. Так и не отнимая руку от груди и не мигая, уставился он в лицо учителя. Он знал, что это нехорошо, и стыдился, но не мог отвести взгляда.

Как долго пили чай! Стоило только заговорить старухе Кэтрис — и Никита вздрагивал. У него сжималось сердце. А вдруг Агашка тогда все рассказала?

Это было прошлым летом. Смешливая и говорливая сестра учителя Агаша, Никитина сверстница, притащила в юрту Лягляриных огромного кота в корзинке и сказала Никите:

— Вот принесла вам, а то цыплят наших ловит. У, дурак Васька!

Никита решил поозорничать и, когда Агаша собралась уходить, заслонил дверь.

— Кота я не возьму! — заявил он и молодецки передернул плечами.

— Ой, он же ведь цыплят наших ловит! — полушутя возмутилась Агаша.

— А здесь будет наших мышей ловить! Сама говоришь, что Васька дурак.

— А ты что же, сам хочешь их ловить? — И девочка залилась звонким смехом.

Никита вырвал вдруг из рук Агаши пальто, которым она прикрывала кота, и выбежал наружу. Девочка пустилась за ним. Они бегали вокруг юрты. После третьего круга, когда Агаша уже догоняла Никиту, он набросил пальто ей на голову. Агаша обиделась и сразу ушла. Поэтому Никита все лето старался не попадаться Кэтрис на глаза.

А вдруг старушка вспомнит сейчас этот случай и скажет: «Иван, ты не смотри, что он смирный на вид. Он ужасный шалун. Летом Агашу обидел»! Тогда плохи будут Никитины дета! А тут Агаша как назло стала еще более смешливой.

— Ничего, пусть увидят его бедность, — сказал учитель и, отодвинув пустую чашку, вышел из-за стола, скрипнув солдатским ремнем.

Никита облегченно вздохнул, отведя глаза в сторону.

Когда учитель надевал свой овчиный тулуп, Никита не вытерпел и, подтолкнув Алексея, побежал к двери. Но в это время заюворила Кэтрис:

— Никита, поди-ка сюда!

Опустив голову, он подошел к старушке.

«Вспомнила, — подумал он, — вспомнила!»

— Слушай меня внимательно! Учись как следует, чтобы отплатить Ивану за его доброту. Будешь ему помогать, когда сам станешь учителем. А то он один…

— Я не один, мама, нас много! Ну, отпусти его, разве не видишь, человек волнуется? — сказал Кириллов и вышел во двор.

Мать пошла за ним.

Гнедая лошадь с черным хвостом мотала головой и нетерпеливо разгребала копытом снег.

Пока учитель прощался с матерью, Никита подошел к Алексею Мальчик стоял, закусив рукавицу. Круглое лицо его побледнело, губы мелко дрожали.

— Ну, милый… ну…

— Ну, поезжай… — глухо, как мать, пробормотал Алексей. — П-поезжай, убай…

Братья поцеловались.

Раскрыв ворота настежь, учитель вывел под уздцы вырывающуюся лошадь, едва удерживая ее. За воротами лошадь рванулась, а Никита, сидевший в санях, упал на спину, задрав кверху ноги. И тут же он услышал не то испуганный, не то смеющийся возглас Агаши. Лошадь мчала их галопом по снежной целине. Вытянув голову и сопротивляясь натянутым вожжам, она вынесла их на дорогу и перешла на рысь.

Оглянувшись, Никита увидел катящийся по дороге черный комочек: это Алексей бежал домой. Прячась от учителя, Никита стал утирать слезы. Когда он немного успокоился, учитель толкнул его спиной и громко спросил:

— Ну как, сидишь?

— Сижу…

Кириллов обернулся, заглянул Никите в лицо и ласково проговорил:

— Ничего, ничего! Не будем расстраиваться, дружок! Наверно, тяжело расставаться с братом? У меня нет брата, только вот сестренка Агаша. Ну ничего, давай побеседуем… А помнишь ли ты, друг, Григория Константиновича Орджоникидзе?

— А как же! — воскликнул Никита, задвигавшись в санях. — Всех помню: и товарища Боброва, и товарища Ярославского, и…

— Видишь, какие у нас с тобою друзья? А сами чуть было не загрустили, а? Давай-ка лучше я тебе расскажу, кто из них где находится и что делает. Садись поближе…

И они проговорили всю дорогу. Учитель говорил просто и искренне, как равный с равным. Когда Никита спросил Кириллова, почему Кэтрис сказала, что может, следовало бы еще подумать, учитель, помолчав немного, ответил:

— Она, видно, боялась, что ты по дороге замерзнешь. Верь, Никита, что мать ничего плохого не думала. Она у меня добрая. А ты вроде побаиваешься ее? Почему?

Никита неожиданно рассказал учителю про свой летний проступок. Иван выслушал его с большим интересом и, смеясь, сказал:

— Нет, Агаша не скажет. Помню, ты когда-то пострадал из-за нее. Но теперь она выросла, да и ты теперь, надо думать, не кидаешься калошами?

Когда они вечером проезжали по лесу, из-за поворота дороги выскочил верховой с наганом на ремне. Это был Афанас Матвеев.

— О, да это ты! — приветливо закричал он Кириллову и, соскочив с коня, присел к ним в сани.

Хотя Афанас заметно похудел и глаза его будто стали еще острее, он казался помолодевшим и особенно веселым. Сейчас он ехал на несколько дней к себе в наслег. Узнав, что Никита будет учиться, он ударил рукавицами по коленям и воскликнул:

— Это хорошо!.. Скоро будет много грамотных из бедняков. А когда мы, малограмотные, постареем, они и разговаривать снами не захотят. Ох, разбойники! — подмигнул Афанас Никите и надвинул ему шапку на глаза. Потом закурил деревянную трубку, почему-то снял с головы шапку, повертел ее в руках и медленно заговорил совсем другим тоном — Да, наш наслег — темная сторона. Заместитель председателя наслежного ревкома — Лука Губастый. Уж очень разоряется этот тип о том, что он красный!

— Кроме Луки Веселова, нет грамотея у нас…

— Пока нет, — повторил вслед за учителем Афанас и разогнал рукой табачный дым. — Грамотный, так пусть секретарем будет, а не заместителем. Вот вернусь в наслег и такую заварю кашу, таких оладий напеку, или сделаю наслег большевистским или сам пропаду… Ну, прощайте! Учись, парень, учись! Примут, не бойся! Может, нужным человеком станешь.

Надев шапку, Афанас прихлопнул ее ладонями, спрыгнул с саней, вскочил на коня и скрылся за деревцами.

Поздно вечером учитель и Никита приехали в Нагыл и — остановились у какого-то старого дома, к которому была пристроена юрта, обмазанная глиной.

В юрте за длинным столом сидело много хорошо одетых людей. Среди них были Никуша Сыгаев и Михаил Судов. Кириллова они встретили приветственными возгласами и рукопожатиями.

Никита остался стоять у дверей. На него никто не обратил внимания.

Хозяин молодой человек с подстриженными черными усиками и с большими близорукими глазами, курил трубку, вытянув ноги в коротких черных камусах с рысьими отворотами. Хорошо одетая маленькая женщина разливала чай. Вдавленные, круглые глаза на ее бесцветном широком лице не меняли выражения ни тогда, когда она внезапно разражалась хохотом и ее пухлые щеки ползли кверху, ни тогда, когда она, вдруг оборвав смех, нервно озиралась по сторонам.

Молодой человек, с усиками, покуривая трубку в виде собачьей головы, потешал всех, рассказывая непристойности. После каждой, приводящей его самого в восторг, скабрезности он выкрикивал:

— Я солдат! Солдат дикой дивизии!

И все, кроме учителя Кириллова, покатывались со смеху.

Уже давно вскипел второй самовар, поставленный для учителя.

— Чай мне, Аграфена, пожалуйста, подайте в комнату, — сказал Иван Кириллов. — А где Никита? — вспомнил он вдруг. — Да неужели ты, милый, с тех пор там стоишь?! Ой, беда! Пойдем, Никита, закусим. Чай нам в комнату… — бросил он еще раз Аграфене и ушел в другую половину дома.

— Ладно, ладно! — раздраженно прошипела женщина.

И вдруг Никита узнал в ней ту самую Арыпыану, у которой три года назад он останавливался, сопровождая Григория Егорова в Якутск. На следующий день выяснилось, что худосочный мальчик, который тогда клялся когда-нибудь избить Арыпыану, умер в прошлом. году от чахотки. Арыпыана же и ее муж Захар Афанасьев поступили сторожами в общежитие учителей, куда привез сейчас Никиту Кириллов.

Взгляды всех присутствующих обратились на паренька. Казалось, что. покончив со своими разговорами, все несказанно обрадовались его появлению.

— Да неужели это парень из Талбы?

— Какой красавец!

— Ой, ой. какой он суровый! Глаза так и горят!

— Да, видно, грозный мужчина!

Никита молча вышел на улицу, принес свой мешочек с провизией, развязал его зубами, вьнащил лепешку и оложил ее на шесток оттаивать.

— А парень-то, видать, богат!

— Много же у тебя провизии, друг! — восклицали господа, перебивая друг друга.

Они окружили Никиту тесным кольцом и разглядывали его так бесцеремонно, словно перед ними был не бедный паренек, а какой-то редкостный зверек.

Никита злобно смотрел на окруживших его людей.

— Большие у тебя там еще запасы на дворе? — поинтересовался Михаил Судов. — Может, возьмешь меня в компанию, а?

— У меня четыре лепешки! Три куска мяса! У меня одна мерка масла! — выпалил Никита. — А у тебя?

Господа не догадались, что паренек смеется над ними, они были уверены, что он хвастается своей провизией.

— Какой богатый! А глаза-то, глаза-то как горят!

— На всю зиму хватит.

— Что вы! Он часть продуктов на будущий год оставит.

«Считаете меня дурачком? А много ли у вас у самих-то ума, дряни вы этакие? — хотелось крикнуть Никите. — Эх, запустить быв них табуреткой!» — думал он. Но, боясь, что учитель рассердится и тогда его не примут в школу, Никита решил продолжать в том же духе и, притворяясь глупеньким, еще больше смешил взрослых дураков.

— На всю зиму едва ли хватит моих продуктов, — стараясь казаться озабоченным, говорил он. — Дотянуть бы хоть до пасхи, а там и весна.

Господа давились от хохота. Но Никуша Сыгаев вдруг помрачнел и сказал:

— Друзья! А парень-то смеется над нами.

Гости в смущении притихли. Сразу вытянулись их сморщенные от смеха лица.

— И в самом деле! — заметил один.

— Очевидно, так! — поддержал другой.

С этих-то лет! — возмущался третий.

— Нонешний, ничего не скажешь! Сейчас все такие. И привез же Кириллов находку! Зато из народа!

— Да и сам он, видите, ушел, — гнушается нас, буржуев.

Все они были хорошо одеты. Как образованные люди, они работали в новых улусных организациях и учреждениях. Отдыхая от утомительных трудов «по строительству новой жизни», они частенько собирались здесь у сторожа, того самого человека с усиками.

Из соседней комнаты выглянул учитель.

— Ну, Никита, иди же пить чай, — тихо позвал он.

Никита снял шубу и швырнул ее на нары около дверей. Демонстрируя свою бедность и независимость, он хлопнул себя по голой груди, схватил с шестка лепешку и ушел с видом победителя.

— Ну и молодец!

— Хорош, ничего не скажешь!

— Современный! Ну ладно, пошли! К лешему его!

Господа с грохотом отодвинули табуреты и стали одеваться.

За чаем учитель недовольно сказал Аграфене:

— Для чего вы их здесь собираете?

— Не гнать же гостей! — дерзко ответила женщина. — Попробуй-ка выгнать Сыгаева и Судова!

— Может, и попробую.

— Вот и попробуй!

— А ты чего их потешаешь? — обратился он к пареньку. — Зачем глупым прикидываешься?.. Однако здесь очень холодно. Ты, Никита, пожалуй спи в той комнате, там потеплее. Аграфена, постели ему там…

— А зачем буржуи работают у нас, у советской власти? — В голосе Никиты слышалось возмущение.

— Грамотных у нас мало, — устало сказал Кириллов. — Вот ты и учись… А теперь иди спать. Аграфена, постели ему, пожалуйста, потеплее.

— Ладно, ладно! — огрызнулась женщина.

Так и не постелила сердитая Арыпыана Никите, и он долго сидел, забившись в темном углу последних нар, у самых дверей.

Потом вернулся хозяин с двумя подвыпившими молодыми людьми. Заглянув в комнату учителя, Арыпыана шепотом сообщила:

— Спит.

Тихо переговариваясь, они распили принесенные с собой две бутылки какой-то беловатой мутной жидкости. Один из гостей, маленький человечек, заика, с удивительно низким лбом и узкими проворными глазками, вытягивая губы и тряся головой, хвалил какую-то старуху Матрену, прекрасно готовившую для старой Сыгаихи «вот э-э-т-тот чо-о-омогон».

Покончив с бутылками, гости и хозяин расшумелись. Они галдели все разом, безбожно коверкали русские слова. Аграфена очень рассердилась на какую-то обидную шутку одного из гостей, фыркнула совсем по-кошачьи и скрылась за перегородкой, сильно хлопнув тонкой дверью. Мужчины громко захохотали.

Пьяницы решили играть в карты. Когда они освобождали стол и уже рассаживались, чтобы начать игру, тот самый гость, который обидел хозяйку, вдруг заметил Никиту и, вглядываясь в него, громко загоготал:

— Ну, парен! Где брыехал? Ха-ха! Чудак кокой ситит!

— Спи! — закричал Захар на Никиту. — Ты чо, караул?

Никита тихо расстелил оленью кожу, лег не раздеваясь, свернулся калачиком и плотно закрыл голову своей рваной шубейкой.

Люди спорили, кричали друг на друга, часто пересаживались с места на место, норовя придавить Никиту, а потом затянули пьяную песню.

А паренек тихо плакал, вспоминая братьев, маленькую сестренку, мать, отца, всех своих близких и таких дорогих ему людей. «Если бы я был Манчары, — думал Никита, — я бы помчался на белом коне к себе в Талбу. А перед отъездом отхлестал бы нагайкой всех сегодняшних уродов и спросил бы их: будут они еще издеваться над бедными людьми?»

Наконец гости собрались уходить, громко удивляясь тому, что уже светает. Любезно попрощавшись, хозяин запер за ними дверь и скверно выругался.

За утренним чаем учитель сказал:

— Захар, вы мне спать не дали.

— Ну и не спи! — закричал Захар, одергивая черную сатиновую рубашку, подпоясанную желтым сафьяновым ремнем.

Странный сторож!

Днем Кириллов в сопровождении Никиты ходил по разным учреждениям. Никита каждый раз оставался в прихожей.

Под вечер они пошли в улусный ревком, и учитель почти насильно потащил Никиту за перегородку. Там за столом сидело много людей. Был среди них и Никуша Сыгаев. Никиту тоже усадили за стол.

Все ели очень тонкую и твердую, как жесть, лепешку, нарезанную маленькими кусочками, обмакивая эти кусочки в растопленное на сковороде масло.

— Вот этого мальчика я привез в интернат, — сказал Кириллов. — Он паренек смышленый, но по своей крайней бедности…

Председатель ревкома, огромный детина с ястребиными глазами на широком лице, перебил его глухим голосом:

— Гм… Интернат переполнен!

— Очень бедная семья, всю жизнь в батраках. Его бедность…

— Видно, что не богатый, если только не нарочно так оделся, — снова перебил учителя председатель.

— Что вы, что вы! Очень способный парень! Представьте себе, читал и немало русских писателей…

Никуша Сыгаев сморщился, как от зубной боли, большим пальцем потрогал усы и громко заговорил:

— Когда ребенок развит, сразу видно. А этот, конечно, глуп. Какое там русских писателей! Вид у парня самый что ни на есть тупой!

— Где уж нам иметь благородный вид! С нами не нянчились, — иронически заметил чернявый человек невысокого роста.

— Николай Иванович ошибается, просто мальчик смущен, — сказал старик с остренькой седой бородкой и поднял руку, как бы прося слова. — Семен Трынкин прав… Сперва примите в интернат, обучите, а потом уж и приглядывайтесь к его виду.

— Вчера он нас всех обругал у Захара. — Никуша встал и засунул руки в карманы. — Слова никому не давал сказать. И вид у него такой сердитый…

«Дался же, собаке, мой вид!» — подумал Никита со злобой и, неудачно ткнув вилкой кусочек лепешки, плеснул масло на стол.

— Вот вам и развитой! — обрадовался Никуша.

Председатель пожал плечами. Кириллов побагровел и что-то забормотал себе под нос.

— Ничего особенного не случилось… — сказала белолицая высокая женщина, которая разливала чай, и поднялась, чтобы вытереть со стола масло.

Никита схлебнул остатки чая с блюдца и, сильно застыдившись, выскочил из-за стола. Он побежал обратно, на квартиру учителя.

— Эй, парень, сходи в школу и принеси формы для печенья! — не дав Никите опомниться, приказала сторожиха Аграфена.

— А что это такое — формы?

— Вот дурак! Скажи — формы для печенья, и все.

— А где школа?

— Болван! У меня в кармане! Конечно, на улице!

Никита вышел на улицу. Несколько больших домов равнодушно глядели на него широкими окнами.

Постояв немного, Никита вернулся.

— Не нашел я никакой школы…

— Урод! А еще учиться хочет! Придется самой идти.

Когда вечером вернулся учитель, сторожиха встретила его жалобой на Никиту.

— Мы с ним, видно, не уживемся! — сказала она.

Ничего не говоря, учитель прошел к себе.

— Дурак, вскипяти самовар! — приказала Никите Аграфена.

Никита стал класть горячие угли в большой самовар, стоявший около шестка. Женщина быстро подбежала к нему, выхватила у него из рук щипцы, замахнулась, но, видно, опомнившись, отбросила щипцы в сторону, схватила самовар и начала его вытрясать. Самовар оказался без воды.

— Ну и растяпа! Еще учиться приехал, черномазый черт! Учиться ему надо… тьфу! — женщина плюнула на пол и растерла плевок ногой.

Вышел учитель. Было видно, что он взволнован.

— Ты, Аграфена, не трогай его, — сказал Кириллов. — Он приехал учиться, а не для того, чтобы ты над ним издевалась.

— А ты не очень-то кричи на меня! Получше тебя видала! — заорала сторожиха.

Некоторое время они стояли, уставившись друг на друга. Потом учитель ушел к себе.

Никита и Аграфена стали ярыми врагами. Женщина шипела и косилась на паренька, называя его не иначе как черномазым или корявым чертом.

Через несколько дней Никиту приняли в интернат, и он перебрался на другую сторону улицы. Напоследок Аграфена сунула ему в мешочек вместо масла, грязный кусок какого-то топленого жира, перемешанного с угольками.

— Это не мое масло! — возмутился Никита.

— Не твое, так чье же, дрянь этакая?

— Сама дрянь! — выпалил Никита, решившись впервые дать Аграфене отпор. — Воровка! Украла мое масло! Мне твоего грязного жира не нужно.

— Ах ты, гадина! Еще воровкой обзываешь! Я тебе морду разобью, — наступала на него Аграфена.

— Ну-ка, попробуй! Теперь советская власть! Я не боюсь тебя!

Взяв под мышку свою оленью шкуру, Никита направился к воротам.

— Уродина, все равно ничему не. выучишься!

Дойдя до ворот, Никита обернулся. Аграфена все еще отплевывалась.

— Берегись! Когда выучусь, расправлюсь с такими как ты! — пообещал на прощание Никита.

— Ничему ты, дуралей, не выучишься!

— Выучусь…

Никита не мог понять, почему Афанасьевы невзлюбили его. Как будто он ни в чем не был виноват перед ними? Может быть, они вымещали на нем свою злобу на новую жизнь.

Под интернат приспособили какую-то бывшую лавку. Им заведовал добрый, очень близорукий, малограмотный старик Ефим Угаров. Дети обращались к доброму старику в синих очках по любому поводу, даже жаловались ему друг на друга. В интернате обучалось более сорока оборванных парнишек, здесь целый день стоял шум и гам.

Угаров всегда торопился и волновался, часто восклицая:

— Ой, боза мой!

Когда он появлялся, звеня ключами, точно сосульки висящими у него на поясе, к нему со всех сторон сбегались ребята:

— Хлеб сырой!

— Масла мало!

— Мясо тощее!

— Котел грязный!

— Ночью черт на щетах щелкал!

Ефим нервно подмигивал правым глазом и, склонив голову набок, поворачивался кругом, прикусывая зубами жесткие свисающие усы.

— Ой, боза мой! — прикрывал он ладонями уши и почему-то приседал. — Даже на черта мне жалуются! А что я с ним сделаю? Чертей нет. Ой, боза мой!.. Вот заболтался с вами и опять опоздал. Все с меня взыскивают… Перестаньте шуметь, учите уроки!

Вырвавшись из кольца ребят, он прошмыгивал в свою рабочую комнату и запирался. Мальчишки неистово колотили в дверь и кричали:

— Котел грязный!

— В доме холодно!

— Разговаривать не хочешь?

— Будем жаловаться!

Дверь тихо открывалась. Ефим осторожно выходил, приняв важный вид. Он одергивал полы своего рваного ватника, поправлял старый широкий сафьяновый ремень, бренчащий ключами, и, покряхтев, начинал ораторствовать:

— Мясо тощее? Правда! Масла мало? Это так! Хлеб сырой? Ладно! В доме холодно? Действительно холодно! Котел грязный? Ложь! Вчера вымыли. В доме черти? Наглая ложь! Чертей никогда не было и не будет.

Дело обычно кончалось тем, что он обещал ребятам повесить на дверях двухпудовую гирю, чтобы тепло не уходило, а счеты, на которых по ночам черти щелкают, уносить с собой.

Гурьбой осмотрев котел, дети убеждались, что он действительно чист. Выяснилось также, что Угаров не виноват в том, что богачи по продразверстке подсовывают недоброкачественное мясо да еще грозятся переломать все ребра Ефиму за то, что он требует для интерната хороших продуктов. Дети всячески ругали и проклинали буржуев и обещали старику, когда вырастут, рассчитаться с ними. Ефим уходил, ободренный обещаниями детей… А ребята продолжали шуметь, но уже не ругали, восхищались умом Ефима.


В медном, высоком, по пояс человеку, котле, заказанном когда-то из причуды каким-то богачом и реквизированном для интерната, кипит вода. Это чай. На трехсаженном столе расставлены железные кружки, железные тарелки и деревянные ложки. Это посуда. В просторной комнате вдоль с гены устроены высокие, по грудь человеку, дощатые нары. Это общая постель. Большинство ребят оде го в телячью кожу. У немногих счастливцев рубашки.

Оборванные и не всегда сытые, ребята тем не менее уже чувствуют себя людьми новой жизни, хозяевами этой жизни. Они не только не завидуют богатым детям, которые подкатывают к школе на рысаках, они презирают этих барчуков в тулупчиках на песцовом или лисьем меху, называя их «зеленопузыми буржуями». Это считается у ребят самым страшным оскорблением.

По вечерам ребята поют песни про Ленина, про советскую власть, вперемежку с «Дубинушкой» и «А мы просо сеяли». Частенько заходит к ним Афанас. Школьный сторож Егор Сюбялиров тоже не прочь побеседовать с ребятами. Новая учительница, восемнадцатилетняя Вера Дмитриевна ставит у них спектакли, устраивает массовые игры и хоровое пение.

Однажды учительница зашла в интернат, когда там играли в фанты. Ребята уговорили Веру Дмитриевну поиграть с ними. Учительница согласилась и сдала «казначею» свою беличью шапку.

— Что делать хозяину этой вещи? — кричал «казначей», держа под одеялом очередной фант.

Глубокомысленно глядя в потолок, «судья» Никита выносил «приговор». Хозяин вытащенного «казначеем» фанта под общий хохот выполнял порою весьма комичные и трудные требования, и только тогда ему возвращалась его вещь. Таковы условия игры.

— Что делать хозяину этой вещи?

— Пусть хозяин этой вещи пройдется до дверей, изображая хромую собаку на трех ногах! — провозгласил «судья».

«Казначей» подбросил шапку учительницы. Все ахнули.

Вера Дмитриевна покраснела, постояла мгновение в нерешительности, взявшись обеими руками за свою длинную косу, потом печально сказала:

— Значит, вы хотите, чтобы я стала собакой?

Все растерянно молчали.

— Хотим! — раздался чей-то одинокий голос.

— Я выполнять этот приговор не стану, — тихо, но твердо начала Вера Дмитриевна. — Пусть моя шапка останется у вас. Я думаю, что ученикам не должно быть приятно, чтобы их учительница изображала хромую собаку.

— Вернуть шапку! — крикнул самый старший из ребят, староста интерната Василий Кадякин.

— Вернуть! — закричали все, вскакивая с мест.

«Казначей» вскочил, уронив все фанты на пол, и подошел к учительнице, протянув ей шапку.

— Нет, я так не возьму, — заявила Вера Дмитриевна, окончательно обескуражив ребят. — Неужели нельзя придумать другой приговор! Пусть даже более трудный, но не обидный…

— Пусть хозяин этой вещи споет хорошую песню! — провозгласил «судья».

— Пусть споет! — зашумели остальные, неистово аплодируя. — Вера Дмитриевна, спойте!

Тоненькая, черненькая, а потому, по якутским понятиям, далеко не красавица, девушка тихо вышла на середину круга, заложила руки за спину и так хорошо улыбнулась, что стала вдруг прекрасной. Дети смотрели на нее и как зачарованные слушали русскую песню;

Буря мглою небо кроет,

Вихри снежные крутя…

— Теперь мне пора, — сказала она, окончив петь и торопливо одеваясь. — А вы играйте, только по-хорошему, чтобы никому не было стыдно.

А ночью, лежа рядышком на общих нарах, ребята долго хвалили учительницу и ругали себя.

— Нас к свету тянут, — послышался в темноте голос Кадякина, — а мы все, как слепые щенки, под темные нары лезем.

Так росло в их сердце чувство уважения к человеку и к самим себе.


Часто собирался народ в просторном здании улусного ревкома. На этих собраниях произносились горячие речи против буржуев. Ребята не пропускали ни одного такого собрания, у них даже был там свой угол, где они по-хозяйски рассаживались.

Однажды улусный ревком устроил диспут на тему «Эксплуатация и религия». На диспут пригласили двух попов и несколько крупных баев. У попов спрашивали: «Почему обманывали народ и помогали баям?» У баев спрашивали: «Почему помогали попам и угнетали народ?» Баи говорили о том, что они помогали не только церкви, но и бедным людям, давая в долг деньги, хлеб и сено. А талбинский поп, теребя свою короткую бородку, неожиданно заявил:

— Я давно знал, что бога нет. Я говорил о боге, боясь царской власти. А бога, конечно, нет.

Тогда вскочил седой, старый нагылский поп. Он плюнул на пол, топнул ногой и басом гаркнул под общий смех:

— Тьфу, антихрист! Ей-богу, бог есть!

— Нету!

— Сгинь, лукавый!

— Сам сгинь!

С трудом успокоили попов и вызвали Ивана Сыгаева.

Тяжело поднялся бывший князь. Придерживая красными руками большой живот и оглядывая всех своими мутными серыми глазками, он тихо заговорил:

— Мой отец, голова Дормидонт, был знаменитым богачом, как, вероятно, многие знают. Я принял готовое богатство. И я свое богатство не приумножил, а только убавил, помогая бедным людям. Я никого не обижал, когда был князем и головой, я всегда стоял за бедных…

— За бедных стоял!.. — послышался звонкий голос из угла. Это вскочил Никита Ляглярин. Глаза у него горели, зубы были оскалены, как у зверька. — За бедных стоял, буржуй толстопузый?! А кто наш Дулгалах отнял и отдал другому буржую? Ты знаешь, как плакала моя мать, как все мы плакали? Ты отнял у нас землю, а советская власть вернула ее нам.

Ребята тянули Никиту за лохмотья, стараясь усадить его. Чуть слышно позванивал колокольчик председателя. Собрание гудело. А Никита, отдирая от себя чьи-то руки, рвался к Сыгаеву и кричал:

— Теперь пришло время тебе плакать, а нам — петь… Скажи, кто угнал единственную корову слепого Николая, сына Туу? Ты!.. Кто вместе с попом и Тишко клеветал на нашего учителя? Ты!.. Чья пьяная старуха пинала батраков ногами в лицо? Твоя!.. «За бедняков стоял»! Все помним, не обманешь… И не хвастай, что сын твой в ревкоме работает…

Насильно посаженный ребятами на место, Никита долго еще поглядывал на смутившегося старика полными ненависти горящими глазами.

— Что мальчику ответишь, Сыгаев? — спросил кто-то из президиума.

— Мальчику он ничего не ответит! — рявкнул с места зять Сыгаева Судов.

Он встал. Голова у него была почему-то обмотана женской пуховой шалью, из-под которой дико поблескивали огромные глаза со ржавыми белками. Сжав сильные кулаки, он тыкал ими в сторону президиума и возмущенно рычал:

— Мальчику он не ответит. Мальчикам надо учиться, а не встревать в дела взрослых. И те, кто подговаривает мальчиков, делают нечестное дело… Зря пускают сюда детей, им еще рано хватать нас за горло. Господа… то есть, товарищи… А теперь я заодно скажу и про себя. Сам скажу, догадываясь, что меня держат про запас, на конец диспута. Да, товарищи! Рыба ищет, где глубже, человек — где лучше. Раньше всем хотелось разбогатеть. А теперь, видимо, все обеднеют. Что же, нищим, думается мне, легче стать, чем богачом. Это я сумею. Мне никто богатства не давал. Не крал я и не грабил… Прикажете стать нищим — тогда, видно, будете больше уважать меня, — пожалуйста, я это могу завтра же сделать… Сожгу дом, перебью всю скотину…

У Судова был такой вид, будто он собирался драться. Своими отчаянными движениями и рычанием он напоминал большую злую собаку. Даже смотреть было страшно. У ребят мурашки пробегали по телу.

Наконец он уселся, тяжело отдуваясь и обмахивая вспотевшее лицо концом пуховой шали.

Председатель собрания, прочитав какую-то записку, замахал ею, позвонил в колокольчик и объявил:

— Товарищи! Из города только что вернулся заместитель председателя улусного ревкома Афанас Матвеев. Тут предлагают ввести его в состав президиума. Кто против?

— Против нет! — послышалось с разных сторон, и раздались аплодисменты.

Застенчиво улыбаясь, пробирался к столу президиума Афанас Матвеев. На груди его алел красный бант.

— Я возражаю! — послышался вдруг одинокий дрожащий голос.

Афанас быстро оглянулся и свернул в сторону.

— Это кто там? — послышалось из президиума. — Иди сюда и говори!..

— Не могу, я слепой и старый, — и, ворочая головой на тонкой и грязной шее, встал Федор Веселов.

Никита слышал от кого-то, что он приехал сюда лечиться.

— Я отсюда скажу, — начал Федор. — Мы с товарищем Афанасом из одного наслега. Этого человека у нас не уважают. Когда он появляется, у нас всегда возникают какие-нибудь скандалы и споры. Вот приезжал он к нам этой осенью, распевал плохие песни, грозил убийствами и поджогами. В наслеге все остались на него в большой обиде. Поэтому я и возражаю…

Люди были поражены таким странным заявлением Веселова и недоуменно смотрели то на Афанаса, то на Федора. Афанас от негодования сжал кулаки.

— Пел, товарищ? — спросил председатель.

— Пел!

— Какую песню?

— Свою!

Люди засмеялись. Председатель тихо поговорил с членами президиума.

— Какую же все-таки песню?

— Песню нельзя рассказать, ее можно только спеть! — закричал Егор Сюбялиров.

— Пусть споет! — закричали все.

— Товарищ Матвеев, ты помнишь свою песню? — гулко спросил председатель ревкома, глядя на Афанаса ястребиными глазами.

— Конечно, помню.

— Тогда, может, споешь? — предложил председатель собрания.

Он уселся и приготовился слушать.

— Могу, если требуется.

Матвеев провел ладонью по волосам, расстегнул черную сатиновую косоворотку, откашлялся и, одернув пид-жак, запел своим сильным, прекрасным голосом:

Они богатели,

Достойными слыли,

В довольстве жирели,

Деньжонки копили.

А мы проклинали

Судьбу свою злую

И землю пахали

За корку сухую.

Нам кровью и потом

Глаза застилало,

От тяжкой работы

Суставы ломало.

Голодные дети

Встречали нас, плача.

Мы жили на свете,

На баев батрача.

Мы долго страдали!

Но, сбросив оковы,

Народы восстали

Для битвы суровой.

Багровые блики

Бросает восход.

Нас Ленин великий

К победе ведет.

Зима не остудит

Весеннее пламя —

Рабочие люди

Не будут рабами.

Попов и тойонов

С дороги сметет

По новым законам

Живущий народ![38]

Загремели аплодисменты, раздались крики «ура». Лицо Афанаса просветлело от радостной улыбки. Приветливо помахав рукой, он подошел к столу президиума и, рассекая кулаком воздух, заговорил:

— Наши богачи говорят, что в засушливые годы они спасали людей, давая им хлеб и сено в долг. А кто этот хлеб сеял, кто это сено косил? Сами? Нет! Тогда каким же это образом растут их богатства? И почему беднота все больше и больше разоряется? Все это оттого, что трудовые люди от зари до зари спину гнут, а плоды их труда достаются этим вот баям. Кто не знает, на каких условиях они давали беднякам в долг! За один воз сена через год они брали два, за рубль — два, за пуд хлеба— три. Семена давали за две трети будущего урожая. Дадут весной пуд зерна — осенью могут получить тридцать пудов. Так создавались их богатства. Засуха, голод, мучения трудящихся, нищета — счастье для баев… Вот Судов умный и образованный человек, вы слышали его речь. А ведь правда и ему не по вкусу, — ни одного умного, ни одного правдивого слова не сказал. Грозился поджечь свои дома, говорил, что уничтожит скот. Нет, Михаил Михайлович, этого мы вам не позволим. Ваше богатство — народное богатство. Мы и вернем его народу…

— Ограбишь, значит?

— Осторожнее, Михаил Михайлович! Поберегите слова, а то скоро и сказать нечего будет! Не забывайте, что вы тут не с батраками разговариваете, а с народом-победителем, с советской властью… Не будет эксплуатации— и несчастных не будет, народ мучиться перестанет. Сила и правда на нашей стороне. Видите, даже маленький батрацкий мальчик силою правды заставил замолчать первого улусного бая Ивана Сыгаева. Мы заставим всех богачей прикусить себе языки! — крикнул Афанас, стуча кулаком по самодельной кафедре, покрытой красной материей. — Я был на первой губернской конференции бедноты, — уже спокойнее продолжал он. — О работе конференции я расскажу на следующем собрании особо, сейчас же сообщу только вот что.

Первым делом мы послали привет товарищу Ленину. И на другой же день получили от него ответ. — Афанас вытащил из кармана маленькую записную книжку и прочел — «Раскрепощенные от царистского угнетения, освобождающиеся от кабалы тойонов, якутские трудящиеся массы пробудятся и с помощью русских рабочих и крестьян выйдут на путь полного укрепления власти самих трудящихся»[39]. Вот, слыхали? Нам поможет русский народ, поэтому мы победим! Да здравствует Ленин! Да здравствует революция!

Люди с торжествующими криками и аплодисментами поднялись с мест.

— Встать, — закричал во все горло Никита, вскочивший раньше всех ребят, и взмахнул рукой.

Вставай, проклятьем заклейменный… —

зазвенели мальчишеские голоса.

К мальчикам присоединилась учительница Вера Дмитриевна, за ней другие девушки и парни, и вот уже пел весь зал. Победно гремела песня революции:

Лишь мы, работники всемирной

Великой армии труда,

Владеть землей имеем право,

Но паразиты — никогда…

В улусе образовалась первая партийная ячейка. В партию вступили председатели ближайших ревкомов Семен Трынкин и Матвей Мончуков. Стал коммунистом и вечный горемыка, в прошлом охотник, а ныне школьный сторож Егор Сюбялиров. Он целиком отдался партийной работе. Неграмотный, он «записывал» в тетрадь свои «тезисы», изображая на бумаге сани, клади хлеба, новые дома с широкими окнами. Сюбялиров шел вперед, преодолевая все трудности жизни, как прежде продирался он с тяжелой ношей сквозь таежную чащу.

Стали коммунистами также Афанас Матвеев и Дмитрий Эрдэлир. В партию шли сыны нужды и страдания, участники борьбы и победы. Секретарем ячейки выбрали учителя Ивана Кириллова.

Начались занятия политшколы, где коммунисты изучали материалы X съезда партии: о единстве партии, о замене продразверстки продналогом, о переходе к новой экономической политике. Организовался кружок молодежи по изучению устава комсомола, речи Ленина на III съезде комсомола.

Все чаще ставились спектакли, в которых Никита играл дерзких батраков, а на школьных вечерах он еде-лался непременным чтецом.

Дело шло к весне, когда из города приехал в улусный ревком Виктор Бобров. В первый же вечер Бобров вместе с Кирилловым зашел в интернат. Ребята сидели за ужином вокруг стола. Увидев русского фельдшера, Никита выронил из рук ложку и притаился за огромным котлом.

— Здравствуйте, товарищи! — сказал Бобров, остановившись посреди комнаты. — А где тут Никита Ляглярин?.

— Вот он! Вот сидит! — зашумели ребята и вытолкнули Никиту из-за стола.

— Постой! Да неужели это ты, Никита? Ух, как ты вырос!

Бобров обнял растерявшегося парня. Это сразу возвысило Никиту в глазах товарищей.

Несколько дней, проведенных Бобровым в Нагыле, были праздником для Никиты. Несмотря на многочисленные собрания и заседания. Бобров все-таки находил время поговорить с ним. Он хвалил Никиту за успехи в учебе и посоветовал ему стать комсомольцем.

За день до отъезда Бобров провел в школе беседу о комсомоле. Он закончил свое выступление словами Ленина из речи на III съезде Российского Коммунистического Союза Молодежи: «А то поколение, которому сейчас пятнадцать лет, оно и увидит коммунистическое общество и само будет строить это общество… Надо, чтобы Коммунистический союз молодежи воспитывал всех с молодых лет в сознательном и дисциплинированном труде».

Потом учитель Кириллов рассказал об уставе комсомола, который большинство ребят уже хорошо усвоило, и в заключение призвал учащихся вступить в ряды РКСМ.

— Кто желает высказаться?

— Я, Василий Кадякин! — крикнул, вскакивая с места, самый старший из учеников. — Хочу вступить в комсомол.

Кадякин с головы до ног был одет в телячьи кожи разных мастей шерстью наружу. Выгоревшая от времени одежда рвалась при каждом его движении.

— Сколько лет?

— Двадцать! — ответил Кадякин и смутился.

— В каком классе?

— В первом…

До двадцати лет Кадякин батрачил и только нынче поступил в первый класс.

— Я, Никита Ляглярин! — встал Никита. — Я тоже хочу…

В комсомол вступило человек пятнадцать, из них только двое «своекоштных».

Бобров уехал. А через неделю, по распоряжению какого-то наивного друга или хитрого врага, всех беспартийных ребят переселили в другой дом, на восточную сторону поселка, а в кухне интерната поместилась столярная мастерская. Так возникло два интерната: восточный — беспартийный и западный — комсомольский.

И на второй же вечер после переселения произошло необычайное событие. В комсомольском интернате поднялся шум:

— На нас напали буржуйские прихвостни!

Все высыпали на улицу, наспех накидывая тужурки и шубы. «Восточные» встретили комсомольцев градом снежков и камней. «Западные» стали отбиваться. Страсти разгорелись, пошли в ход кулаки — словом, началась свалка. «Восточных» было больше, и они вернулись домой с победой.

На следующий вечер снова завязалась драка. Отлетали уши заячьих шапок, трещали рукава драных пальтишек. Комсомольцев теснили все дальше и дальше в лесок. Вскоре ребята оказались около высокого дома Судовых.

Часть «западных» ушла греться и не вернулась. На улице осталось мало храбрецов. У Никиты Ляглярина давно были оторваны рукава его и без того ветхой шубенки. Он падал, вскакивал, взбешенный, снова кидался в драку. Собравшиеся на это «развлечение» богачи-интеллигенты подзадоривали ребят, хохотали и радовались. Тыча кулаком в воздух, довольный Судов говорил:

— Эх, хорошо! Свободные дети советской земли!

«Восточные» ушли домой, когда уже сгустились сумерки и «западные» перестали сопротивляться.

Закрыв лицо руками, Никита сидел один на снегу.

— Эй, парень, замерзнешь! Поднимайся быстрее! — прозвучал над ним чей-то голос.

Никита почувствовал, что его обняли сзади и стараются поднять. Он отнял от глаз руки и увидел на своей груди огромные рукавицы. Никита хотел было вырваться, но человек крепко стиснул его и поставил на ноги.

Вечный батрак Судова, старик Сапыров в сбившейся набок рваной жеребковой шапке заглядывал в лицо паренька:

— O-xo-xot В таком-то виде, а еще дерется! Эх, парень, где же твои рукава?

— Тут… там…

Старик разыскал в снегу рукава, отряхнул их, похлопав по своим торбасам, надел Никите на руки и завел его в свою юрту.

В нос ударило запахом вонючего хотона. В юрте было темно, белели лишь ледяные окошки. Где-то в глубине тяжело стонала женщина, а сбоку хрюкали свиньи.

— Кто это? — послышался сдавленный голос.

— Это я! — быстро ответил Сапыров и, вытащив из-за камелька дрова, разжег огонь. — Ну, драчун, погрейся!

Умирающая старуха, жена Сапырова, лежала на низких нарах под грудой тряпья. Когда огонь разгорелся, свиньи начали тыкаться в решетчатую загородку, расшатывая ее и еще громче хрюкая. Никита грелся, стоя у камелька. Старик, сидя спиной к огню, принялся обстругивать лопату. Больная старуха тяжело стонала. Свиньи хрюкали.

Образованный человек, богач Михаил Судов, муж прекрасной Анчик, держал батраков вместе со свиньями.

Никита грелся долго. Огонь стал ослабевать. Вдруг старуха стала задыхаться, закашлялась и свесила голову с нар. Старик подскочил к ней и, бормоча какие-то успокаивающие слова, уложил жену на место. Его большая рука покоилась на ее голове.

— Льду, драчун! — коротко бросил он.

Никита наколол льду, подал его старику и вышел.

Большие окна дома Судова светились яркими огнями, Никита вспомнил, как Судов говорил на митинге, страшно ворочая ржавыми белками: «Мне богатство никто не давал, не крал и не грабил я».

— А людей со свиньями держишь! — зло крикнул Никита и, схватив кусок мерзлого конского навоза, швырнул его через забор, целясь в ярко освещенное окно…

Звякнуло стекло. Загремела цепь, громко залаяла собака, хлопнула дверь. Никита подхватил слетевший рукав и, отбежав немного, прижался к забору.

— Что там? — прозвенел голос Анчик.

— Да вот конским навозом, — отвечал ей Судов, — прямо в окно. Ух, попался бы мне в руки этот негодяй!

— Это интернатские оборванцы, — завизжала Анчик — Сгноить бы их всех в тюрьме! Глаза бы им залепить этим самым навозом!


Ребята еще пошумели немного, пришили оторванные на «войне» рукава, зачинили кое-как свои лохмотья и улеглись рядышком на общих нарах. Покой их был нарушен неожиданным приходом гостей. К ним пожаловали богатые ученики. Лисьи и песцовые шапки их были сдвинуты на затылок. Они приветливо и дружелюбно улыбались из-за мягких бобровых воротников.

Комсомольцы в молчаливом удивлении уставились на пришедших.

В школе обучалось более двадцати учеников из богатых семей. Они жили дома и приезжали в школу на рысаках. С простыми ребятами барчуки не водились, даже старались не садиться с ними за одну парту. Они держались особняком и, задрав носы, проходили мимо бедняков. На общих собраниях они сидели отдельно и произносили одинаковые речи. Ребята ненавидели их.

И вдруг — подумать только! — сами пришли. Удивительно!

Постояв недолго у дверей, Вася Сыгаев и Петя Судов, краснощекие семнадцатилетние парни, ученики седьмого класса, подошли вплотную к нарам. Петя Судов, сын Михаила Судова от первой жены — русской поповны, — горбоносый, с широко открытыми глазами, говорил обычно мало, но всегда что-нибудь высокомерное. Сейчас он молчал. Низенький Вася Сыгаев растянул в улыбке губы, похожие на дождевых червей, но, вспомнив о своих торчащих зубах, перестал улыбаться и бойко произнес:

— Здравствуйте, товарищи!

— Здорово! — хором ответили комсомольцы, садясь на нарах.

— Первый раз мы пришли в гости к вам, друзья, а вы уже улеглись! В хорошем доме живете, оказывается. Говорят, каждый вечер у вас тут игры.

— Дом хотя и не хороший, но играть играем… как умеем, — сказал Кадякин. — Ну, рассказывайте, как живете, коли в гости пришли! Почему же остальные стоят у дверей? Идите сюда, садитесь на нары.

Комсомольцы решили принять гостей дружелюбно, как добрые хозяева. Подобрав под себя ноги, они освободили места, и гости расселись. Завязалась общая беседа, в которой главным был Василий Кадякин. За последние дни его авторитет среди ребят сильно пошатнулся, так как он не участвовал в «сражениях».

Сегодня он хотел одного провинившегося парня поставить в угол, но тот при поддержке всех остальных наотрез отказался и ходил героем.

— У вас, говорят, была здесь большая война между беспартийными и комсомольцами? — ни с того ни с сего спросил Вася Сыгаев.

— Какая там война! Одно баловство, — сказал Кадякин и с укором взглянул на своих.

— Да, ваши товарищи не любят вас оттого, что вы стали комсомольцами и выгнали их из своего дома. Они вам еще не то покажут, их всегда будет больше, чем вас. Стоит подумать: хорошо ли, если вас всю жизнь будут бить и ненавидеть ваши же товарищи? Эта война надолго.

Кадякин тревожно посмотрел по сторонам.

— Война! — ядовито усмехнулся он. — Войны между батраками быть не может…

— Но ведь была, — настаивал Вася. — И еще не раз прольется ваша кровь. Беспартийных всегда будет больше.

— Куда вам против них! — вставил Судов.

— И у них носы разбиты! — зашумели ребята.

— А мы им не уступим!

— Тише вы! — крикнул Кадякин на своих и обратился к гостям: — Войны никакой не было, просто играли, но играли глупо…

Голос Кадякина становился все тверже. Он стал набивать махоркой свою деревянную самодельную трубку.

— Завтра они зададут вам, — перебил его Вася Сыгаев, — они готовятся как следует! Вам бы тоже не мешало подготовиться, а то еще больше прольется вашей комсомольской крови…

Кадякин все старался перевести разговор на другую тему, но Вася умело сбивал его. Наконец Кадякина это взорвало. Он ударил себя по коленям и громко спросил:

— А почему это тебя так тревожит? — В гневе он вскочил, как был, голый, сдернул с соседа одеяло, завернулся в него и, указывая на дверь, заорал: — Убирайтесь вон, зеленопузые! Мы, бедняки, сами между собой поладим — и подеремся и помиримся! Не ваша это забота! Вон! Вон отсюда!

— Вон! — закричали все ребята хором и тоже вскочили.

Гости бросились к дверям.

— Зеленопузые буржуи! — Кадякин схватил свои телячьи штаны и запустил ими в гостей.

Ребята тоже начали кидать в барчуков штаны, торбаса и все, что попадалось под руку. Гости выскочили за дверь.

Кадякин спрыгнул на пол и забегал вдоль нар. Потом он остановился и угрожающе потряс кулаком над головой:

— Видите, дураки, какой стыд, какой позор, какая беда! Разве бедняки с бедняками дерутся? Зеленопузые обрадовались. Эх вы, слепые щенки, не понимаете этого! Кто завтра полезет драться, тому морду палкой разобью, а сам в тюрьму пойду! Поленом голову размозжу, пусть даже под расстрел стану! — И вдруг ткнув кулаком в сторону сегодняшнего бунтаря, грозно заорал: — Пошел, сатана, в угол!!

Парень стал и покорно поплелся к углу.

Всегда молчаливый и добрый, Василий Кадякин словно преобразился. Ребята притихли и смотрели на него со страхом.

А назавтра «восточные» пришли снова. «Западные», засовывая на ходу руки в рукава, тоже устремились на улицу. Они сшибли Василия Кадякина, заслонившего дверь, и бросились в драку.

Василий Кадякин побежал в школу, шлепая большими рваными торбосами. Он вернулся в разгар сражения вместе с Егором Сюбялировым, который держал в руках огромную деревянную лопату для очистки снега. Егор вбежал в самую середину дерущихся и, высоко подняв лопату, заорал во все горло:

— Довольно! Пошли в помещение, новости есть!

Драка прекратилась, и противники покорно двинулись за Сюбялировым. Войдя в дом, Егор оглядел притихших ребят. Широко расставив ноги в старых валенках, он дернул себя за кончик жестких черных усов, будто сдирая сосульки, и начал:

— Что это было у вас? Игра или драка? Если игра, то глупая, жестокая игра! Если драка, то это стыд и позор! Буржуйские сынки захаживают к вам науськивают вас друг на друга. Что говорил Бобров? Комсомольцы должны идти впереди всей молодежи, вести всех за собой. А ты, например, что делаешь, Федосьин сын? Кого ты ведешь за собой? Когда ты говорил на диспуте, я подумал: вот кто будет настоящим коммунистом. А ты что делаешь?!

— Зеленопузые прошлой ночью были здесь и говорили, что беспартийные ребята всю жизнь будут ненавидеть комсомольцев, — сказал Кадякин.

— Вот! — вскричал Егор и, схватив за руку беспокойно озиравшегося по сторонам оборванного паренька из «восточных», сказал: — А ну-ка расскажи, Петр, что они у вас говорили.

— Ничего они не говорили… — буркнул кто-то из «восточных».

— Расскажи, Петр…

Петр старательно провел рваным рукавом шубейки под носом, потоптался и заговорил:

— Да что… Говорили, что комсомольцы выгнали нас из этого дома… Что их будут одевать и кормить лучше, чем нас… Что они будут над нами тойонами… — И Петр спрятался за спинами товарищей.

— Вот-вот! — взревел Егор, медленно оглядывая ребят. — Слышите вы? Ну, выходите теперь все на улицу! Ломайте друг другу кости, радуйте зеленопузых! Ну, что стоите?

Все смущенно молчали и старались не глядеть друг на друга.

— Ну, я пошел — В дверях Егор остановился и добавил, ни к кому не обращаясь: — Я еще узнаю, кто это придумал, чтобы комсомольцы жили отдельно. Партия всегда живет с народом…

— Слыхали, черти, какой стыд! — прошипел Кадякин. — Войну между собой затеяли, на радость буржуям.

— Да, стыдно… — промолвил Никита. — Давайте будем жить все вместе, и все против буржуев.

— Давайте, как было! — загалдели все разом. И вся разноголосая возбужденная толпа ребят, удивляя людей и пугая лошадей, повалила переселять «восточных» обратно.

Весною, когда начал таять снег, ребятам выдали по четыре аршина мануфактуры.

Многие побежали домой поделиться своей радостью с родителями. Никита весь вечер таскал сверток под мышкой, а ночью положил его под голову. Утром взял с собой в школу, запихал его в парту и во время урока украдкой поглаживал. На следующую ночь он снова положил свой клад под голову и, проснувшись, сразу ухватился за него.

Однако таскаться целый день со свертком было неудобно, и Никита засунул его между какими-то старыми вещами и посудой на полку в пустом чулане. Пока ребята мылись, пока делили хлеб и пили чай, он несколько раз заглядывал в чулан. Из-под хлама виднелся краешек черного ситца, будто подмигивая ему своими белыми полосками.

Уходя в школу, Никита снова заглянул в чулан и остановился, пораженный: его сокровище исчезло… Зазвенело в ушах, закружилась голова, и, чтобы не упасть, Никита прислонился к стене. Потом он взобрался на широкую полку и, ползая на коленях и поднимая пыль, сбрасывал вниз чьи-то лохмотья, старую посуду, какие-то коробки… Нет! Спрыгнул на землю, порылся на нарах… Нет! Залез под нары… Нет!

— Ты что? — спросили удивленные ребята, толкаясь в дверях чулана.

— Ситец! — только и смог произнести Никита и выскочил на улицу.

Ребята расступились.

— Куда ты!.. Остановись!.. — кричали они ему вдогонку.

Никита кинулся на восточную окраину поселка, где в одном из домов помещались партийная и комсомольская ячейки и улусный ревком. Зачем? Кто его знает! Зачем? Они же распределяли мануфактуру, а то, что дали, исчезло!

Он бежал не по дороге, а напрямик, по косогору, с которого сдуло снег, и вдруг провалился сквозь тонкий ледок в какую-то яму, зачерпнув полные торбаса воды. Никита лег на спину и поднял ноги. Вода из торбосов хлынула ему прямо на лино и грудь. С визгом вскочил Никита, отряхнулся и побежал дальше. Вода стекала с лохмотьев и хлюпала в торбасах.

Утро было морозное. Никитины отрепья начали покрываться сосульками.

С измазанным лицом, в обледеневшей одежде, влетел Никита в комнату, где только что окончилось партийное собрание.

— Ваш ситец пропал! — закричал Никита.

— Что он говорит? Что с ним? — недоуменно спрашивали друг друга люди.

— Мой ситец пропал!

— Где? Когда? Какой ситец? — все окружили Никиту.

— Который вы дали… Сегодня утром украли из чу-«лана… И я опять остался голым! — задыхаясь, выкрикивал Никита.

— Да ты успокойся, друг! Пьян ты, что ли, или не в своем уме? — громко сказал Сюбялиров, схватив паренька за руку. — И вы, товарищи, поспокойнее! Это Федосьин сын… Погодите, я сам узнаю у него.

Егор отвел Никиту в угол, обнял его и, нагнувшись, стал шепотом расспрашивать. Потом выпрямился и сообщил окружающим:

— У него украли ситец, который ему выдали на рубашку.

— Милый ты мой! — взволнованно заговорил подошедший Афанас, вытирая платком Никитины слезы. — Первого улусного богача на диспуте на обе лопатки уложил, а сам плачешь из-за четырех аршин ситца… И подлец же тот, кто обокрал его! Нужно пойти с обыском.

— Обыск, обыск! — с готовностью подхватил кто-то.

Решено было оставить мальчика на кухне, чтобы он погрелся и обсушился, а самим отправиться в интернат. Но Никита и минуты не задержался на кухне. Он выскочил через черный ход и помчался в интернат. Паренек надеялся увидеть убегающего вора с его отрезом под мышкой.

С криком: «Обыск идет! Попадет вору!» — влетел он в помещение.

Зашумели, заволновались плотники, которые строили здание новой школы и, после ухода ребят на уроки, пили свой дневной чай в интернате.

Вскоре появился Сюбялиров и с ним несколько человек. Начался обыск. Рылись за печкой, ломом поднимали половицы, искали во дворе и на крыше дома.

Отрез не нашелся.

Никита пришел в школу, когда уже кончились уроки и шло общее собрание учащихся. Его обступили, как самого популярного человека. Он поднялся на скамейку и стал держать речь:

— Товарищи! Кто-то украл сегодня мой ситец. И я опять остался голым. Но я от этого не помру. Ситец у вора все равно когда-нибудь износится, а я буду жить.

В группе барчуков, сидевших особняком, громко фыркнул Вася Сыгаев.

— Ты не смейся буржуй, я с тобой еще расправлюсь! — закричал Никита и спрыгнул со скамейки.

— Почему со, мной? — растерялся Вася, поднимаясь ему навстречу. — Ведь не я же украл!

— А ты радуешься горю человека. Вот в ревкоме пожалели, с обыском приходили. А ты, буржуйское отродье, сидишь и фыркаешь. Ты бы еще больше радовался, если бы я заплакал. Но я перед тобой, буржуй, не заплачу! Я тебе это припомню…

А вечером убитый горем Никита лежал накрыв голову чьим-то одеялом. Утомленный всем пережитым, он, наконец, стал засыпать, но сквозь сон услышал чей-то шепот. Потом кто-то потянул его за ногу. Никита приподнялся. Егор Сюбялиров разложил на нарах два лоскута ситца разного цвета, подергал концы усов и, разводя руками, сказал:

— Бери, Федосьин сын. Мне вот дали. Тут немногим больше трех аршин. Тебе на рубашку хватит… Белый на живот пойдет, а серый — на спину. И будешь ты, друг, похож на селезня… Пойдем, моя жена мигом сошьет тебе. Да ты что, дружище, опять плачешь? Не годится мужчине плакать!

Прижимая к себе два лоскута ситца, Никита плакал благодарными слезами.

— Друг мой! — сказал Егор, придя домой вместе с Никитой и подавая жене ситец. — Сшей-ка ты этому молодцу рубаху.

— Что, нашли? — обрадовалась было женщина. — Это… разве не…

— Наш, наш, — докончил за нее Егор. — Но… ты сшей ему, Федосьиному сыну, — просящим голосом сказал он. — Белое к животу, а серое — к спине.

— А ребенку рубашка?

— Ведь он еще маленький… — Егор нагнулся над спящим младенцем. — Он может и голеньким пока побыть.

— А дочке штанишки?

— Ну, девочка в платье, а под платьем и худые штанишки сойдут, не видно… А тут такой молодец — и без рубахи… А потом ведь девочка Федосья сберегла меня для тебя, когда я тоже был маленьким и несчастным.

Жена поднялась и с опечаленным видом стала снимать с Никиты мерку.

— Ты у меня. Акулина, молодец! — Егор погладил жену по голове. — Мы, бедняки, должны помогать друг Другу, а то буржуи съедят нас поодиночке…


Как и предполагал братишка, Никита не смог попасть домой на рождественские каникулы. И только теперь, успешно окончив пятый класс, он в диковинной рубахе, делавшей его похожим на селезня, счастливый возвращался домой по зеленому бархатистому полю.

Поля были полны вешней воды. По краям озер сновали кулики на высоких тонких ногах и петушки с пышным оперением. Кое-где паслись табуны лошадей. Вниз и вверх по холмам бегали ребятишки. Молодые деревья приветливо махали зелеными шелковистыми ветвями. Трепетали тонкие листья берез. Расцветала обновленная земля.

Никита Ляглярин шел пешком в родную Талбу на летние каникулы. Он шел и вполголоса читал новые стихи, выученные им в школе:

Светает, товарищ, работать давай!

Работы усиленной требует край…

Потом началась бесконечная безлюдная тайга между Нагылом и Талбой. Никита шел по таежной тропе и уже без стеснения пел во все горло, радуясь тому, как раскатывается по тайге эхо.

Смело, товарищи, в ногу!

Духом окрепнем в борьбе.

В царство свободы дорогу

Грудью проложим себе…

Он не шел, а казалось, летел, так ему было радостно. Он увидит сейчас отца и мать и расскажет им, что у него теперь не только два родных брата и сестренка, у него теперь их тысячи. И все они комсомольцы, и все они, так же как и он сам, будущие строители новой, прекрасной жизни. Он шел, уверенный в том, что перед ним открыта широкая дорога к свету.

БАНДИТЫ

Наступила тяжелая зима неурожайного 1921 года. Не было хлеба, не было мануфактуры. Одежду перешивали из старых занавесок и одеял, но она быстро изнашивалась Не было и курева. Давно уже пустовали кисеты и табакерки. Кое-кто отведывал даже дыма заячьего помета, который якобы напоминал табак.

Нагылский интернат в этом году не открылся. Опять не пришлось Никите учиться, и это было для него самым тяжким лишением.

По наслегу ходили тревожные слухи. Люди шептались, поверяя друг другу тайны:

— Смотри, никому… ни-ни… Говорю только тебе…

А в начале октября в Охотске вспыхнул контрреволюционный мятеж. Небольшой красный гарнизон частью погиб в бою, частью рассеялся по тайге.

В ту пору из Якутска к начальнику милиции соседнего с Нагылом Тайгинского улуса прибыла группа вооруженных людей. Начальник милиции явился в улусный ревком с одним из приехавших, и тот отрекомендовался уполномоченным губвоенкомата, посланным сюда с секретным и срочным заданием. По его требованию наскоро собрали с населения продукты, отрядили лошадей, и в ту же ночь вся группа отбыла из улусного центра в восточном направлении Начальник милиции поехал провожать гостей и не вернулся.

Только через несколько дней стало известно, что люди эти оказались бывшими колчаковскими офицерами, которые во главе с корнетом Коробейниковым бежали в Нелькан, и что тайгинский начальник милиции присоединился к ним. Небольшой отряд, посланный из Якутска в погоню за беглецами, вернулся ни с чем.

А группа Коробейникова захватила в пути на реке Мае два парохода с товарами потребкооперации, столь необходимыми сейчас народу. В Нелькане Коробейников вместе со старым эсером Куликовским созвал секретное совещание, в котором участвовали скрывавшиеся в тайге купцы-миллионеры: татарин Юсуп Галибаров, русский Петр Кушнарев и якут Гавриил Филиппов. Кроме того, он связался с эсером Сентяповым, незадолго до того захватившим Охотск, и стал формировать первые белобандитские отряды, одаривая каждого нового солдата награбленным у народа имуществом.

Из конца в конец Талбинского наслега, каждые два дня сменяя коней, скакал секретарь ревкома Лука Губастый. Приезжавший прошлой осенью Афанас Матвеев добился снятия Губастого с должности зампредревкома с заменой его Иваном Малым. Лука остался всего лишь секретарем. На такое обидное понижение Губастый решил ответить, как он говорил, «наибольшей красной активностью, чтобы доказать свою бесконечную преданность советской власти». И вот теперь носился Лука по наслегу вдоль и поперек и наводил на всех ужас своими криками о том, что в соседних улусах уже идут массовые аресты и что там уже расстреливают якутскую интеллигенцию и всех состоятельных крестьян, а что у нас, мол, непростительно запоздали и потому придется срочно наверстывать упущенное.

Шаман Ворон проведал от своих духов-покровителей, что в самом скором времени из города поступит такое распоряжение, от которого все якуты кровавыми слезами заплачут.

Вскоре предсказания шамана оправдались. Он попал, как говорится, в точку с меткостью лучшего стрелка. В одну из ноябрьских ночей откуда ни возьмись появились нарочные; разъезжая по наслегу, они будили людей, предлагая им срочно явиться в ревком. Кроме того, они забирали коней и ружья центрального боя.

Прибыл нарочный и в Дулгалах за Гавришем — сыном слепого Николая. Гавриш, балагуря и отмахиваясь от беспокойно закудахтавших женщин, стал бойко одеваться. Но, узнав от нарочного, что Эрдэлира в ревкоме нет, встревожился и он.

— Значит, наш председатель передал власть Луке Губастому, а сам спит себе спокойненько в объятиях своей Агафьи! — изумился он. — Нечего сказать, хорошие наши дела!

Перед уходом он сорвал с Никиты одеяло и крикнул ему:

— Беги, комсомол, к Эрдэлиру…

Когда собрались все вызванные, — а их было девятнадцать человек, — Лука Губастый зачитал им якобы только что полученное по телеграфу секретное распоряжение улусного ревкома за подписью Афанаса Матвеева, который предлагал всех указанных лиц арестовать и срочно отправить на верховых лошадях в улус в сопровождении товарища Луки Федоровича Веселова. В распоряжении говорилось также о реквизиции по наслегу всех ружей центрального боя. Председателю ревкома Дмитрию Эрдэлиру строго предписывалось «в целях предупреждения контрреволюционных выступлений со стороны родных и друзей арестованных» оставаться в наслеге.

Лука тут же приставил к вызванным людям караул, выделенный по его выбору из самих арестованных. Но тут явился Дмитрий, разбуженный запыхавшимся Никитой.

Ознакомившись с предписанием, Эрдэлир вскипел. Он был согласен с арестом шамана Ворона, Тишко, Павла Семенова, Романа Егорова и еще двух-трех внушающих подозрение людей. Но остальные-то попали в список явно несправедливо! Кроме того, было бы естественно реквизировать берданы и винчестеры, но зачем отбирать охотничьи ружья? Как могли в улусном рев-коме требовать на каждого арестованного по верховому коню, когда на всех хватило бы нескольких саней? Наконец, могли бы спросить мнение председателя ревкома, а не пренебрегать им столь явно и подчеркнуто.

— Нет! — вскричал Эрдэлир. — Я не согласен, и пусть мне все объяснят! Пойдем, Тишко, в контору, дадим телеграмму!

Лука присоединился к ним.

— Пиши! — сказал Эрдэлир, когда Тишко сел за аппарат. И начал диктовать прерывающимся голосом — «Срочно выезжаю один для объяснений. Распоряжение ревкома считаю неправильным…»

Постучав для виду ключом, Тишко откинулся на стуле и молча стал ждать. Остальные тоже молчали. Наконец Тишко опять нагнулся над аппаратом. Постукивая ключом и вытягивая из-под него узкую ленточку бумаги, испещренную точками и черточками, он по слогам читал ответ:

— «Выполняй… приказ… ина… че… будешь… расстрел лян… Матвеев…»

— Давай губревком! — закричал Эрдэлир, схватив Тишко за руку. — Давай! — И он снова стал диктовать — «Нагылский ревком угрожает мне расстрелом и проводит в наслеге незаконные аресты…»

Тишко, оголив свою красную бычью шею и тяжело отдуваясь, опять застучал ключом. Вскоре он испуганно вытянул из аппарата бумажную ленту и разом прочел ее:

— «За неподчинение улусному ревкому будешь расстрелян. В точности выполняй распоряжение. Губревком».

Эрдэлиру показалось, что при этом Лука и Тишко как-то странно переглянулись, и в душу его закралось смутное подозрение.

— Едем! — бросил Эрделир, направляясь к выходу.

— Но ведь ревком тебе…

— Приказывает оставаться на месте, — досказал Эрдэлир, резко оборачиваясь. Он вдруг рванулся к Луке и закричал — Кто в наслеге председатель? Я и без твоей помощи со своей советской властью договорюсь! Я до самого товарища Ленина дойду!..

Вернувшись в наслежный ревком, Эрдэлир сказал, чтобы без него никто не уезжал, он только заедет домой.

Дмитрий вышел на улицу, вскочил на первого попавшегося коня и поскакал к Ивану Малому, предупредить его о своем отъезде, да заодно решил попрощаться с семьей.

Часа через два, когда Эрдэлир вернулся, ревкомовский сторож, глухой старик Тосука, вручил ему записку от Луки. Но прочесть ее Дмитрий не мог. А старик долго и сбивчиво мямлил что-то, будто Лука, уезжая, говорил: пусть, мол, Эрдэлир, не едет за ними, потому как в наслеге сейчас тревожно.

Проскакав верст двадцать по дороге в улус, Эрдэлир соскочил с измученного коня и в предрассветных сумерках стал изучать следы под ногами. Талбинцы тут явно не проезжали. Тогда Эрдэлир поскакал обратно и версты через три-четыре обнаружил то, что искал. Многочисленные следы конских копыт сворачивали с дороги в сторону безлюдной тайги!

«В Нелькан, собаки! К бандитам!..» — промелькнула в его голове догадка.

И Эрдэлир решил не возвращаться в наслег и не ездить в улус. Он принял самое смелое и самое рискованное решение: надо догнать талбинцев и с помощью обманутых Губастым людей арестовать самого Луку и его сообщников и доставить их в Нагыл.

Вскоре Эрдэлир уже скакал за беглецами на другом коне. Он выменял его у встречного охотника, которому оставил своего уже окончательно загнанного жеребца.

А отряд Луки, отъехав всего верст пятнадцать от тракта, остановился на привал. Люди столпились у костра, над которым висели чайники и котелки со снегом. К этому времени некоторые, почуяв недоброе, уже стали возражать против изменения маршрута.

— Да что вы! — говорил Лука. — Если сейчас явимся в наш улус, всем нам конец. С Афанасом, сами знаете, шутить нельзя: он и меня ненавидит, и Тишко, и Егорова, и Семенова. Я ведь решил вас спасти. Поедем в другой улус, а оттуда пошлем телеграмму в губревком. Когда губревком отменит распоряжение Афанаса, тогда и вернемся.

— А почему нельзя послать телеграмму из нашего улуса? — настаивал Гавриш.

— Дурак! Нагылцы телеграмму нашу обязательно перехватят! — кричал Тишко на ломаном якутском языке. — Пока дело дойдет до губревкома, нас всех успеют перестрелять.

— А если губревком не отменит?

— Тогда проедем в Усть-Маю, к тунгусам. Там собираются все якуты, которых обидела советская власть, — мелко сыпал словами Семенов, быстро ворочая круглой головой. — Но, думаю, пожалуй, отменит.

— Помните, я с вороном в дороге говорил, — скрипел шаман, бросая в огонь масло. — Мой ворон кричал: «Поедете в Нагыл — клевать мне вашу печень! А поедете другой дорогой — спасетесь!»

— Почему мы не подождали Эрдэлира? Почему поехали без него? Her, тут что-то не так, — не унимался Гавриш.

Случайно обернувшись к дороге, он вдруг воскликнул:

— Да вот и он!

Тут все увидели подъезжавшего на взмыленном коне Эрдэлира.

Из толпы сразу вышел Роман Егоров и, покачиваясь на своих кривых ногах, направился к Дмитрию.

— Вот и хорошо, что приехал, — заговорил он. — Отдохни, потом советоваться будем. Слезай с коня да погрейся.

Тишко и Губастый отошли в сторонку и о чем-то пошептались.

— Давайте-ка попробуем эти ружья да посостязаемся в меткости! — громко сказал Тишко. — Во-он по тому голому пню, — добавил он, вскидывая берданку.

Раздался выстрел, и Гавриш побежал по сугробу в сторону цели — выяснить результат. Он довольно долго возился там, а потом крикнул, что пуля прочертила снег на целых два шага от пня.

— А ну-ка я! — Эрдэлир быстро выхватил у Луки берданку и тоже выстрелил.

— Убьешь! — успел только крикнуть Гавриш, мигом повалившись в снег. Но тут же он вскочил, и тыча пальцем в пень, торжествующе заорал — Есть! Прямо в середину! Ай да Эрдэлир! Иди взгляни…

— Есть! — подтвердил прибежавший к пню с карабином в руках Дмитрий и горячо зашептал Гавришу на ухо — Видно, Лука и Тишко к бандитам задумали податься, их надо арестовать.

А в это время Лука, подмигнув Тишко, взял у него карабин и стал медленно целиться в пень. Эрдэлир успел еще шепнуть Гавришу: пусть он возьмет у Луки карабин, будто зарядить его, пока Губастый пойдет проверять свое попадание. Но выстрел раздался прежде, чем Гавриш успел добежать до людей.

— Бандит! — крикнул пошатнувшийся Эрдэлир и бросился к саням, где лежали укрытые под сеном ружья.

Он повалился на сани и, уже сползая на землю, стал судорожно поднимать карабин, глядя на Луку немигающими, страшными глазами. Но подбежавший сзади Тишко выстрелил из нагана ему в спину. Дмитрий выронил оружие, и тело его медленно съехало на снег. Хрипя и обливаясь кровью, он все еще силился поднять пустые руки, держа их, как при выстреле.

Охваченные ужасом люди заметили мелькнувшего между деревьями всадника только после того, как вдогонку ему один за другим хлопнули два выстрела: это Тишко впустую бил из нагана. А Лука, рыча от злости, дергал заевший затвор осекшейся берданки.

Так ускакал Гавриш на знаменитом рысаке Веселовых Уланчике.

— Брось! — остановил Лука проявившего неожиданную прыть Тишко, который трясущимися руками старался отвязать своего коня. — Все равно не догонишь! — И он обратился ко всем: — Эрдэлир хотел кое-кого из нас застрелить здесь, а остальных угнать в Нагыл. Да не вышло! Зато теперь мы все в одной крови искупались, и не будет нам от советской власти пощады. Одно нам остается — пробираться к тем, кто борется против красных.

— Теперь-то мы спаслись! — захрипел шаман Ворон, безумно закатывая глаза. — Великая богиня земли Айысыт кровью одного Эрдэлира выкупила нас всех у смерти.

Павел Семенов и Роман Егоров не скрывали своей радости. Но остальные, потрясенные происшедшим, молчали. Далекие от понимания истинного смысла событий, они слепо вверили свою судьбу Луке Губастому.

Вот двое из них, мрачно посмотрев друг на друга, подняли окровавленное тело Эрдэлира и отнесли его в сторону. Остальные поспешно опрокинули на огонь котелки и чайники, и вскоре весь отряд снялся со стоянки.


Гавриш прискакал в ревком со страшной вестью.

Сразу же было решено выехать всем к месту происшествия. Взяли и Никиту Ляглярина, чтобы на месте составить акт.

Тело Эрдэлира нашли в стороне от стоянки бандитов, под кучей запорошенного снегом хвороста. Он лежал на спине, прижав правую руку к левой стороне груди, где во внутреннем кармане заношенной гимнастерки нашли его прострелянный и слипшийся от крови партийный билет.

Выводя дрожащей рукой корявые буквы и роняя на бумагу слезы, Никита составил акт, под которым поставили закопченную над дымом тлеющей бересты печать.

Ревкомовцы уложили своего председателя на сани и тронулись в горестный обратный путь. Когда выехали на тракт, Никита стал проситься, чтобы его отправили в Нагыл с донесением. Тут только сообразили убитые горем друзья Эрдэлира, что о случившемся необходимо сообщить в улус. К седлу Уланчика привязали туго свернутую охапку сена, окровавленный партбилет Эрдэлира бережно завернули и вручили Никите. Он вскочил на коня и умчался. Остальные двинулись дальше по той самой дороге, по которой не раз скакал никогда не унывающий, всегда деятельный и веселый Эрдэлир.

Весть о злодейском убийстве уже разнеслась по наслегу. На протяжении всего пути из разбросанных по бескрайному снежному простору бедняцких юрт выходили к медленно едущим саням плачущие жители. Многие присоединились к траурной процессии, и узкая лента конных и пеших становилась все длинней и длинней, растягиваясь по дороге.

У дома наслежного ревкома стояла многолюдная толпа. Над ним слабо колыхался красный флаг. По мере приближения процессии все громче становились голоса плачущих.

Когда сани с телом Эрдэлира подъехали к воротам, в толпе раздался душераздирающий женский крик. Сбросив с головы шаль, с растрепанными волосами, обычно так заботливо заплетенными в пышные косы, Майыс растолкала людей и с рыданием кинулась к Эрдэлиру. Сани остановились.

— Милый!.. Родной ты мой! Ну, погоди, Губастый! Отомщу я тебе, кровавому псу! Ох, отомщу! — повторяла Майыс.

Рыдая, она обнимала любимого и бережно смахивала с него легкий слой инея, которым уже покрылось странно побелевшее лицо Эрдэлира.

— Не плачь, Майыс… Я сама… — шептала, обливаясь слезами, Агафья и наклоняла над убитым испуганно уцепившегося за нее грудного ребенка. — Запомни, сынок, крепко все запомни! Эх, говорила я твоему отцу: «Убьет тебя Лука». А он все смеялся: «Руки, говорил, коротки…» Ты не плачь, Майыс. Мы сами…

С трудом удалось отстранить от саней обеих женщин и тесно сгрудившихся жителей. Эрдэлира на руках внесли в старое, покосившееся здание ревкома. Впервые проследовал он, любимец народа, в полном молчании мимо своих друзей, не озарив лица своего светлой улыбкой, никому не подмигнув, не отпустив задорной шутки, никого не похлопав по плечу.

Найын стал у дверей, прося народ не заходить в дом. Утирая слезы, он говорил:

— Погодите немного. Пусть погреется наш Дмитрий с морозу-то… Приоденется, умоется, тогда примет… Всех примет… Не торопитесь…

Он пропустил только обеих женщин да немного спустя Андрея Бутукэя, лучшего столяра наслега, который привез с собой белоснежные сосновые доски и прошел внутрь с угольником и линейкой в руке.


Изнемогая от голода и усталости, полузамерзший Никита глубокой ночью ехал один по тайге. Сквозь дремоту ему виделось лето. Солнце, кипящий самовар на столе, разная снедь. Как хорошо! А вот Эрдэлир всаживает в пень пулю за пулей из карабина и весело смеется… Вот они возвращаются с охоты обвешанные утками и рябчиками…

Потом Никита неожиданно вздрагивал и просыпался. И снова сердце его сжималось от боли по убитому другу, чей окровавленный партийный билет он вез за пазухой. Эта книжечка, казалось, прожигала все насквозь, до самого сердца. И Никита снова торопил утомленного коня, снова выпрямлялся в седле, пока его опять не одолевала дремота. И тогда снова возникали видения…

Над таежной тропой угрюмо нависли могучие кроны: вековых деревьев, и Никите то и дело приходилось припадать к коню. Но вот задремавший Никита не успел нагнуться, и наклонившееся дерезо сгребло парня с седла и швырнуло его наземь. Конь встал на дыбы и поволок не выпускавшего поводьев всадника по снегу. Наконец Никите удалось подняться. Он ладонью вытер с лица снег, смешанный с кровью и слезами, достал немного сена, дал пожевать коню и тронулся дальше. Вначале едва передвигая ноги, а потом все быстрее и быстрее, бежал он по дороге рядом с конем, надеясь согреться и разогнать сон. Потом он остановился, встал на придорожный пень и, с трудом взобравшись на высокого коня, пустил его в галоп.

Ранним утром, когда Никита въехал в Нагыл, в ревкоме все было погружено в сон. Мирно почивал, сидя на табурете, караульный. Он прислонился спиной к запертым воротам и уткнул лицо в воротник оленьего тулупа, крепко обхватив берданку руками и ногами.

Никита привязал коня, перелез через низкий заборчик и принялся колотить в дверь. Никакого ответа! Тогда он припал к окну и стал барабанить кулаком по раме.

Видно было, как в передней на деревянной кровати кто-то заворочался. Потом из-под тряпья высунулась взлохмаченная старческая голова, и человек встал. В изодранном белье, прихрамывая и недовольно шевеля губами, он подошел к двери.

— Кто?

— Почта! Открой!

Чуть не опрокинув открывшего дверь старика, Никита влетел в дом.

— Где председатель?

— Какой тебе председатель ночью! — разозлился старик. — Привез письмо из наслега? Ну и давай его сюда. Завтра отдам. А то… «почта», подумаешь!

— Где Афанас? — закричал Никита, готовый расплакаться.

Старик быстро вытянул из-под кровати стоптанные валенки, сунул в них ноги и полуголый выбежал во двор.

Рванулась дверь, и, держа наготове берданку, в дом влетел караульный.

— Ты чего смотришь? — заорал старик, вошедший за ним. — Вот он! Разбойник или бешеный! Подавай ему председателя — и никаких!

— Никита! — радостно закричал караульный, отодрав от лица мохнатый воротник тулупа.

— Василий! — Никита уже протянул ему руку, но тут же быстро отдернул ее и заорал — Ты тут спишь. Кадякин! А у нас бандиты Эрдэлира убили! Где Афанас?

— Подожди, — мягко толкнул Василий Никиту в грудь. — Бегу к партийному секретарю Сюбялирову, Матвеева нет. — И Кадякин выбежал во двор.

Вскоре явился запыхавшийся Егор Сюбялиров. Он провел Никиту в комнату партийной ячейки и запер дверь. Никита молча подал ему сверток, Сюбялиров вынул из берестяного конверта слипшийся от крови простреленный партбилет, охнул и опустился на стул. Долго он сидел, прикрыв рукой глаза. Другая его рука с билетом неподвижно застыла в воздухе.

— Когда? — глухо спросил он наконец, не отнимая руки от глаз.

— Вчера, — сквозь слезы прошептал Никита.

— Веселов?

— Да…

— Так я и знал! — воскликнул Егор. Он вскочил и резким движением смахнул скудные слезы. — Ведь говорил же, что надо Талбу от Луки избавить! Не соглашались: «Разве можно! Незаменимый человек, единственный грамотей!» Это что?

— Акт наслежного ревкома.

— Прочти.

Никита, запинаясь, прочел составленный им коротенький акт.

Егор окликнул Кадякина.

— Зови членов бюро, — сказал он твердым голосом. — Матвеев в Ойурском наслеге. Срочно пошли туда нарочного, чтобы сейчас же прискакал. Только… держи язык за зубами. А ты попей у старика чаю, — обратился он к Никите и, вынув из стола тарелку с кусками хлеба, придвинул ее к парню.

— Мне бы поспать! — прошептал Никита, с трудом поднимая тяжелые веки.

Егор уложил его на стариково тряпье.

— Конь во дворе… — пролепетал уже сквозь сон Никита.

— Ладно, ладно! Спи знай…

Когда Никита проснулся и протер глаза, из соседней комнаты до него донесся гул человеческих голосов. У двери стоял, опершись на берданку, Василий Кадякин. Он тут же присел рядом с Никитой, совсем по-домашнему положил ногу на ногу и зашептал:

— Ну и спишь же ты! А тут дела!.. Сегодня ночью удрали к бандитам Никуша Сыгаев и Михаил Судов с женами, потом Захар Афанасьев и еще другие буржуи. Сейчас идет заседание волревкома и бюро, — добавил он, затем, помолчав немного, встал и слегка приоткрыл дверь.

— Итак — послышался оттуда зычный голос Афанаса, — немедленно вызываем всех коммунистов, оставляем в наслегах только председателей и секретарей ревкомов. Открываем запись добровольцев, проводим по улусу сбор оружия всех видов и создаем местный красный отряд. Кроме того, необходимо сегодня же арестовать жен бандитских главарей…

— Надо бы и других родственников! — донесся голос Семена Трынкина.

— Нет, пока достаточно жен… Егора Ивановича посылаем в Талбу…

— Я ведь не знаю, кто из них где нынче зимует, — послышался спокойный голос Сюбялирова. — А надо действовать точно и быстро, чтобы в одну ночь управиться.

— Возьмешь с собой комсомольца из Талбы Никиту Ляглярина. Но это не все. Арестованных сдашь в Талбинский ревком, а сам с Семеном Трынкиным и Кадякиным на двадцати лошадях — десять отсюда возьмешь, а десять придется мобилизовать в Талбе — срочно проедешь…

— В Быструю? — подсказал Трынкин.

— Да. Там застряло около сорока охотчан… Они совсем измучились, и мы должны их выручить… Закрой, Кадякин, дверь… Я думаю…

Кадякин прихлопнул дверь, и речь Афанаса превратилась в неразборчивое гудение.

Вскоре заседание окончилось. Толкаясь в дверях, из комнаты поспешно выходили люди.

Афанас и Сюбялиров подошли к Никите. При виде Афанаса у Никиты вдруг снова подступили к горлу слезы.

— Ты поел? — спросил Егор Иванович. — А то нам сейчас ехать.

— Я спал! — сердито бросил Никита Сюбялирову и, по-мальчишески втянув носом воздух, проговорил: — Афанас… Эрдэлира бандиты…

— Знаю, дорогой, — с болью сказал Афанас и обнял Никиту. — Не плачь. Если они будут убивать наших, а мы только слезы проливать, этак скоро они совсем нас уничтожат. Не плакать надо, а побеждать врагов… Ты же комсомолец. Смотри вот, какой Кадякин бравый…

Кадякин, желая оправдать похвалу, мгновенно вытянулся, едва не выронив при этом берданку.

Уже выходя на улицу, Афанас крикнул:

— До свидания, Егор Иванович! Пока, ребята!

Никита с Кадякиным пошли к Сюбялирову.

Оказалось, что позавчера ночью пришло распоряжение от губревкома: срочно выручить остатки Охотского гарнизона — добравшийся до Быстрой отряд из сорока полуобмороженных и падающих от изнурения людей. Афанас Матвеев и еще несколько коммунистов тотчас же разъехались по наслегам, чтобы добыть лошадей и собрать продукты для охотчан. Как раз в это время и активизировались бандиты.

В полночь Никита на сытом и отдохнувшем Уланчике вернулся в свой наслег вместе с небольшим отрядом Сюбялирова. Они вели за собой десять свободных коней. За спиной у Никиты висело охотничье ружье. Кроме заряда в стволе, в кармане у него позвякивали пять патронов с самодельными пулями.

В ревкоме толпился народ. Эрдэлир, причесанный, одетый в старенькую чистую рубаху, лежал в гробу со скрещенными на груди руками. По обе стороны сидели притихшие Агафья и Майыс. Когда к гробу тихо приблизились вооруженные люди, Майыс вздрогнула, вскочила и окинула пришедших непонимающим взглядом.

— Майыс… — прошептал Никита.

— Никита!.. А эти?

— Красные. Отряд товарища Сюбялирова, — сказал Никита довольно громко и кивнул на Егора.

— Опоздали вы, красные отряды! — с укором проговорил Тохорон. — Вот…

— Жил он, глядя ясными своими очами вперед, а гад к нему сзади подполз… — всхлипнул Найын.

— Эх, надо было мне… — сказал Иван Малый. — Просил я его, чтобы меня послал. «Нет, говорит, я старший в ревкоме, первым мне и отвечать». Вот и…

— Что же, товарищи! — почти закричал Никита, прервав Ивана Малого. — Они будут убивать наших лучших людей, а мы — плакать?!. Разве пожалеют они нас?! Нет, не плакать нам надо, а побеждать врагов! — и он обвел притихших людей заблестевшими глазами. — Мы не будем подползать к ним сзади, как они. Мы будем расстреливать их прямо в подлые их лбы…

— Иди-ка скорее, Никита, домой, — тревожно заметил Егордан, подергав сына за ружье. — Мать и так вчера весь день по тебе проплакала…

При этих словах Никита почувствовал вдруг страшную усталость и мелкую дрожь в коленях.

— Это кто? — шепотом спросил у него Семен Трынкин, кивнув в сторону Егордана.

— Отец мой…

— Вот что, отец, — твердо обратился Семен к Егордану, — сегодня твоего сына-комсомольца партия ленинских коммунистов мобилизовала.

— На сколько… дней?

— На столько дней, месяцев и годов, сколько потребуется, чтобы поймать нам последнего врага советской власти, — сказал Сюбялиров, до этого о чем-то тихо разговаривавший в стороне с Майыс. — До последнего врага, товарищ! — повторил он, убедительно подняв указательный палец. И, снова обернувшись к Майыс, добавил — Хорошо, я согласен.

— Я ему отомщу… — вздохнула Майыс.

Поручив местным ревкомовцам приготовить к рассвету десять хороших лошадей, Сюбялиров со своим отрядом двинулся по наслегу.

Они подъезжали к очередной избе, долго стучались, а когда их впускали, Егор, поздоровавшись, официальным тоном называл имя и фамилию заложницы, предлагал ей немедленно встать, одеться потеплее и ехать с ним.

Начали с Веселовых. Пока бледная, болезненная, костлявая Анфиса, жена Луки Губастого, покорно одевалась, а Ирина хлопотала у самовара «для дорогих гостей», Никита что-то сказал Егору. Федор Веселов тотчас узнал Никиту по голосу и возликовал.

— Никита, дорогой мой! — закричал он» внезапно прервав свои страшные стоны, которыми он оглашал избу еще с того момента, как услышал собачий лай во дворе.

Старик поспешно оделся, ощупью подошел к Никите, взял его за плечо, осторожно потянул к себе, усаживая рядом, и зашептал на ухо:

— Милый, я тебя еще маленького очень любил… Любил больше, чем своего сына, родившегося в мой несчастливый час. Все думал подарить тебе Уланчика. Как знать может, мы и породнимся с тобой, станешь зятем. Заступись ты за меня, если что. Да и Анфису пожалей, побереги ее там…

— Любил ты меня, Федор, крепко, это я помню и никогда не забуду! — гневно воскликнул Никита и вместе с другими поспешно вышел из избы.

Чернобровая и дородная Анастасия, жена Павла Семенова, встретила их с негодованием. Чем же она виновата? Если Павел пошел против власти, так с него и спрашивайте! Он с ней своими мыслями никогда не делился. Она думала, что он просто уехал в Нагыл. Ее дело — коровы, а что белые, что красные — ей все равно.

— Ах он, такой-сякой! — загремела старуха Мавра. — Да это же все он, он, сатана Губастый! Он один виноват. Вот Никита, сын нашего давнишнего друга Егордана, знает, что мой Павел самый смирный и самый темный человек. Неграмотный ведь… Если он и ушел с Лукой, так по глупости: верно, не знал, что идет против советской власти. Он ее, советскую власть, сильно хвалил, вот Никита знает… Мы Никиту всегда любили. Какой был красивый и умный ребенок! Один на всю Талбу такой… Ах он, такой-сякой! — И уж вслед уходящим Мавра крикнула: — Слышь, Никита, ты помоги Анастасии, а мы здесь твоим будем помогать…

— Ай да старуха! Твоих-то, Никита, под залог взяла! — рассмеялся во дворе Семен Трынкин. — Ну-ка, садись сюда, красавица! — прикрикнул он на Анастасию. — Уж больно брови хороши! Эх, разок поцеловать бы такую, да и сдохнуть!

— Нельзя, Семен!.. Такие мысли при себе держи, — проворчал Сюбялиров.

К Егоровым Никита не зашел, почему-то боясь увидеть свою бабку, и остался у саней. Вскоре из дома выскочила одетая в длинную доху Марина.

— Я, что ли, присоветовала Роману стать бандитом! — негодовала она. — Вот увижу его, кривоногого черта, всю морду ему исхлестаю!

Вышедшая на крыльцо Варвара Косолапая постояла, подобрав рваный подол, помолчала, вглядываясь в темноту, и вдруг крикнула:

— Вы, милые, случаем не видали в Нагыле здешнего мальчика Никитку?

— Нет! — с готовностью ответил словоохотливый Трынкин, не подозревая, о ком идет речь.

— Если увидите, скажите, чтобы тотчас возвращался.

— Ладно!

Когда на рассвете вернулись в ревком, там сидела Федосья.

— Никита! — бросилась она обнимать и целовать своего любимца.

— Не надо… — смущенно шептал Никита, боясь, что и сам сейчас заплачет, и стыдясь товарищей, а особенно угрюмого Кадякина.

— Пойдем, Никита, домой… Я тебя не отпущу. Ты еще маленький…

— Он теперь красный боец, мобилизованный, — задорно сказал Трынкин.

— Кем?

— Партией ленинских коммунистов.

— Погоди, — вдруг оживилась Федосья и. оставив Никиту, подошла к Сюбялирову. — Это кто? Никак Егорка?.. Отпусти моего сына!

— Не Егорка, а товарищ Егор Иванович Сюбялиров, — поправил Федосью Семен. Потом он указал на мертвого Эрдэлира: — Вот, видишь, какие дела… Одного мамка не отпустит, другого — жена, третьего — дочь. А тем временем бандиты… Нет, мать, он комсомолец.

— Неужто ты, Федосья, хочешь, чтобы сыну твоему всю жизнь стыдом гореть за то, что он не помог своему народу в трудный час? — начал Сюбялиров. — Был, значит, комсомольцем, а сам спокойно смотрел, как бандиты убивали наших людей, старались разрушить нашу советскую власть.

— Я бы и сама им отомстила за Эрдэлира, если б только могла, — задумчиво прошептала Федосья и, взглянув на сына, ласково добавила: — Иди, милый мой Никита, иди дорогою наших людей. Только… только береги себя.

— Ну конечно! — Никита обнял и поцеловал мать; на душе у него сразу стало легко и свободно.

Утром хоронили Эрдэлира у восточной окраины Кымнайы, на бугре. Несмотря на крепкий мороз, народу собралось много. А ведь прежде не только что на могилу, даже из юрты не выходили в день чьих-либо похорон — так боялись блуждающей души покойника.

Сюбялиров произнес взволнованную речь, призывая народ отомстить бандитам, а перед тем как опускать гроб в могилу, встал на колени и поцеловал покойника в лоб.

Многие плакали навзрыд. Особенно убивался и громко кричал сторож ревкома старый Тосука:

— Убили нашего сына! Будь они прокляты!..

Над могилой Эрдэлира укрепили красный флажок.


После похорон Никита и Найын выехали с арестованными женщинами в Нагыл. С ними же упросилась и Майыс — она ехала мстить бандитам за Эрдэлира.

А Сюбялиров с Семеном Трынкиным и Кадякиным отправились в Быструю — выручать из беды охотчан.


Через несколько дней Лука Губастый, Тишко и их сообщники встретили в пути большую бродячую банду и, объединившись с ней, вернулись в Талбу. У них уже насчитывалось около сотни вооруженных людей. Они называли себя «белым войском». Командовал Тишко, которого величали теперь «капитаном», а Лука Губастый был у него «начальником штаба». Обосновались бандиты в здании талбинской школы, над воротами которой они вывесили свой сине-черно-красный флаг.

Первым делом Тишко выслал на тракт за пятнадцать верст трех солдат под командованием Павла Семенова. На более отдаленную летнюю дорогу, по которой зимой проходили лишь редкие пешеходы да охотники, тоже отрядили двух солдат. Таким образом, путь в Нагыл был перерезан. На восток, откуда должны были прибыть охотчане, выслали разведку.

Иван Малый и Гавриш в тот же день вышли на лыжах в свое укромное таежное зимовье, откуда Иван Малый, как более опытный лыжник и скороход, намеревался по снежной целине пробраться в Нагыл.

Бандиты чувствовали себя хозяевами в наслеге. Они грабили, бесчинствовали, арестовали Матвея Мончукова и Ефима Угарова, присланных сюда волревкомом за сеном, заготовленным для государственных нужд, и разрушили могилу Эрдэлира. Но вот разведка донесла о приближении отряда охотчан. Лука спешно собрал свое войско и устроил засаду на высоком берегу Талбы в трех верстах от своего штаба.

Уже сгушались сумерки, когда Сюбялиров, Семен Трынкин и один из охотчан — русский красноармеец Василий— остановили коней на восточном берегу Талбы, чтобы понаблюдать за противоположным берегом. Весь обоз остановился на привал верстах в трех от наслега.

Отправляясь в разведку, Сюбялиров предупредил охотчан, что если они услышат перестрелку, пусть немедленно возвращаются в Быструю.

Густо валил снег, кругом было тихо, и разведчики ничего подозрительного не заметили. Тогда они спустились с горы и цепочкой выехали на лед, сохраняя некоторое расстояние друг от друга..

Они уже почти пересекли реку, как вдруг снежный гребень перед ними словно ожил и выдохнул треск и пламя. Лошадь Сюбялирова отчаянно прыгнула в сторону, и всадник вылетел из седла. Это, очевидно, и спасло его. Оглушенный падением, он не мог подняться, но видел, как бандиты бежали вниз по склону за краснорожим Лукой, как застыли на снегу его товарищи Трынкин и Васек, как его конь, из груди которого била алая струя, присев на задние ноги, передними колотил лед. Потом Егор пополз в сторону и, продравшись сквозь густые заросли тальника, поднялся на берег. Там он спрятался в кустах, лихорадочно думая: услышали ли охот-чане перестрелку и как ему теперь сообщить о происшедшем в ревком?

До Сюбялирова доносились отрывистые распоряжения Луки:

— …Раненого Семена Трынкина не убивать, оставить для допроса… В сторону Быстрой выслать дозор… Троим солдатам остаться, сделать прорубь и спустить мертвых большевиков в реку, а убитых лошадей отвезти в штаб на мясо…

Потом Лука с приближенными ускакал. Спустя некоторое время в том же направлении, громко разговаривая, прошло много людей.

Наступила глухая тишина. Желтая кукша неслышно опустилась возле Сюбялирова и удивленно повертела головой. Пролетели с криком две вороны.

Сумерки быстро сгущались, шел густой снег.

Когда совсем стемнело, Сюбялиров двинулся прямо по целине на запад, стараясь срезать большую излучину Талбы. Он проходил сквозь застывшие в снежном покое лесочки, пересекал заросшие кустарником кочковатые поляны, оставлял в стороне какие-то тропинки, по которым возили сено или ходили к проруби. Он шел напрямик.

Очень хотелось пить. Пересохшее горло стягивали тугие кольца. В ушах перезванивались колокольчики. А он все шел вперед, время от времени хватая пригоршнями снег и глотая его на ходу.

Вскоре Сюбялиров окончательно выбился из сил. Ведь он не спал уже третью ночь. И последний раз ел еще утром, да и какая это была еда — ломоть хлеба и кружка воды!

Порой ему хотелось позабыть обо всем, уткнуться в снег и уснуть, уснуть надолго, пусть даже навсегда…

Но он шел, он шел все дальше и дальше на запад.

Наконец Сюбялирову попалась пешая тропка, уходящая в том же направлении, куда стремился и он. Изредка оглядываясь, он пошел по ней. Вскоре он миновал усеянное снежными бугорками небольшое поле и вдруг натолкнулся на занесенное сугробами жилье. Огромная изба, похожая на большой стог снега, чернела проемами окон; она была необитаема. А рядом в юртенке, напоминавшей жалкую копну, белели льдинками маленькие окошки. Обитатели юрты, видимо, спали мертвым сном.

Сюбялиров сразу заметил возле стены воткнутые в кучу снега лыжи и устремился к ним. Но в это время с крыши юрты прямо ему под ноги со звонким лаем скатился пушистый комочек. Собачонка рычала и кидалась на пришельца, норовя схватить его сзади за икры. Сюбялиров, то и дело оборачиваясь и досадливо отмахиваясь от собаки, подошел к снежной куче и выдернул лыжи. Он уже завязывал крепление на второй ноге, когда тупо хлопнула обитая кожей дверь и из юрты выскочил рослый человек.

— Эй, товарищ… Гм… — человек запнулся на полуслове. — Или как тебя… Зачем тебе мои лыжи? — И он направился было к Сюбялирову, но, увидев у него за спиной винтовку, отшатнулся.

— Дружище, ты, видно, бедняк… — начал Сюбялиров, выпрямившись и уже стоя на лыжах — Постой! Да ты не Ляглярин, отец Никиты?

— Да… Ах, это ты! — узнал Егордан Сюбялирова и быстро подошел к нему вплотную.

— Понимаешь, какое дело: чуть к бандитам не угодил… Где ревкомовцы?

— Иван Малый с Гавришем сегодня ушли в тайгу. Иван думает пробраться в Нагыл, а Гавриш останется в зимовье. Да ты заходи в юрту!

Сюбялиров отказался от приглашения, объяснив, что если он сейчас попадет в тепло, так потом долго не сможет двинуться.

Старый таежник Егордан быстро растолковал другому такому же опытному таежнику, как по различным, лишь им обоим понятным приметам пройти прямо целиной в Нагыл, мимо зимовья Ивана Малого. Потом он вынес из юрты кусок лепешки с маслом и запасные ремешки для лыж. Вместе они дошли до гребня крутого берега. Здесь Сюбялиров попрощался с Егорданом, поблагодарил его, оттолкнулся и птицей слетел вниз, на талбинский лед, за которым сквозь сумрак ночи угадывалась белая стена высокой горной цепи.

Быстро скользил он по льду под защитой крутого берега, ощущая за спиной свою верную винтовку. Старый охотник, лучшие годы свои проведший на лыжах, он сразу почувствовал себя бодрым, способным одолеть все преграды, победить любого врага.

Он поднялся на берег в том месте, где река резко сворачивала в сторону, напоминая согнутую в локте руку. Теперь Сюбялиров шел посреди узкой таежной долины, окаймленной с обеих сторон кочкарником и сопками.

В звенящей тишине все думалось о погибших товарищах.

Оба они были молоды и смелы. Двадцатилетний русский парень Васёк, как его все звали, с которым Сюбялиров и Трынкин подружились с первой минуты, располагал к себе каждого своим неиссякаемым весельем. На привалах Васёк, несмотря на усталость, пускался в пляс, и казалось, что среди изнуренных, голодных и уже почти отчаявшихся охотчан он один поддерживал неугасимый согревающий душу огонек бодрости. Самое хмурое лицо с помутневшим взором мгновенно освещалось улыбкой при виде неистового Васька, пролетающего мимо в своем изодранном полушубке. Рубил ли он дрова, чистил ли винтовку, отправлялся ли на пост — Васёк все делал охотно, весело, быстро, с прибаутками. С комичной точностью часто произносил он два якутских слова, которые ему только и были известны и почему-то так полюбились: «Кэбис, догор!»— что значит: «Нельзя, друг!». Вот и сегодня при переходе через Талбу Трынкин сказал ему: «Васёк, держись сзади!» Но Васёк: «Кэбис, догор!»— и помчался вперед.

А Семен Трынкин — единственный сын сыгаевской батрачки. Он был одной из первых ярких искорок революционного пламени, разгоревшегося на якутской земле. Низкорослый, энергичный, крепкий, как осколок бурого камня, это был человек, «бесповоротно и навсегда мобилизованный партией ленинских коммунистов», как в трудные минуты он говорил о себе, черпая в этих словах новые силы.

Когда они подъезжали к Талбе, Трынкин вдруг почему-то загрустил и умолк. «Что с тобой?» — спросил его тогда Сюбялиров. «Не знаю! Мать жалко…» — тихо ответил Семен. А теперь с ним уже больше никогда не придется поговорить.

Мало, очень мало довелось им пожить на свете, этим мобилизованным партией ленинских коммунистов борцам за светлую жизнь — русскому и якуту.

«Когда идешь зимою по пустынной тайге, не следует плакать, — думал Егор, стараясь сморгнуть слезы с заиндевевших ресниц. — Вот если останусь жить до старости, расскажу тогдашним счастливым парням и девушкам об этой страшной встрече на Талбе и о том, как я в ревком пробирался. А что если какой-нибудь озорник возьмет и скажет мне. этак легко и просто: «Не надо было, дед, плакать».. Ишь, разбойник, а сам небось сразу слезу пустит, коли любимая девушка опоздает на свидание!..»

И вдруг при мысли о будущих парнях и девушках в груди у неграмотного ревкомовца, потрясенного утратой друзей, не спавшего уже трое суток и преследуемого сотней врагов» разлилось блаженное тепло.

Егор читал усеянную кочками, заваленную буреломом, застывшую в зимнем молчании тайгу, как грамотный человек читает книгу. По руслам замерзших ручьев, по смутно черневшим ветвям лиственниц, по наклону высунувшихся из-под снега редких трав он находил свою незримую тропу. Нет, он не собьется с пути.

По долине пробежал ветерок. Значит, скоро рассвет. Не свалила бы только предутренняя дремота!.. А к вое-ходу солнца будет сладко манить к себе снег, коварно прикинувшись мягкой периной. Нет, надо выдержать! Грохнуть по тайге выстрелом, крикнуть во все горло, укусить палец — что угодно, но выдержать!

Тонкие, упругие охотничьи лыжи мягко скользили по снегу среди низкорослого кустарника и будто сами обходили неровности и препятствия.

…Вот выстроилось большое конное войско русских красноармейцев. Васёк объезжает строй, держа руку у козырька, и вдруг, ясно улыбнувшись, громко говорит: «Кэбис, догор!..»

Егор вздрогнул, пришел в себя и увидел, что идет мимо развороченных коряг…

…На многолюдном митинге горячо выступает Афанас Матвеев. Семен Трынкин сидит в первом ряду, как всегда немного подавшись вперед, и восторженно глядит на Афанаса. Вдруг он вскакивает и громко аплодирует. И тут же весь зал вспыхивает рукоплесканиями…

Егор очнулся оттого, что у него из-под ног с шумом вылетели глухари…

Так шел он все вперед и вперед, временами теряя нить мыслей и впадая в забытье.

Потом восточный край неба стал белеть.

Не свалиться бы только…

Долина наконец кончилась, словно растворилась в хаосе тальника и поваленных деревьев. Но за тонкой стеной перелеска начиналась другая, шире и ровнее первой. Все — как указывал Егордан, только Сюбялиров никак не мог вспомнить названия этих таежных долин.

«Лишь бы дойти до улусного ревкома… А может, уже и ревкома нет? — с ужасом подумал Егор, но тут же успокоил себя: — Остался же там хоть один вооруженный большевик. А если их будет двое, то скоро будет и двадцать. А это целый отряд!.. А бандиты ведь — трусы! Еще «ура» кричали, кажется, — вспомнил он, презрительно улыбнувшись в обледенелые усы. Вот попалась бы мне здесь, в лесу, эта губастая сволочь, уж я бы вогнал ему пулю в его поганую рожу… Говорили ведь, что Луку следует отстранить от работы в ревкоме, да все не могли найти подходящего секретаря, а иные вообще не соглашались, верили в «красную активность» Луки».

Егор встрепенулся. Он шел вдоль длинного озера. Палево тянулись сопки, покрытые обгорелым лесом. Железная кружка, привязанная к ремню, исчезла. Как будто ведь была недавно. Да, видно, обронил…

Уже совсем рассвело. А с неба не переставая валили крупные хлопья. Он на ходу пригоршнями ел снег, ощущая во рту и в груди приятный холодок. Потом остановился и протер мягким снегом лево. И сразу почувствовал себя бодрым. Легче и быстрее заскользили лыжи.

Как бы все-таки не свалиться к восходу солнца. Подстрелить куропатку и развести огонь? Но разведешь костер, сядешь и не встанешь. Да и спички, кажется, взял Васёк, там, еще за Талбой, прикурить…

И вдруг Сюбялиров изумленно остановился, увидев вдали высокий косогор, на который из чащи лесного молодняка выбралась огромная развесистая береза. Вот там, под самым косогором, с той стороны, по словам Егордана, и должно находиться зимовье охотников…

Сюбялиров рванулся туда. Он преодолел крутой склон, оттолкнулся и съехал вниз. Он промчался мимо врытого в землю охотничьего жилья и, не сумев остановиться, уселся на лыжи. Так он проехал еще несколько шагов, но быстро вскочил, как бы устыдившись собственной неловкости.

Над землянкой струился бледный, дрожащий парок. Сюбялиров снял лыжи, стряхнул с себя снег, стер с усов и ресниц льдинки и, держа в руке винтовку, решительно вошел.

В землянке было темно. С высоких нар, сложенных из жердей, послышался молодой, сонный голос:

— Уже вернулся, Иван?

Сюбялиров молча положил сухие поленья в камелек и стал раздувать огонь.

— Топи как следует! Сейчас встану… — пробормотал охотник и захрапел.

Сюбялиров развел большой огонь, поставил чайник, а сам уселся на чурку, спиной к камельку.

Тут же сладко закружилась голова, от спины по всему телу быстро распространялось приятное тепло, в ступнях ног началось мелкое щекотание, будто стоял он босиком на срезанной в косовицу кочке.

Перед глазами возник обледенелый натянутый волосок самострела. Осторожно оглянувшись, он увидел конец сохатиной стрелы, будто подмигивающий ему своим острием. Сумасшедшие! Разве можно так высоко ставить самострелы!.. Прошел куда-то далеко и утих лесной шум. И лес, и поле, и небо — все окуталось сизым дымом и закачалось.

«Что я хотел сделать? Что? Что? — силился он вспомнить. — Не спать… — Но почему?»

В лесу, близ опушки, на соединенных вершинах трех лиственниц прилепилось огромное гнездо. Из гнезда выглянула отвратительная распухшая рожа «Луки Губастого и дико захохотала.

Сюбялиров вскрикнул и очнулся. Оказывается, сидя у огня, он задремал, опершись на дуло зажатой между колен винтовки. Вода в чайнике бурлила. Егор высунул голову наружу. Неяркое зимнее солнце стояло уже высоко.

— Друг, вставай-ка! — громко сказал Сюбялиров, на. рочно отойдя в темный угол.

Молодой охотник порывисто сел, сбросил с себя лохмотья и уставился на незнакомца. В волосах у него застряли перья от прохудившейся подушки.

— Что, дружище, не узнаешь?

Эти мирные слова сразу успокоили парня, он даже заулыбался, показав острые клыки, и спросил:

— Охотник?

— Был и охотником. А ты никак Гавриш?

— Да! — почти вскрикнул Гавриш, услыхав свое имя. — А ты кто?

— Долго об этом рассказывать. Встал бы да покормил меня раньше. Я от бандитов еле ушел. Ты ведь знаешь о белых и красных?

Гавриш достал из-под подушки одежду и, неловко просовывая ноги в штанины, пробормотал:

— Слыхать-то слыхал, да мне что!.. Я охотник.

— Ты бедняк?

— Пусть так. Да не все бедняки красные…

— Тогда, значит, белый?

— Ишь ты как: не красный, так уже обязательно белый! — Гавриш, сутулясь и, будто прихрамывая, подошел к торбасам, которые сушились над камельком, а сам все украдкой посматривал на гостя. — Я просто охотник. И неграмотный.

— Я тоже неграмотный. И тоже был охотником-А сейчас вот красный. Да приходится от ваших талбинских бандитов прятаться.

— Все может быть, — сказал Гавриш безразличным тоном и насыпал в чайник березовых чаинок[40].— Был у нас тоже один красный, да недавно его…

— Бандиты убили! — обернулся Егор.

— Сюбялиров! — воскликнул Гавриш, выпрямившись.

— Да, — улыбнулся тот.

Гавриш быстро налил в деревянную чашку чаю.

— Пей, товарищ Егор, — сказал он. Потом достал откуда-то две вареные ножки зайца. — Ешь! А я пойду взгляну, нет ли за тобой погони.

Он выскочил на улицу и почти мгновенно вернулся, бледный, с дрожащей челюстью.

— Что, идут? — вскочил Сюбялиров и схватился за винтовку.

— Нет… Лыжи чьи?..

— Ляглярина. Успокойся, друг, он мне сам их дал.

— Уф!.. — Гавриш провел рукой по лицу. — Ну, ешь, а я пошел сторожить.

Вскоре Сюбялиров позвал его в землянку.

— Ну, спасибо тебе, товарищ Гавриш. Я пошел дальше. Бандиты, должно, с утра ищут меня.

— Послушай-ка, Егор…

— Ну?

— Иван вчера ушел в волревком…

— Знаю.

— Так вот, послушай: отсюда в четырех верстах, в той стороне, есть озеро Мундулах…

— Что там? Говори скорей!

— Сам старик Сыгаев. Оказывается, он еще летом заготовил на том месте сено и теперь держит там одиннадцать лошадей. Я вчера проводил Ивана, а на обратном пути и увидел их с дальнего хребта.

— Старый пес… Для бандитов! — произнес Егор, быстро направляясь к двери. — Ну-ка, покажи дорогу!

— Пойдем! — крикнул Гавриш.

Он быстро собрался, стащил с крыши землянки лыжи и стал привязывать их к ногам.

— Нет, ты мне только покажи, куда идти, а я и сам найду. — Егор уже на лыжах подошел вплотную к Гавришу. — Вот что… Ты, пожалуй, иди в наслег и сообщи обо мне бандитам.

— Что?! — Гавриш в изумлении отшатнулся и чуть не упал, запутавшись в лыжах.

— Скажи, что я чуть не застрелил вас, требуя еды, а Ивана увел с собой. Если не сообщишь, тебя непременно заподозрят. Мне ты все равно не сможешь помочь, а себя и семью свою погубишь. Так что делай, как я говорю, Гавриш.

— Пусть так, — проговорил Гавриш после некоторого раздумья.

Он указал, как пройти напрямик к Сыгаеву, и умолк.

— Ну, будем живы — еще встретимся. Прощай, — сказал Сюбялиров.

Ни разу не оглянувшись на парня, провожавшего его взглядом, он через несколько минут скрылся в чаще по ту сторону долины.

Вскоре Сюбялиров уже стоял на взгорке и осматривался. В нескольких местах вокруг озера, наглухо окруженного лесом, виднелись зароды сена. На противоположной опушке ходили, опустив головы, две лошади. Передними копытами они разгребали снег в поисках корма.

Потом Сюбялиров заметил в стороне от себя струившийся откуда-то снизу дымок. Он прошел вдоль по хребту и остановился над возникшей словно из-под земли юртенкой.

Невдалеке от жилья, возле начатого зарода, возился человек в низко нахлобученной рысьей шапке. Это и был старик Сыгаев. Он вилами разбрасывал по снегу сено, к которому уже подходили гуськом, одна за другой, девять лошадей. Под лиственницей, служившей коновязью, лежали засыпанные снегом опрокинутые сани.

Дверь юртенки распахнулась, и, окутанная клубами теплого воздуха, на пороге появилась плохо одетая женщина. Она достала из ящика, стоящего перед юртой, кусок мяса и пошла обратно. Огромный гнедой конь вскинул голову и поглядел на Егора, широко раздувая ноздри. Егор оттолкнулся с горки и, едва не налетев на старика, крикнул:

— Здорово, князь!

Сыгаев вскрикнул, отбросил в сторону вилы и с разинутым беззубым ртом, пошатываясь, стал пятиться назад, пока не наткнулся спиной на изгородь. Он дрожал всем телом.

— Давай лучшего коня!

— Егор Иванович…

— Вон того беру, — Сюбялиров указал на гнедого и стал отвязывать лыжи.

Старик, как будто обрадованный таким исходом дела, снял с изгороди узду с поводьями и, быстро поймав гнедого, подвел его к Сюбялирову.

Егор взнуздал коня и сел верхом.

Тем временем лошади, бродившие в поисках подножного корма, подошли к зароду и присоединились к остальным.

— Егор, расписку бы дал.

— Расписку? Чтобы твой Никуша потом с меня взыскать мог? Да я и так отпираться не буду.

Быстро, одна за другой, мелькали мысли. Егору казалось, что они выплеснутся из головы, как только он тронет коня.

«Этот ворон здесь, значит волревком жив. Старик выхаживает лошадей для бандитов… Может, здесь же и ценности хранит. Но сейчас некогда… А с другой стороны— одиннадцать коней!..»

И представились Егору одиннадцать красных всадников. Он спрыгнул на землю, быстро отломил длинный мерзлый прут тальника и, опять вскочив на гнедого, объехал весь табун, подгоняя его к юрте.

«Оставить Сыгаева — проберется, старый ворон, к бандитам…» — думал он.

— Запрягай скорей сани! Поедешь со мной!

— Егорушка! — взмолился старик.

— Живей! — крикнул Егор, хватаясь за винтовку. — Да положи мои лыжи в сани: пригодятся, вещь хорошая.

— Сейчас, сейчас, Егор Иванович…

Старик быстро направился к юрте, но Егор опередил его. Перегнувшись с коня, он открыл дверь и крикнул внутрь:

— Сбрую давай сюда!

На пороге показалась одноглазая пожилая батрачка. Вглядевшись в Егора, она отшатнулась и выронила сбрую.

Вздрогнул и всадник в седле.

— Что, Марфа, не узнала? — с трудом произнес он.

— Егорка! — Марфа мигом подскочила к нему, вцепилась в рукав, но тут же, опомнившись, опасливо покосилась в сторону старика, хлопотавшего у саней, и торопливо зашептала: — А Сеньку моего не видал?

— Видал… — Егор нагнулся было к женщине, но сразу выпрямился и, глядя куда-то вдаль, тихо и строго проговорил: — Да, видал… Только он, должно быть, в город подался… Ты одевайся, поедем.

— А меня за что, Егорушка?.. Я… я…

— Тебе-то, Марфа, бояться нечего, батракам мы не опасны. Одевайся потеплее, еще замерзнешь, сыгаевская заступница! — невесело усмехнулся Сюбялиров.

Вскоре старик и Марфа уже сидели в устланных сеном санях, к которым сзади была привязана пара лошадей.

— Ишь разини, не заметили, как пропал живой князь, батрачка да одиннадцать коней! — вполголоса упрекнул кого-то Сюбялиров и грозно крикнул: — Погоняй, князь!


Губревком был загружен множеством неотложных дел и вел борьбу с многочисленными очагами контрреволюционных восстаний и заговоров. Поэтому только на третий день после получения тревожных известий о положении в Талбе туда откомандировали Виктора Боброва и молодого чекиста Сергея Кукушкина. Меньше чем за двое суток они проскакали на часто сменяющихся станционных лошадях двести пятьдесят верст и ночью прибыли в Нагыл. Бобров обругал Афанаса за то, что в отдаленных наслегах до сих пор не была организована оборона, и, наскоро попив чаю, выехал вместе с Кукушкиным в Талбу. Он надеялся сформировать там маленький местный отряд и, присоединив к нему охотчан, создать Талбинский пункт обороны.

Не знал Бобров, что в пути его ожидает засада — три бандита, которых Тишко выслал на тракт под начальством Павла Семенова. А эти трое прибыли в указанное место и всю ночь продрожали там как собаки. Понуро сидели они у дороги на поваленном дереве, тесно прижавшись друг к другу. На тракте было безлюдно.

Но вот к рассвету с запада послышался быстро приближающийся топот копыт — лошадь мчалась галопом. Все трое мигом вскочили и попрятались за пни. Всадник был уже близко.

— Ребята, да это Федот Запыха! — закричал Павел Семенов, и они выскочили на дорогу.

Федот, старший брат Дмитрия Эрдэлира, прозванный за свое усердие в пользу богатеев «Запыхой», служил в эту зиму ямщиком на ближайшей станции Хомогой.

— Стой! Стой, Федот! Куда?

Федот соскочил с разгоряченной лошади и, еле переводя дух, сказал:

— Беда! Большевики едут… Двое… вооруженные… на санях. Сани у них поломались версты за четыре до станка. Мальчик-возница прискакал за санями и топором. Спешу сообщить об этом в Талбу…

— Зачем в Талбу? — удивился Павел. — А мы что, не белые? Вот, ребята, подходящий случай показать Тишко, что и якуты умеют держать оружие.

Все трое вскочили на коней, привязанных в сторонке, и вместе с Федотом помчались на станок Хомогой.

Там бандиты спрятали своих лошадей в чаще, а сами заскочили в станционную избу и бросились сразу в хотон.

Вскоре вбежал Запыха и сообщил:

— Едут!

Когда Бобров с Кукушкиным вошли в помещение, Запыха встретил их громкими приветствиями, сопровождаемыми подмигиванием и улыбками, которые он старался изобразить на своем безбровом плоском лице:

— А, товарис Виктор Боброп! Драстый! Как сдоровуя?

— Спасибо, хорошо, Федот, — ответил Бобров, снимая доху, которая была надета на нем поверх ватника. Он провел рукой по заиндевевшим ресницам и мягко добавил — Эн кэнэ хайтах?[41]

Бобров повернулся к своему молодому товарищу и сказал:

— Сережа, пока не раздевайся. Осторожность никогда не повредит!.. Да, Федот, эн Талбе хасан сырытта?[42]

— Вечеря! — Запыха суетился вокруг Боброва, все норовя помочь ему раздеться.

— Ты, Федот, говори лучше по-якутски, я пойму.

— Этой ночью оттуда приехал!

Кукушкин, огромного роста, широкоплечий молодой человек, постоял некоторое время в раздумье, но потом все-таки разделся. Он разбросал одежду по нарам и, притопывая ногами, чтобы стряхнуть с валенок снег, направился к камельку.

— Товарищ Кукушкин, зря ты разделся!

— Ну, чего нам бояться, Виктор Алексеевич! Коров, что ли? — Кукушкин усмехнулся, провел рукой по волосам и, тряхнув головой, уселся спиной к огню.

Бобров мельком взглянул в сторону темного хотона, на ходу надел шапку и вышел с винтовкой на улицу. А Запыха, искоса поглядывая на уже боровшегося с дремотой молодого русского, тихо взял его прислоненную к столу винтовку и отошел с нею в глубь избы.

В это время из хотона высунулись ружейные дула. Тут же Павел Семенов бесшумно подкрался сзади к Кукушкину и ударил его тяжелым колом по голове. Кукушкин, падая, вскрикнул, и Семенов ударил его еще раз.

До Боброва донесся какой-то неясный возглас, вселивший в него тревогу. Он поспешил в избу. Но тут рядом с ним вылетело наружу ледяное окно, и из избы грянули выстрелы. Бобров бросился в другую сторону, оттолкнул мальчика-возницу, который вел за собой распряженного коня, вскочил на этого коня и ускакал в сторону Нагыла, слыша позади себя выстрелы. Вскоре он повстречал на дороге Афанаса Матвеева с маленьким отрядом из пяти человек, и они все вместе помчались на станцию Хомогой.

Выяснилось, что Иван Малый прибыл в Нагыл с сообщением о бандитах спустя часа два после отъезда Боброва, и Афанас сразу выехал ему на помощь. Они быстро добрались до Хомогоя, но Бобров, который был почти раздет, успел обморозить лицо и руки. Бандитов здесь уже не было. От возницы они узнали, что Павел Семенов уехал в Талбу и увез с собой оглушенного Кукушкина. С ними же увязался и Федот Запыха.

Высланная Губастым разведка вернулась с донесением, что красные охотчане повернули обратно в Быструю. Там. по общему мнению, их ожидала верная гибель от голода и холода, так что скоро всю группу можно будет взять голыми руками.

Лука Губастый чувствовал себя героем. Тишко был им очень доволен и при всех шумно поздравлял его с успехом.

Но в самый разгар торжества вернулись солдаты, которым Лука приказал собрать трофеи на месте боя. Они заявили, что привезли туши трех убитых под красными лошадей, и одного убитого красноармейца спустили в прорубь.

— Как одного? — вскричал Лука. — Их же оставалось двое!

— Так ведь вы же двоих увели в плен…

Долго спорили, пока не выяснилось, что Лука привез с собой одного пленного — Трынкина, что спустили под лед тоже одного — убитого красноармейца. А третий красный, видимо, исчез.

Тут Тишко забегал с несвойственной его тучной фигуре резвостью. Он размахивал перед Лукой наганом и истерически кричал, что семьдесят дураков упустили одного большевика, что он, капитан Тишко, приказывает Луке во что бы то ни стало лично доставить того красного в штаб. Немедленно! А не то худо будет!

Наконец, утомленный беготней и криком, он с головой завернулся в шубу и лег.

Лука со своими солдатами до самого утра рыскал повсюду в поисках исчезнувшего красного А когда он, в великом страхе за свою дальнейшую судьбу, ни с чем вернулся в штаб, Тишко, на его счастье, был уже милостив и великодушен. Капитана, оказывается, весьма порадовал Павел Семенов, одержавший победу на станции Хомогой.

Поздно вечером в штабе стало известно о появлении Гавриша. Его немедленно арестовали, и он сообщил, что накануне ночью по пути в Нагыл к ним в зимовье пришел Сюбялиров, который чуть не застрелил его, Гавриша, отобрал у него лыжи, а Ивана Малого обвинил в измене и увел с собой.

Лука в душе был доволен, узнав, что Сюбялиров ушел, не наделав им больших бед, но он не мог простить Гавришу Уланчика, якобы отобранного потом красными. Поэтому Гавришу пригрозили расстрелом и отправили его в старое здание ревкома, ныне превращенное в тюрьму. Там он встретил своего отца, слепого Николая, который был арестован за ограбление церковной земли и за призыв к расправе над богачами. Нашлись и знакомые. Егордан Ляглярин, например, был посажен за сына-комсомольца. Кроме того, там сидел тихий великан Василий Тохорон, который чуть не избил когда-то Луку Веселова и Романа Егорова да еще нагрубил на сходке Никуше Сыгаеву; был здесь и сторож ревкома, глухой старик Тосука, тот самый, что больше всех плакал и убивался на похоронах Эрдэлира и оскорбил самого Луку, когда тот открыл школьный шкаф и стал выкидывать учебники на раскурку.

Семен Трынкин, Сергей Кукушкин, ревкомовец Егор Найын, жена Эрдэлира Агафья и захваченные в Талбе член волревкома Матвей Мончуков и бывший заведующий Нагылским интернатом Ефим Угаров, как наиболее опасные преступники, содержались во внутренней тюрьме штаба.

В КРАСНЫЙ Я КУТСК

Вскоре в улусе сформировался партизанский отряд Сюбялирова. Егор Иванович был в этом отряде не командиром, а рядовым бойцом, но в народе, про партизан так и говорили: «Отряд Сюбялирова». За один день Сюбялиров ухитрялся побывать в трех наслегах. Он созывал собрания жителей, призывал трудящихся вступать в красные отряды, добывал для бойцов продукты и одежду.

Пощипывая свои жесткие усы, он рассказывал людям о кровавых боях, о предательстве буржуйского отродья, говорил о будущей счастливой жизни и о ближайших задачах так же просто и искренне, как люди в мирное время рассуждали об урожае, об охоте на зайцев или о постройке юрты.

Слухи об отряде Сюбялирова все чаще и чаще доходили до Тишко и не на шутку тревожили капитана. Однажды ночью в штаб прискакали два постовых со станции Хомогой. Они рассказали, что их гарнизон был обстрелян отрядом не менее чем в пятьдесят человек. Троих убили, а они двое спаслись только благодаря богу. Они уверяли, будто сами слышали голос Сюбялирова.

Бандиты всполошились и бросились на южный тракт, чтобы устроить там засаду.

Тишко и Лука мерзли в засаде до полудня, пока не выяснилось, что Сюбялиров с двадцатью всадниками прорвался в Быструю по летней дороге. Двое постовых, которые стерегли ее, едва успели спрятаться, и красные, к счастью, промчались мимо, не заметив их. А они лежали за пнями и сумели разглядеть самого Сюбялирова, какого-то русского человека и Веселовского рысака Уланчика, на котором сидел паренек, закутавший голову башлыком, красные вели за собой много оседланных коней, без седоков.

Вернувшись с войском в штаб, Тишко и Лука объявили населению, что они нарочно открыли красным путь на восток, чтобы запереть их всех в безлюдной Быстрой, где большевики неизбежно погибнут от холода и голода.

А население каким-то неведомым путем уже узнало, что на тракте действовал не кто иной, как Афанас Матвеев, и всего с пятью бойцами. Обстреляв постовых, он тем самым отвлек бандитов от летней дороги и преспокойно вернулся к себе в Нагыл. Взаимные предупреждения: «Тише!.. За язык поймают, Губастый растреляет!» — лишь способствовали быстрому распространению новости.

Через несколько дней от «победителя у Хомогоя» Павла Семенова в штаб прискакал вестовой. Он сообщил, что Павел с десятью солдатами героически сдерживает на летней дороге около ста красных с пулеметами и что ему срочно необходима помощь.

Все войско, под командованием самого капитана, бросилось на север, а Луку с десятью солдатами Тишко на всякий случай отправил на берег Талбы, чтобы перерезать там тракт.

Лука слышал доносившуюся с севера, из-за гор, перестрелку. Он нетерпеливо расхаживал перед рассевшимися на бревнах солдатами и громко досадовал, что на этот раз ему не пришлось проявить свою храбрость. Вдруг с противоположного высокого берега грянул залп, над головами засвистели пули, и на лед широкой цепью вынеслись всадники. Весь отряд Луки, за исключением двух убитых, бросился в кусты, где были спрятаны кони, и ускакал куда глаза глядят.

Что же произошло? Отряд Боброва прибыл в Быструю, где нашел измученных голодом охотчан, уже потерявших надежду на спасение. Перед тем как пуститься в обратный путь, Бобров выделил шесть бойцов под командованием Сюбялирова для демонстрации на летней дороге. Коней для этой шестерки решили усиленно кормить и вести их до самого места свободными. При отборе шести бойцов принимали в расчет не только храбрость, но даже вес всадников, так как эта группа должна была уходить последней. Поэтому в число шести попали «легковесы» Василий Кадякин и Никита Ляглярин.

Расположившиеся на макушках двух гор бойцы Сюбялирова только лишь шума ради затеяли длительную перестрелку с белыми постовыми. Вскоре, привлеченные этой перестрелкой, к летней дороге стали подходить основные силы белых.

Тем временем двигавшиеся по тракту красные подошли к берегу. Они внезапно дали залп по оставленной здесь горсточке бандитов, после чего часть из них рассыпанным строем поскакала через Талбу, а другие в это время прикрывали их плотным огнем.

Когда первая цепь поднялась на противоположный берег, бросились на лед и остальные. Последним скакал Федор Ковшов, в лохматой медвежьей шапке, неестественно толстый в своем полушубке из оленьих шкур. Он давно вступил в Охотский красный отряд и с ним делил все горести и невзгоды поражения, а на пути отряда к Якутску был таежным проводником.

Когда главные силы Тишко уже подходили к месту боя на летней дороге, бойцы Сюбялирова вскочили на коней, спрятанных в распадке, и умчались, чтобы присоединиться к своим. Сюбялиров с горы видел, как отряд Боброва, огибая Талбу, направился в сторону станции Хомогой.

— Дуй напрямик! — крикнул Сюбялиров, ровняясь с Никитой.

Никита выскочил вперед и помчался уже не к тракту, где они утром расстались с Бобровым, а наперерез отряду Тишко, по дороге, ведущей через реку прямо в Талбу, выгадывая на этом добрый десяток верст. Остальные пять всадников еле поспевали за его Уланчиком.

Не заметил ли их Тишко, или принял за своих постовых, а может быть, просто счел их недосягаемыми для ружейного огня, но только они так и не услышали ни одного выстрела.

Когда вся шестерка прискакала на северную окраину Талбы, Никита дернул поводья, направляя коня по дорожке, идущей в обход селения, но Уланчик при этом так решительно и сердито мотнул головой, что чуть не сбросил своего седока на землю, и, закусив удила, помчался привычным ему маршрутом прямо в бывшую школу, где находился бандитский штаб. Никита только успел махнуть своим, указывая им на обходную тропку. Конь внес его прямо в открытые ворота школы.

Веселовский Давыд, стоявший у ворот с винтовкой, очевидно принял Никиту за своего и едва успел отскочить в сторону. На крыльце стоял Роман Егоров, без ружья, но с лентой патронов через плечо. Он в ужасе затопал кривыми ногами в длинных белых камусах и что-то заорал, размахивая руками. Перед Никитой промелькнуло и осталось позади перекошенное лицо с рыжими усиками. Никита пригнулся к луке, подстегнул коня, и Уланчик стрелой пронесся через школьный двор, выскочил в задние ворота и помчался прямо по выходящей на тракт дороге, протянувшейся вдоль всего селения. Никита уже был на опушке леса, когда позади хлопнуло несколько выстрелов.

Вскоре он присоединился к Сюбялирову, и через некоторое время маленький отряд прибыл на станцию Хо-могой. И тут быстро распространилась веселая легенда о том, как красный сокол Никита поднял в белом штабе ужасный переполох. О том, что он просто-напросто не сумел справиться с ретивым конем, не говорилось ни слова. Правда, Никита робко пытался восстановить истину, но никто его и слушать не хотел, а иные даже покрикивали. И потому, когда заходила речь о его героизме, ему оставалось только смущенно молчать.


На третий день после прибытия Боброва и Сюбялирова вместе с охотчанами в Нагыл из Нелькана к Талбе подошел отряд под командованием самого корнета Коробейникова, насчитывавший до двухсот человек. Вскоре бандиты заняли соседний Тайгинский улус, в ста двадцати верстах южнее Нагыла. Только в самом центре этого улуса, в укрепленной деревне Тайга, островком держался отрезанный от внешнего мира крупный отряд губчека и красных партизан. В Нагыл начали прибывать на лошадях, на воловьих упряжках и пешком беспорядочные группы беженцев — семьи и родные ревкомовцев из наслегов, занятых бандитами.

Вскоре из Якутска в Чаранский улус, находящийся в пятидесяти верстах от Нагыла, вышел сформированный из добровольцев горожан и учащейся молодежи отряд красных в сто человек под командованием Ивана Воинова. Под напором бандитов, нажимавших в двух направлениях, нагылский отряд вместе с беженцами двинулся туда же.

В Чаранском улусе пробыли дней десять. За это время установить какую-либо связь с городом не удалось. Посланные с донесением два лучших верховых погибли в пути. В конце концов все партизаны и беженцы из трех улусов, слившись с городским отрядом, глубокий ночью вышли в сторону Якутска.

Впереди, по бокам и позади огромной колонны, медленно продвигавшейся по тракту, шли и ехали вооруженные люди — красноармейцы и партизаны.

Вся эта устремившаяся в город масса людей — русские и якуты, старики и ребятишки, мужчины и женщины— была объединена воедино, словно крепкими обручами охвачена, железной дисциплиной. Тут действовала партийная организация во главе с Виктором Бобровым, на которого, кроме общеполитического руководства, была возложена и охрана здоровья людей. Тут действовал военный штаб под начальством пылкого и неутомимого Ивана Воинова. Тут действовала советская власть в лице выборных представителей трех улусов, под председательством Афанаса Матвеева. Ему подчинялось множество отделов и комиссий. Снабжением людей продуктами и одеждой ведал Федор Ковшов, самый шумный, вездесущий и всеведущий человек. Лошадей, фураж, сани и сбрую поручили заботам рассудительного Егора Сюбялирова. А Майыс помогала Боброву и ведала медикаментами. Молодежь группировалась вокруг комсомольцев.

— Молодежь! — кричал Никита, который стал чем-то вроде командира молодых бойцов. — Молодежь! — кричал он как можно громче после короткого совещания на ходу. — Нам приказано…

И к нему отовсюду сбегались парни и девушки выполнять приказ.

Вожаком молодежи Никита стал не потому, что он был лучше всех. Нет, были здесь и не менее смышленые юноши, а уж более ловкие и сильные — и говорить нечего. Но среди якутской молодежи он в числе очень немногих сносно владел русским языком. Кроме того, Никита давно знал Боброва и Воинова и говорил с ними, не стесняясь своего произношения.

Так он стал незаменимым переводчиком у Воинова и вообще помогал каждому, у кого возникала необходимость объясниться с товарищем, не понимающим его языка.

— Эй, Никита! Вот он мне что-то говорит, а я никак в толк не возьму…

— Где Никита?.. Так мы не столкуемся…

— Никиту надо позвать…

И Никита приходил на помощь во всех подобных случаях. Но переводил он только частные беседы да повседневные мелкие поручения. Переводчиком общих распоряжений и обращений был учитель Иван Кириллов.

Никита летал на своем Уланчике из конца в конец колонны, растягивавшейся во время движения на добрых три версты. Он переходил от костра к костру на дневных привалах, а когда располагались на ночлег, заглядывал в каждую юрту.

Вначале многие разведчики, да и некоторые начальники зарились на его красавца Уланчика и то и дело подводили к Никите на обмен своих коротконогих длинношерстых лошадок. Но Никита мог уступить все что угодно, только не Уланчика. Из-за него он готов был полезть в драку с любым силачом мира. Частые недоразумения по этому поводу были, наконец, прекращены приказом командира по колонне, да и сами люди поняли, что парню приходится действительно постоянно скакать из конца в конец колонны. Словом, Никиту оставили в покое, а коня его прозвали «Улан Ляглярин».

Белобандиты в те дни были заняты организацией новых штабов и гарнизонов, а также набором солдат в только что захваченных ими улусных центрах и наслегах. К тому же у них в тылу, в Тайгинском улусе, находился хоть и осажденный, но все еще сильный отряд губчека. Таким образом, они не могли выслать в погоню за уходящей колонной достаточно крупные силы. А от несмелых кулацких засад, встречаемых в пути, и от легких наскоков небольших групп конных бандитов красные легко отмахивались и шли все вперед и вперед, с каждым днем Приближаясь к городу.

Вся жизнь в колонне была подчинена продуманному. четкому плану. Остановившись на ночь и выставив посты, люди прежде всего бросались возводить вокруг лагеря укрепления, обращенные главным образом в сторону ближайшего леса. Одни подтаскивали мерзлые плитки навоза, которого зимой всегда достаточно возле жилья, другие сгребали снег, создавая окрест широкий вал, третьи подвозили воду, которой заливали снежные укрепления, четвертые доставляли стволы сухих лиственниц на растопку. А там, глядишь, холодная труба брошенной владельцами одинокой притрактовой юрты уже начинала куриться.

Но, кроме того, нужно было еще привезти с ближайших зародов сена, чтобы задать корму лошадям и устлать холодный земляной пол в юртах и хотонах. В лучших избах размещались старики, женщины, дети и больные. И как только становилось тепло, помещение наполнялось лязгом сковородок и перестуком чугунков, детским плачем, бормотанием старух и смехом женщин. Кто суетился над нехитрым варевом, кто латал рукав овчинного полушубка, кто баюкал ребенка.

А на дворе уже горели огромные костры, над которыми гроздьями висели бесчисленные котелки и чайники. К ночи все свободные от наряда и сменившиеся с поста мужчины зарывались в сугробы, а занятые на дежурстве товарищи закидывали их сверху снегом. В одну минуту вырастало множество больших и малых снежных бугорков. К утру после тихой или даже шумной, если была перестрелка, ночи по всему лагерю раздавались протяжные возгласы: «Встать!», «Турунг!». Люди сбрасывали с себя смерзшиеся за ночь снежные одеяла и, потягиваясь, вставали. А уж если какой-нибудь бугорок и после команды не подавал признаков жизни, отовсюду сбегались насмешники и под общий хохот сами вытаскивали сердито отбивавшегося любителя поспать.

Иногда делали остановку на несколько дней, чтобы дать людям и лошадям отдых, а заодно пополнить продовольствие и фураж.

И вот почти через две недели после выхода, оставив за собой около двухсот верст невиданно тяжелого пути, вся эта разноголосая и разноязыкая толпа расположилась на последнюю перед городом ночевку в Кустахе. Колонна втянулась на большую поляну, где стояли только что покинутые жителями и еще не остывшие просторные дома. В двух средних поместили всех безоружных, а бойцы расположились в крайних избах, стоявших ближе к лесу. На этот раз отряду выпало редкое счастье— все ночевали под крышей.

Бревенчатые стены, обмазанные толстым слоем навоза, могли служить надежной защитой, близость города укрепляла уверенность в безопасности, так что утомленным людям на этот раз не пришлось возводить укрепления. Расставив посты, Иван Воинов пожелал всем спокойного отдыха и хорошего сна.

— Сегодня мы устроились почти по-городскому.

Но именно здесь уже перед самым рассветом пришлось дать сигнал общей тревоги. На лагерь наступали сразу три большие группы бандитов, не менее чем в полсотни человек каждая. Оказывается, за день до прибытия колонны белобандиты заняли центры двух смежных улусов — Туойдахского и Кустахского — и перед самым подходом красного отряда угнали в лес жителей этих четырех изб. Таким образом они приготовили красным квартиры-ловушки.

Как только посты сообщили об опасности, бойцы вышибли в избах и хотонах все ледяные оконца, превратив их в бойницы. Некоторые забрались на крыши и расположились там, а многие заняли позиции на кучах заготовленного во дворах топлива и льда.

И началась жизнь в осаде. О прорыве нечего было и думать, не только потому, что бандиты могли перестрелять в упор весь небольшой отряд, но и потому, что такая попытка означала бы выдачу на расправу и издевательство всех безоружных — женщин, стариков, детей и больных.

В первый день после полуторачасовой перестрелки бандиты не причинили красным никакого вреда. Они отошли, оставив в нескольких местах на снегу кровавые следы. У них, видно, были убитые и раненые.

Никита горячо просился у Воинова в разведку вместе с Сюбялировым. Но тут сам Сюбялиров напомнил Никите, что он обещал матери быть осторожным и беречься. А Воинов говорил, что Никита как переводчик будет полезнее штабу на строительстве оборонительных укреплений.

После перестрелки на Талбе и скачки через двор неприятельского штаба Никита смелел с каждым днем. Порой он уже чувствовал себя бывалым воином. Вот и сейчас, еще не получив окончательно разрешения, он уже сидел на своем Уланчике, готовый ринуться навстречу опасности. А через каких-нибудь двадцать минут ему пришлось испытать весь ужас внезапного залпа из засады, от чего способно дрогнуть самое закаленное сердце, от чего у каждого может на мгновение потемнеть в глазах.

А было это так. Никита ехал рядом с Сюбялировым и сквозь морозную муть вглядывался в далекие холмы. Их отряд из семи человек только что выбрался из редкого леска, как вдруг впереди лопнуло множество белых хлопушек и затокали частые выстрелы.

Отряд быстро свернул в сторону, опять углубился в лес и вскоре оказался вне опасности. Но тут Никита почувствовал тупую боль в ягодице.

«Напоролся на сук», — подумал он и решил не обращать на это внимания. Однако боль все усиливалась, и, когда прискакали в лагерь, Никита решил обратиться к Боброву.

— Странно! Как ты мог, сидя на коне, напороться на сук этим местом? — удивился фельдшер, выслушав Никиту. — Может, ты задом наперед скакал? А ну, сними, — добавил он, дернув его за штаны.

— Майыс тут…

— Ничего! Майыс — сестра. Снимай!.. Э. да ты, брат, ранен! Вишь, какой синяк… Очень странно. А ну-ка давай сюда штаны! — И Бобров вытряхнул из них смятую свинцовую пулю. — Так и есть! А говоришь, напоролся на сук!

А когда Майыс чем-то помазала Никите больное место, Бобров похлопал его по плечу и сказал:

— Надевай скорей свои боевые штаны!

Случившийся тут же похожий на цыгана весельчак Чуркин, который был в отряде взводным, обвязал эту пулю тоненькой веревочкой, и она пошла по рукам. Позабыв о своем трудном положении, люди с дружным гоготом ощупывали Никитины толстые штаны из оленьей кожи на плотно свалявшейся заячьей подкладке, а потом осматривали пробитую заднюю луку высокого якутского седла на Уланчике.

— Ай да мы, талбинские! — смеялся Афанас. — Штанами ловим бандитские пули! Пробила березовый задок седла в два пальца толщиной, прошла через не менее крепкие штаны, а от тела, видишь ли, отскочила!

Шумно восторгался на обоих языках суетливый Федор Ковшов.

— Ай да Никитушка! — приговаривал он, подпрыгивая. — Ай да молодец! Ай да красный сокол!

Впрочем, Федору было некогда, он выдавал продукты и командовал на кухне десятком женщин, готовивших скудную еду для бойцов.

Егор Сюбялиров — тот лишь улыбался себе в усы.

— Хо-хо! Крепкий ты, брат! Пули от тебя отскакивают!

— Да он нарочно выставил им свой зад: знает, что бандитской пуле не пробить.

— Вот этот самый бандитскую пулю в штанах привез, — указывали потом на Никиту.

— Да что ты! — удивлялись люди, хотя все давно уже знали про этот курьезный случай.

Никите сперва было самому смешно и даже, пожалуй, лестно: не каждый привлекал к себе всеобщее внимание. Но потом ему начали надоедать бесконечные ощупывания его штанов, та и больно было.

Бандиты делали вылазки к рассвету, а днем скрывались и устраивали засады на дороге. Так прошло три дня. У красных бойцов оставалось всего лишь по десятку патронов, продукты были на исходе, из медикаментов уцелел только йод да какие-то желудочные порошки.

И штаб решил выслать в город связь. Воинов созвал совещание всех руководителей. Чернявый взводный Чуркин предлагал послать пять отборных конников под его командованием. Афанас склонялся в пользу лыжников. Сюбялиров вызывался поехать один на лучшем коне. И вдруг неизвестно как затесавшийся среди них Кадякин высоко подняв худую и черную руку, проговорил:

— Пошлите меня… Нищим прикинусь…

— А ты зачем здесь? — удивился Воинов.

— Или какой старушкой побирушкой… — Кадякин. смущенный, выбежал из избы, споткнувшись о порог.

— А ведь это, пожалуй, мысль! — сказал Чуркин.

И решили послать парня, но не Кадякина, а другого» помоложе, но тоже бойкого и сообразительного. Таких парней в отряде было немало. Однако требовался совсем маленький, чтобы не вызывал подозрений в том, что он военный, и в то же время такой, который в случае чего не расплакался и не рассказал бы все на первом же допросе. И чтобы говорил он и по-русски и по-якутски.

Всем условиям отвечали только трое.

Был пятнадцатилетний мальчик эвенк, сын убитого бандитами ревкомовца, знавший даже три языка. Когда остановились на его кандидатуре, Сюбялиров подергал себя за усы и проговорил, глядя на ноги:

— Нехорошо! Единственный он у нас из этого народа. И так отца убили бандиты…

Люди смущенно переглянулись.

— Да, мы этого не учли, — сказал Бобров, — Сколько русских и якутов, а посылать единственного эвенка… Нехорошо, правда…

— Понятно, — прервал его Воинов. — Ну, а если Власова?

— Он еще очень мал, — Афанас стал торопливо раскуривать трубку, — да еще при нем бабка больно бедовая, такое поднимет — всех женщин взбаламутит… Вот Никиту бы…

— Ну, Никиту нельзя! — Воинов резко откинулся к стене. — Без него я как без рук. Он— мой якутский язык.

И все поняли, что ему очень не хочется отпускать Никиту, но вовсе не потому, что он так уж ему необходим, как переводчик.

— Нам всем по-человечески дорог Никита, — тихо проговорил Иван Кириллов, взглянув на Воинова. — Особенно тем, кто знает его с детства, кто знает его родителей— вечных батраков. Но если уж решено посылать молодого паренька, то он, конечно, самый подходящий.


Ночью, после заседания, Никиту вызвали в штаб. Узнав о решении, он потупил глаза и, совсем по-мальчишески шмыгнув носом, спросил:

— Одному мне?..

— Да, одному, Никита, — ответил Воинов и отвел взгляд в сторону.

— На Уланчике?

— Нет, Никита, пешком, чтобы не навлечь на себя подозрений. — Афанас весь подался к Никите и, глядя ему прямо в глаза, добавил: — Тебе, как комсомольцу и батраку, оказываем особую честь и особое доверие — спасти жизнь тремстам советским людям.

— Сколько же верст в день я сумею пройти с винтовкой?..

— Оружия у тебя не будет, — тихо проговорил Бобров.

— Как?! — Никита в изумлении попятился. — С голыми руками?!

А через час он стоял у столика с мигающим огарком и получал последние инструкции. На нем была вывернутая наизнанку шубейка, заячьим мехом вверх и такая же шапчонка. В двойную подкладку белого камуса он зашил донесение в Якутск. Никита думал произнести на прощание пламенную речь, но в эту минуту у него отнялся язык. Штабные тоже были не разговорчивы.

— Ну, Никита, желаю успеха! Помни: тебе серьезное дело доверено. — Воинов встал и положил руку ему на плечо. — Действуй умно и смело.

«Есть!» — хотел гаркнуть Никита, но только беззвучно приоткрыл рот и как-то забавно дернул головой.

Потом он повернулся к Боброву и протянул ему временный комсомольский билет с измятыми уголками.

— Если не вернусь… — скороговоркой начал он, но, не договорив, порывисто кинулся Боброву на шею, поцеловал его и, позабыв попрощаться с остальными, выбежал на улицу.

Тут он схватил прислоненные к избе лыжи, мигом привязал их и уже через минуту скрылся в темноте.

Долго скользил Никита во мраке по снежной равнине, пока не уперся в лес. Ему было приказано выбраться подальше от лагеря на какую-нибудь проселочную дорогу, ведущую на запад, спрятать лыжи и идти по дороге пешком. Если остановит бандитский разъезд, он должен сказать всю правду о том, кто он такой и откуда родом, но добавить, что ушел из города, боясь войны, и надеется пробиться к себе на родину. Если последует вопрос, почему же он идет на запад, Никита должен изумиться: «Да ну?! Значит, заблудился».

Наконец он выбрался на какую-то проселочную дорогу и, закопав лыжи в сугроб, двинулся на запад. Вначале было жутко идти в темноте, наугад, в неизвестность. Порой возникали даже обидные мысли: почему послали именно его, Никиту, когда кругом столько народу? Неужели он чужой Афанасу и другим землякам? Почему не пожалели его Воинов и Бобров? Но потом все заслонила одна наполнившая его сознание радостью и гордостью мысль: именно потому, что знают и любят его, ему и доверили такое ответственное дело.

Вспоминал он своего отца, свою мать и ее напутственные слова: «Береги себя, Никита!» До сих пор он понимал их в том смысле, что, мол, не берись за опасные дела, которые могут выполнить другие. И хотя Никита не следовал такому правилу, но он с теплым чувством думал об этой трогательной и наивной материнской заботе. А теперь вдруг в этих словах открылось иное, более глубокое и мужественное содержание: беречь себя — значит прежде всего быть смелым, держать себя так, чтобы ты был страшен и опасен врагу, а не он тебе. Ну конечно, вот об этом и говорила на прощание мать!

Никита бежал, иногда останавливался, прислушивался к тишине и пускался дальше. Ему пришлось уже дважды сходить с дороги. Заслышав издали звучный на морозе цокот лошадиных копыт, он прятался за пень, и конные разъезды проезжали, не заметив его.

В зимнюю стужу пеший всегда первым обнаружит конного, не только потому, что тот крупнее, и не только по звуку копыт, но и потому еще, что пар от лошадиного дыхания становится заметным до появления самого всадника. Поэтому на безлюдном месте всегда можно заблаговременно отойти в сторонку.

Днем Никита натыкался на разъезды все чаще и чаще. Бандиты проезжали мимо укрывшегося паренька, громко разговаривая, и Никита пережидал, пока они не скрывались из виду, а чтобы не терять времени даром, вытаскивал из-за пазухи мерзлый хлеб и, обжигая губы, грыз его, потом опять выходил на дорогу и бежал дальше.

Сходились и расходились дороги, появлялись и исчезали на горизонте далекие холмы, отступал и снова подступал к дороге лес, а он бежал, шел и опять бежал, все на запад.

В полдень он вышел на поляну, где у замерзшего озерка на взгорке чернели две жилые избушки. Никита решил пройти понизу, боясь, что кто-нибудь из жителей заметит его. Не успел он об этом подумать, как из лесу выскочили два всадника с синими полосками на шапках.

«Вот и попался!» — мелькнуло в голове, и от этой мысли Никите странным образом стало почти весело.

В то же мгновение он увидел быка, идущего от избушки ему наперерез. Никита бросился к нему. Бык сердито замотал головой и тяжелой рысцой побежал к проруби. Никита — за ним. К озеру они прибежали раньше конных. Бык сунулся было мордой в прорубь, но оказалось, что она замерзла. У быка в носу было продето тальниковое кольцо с веревкой, намотанной другим концом на рога. Никита стал ловить быка за веревку. Бык мотал головой, отворачивался, не давался.

Верховые подъехали мелкой рысью.

— …А я тогда этому самому председателю губчека и ответил: «Пошел ты, говорю, к чертовой матери! Я тебя не боюсь, хоть ты тут всю свою Красную Армию выставляй против меня!» Он и испугался…

У Никиты даже дух захватило. В обмотанном шарфом всаднике он узнал Захара Афанасьева — странного сторожа учительского общежития Нагылской семилетки. Ну да, это его голос, его косящие близорукие глаза с побелевшими на морозе густыми ресницами.

«Вот хвастун!» — подумал все еще вертевшийся вокруг быка Никита. Он-то знал, что Захар, к сожалению, никогда в жизни не встречался не только что с губернским председателем чека, но и с чекистами вообще.

Между тем бандиты спрыгнули на землю и, быстро продолбив прорубь, напоили коней.

— Да ты, Захар, молодец!

— Я, брат, такой… — Захар вскочил на коня. — Эй, парень, продай быка!

— А вы кто такие будете? — и Никита ухватился за бычий хвост, но тут же, будто споткнувшись о мерзлую коровью лепешку, повалился в сугроб.

— Ха-ха! Бычку в зад поклонился! Ха-ха! — обрадовался второй всадник.

— Помогите, братцы, поймать проклятую скотину! — взмолился Никита, делая вид, что с трудом вылезает из снега.

— Сейчас! — Захар наехал на Никиту и сильно ударил его ногой по голове, так что тот опять упал. — А еще «кто такие будете»… «братцы»… Сопляк!

Когда бандиты ускакали, Никита быстро поймал быка, взобрался на него и поехал в том же направлении.

Только теперь, когда бандиты скрылись из виду, страх начал медленно проникать ему в душу.

Вскоре дорога привела его в большую долину, где стояли покрытые снегом большие зароды сена. Около дальнего зарода возле дороги какой-то человек затягивал уже нагруженный воз. Рядом не спеша жевала сено серая кляча.

Никита решил проехать мимо, но когда он поравнялся с человеком, тот, оказавшийся стариком в облезлой оленьей дохе и рваной заячьей шапке, с вилами в руках решительно вышел на дорогу.

— Куда поехал? — крикнул старик.

Вместо ответа Никита запел распространенную песню молодого хвастуна. Но старик принял явно угрожающую позу.

— Кто такой? — и схватил быка за веревку.

— Здешний…

— А ну, слезай! — Старик замахнулся вилами, и Никита спрыгнул на землю.

А старик, злобно оглядываясь и ворча себе под нос какие-то ругательства, повел быка к стогу.

Было ясно, что Никита сильно не угодил старику. А тот уже зашел за воз, привязал быка и стал тщательно собирать граблями раскиданное вокруг сено. Никита тем временем незаметно подошел к зароду с другой стороны.

— Ишь ты, «здешний»! — громко возмущался старик, поискав глазами и не находя оставленного на дороге незнакомца. — Видно, что не княжеский внук, а туда же, бандитом стал, ихние песни распевает! Паршивый щенок!..

Эти ругательства были для Никиты дороже самой нежной ласки. С радостным криком он кинулся к старику, до смерти напугав его. Трудно было Никите убедить старого человека в том, что он не бандит. Даже поверив наконец этому, старик никак не мог простить парню, что он. во-первых, увел быка его соседа, а во-вторых, вместо ответа запел эту дурацкую песню.

— Да у меня у самого бандиты отца убили! — воскликнул Никита, твердо поверив в эту минуту, что отец его и в самом деле погиб от руки злодея Луки.

Вероятно, это признание прозвучало так убедительно и жалостливо, что старик замер и некоторое время стоял, уставившись добрыми, поблекшими глазами на Никиту. Наконец он сморщил лицо в доверчивой улыбке и нежно сказал:

— А мой сынок Христофор тоже у красных. Учился в городе и, говорят, красным солдатом стал. Христофор Харов… А меня Львом кличут.

Договорились они быстро. Старик вывел быка на дорогу, хлестнул хворостиной, и тот пустился трусцой в сторону дома. Потом Харов скинул с воза часть сена обратно в зарод, уложил Никиту на сани, сверху тоже прикрыл его сеном, запряг свою клячу и погнал ее на запад. Из тихого, неторопливого разговора выяснилось, что Никита отошел от своих всего только на восемнадцать верст. Здешние жители еще ничего не знали об осажденных в Кустахе ревкомовцах. Слыхали только, что в тех местах бандиты прогнали из домов жителей. А сейчас проехали на запад два белых солдата. Они потребовали у старика курева и все расспрашивали, нет ли здесь красных. Один из них, что покрупнее да с косящими глазами, рассказывал другому, как он самолично сражался с двенадцатью чекистами. Семерых он убил, а пятеро удрали.

— Вот врет, косоглазый хвастун! — с презрением добавил Харов. — Поди, чекисты не хуже его стреляют.

После того как бандиты заняли центры Кустахского и этого, Туойдахского, улусов, — продолжал рассказывать он, — красных тут не было. Жители здесь все за красных, кроме, конечно, богачей. Был у них тут очень богатый купец Ефимов, так тот еще осенью удрал в тайгу, а сейчас, говорят, вернулся и стал у бандитов главным начальником. Каждый вечер по пятнадцать человек убивает. И еще жил тут поблизости тоже несметно богатый купец Кушнарев. И он, говорят, сильно помогает бандитам. А добрая половина мужиков ушла в город, к красным…

— Едут!.. — вдруг прервал сам себя старик и плотнее закрыл Никиту сеном.

Вскоре послышался хрустящий на снегу топот копыт.

— Я, брат, ему не спущу, дам в морду — и все! — раздался голос Захара.

— Да ты, видно, малый удалой! — В этом замечании прозвучала насмешка.

— Не смейся, Огусов… Нагрянем неожиданно, словно с неба свалимся… Эй, куда везешь сено? К красным?

— Домой везу… Какие тебе еще красные? — удивился старик, останавливая свою клячу. — Много ли вы их тут видели, красных-то?

— Троих сегодня видели, да они струсили и удрали.

— А ить ты и вправду герой!..

— Ну ладно! — сердито огрызнулся Захар. — Ты что, начальство над нами, что ли, чтобы перед тобой еще отчитываться? Поехали…

— Хвастун! Экий хвастун! — вполголоса произнес старик и стеганул лошадь.

Долго ли проспал Никита, он не сразу сообразил. Еще не вполне проснувшись, он вскочил от легкого толчка в плечо.

— Ну, сынок, тут я назад поверну… Ты теперь сам иди дальше. Беги. Версту пробежишь — и далекие огни увидишь. Там и будет город.

Стояли они среди редкого, запорошенного снегом сосняка. Уже начинались сумерки. Вдали, на мутном горизонте, едва виднелись горы с чернеющим на хребте лесом. Никита понял, что это восточный берег Лены, и у него радостно забилось сердце. Неловко обнял он старика и приложился губами к его щеке, где-то между рваным, грязным шарфом и заячьей шапчонкой, и, волнуясь, проговорил:

— Прощай, дед. Никогда я тебя не забуду…

— Сына моего имя запомни: Христофор, Христофор Харов. Может, подружитесь еще. Такой говорун!.. Ну, прощай. Бей их, собак!..

Никита пробежал, кажется, совсем немного, как вдруг перед ним в мутной дали засверкали яркие огни города. Испытывая невыразимую радость, он замер на месте. Отчаянно колотилось сердце, слегка кружилась голова, по щекам сбегали теплые струйки и во рту почему-то чувствовалась соленая влага…

Подпрыгивая, помчался Никита дальше дорогой, идущей по хребтам гор. Глубоко внизу чернела полоска приречных ив, за ней широкой белой лентой уходила вдаль Лена, а огни весело подмигивали ему, и казалось, что они совсем близко. Но Никита знал, что до города еще добрых пятнадцать верст. И он летел: не чувствуя под собой ног. Он представлял себе, как обрадуется ему первый встречный горожанин, как похвалят его в губвоенкомате и как потом будут спасены товарищи, оставшиеся в Кустахе…

Вдруг позади послышался топот скачущих коней. Никита кинулся прочь с дороги и зарылся в снегу за кустом шиповника, у самой обочины.

«Не скатиться ли вниз?» — подумал он, оглядываясь на крутизну.

— Тпру! Тпру! Стой, Фролов! — простуженным голосом крикнул кто-то по-русски.

Никита замер. Меж кустами замелькали всадники, и на дорогу вылетели — нет, не кони и не люди на них, а волшебные красные звезды его мечты… И, кроме этих звезд, Никита уже ничего вокруг не видел, да и ни на кого не смотрел. Даже окажись перед ним звезды из чистого серебра, облитые солнечным светом, и тогда они не горели бы для него так ослепительно, как эти пятиугольники из полинялой красной материи, внезапно явившиеся Никите в тот сумрачный зимний вечер на буденовках сказочных конников.

— Товарищи! — отчаянным голосом закричал Никита и выскочил на середину дороги. — Товарищи!..

Кони на всем скаку шарахнулись в сторону, всадники схватились за ружья и шашки.

— Стой! — скомандовал тот же голос.

Конники окружили торжествующего паренька. Худенький, бледный боец спрыгнул с лошади и схватил Никиту за рукав. Толкая его из стороны в сторону, он ругался высоким голосом:

— Ты сто крисис, бандит нечасный?

— Да ты сто? Ты сам хто?! — заорал в ответ Никита, как всегда в минуты сильного волнения нечисто выговаривая русские слова, и вырвал руку. — Я те показу, какой я бандит!.. — и уже гораздо отчетливее выпалил распространенное ругательство.

— Хо-хо! Это свой! — признал Никиту пожилой человек с огромными, заиндевевшими усищами, которого бойцы называли товарищ Буров. — Наш! — продолжал он охрипшим от простуды голосом. — Видишь, какой зубастый! Бандит сразу бы хвост поджал. Куда, мальчик, идешь?.

— Не мальчик, а иду в штаб, — огрызнулся Никитам готовый вступить в драку чуть ли не со всем отрядом.

— А ты не кричи! — строго осадил его усач. — В какой штаб?

— В губ… в губвоенкомат.

— Не дальше и не ближе?! — изумился другой всадник.

— Погоди, Фролов… А зачем тебе губвоенкомат?

— Наших красных бандиты в Кустахе окружили… Давай поехали! — И Никита легко вскочил в седло на место спешившегося худенького бойца, который только что так грубо его обидел.

— Стой! Куда? — возмутился тот.

— Молодец, мальчик! Садись, Андреев, сзади. Повежливее надо встречаться, товарищи якут и удмурт. Поехали! — и усач пришпорил коня.

За ним поскакали остальные.


Ревкомовцы, отправив Никиту ночью, уже к утру стали ждать помощи из города. При любом расчете такого короткого срока было явно недостаточно, это знали все, но тем не менее все ждали. Потом кое у кого зародилось сомнение: не напрасно ли послали Никиту, не прямо ли в пасть бандитам бросили парня? Но штабные старались подбодрить себя и уверить других в благополучном исходе дела.

— Никита наш скоро приведет целый отряд с пулеметом!

— Да, да, он малый отчаянный!

Мнение втайне упрекали себя за чрезмерные похвалы по адресу Никиты, высказанные при обсуждении его кандидатуры. Тогда все говорили о необычайной храбрости и сметливости этого паренька, а не подумали о том, что посылают его на верную гибель.

Тихо грустила санитарка Майыс, которая любила Никиту, как родного брата. Но Федор Ковшов, этот отчаянный и удивительный старик с детской душой, хвалил теперь Никиту еще горячее.

— Да что там! — восклицал он, возражая неизвестно кому. — Никита — герой! Сами увидите! Небось уже весь город на ноги поднял.

С утра бандиты установили постоянную осаду. Они плотно обложили лагерь красных, за ночь окопались и теперь стреляли в каждого, кто пытался перебежать от избы к избе.

— Эй, вы! Город уже взят… — кричали они из укрытия.

— Знаем, — соглашался Чуркин.

— А то нет?

— Так то давно известно! Взят красными у Колчака, и навсегда.

Нечего зубы скалить! Сдавайся в плен!

— А ты попробуй возьми!

— Сколько баб ведете городским коммунистам? — доносился голос Никуши Сыгаева.

— Скоро тебя, Сыгаев, в ошейнике поведем! — кричал ему в ответ Афанас.

— Это ты, Матвеев? До тридцати лет все не женился, а теперь сразу сто баб завел!

— И каждая в сто раз умнее тебя! — отвечал Афанас под общий хохот. — А к тебе-то жена не хочет возвращаться: «Дурак и хвастун», говорит…

Никуша, конечно, знал, что все заложницы были переправлены в город. Но, уязвленный хохотом с той и с другой стороны, он продолжал перебранку:

— Знаю, вы и ее и отца моего еще в Нагыле съели. Ничего, скоро я вам за них повытяну жилы!

— Мы с женщинами да со стариками не воюем. Это вы против них герои…

Но шутки шутками, а положение действительно было тяжелое. Федор Ковшов выдал сегодня последнюю муку на похлебку для детей и больных. Уже были убитые. Появились и раненые. Их поместили в средней избе. Бобров и Майыс неотступно находились при них. В той же избе умер грудной ребенок. Рыдания матери, плач ребятишек, стоны раненых, тяжелые вздохи стариков — все это действовало угнетающе на измученных, голодных людей.

К ночи кончился запас воды и дров. Нечем было освещать помещение. Изба и хотон превратились в жуткую берлогу. Только у Майыс тускло мерцал огонек жирника.

— Пить! — умоляли раненые и больные, мечущиеся в жару.

— Воды! — непрестанно хныкали дети.

Наконец Майыс не выдержала. Она схватила медный чайник, стоявший на шестке, и стала привязывать к ручке веревку. Люди мрачно следили за ней. Вот она резким ударом топора вышибла маленькое ледяное окошко в задней стене. В помещение ворвался морозный туман. А она протолкнула чайник наружу, спустила его на веревке и, зачерпнув снегу, втянула обратно. С радостным возгласом подбежал к ней Федор Ковшов и подал ведро.

— Холодно! — кричали те, кто лежал возле окна.

— Пить! Душно! — кричали из дальнего угла.

Наполнив ведро до половины, Майыс плотно заткнула узкое оконце чьей-то дохой.

Быстро растопили снег и поделили между тяжелоранеными, больными и детьми по глоточку теплой влаги. На несколько минут воцарилась тишина. Но потом опять послышались робкие детские голоса:

— Воды! Пить!

К ребятам постепенно присоединялись и взрослые. Шум все усиливался. Тогда часовые, лежавшие снаружи, стали проталкивать в заднее оконце кусочки льда. Превращенные в воду льдинки кое-как могли утолить жажду, но ропот не стихал.

— Холодно! — кричали одни.

— Душно! — кричали другие.

На рассвете при обходе постов был тяжело ранен Воинов. Общее командование перешло к Боброву. Как только огонь несколько ослаб, молодой бесстрашный боец Опанас Тарапата ползком вынес на себе раненного в грудь командира и втащил его в избу. С помощью Тарапаты и Ковшова Майыс перевязала Воинова и уложила его на нары, устланные собранным отовсюду сеном.

Притихли взрослые, умолкли дети. Только изредка едва слышно стонал Воинов да из угла доносился тихий разговор Федора Ковшова и Тарапаты.

— Ты откуда будешь, Афанас? С Украины?

— Опанас. — поправил тот. — По-русски Афанасий, по-нашему Опанас. Я Киевской губернии. Скоро у нас там сады зацветут. Скоро лето, дядько Хведор. А меня сюда занесло!

— Чего ж ты к нам в такой мороз прибыл?

— А як же? Без подмоги бандиты вас здесь сожруть. Як перемога, я зараз до хаты. Невеста у меня там. Гарна дивчина… Оксана… Браты… Мама…

— Ох, далекий мы народ, якуты! На отшибе от всех.

— Да, далеко, — согласился Опанас со вздохом.

Майыс, повернувшись в их сторону, что-то сердито сказала, махнув рукой.

— «Тише», говорит, — объяснил Федор.

— У нас нет далеких народов, — заговорил вдруг Воинов, повернув голову к смущенно примолкшим Федору и Тарапате. — Все народы Советской страны — одна семья, а Советская страна — один дом. И с какой бы стороны ни напали враги на наш дом, мы все бросаемся туда.

— Це так!

— Конечно, так!

— Палят… — недовольно сказал Воинов, прислушавшись к стрельбе. — Этак мы скоро без патронов останемся… Пусть Матвеев и Сюбялиров отберут лучших стрелков, чтобы били редко, но наверняка.

— Есть!

Тарапата выскочил на улицу и побежал, а Федор Ковшов слегка приоткрыл дверь и, пригнувшись, глядел ему вслед. Вдруг он вскрикнул и с не свойственной его возрасту ловкостью выбежал наружу. Через мгновение он уже вносил Тарапату на руках в широко раскрытую дверь. Залетевшая в избу пуля с хрустом вонзилась в противоположную стену. Дверь захлопнули.

Федор тихо опустил Опанаса на пол, нагнулся над ним и крепко обнял залитую кровью голову убитого.

— Опанас… милый… — всхлипывая, приговаривал он. — Очнись, сыночек… Ждут тебя мама, Оксана… — Он бережно опустил голову друга, выпрямился и, крикнув — Чтоб стреляли наверняка! — снова выскочил на улицу.

Бандиты палили со всех сторон. В ответ раздавались более редкие выстрелы.

Так прошло еще часа два. Над деревьями вставало неяркое зимнее солнце.

— Наши! — оглушительно крикнул в дверь Федор, отчего все, кто мог, вскочили на ноги. — На западе стреляют! — И убежал опять.

Вскоре перестрелка прекратилась. Со двора доносились радостные возгласы.

Как подброшенный, влетел в избу Никита. Еще никого не разглядев, он зачем-то сдернул с головы заячью шапчонку, отдал честь и выпалил:

— Задание вып-палнена!

ПОБЕДА

К вечеру длинная вереница конных и пеших людей растянулась поперек скованной льдом Лены и стала медленно втягиваться в город.

А уже на другой день все, кто был способен носить оружие, перешли в казарму. Громко негодовал Федор Ковшов, которого в казарму не взяли. Его назначили уполномоченным по снабжению беженцев из Чаранского, Нагылского и Тайгинского улусов, размещенных на отдых в огромном каменном здании бывшей винной монополии. Он долго бушевал, возмущался и предлагал назначить вместо себя Никиту Ляглярина. Теперь Федор уже не превозносил Никитин героизм, как несколько дней назад, напротив, он еще более убежденно повторял:

— Какой из него боец! Ведь совсем еще ребенок! Правда, куда грамотнее меня!..

Когда с Никитой дело не вышло, Ковшов стал расхваливать хозяйственные способности Сюбялирова. Потом весь его пыл обратился на Ивана Кириллова, «который есть интеллигент, а не вояка и в силу своей профессии обязан учить детей и просвещать взрослых». Однако тут же выяснилось, что Кириллов переходит на работу в губревком. Тогда Федор стал столь же горячо расписывать свой талант таежного проводника: он лучше всякого другого будет смотреть за лошадьми и оленями, а также разбивать палатки. Ковшов даже кричал на Афанаса Матвеева и Сюбялирова: мол, это они, наверное, кому-то на него нашептали, что он полсотни лет назад был приемным сыном богача. В конце концов Федор «ответственно заявил», что скорее пойдет в тюрьму, чем отстанет от своих товарищей.

Но пришлось ему все же смириться. С тетрадью и карандашом в руках стоял он посреди помещения, сердито поглядывая на свое войско. Кивнув на ближайшую старушку, он сухо спросил:

— Как зовут?

— Да ты что, спятил? — возмутилась одноглазая Марфа. — Мать Семена Трынкина не узнал?

Так Федор начал учет вверенных ему едоков.

А бандитские отряды стягивались все ближе к Якутску. Со всех сторон стекались сюда беженцы. Норма выдачи хлеба дошла до полуфунта на человека. День и ночь вокруг города возводились укрепления. Уже пошли на топливо старые дома и заборы. В театр люди проходили, протягивая контролерам вместо билета сухое полено. Связь с центром прекратилась. Телеграф бездействовал. Лишь отдельные смельчаки, рискуя жизнью, переходили через линию фронта и устанавливали связь с Сиббюро ЦК РКП (б) и Москвой.

Весь город с нетерпением ожидал прибытия отряда прославленного руководителя сибирских партизан Нестора Александровича Каландарашвили, посланного в декабре Реввоенсоветом Пятой армии на помощь осажденному Якутску. А тут погиб, напоровшись на бандитскую засаду, целый ударный отряд, направленный к свинцовому заводу, расположенному в нескольких десятках верст от Якутска.

Никита Ляглярин и Василий Кадякин были зачислены в часть особого назначения, или, как тогда говорили, «ЧОН», и уже через неделю после прибытия в город отправились с комсомольским отрядом в разведку за Лену.

Отряд из двадцати юных чоновцев возглавлял молодой русский парень Сыров. Бойцы, выходцы из разных улусов Якутии, с момента формирования отряда неустанно спорили о том, где были наиболее отчаянные схватки с бандитами и кто из них особенно закалился в боях с врагами. Вот и сейчас, возвращаясь с задания, каждый стремился доказать свое абсолютное пренебрежение к опасности. Ребята на скаку поминутно обращались к Сырову, командиру-сверстнику, который, надо сказать, очень гордился своими героями. В самом деле, в двух перестрелках с неприятельскими разведчиками они не потеряли ни одного человека, а сами громко спорили: трех бандитов им удалось убить или третий был только ранен?

Никита, конечно, чувствовал себя самым отважным и бывалым. Ведь он уже столько времени беспрерывно воюет! Он дважды лично выполнял ответственнейшие боевые задания. В каких только переделках ему не пришлось побывать! По его рассказам почему-то выходило так, что когда он ехал из Талбы в Нагыл с сообщением о гибели Эрдэлира, тайга уже кишмя кишела бандитами. При этом Никита в душе досадовал на Кадякина, который не так энергично, как хотелось бы, свидетельствовал героическое поведение земляка.

— Так ведь, товарищ Кадякин? — то и дело обращался к нему Никита.

Но молчаливый Кадякин лишь нехотя мычал:

— М-да… Так…

Под Никитой был красавец Уланчик, на зависть товарищам легко обскакавший сегодня утром, при переезде через Лену, весь отряд. Это тоже чего-нибудь да стоило!

Чоновцы только что миновали знакомое селение, откуда до реки было уже рукой подать. Еще утром они останавливались здесь погреться и были очень радушно приняты хозяином большой избы, добродушным и сухоньким старичком. Вот и теперь, несмотря на вечерний сумрак, он их приметил и, поднявшись на штабель дров, приветственно помахал ребятам шапкой. С задорными возгласами лихо промчались мимо него гордые собой молодые бойцы.

Как только кони вынесли их из лесу и перед ними открылся простор белевшей внизу широкой Лены, лысые закраины прибрежных гор прямо в лицо им полыхнули пламенем. Скакавший впереди всех Сыров свалился, и конь его помчался дальше уже без седока. Весь отряд на какой-то миг сбился в кучу и затоптался на месте, потом разлетелся в разные стороны, оставляя на дороге падающих людей и коней. Несколько бойцов, в том числе и Никита, поскакали назад, но и там были встречены редкими выстрелами из другой засады. Тогда они бросились в сторону, по глубоким сугробам, в чащу, с треском ломая мерзлые ветки деревьев.

Наконец Никита остановился, спрыгнул с седла и стал осматривать коня. Уланчик был невредим, сам Никита отделался лишь дырой на рукаве ватника. И вдруг его охватила горячая радость! Жив! Спасся!

Кругом царила тишина. Потом понуро подъехали Кадякин, Ваня Шаров и комсомолец Вилюйской волости Догоров, который был старше всех в отряде.

— Как быть, ребята? — спросил Никита.

— Как быть! — с неожиданной злостью накинулся на него Ваня Шаров. Был он меньше других ростом да, пожалуй, и летами, со множеством веснушек на бледном и курносом лице, рыженький, тихий, незаметный. — Как быть! Наших товарищей перестреляли, как уток. А мы, трусы, удрали, точно зайцы! Спаслись — и рады! Шкуры!

Никита не мог бы сказать, что ему стало очень стыдно от этих слов, да и не было у Вани основания обвинять их в заячьей трусости. Точно так же не мог бы Никита искренне признать, что уже в тот момент его очень опечалила гибель командира и товарищей. Горе пришло потом, когда он почувствовал себя вне опасности.

— Покажем сволочам! — взвизгнул Никита и лихорадочно стал привязывать Уланчика к дереву. — Сейчас мы их… как собак!..

Ребята мигом слетели с коней.

По колено в глубоком снегу, спотыкаясь и падая, кинулись обратно к дороге и, словно по команде, присели шагах в десяти от обочины, внезапно увидев сквозь ветви силуэты бегущих гуськом людей.

— Разом… когда поравняются, — задыхаясь, прошептал Никита и положил ствол своей винтовки на пенек, смахнув с него снежную шапку. — Р-раз! — воскликнул он, когда бежавшие поравнялись с ними.

Сам он прицелился в первого. Глухо затекали выстрелы, сбивая бандитов с ног. Один из них бегал взад и вперед по дороге… По нему стреляли, но он еще что-то кричал и размахивал руками.

В это время к месту боя подоспели бандиты из первой засады и открыли по комсомольцам огонь сбоку. Ребята дружно ответили. Никита продолжал стрелять в метавшегося бандита. Наконец тот будто споткнулся и упал. Неожиданно стрельба сбоку умолкла. Прекратили огонь и комсомольцы. Сзади послышался треск сучьев — видимо, там бились кони в испуге. Тогда ребята побежали к коням и только стали отвязывать их, как в стороне кто-то заорал:

— Вот они!

Блеснули огни, раздались выстрелы.

Ваня всегда с трудом взбирался на седло, а тут и без того кони вертелись и вставали на дыбы. Никита с неизвестно откуда взявшейся силой ухватил Ваню за ногу и подтолкнул его. И тут же сам оказался подкинутым кем-то на своего коня. Гурьбой поскакали они сквозь промерзшую чащу по сугробам, куда-то в сторону.

Из темноты еще некоторое время доносились выстрелы — очевидно, бандиты наугад вели огонь по треску ломаемых сучьев. Но вскоре все смолкло.

Проехав версты три по горам, лесной чащей, комсомольцы выбрались на дорогу и стали спускаться к реке. Никита ехал впереди.

— Стой! Стой! — внезапно раздалось рядом, и с обеих сторон на дорогу выскочили темные фигуры.

Поворачивать обратно было уже поздно, да эта мысль, кажется, никому и не пришла в голову.

— Стой! — неизвестно почему тоже закричал во все горло Никита и помчался прямо к манившему его белому простору Лены.

Выстрелов он не слышал, но вдоль и поперек дороги, спереди и с боков темноту прорывали быстрые огненные вспышки да коротко жикали над ухом пули.

Вымахав на середину первого, основного русла Лены, Уланчик на всем скаку поскользнулся и резко присел. Никита перелетел через голову коня. Уланчик промчался дальше, едва не сбив с ног мгновенно вскочившего Никиту. Никита побежал было за ним, но вскоре стал задыхаться. Он остановился и прислушался. Топот Уланчика все удалялся и становился глуше. Позади перекликались бандиты, где-то далеко ехали быстрые сани.

Из всего отряда в двадцать человек Никита остался один. Один, темной ночью, посреди бесконечной снежной пустыни, в двух шагах от противника. Остро болела ступня левой ноги, очевидно ушибленная при падении, в голове стоял звон. И Никиту охватил страх, что боль в ноге усилится, что он попадет в руки бандитов и они замучают его. Изо всех сил устремился он вперед, к берегу, туда, где родной красный город.

Он пересек основное русло, вышел на густо поросший ивами остров и побежал дальше, в надежде через несколько минут достигнуть следующей протоки. Два или три острова, чередующиеся с протоками, а там и берег. Он привык к узким, в несколько десятков саженей, островкам своей родной Талбы, а здесь, участвуя в вылазках с отрядом, он как-то не замечал расстояния, да к тому же они пересекали реку много ниже. Но этому острову, казалось, не будет конца.

У Никиты возникали самые противоречивые предположения. То ему чудилось, что он уже давно перешел реку и движется куда-то в сторону по бесконечной поляне, то казалось, что это еще остров, но идет он вдоль него, а не поперек. То в голову закрадывалось подозрение, что он направляется не на запад к своим, а возвращается назад к бандитам.

Наконец Никита решил присесть на снег, чтобы отдохнуть и собраться с мыслями. Прежде всего он сделал на снегу заметку в виде стрелы, устремленной туда, куда он шел, чтобы не потерять направления. Но как только Никита уселся, его охватила непреодолимая слабость, он только сейчас почувствовал необыкновенную жалость к погибшим товарищам, ему было стыдно, что свалился он с лошади и возвращается к своим пешком: ведь о нем могут подумать, что он струсил, бросил своих во время боя. И, закрыв лицо огромной рукавицей, Никита дал волю слезам, чувствуя, что он больше не встанет, да и незачем ему теперь вставать.

Сзади послышался топот верхового коня. Никита отскочил в сторону и притаился под ближайшим кустом. Он странным образом успокоился и даже обрадовался случаю отомстить за товарищей. Он будет стрелять не спеша, тщательно прицеливаясь, чтобы каждым выстрелом выбивать из седла по одному бандиту.

Вот из темноты стала постепенно возникать смутная фигура всадника. Никита прицелился, потом подумал, что за бандитом, должно быть, следуют другие, и они, услышав выстрел, поскачут обратно, а потому он решил выждать и начать с заднего. Однако всадник был уже близко, а другие все не показывались. Никита поднял было винтовку. Человек ехал, пригнувшись к луке, слегка привставая на стременах. Никита вгляделся внимательно и узнал Ваню Шарова.

— Ванька! — заорал Никита изо всей силы и вскочил на ноги.

Шаров сделал движение, чтобы ускакать в сторону, но его конь, удивленно поднял голову и медленной рысью продолжал двигаться дальше, не меняя направления.

— Ваня! Шаров! Ванька! — продолжал кричать Никита.

Ваня соскочил на землю и, оставив коня, побежал навстречу выскочившему на дорогу Никите. Они бросились друг другу в объятия.

— Ну. вот!.. — опомнился первым Никита. — А ты правильно ли едешь?

— Да как же неправильно? Тут скоро моя деревня Кузьминка…

Парни подошли к понуро стоявшей лошади. Никита помог Ване взобраться в седло, потом и сам с трудом вскарабкался и уселся позади него. Ехали они долго и молчали. Конь заметно слабел и наконец, выбравшись из узкой протоки, остановился вовсе. Никита спрыгнул на землю и только тут с ужасом обнаружил, что у коня обе передние ноги и вся грудь в крови. Кое-где кровь смерзлась и висела тонкими сосульками.

— Ваня, гляди! — вскрикнул он. — Конь-то!..

Осмотрели коня. Бедное животное тяжело дышало и едва держалось на ногах.

Некоторое время они вели лошадь на поводу. По всему видно было, что они уже переехали через реку. Показались березки и лиственницы, которые на островах не растут. А конь все слабел, будто его силы были рассчитаны лишь на то, чтобы добраться до своего берега. Ребята отвели его в сторону, на нетронутый снег. Сняли седло, забросили его в кусты, потом принесли из смутно, видневшегося в темноте маленького зарода по охапке сена. Лошадь принялась звучно жевать, а ребята зашагали по дороге.

— А вдруг и в Кузьминке бандиты! — тихо проговорил Никита, нагнувшись к самому уху Вани.

— Молчи! — рассердился Ваня. — В Кузьминке да бандиты!.. Скажет тоже!

И Никита почему-то крепко поверил, что в Ваниной Кузьминке бандитов быть не может.

Вскоре позади послышалась конская рысь, и парни разом оглянулись. Их догоняла оставленная ими лошадь. Она, видимо, пожевала сена, отдышалась немного и затосковала в одиночестве.

— Бедная Мышь! — взволнованно проговорил Ваня, похлопывая животное по спине. — Ты оставайся тут, отдохни, а утром мы за тобой придем.

Завели Мышь в чащу мелкого тальника, привязали ее, очистили ей ноздри от ледяных наростов. Потом, проваливаясь по грудь в сугробы, снова приволокли из дальнего зарода сена. Мышь покорно осталась. Она мирно жевала и благодарно пофыркивала.

Но не прошли ребята и полверсты, как Мышь опять их догнала.

— Ведешь — не идет, а оставишь — догоняет!

— В Кузьминке да бандиты! — все еще недовольно ворчал Ваня, видимо стараясь отогнать возникшую у него тревогу. — Ну что ж, на всякий случай приготовимся. Тут речка…

Только сняли они винтовки и проверили затворы, как неподалеку раздался громоподобный голос русского человека:

— Стой! Кто такие?!

— Свои! — разом закричали парни и бросились навстречу появившейся из-за кустов высокой фигуре.

— Стой, говорю!

— Да свои-и! — повторили ребята, припустив еще быстрее.

У обоих даже не возникло ни малейшего подозрения, что это мог быть враг. То ли потому, что их окликнули по-русски, то ли потому, что очень уверенно звучал этот раскатистый, басистый голос, но только они, не сговариваясь, признали в человеке друга.

Инстинкт не обманул их. Кричавший оказался усатым красным конником Степаном Буровым, невозмутимым сибирским великаном, которого Никита недавно так счастливо встретил, пробираясь из Кустаха в Якутск.

— Эт-то еще что! — удивился Буров, вглядываясь поверх ребят в темноту, где неожиданно для него неясно обозначился силуэт коня.

— Да это Мышь! — крикнул Ваня.

А лошадь, услышав свое имя, остановилась и заржала.

— Моя Мышь, она тяжело ранена, погубили ее бандиты.

— Ну. это еще как ветеринар скажет, — заметил Буров. Но, осмотрев подошедшую шатающуюся Мышь, он твердо заключил: — Да, дело, паря, того… Кончено… Прощайся со своим Мышом.

И действительно, раненая лошадь, которую Ваня со слезами сдал какой-то дальней и единственной своей родственнице-старушке на краю деревни, не протянула и до рассвета.

В Кузьминке стоял прибывший вчера красный отряд; им командовал Иван Воинов, который, едва успев оправиться от тяжелой раны, снова вернулся в строй. С ним были Афанас и Бобров. Все трое уже успели молчаливо оплакать Никиту, в гибели которого они не сомневались, так как в деревню прибежал храпящий Уланчик без седока. Прибывший вслед за Уланчиком Кадякин рассказал, что когда они напоролись на вторую засаду, Никита находился впереди. Комсомолец Догоров свалился при первых же выстрелах, а они с Ваней Шаровым потеряли друг друга в лесу.

На другой день отряд был отозван в город. Бандиты перешли Лену севернее Якутска и обосновались в пятнадцати верстах от него. Главные силы красных пришлось сосредоточить в Якутске, вокруг которого бойцы с помощью горожан возводили укрепления.

Бандиты перерезали все подходы к городу и занялись систематическим уничтожением мелких разведывательных групп и связных. Тем не менее красные конные отряды по-прежнему делали вылазки и совершали неожиданные налеты на тылы противника.


Однажды конная разведка Степана Бурова была выслана на помощь окруженному в двадцати верстах от города, на острове Медведь, крупному отряду Ивана Воинова.

О тяжелом положении отряда в городе узнали от местного жителя, прорвавшегося с той стороны реки на лыжах. Вечером группа Бурова незаметно, под крутояром, приблизилась к острову и, оставив внизу коней, поднялась на берег. Разведчики подкрались к поселку, где засели бандиты, и открыли по ним стрельбу в упор. Запертый в двух верстах отсюда отряд Воинова, заслышав перестрелку, начал наступать с другой стороны. Неожиданно зажатые с обеих сторон бандиты в панике удрали с острова, хотя их было втрое больше. Они оставили в избах поселка зажженные свечи, еще теплые самовары, бросили даже оседланных коней, В сторонке бойцы обнаружили огромный загон с тремя сотнями голов отборного скота, который предполагалось перегнать на убой для вышедших в сторону города белых частей.

Остров Медведь с двумя поселками, откуда бандиты выгнали всех жителей, был самым удобным перевалочным пунктом противника, и он несомненно бросил бы сюда крупные силы, чтобы восстановить положение. Поэтому Воинов поспешно отошел отсюда со всем захваченным скотом, различными грузами и десятками пленных. Многочисленные мелкие зароды сена и избы пришлось уничтожить.

Тут довелось действовать и Никите. Он прискакал к одному зароду и смело поднес к сену зажженную спичку. Но как только на него полыхнуло пламенем, он вскрикнул и, не помня себя, обжигая руки, стал раскидывать пучки дымящегося сена и затаптывать в снег. Так он бегал вокруг зарода, впервые не в силах выполнить приказ.

Он уже привык выслеживать врага, научился по-охотничьи неторопливо целиться в бандита, в котором не признавал человека, умел плавно нажимать пальцем на гашетку винтовки. Ведь бандит старался убить его и его товарищей ради того, чтобы в Якутии и по всей России мерзли, голодали и гибли тысячи русских и якутских Лягляриных, а такие, как князь Иван Сыгаев со своей вечно пьяной старухой, чтобы задыхались от жиру. Все это так! Но сено, избы… Никита знал по опыту всей своей жизни, что людям свойственно не уничтожать, а строить, собирать, складывать, ему было хорошо известно, каким трудом это дается. И у него тряслись руки, струйка дыма назойливо лезла в рот, в нос, в глаза, душила, ослепляла его, и он опять быстро сбивал уже занявшееся пламя.

— Что, Федосьин сын?

Никита в ужасе отпрянул, как будто его поймали на месте преступления. С другой стороны изгороди незаметно подъехали на конях Егор Сюбялиров, Афанас Матвеев и Иван Воинов.

— Давай, давай, товарищ Ляглярин! — Воинов круто, повернул коня и крикнул уже на скаку: — Ведь бандитам достанется!

Перепрыгнув через изгородь, Афанас плеснул из бутылки какую-то жидкость и поднес спичку.

— У тебя что, коробок отсырел? — ив отсвете вспыхнувшего пламени глаза его сверкнули лукавыми искорками. — Поехали, друг!

— Все хорошо, что плохо врагу, — совсем по-домашнему сказал Егор, подталкивая Никиту, грустно садившегося на коня.

В предрассветных сумерках бандиты приняли отряд Воинова, двигавшийся с захваченными у них же грузами и скотом, за огромное войско и не посмели вступить в бой.

Город с ликованием встретил возвращение своих отважных защитников. В середине колонны важно шествовали триста невозмутимых коров и больше десятка пленных с опущенными головами. Вдоль домов теснился народ, на заборах и на крышах неумолчно галдели мальчишки. Люди приветственно махали руками. В толпе слышались шутки, смех.

— Что, навоевались? — доносились иронические выкрики на русском и якутском языках, обращенные к пленным.

— Товарищи, товарищи, не загораживайте улицу!

Как потом стало известно, среди пленных двое оказались участниками засады, на которую напоролись комсомольцы. Один из этих двух пленных, молодой, упорно молчал, зато пожилой любил поговорить и рассказывал о столкновении на дороге со всеми подробностями и весьма красочно. Метавшийся под выстрелами бандит, оказывается, был у них командиром. По словам пленного, в первый раз сквозь засаду проскочили двое красных, а во второй раз только один. Он, как говорил пленный, птицей пролетел на своем прекрасном скакуне сквозь пули двадцати трех стрелков.

Уланчика говорун признал сразу, даже вскрикнул от изумления, но Никиту признать отказался.

— Тот был храбрый мужчина, а этот мальчик, — с сомнением качал он головой.

От этого же пленного узнали о судьбе комсомольца Кеши Догорсва. Под ним был наповал убит конь, а сам он тяжело ранен. Оглушенный падением, истекающий кровью Догоров все же отбежал шагов на пятнадцать, а потом залег и начал отстреливаться. Он убил троих белых и одного тяжело ранил. Его удалось взять, лишь когда он потерял сознание. В штабе на допросе Догоров рассказал, кто он и откуда, но наотрез отказался сообщить какие-либо иные сведения. Когда же его подвергли мучительной пытке, он воскликнул: «Да здравствует Ленин и коммунистическая партия!» В конце концов начальник бандитского штаба пристрелил его на полуслове в тот момент, когда он обратился к растерявшимся солдатам, призывая их не поддаваться обману своих командиров и сложить оружие перед великой Красной Армией. По словам пленного, присутствующие были настолько ошеломлены поведением Догорова, что солдаты между собой до сих пор вспоминают о нем, говоря: «Если только от одной дружбы с русскими красными якутский человек становится таким сильным, каковы же должны быть сами русские красные!»


Все туже сжималось вражеское кольцо вокруг Якутска. По городу был объявлен приказ командующего всеми вооруженными силами Якутии: «Город Якутск и его окрестности объявляются на осадном положении… Свободное хождение по городу разрешается с 7 часов утра до 5 вечера…»

Усилиями жителей на подступах к городу выросли неуязвимые для ручного оружия укрепления. В ближайшие деревни командование выдвинуло сильные заслоны.

Так, отряд Афанаса Матвеева в сорок человек был послан в таежную деревню Холодная, в двадцати верстах западнее города.

Вскоре бандиты отрезали почти все пригородные деревни и стали еще чаще налетать на город, хотя каждый раз откатывались назад, натыкаясь на крепкий отпор. Но городу не хватало оружия, добровольцы записывались в очередь на винтовку. Поступление топлива, которое раньше подвозилось на санях, совершенно прекратилось. С огромным риском снаряжались под военной охраной обозы на реку за льдом и водою. Проруби внутри города загрязнились, и вспыхнули эпидемические заболевания. Якутск мерз, голодал, бедствовал, но не сдавался. Он превратился в единый военный лагерь, руководимый губернским бюро РКП (б) и губревкомом. Трудно было сказать, когда находили время для сна члены губбюро и губревкома. Они бывали всюду, но чаще всего их можно было встретить в самых опасных местах. Они подтягивали отстающих, ободряли отчаявшихся, сплачивали воедино разрозненные силы защитников города, этого самого крупного и самого главного красного острова на просторах необъятной Якутии. Главного, но не единственного.

Героически отбивался красный отряд в сто пятьдесят человек, запертый в центре Тайгинского улуса, в глубоком тылу белобандитов. Уже полгода сражался в кольце врагов далекий городок Вилюйск. В районах Нюрбинского и Верхне-Вилюйского улусов, зарывшись в ледяные окопы, цепко держались два небольших отряда местных красных партизан.

Наконец настал долгожданный день, когда после трехмесячного пути при шестидесятиградусном морозе по безлюдной тайге, преодолев снежные заносы, свирепые метели и вьюги, 2 марта в город вошли передовые подразделения красного отряда «дедушки» Нестора Каландарашвили. Весь город высыпал на улицы, украшенные красными знаменами. Люди целовались, плакали от радости, обнимали красных бойцов — посланцев Советской России. На днях должен был прибыть и сам «дедушка» со штабом и артиллерией. Якутск ликовал.

А 5 марта город облетела страшная весть: Нестор Каландарашвили погиб вместе со своими помощниками в тридцати двух верстах от города. Бандиты поздним вечером подстерегли штаб отряда в узком ущелье. Только что этим путем благополучно прошли главные силы красных. Многочисленные конные разъезды нигде не обнаружили бандитов. И вдруг такое горе! Оказалось, что на расстоянии всего лишь одного перехода от города штаб задержался на сутки, чтобы подождать отставшую артиллерию. Тут-то и просочились бандиты на тракт.

Когда конный отряд Ивана Воинова устремился туда, там уже давно все кончилось. Узкое глубокое ущелье было забито трупами, опрокинутыми и разбитыми санями. Сам Каландарашвили лежал с пробитым виском в нескольких шагах от своей перевернутой повозки.

Неповоротливая в условиях зимней тайги артиллерия, следовавшая за штабом, отошла на левый берег Лены и успела дать лишь несколько выстрелов по уходящим в горы бандитам.

Город, готовившийся к торжественной встрече своего спасителя, посланца Москвы — Нестора Каландарашвили, в горестном молчании смотрел на длинную вереницу саней с телами погибших героев.

Вот проплыл красный гроб самого командира отряда. Осиротевшие воины несли, склонив над ним, боевые знамена.

На широкой городской площади, над Леной, с воинскими почестями хоронили погибших. Сурово и взволнованно звучали речи, полные скорби и мужества, полные горячей любви к родной советской власти и ее великим вождям, проникнутые уверенностью в победе над темной вражеской силой.

— За нас погибли… — еле слышно произнес немногословный Василий Кадякин, стоящий рядом с Никитой, и по его смуглому лицу с широкими морозными отметинами покатились слезы.

Тихие, от души идущие слова друга куда красноречивее громких и красивых фраз, они глубоко проникают в сердца и навеки остаются там, сохраняя свой неугасимый свет… «Все народы Советской страны — одна семья… И с какой бы стороны ни напали враги на наш родной дом, мы все бросаемся туда», — сказал как-то раненый командир, простой русский человек Иван Воинов. «Все хорошо, что плохо врагу», — как бы невзначай заметил простой якутский бедняк, прекрасной души человек из народа, коммунист Егор Сюбялиров. «За нас погиба ли…» — прошептал молодой парень Василий Кадякин, которому легче и проще было броситься навстречу огненным вспышкам выстрелов, прозвучавших на темной дороге, чем складывать в слова мудреные козявочки букв…

На другой же день после похорон отряд Каландарашвили выпустил обращение к якутскому народу, которое, распространяясь по краю, заставляло умолкать бандитских краснобаев, всевозможных шептунов и паникеров. А они в последние дни изощрялись насчет того, что красные, мол, готовятся отомстить за гибель своего, главного командира и будут расправляться без разбора со всеми местными жителями.

«Мы, красноармейцы и партизаны товарища Каландарашвили, — говорилось в обращении, — боремся за улучшение жизни бедняков России, Востока и Якутской области. Мы пришли в Якутскую область с сознательным стремлением указать путь к свободе якутскому бедному, забитому населению и потому во всеуслышание заявляем: кому дорога свобода, кому не нужны невинные жертвы и лишняя кровь, тот пусть опомнится и отойдет от заговора буржуазии и золотопогонников и перейдет сознательно в наш пролетарский лагерь, где увидит равенство и братство. Нанесем бандитам смертельный удар, сотрем с лица земли всех, кто идет против свободы и советской власти!

Да здравствует доблестная Красная Армия! Да здравствует мировая коммуна и ее вождь товарищ Ленин!»

С прибытием хорошо вооруженных свежих подразделений красные стали одерживать победу за победой. Но отряд Афанаса Матвеева все еще сидел в Холодной, уже несколько недель находясь в окружении. Бандиты подтягивали сюда новые силы и не раз бросались на штурм. Однажды им даже удалось захватить половину деревни. В другой раз они повели наступление с обоих концов деревни и зажали бойцов в двух дворах. Наконец, подтянув к Холодной еще сто пятьдесят человек во главе с царским полковником Сидоровым, они загнали отряд на лед соседнего озера.

Боясь ночной контратаки, бандиты запалили скирды сена, стоявшие у берега. Бойцы Афанаса Матвеева расстреляли уже почти все патроны, а бандиты, не решаясь подступиться к камышам, осыпали их потоками брани.

В таком положении и застал бойцов Афанаса пришедший к ним на выручку во главе эскадрона конников Марков, один из недавно прибывших красных командиров.

Как только в Якутске стало известно о критическом положении в Холодной, его эскадрон, пополненный разведывательным взводом Степана Бурова, спешно направили туда. Красные конники подошли к Холодной в тот момент, когда перебранка была в полном разгаре. В темноте ночи ярко догорало подожженное бандитами сено. Вот через этот-то огненный вал и переругивались обе стороны.

— Агитацией занимаются, — доложил Никита припавшему к биноклю Маркову.

— Агитацией? — удивился Марков и опустил бинокль. — Установить пулемет! — скомандовал он.

В это время в камышах запел своим сильным голосом Афанас. Люди переглянулись.

— Это еще что такое? — опешил Марков.

— Песня! — с радостью сообщил Никита. — Песня! Командир красного отряда Афанас Матвеев песню поет против бандитов.

— Разве и так воюют?

— Да, здесь и песнями воюют, когда другого выхода нет, — подтвердил Буров, поглаживая ладонью пышные усы.

Все притихли, прислушиваясь к голосу, долетавшему с озера.

Афанас пел о Ленине, который объединил все народы России в одну семью и повел их к светлой жизни. Он пел о том, что силы белогвардейцев неминуемо иссякнут, так же как слабеет и угасает огонь вон там, на догорающих стогах.

Вдоль деревни пронесся топот скачущего коня, и тут же раздался раскатистый окрик:

— Чего уши развесили, болваны?!

— Огонь! — скомандовал Марков.

Трахнул сухой залп, быстро зататакал пулемет.

— В атаку!

— У-р-ра! — помчались в деревню наши всадники.

Белые, оставляя убитых и раненых, бросились по сугробам в лес — единственное убежище от конной атаки.

С восторженными криками выскакивали из камышей неожиданно спасенные люди.

Как только бойцы Матвеева примкнули к эскадрону и улегся пыл недавней схватки, был отдан приказ готовиться к наступлению на следующую деревню Тихая, находящуюся в пятнадцати верстах западнее Холодной.

Когда отряд на заре выступал из Холодной, конники пропустили мимо себя несколько подвод, сопровождаемых охраной: это раненых под надежной защитой отправляли в город.

— Никита… — едва слышно окликнул кто-то из последних саней.

Никита мигом слетел с коня и кинулся к саням. На него глядел бледный, но радостно улыбающийся мальчик. Лицо его в густых крапинках веснушек было до боли знакомо Никите.

— Ваня! — воскликнул Никита в изумлении. — Шаров! — И, ведя коня за повод, он пошел рядом с санями. — Сильно?

— Не… не тяжело… — тихо произнес Ваня. — Перебили правую ногу да немножко в спину… Вчера, когда вытесняли нас из деревни. Пропасть бы мне, да, спасибо, Сюбялиров из-под огня на себе вынес. Может, еще увидимся, Никита, если вылечат. Ну, до свидания! Догоняй скорей своих, а то тут кулачья…

Никита, едва сдерживая слезы, подсел на сани и крепко поцеловал Ваню в бескровные, тонкие губы. Потом вскочил на коня и помчался за своими.

Вскоре выделили разведку из пяти человек, в числе которых оказался и Никита. В нескольких верстах от Тихой быстро скакавшие разведчики напоролись на тщательно замаскированную в окопах заставу белых. Первым же залпом со ста шагов бандиты смели на снег всех пятерых. Никита только через минуту сообразил, что остался невредим, и осторожно повернул голову. Рядом, мелко подрагивая всем телом, лежал на боку издыхающий Уланчик.

Вскоре подоспел весь эскадрон и открыл сзади стрельбу из пулемета и винтовок. Никита оказался как бы под перекрестным огнем. Из вражеских окопов только изредка то там, то здесь на короткий миг высовывалась похожая на бурундучью голова и хлопал одиночный выстрел. Потом, улучив момент, когда пулеметчик сменял ленту, бандиты разом выскочили из окопов и бросились наутек.

Никита положил винтовку на уже застывшего Уланчика и открыл огонь им вдогонку. Он был так увлечен своим делом, что оглянулся лишь на раздавшийся совсем рядом выстрел. Сбоку лежал Василий Кадякин и неторопливо прицеливался, приложившись к винтовке щекой. А позади, быстро приближаясь, уже скакали конники. Никита вскочил и кинулся в окопы. Он едва успел послать оттуда две пули в мелькавших меж деревьями бандитов, как мимо него и над ним, перелетая через узкую траншею, пронеслись всадники.

— Р-руки вверх! — загремело над Никитой, и перед самым его носом затанцевали серые ноги коня.

Молодой красноармеец уже заносил над ним шашку.

— Зачем? — заорал Никита и нырнул в окоп.

— Бросай оружие! Зарублю!

Не успел Никита сообразить, что его приняли за белого, как налетели еще двое. Они моментально вырвали у него винтовку, а самого Никиту подкинули наверх.

— У, вояка! Молокосос еще, а уже бандит!..

— Я те дам — бандит! — рассвирепевший Никита бросился на великана, как щенок на вола. — Я крас…

Но сзади его схватили чьи-то сильные руки, и он лишь задрыгал ногами в воздухе.

— Чи он пьяный, чи шо…

— Кто его знает, а может, и впрямь свой, — усомнился взводный, с которым Никита на пути из города все время ехал рядом. — Отпусти, Егоров, там разберемся.

Почувствовав под ногами землю, возмущенный Никита направился туда, где лежал Уланчик, и даже не обернулся на чей-то миролюбивый окрик:

— Куда ты?

Прекрасные глаза Уланчика покрылись смертной мутью, высунутый язык ушел в снег.

— Никита! — Рядом сидел только что поднявшийся Василий Кадякин. — Никита, зови людей, у меня нога вывихнута.

— Вот еще один бандит, ловите его! — зло заорал Никита, указывая на Кадякина.

— Нет, этот-то свой, этого мы знаем, — весело ответил взводный. — Да ты что, брат, сердишься? Сейчас все выясним. Тут обижаться нечего.

— Этот наш? — спросил кто-то у Кадякина, но тот, приняв слова Никиты о нем за глупую шутку, не вдаваясь в объяснения, лишь сердито кивнул головой.

Сморщившегося от боли Кадякина посадили на коня и направились к своим.

Когда взводный рассказал о случае с Никитой, раздался оглушительный хохот.

Больше всех смеялся усач Буров.

— Да я его тоже… — приговаривал он, — тоже раз в плен брал. Ха-ха-ха! Вот не везет пареньку! Он лихой! А что, в драку не полез?.. Вот, вот молодец, Никита! Молодец!.. — Наконец он немного успокоился и, все еще пофыркивая в усы, подошел и взял Никиту за подбородок. — Ах ты, мил человек! Ну, довольно тебе дуться на товарищей!

Теперь, не утерпев, расхохотался и сам Никита. Тут же ему дали поджарого кавалерийского коня, и он занял место в строю.

Соблюдая осторожность, эскадрон подошел к Тихой, но бандиты, оказывается, уже поспешно отступили отсюда. Вся деревня высыпала на улицу приветствовать своих освободителей. По словам крестьян, белые, отступая, говорили: «Ничего, сколотим хороший кулак в Каменке».

— Ну, это мы еще там посмотрим, чей кулак крепче! — улыбнулся невозмутимый Марков.

Эскадрон, не задерживаясь, выступил в сторону Каменки, находящейся в пятнадцати верстах от города. Это был хорошо укрепленный пункт обороны белых, и взять его оказалось не так-то просто.

На рассвете в пяти верстах от Каменки конники Маркова соединились с подошедшими из Якутска главными силами. Вскоре началось общее пешее наступление по ровному, широкому полю, покрытому тающим, рыхлым снегом. Сзади наступающих цепей время от времени ухало орудие, и каждый раз за штабом белых высоко взметались черные взрывы. Бой длился весь день, но к вечеру враг сильным ружейно-пулеметным огнем окончательно прижал бойцов к земле в полуверсте от своих окопов.

Ночью из города подошло подкрепление. Новые артиллеристы, сменившие прежних, неопытных, уже с третьего выстрела угодили в здание белого штаба. Он размещался в летней усадьбе известного якутского миллионера Эверстова — человека неграмотного и темного. Деревянный дом вспыхнул ярким пламенем. Теперь снаряды падали прямо в окопы белых. Наступающие цепи ринулись на штурм, оставляя за собой на снегу темные бугорки — тела убитых и раненых. Кое-где валялись скинутые в пылу атаки полушубки.

Бандиты не выдержали натиска и несколькими длинными цепочками потянулись на север. Во двор штаба из погреба вывели человек двадцать белогвардейцев, намеревавшихся отсидеться там и скрыться от своих и от красных.

Так была одержана первая крупная победа над главными силами белых. На северо-западном направлении Якутск отбросил от себя побитого врага на пятьдесят — шестьдесят верст и прорвал кольцо блокады.

В конце апреля из Якутска на правую сторону Лены вышли два красных отряда с артиллерией. Они неожиданно нагрянули на сильный вражеский гарнизон, находившийся в девяноста верстах от города и насчитывавший до четырехсот солдат. Гарнизон был разгромлен, и оба отряда двинулись дальше, сбивая на пути бесчисленные бандитские заслоны.

Шестого мая красные подошли к деревне Тайга, где в течение полугода героически держался осажденный, измученный, изголодавшийся отряд чекистов. Бандиты подтянули сюда все свои силы, имеющиеся на этом участке, и попытались дать решающее сражение в восьми верстах от деревни. Однако после двух-трех артиллерийских залпов их словно разметало по тайге. Осажденные герои, услыхав орудийный благовест, вырвались из деревни и бросились преследовать убегающих белогвардейцев.


Двадцать седьмого апреля 1922 года в Москве, в соответствии с волей трудящихся масс Якутии, была провозглашена Якутская Автономная Советская Социалистическая Республика. Одновременно ВЦП К принял за подписью М. И. Калинина обращение «К населению Якутской Советской Республики», которое призывало якутский народ оказать военным и гражданским властям полное содействие в деле ликвидации бандитизма. Первого мая был обнародован торжественный манифест Якутского революционного комитета в связи с провозглашением ЯАССР и объявлена амнистия сдающимся белогвардейцам.

Все эти события повлияли на ход военных действий и в значительной степени ускорили разгром белогвардейщины в Якутии. Тем не менее, когда красные отряды возвращались из Тайгинского улуса, бандиты еще устраивали на их пути засады и то и дело налетали на них. Но красные бойцы легко преодолевали эти препятствия и продолжали безостановочно двигаться по направлению к городу, торопясь вернуться туда до наступления распутицы.

Когда головные подразделения вступили на уже посиневший весенний лед Лены, весь город — теперь столица ЯАССР — со знаменами вышел на главную площадь, названную именем великого Ленина.

Якутск расположен на обширной равнине, окаймленной гигантской подковой высоких гор. Эта горная цепь завершается на юге в тридцати и на севере в пятидесяти верстах от города словно изумленно остановившимися над Леной крутыми утесами, которые местное население называло «священными горами». Теперь белые стянули все свои силы к населенным пунктам, густо рассыпанным по обе стороны этих гор. Но через неделю на «Пене загрохотал ледоход. А с весенним половодьем прибыли на пароходах свежие части Красной Армии, которые вместе с местным? отрядами стали наносить белобандитам сокрушительные удары.

Судорожно цепляясь за населенные пункты, оставляя на дорогах арьергарды из отборных стрелков, бандиты откатывались все дальше и дальше на север и на юг. Потом их разрозненные группы, потерявшие общее руководство, стали перебираться на правый, восточный берег Лены. Замешкавшиеся у реки бандиты целыми партиями сдавались в плен. У них отбирали оружие, снабжали их продуктами и табаком. Всем сдавшимся раздавали листовки с обращением ВЦИКа и манифестом об амнистии и отпускали их на все четыре стороны. Они растекались по всей Якутии, невольно становясь живым опровержением вражеской пропаганды о том, что красные, мол, хлынули с запада, уничтожая на своем пути все живое. Сдавшиеся и освобожденные по амнистии белобандиты подрывали доверие к своим главарям и откалывали от уцелевших еще банд десятки и сотни людей.

К весне боец Никита Ляглярин превратился в загорелого мужественного воина. Так же как и его товарищи, он, почти не касаясь носком сапога стремени, лихо вскакивал на коня и с гиком и свистом мчался навстречу огненным вспышкам выстрелов. Он без всякого усилия ловко орудовал шашкой, ощущая клинок как продолжение своей руки. Он научился на всем скаку круто заворачивать коня и, легко слетев с седла, одним быстрым движением затягивать повод вокруг дерева знаменитым якутским узлом. А уж этот узел никогда не распустится, не ослабнет. Зато в случае надобности его можно развязать легким рывком одной руки и, перехватив другой освободившиеся поводья, разом вскочить на рванувшегося коня. В другой обстановке Никита никогда бы не научился проделывать все это с такой легкостью, но стремительный ритм, в котором приходилось ему жить и действовать в боевом отряде, подхватывал его и нес вперед.

Но было нечто такое, к чему Никита долго не мог привыкнуть, что никак не мог принять душой. Это чувство исчезало во время боя, но вновь овладевало им вместе с наступлением тишины. Это — мучительное непонимание великодушия, проявляемого Красной Армией по отношению к выронившим или сложившим оружие врагам, Вот тут-то, казалось бы, и коси их, проклятых, за все, что они причинили народу, за все их преступления, за подлый выстрел в любимого Эрдэлира! А новые командиры могли гневно накричать на своего бойца за какой-нибудь незначительный проступок или, сурово сдвинув брови, обжечь его, Никиту, укоризненным взглядом за допущенную им вольность. И в то же время бывшим врагам, трясущимся в собачьем страхе, они даже улыбались, а иного и хлопали по плечу или угощали папиросами. С этим никак не мирилось сразу и накрепко усвоенное Никитой правило: «Все хорошо, что плохо врагу».

«Обласкали и отпустили, — горестно думал он. — Спасибо, мол, идите, милые, убивайте нас. А когда опять попадетесь, мы вас еще больше обласкаем, напоим, накормим и отпустим…»

Однажды разведчики Сюбялирова первыми заскочили на широкий двор, где топталась большая группа бело-бандитов, которые мгновенно подняли руки. И вдруг оттуда, из толпы сдавшихся, послышались радостные возгласы:

— А, Егор Иванович! Товарищ Сюбялиров!.. И товарищ Кадякин здесь!..

Разведчики в первый момент даже растерялись, с недоумением глядя на столь хорошо осведомленных вражеских солдат. Потом выяснилось, что среди сдавшихся несколько человек было из Нагылского улуса. На лицах бандитов пот смешался с густым слоем пыли. Многие были еще в облезлых зимних лохмотьях, носки их заскорузлых, стоптанных торбасов загнулись кверху.

— Товарищ Никита!.. — послышался несмелый одинокий голос.

Никита оглянулся и увидел, что к нему приближается босой и костлявый человек в кургузом пиджаке, явно не по росту. Ему сразу бросился в глаза его широко открытый рот и торчащие желтые лошадиные зубы с частыми щербинами. Это был Федот Запыха.

— Кто тут еще из нашей Талбы? — подойдя, спросил он и протянул свою грязную руку с черными ногтями.

— Все! — резко ответил Никита, не принимая протянутой к нему руки земляка. — Майыс! Виктор Бобров! Я!

Федот смущенно опустил руку и пошел в сторону. Но Никита повернул коня за ним.

— Ну как, Запыха, отблагодарил ты бандитов за убийство брата? — спросил он прерывающимся от волнения голосом, тесня Федота затанцевавшим конем.

— Так ведь я боялся, что и меня убьют… — проговорил Федот, отступая задом.

— Тебя?! Бандиты! Нет, они тебя не убьют! Ты не Эрдэлир!.. Тебя бы нам следовало!.. — кричал Никита, продолжая наседать на него.

— Товарищ Ляглярин! — строго окликнул его Сюбялиров.

Никита опомнился и остановил коня.

— Вот что значит мирная политика советской власти!.. — уже трещал в толпе успевший оправиться от первого испуга Захар Афанасьев. — Да это никак товарищ Ляглярин, что осрамил на диспуте старика Сыгаева?.. — перебил он самого себя. — Ха-ха! Убей, не узнал бы! Вот вырос-то!.. Да, так вот, мирная политика…

— Оттуда шел — небось война по душе была. — Кадякин широко махнул рукой с востока на запад. — А здесь сразу мир полюбил. Что это ты вдруг такой добрый стал, Захар?

— Вот вернемся вместе на родину, — не растерялся Захар, выбираясь из толпы, — там я тебе все и объясню.

— Нет, мы вернемся не вместе! — крикнул Никита и направил коня на Захара. — А то люди не сразу разберутся, где бандиты, а где красные и кто кого победил. Ты лучше расскажи, как тебя председатель губчека испугался!

— Какой чека?.. Я никогда… Может, спутал ты… — Косые глаза Захара недоуменно забегали.

— Вспомни, как ты хвастал перед своим приятелем: мол, тебя сам председатель губчека испугался. Помнишь, как ты там, у проруби, ударил по голове одного «сопляка», который все не мог вола поймать?

— А разве?.. — начал Захар в замешательстве, будто вспомнив что-то. — А разве это…

— Дай-ка теперь я тебя попробую ударить! — и Никита с каким-то озорным желанием припугнуть хвастуна схватился за шашку.

— Амнистия! — выдохнул Захар, вдруг весь съежившись, и с поднятыми над головой руками юркнул в толпу.

— Ляглярин! — еще суровее крикнул Сюбялиров.

Вскоре прибыл штаб, и сдавшихся увели на перепись.

Часа через два группа амнистированных, весело переговариваясь, прошла мимо Никиты, стоявшего у ворот на посту. При этом Федот Запыха быстро отвел взгляд и потупился, а косые глаза Захара будто сверкнули насмешливым огоньком.

Через несколько минут из ворот вышел Афанас Матвеев. Кивнув в сторону уходивших по пыльной дороге отпущенных белобандитов, Никита притворно почтительно спросил:

— Афанас Николаевич, а почему бандитов отпустили без пулемета?

— А зачем?.. — удивился Афанас.

— Затем, чтобы они побольше наших убивали! — не выдержав почтительного тона, выпалил Никита. — Уж больно мы обрадовались, что они сдались, когда им все одно смерть грозила… Того гляди, благодарить их будем: «Спасибо, дорогие, смотрите, не простужайтесь, отдыхайте…»

— Никита! — сурово перебил его Афанас. — Вот вернемся мы с тобой в свою Талбу, там и будем умничать. Мы ведь с тобой умники талбинского масштаба, а сейчас надо выполнять приказ оттуда, — Афанас энергично двинул рукой кверху и пошел дальше.

Потом, отстояв свое, Никита подсел к Сюбялирову, тихо курившему в тени, поодаль от суетившихся у костра бойцов. Насыпая махорку в козью ножку, он тихо начал:

— Что ж, Егор Иванович, выходит, все хорошо, что врагу хорошо? Помнишь, ты на острове говорил мне: «Все хорошо, что плохо врагу?» Значит, ошибался тогда?

Егор неторопливо погладил усы, медленно выпустил изо рта струю дыма и задумчиво стал разглядывать свою деревянную трубку:

— Не припомню что-то… Но это правда. А ты разве думаешь не так?

— Что думать? Видно же! — рассердился Никита. — Подходим к бандитам и просим: «Милые, не стреляйте, а, пожалуйста, сдавайтесь!» А они нас пулями осыпают. Зато потом нянчимся с ними, как с родными детьми.

— Эй! Молодой герой! Не шибко ори на батьку! — крикнул по-русски кто-то из сидящих у костра. — Чего пристал?

— Ори нету… Хорошуй парн, — обернувшись на голос, Невозмутимо сообщил Сюбялиров и обратился к Никите — Мстит только слабый или случайный победитель. Орел комару не мстит.

— Но и поддерживать его не станет! А мы поддерживаем бандитов!

— Ты сперва подумай, а потом говори, — со спокойной суровостью сказал Егор. — Язык не колокольчик под дугой… Видишь, как сдаются?

— Еще бы не сдаваться на готовый чай с сахаром! Отдохнуть-то ведь надо, да и высмотреть все у нас…

— Иди, Егор Иванович! Готово! — крикнул тот же голос от костра.

— Чичас… — Сюбялиров медленно встал, отряхнулся и мягко добавил, тронув Никиту за руку: — Не ради бандитов все это делается, а ради народа. Ведь большинство из них — темные бедняки и батраки, обманутые буржуями. Вот почему советская власть и прощает им их страшную ошибку…

— Ошибку! — с болью повторил Никита. — Ведь, кажется, они не молоко по ошибке проливали, а нашу кровь!

Он отшвырнул незажженную цигарку, круто повернулся и пошел со двора.


За май — июнь 1922 года Красная Армия раскидала, разметала по тайге несколько крупных белобандитских скоплений. Все чаще сдавались бандиты — в одиночку, группами и целыми отрядами. А наиболее заядлые и непримиримые враги бросились на восток, к морю. Колчаковский корнет Коробейников во главе трехсот головорезов устремился в сторону порта Аян, а так называемое «Временное якутское областное народное управление», сопровождаемое отрядом в двести пятьдесят человек, подалось к Охотску.

По необъятным таежным просторам метались в панике разрозненные группы белогвардейцев. Эти группы устраивали красным засады. Но, кроме того, они теперь наскакивали и друг на друга, сражаясь между собой из-за продуктов, из-за лошадей, из-за награбленного имущества.

Наперерез отступающим бандитам с заданием занять Охотск и Аян выступили из Якутска на пароходах два отряда Красной Армии. Опять на берегу Лены собрался весь город. Люди пришли на пристань с песнями, со знаменами, чтобы проводить на ратные подвиги своих спасителей— доблестных посланцев русского народа. Состоялся торжественный митинг. Руководители правительства ЯАССР от имени всех трудящихся благодарили красных героев-освободителей, а боевые командиры в свою очередь от имени отрядов клялись беззаветно бороться с врагами советской власти.

Потом пароходы дали троекратные прощальные гудки и один за другим медленно отчалили от берега. Со всех палуб грянула мощная красноармейская песня. Берег заколыхался, затрепетал, зарябил морем фуражек и платков, отовсюду неслись добрые пожелания, теплые напутственные слова.

На другой же вечер по прежней, хорошо знакомой дороге через Туойдахский, Чаранский, Нагылский и Тайгинский улусы выступили на восток, в родные края, две роты красноармейцев и красных партизан под командованием Ивана Воинова. Политическое руководство было возложено на Виктора Боброва. Афанас Матвеев командовал взводом, Егор Сюбялиров — отделением разведчиков. По-прежнему «молодой старик» Федор Ковшов заведовал снабжением, по-прежнему Майыс помогала Боброву по медицинской части.

Те же люди, те же места. Но тогда, зимой, это была невообразимо пестрая вереница пеших и конных людей, бычьих и конских упряжек, скрипучих саней и кошевок. И двигалась она, эта вереница, томительно медленно, печально, извиваясь по опустевшей зимней дороге, то вползая в неподвижные, застывшие дебри, то выползая на заснеженные, мертвые поля.

А сейчас, вдыхая ароматы зеленых лугов, сопровождаемые шелестом волнующегося леса, мчались на восток победители.

Тогда измученные люди, гонимые наводнившими родные места бандитами, шли на единственный манящий в ночи огонек — красный Якутск. Сейчас на могучих крыльях победы летели воины доблестной Красной Армии, и всюду их приветствовал радостный, возбужденный народ.

Иногда на дороге перед разведчиками внезапно вырастала. фигура человека, предупреждающе махавшего рукой. Сюбялиров наскоро расспрашивал неожиданного друга, после чего Никита на своем кавалерийском коне летел назад— доложить Воинову о бандитской засаде. Через час-другой окруженные бандиты поднимали руки вверх и сдавались.

В центре Чаранского улуса — бывшей резиденции так называемого «Временного областного управления» бандитов— еще тлели головешки на месте прекрасных, новеньких зданий больницы и школы. Их подожгли по приказу начальника белого штаба Никуши Сыгаева.

— Будь они прокляты, эти бандиты! — кричал народ, заполнивший широкую поляну Чарана, где состоялся короткий митинг. — Да здравствует Ленин! Да здравствует Красная Армия!


Вернемся к Талбинскому наслегу.

В тот день, когда Сюбялиров вместе с охотчанами проскочил в Нагыл, бандитские главари, сойдясь в своем штабе, наперебой обвиняли друг друга во всех смертных грехах.

Виновны были все.

Павел Семенов принял горсточку большевиков за отряд в сто человек и поднял панику. Лука Веселов, занявший прекрасную позицию на берегу, после первого же залпа красных струсил, открыл противнику дорогу и болтался неизвестно где. Под самым носом у Тишко безнаказанно проскочили шесть красных конников. Романа Егорова, оставленного в штабе, по словам Тишко, чуть было не затоптал конем какой-то молокосос. Роман в свою очередь кричал на Давыда, который, как часовой, должен был еще издали узнать Уланчика и застрелить мальчишку в упор. Давыд уверял, что конь под красным мальчишкой был вовсе не Уланчик, что Роману это со страха померещилось.

Больше всех бесновался и суетился, конечно, Тишко.

— Глупое бабье! — кричал он. — Вам с коровами воевать, а не с красными!

Назавтра Лука объявил населению, что красных они пропустили на запад нарочно, потому что получили строгий приказ от высшего начальства, пусть все большевики соберутся в одном месте, там их сразу и уничтожат.

Через три дня прибыл в Талбу «сам» Коробейников, Красные из Нагыла сперва отступили в Чараискнй улус, а оттуда ушли в город.

В Нагыле обосновался штаб белых под начальством Михаила Михайловича Судов а и его прекрасной жены Анчик, обнаружившей незаурядные организаторские способности и непреклонную белобандитскую волю. А Никуша Сыгаев стал начальником Чаранского штаба белых.

Войска белобандитов широкой волной двигались за отступающими к городу красными. В центрах занятых улусов оседали бандитские гарнизоны для снабжения своих войск продуктами, а также для расправы над людьми, подозреваемыми в симпатии к большевикам.

В день зимнего Николы в Кымнайы было объявлено, что Лука Федорович приглашает всех на суд над красными. «Кто не пойдет, тот, значит, против белых. Идите лучше, а то Лука сильно рассердится».

И народу собралось много.

За столом, покрытым черным сукном, сидел Лука Губастый и любовался своим недавно приобретенным большущим кинжалом. Потом, звеня шпорами и гремя длинной шашкой, в помещение вошел краснорожий толстяк Тишко и важно откинулся на стуле за приготовленным отдельно столиком.

Обвиняемых было четверо. Двое из них — избитые до потери человеческого облика Семен Трынкин и Матвей Мончуков — сидели, упираясь руками в скамью, чтобы не упасть. Рядом с ними ерзал на месте дрожавший от страха, с бессмысленно бегавшими, воспаленными глазами бывший заведующий Нагылским интернатом старый Ефим Угаров. Последним был молодой русский великан Сергей Кукушкин, который, как ни странно, выглядел совсем свежим и здоровым. Эта непонятная доброта, проявленная по отношению к нему, объяснилась позже. Дело в том, что допрашивал Кукушкина сам Тишко, и Кукушкин обещал ему подтвердить на открытом суде, что главные силы красных в России действительно разбиты. Кроме того, солдаты боялись бить Кукушкина, так как о его нечеловеческой, силе ходили легенды. Говорили, например, что он зубами отламывает кусочки железа от топора и переносит на плече большую сырую лиственницу с корнями и ветвями. Сейчас его огромные, руки были скручены за спиной толстой проволокой — той, что раньше туго затягивали заготовленное сено. Спокойным взглядом человека, которому нечего тревожиться за свою судьбу, он оглядывал состав суда и народ своими умными голубыми глазами.

Сзади по бокам обвиняемых стояли вооруженные солдаты.

— Матвей Мончуков! — бросил Лука, не отрывая глаз от кинжала.

Высокий молодой якут, почти юноша, с распухшим и посиневшим от побоев лицом, со сгустком запекшейся крови вместо правого глаза, быстро встал, но тут же повалился обратно. Два солдата подняли его.

— Признаешься ли ты, Мончуков, что был красным? — насмешливо улыбнулся Лука, подобрав вывороченную нижнюю губу.

— Был и остаюсь… — глухо, но твердо ответил Мончуков.

— А я кто?

— Гад.

— Что?!

— Гад! — повторил Мончуков.

— Я белый… — начал Лука и, оглядев народ глубоко сидящими желтыми глазками, стал подчеркнуто надменно набивать трубку. Он закурил, пустил кверху струю дыма и продолжал: — Я белый, а ты красный. Если бы ты меня поймал, что бы ты сделал со мной?

— Задушил бы! — закричал Мончуков и, растопырив пальцы, с неожиданной силой кинулся к Луке.

Но один из солдат толкнул его кулаком в грудь и повалил на пол.

— Погоди! С обвиняемым нужно помягче! По закону! — насмешливо произнес Лука.

Он бросил свой кинжал на стол, подскочил к лежащему и поднял его за локти. Два солдата опять стали поддерживать Мончукова. Вернувшись на свое место, Лука со смехом уселся.

— Молодец, Мончуков! Люблю смелых людей! И я бы так держался, если бы вы меня схватили… — Он достал из кармана засаленный платок и вытер им лицо. — Только я вам не попадусь… Посадите его. Ефим Угаров!

Маленький старый Угаров, дрожа затоптался на месте.

— Угаров, сколько же тебе лет?

— Шестьдесят два…

— И стал большевиком?

— Не… я не стал…

— А разве не ты рылся в чужих закромах да зародах, все искал жратву для своих интернатских щенков? — закричал Губастый и вонзил кинжал в стол.

Угаров отшатнулся:

— Мне велели искать…

— Кто?

— Красные…

— Кто именно?! — Губастый вскочил и топнул ногой.

— Матвеев, Сюбялиров и… и этот Семен, — показал он на сидящего рядом Трынкина.

— Все! Садись… Семен Трынкин!

Тот встал, невысокий, широкоплечий, коренастый, со множеством приставших к спутанным волосам соломинок. Открытая рана рассекала его широкий лоб. Быстро оглядев людей, он уставился на Луку своими широко расставленными живыми глазами.

— Ну, я Семен Трынкин. Дальше что?

— Нам с тобой, Семен, не долго объясняться, мы о тобой давно знакомы. — Глаза у Луки потонули в толстых подергивавшихся щеках. — Помню, был ты веселый, добрый малый. Так вот, скажи мне только одно — почему ты вдруг стал грабить людей?

— Я не грабил, а отбирал у баев для школы только часть того, что они награбили у народа.

— Но почему именно ты?

— А почему не мне? Я человек мобилизованный.

— Кем?

— Партией ленинских коммунистов! — громко сказал Семен, гордо вскинув голову.

— Значит, не по своей воле? Значит, тебя насильно заставляли эти…

— Ты ведь сам знаешь, меня нельзя насильно заставить! — усмехнулся обвиняемый.

— Может, Матвеев и Сюбялиров тебе подачки давали из награбленного? — выдавил Лука, еле сдерживая злобу.

— Подачки дают своим холуям буржуи! Вот и тебе дадут… А я служу народу! И умру за…

— Молчать! — Лука ударил лезвием кинжала по кромке стола. — Это тебе не у красных, у меня много не поораторствуешь! Кинжал в сердце — и готово! И тебя, и Сюбялирова, и Матвеева… я вас всех…

— Смотри, попадешь сам к ним в руки. Будешь еще, обливаясь слезами, в ногах у них валяться! Трус! Ведь ты с сотней своих дураков одного Сюбялирова не смог одолеть…

— Ах, так! — Лицо у Луки передернулось, он зарычал и глубоко воткнул кинжал в стол.

Потом, подскочив к Трынкину, опрокинул его сильным ударом в лицо и стал топтать ногами. Послышался хруст ребер.

— Семен! — вскрикнул Мончуков, дернувшись вперед. Собравшийся народ в ужасе бросился к дверям.

— Стойте! — Тишко не спеша встал и поднял руку. — Обождите… Лука Федорович просто погорячился немного… Успокойтесь. Я сам теперь буду допрашивать…

Выдернув из стола кинжал, Лука ушел в другую комнату. Люди медленно вернулись на свои места. Тихо стонавшего Трынкина солдаты положили в сторонку, v стены.

— Теперь я буду допрашивать, — повторил Тишко, важно переходя к большому столу. — Кто понимает по-русски, переведите другим. Допрашивается… э… господин Кукушкин. — Он кивнул в сторону невозмутимо сидевшего Кукушкина, и тот медленно встал. — Ну, между нами, надеюсь, ничего подобного не случится… То, что сейчас здесь произошло, — лишь проявление дикости этого народа. Прошу…

— Я видел проявление благородного мужества якутского народа, его беззаветной преданности ленинскому знамени. Дикость проявил бандит…

— Не будьте смешным, молодой человек! — скривился Тишко, нервно барабаня пальцами по столу. — Не стоит нам здесь диспутовать… Э… Э… Не будем спорить. Я прошу вас отвечать только на мои вопросы.

— Пожалуйста! — с готовностью согласился Кукушкин.

— Как вы считаете: долго ли еще продержатся у власти большевики?

— Долго ли вы продержитесь — вот о чем вам надо беспокоиться. Красные и покрепче вас врагов видали. Вы же клопы перед ними!

— Что-о?.. Не забывайте, что ваша жизнь… Вы мне тут не грубите. — Глаза Тишко по-совиному округлились, его толстое лицо туго налилось кровью. — Кто сейчас у красных главный?

— А вам не все равно, кто вас расстреляет?..

— Погодите! — раздраженно прервал его Тишко и привстал, но тут же снова уселся. Он провел рукой по своей лысеющей голове и, уже теряя самообладание, словно куда-то под стол буркнул — Я спрашиваю: кто сейчас в Якутске главный руководитель?

— Главный руководитель по Якутску и по всей Советской стране — Владимир Ильич Ленин!

— Ленин! — отчетливо повторил неподвижно лежавший у стены Трынкин, и от его голоса все вздрогнули. — Молодец, Кукушкин! — крикнул он, твердо произнося слова: — Ленин, партия!

— Понял, товарищ! — радостно крикнул Кукушкин и шагнул в сторону Трынкина, но тут же оказался в кольце направленных на него винтовок.

Остановившись, он, словно в раздумье, повел могучими плечами.

Тишко сорвался с места и крикнул:

— Не знал я, что ты такой… что ты… Расходитесь все!

— А я давно знал, что ты подлец! — ответил Кукушкин ему вслед и спокойно уселся на скамью.

Вскоре арестованных вывели. Мончукова и Трынкина, еле живых, волокли за руки. Потом, пугливо озираясь, выбежал Угаров. Кукушкин вышел последним. Он остановился на крыльце и огляделся по сторонам. Дрогнули и поднялись направленные на него дула.

Кукушкин, расправив широкую грудь сошел со ступенек. Бандиты попятились от него. Но в этот момент Губастый спрыгнул с крыльца, и никто даже опомниться не успел, как он обеими руками глубоко всадил Кукушкину в спину кинжал и отскочил в сторону. Великан как бы удивленно обернулся с торчавшей между лопаток рукоятью и плюнул Луке в лицо. Хлопнул выстрел. Это Тишко выстрелил в него из нагана в упор. Кукушкин покачнулся, медленно упал на одно колено и, перегибаясь через спину, в судорожном напряжении вытянул сжатую в кулак руку с обрывком проволоки. Тут же подскочили два солдата и выстрелили ему в грудь.

Остальных подсудимых поволокли в лес. Лука осторожно обошел тело Кукушкина и, выдернув у него из спины окровавленный кинжал, зашагал следом за арестованными.

Гулко ударил колокол, и звон его, все ширясь, разнесся по окрестным лесам, сзывая народ в церковь. Солдаты заторопились на молитву.

А люди, ошеломленные и измученные всем, что им пришлось увидеть, безмолвно расходились по домам.

По наслегу стали проводиться, неизвестно кем и созываемые, народные сходки, откуда в штаб поступали неумело составленные петиции, требующие освобождения заключенных.

Смысл их был прост.

Ляглярин не виноват, если сын его ушел к красным: все слышали, как Егордан с женой уговаривали Никиту остаться в. наслеге. Не виноват и Гавриш: он убежал тогда от Луки и Тишко потому, что никогда не видал, как человек убивает человека; парень ведь сам рассказал про Сюбялирова, о том, что тот проходил через зимовье. И ревкомовца Найына зря обвиняют: его выбирал наслег, а все, что он делал, он делал, по приказу советской власти, ослушаться которой не мог. А уж старый сторож Тосука совсем ни при чем: за свою жизнь он привык охранять всякое имущество, будь то церкви, школы или ревкома; а если он и плакал на похоронах Эрдэлира, так кто же тогда не плакал? И еще слепого Николая, сына Туу, тоже следует отпустить: никогда у него не было земли, а тут бедняцкий комитет предложил ему участок, он-то не мог видеть, чью землю ему дают. Грозился же он только одному старику Сыгаеву, который сам его нехорошо обидел когда-то… Или за что вдову Эрдэлира Агафью взяли? Когда она выходила замуж, Эрдэлир еще не был в ревкоме.

Такие же ходатайства поступали и в другие штабы. Народ в наслегах был явно возбужден. И вот белые нашли выход. Они стали обмениваться арестованными, чтобы не казнить на своей территории жителей данного наслега. Зато уж прибывшие в порядке обмена из других краев были обречены на неминуемую смерть. Местному населению теперь говорили, что ничего не поделаешь, приходится выполнять приговор другого штаба, приславшего арестованного сюда. И каждый вечер в лесу, за школой, раздавались залпы, и черный дым от костра, на котором сжигали трупы расстрелянных, поднимался над полуобвалившейся ямой возле какого-то заброшенного лесного жилья.

Лука выпустил на поруки наслежного общества лишь Василия Тохорона и слепого Николая, сына Туу. Что касается Егордана и Гавриша, то освободить их он отказался, но обещал не отправлять обоих в другие наслеги, а держать здесь: днем — на черной работе, ночью — под замком. Относительно Найына, старика Тосуки и Агафьи Лука объявил, что ходатайство, к сожалению, запоздало, всех троих затребовал другой штаб и они уже отправлены туда.

Выяснилось, что их в Нагыле расстрелял Михаил Судов. Допрос вела жена его Анчик, прекрасно знавшая людей с Талбы.

Впоследствии имена героически погибших были включены в список ревкомовцев, замученных нагылскими бандитами, и обозначены на трехгранном обелиске с красной звездой, воздвигнутом на месте расстрела.

Удивительно похожий на отца маленький сын Агафьи, которого все звали Дмитрием Дмитриевичем, а втайне — маленьким Эрдэлиром, в первый же день ареста матери был взят на попечение тремя семействами, проживавшими сейчас в маленькой дулгалахской юрте Лягляриных.

Иван Малый раз в неделю, по ночам, появлялся то в отдаленном жилище Лягляриных, то у своего брата Бутукая. Связавшись с такими же скрывающимися в таежных землянках ревкомовцами-одиночками, он приносил вести о продвижении красных отрядов. Иногда он даже доставлял в наслег маленькую, однополосную газету «Ленский коммунар», издаваемую в осажденном Якутске, или листовки губбюро РКП (б) и губревкома. Прочесть он их не мог, но о чем там говорилось, знал по рассказам товарищей. Он приходил, выкладывал новости, собирал еду и в ту же ночь исчезал.

Эту якобы неизвестно где, как и кем найденную «тайную бумагу» прочитывал потом вслух какой-нибудь грамотей. Азатем Бутукай, по-прежнему восхищаясь «умом якута, который поразил когда-то самого царя», между прочим рассказывал по секрету и о том, что губернский съезд ревкомов призвал всех трудящихся принять активное участие в ликвидации бандитизма.

В другой «тайной бумаге» были напечатаны огненные слова любви к вождю советского государства — Ленину, Это было приветствие, принятое съездом ревкомов от имени всего якутского народа.

«Приветствуем в Вашем лице, — обращался съезд к Ленину, — вождя мировой революции, раскрепощающей все народности мира от гнета и эксплуатации мировой буржуазии. Якутский народ, веками угнетавшийся, порабощавшийся, только в Коммунистической партии видит действительного и решительного защитника своих прав и интересов».

К весне появилась еще одна «бумага», которая называлась «К населению Якутской Советской Республики», где председатель президиума ВЦИК М. И. Калинин призывал якутский народ оказать полное содействие и активную помощь в деле ликвидации бандитизма военным и гражданским властям Якутского ревкома.

— Ты смотри, никому ни-ни… — говорил один другому. — Опять пришла тайная бумага. В городе собрались ревкомовцы со всей якутской земли и послали от имени всех небуржуйских якутов слова привета и любви в Москву.

— Значит, там, в России, советская власть и Ленин со своими товарищами жив-здоров?

— Стало быть.

— Значит, здесь брешут, что красных только и осталось, что в Якутске?

— А ты верил?! Вспомни, что Кукушкин перед смертью говорил!.. Только ты смотри, ни-ни! Мне еще немножечко пожить охота.

Потом «тайная бумага» неизменно обнаруживалась в штабе белых. Лука и Тишко арестовывали подозрительных дружинников, грозно допрашивали Егордана и Гавриша, шныряли по юртам. Федор Веселов, отец Луки, обещал щедро поделиться табаком и чаем с каждым, кто принесет ему такую «тайную бумагу». Лука всякий раз сжигал большевистские газеты на глазах v всех, а заодно сжег и школьный шкаф с остатками книг.

Как только в штабе обнаруживали новую листовку, так оказывалось, что в наслеге многие уже видели ее и знали, про что там говорится. В народе посмеивались:

— Лука опять вчера допрашивал Егордана. И что ж ты думаешь? Оказывается, это Егордан пишет тайные бумаги!

— Слыхал, Лука книжный шкаф спалил. Дознался, наконец, что эти тайные бумаги в шкафу сами собой из учебников получаются.

— Вчера над штабом пролетел ворон, а у него в клюве… — что бы ты думал? — «тайная бумага» из города!..


К весне Лука Веселов съездил в Чаранский улус на «съезд» белобандитов. Там было сформировано белогвардейское правительство, которое приказали именовать: «Временное якутское областное народное управление». Население занятых бандитами наслегов обложили невыносимыми налогами, от которых освобождались все активные участники борьбы с большевиками, иначе говоря — буржуи и кулаки.

Была образована «полномочная комиссия» для ведения переговоров с дальневосточным контрреволюционным правительством Меркулова и иностранными государствами о помощи в борьбе с красными. Вскоре от меркуловского правительства было получено предписание, согласно которому управляющим Якутской областью назначался старый эсер Куликовский, а главнокомандующим вооруженными силами — корнет Коробейников.

От Нагылского улуса в «областное управление» вошел Михаил Михайлович Судов. Лука Губастый среди образованных якутских кадетов, эсеров, федералистов и всяких прочих «деятелей» выглядел как облезлая собака среди волков и лисиц. Его просто не замечали, он не попал даже в список особо отличившихся командиров и тыловых управляющих. Несколько дней подряд томился на съезде Лука, не понимая почти ничего из того, что было высказано высшим начальством в длинных и витиеватых речах, даже когда эти речи произносились по-якутски. Как-то в перерыв, когда все сидели, тихо перешептываясь, его поманила к себе своим розовым пальчиком только что приехавшая из Нагыла красавица Анна Ивановна Сы-гаева-Судова. Глядя на растерявшегося Луку немигающими, ставшими неузнаваемо холодными и властными, до жути прозрачными глазами, она процедила, почти не разжимая своих румяных губ:

— Жалеешь ты своих, милый друг… Мало присылаешь к нам арестованных…

— Милая Анчик, я стараюсь, только…

— Разреши, «милый» мне говорить! Стрелять в уже осужденных другим штабом — не доблесть. Надо…

С шумом распахнулись двери, и в помещение вбежали Вася Сыгаев и Петя Судов. Они стали по обе стороны двери и приставили к ноге коротенькие японские карабины. Все, кроме Анчик, вскочили с мест. За дверью что-то зазвенело в такт быстрым шагам, и вошел высокий военный, одетый по-летнему — в белый китель с погонами, но на голове у него была круглая бобровая шапка с синей нашивкой наискосок. Оглядев всех присутствующих строгим взглядом и небрежно козырнув, военный вдруг широко открыл рот с золотыми зубами.

— А, дорогая Анна Ивановна! — Он подлетел к Анчик, согнул спину, напоминая худого кота, и звучно поцеловал протянутую ему розовую ручку. Потом выпрямился, топнул, звякнул. — Разрешите вас душевно поздравить с избранием вашего уважаемого супруга членом народного управления?

— Спасибо, господин командующий!

Лучезарно улыбаясь и не сводя глаз с прыщеватого бледного лица военного, Анчик тихо встала и вдруг резко обернулась к Луке, отчего шлейф ее длинного шелкового платья оказался сбоку и четко обозначилась вся ее стройная фигура. Она презрительно сощурилась, едва заметно покачала головой и прошипела по-якутски.

— Экий увалень! Стыдно становится за наших косолапых якутских медведей!..

Гордо держа голову с туго затянутыми волосами, постукивая золочеными копытцами каблучков, под руку с русским белогвардейцем шла якутская красавица — прежняя Анчик-березонька, а теперь Анна Ивановна Судова, непреклонная, холодная, будто царственная ель.

А когда растерянный и оплеванный своими повелителями, а потому еще более наглый и крикливый, Лука вернулся на Талбу, он нашел свой штаб на грани полного развала.

Еще до его отъезда решено было проводить среди повстанцев занятия, чтобы поднять их воинский дух. И вот после одного такого занятия капитан Тишко был схвачен в темном коридоре и жестоко избит.

Как ни старался Лука найти виновников этого происшествия, никто их не назвал, зато все хором жаловались, что на том занятии пьяный Тишко несколько раз заявил, что ему стыдно за них, чумазых дураков.

— Ведь вместе воюем, — говорили бандиты, — а он не считает нас людьми.

— Да, вместе воюем, — подтвердил Лука, — вот по-этому-то мы и должны его уважать.

А сам мрачно подумал: «Нас стыдятся даже свои мало-мальски якуты. Анчик-то…»

Но этого мало. Выяснилось, что за время отсутствия Луки группа бандитов разучила и стала петь «Интернационал», напечатанный в одной «тайной бумаге» на якутском языке. Когда Тишко арестовал эту группу, отряд чуть не взбунтовался, и пришлось приказ отменить.

Все уговоры Луки извиниться перед капитаном Тишко не подействовали. Отряд сам требовал, чтобы Тишко извинился перед ним за нанесенное им оскорбление. Кончилось тем, что Тишко плюнул на все и уехал на фронт под Якутск.

Лука докладывал на общем собрании жителей наслега. Шутка ли сказать! Образовано белое правительство всей якутской земли! Сам начальник всей Якутской области, знаменитый ученый и оратор Куликовский, да и не он один, а якутские купцы-миллионеры и образованные тойоны тоже ведут переговоры о помощи с дальневосточным белым правительством, с японским царем и самим американским «презентом». («Это тоже вроде царя у них», — объяснил Лука).

— Скоро прибудет пушка, от одного выстрела которой весь Якутск взлетит на воздух! Около самого Якутска белые разбили многочисленный красный отряд, идущий с юга под командованием самого храброго красного командира. Якутск скоро будет взят. В самом городе много наших людей, которые всегда готовы нам помочь. Только вот беда: красные звери, скорей всего, давно убили наших женщин, старого Сыгаева и других тойонов… Прошу вопросы!

— Вопросов нет. Все мы очень рады, что так… — начал Роман Егоров, начальник продовольствия и в то же время исполняющий обязанности наслежного князя.

— Есть один совсем-совсем маленький вопрос… — проговорил словоохотливый Бутукай.

Он встал, почмокал вытянутыми губами и принялся быстро-быстро гладить себя по коротко остриженной голове.

— Да ты что, шаманить, что ли, собрался? — не стерпел Лука. — Хочешь спросить, так спрашивай!

— Шаманов и без меня хватит… Все это так. Правильно! Уму якута сам царь дивился… Но я вот чего в толк не возьму. Говоришь, победили большой отряд красных, что прибыл с юга? А раньше все время говорил, что в России давно повсюду белым-бело от белых, везде, кроме Якутска. Чему же верить?

Послышались плохо сдерживаемые смешки и фырканье. Лука что-то записывал, часто трогая кончиком карандаша отвисшую губу.

— Кто еще?

Когда все вопросы были заданы и Лука уже собирался отвечать, сзади поднялась огромная фигура Василия Тохорона.

— Я!.. — грянул Тохорон, да так, что все охнули. — Я! Хочу спросить. Вот ты говоришь, что в городе много таких людей, что помогают нам взять его. Пожалеть бы их надо. А то ведь весь город взлетит от одного выстрела на воздух…

Тут все откровенно расхохотались.

— Я не позволю задавать такие вопросы! — замахал руками Роман Егоров. — Садись, Тохорон!

— Сажусь!

— Так могут спрашивать только враги наши! Арестовать надо таких! — кричал слепой Федор Веселов, ворочая торчавшей на худой шее головой.

Лука ответил всем, кроме Бутукая и Тохорона. Но когда он закрыл собрание, отовсюду послышались возгласы:

— А Тохорону не растолковал!

— Бутукаю ответь!

— Этим людям я отвечу одно: видно, им захотелось побывать у меня в штабе! Смотрите! Там вопросы задаю я, и не сладко вам будет! — постучал Лука кулаком по столу, собираясь уходить.

— Это не собрание! Не надо было и собирать тогда! — ворчали, расходясь, люди.


Между белыми штабами шныряло множество шаманов. В Талбе побывало их больше десятка.

Был шаман Щука, шепелявый, по-щучьи пучеглазый молодой хитрец с непрестанно дергающимся лицом. Во время камлания Щука звучно лизал раскаленную докрасна железную лопату. Говорили, что он, оборотившись серым волком, ускакал в лес от пяти красных, которые вели его на расстрел.

Был шаман Тарелка, одетый по-городскому, причесанный на пробор пожилой щеголь. Про него говорили, что он своим кинжалом в добрых — полторы четверти длиной прокалывал себе грудь и глаза. Говорили еще, что допрашивавший его красный командир сразу же сошел с ума…

Был у Луки и свой главный шаман — Ворон. Он совал бубен в запечный сумрак, а сам протяжно свистел, нагнувшись над ним. Потом начинал умываться из бубна да не водой, а настоящей кровью. Прославился Ворон тем, что вместе с Лукой увел талбинцев от волревкома и спас им жизнь.

Было еще множество мелких шаманов, прорицателей и колдунов, умеющих толковать сны, гадать на картах. И все они, и прославленные и безвестные, в один голос уверяли, что красные сгинут в два-три месяца.

Наконец пожаловала в Талбу дородная красавица шаманка Дыгый, та, которая когда-то вела песенные переговоры с лебедями, обиженными Григорием Егоровым.

Одетая в белый шелк, с распущенными пышными волосами, плыла она в пляске, плавно размахивая зажатыми меж пальцев правой руки тремя длинными белыми пучками конского волоса. Серебристым голоском напевала она в сладостной истоме:

Видно, великий грех

Землю-мать осквернил.

Видно, богиню свою Айысыт

Непочтеньем якут оскорбил…

Оттого-то

Горючими слезами

Истекла якутская земля…

Оттого-то

Дробной дрожью

Задрожала якутская земля…

Красавица Дыгый была «белой шаманкой», иначе говоря — зналась только с добрыми духами земли и леса, с небожителями — защитниками рода человеческого от всех семидесяти семи несчастий и бед, насылаемых чертями и злыми людьми.

Прикрыв глаза, нежно напевала Дыгый о том, как она на волшебных крыльях своих белоснежной лебедью облетала дальние края якутской земли и как видела она, что с востока, прорубая сквозь тайгу просеку в десять шагов шириной, везут на ста пятидесяти лошадях великую пушку от заморского царя.

О,скоро, скоро

Засияет счастье на земле,

О, снова, снова

Айысыт улыбнется мне…

Робко жались по углам простые шаманы и гадатели перед своей царицей. Лука сиял, зачарованный волшебной силой и земной красотой этой женщины. Понуро опустил голову Егордан, поникли и другие присутствующие на камлании бедняки.

А Дыгый уже со слезами в голосе пела-убивалась о расстрелянных красными любимых дочерях богини покровительницы Айысыт, о прекрасных женщинах из Талбы, в которых она вглядывалась волшебным своим взором. Шаманка тонко и точно изображала внешность, походку, голос каждой из женщин, описывала, в каких мучениях погибли они.

— Анфиса!.. Анастасия!.. Марина! — громко угадывали присутствующие.

— «Отомстите за меня, несчастную!» — молила устами шаманки болезненная, бледнолицая Анфиса, жена Луки.

— «Простите, если кого из земляков обидела. Ноет мое сердце по деткам моим и мужу», — жаловалась Марина, жена Романа Егорова.

— «Гниет непохороненное тело мое! Скорее возьмите город и предайте меня земле родной моей Талбы!» — взывала чернобровая Анастасия, жена Павла Семенова.

Не раз уже вытирал глаза Павел Семенов. В беззвучном рыдании кивал головой Роман Егоров. Только Лука не отрывал сухих глаз от прекрасной шаманки и сидел неподвижно, скрестив на груди толстые руки.

Смущенно и взволнованно переглядывались люди. А красавица, внезапно прервав свой торжественный полет, испуганно шарахнулась в сторону, подняла руку с пучками белых конских волос, приложила ее к глазам, будто вглядываясь во что-то неясное, страшное, пугающее, и начала описывать несчастных, погибших за свою великую вину смертью летных птиц и зимних зверей.

— Эрдэлир… Трынкин!.. Русский! Кукушкин!.. Мончуков!.. — восклицали люди, изумленные точным воспроизведением внешности расстрелянных красных.

— И эти главные виновники, — укоризненно звучал голос Дыгый, — и все, кто стоит за ними, слезно плачут, раскаиваясь в своей темной вине, умоляют простить их…

— Ложь! — неожиданно воскликнул Гавриш, которому Лука, как и Егордаиу, из милости разрешил быть на камлании. Он вскочил и рванулся к шаманке, да так стремительно, что все в изумлении рты разинули. — Врешь! Других не знаю, а Эрдэлиру каяться не в чем! Он был всегда за хороших людей, разве что против баев…

— Стой! — крикнул Лука, опомнившись и вставая., — Пошел в тюрьму! Уведите! Я т-тебе покажу…

Гавриш и сам направился к двери, но на пороге обернулся и злобно оглядел всех:

— Дурачье! Кому верите? Живым был — никогда не просил, не умолял Эрдэлир богачей, а после смерти и подавно не станет!

— Пше-ол! — заорал Лука.

Гавриша увели в тюрьму.

Но по наслегу пошли споры и рассуждения: мог ли в самом деле Эрдэлир раскаиваться после смерти? Да и не только Эрдэлир, а и Кукушкин, и Трынкин, и Мончуков? И неизменно люди приходили к выводу: нет! Если избитые, искалеченные, прошедшие через все мыслимые муки, они перед самой смертью с гордостью говорили: «Мы — мобилизованные партией ленинских коммунистов!» — значит не могли бы они раскаиваться и после смерти в том, что до конца боролись за народное счастье.

Дыгый была шаманкой, да еще «белой шаманкой», только во время камлания. Выполнив же обряд, она становилась просто соблазнительной бабенкой. Несколько дней прожила она у Луки и не намеревалась, видимо, уезжать. Лука теперь ненадолго вылезал к солдатам и снова запирался со своей гостьей.

Но вдруг грянул гром с ясного звездного неба.

В полночь в штаб прискакал полусолдат-полубатрак Давыд и поднял страшный грохот, колотя кулаком в дверь Луки. При этом он кричал во все горло, что приехали из города Анфиса и другие женщины.

— Что, что? Город взят?! — воскликнул Лука, высунувшись из комнаты.

— Так тебе и взят! Сами красные отпустили!..

— Болван! Я тебе сейчас вправлю мозги!

— Ей-боту! Отец послал… Поезжай домой — сам увидишь!

Когда Лука оделся и выскочил из комнаты, Давыда уже и след простыл, но в казарме только и говорили о том, что красные отпустили всех женщин и вообще всех задержанных ими людей.

Наскоро попрощавшись с красивой шаманкой, которая тотчас отбыла из Талбы, Лука с тяжелым сердцем поехал к себе.

Прибытие женщин сразу развеяло все измышления бандитов о «зверствах красных», все волшебные «видения» шаманов и гадателей. Даже сдержанные рассказы самих «пленниц» относительно виденного и слышанного в городе невольно вызывали симпатию к красным. Лука уже несколько раз бил свою Анфису «за большевистскую агитацию». Насмешливая и острая на язык Марина при всех громко благодарила мужа за то, что он, кривоногий черт, вздумав стать белогвардейцем, дал ей возможность повидать город и людей. Рассудительная Анастасия не спеша говорила:

— Видно, красные появились не для того, чтобы их истребили Лука Губастый, кривоногий Роман да мой несчастный стрекотун.

Через несколько дней начальник продовольствия штаба Роман Егоров привез из хранившегося у него табачного запаса солдатские пайки. Для удобства он завернул каждую мерку в отдельный листок бумаги. Лука случайно обратил на это внимание и пришел в ярость. Скомкав несколько таких листков, он с ожесточением кинул их, к великому ужасу и конфузу неграмотного Романа, прямо ему в лицо. Выяснилось, что бумажки оказались невзначай вывезенными Мариной листовками с обращением губревкома к якутскому трудовому населению. Губревком поздравлял население Якутии с провозглашением автономии, призывал жителей всех улусов и наслегов к сплочению вокруг красного знамени, к скорейшей ликвидации бандитизма.

Пошли слухи, что Иван Сыгаев, также отпущенный красными, усиленно уговаривает сына, пока не поздно, стать мирным жителем.

Тем временем Лука, Роман и Павел, каждый с двумя солдатами, за одну ночь согнали со всего наслега последние сорок коней и отправили их, как они говорили «на несколько суток», для того лишь, чтобы провезти через Нагыл до границы Чаранского улуса наконец-то прибывшую с востока огромную пушку великого заморского царя.

Но наступила весна, пушка все не стреляла, а взятые «на несколько дней» кони так и не вернулись.


После отъезда Тишко на фронт и возвращения заложниц талбинский штаб постепенно стал хиреть. Солдат спешно отправляли на запад для участия в боях за Якутск. Некоторые из них уходили охотно и весело, беспокоясь лишь о том, как бы великая пушка заморского царя не выстрелила без них. Другие заявляли, что они уговаривались служить у себя на Талбе. Не желая идти драться за чужие наслеги и улусы, они сдавали оружие и расходились по домам. Таким образом, к лету в Талбе осталась дружина, насчитывающая всего десять — пятнадцать человек, да и то старичков.

Каждый день Лука проводил с дружинниками «военное обучение».

Забавно было смотреть, кале Роман Егоров марширует на старости лет. Его старший брат Михаил, где только мог, зубоскалил по этому поводу.

— Ну, теперь-то уж красным каюк, — говорил он, — Роман их живо растопчет!

Вокруг марширующих старичков резвились назойливые мальчишки. Разве их отгонишь! Мигом поделятся на две группы и затеют на глазах у солдат войну «красных» и «белых». Тут пускались в ход и камни, и палки, и кулаки. Да что-то у них все так получалось, что побеждали «красные», прибывшие на пароходах. Утомившись от «войны», они не давали покоя дружинникам, передразнивали их, орали, смеялись.

— Смотри-ка, смотри! Роман красных топчет! Ой, страшно, ой, умру!

— Пра-а-в-ва! — мощным голосом командовал Лука по-русски.

Старички сбивались в бесформенную кучу, сталкивались лбами.

— Сказано тебе, дурак, «праба», значит надо в левую сторону вертаться! — кричали они один на другого.

— А ты чего лезешь как ошалелый! Совсем ногу отдавил, собака!

— Сам собака!

— Зми-иррна! — ревел начальник штаба, и все замирали как вкопанные. — Роман Егоров, ты все ерзаешь на месте, как корова перед отелом! А еще солдат! Воз сена между ногами проедет.

— Ха-ха-ха! Хо-хо! — доносилось со стороны, где толпились глазеющие острословы и безжалостные мальчишки.

— А ты не лайся! Тоже мне командир! Не хвастай! Это тебе не с шаманкой Дыгый шутки шутить, — огрызался Роман.

И опять сыпались насмешки и колкости со стороны глазеющих земляков.

Лука мобилизовал знаменитого в наслеге столяра Бутукая и еще нескольких мужиков и приказал им в три дня построить из валявшихся около незаконченного здания школы бревен и досок преогромный шестивесельный кунгас для «военных целей». Туда же он повелел согнать лодки со всего наслега. Некоторые догадливые старики шептались:

— Видно, по этой дороге идет с востока еще какая-нибудь преогромная пушка со множеством войска.

Но только успели построить кунгас и собрать на реке возле избы Боллорутты все лодки, как в одну из светлых ночей конца июня со стороны Нагыла потянулся длинный караван тяжело нагруженных вьючных коней. Их было не менее двухсот пятидесяти. Так появился в Талбе сам член областного правительства Михаил Михайлович Судов со своей прекрасной Анчик, с маленьким сыном и с полусотней солдат.

Как раз в ту ночь арестованных Егордана и Гавриша, а также вольного Бутукая и нескольких других мужиков послали неводить на реке для дружинников неподалеку от избы Боллорутты. Обнаружив на берегу невиданное множество людей, любопытный Бутукай не утерпел и направился к замеченной им белой палатке, перед которой горел костер. Робко поплелись за ним и остальные. Бутукай еще за несколько шагов сорвал с головы картузишко и подошел прямо к Судову, сушившемуся у огня. Тут же топтались Лука, Егоров, Семенов и одетый в старые дорогие меха старик Боллорутта. Неподалеку хлопотали солдаты.

— Совсем загубили, проклятые! — жаловался Боллорутта Судову. — Начали строить школу, заманили туда жену и увезли с собой. Один тут живу и лето и зиму. Может, табаком, чаем поможешь… Отца твоего знал хорошо, останавливался, бывало, он у меня, когда проезжал по торговым делам.

— Да, красные — такие, у кого жену, а у кого… — безразличным тоном начал было Судов.

— Здорово, Мэхэиле Мэхэилис! — радостно воскликнул вдруг Бутукай, мягко оттеснив старика от Судова. — Расскажи, как живешь?.. Куда едешь?..

— В Охотск и дальше, — недовольно промычал Судов, глядя в другую сторону.

— Ружья покупать у японского царя и американского презента? Или по другому делу?

— Миша! — послышался из палатки голос Анчик, и одновременно там захныкал ребенок.

— Ружья покупать! — уже зло бросил Судов, направляясь в палатку.

— Хорошо! — обрадовался Бутукай. — Это очень даже хорошо! Небось уже пушку заморского царя поставили против красных? Вот вижу — едешь с ребеночком и хозяйкой. А не трудно будет?

— Пушку? — обернулся Судов, стоя у входа в палатку, и ржавые белки его выпуклых глаз грозно блеснули в полутьме. — Поставили! Скоро выстрелит! Тогда берегись!.. Видно, ты свой народ совсем распустил: ораторствуют много, — угрожающе обратился Судов к Луке. — А за такую лодку тебя надо бы расстрелять. Не лодка, а дырявое корыто!

Когда Судов скрылся в палатке, Лука прикусил свою отвислую губу и, багровый от натуги, молча поднес к носу Бутукая огромный кулачище.

— Понятно! — согласился Бутукай — Уму якута… Айда ершей ловить! — закричал он и устремился к поджидавшим его поодаль товарищам. — Вот теперь понятно!..


И пошла гулять по наслегу весть о том, что великая пушка действительно установлена на горе, на правом берегу Лены, против города, и не сегодня-завтра пальнут из нее. А выстрел будет такой, что услышат и в Талбе. Земля задрожит под ногами, посуда зазвенит на полках, по верхушкам деревьев гул пройдет.

Людей, прослышавших об этом, становилось с каждым днем все больше и больше. Теперь только и было разговоров:

— Видать, орудие сегодня выстрелило: под ногами у меня так и дрогнуло…

— Пушка-то сегодня на рассвете так бабахнула, что в лесу да^е все загудело…

— Ночью чашки звенели — должно, пушка…

И хотя слухи эти не подтверждались, овладело людьми великое беспокойство. Богатые тревожились: почему пушка все не стреляет? Беднота горевала: а вдруг на самом деле выстрелит, разрушит город? Не жди тогда счастья!

После отъезда Судова все чаще стали грызться Лука Губастый с Павлом Семеновым. На виду у всех Лука орал на Павла:

— Вор! Все имущество штабное растащил!

— Кровавый пес! — кричал Павел. — Уйду я из отряда! Ты затеял войну, ты и воюй!

А вскоре по наслегу пошла гулять другая весть — о том, что из красной России прибывают все новые и новые войска и что белые разбиты на западном берегу Лены. Теперь люди, не скрывая насмешки, спрашивали в штабе:

— А где же пушка-то?

— У него в погребе спрятана! — отвечал Павел, нагло указывая на Луку.

— Молчи, дурак! А не то… — вспыхивал Лука.

Начали они, один втайне от другого, говорить людям:

— Он того человека убить хотел, а я его спас.

Каждый из них считал своей заслугой, что остались в живых Егордан Ляглярин, Гавриш, Тохорон и другие.

Наконец Егордана и Гавриша вовсе освободили, причем Лука и Павел наперебой объясняли им, что они-то всегда защищали людей, а, мол, это все кровавый пес Тишко— сам расправы чинил и других заставлял. Зато уж теперь никого в наслеге не арестуют. Теперь мирная политика.


Молчаливо и безропотно скорбела старуха Кэтрис по своему единственному сыну Ивану. Как ушел с красными еще прошлой осенью, так с тех пор ни слуху ни духу. Никому не высказывала Кэтрис своей тоски, на людях держалась все так же невозмутимо и гордо, но по ночам не спала, все сидела у окна и смотрела на запад.

Наконец, тайно от всех, пригласила она к себе шамана Ворона: пусть шаман сообщит ей, что стало с сыном.

Но разве что-нибудь укроется от посторонних в якутских домах летом. На другой же день все узнают, что, прощаясь на рассвете, впервые поцеловал парень любимую девушку. Теленок, что ли, выдал, тот, что всегда пасется за поскотиной возле приветливой юртенки, где живет милая? То-то он всегда смотрит так озорно, будто хочет сказать: «А, ты опять здесь, дружок?» Или, может, жаворонок ранний оповестил? Ведь он по утрам всегда трепещет крылышками над головой, весело повторяя: «Ви-ви-ви-ви-дел я! Видел-видел-видел я!»

А как скроешь, если у тебя собирается камлать шаман?

К заходу солнца двор старухи Кэтрис был полон людьми. А она делала вид, что вовсе не удивляется такому сборищу, и приветливо говорила каждому:

— Как живешь? Что нового?

А ведь стоило бы ей только тихо сказать: «Прямо ума не приложу: почему это у меня сегодня так много гостей? Кажется, не сегодня я родилась и не сегодня помирать собираюсь… Нет у меня нынче ни свадьбы, ни поминок…» — и тогда люди смущенно разбрелись бы по домам.

Но не могла Кэтрис этого сделать, не могла нарушить многовековую традицию народа, не смела погнать гостей от себя. Если она отвернется от людей, то и люди отвернутся от нее, а как же можно жить без добрых соседей! Ведь она не какая-нибудь богачка Сыгаиха, которой нет дела до того, что подумают о ней другие.

— Расскажи, милая, как живешь? — сказала она и Федосье, которая пришла сюда с тайной надеждой: а вдруг шаман заодно с Иваном увидит и Никиту?..

Когда Ворон уже уселся на разостланную перед камельком шкуру рыжей лошади и взялся за бубен, вдруг заявился сам Лука Губастый. Люди несмело зашептались.

— Лука?.. — тихо произнесла старуха, не глядя на него.

Лука вспыхнул. И было от чего! Хозяйка смотрела куда-то в сторону и даже не осведомилась, как живет гость. Значит, ему нанесено оскорбление; значит, ему дали понять, что ни он сам, ни его семья хозяйку не интересуют.

— Как живешь, Кэтрис? — выдавил из себя Лука.

— В какую сторону направляешься?

Это было уже слишком! Кэтрис даже не сочла нужным ответить на вопрос! Значит, хозяйка не скрывает, что не нужен ей этот гость и незачем было-ему к ней приезжать. Значит, она считает, что гость мог заехать разве только случайно, направляясь куда-то совсем в другое место.

Оставалось одно — тотчас удалиться, согласившись с мнением хозяйки, что тут произошла ошибка.

Однако Лука пробормотал неопределенно:

— Да вот, в ваши края…

Наступило напряженное молчание. Не знал что делать и шаман.

— Ну, старец, потрудись, — тихо, но твердо обратилась, наконец, Кэтрис к шаману. — В своей норе и мышь хозяйка, в своем гнезде и воробей властитель. Юртенка эта моя, так что уж, пожалуйста, ничьим случайным присутствием не смущайся. Прошу тебя, потрудись.

И шаман стал «трудиться». Но всем было ясно, что нет у него на этот раз ни уверенности, ни смелости. Ведь «волшебный взор» его должен видеть только то, что может быть приятным и Кэтрис — матери большевика и Луке — начальнику белого штаба.

— Пушка скоро выстрелит, — говорил он. — Якутск будет пеплом по ветру развеян, но учитель Иван благополучно вернется в Талбу.

Обе стороны остались явно недовольны. Кэтрис — тем, что город будет разрушен, а значит погибнут все друзья любимого сына, да и сам он вернется пленником, на издевательства, на мученическую смерть. А Лука остался недоволен тем, что опять появится Иван Кириллов, — а уж он-то не может жить тихо, без борьбы, без того, чтобы не сплотить вокруг себя бедноту. Значит, неминуемо придется иметь дело с красными, но уже не в городе, который отсюда далеко, а здесь, в наслеге, в лесу, за собственным домом, по дороге в собственный штаб.

— Я думаю, Иван не вернется, — проговорил Лука, откашлявшись. — Посмотри-ка, старик, получше.

— Думать может каждый по-своему, — спокойно подхватила Кэтрис. — Я вот думаю, что город останется цел.

— А если выстрелит великая пушка… — начал было шаман.

— Я думаю, что и пушка не выстрелит, — еще более твердо возразила Кэтрис. — Я думаю, что и нет никакой пушки. Погляди-ка, старец, как следует!

Оказавшийся между двух огней Ворон решил отвлечь всеобщее внимание. Он принялся неистово колотить в свой бубен, вертеть головой и дергаться всем телом. Потом вскочил — и ну перебирать ногами, будто ретивый конь. При этом его прищуренные от напряженного вглядывания вдаль глаза были обращены на запад. Все замерли в ожидании решающего слова шамана.

Ритмично колотил Ворон в свой гремучий бубен, разнозвучно звенел железными побрякушками и всеми тринадцатью колокольчиками подвешенными, на волшебном его одеянии. Потом стал красочно описывать все улусы, через которые он мчался на своем чудодейственном бубне-коне.

Вот поднялся он на высокие горы прибрежные, вот перед ним открылась серебряная ширь великой Лены — матери всех рек…

Наконец Ворон вошел в экстаз, но в самый разгар своего шаманского буйства он неожиданно оборвал пляску, откинулся назад, быстро спрятал бубен за спину, козырьком приложил к глазам обитую рыжей кожей колотушку и запел жалобным, тихим голосом:

Ох ты, милый мой, ох, несчастненький,

Ох ты, юноша, милый, глупенький…

Сколько дней, сколько лет прожил ты,

Прожил ты, пробыл ты на земле!

А уже, а уже ты лежишь

На песке, на песке у реки…

Две ноги, две ноги волны смыли,

Две руки, две руки звери съели…

А два глаза — две звезды ворон выклевал,

Не головушка твоя — пустой череп лежит…

Ой, как страшно мне, ой, как жалко мне!

Не бывать пареньку на родной стороне,

Не видать пареньку свою Талбу-реку…

— Перестань! — крикнула дочь хозяйки Агаша и, потрясая кулаками, подбежала к шаману. — Это ты что, про Никиту? Врешь! Придет он!

Это было так неожиданно и страшно, что шаман сразу превратился в самого обыкновенного растерянного старикашку. Он едва не выронил бубен и расслабленно опустился на нары, между пугливо подавшимися в сторону гостями. Прекратилось камлание… Оглушенные люди молчали.

— Старуха Кэтрис, ты меня сильно оскорбила, — проговорил в полной тишине Губастый, зная, что присутствующие не забыли выказанного по отношению к нему пренебрежения.

Уехать молча — значило окончательно признать свое бессилие перед жителями наслега.

— Ты ко мне лучше не приставай… Не начальство ты мне! — Кэтрис презрительно оглядела Луку с головы до ног. — Я пока не арестована тобой и в солдатах твоих не значусь. Я старуха Кэтрис — она высоко подняла гордую седую голову и окинула взглядом стены. — И я у себя в доме, среди своих соседей. А тебя, Лука, не звала!

Лука вскочил с места и вылетел наружу, чуть не сорвав дверь с петель. Он подбежал к лошади, привязанной у ворот, и прыгнул в седло. Лошадь взвилась на дыбы. Тогда он сильно ударил ее ногами в бока, ожесточенно дернул поводья и помчался, все дальше и дальше растягивая и уводя за собой серое облако пыли.

Народ быстро разошелся, смеясь над поверженным старухой Кэтрис бандитским главарем. Посмеивались и над шаманом, который, видать позабыл, что в тот момент он ускакал на своем бубне-коне за триста верст от Талбы, куда бы никак не дошел крик Агаши.

Идя по дороге, женщины утешали тихо плачущую Федосью, уверяя ее, что Ворон — глупый старик и только попусту треплет языком и что Никита обязательно вернется.


Слегла старуха Мавра и завещала сыну своему Павлу не быть военным, а стать снова простым мирным мужиком. Пришлось Павлу впервые в жизни заняться черным трудом, и теперь он в рваной фуражке и в телячьих рукавицах целыми днями возился возле своего дома.

При смерти был и Федор Веселов, который тоже стал проповедовать замирение.

Повинуясь воле умирающего отца, «Пука распустил штаб и объявил «мирную политику».

— Я воевал, — говорил он всем, — только против якутских красных, а не против Советов. Сейчас пришли красные из России и помирили нас.

Лука разъезжал по наслегу и старался снискать себе уважение тем, что устраивал игры и гулянки. Однако люди шли на его зов неохотно. Соберет Лука кучку парней и заливается перед ними:

— Золотые, дорогие мои сородичи! Мои добрые ровесники-друзья! Будем жить весело, будем мирно жить под ясным солнцем и не поминать старые грехи!

Гавриш потешался над ним:

— Что-то уж очень наши белые присмирели. Пушки-то, видно, прибыли не с востока, а с запада и дулом не на город, а на них глядят. Вот они хвосты и поджали!

В одну из июльских ночей за рекой возле избы Боллорутты к небу повалил густой черный дым. Похоже было, что там загорелся лес. Люди, бросившиеся на пожар, оторопело остановились у реки: пылало недостроенное здание школы. Пока на утлых лодчонках в панике переправлялись на тот берег, школа сгорела. Удалось растащить лишь груду обугленных и дымящихся бревен.

Боллорутта преспокойно храпел в своей избе. Когда его разбудили, он долго не понимал, в чем дело, а поняв, полуголый и босой, тревожно засеменил мимо сгоревшей школы к старому кладбищу с покосившимися и посеревшими от времени срубами, крестами и крестиками.

Народ был взбудоражен и со всех сторон потянулся к центру наслега. Стало известно, что ночью исчезли Лука Губастый с женой Анфисой, Роман Егоров и Павел Семенов. Вот тут-то и вспомнили те, кто тушил пожар, что на реке уже не было кунгаса.

Пока судили да рядили, что бы все это могло значить, настало утро. И вдруг, сверкнув в лучах восходящего солнца сталью шашек и винтовок, на тракт выскочили всадники.

Загудели, заволновались люди. Все в какой-то мере причастные к красным, в том числе Егордан Ляглярин и Гавриш, бросились прятаться. Гавриш полез на чердак штабной избы.

— Если красные, так они подумают, что мы белое войско, и откроют стрельбу! — испугался кто-то.

— Эх ты, голова! — Гавриш высунулся из дыры в кровле. — Скажет еще! Это когда же было, чтобы красные принимали народ за бандитов?.. Э-эх!.. Выходите! Наши!

Он подобрался к краю крыши, повис на вытянутых руках, поболтал ногами и спрыгнул на землю. Потом, размахивая руками, побежал навстречу скачущим всадникам. За ним бросилось еще несколько человек, те, что побойчее.

— Товарищи! Товарищи!

Всадники, не останавливаясь, влетели во двор штаба. Один из них тут же снова выехал за ворота, остановил вздыбленного коня, несколько раз выстрелил из револьвера и поскакал обратно в сторону тракта.

— Да это Никита!.. Кликните Егордана! Эй, где Егордан? Твой Никита тут!..

Когда со двора стали выезжать другие всадники, народ уже столпился у ворот.

— Товарищ Сюбялиров! — громко крикнул Гавриш, тоже прибежавший сюда.

Сюбялиров всмотрелся в него и соскочил с лошади. Зацепив локтем повод, он подошел к парню, обнял его, поцеловал и, не зная с чего начать, неловко заговорил:

— Ну вот и встретились мы. Победили, значит… Здравствуйте, товарищи!

— Здорово! — грянуло в толпе, и люди наперебой заговорили о том, что было у каждого на душе.

— Нету бандитов!

— Губастый школу сжег.

— Сегодня ночью…

— Удрали…

— Далеко не уедут: лодку-то ведь я делал! — крикнул Бутукай.

— Егор Иванович! А мой сын? — Егордан растолкал людей и подошел к Сюбялирову.

— А, Егордан! — воскликнул Сюбялиров. Он притянул к себе Егордана и расцеловал его. — Ну, спасибо, брат, крепко помогли мне твои лыжи! Спасибо! А сын? Да разве ты его не видел? Только что ведь здесь был.

— Как же это…

— Приедет, сейчас приедет Федосьин сын… А как Федосья?

В Талбу уже въезжал весь отряд. Ребятишки, не обращая внимания на крики взрослых, бросились навстречу красноармейцам. Собаки, вытягивая лапы во всю длину, подпрыгивали к мордам лошадей.

— Афанас! Афанас Матвеев!

— Егордан! Вон твой Никита!

— Майыс!

— Где?

— Смотри, русский фельдшер!

— Виктор Алексеевич?.. Да вон он, рука-то на перевязи…

— И сын Оконона с ними. Эй, Ковшов!

Вскоре широкая поляна заполнилась красноармейцами. А местные жители все подходили и подходили…

Первым делом Воинов распорядился уложить легко раненного в последней перестрелке Боброва и строго-настрого приказал ему не вставать, пока рука не заживет совсем. Он сам проводил Виктора Алексеевича в помещение бывшего штаба, подыскал ему место, приставил к раненому Федора Ковшова и вернулся на улицу.

Тут к нему подвели Бутукая.

Плотник важно достал табакерку с нюхательным табаком, сунул щепотку в нос, сморщился, чихнул в сторону и только потом заговорил.

— Здорово, красный командир! — чинно поздоровался он. — Лодку я делал. Одно скажу — ленивая и дырявая. Рекатут прямо на север пойдет, потом на запад, потом обратно на юг, — говорил он, водя рукой по воздуху. — Прямо идти — встретить можно.

— Можно! — зашумели все.

— Верст пять по прямой, не больше.

— Правильно! Уму якута сам царь… — Бутукай осекся, сообразив, что красные, должно, и слышать про царя не хотят. — Наша Талба-река сама их принесет.

— Товарищ Буров!

— Есть!

— Товарищ Сюбялиров!

— Есть!

Взвод Бурова и отделение разведчиков Сюбялирова спешно выступили вдогонку беглецам. С ними поехала и Майыс, на тот случай, если кому-нибудь придется оказать первую помощь.

Никита едва вырвался из объятий отца.

— Ты, сынок, береги себя, — строго проговорил Егордан прерывающимся голосом.

— Еще бы! Берег же себя столько времени! — крикнул Никита, вскакивая на коня.

У ворот стоял молодой взводный командир Чуркин. Плотный, коренастый, он прислушивался к мало понятной ему якутской речи и весело поглядывал по сторонам. Вот он поправил на голове буденовку, поплевал на ладони и стал карабкаться на верею. Однако столб был гладко обструган, и он уже на полпути начал сползать обратно.

Подошедший Василий Тохорон ухватил его за ноги и легко поднял высоко в воздух. Чуркин замахал руками, обиженно оглянулся, но потом, понимающе подмигнув, снова схватился за столб. Стоя на поднятых руках Тохорона, он с треском отодрал от дерева трехцветный бандитский флаг, скомкал его, швырнул в сторону и спрыгнул на землю.

Открылся митинг.

Первым выступил Иван Воинов. Афанас Матвеев следом за ним переводил каждую фразу. Воинов говорил о полном поражении белобандитов, о торжестве правого дела. Он говорил о том, что якутский народ опять стал хозяином своей судьбы. Он говорил о братстве русских и украинцев, татар и якутов — о великом содружестве всех народов, населяющих Россию, о том, что советская родина — это общий дом, сообща охраняемый от любых врагов, откуда бы они ни появились. Он говорил о том, что коммунистическая партия призвала якутов к свободному труду, к счастью.

После каждой переведенной фразы раздавались радостные возгласы, отовсюду слышались слова благодарности советской власти.

Потом заговорил своим ясным, четким голосом и Афанас Матвеев:

— Мы победили врага. Теперь нам предстоит трудиться не жалея сил. Бандиты ограбили, разорили нас, нанесли нам глубокие раны. Но с помощью наших братьев русских мы скоро залечим эти раны. Да, бандиты сожгли нашу новую школу. Но мы построим еще более просторную и красивую, чтобы из нее выходили образованные люди. И я верю, что они во всем будут во сто раз лучше, умнее и сильнее нас. И они придут к светлой цели, написанной на наших знаменах, — они придут к коммунизму. А для этого нам надо трудиться без устали, воевать, не жалея жизни своей, за родную нашу советскую власть, за родную коммунистическую партию. Я так думаю. Так думают все большевики.

— Правильно! Верно!

— Мы должны вовремя разгадывать и предупреждать хитрости врага. Мы не имеем права забывать Дмитрия Эрдэлира, Семена Трынкина, Сергея Кукушкина, Матвея Мончукова, Егора Найына и других товарищей, погибших за наше общее дело. Навсегда сохраним в сердцах память о них!

— Навсегда!

— Да здравствует советская власть! Да здравствует Красная Армия!

— Да здравствуют!!

— Слава Коммунистической партии! Слава великому Ленину!

— Слава!!

Отряд, посланный вдогонку удиравшим бандитам, поспешно переправлялся через Талбу. Сновали взад и вперед остроносые одновесельные лодки. Бойцы держали за повод плывших с громким фырканьем лошадей. На реке сразу стало оживленно и шумно.

Никита переправился с первой партией. Он быстро оседлал коня и поднялся на берег. Поодаль, там, где еще недавно стояла школа, виднелась лишь черная груда дымившихся обломков. Оттуда тянуло гарью. В стороне от пожарища валялись полуобгоревшие бревна, которые успели, видно, оттащить. И вдруг от этих бревен отделилась какая-то низенькая плотная фигура, согнувшаяся под тяжестью ноши. Человек взвалил на плечо длинную жердину и потащился к избе, навозная обмазка которой рыжим пятном маячила за деревьями.

Целиком поглощенный мыслями об очередном преступлении бандитов, Никита только теперь вспомнил о старом Василии Боллорутте и его одиноком древнем жилище. Он медленно направил коня к избе, где ему когда-то довелось провести зимние каникулы. Старик тем временем зашел за амбар и глухо загремел там сброшенной с плеча жердиной. Тогда Никита тронул поводья и рысью въехал в густо заросший высоким бурьяном двор. Там он спешился и стал осматриваться.

От избы, через густые заросли бурьяна, вели узкие тропки к Талбе и к осевшему одним концом амбару. Все так же, гуськом сползая вниз, висели на обломанных сучьях засохшей березы белые лошадиные черепа. Самый верхний приходился сажени на две от земли. Остальные спускались один за другим, все ниже и ниже. А последний висел примерно на уровне глаз.

Старик покряхтел за амбаром, потом вышел, весь измазанный углем, и, что-то бормоча, опять направился к пожарищу. Никита раздумывал: окликнуть старика или вернуться незамеченным? Но в это время жеребец, увидя на берегу других коней, громко заржал. Старик остановился, приложил руку к глазам и вдруг, размахивая обеими руками и хрипя, зашагал к жеребцу.

«Не ускакать ли?» — подумал Никита, но вместо этого громко кашлянул.

Старик снова остановился в недоумении, опять приложил к глазам руку, потом, широко оголив желтые зубы в непохожей на улыбку гримасе, решительно подошел к Никите.

— А я думал — бродячая лошадь… Ну, рассказывай, брат!.. Как живешь, новости какие?

— У тебя что нового? Дрова на зиму заготовляешь?

— Хи-хи! Какие это дрова?! Одни головешки… Разбудили нынче, как увидел пожар — сердце у меня чуть из груди не выскочило: думал, кладбище мое сгорело. Побежал туда, да бог милостив, могилы целы, только школа!.. Один уголь да зола остались… Какие это дрова, так, головешки… Признаться, не любил я эту школу-то: дети бы шумели, да и жена ведь ушла из-за нее… А меня все спрашивают: не проезжал ли кто ночью? Откуда мне знать? Ночью я сплю. Хи-хи!

Старик огляделся, прислушался. На берегу шумели красноармейцы.

— Значит, в Быстрой опять проклятые красные появились, туда, стало быть, едете?

— Мы дед, Василий, сами красные. Я Никита Ляглярин. Помнишь, Ляглярины у тебя одну зиму жили?

— Помню, как же! Красные, говоришь?.. Никита?.. — Старик стал бесцеремонно его разглядывать. — Правда, походишь на него, да уж больно вырос… Красные, говоришь? Как же это?..

— Победили бандитов, значит.

Никита взялся было за стремя, но старик своими цепкими руками поспешно схватил коня за недоуздок.

— Никита, вот что, милый ты человек… Никому не говори о том, что я дрова брал… Я их отнесу обратно… А ты Мойтурук-то мою помнишь? Вот была собака, лучше человека! Помнишь ее?

— Помню, дед, все помню. — И Никита вдел ногу в стремя.

— Погоди, расскажу… Нашел я все-таки ее труп. В верховьях Чоруостах. А щенок, которого тогда себе оставил, тоже потерялся. Вот и коня своего почтил этой зимой, — указал старик на самый нижний из висевших на березе черепов. — Жена убежала к проклятым… Да ты кто, Никита: белый ты или… Говорили, будто…

— Красный, красный я, дед.

— Так, значит… — Он помолчал. — А… жену мою там не видал?

— Жену?.. Майыс?.. Не видал.

— Мне бы только расписку о ее смерти.

— Зачем тебе это? — почти вскрикнул Никита, ошарашенный словами старика.

— А как же! Надо же мне когда-нибудь жениться.

Да вот не идут за меня, все боятся, что она вернется и богатство мое отберет… Да ты погоди! — решительно добавил старик, и Никита опять отпустил стремя. — Тут осталась заячья стрела твоего отца Егордана, возьми-ка ее с собой, пока не забылось… — И старик хлопотливо зашагал по тропке, вьющейся среди бурьяна.

Он толкнул всхлипнувшую дверь и скрылся в амбаре. Никита постоял в недоумении, потом подошел и заглянул внутрь.

Старик, взобравшись на нары, шарил на полке и что-то тревожно бормотал под нос.

Посреди амбара в полумраке на тонком ремешке висела большая пыжиковая доха с непомерно длинными рукавами. Чуть покачиваясь, доха плавно поворачивалась в сторону старика. Из кармана ее торчало ухо рыси. Вот доха повернулась передом к старику, и Никите показалось, что еще мгновение — и она подскочит к Боллорутте и схватит его сзади за шею этими длинными растопыренными рукавами. Обнимет преданного раба своего и, вся трясясь, неслышно засмеется над ним.

И хотя все это уже было когда-то, Никита почувствовал, как у него зашевелились волосы на голове. Но он в два прыжка очутился у дохи, сгреб ее и швырнул куда-то в сырую, сумеречную глубь амбара. Доха на лету взмахнула пустыми рукавами и запорошила глаза клочьями истлевшей шерсти. Брезгливо сморщившись, Никита выбежал из амбара, вскочил на коня и помчался прочь отсюда, туда, где уже строился отряд.

Майыс сидела на коне, стараясь не глядеть в сторону избы, где она когда-то жила в тоске и горести и находила утешение лишь в том, что холила свои длинные косы.

Отряд быстро перевалил через крутой хребет между «двумя Талбами». Впереди была та же прекрасная Талба, но вернувшаяся сюда после далекого путешествия вокруг длинной горной гряды. Такая странная игра природы: неспешно катит река свое плавное течение прямо с юга на север, потом поворачивает на запад и вдруг, будто потеряв что-то в дороге, решительно поворачивает обратно на восток, а потом на юг, обвивая своим течением узкую цепь высоких гор. Так делает она целых шестьдесят верст лишку на вечном своем пути, чтобы вернуться к самой себе и только потом, как бы прихватив забытое, устремиться уже прямо на север.

Лука рассчитал так: гнаться за ним на лодке — значит попусту тратить время и силы, пускаться же вдоль по берегу, через бесчисленные мелкие бурные речки, вливающиеся в величавую Талбу, через непроходимые дебри и болота, — и вовсе немыслимо. Но он не учел того, что совсем не обязательно гнаться за ним, а достаточно перевалить через узкий хребет и спокойно поджидать, сидя на берегу, пока река сама не доставит его прямо в руки преследующих.

Отряд поднялся по узкой каменистой тропе и сразу же спустился на другую сторону — «с Талбы на Талбу». Часть конников быстро переправили на противоположный, покатый берег, где дымила одинокая бедняцкая юрта.

Хозяйка, с трудом поверившая в то, что видит перед собой действительно Никиту, сына Егордана, и, кажется, совсем не поверившая, что это красный отряд, ничего не знала о большой лодке. Тут в юрту с криком влетели два мальчика-подростка:

— На том берегу… — и осеклись, увидев гостей.

Мальчики, жившие у реки, от взора которых уж конечно не укрылась бы ни одна проплывшая мимо лодка, тоже ничего не видели.

Тогда Никиту снабдили биноклем и направили вверх по течению верст на пять. Не проехал он по усыпанному мелкой галькой берегу и трех верст, как далеко на реке показалась желтая точка.

В стеклах бинокля замахала веслами глубоко погруженная в воду новая лодка, в которой сидело много людей. Это были они! Никита повернул коня и поскакал обратно.

Отряд, двигаясь по обоим берегам, переместился немного наверх и залег.

Томительно медленно приближалась лодка, похожая на ползущее по зеркалу желтое насекомое. Концы его лапок поблескивали на солнце, и само оно постепенно увеличивалось, становилось все заметнее и отчетливее. И вот уже стали ясно различимы, ровные взмахи шести весел, можно было даже сосчитать сидевших в кунгасе людей. Теперь лодка приближалась гораздо быстрее. Стало слышно, как переговариваются там люди. На корме виднелись покрытые белым брезентом грузы. Кто-то вычерпывал из кунгаса воду и выливал ее за борт.

Когда расстояние сократилось до сотни саженей, Сюбялиров подбежал к воде и замахал руками:

— Э-э! Плывите сюда!

Из-за беспорядочно нагроможденных валунов встали бойцы.

На миг в лодке все замерло. Весла недоуменно повисли в воздухе. Потом они расслабленно и недружно опустились на воду, а люди задвигались, завозились, забормотали.

— У нас нету места! — крикнул, наконец, Лука, хрипло откашлявшись. — И так течь большая, совсем замучились. Чей отряд?

— Отряд Красной Армии! Плывите сюда…

— Брось дурацкие шутки! — На носу стоял теперь дородный человек. Резким движением руки он откинул с лица накомарник. — Спрашивает начальник Чаранского штаба Николай Иванович Сыгаев. Чей отряд?

— Говорят, Сюбялиров! Давай к берегу, пока говорим мы, а не пулеметы…

Люди на кунгасе заметались, оттуда донесся полный отчаяния женский крик.

А течение делало свое дело, и лодка неудержимо приближалась.

Раздалась зычная команда Бурова, и быстро затрещал ручной пулемет. Захлопали выстрелы и с противоположного берега. Лодка завертелась на месте в треугольнике скрещенных впереди следов от пуль, рябью прочертивших стальную гладь реки.

— К какому берегу плыть? — дрожащим голосом крикнул Лука.

— Сюда! Сюда!

Два весла из разных рядов беспорядочно и суетливо хлопали по воде, пока лодка, коротко хрюкнув, не уткнулась носом в прибрежную гальку.

— Пожалуйте, господа начальники штабов! — любезно произнес Степан Буров и приглашающим жестом широко взмахнул рукой, указывая на вершины крутых гор.

Споткнувшись о камень, вышел из лодки Никуша Сыгаев с поднятыми руками. За ним, будто передразнивая его, последовал Лука Веселов. Беспокойно озираясь по сторонам, выскочили на берег дрожащие Вася Сыгаев и Петя Судов. С трудом подняв на руки полумертвую от ужаса Анфису и балансируя на ходу, перешагнул через борт Давыд. Он положил свою ношу на землю, беззаботно огляделся, шмыгнул носом и быстрым движением рук подтянул штаны. Выбивая дробь зубами, вышел Павел Семенов, а за ним полуживой от страха вылез Роман Егоров. С какого-то тюка поднималась и вновь падала молодая краснолицая женщина.

— Никифор, вынеси ее! — приказал Сыгаев.

— Выноси сам! — огрызнулся молодой батрак. — Хватит! Видно, навоевались мы, один — начальником, другой — солдатом… вот только не знаю, чьей армии.

Никуша вспыхнул, свирепо повел глазами, но, встретившись с насмешливым взглядом Бурова, смущенно опустил голову и тихо спросил:

— Можно мне ее… жену свою… мою?..

— Пожалуйста!

Никуша вернулся в лодку и, поддерживая жену сзади за оба локтя, осторожно вывел на берег.

— Сестренка! — неожиданно громко воскликнул Лука, протягивая руки к подходившей Майыс.

Она приблизилась к нему, остановилась и вдруг коротко и быстро взмахнула рукой. Реку огласила звонкая пощечина.

— Отдай мне Эрдэлира! — страшным голосом закричала Майыс в наступившей тишине.

Она прокричала эти слова с такой силой, что где-то в горах несколькими перекатами громко отозвалось эхо.

— Отдай мне Эрдэлира!.. — повторила Майыс, потрясая руками над съежившимся., державшимся за щеку Лукой Губастым, бывшим начальником Талбинского штаба.

У кунгаса оставили часовых, а весь отряд Бурова вместе с пленными вернулся в Талбу. На холме у дороги всадники увидели уже обновленную, огороженную частоколом и чистенько прибранную могилу Эрдэлира с трепетавшим на столбике красным флажком.

Луку и Никушу отправили в город, а Романа, Павла и других, крепко припугнув, отпустили по домам.

Посреди поляны все еще бурлила многолюдная толпа. В центре широкого круга взявшихся за руки людей стоял Афанас Матвеев и пел:

Великий Ленин, вождь любимый,

Нам свободу подарил.

Над землей развеял тучи,

Светом счастья озарил.

Песню громко подхватывал хор и, неслась она, эта песня, далеко-далеко, своими простыми, немудреными словами возвещая людям мир и труд.

ОХВОСТЬЕ

Повсеместно прошли выборы Советов. Председателем Талбинского наслежного совета единогласно избрали двадцатилетнего Гавриила Николаевича Тукова, которого все по-прежнему звали просто «Гавриш». Никита Ляглярин после демобилизации из Красной Армии стал секретарем наслежного совета. Он хорошо справлялся со своими обязанностями, но когда ввязывался в горячие споры, люди нет-нет да и напоминали ему:

— Ты помолчи! Твой голос не в счет! Тебе еще нет восемнадцати!

Первым делом в наслеге отменили восстановленную белобандитами систему землепользования «по достатку» и в разгар сенокоса наскоро поделили землю подушно.

На общем собрании наслега под открытым небом Гавриш и Никита раздавали маленькие четырехугольные листки с обозначением фамилии главы семейства, количества членов семьи, названия местности и размера отводимого для покоса участка.

— Спасибо советской власти за землю и… за все, — растроганно проговорил Андрей Бутукай, принимая дрожащей рукой «земельную бумажку». — Эх, жаль, Лука Губастый коровы лишил! Вот, Никита, смотри, без тебя тут…

Порывшись за пазухой, Бутукай вытащил и положил на стол аккуратно подшитые ниткой пожелтевшие листки, вырванные из какой-то книги. Поперек печатных строк первого листка было жирно выведено от руки извещение о том, что с каждого взрослого члена семьи Бутукая взыскивается по десяти рублей военного налога, по десяти рублей земской повинности и по два рубля волостной повинности. В заключение были указаны три срока уплаты. Другой листок представлял собой расписку в приеме от Бутукая коровы за тридцать рублей и трех пудов ячменя по три рубля за каждый.

Никита громко прочел бумаги Бутукая.

— У всех такие! Вот и у меня! — послышались голоса отовсюду.

— Была бы земля, а корову заведешь! — прогудел Тохорон, покрывая шум.

— Была бы советская власть, будут у нас и лошади и коровы! — закричал Гавриш. — Вот что мы сделаем с ихними бумагами! — Он мелко изорвал бандитские листки и швырнул клочки в сторону.

— Так их, со всеми бумажками!

— Так им, собакам! — зашумели, заволновались люди.

Гавришу с большим трудом удалось успокоить народ и продолжить распределение участков.

За девять месяцев хозяйничания бандиты причинили множество бед. Но, избавившись от бандитского гнета, люди стали сильнее духом, неистовее в своей ненависти к классовым врагам, действеннее в своей любви к советской власти. С них будто рукой сняло вековое, дремучее «не мое это дело»…

Перед наслежным советом открывался непочатый край работы — от разоблачения шаманов до открытия школы для взрослых и помощи обнищавшим семьям.

Легко и весело, под шутки и хохот, Гавриш после одного общего собрания, куда был специально приглашен Ворон, сам проделал некоторые шаманские штуки. Осторожно приложил он острие ножа к своему глазу и стал медленно давить на него. Нож «ушел» по рукоять. Оказалось, что рукоять-то была полая и лезвие легко пряталось в ней. С хрустом лизнул Гавриш раскаленную докрасна лопату и тут же содрал с языка прилепленный к нему кусочек замши. Кровавое умывание из бубна тоже оказалось делом несложным. Для этого надо было только спрятать под рубахой телячий пузырь с кровью да, незаметно вылив ее в бубен, показать людям окровавленные ладони. Остальное дополняло воображение суеверных людей.


К осени закипела в наслеге работа. Стали люди строиться, чинить сани, готовиться к охоте. Всем миром расчистили площадку на месте сгоревшей школы и заложили фундамент под новую, еще более просторную. Зиму думали провести в мирном труде.

Но в начале сентября 1922 года в порту Аян, что южнее Охотска, высадилось войско прибывшего из Харбина колчаковского генерала Пепеляева.

В Аянском порту генерала встречали разбитый наголову «главнокомандующий» белой армии корнет Коробейников с остатками своего войска в триста человек и «управляющий» Якутской области эсер Куликовский.

На спешно созванном так называемом «Аянском совещании» Пепеляева с Куликовским, а также с купцами, тойонами и «представителями народа» было решено всю гражданскую власть сосредоточить в руках управляющего области Куликовского, а все военные силы подчинить генерал-лейтенанту Пепеляеву. На состоявшемся затем банкете участники совещания пьяными голосами орали «Боже, царя храни», а сам Пепеляев разоткровенничался и в своей программной речи прямо заявил, что сейчас он вынужден деликатничать с местным населением, но когда он возьмет Якутск и откроет дорогу на Москву, вот тогда-то он и заговорит языком победителя и сумеет продиктовать свою волю.

Пепеляев послал в Охотск генерала Ракитина, которому поручил взять на себя командование остатками белых войск и наступать на Якутск с севера по зимнему первопутку. В Охотском районе к этому времени существовало несколько враждовавших между собой бандитских группировок: группа есаула Бочкарева — представителя приморского белого правительства, банда некоего Яныгина, группа эсера Сентяпова — того самого, который первым «разгромил» красный Охотск. Под Охотском гнездилось и «Временное якутское областное управление», на деле превратившееся в агентуру по сбору пушнины для конкурирующих американских и японских торговых фирм — «Олаф Свенсон», «Арай-Гуми» и других.

Генерал Ракитин сколотил большой отряд и вскоре выступил на Якутск. В середине сентября из Аяна двинулись войска самого Пепеляева.

Ревком ЯАССР обратился к населению республики с призывом вступать в ряды народно-революционных отрядов, сплотиться вокруг советской власти и дать отпор наступающему врагу. Коммунисты и комсомольцы составили части особого назначения для. защиты города. Повсюду проводился сбор продуктов и теплой одежды для бойцов.

Два крупных красных отряда, посланные летом вдогонку отступающим остаткам белобандитских войск, были отозваны к Якутску: один — со станции Быстрая на охотском направлении, другой — из Нелькана. Из Советской Сибири на пароходах по Лене спешили на помощь Якутску части Красной Армии.


Все жители Нагыла, имевшие боевой опыт, кроме вернувшегося недавно и снова ставшего учителем Ивана Кириллова и председателя улусного исполкома Афанаса Матвеева, опять взялись за оружие. Здесь был создан небольшой гарнизон под командованием Сюбялирова.

Никита Ляглярин с завистью глядел на своих боевых товарищей. Он умолял каждого уполномоченного и агитатора содействовать его возвращению в армию. Он бомбардировал все партийные и советские организации улуса заявлениями и письмами. Он послал не менее десятка заявлений в область. Но каждый раз Никита натыкался на неприступную крепость директивы, которая гласила: «Работники советского аппарата остаются на местах». Гавриш, сам потерпевший неудачу в своей попытке уйти на фронт, особенно противился намерениям секретаря наслежного совета.

Выезжая в Нагыл по делам наслега, Никита каждый раз втайне надеялся, что ему удастся убедить улусных руководителей в необходимости его пребывания на фронте. А мать, снаряжая его в дорогу, каждый раз повторяла:

— Не вздумай там проситься на войну. Это ведь не праздник.

— Ну конечно, ну еще бы! — охотно соглашался Никита. — Только если мобилизуют…

— Ну, тогда дело другое… А сам-то смотри не напрашивайся!

Егордан, который знал, что сын его давно просится на войну, и в душе даже сочувствовал ему, в таких случаях грустно молчал, но прощался с Никитой особенно душевно.

А немногословный и рассудительный Алексей вполне резонно замечал:

— С одним врагом советской власти воевал, так уж и с другим надо!

— Не умничай, ты! — сердилась мать.

Что касается шестилетнего Семена, то он уже давно расправлялся с Пепеляевым при помощи самодельных лука и сабли.

В один из тех дней якутской поздней осени, когда о внезапно ушедшем лете еще напоминали незамерзшие топкие болота и преградивший узкую тропу бурелом, а о столь же внезапно наступившей зиме уже возвещали льды и стужа, к Талбе-реке подошел отозванный командованием из Быстрой отряд Ефима Маркова, направляющийся в Чаранский улус.

Тут Никита не утерпел.

Он с утра был рассеян и молчалив, а потом вдруг сорвался с места, едва не опрокинув свой секретарский столик, туго затянул ремнем старую шинель, лихо сдвинул буденовку на затылок и, не ответив на чье-то: «Куда?», выскочил из наслежного совета. Старая кляча, за свою постоянную невозмутимость прозванная «Соломоном Мудрым», на этот раз как-то приободрилась под Никитой и довольно резво поскакала к переправе.

Бойцы и выделенные им в помощь жители спешно перевозили груз, вплавь переправляли коней и волов. Тут очень пригодилась заново перестроенная Бутукаем «для своих» шестивесельная лодка-кунгас. Давно Гавриш на общем собрании от имени наслежной власти запретил ее называть «лодкой Губастого». Тогда же Никита огромными буквами вывел на носу кунгаса по обоим бортам новое название — «Красный».

Сейчас «Красный», переполненный бойцами, находился как раз на середине реки. На том берегу белели две палатки.

Привязав Соломона Мудрого к иве, Никита быстро переправился через реку на какой-то за непригодностью отведенной в сторону лодке-душегубке.

Старик Боллорутта в страшных лохмотьях, надетых «для жалости», протягивал толпившимся у воды красноармейцам заскорузлую ладонь, и просил:

— Тай, табарыс, табак! Бандит худа!..

Подошедший Никита спросил командира отряда товарища Маркова.

— Маркова?! — удивился коренастый кавалерист. — Зачем тебе Маркова? А не лучше ли тебе самого товарища Буденного?

Бойцы захохотали, но тут же смолкли, даже прежде, чем Никита успел обидеться. На берегу показались Марков с Буровым. Увидев бегущего Никиту, Марков совсем по-штатски всплеснул руками, а Степан Буров рявкнул что-то во все свое могучее горло. Подбежавший Никита козырнул по всем правилам и отрапортовал:

— Боец-разведчик Никита Ляглярин прибыл в ваше распоряжение!

Командиры вернулись в палатку и долго беседовали с Никитой, вспоминая прошлое. Однако Марков наотрез отказался принять его в отряд.

— Очень сожалею, но не могу, — тихо повторил он. — Вот если б ты справку улисполкома принес об освобождении тебя от работы в наслеге…

— Хороший парень, ох, хороший парень! — басил Буров, искренне сочувствуя Никите.

— Справка будет! — горячо воскликнул Никита под конец. — Разрешите идти.

Через час Никита уже был на дороге в Нагыл.

Разговор с Афанасом в улусном исполкоме, начатый в весьма дружеских тонах, окончился ссорой. Афанас расспрашивал о наслежных делах, о строительстве школы, о людях. А Никита все сворачивал на войну, а затем, заранее рассерженный предстоящим отказом, решительно заявил о своем уходе в армию. Афанас сморщился, как от зубной боли:

— Опять!.. Никита, мы же с тобой который раз об этом говорим! Смеешься ты, что ли, надо мной?

— Ты смеешься!..

— Ну, давай все бросим работу и пойдем разгуливать по фронтам…

— Значит, наша Красная Армия…

— Дай договорить и не цепляйся к слову, как репей к торбасам. Уйдем все на фронт и все дороги в наслеге откроем генералу: приходи, мол, и властвуй! Нет, брат, ты эту мысль выкинь из головы. Все тебе в разведку хочется скакать, а как заполняешь окладные листы сельхозналога? Будто ворона по песку расхаживала да часто останавливалась и… ну, словом, объелась она в этот день. Стыд и позор! Самый боевой парень на Талбе — и такой почерк!.. Нет, брат, мы должны уметь не только стрелять, но и писать.

— Я ухожу! — вскочил Никита.

— Куда?.. А, понимаю: переписывать окладные листы!

— Не смейся! Ухожу на фронт — и все! Если мы тут будем сидеть да окладные листы переписывать, вот тогда и придет твой генерал.

— И генерал уже стал моим! — усмехнулся Афанас, вытаскивая из кармана кисет. — Ты, Никита, не прыгай, как жеребенок. Ему, жеребенку, всего два месяца, а тебе чуть ли не двадцать лет! Будем тут с тобой работать… Кстати, скоро ли думаешь жениться? Как у вас там дела с Агашей Кирилловой? Меня не забудь пригласить.

— Я уйду на фронт! А там на учебу! — Никита решительно встал и надел шапку.

— А директива оттуда? — Афанас ткнул пальцем в сторону потолка. — «Советские работники остаются на местах…» Будем судить как дезертира.

— Дезертир — это кто из армии уходит. А я в армию…

— И-и-и! — укоризненно пропел Афанас, раскуривая трубку. — Всякий, кто самовольно покинул место, указанное ему партией, — дезертир. А нам, брат, с тобой партия повелела работать здесь. Я тоже просил, и учитель Кириллов просился, а нам сказали оттуда…

— С потолка?

— Да, брат, высокое начальство. Сказали: пусть один будет работать председателем улисполкома, другой— учителем, третий — секретарем наслежного совета. Надо думать — партии виднее. Значит, с генералом и без нас с тобой справятся.

— Справятся! При помощи бандитов?!

— Что? — сердито воскликнул Афанас. — Каких бандитов?

— А в добровольные отряды кто больше всего записывается? Бывшие бандиты…

— Вот что, Никита! Ты брось эти разговоры! Мне некогда. А если ты действительно так серьезно заблуждаешься, попрошу комсомольскую организацию, чтобы занялась тобой. Воюют против белых не только добровольные отряды, а вся Красная Армия. Да и в отрядах этих не одни бывшие бандиты. А если они и есть, то только такие, что раскаялись и стремятся загладить свою вину перед советской властью. Будь спокоен: там самый строгий отбор, и настоящих коммунистов много… Что?.. Почему Сюбялирову можно, Ковшову, Кадякину и всем другим? Ну, значит, партия решила, что они там больше пользы принесут, а мы — здесь… Ты, Никита, парень неплохой, но вот давно я замечаю, что горячишься зря и говоришь частенько не подумав. Вот иной раз наступишь на болото: р-р-р! Пузыри выскакивают! Думаешь — кипит там все! Сила! Ан нет, просто под болотом пусто… Ну, до свидания, Никита! Заговорились мы с тобой! А окладные листы забирай и перепиши начисто. И… и будем считать, что партия наша видит лучше и думает глубже Никиты Ляглярина, очень хорошего, но еще не смышленого парня с Талбы. Привет там передавай.

И Никита, глубоко опечаленный, двинулся обратно в наслег, но уже по северной дороге, чтобы не встретиться с отрядом Маркова. Он понимал, что Афанас во всем прав, а все-таки, не переставая, думал о том, как бы ему вырваться на фронт.

«Конечно, там строго отбирают и присматриваются к добровольцам, но разве мы-то сами, без помощи бывших бандитов, не можем победить белого генерала?» — думал Никита.


Была середина января 1923 года.

Никита, в общем, смирился со своей участью и теперь был целиком поглощен секретарскими обязанностями. Хлопот у него хватало. Вот и назавтра созывалось общее собрание жителей наслега. Добровольный сбор продуктов и теплой одежды для военных нужд, раскладка по заготовке дров и льда для школы и совета, раздача извещений-о сельхозналоге, вывоз заготовленного леса для строящейся школы… Вопросов не менее двадцати, собрание на целый день!

Никита с братом Алексеем, учеником третьего класса, допоздна просидели в помещении совета, переписывая и составляя нужные к завтрашнему собранию бумаги. Кончив дела за полночь, братья решили остаться тут же ночевать, как они частенько делали, засиживаясь в совете. Они наскоро выпили крепкого чая, приготовленного боевой Евдешкой, поступившей в этом году в совет сторожем, и легли спать, с головой укрывшись Никитиной шинелью.

Проснулся Никита от раздавшегося над самым его ухом тревожного голоса Евдешки:

— Никита, вставай скорей! К тебе пришли.

Братья откинули шинель и разом сели на нарах.

— Кто пришел? Откуда?..

— Да вот… Говорят, из улуса…

Во мраке, по обе стороны ярко пылавшего камелька, стояли двое мужчин с ружьями.

— Ну, я пошел, а ты…

Высокий мужчина с ружьем обогнул камелек, на миг осветивший его смуглое лицо, что-то пошептал другому и вышел.

— Что скажешь, товарищ? — громко обратился Никита к оставшемуся незнакомцу и, не получив ответа, босиком подошел к огню, над которым сушились камусы.

Пришелец оказался Пудом Болтоевым, с которым когда-то в пансионе Никита целую зиму спал на одной постели и который года два назад уехал в Охотск.

— Пуд! Откуда ты?

— Оттуда, — Пуд махнул рукой на восток и вышел к свету.

— Охотишься? — кивнул Никита на ружье и тут только заметил, что это винтовка. — Постой, откуда у тебя такая?

— Никита… Ты ведь ничего не знаешь… — Пуд потоптался в нерешительности и добавил: — Тут ведь пришла белая армия!

— Где? Откуда? — завертелся Никита с камусами в руках и ринулся на улицу.

Босые ступни обожгло январским снегом. Никита сразу пришел в себя, шагнул обратно в помещение и, приоткрыв дверь, выглянул во двор. Кругом сновало множество вооруженных людей, в ворота заезжали оленьи нарты, кругом было шумно, все двигалось. Никита вернулся к камельку и стал не спеша обуваться.

— Да, пришла белая армия, — начал Пуд Болтоев. Прикурив от уголька, он затянулся, закашлялся и потом совсем обычным тоном заметил: — Я вот тоже стал белым.

— Ну что ж, каждый становится тем, кем хочет быть. Ты что, решил, может, и меня звать с собой?

— Ты не пойдешь… Твои все целы. А у меня ведь брата расстреляли.

— Красные?! — И, несмотря на всю неожиданность событий, Никита громко рассмеялся. — За что же его-то? Он же вчера был живехонек!

Он мрачно оглядел топтавшегося в недоумении Пуда. «Я вот тоже стал белым»! Так просто сказал об этом, будто на охоту собрался!

— Значит, эти собаки меня обманули! Как же мне быть теперь…

— Кто командир?

— Главные — Захар Афанасьев и эвенк Карбузин с сыном. А Лука Веселов проехал с генералом Ракитиным по северной дороге на Чаранский улус.

— Веселов? Так мы ж его в город отправляли!..

— В город вы его посылали за амнистией, — с угрюмой насмешкой тихо проговорил Пуд, в такт кивая головой. — А он, получив амнистию, вынырнул в Охотске и снова стал бандитом.

— Вот черт губастый! Ну, теперь амнистии ему не видать!

Широко распахнув дверь, вместе с морозным паром влетел Захар Афанасьев в короткой дохе, с карабином в руках. Он постоял немного, озираясь по сторонам, пока не остановил блуждающий взгляд близоруких глаз на Никите, стукнул прикладом об пол и насмешливо проговорил:

— Что, товарищ Ляглярин, сон у тебя разогнали? Извини, дорогой…

— Ничего, Захар… Я потом высплюсь.

Захар отошел к ледяному окну, прислонил карабин к нарам, закинул руки за спину и стал, посвистывая, разглядывать Никитину шинель. Потом резко обернулся и спросил:

— Что, здесь все стали красными?

— А тут народ никогда и не был другим.

— Да, знаю… Ну, ничего, мы заставим стать другим.

— Кто же это вы?

— Это ты еще узнаешь… Ска-ажем!.. Да ты что так грозно со мной разговариваешь! Небось сейчас не берешь меня в плен! Помнишь, как чуть не затоптал конем? Погоди у меня… — Захар схватил карабин, потряс им в воздухе и шагнул к Никите.

— Ну, это мы видали! — усмехнулся Никита.

— Кто вы?

— Советские люди.

— Ах, са-а-ветские! Вот мы с этими са-а-ветскими и поговорим!

— Поговори. Завтра как раз общее собрание граждан наслега.

— Общее собрание? — обрадовался Захар. — Вот хорошо! Значит, мы там и потребуем коней.

Снова вошел тот высокий смуглый человек, который шептался с Пудом. Присвистывая сквозь почерневшие от табака редкие зубы, он сообщил:

— Слышь, Афанасьев, люди с оленями хотят ехать в лес на ягельник.

Захар вытаращил воспаленные близорукие глаза, выпятил широкую грудь и зарычал:

— Пусть едут! Нам олени больше не нужны. Завтра здесь общее собрание наслега — вот сразу и получим коней. Выставить караулы у домов — и спать!

— Ладно, — ответил мужик и вышел, но тут же вернулся: — Слышь, Афанасьев, Карбузин тебя зовет.

— Сейчас! — Захар ринулся к двери, но у порога быстро обернулся: — Ляглярин, я добром предупреждаю, чтоб отсюда никто до утра не уходил.

— Нам уходить некуда, мы у себя дома. Уйдете вы!

— Ах, ты грубить! — закричал Захар. — Ты… ты доведешь меня!.. Болтоев, стой у двери! Вот здесь. А то сядешь у огня, уснешь, а он тебя зарежет и удерет в Нагыл.

Пуд уселся у двери и положил винтовку поперек колен.

— Нельзя, нельзя выходить, — сказал он подошедшему к двери Алексею. — Сиди себе дома.

— А у меня такое дело, что нельзя сидеть дома! — насмешливо ответил Алексей.

— Ну, тогда здесь где-нибудь… за дверью. А то меня ведь тоже съедят, — проворчал Пуд, нехотя вставая, и тоже вышел наружу.

Вернувшись с мальчиком в избу, он уселся рядом с Никитой у огня и, наклонившись к нему, горячо зашептал:

— Ты осторожнее будь… Захар на тебя сильно грозится. Я ведь нарочно остался караулить, чтоб он не вздумал чего… Лучше мне красным стать…

— Уж больно у тебя, Пуд, все быстро получается! — улыбнулся Никита.

— Нет, раз они меня обманули…

Веки его воспаленных глаз дрожали. Видно было, что он искренне взволнован.

«Не попросить ли его помочь?.. — подумал Никита. — Но кто его знает, может, он нарочно подослан?»

— Слушай, Пуд, — повернулся к нему Никита после некоторого раздумья, — если ты правда решил красным стать, так об этом завтра и скажешь… Скажешь перед всеми, и чтобы народ понял, что это твое твердое решение.

Никита встал, запер дверь и уселся на прежнее место.

— Сколько же вас?

— Сто девяносто два человека.

— И пулеметы есть?

— Три. Один большой на колесах и два маленьких…

— Пуд! — оглянулся на него Никита после непродолжительного молчания.

— А-а… — сонно отозвался Пуд, с трудом приподнимая склоненную к огню голову.

— Задремал! — неожиданно прошипела забытая всеми Евдешка, появляясь у огня. — Ишь, обманщик! Говорит: «Из улуса!» Вот тебе и улус! Оказывается, просто бандиты.

— Это не я, — пробормотал Пуд, покачнувшись и широко раскрыв воспаленные глаза.

— Протопи хорошенько печь да ложись спать! — сердито сказал Никита Евдешке. — Нечего тебе наскакивать на гостя. Поспи и ты, Пуд. Да не бойся, никуда я не убегу, пусть сам Захар бежит. А дверь я запер, если придут, я тебя разбужу.

— Я спать не буду. Так только полежу немножко.

Пуд направился к нарам и вскоре засвистел носом. Улеглась и Евдешка, что-то ворча о странных людях, которые защищают бандитов и не дают слова против них сказать.

Никита сел к столу и быстро написал две записки: одну Сюбялирову и Матвееву, в улус, о прибытии ста девяносто двух бандитов при одном «максиме» и двух ручных пулеметах, а другую — Гавришу, о том же, но с добавлением, чтоб тот ни в коем случае не вздумал откладывать собрание и спрятал бы всех коней в наслеге.

Братья вложили записки за подкладку Алексеевой шапчонки, коротко пошептались, и Алексей бесшумно выскользнул за дверь.

К счастью, изба совета стояла у опушки леса, через который напрямик шла протоптанная учениками узкая тропа.

Утром раньше всех явились члены наслежного совета почти в полном составе: Гавриш, Егордан Ляглярин. Андрей Бутукай и Васйлий Тохорон. С ними вернулся и Алексей, очень обиженный тем, что не его послали в улус со второй запиской.

— В Нагыл поехал Иван Малый, — шепнул Гавриш, проходя мимо Никиты и направляясь в школу, где остановились пепеляевцы. — Надо мне с гостями познакомиться! — громко добавил он.

Вскоре к избе наслежного совета, со всех сторон потянулся народ.

— Что за люди? — спрашивали жители, подходя к совету и указывая на часовых возле школы.

— Охвостье! — усмехнулся Гавриш. — Требуют коней и отмены советской власти.

— А тут ее уже раз отменяли, а она, упрямая, не захотела, — проговорил подошедший Михаил Егоров. — Нет ли здесь Павла Семенова, моего братца Романа да Федота Запыхи? Они ведь у нас мастера по отменам советской власти…

Павел, Роман и Федот под шумный смех окружающих спрятались за людей.

Старое здание совета наполнилось народом. Захар Афанасьев и еще два главаря пепеляевцев, или, как они себя именовали, — «братьев», вошли и сели в переднем ряду. Захар и низенький скуластый паренек с круглой головой, подстриженной в скобку, нарочно громко топали начищенными сапогами со шпорами и гремели длинными шашками. Тихо прошел, согнув длинное туловище, седой старик.

«Братья» и местные жители не поладили с самого начала. Шумно спорили, чьи вопросы решать раньше, «наслежные» или «братские».

— Если хозяева хотят, чтобы гости поскорей проехали, так и коней их надо покормить сразу, — проговорил Михаил Егоров. — Давайте сначала «братские» дела обсудим. Мы-то ведь не спешим, мы дома.

Тут Захар сердито встал, подошел, звеня шпорами, к столу, повернулся по-военному и, подбоченившись, начал начальственным тоном, словно отрубая каждое слово:

— Талбинский наслег занят нами, войском генерала Пепеляева. У нас свои порядки, не такие, как советские. Советскую власть мы здесь отменяем…

— А мы не хотим отменяться! — крикнул Никита, вскочив на ноги.

Захар надул губы, стараясь принять грозный вид, и уставился на Никиту:

— По какой такой причине, разрешите узнать?

— Мы не признаем твоего генерала.

— Я тебя арестую! — закричал Захар, хватаясь за шашку.

— Не посмеешь!

— Что?! Мы же белые!

— А я красный… Мы все в этом наслеге красные. А если вы здесь кого-нибудь арестуете, то уж вряд ли выберетесь отсюда…

Опять поднялся шум:

— Арестовать? Это за что же?

— Э, нет, мы не дадим!

— Да кого арестовать-то?

— Слышь, Никиту, секретаря!

— Пусть идут туда, откуда пришли! Мы их не звали!

Когда, наконец, шум немного утих, встал Гавриш.

— Эти люди, — сказал он, указывая на Захара, — хотят, видите ли, спешно свалить советскую власть, сперва в Нагыле, потом в Якутске, ну а там и по всей России.

— А торбасами-то они запаслись? Ведь далеко, выходит, идти! — крикнул Михаил Егоров, вызвав взрыв хохота.

— Правильно! — закричал Бутукай. — Уму якута сам царь дивился. Сколько зим в пути проведут! Ноги отморозят…

— Погодите! Не шумите! Тут разговор серьезный! — старался перекричать всех Гавриш. — Вот они говорят о роспуске наслежного совета и создании вместо него какой-то комиссии, о предоставлении им подвод для отряда и о присоединении к ним…

— Ну, конечно, так все и присоединимся! — закричал Егордан Ляглярин из задних рядов. — Что мы, ихнего брата не знаем? Лучших людей наших загубили, школу сожгли. Спасибо, хватит!

— Меня избрали вы, — продолжал, обращаясь к собравшимся, Гавриш, — и снять меня можете только вы, а не кто другой. И уж, конечно, советская власть меня не похвалит, если я буду «отменяться» перед каждым, кто появится неизвестно откуда с колокольчиками на пятках да с саблей в руке.

— Зачем отменяться? — кричали все, размахивая руками. — Нельзя распускать совет! Пусть сами уходят! Долой!

— Пусть в ножки советской власти поклонятся может, помилует их! — протрубил Тохорон, перекрывая все крики.

Тут встал седой старик, и все настороженно смолкли. Это был эвенк Карбузин. Гавриш даже приоткрыл рот от любопытства.

— Шмеяться нэ нала, — сказал старик слабым голосом. — Нэ нада шмеяться, жачем? Дайте нам оленя… Нет… Коней дайте, и мы уйдем стрелять красные люди. Русский люди зиви город. А тунгус люди зиви лес. Ынэ-рал Пепеляй сильно помогай тунгус.

— Кто же вам мешает жить в лесу?

— Разный красные люди. Лес огон пусти, золата, камен разный искай. Ынэрал Пепеляй сильнай… Скоро тунгус абратна лес зиви тихо… — И старик просящим голосом добавил: — Дай нам конь.

— Карбузин, я же тебя знаю! — поднялся Егордан. — Охотск грузы Федора Веселова возил? Был ты умный и богатый человек, а дал себя обмануть хуже ребенка в люльке. Сколько в твоем отряде эвенков?

— Это военная тайна! — вскочил Захар.

— Близко тридцать, — простодушно ответил старик, с укором глянув на Захара, мешавшего говорить старому человеку. — Еще будут. А где счас Федор? Сын Лука говорил, что он слепой стал. Лука по северу поехал на Чаранский улус, а мы должны Нагылский улус…

— Этому охвостью белобандитов, разбитых нашей Красной Армией, — прервал старика вскочивший Никита и ткнул в сторону Захара, — нужно было, чтобы вы их в тайге кормили даром, а потом вывезли на своих оленях. Обманули тебя, Карбузин. Советская власть пожалела вас, дураков, — наступал Никита на Захара, — амнистию вам дала, а вы снова кидаетесь. Думаете, опять красные возьмут вас в плен да отпустят и еще, может, папиросами да чаем угостят…

— Теперь мы будем брать в плен, — уверенно заявил Захар. — У нас сейчас генерал…

— Красная Армия и не таких генералов разбила.

— Собаки! — закричал Федот Запыха, неожиданно подскочив к столу и будто собираясь кинуться на Захара. — Якутов, что поглупее, вот вроде меня, обманывали, теперь стали эвенков обманывать… Служил же я, дурак, у бандитов в благодарность за то, что они погубили моего родного брата…

Федот подавился слезами, закрыл лицо рукой и склонил затрясшуюся голову. Потом стер ладонью слезы, выпрямился и крикнул прямо в лицо Захару:

— Когда же вы, проклятые, захлебнетесь в крови людской?!

— Мы еще никого не убивали, — поспешно произнес Захар, откидываясь и защищаясь рукой. — Это ты о прежних… Сейчас у нас генерал Пепеляев…

— Собаки разные бывают, — быстро заговорил Федот, стараясь заглянуть на выставленную Захаром руку. — Белые, черные, рыжие, всякие! А все одно собаки!

— Вот и меня обманули! — В дверях стоял Пуд Болтоев. — Лука Губастый говорил, что красные расстреляли моего брата… А брат вот сидит… Слышь, Захар, я тебе больше не солдат. Не из-за чего мне…

Он быстро пробрался сквозь толпу и положил перед Захаром винтовку с подсумком.

Народ одобрительно загудел.

— Итак! — начал Гавриш. — Садитесь там! Тише, товарищи!.. Итак, поступило предложение: наслежный совет не распускать, подвод белым не давать, а предложить им сдаться советской власти и больше не играть с огнем. И еще предлагаю приветствовать советскую власть! — И он громко крикнул: — Да здравствует советская власть!

Все вскочили с мест и оглушительно захлопали в ладоши.

Три бандитских главаря поплелись к дверям.

— Копию резолюции забыли! — озорно бросил им вдогонку Никита.

— Поберегите большевистскую бумагу… — резко обернулся Захар.

Он собирался еще что-то сказать, но потом раздумал и выскочил из помещения, сильно хлопнув дверью.

— Ой, напугал! — Гавриш подмигнул улыбающимся людям и мотнул головой в сторону ушедших: — Убил ведь! А за что, спрашивается? За то, что обидели человека, не уважили просьбу, не отменили советскую власть. Ну да ладно, хватит. Переходим к наслежным вопросам. Первым делом надо нам решить…

— Погоди! А в Нагыле знают, что у нас такие гости. — спросил Бутукай.

— Я думаю, что знают, — загадочно улыбнулся Гавриш. — Переходим к…

— Коней увели! — закричал кто-то со двора, распахнув дверь.

Все, толкаясь и шумя, высыпали на улицу.

Три бандитских главаря и человек пять солдат уже заводили в ворота школы двух коней на которых приехали Роман Егоров и Павел Семенов. Оба дружка, вероятно, думали, что их коней, не тронут из уважения к прошлым заслугам перед «братьями». Но, увидав, что эти предположения не оправдываются, Роман и Павел с воплями бросились за похитителями. Однако в воротах перед ними выросла группа вооруженных солдат. Павел энергично вертел своей круглой головой и все старался проскочить во двор, беспрестанно повторяя прерывающимся голосом:

— Так нельзя!.. Так нельзя!..

А Роман растерянно топтался на месте и жалобно бормотал какие-то слова. Михаил Егоров не упустил случая, чтобы не кольнуть брата:

— Не понимаете своего счастья… Теперь кони ваши наверняка будут пастись на петербургских лугах! Что же это вы, — обращался он к солдатам, — скотину взяли, а хозяев не хотите! Они же присоединиться к вам хотят. Ведь летом уже поплыли было с Лукой Губастым вниз по Талбе-реке побеждать Москву, да вот незадача — Сюбялиров с Никитой помешали!

Тут общее внимание привлек Веселовский приемыш Давыд. Пока шло собрание, он, не теряя даром времени, успел присоединиться к белым. Давыд уже надел оленью доху с чьих-то широченных плеч и перепоясался пулеметной лентой. Широко расставив короткие ноги и закинув руки за спину, он вызывающе оглядывал людей.

— Да ты что, с ума сошел?! — изумился кто-то.

— Вот дурак! Пропадешь ведь ни за что…

— Не заботьтесь обо мне! Пропаду я, а не вы!

Давыд вертелся на месте, не встречая ни в ком сочувствия. Глазки у него бегали, как у затравленного зверька.

Толпа вокруг него смыкалась все плотнее. Долго не смолкали насмешливые возгласы и ругань.

— У, морду бы тебе разбить! Иди сейчас же откажись! — и Тохорон поднес свой огромный кулачище к носу парня. — Тоже белый ынэрал нашелся!

Давыд вдруг сорвал с себя ленту и сунул ее в руки одному из солдат. Потом он сбросил с плеч доху и швырнул ее на дуло винтовки, которую держал часовой. Оставшись в своей рваной шубейке, Давыд, не оглядываясь, зашагал по дороге в лес.

В этот момент открылась дверь школы, и оттуда сквозь сплошной гул донеслись почти одновременно два возгласа:

— Сдаваться надо!

— Молчать!

И снова все там слилось в неразборчивой мешанине из негодующих выкриков, брани и угроз.

— Пошли, товарищи, и мы на свое собрание! — напомнил Гавриш, и все повернули обратно в совет.

К вечеру, когда блеклое солнце опустилось на заснеженный лес, по зимнему тракту понуро потянулось пешее войско белого генерала. В середине шествия на нескольких санях везли пулеметы и боеприпасы. В трех местах над колонной торчали фигуры главарей, ехавших верхом.

Как только белые скрылись с глаз, Никита поскакал в Нагыл по северной дороге.


А в Нагыле уже готовились к встрече пепеляевцев. Еще на рассвете весь покрытый инеем Иван Малый ввалился к Егору Сюбялирову и сообщил о событиях в Талбе. А через полчаса Матвеев и Сюбялиров уже говорили по телефону с Марковым — командиром красного отряда, стоявшего в Чаранском улусе. Потом состоялось совместное заседание улусного партбюро и улисполкома. Некоторых подняли прямо с постели, другие пришли, оставив недопитый чай.

Скоро в улусном поселке все зашевелилось, задвигалось. В наслеги по всем дорогам поскакали верховые. Со всех сторон начали сходиться И съезжаться люди с винтовками и ружьями, с кайлами, железными лопатами и топорами. Потянулись конные и воловьи обозы.

Нагыл напоминал растревоженный муравейник. И на каждом шагу можно было услышать:

— Егор зовет к себе…

— Матвеев тебе поручает…

— Егор сказал…

— Не видали Матвеева?

— Где товарищ Сюбялиров?..

К вечеру прискакали из Чарана присланные Марковым двадцать пять красноармейцев.

А на следующее утро, когда Никита, опознанный суровым постовым Василием Кадякиным, стоящим на дороге, был пропущен дальше и въехал в поселок, Нагыл уже выглядел как настоящий военный лагерь. Все холмы и возвышенности, на которых стояли группы домов, были обнесены валами из глыб мерзлой глины и кизяка, льда и бревен. То тут, то там опытный глаз мог бы заметить пулеметные гнезда и стрелковые ячейки.

— Конечно же, он здесь! — воскликнул Афанас, увидев Никиту, и хлопнул себя по колену свисающими с шеи на длинной веревке тяжелыми рукавицами. — Так я и знал!

— И я ждал его, — тихо проговорил Сюбялиров.

Через несколько минут Никита получил оружие и вновь стал бойцом.

Изнуренное трудным пешим переходом в трескучий мороз, обескураженное неприветливой встречей талбинского населения, воинство Захара подошло к Нагылу, превратившись в скопище ворчливых бродяг.

Разведчики, высланные вперед, оглядели поселок из дальнего леска и пришли к выводу, что там засело не менее тысячи красных.

— Мы не пойдем! — первыми заявили они Захару.

— И нам еще жить не надоело! — послышались голоса из колонны.

Растерялся и сам главный командир. Тем не менее он постарался придать себе еще более воинственный вид и подтянул свои силы к опушке леса.

Тут уже зароптали все. Теперь Захар окончательно утратил начальственный тон, он уже не кричал на своих солдат, а уговаривал их, утешал, обнадеживал и понуро оправдывался, стараясь смягчить сыпавшиеся отовсюду обвинения:

— А может, это уже наши… Взяли Чаранский улус, ну и…

— Какое там «и»? — зашипели все на него. — Ты что, ослеп, что ли, не видишь — повсюду красные флаги!

Отойдя в сторонку, три командира уселись на пнях и устроили военный совет.

— Что будем делать? — прошептал Захар.

— Что хотел делать, то и делай! — заорал старый Карбузин. — Я живи себе тихо в лесу…

— Тише… этак услышат не только наши солдаты, но и враги… Эх, узнать бы, взяли наши Чаран или…

— Узнай иди! — крикнул старик еще громче. — Говорил: «Вот только до якуты добираться…» Добрались, хорошо встречай нас твои якуты!.. Молчи ты! — обрезал старик сына, который мечтательно бормотал о том, что если бы были олени, хорошо бы повернуть в лес, подальше от всяких белых и красных.

— Довольно там шептаться! — злобно выкрикивали начинавшие мерзнуть солдаты.

Так бандиты протоптались в нерешительности у опушки до самого вечера. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы из ворот ул исполком а неожиданно не выскочил всадник на большом сером коне. Он поскакал прямо к занятой врагом опушке, но, не доехав до противника шагов двести, осадил рвущегося вперед коня и крикнул высоким голосом:

— Э-эй! Будем, наконец, воевать или нет? Давно ведь друг другом любуемся, так и глаза могут разболеться. Особенно у таких близоруких, как Захар Афанасьев.

Захар поднялся на пень.

— Матвеев! А сколько вас? — заорал он и сам усмехнулся нелепости своего вопроса.

— Сколько есть и еще полстолька, — ответил Матвеев. — На каждого вашего солдата по десятку найдется. Так вот, давайте воевать, если хотите.

Захара как ветром сдуло на землю. Опять разгорелся спор.

Минут через пять Захар снова взгромоздился на пень и крикнул:

— Пришлите делегацию!

Сюбялиров наскоро подобрал себе небольшую группу из пятнадцати человек, оказав при этом большую честь Никите тем, что включил его тоже в число парламентеров, и несказанно обидев Федора Ковшова, который весьма выразительно смотрел на своего начальника.

«Разговоров с ним не оберешься», — подумал Егор Иванович, отводя от него глаза и называя следующую фамилию.

Как на парад, повел Сюбялиров свой маленький отряд через мост по направлению к опушке. Остановились они у самого лесочка, где Сюбялиров спешился и один подошел к бандитским главарям. Он мирно разжег свою трубочку, покурил и, пощипывая кончики усов, скучающим тоном сказал:

— А говорили-то, что вас туча идет, чуть ли не три тысячи человек с сотней пулеметов. Любят же люди преувеличивать! Ну что ж, пойдем, что ли? А то ведь вас сзади обошел красный отряд в триста человек, того гляди ринутся в бой.

— А переговоры? — забеспокоился Захар.

— Дома! Здесь холодно…

Сюбялиров вернулся к своим и дал команду трогаться.

Если позади было триста человек, то сколько же могло быть впереди! И бандиты понуро последовали за маленьким отрядом.

Ни разу не оглянулся Сюбялиров на обратном пути, пока вся колонна не втянулась во двор улусного исполнительного комитета. Здесь он, как хозяин дома, принял у гостей оружие на хранение.

Так отряд белых, насчитывающий около двухсот человек при трех пулеметах, без единого выстрела сдался нагылскому гарнизону, едва превышающему полсотни людей. Да и то почти половину из них составляли старшие школьники и жители ближайших наслегов.

С возвращающимся в Талбу Иваном Малым Никита послал родителям горячее письмо, в котором сообщал, что он опять «добровольно мобилизован партией ленинских коммунистов», потому что Красная армия терпит без него, опытного переводчика и разведчика, большие неудобства.

На другой день все защитники Нагыла вместе с чаранскими красноармейцами повели под конвоем сдавшийся отряд Захара в Чаранский улус. А еще через день Сюбялиров, Кадякин и Никита повезли трех главарей этого отряда в город. Амнистия на них теперь уже не распространялась.

В Якутске Сюбялиров узнал о том, что через два дня после их выезда, западнее Чарана вынырнул прибывший из Охотска отряд генерала Ракитина и перерезал Якутско-Чаранский тракт.

В военкомате Сюбялирова и Кадякина немедленно определили во вторую национальную роту ЧОНа.

Дошла очередь до Никиты.

— В народно-революционный добровольческий отряд! — ужасно пренебрежительно, как показалось Никите, бросил старый военный в огромных очках.

— К бандитам?! — изумленно воскликнул Никита.

— Что?! — закричал старый военный, широко открыв щербатый рот. — Пять дней ареста!

— Есть пять дней ареста! — гаркнул раздосадованный Никита.

Он повернулся кругом и хотел было уже идти, но уловил смешливые искорки в прищуренных глазах случившегося тут же Ивана Воинова, который все мигом устроил.

Так, чуть не угодив на гауптвахту «за язык», Никита все-таки вступил бойцом во вторую роту ЧОНа и самым лучшим образом завершил свое стремление вернуться в ряды вооруженных защитников своей молодой республики.

Второго февраля 1923 года головной отряд Пепеляева внезапно напал на крупный гарнизон красных в узловом пункте Тайга, в двухстах верстах на юго-восток от Якутска. После трехчассвого боя, перешедшего в рукопашную схватку, белые заняли этот «стратегический ключ к Якутску», как определил сам Пепеляев.

Семнадцатого февраля он издал приказ о генеральном наступлении на Якутск.

Тем временем из Нелькана по направлению к столице республики двигался красный отряд. Пробираясь по безлюдной тайге, отражая нападения летучих отрядов противника, испытывая острый недостаток в продуктах, конники потеряли в пути половину гужевого транспорта и много людей. Двенадцатого февраля поздно вечером нельканцы остановились на привал в восемнадцати верстах от Тайги, а глубокой ночью были атакованы скрывавшимся в двух верстах отрядом белых. Из пяти изб, в которых разместились красные, пепеляевцам удалось занять четыре. Но затем, притиснутые к штабной избе, красные сумели оправиться от неожиданности нападения. Они перегруппировали силы и отчаянной контратакой оттеснили белых в ближайший лес, а сами спешно принялись возводить вокруг своих позиций укрепления изо льда и мерзлого навоза. Так началась беспримерная девятнадцатидневная «ледяная осада». В течение всего этого времени голодные, измученные красноармейцы находились под непрерывным ружейно-пулеметным огнем стрелкового батальона и офицерской роты противника.

Об этом стало известно в Якутске. На двух экстренных совещаниях областного комитета партии, ЦИК и СНК ЯАССР, а также представителей военного командования было принято окончательное решение: соединенными силами, выступившими одновременно из Чаранского улуса и из города, нанести удар по Тайге.

Марков выслал из Чарана в сторону города Федора Ковшова в качестве нарочного с ложным донесением об отходе своего отряда к Якутску, а сам ночью незаметно проскользнул в сторону Тайги.

К утру головной взвод Степана Бурова тихо обезоружил полусонных постовых белого заслона. Буров с несколькими красноармейцами проник в избу, где спал командир заслона Лука Веселов.

— Я хочу плен, — залопотал, поднимая руки, разбуженный Лука Губастый. — Амнистия!.. Я шпал… — И вдруг, как был, в одном белье, бухнулся на колени перед Буровым. — Мне, пазалыста, амнистия.

— Понятно! Вижу! — прервал его Буров, брезгливо отстраняясь. — Одевайся. Амнистию, видимо, ты на этот раз проспал.

Нарочный Маркова Федор Ковшов очень ловко сумел попасться в руки генерала Ракитина и дал<е понравиться ему своей откровенностью, а также отличным знанием русского языка. Вдоволь накурившись у генерала харбинских сигар и выпив несколько рюмок какого-то японского ликера, Ковшов ужасно разбушевался против красных. Он лез обниматься с генералом, называл его спасителем и в конце концов отбыл «агитировать» за белых. Но отправился Федор прямехонько в Якутск, где и доложил о результатах своей миссии. А Ракитин два дня бесцельно дрожал со своим войском на морозе, заняв позиции возле узкого горного прохода, где он рассчитывал перехватить отряд Маркова. На третьи сутки, убедившись в том, что он обманут, как мальчишка, генерал с досады и стыда распустил часть своего войска, взял с собой около трех десятков надежных людей, обошёл остав7 ленный Марковым в Чаране гарнизон и двинулся. в Охотск, даже не попытавшись сообщить об этом Пепеляеву.

Генерал Пепеляев только на третий день узнал о приближении отряда Маркова. Он оставил в укрепленной Тайге усиленный гарнизон полковника Андерса, а в восемнадцати верстах от нее осадившего нельканцев генерала Вишневского, послал нарочного к уже сбежавшему Ракитину с приказом немедленно преследовать Маркова по пятам, а сам с главными силами выступил ему навстречу.

Всегда и во всяко?! войне настроение населения — одно из решающих условий победы. Но в условиях полу-партизанской войны в необъятной и малолюдной тайге, при слабой насыщенности средствами связи, симпатии населения, пожалуй, решают успех дела.

Достаточно сказать, что суточное движение вышедшего из города отряда в шестьсот человек, сопровождаемого огромным обозом, осталось Пепеляевым незамеченным!

— Движется конный разъезд противника, — докладывал генералу начальник его разведки, основываясь на данных, полученных от местных жителей.

В течение нескольких дней оставалось незамеченнььм выступление из Чарана отряда Маркова, в триста человек, с артиллерией и обозом. А между тем о раскрытом у Пепеляева в конце февраля офицерском заговоре, когда тридцать офицеров было арестовано, а трое расстреляно, красным стало известно на другой же день.

Белые проглядели целые отряды красных со штабами и обозами, а красные быстро и точно узнавали о каждом движении любого отделения белых, о каждом секретном приказе.

Относительно якутского «кэпсиэ», что соответствует русскому «что нового?», о приветливости и разговорчивости встретившихся по дороге якутов, а отсюда и о быстроте распространения новостей с помощью «торбасного телеграфа» написаны горы экзотической литературы. Да, приветлив и разговорчив встретившийся в тайге якут, он сделает все, чтобы узнать, не нуждаешься ли ты, его незнакомый будущий друг, в какой-нибудь помощи с его стороны. Если оба повстречавшихся путника не страдают от голода, не замерзают, довольны дорогой и конем, то они по крайней мере угостят один другого табаком, пусть даже одинаковым, дадут друг другу несколько десятков советов относительно предстоящего пути и уж конечно разъедутся друзьями на всю жизнь. Да, разговорчив якут, но и умеет он молчать, если того требуют интересы народного дела.

Историкам Якутии известен курьезный документ, оставшийся от пепеляевцев — приказ № 3 от 16/1 1923 года: «Всем шпионам советской власти в однодневный срок со дня опубликования настоящего приказа выехать из районов, освобожденных от большевиков, в г. Якутск…» Чтобы исполнить этот приказ, выехать пришлось бы, пожалуй, всему населению. Да оно и выезжало, внезапно исчезая с пути следования пепеляевцев…

Генерал возлагал большие надежды на «народно-революционные добровольческие отряды», состоявшие почти наполовину из бывших белобандитов, получивших амнистию. В начале февраля он, гарантируя полную неприкосновенность, пригласил к себе «мирную делегацию» одного такого отряда, стоявшего далеко в стороне от основных сил красных. Прибывшая делегация была арестована Пепеляевым за то, что изложила «оскорбительное для генерала» требование общего собрания бойцов, чтобы генерал немедленно сложил оружие перед советской властью.

Двадцать шестого и двадцать восьмого февраля произошли две стычки между войсками Маркова и Пепеляева, в которых красные благодаря помощи населения неизменно появлялись с самой неожиданной стороны и оказывались в гораздо более выгодном положении, чем поджидавший их и хорошо подготовившийся к бою генерал. В этих двух стычках Пепеляев потерял треть своей живой силы. Кроме того, в эти дни от него перебежали к красным сорок два бойца, которых Пепеляев взял в плен при штурме Тайги и насильно включил в свою армию. Перед тем как перебежать к своим, они повредили несколько пулеметов. Красные потерь почти не имели.

Третью засаду Пепеляева, на очень выгодной для него позиции, Марков, предупрежденный местными жителями, обошел и направил генерала по ложному следу. Силы белых изматывались в беспрестанных и ненужных перебрасываниях с места на место, боеприпасы иссякали. А тут еще нервировали генерала бесчисленные и всегда неожиданные удары мелких неуловимых партизанских групп. Что же касается красных, то они шли все вперед и вперед, быстро заменяя загнанных коней свежими, заранее приготовленными населением.

А с другой стороны к Тайге уже подходили силы, вышедшие из Якутска, Второго марта добровольческий отряд был выслан на двадцать пять верст в сторону Чарана и отрезал Пепеляеву путь подхода к его основной базе. Тем временем дивизион ГПУ и две — роты части особого назначения, русская и якутская, растянулись длинной цепью и с двухверстного расстояния начали штурм Тайги — большого села, расположенного на высоком берегу верхнего течения Талбы.

Как-то так само собой получилось, что с одной стороны Никиты Ляглярина двигался Егор Сюбялиров, а с другой, увязая в сугробах, шел Василий Кадякин. На нетронутом белом снегу широкого поля маленькими точечками перемещалась неровная линия движущейся цепи. Справа находились позиции артиллерийской батареи. В предрассветном сумраке орудия чем-то напоминали пасущихся лошадей. Слева двигалась немного выдвинувшаяся вперед русская рота. Кое-где среди бойцов маячили силуэты лошадей, впряженных в широкие сани с установленными на них пулеметами.

Беспорядочным скоплением строений чернеет впереди сонное село. Ноги по колено увязают в глубоком снегу, идешь с трудом, оставляя за собой длинную борозду. Хорошо, когда попадается место, где табуны лошадей разрыли снег в поисках сочной зеленой отавы, которая не успела еще поблекнуть, как уже выпал и закрыл ее первый зимний снег. Тут сразу становится легче.

Иной раз впереди ненадолго протянется, а потом свернет тропинка, протоптанная ими же, четвероногими. Видно, они прошли здесь накануне — впереди их пышногривый вожак, а за ним, гуськом, весь табун.

Становится жарко, хотя перед выступлением было очень холодно, не хотелось отходить от ночного костра и кто-то говорил, что мороз — сорок три градуса. Тишина такая, что временами забываешь про войну, — мало ли бродил ты с детства по сугробам на охоте и «так просто»… Потом опомнишься, вздрогнешь: не один ли ты бредешь, затерянный в белом однообразии бескрайного поля?

Но справа, слегка подавшись корпусом вперед, невозмутимо шагает любимый Егор Иванович. Забавно топорщатся его заиндевевшие, жесткие усы, а винтовку он держит по-охотничьи, под мышкой, и, кажется, тоже совсем по-охотничьи поворачивает внезапно голову, заметив на снегу тоненькие узорчики следов прошедшего здесь с вечера маленького зверька.

Слева, раскачиваясь во все стороны, то нагибаясь, то снова откидываясь, почти вплотную, к Никите месит снег тихий Кадякин. А дальше — медленные точки, словно поплавки на огромном неводе, который заводят на этом просторном поле, загибая крылья вокруг села.

— Сатана! — изредка бормочет Кадякин.

— Кто?

— Да этот снег!

А через несколько минут опять:

— Сатана!

— Кто?

— Да эти бандиты!

У него все плохое на свете — сатана.

— Потише! — говорит Егор Иванович.

И опять морозная тишина, разве слегка кашлянет кто да фыркнет конь, прочищая ноздри от инея.

И вдруг что-то взвизгнуло над соловой, грянул позади артиллерийский выстрел, а впереди, в селе, взметнувшись, ухнул разрыв. Никита даже завертелся на месте. Частыми изломами сдвинулись цепи, но тут же выровнялись и устремились дальше. Заколотилось сердце в груди, зазвенели в ушах колокольчики.

— Сатана! — пробормотал Кадякин.

— Кто! — громко спросил Никита.

— Да эта пушка…

— Почему?

— Так ведь, слышишь, крикнула бандитам: «Вставайте, а то гостей проспите!»

А потом и в самом деле было признано, что командование на этот раз допустило две крупные тактические ошибки: во-первых, артиллерия разбудила и всполошила спавшего врага в то время, когда цепи, никем пока не замеченные, не прошли и половины пути; во-вторых, наступать надо было не по глубокому снегу — со стороны открытого чистого поля, а с востока: отрезать пепеляевцам пути отступления, подкрасться под берегом реки и, поднявшись на крутояр, сразу обрушиться на сонного врага с неожиданной и неукрепленной стороны.

А в селе уже все задвигалось, замелькало, заволновалось. Множеством шариков скатывались из-за околицы, сбегали по снегу люди и исчезали в изогнутых тоненьких полосочках окопов на подступах к селению. Позади ухала артиллерия, впереди взметались разрывы. Наступающие ускорили шаг, цепи изогнулись зигзагами, кони с пулеметными расчетами выдвинулись вперед, раздались слова команды.

Белые долго молчали, отчего на душе становилось еще более тревожно. Никите не хватало дыхания, и он начал отставать. Тогда он стал двигаться перебежками: он бегом пускался вперед шагов на сорок — пятьдесят, потом останавливался и до подхода цепи успевал отдышаться. Все так же спокойно шел Сюбялиров, только голову поглубже втянул в плечи.

— Сатана! Молчит — и все! — бормотал Кадякин.

— Тише, вы! — послышалось ненужное предупрежден ние Сюбялирова.

Никита вошел в попавшийся на пути островок кустарника, в саженях в двухстах от белых, и сразу будто стая пташек с тонким свистом пронеслась над его головой. Тут же, дыхнув белесым дымом, обозначились впереди кривые линии вражеских окопов.

— Наконец-то! — радостно воскликнул Кадякин.

Сюбялиров скинул с себя доху. Не раздумывая, сбросил на снег тяжелый овчинный полушубок и Никита. Потом он схватил было его снова, боясь остаться под пулями в одной гимнастерке, но тут же усмехнулся своей наивности. Он решительно отшвырнул полушубок и побежал догонять успевшую уйти вперед цепь, уже не чувствуя под собой глубокого снега, сразу став невесомым.

Теперь трескотня ни на минуту не умолкала. Линия вражеских окопов и перебегающие цепи окутались сплошным белесым дымом, над ухом беспрестанно свистели пули, запах пороха щекотал ноздри и горло. Никита, как и все, кидался с разбегу в сугроб, как в жаркий день кидался, бывало, в холодную и прозрачную воду Талбы. Потом, приподняв голову, стрелял в ощетинившиеся вспышками близкие уже окопы и, услышав слева или справа звонкую команду своего ротного — бледнолицего сухопарого молодого якута Кеши, срывался с места и бежал навстречу беснующемуся вражескому пулемету.

Вдруг Кеша метнулся перед ним, выпрямился во весь свой высокий рост, широко взмахнул рукой, и тут же в окопах полыхнула взрывом граната. Бившийся в частых вспышках хоботок пулемета мгновенно замер и умолк.

— Ур-ра-а! — понеслось, постепенно замирая, по цепи и потом снова ожило где-то у другого конца села.

Выбитые из окопов белые отчаянно цеплялись за каждую избу, за каждый хотон. Обмазанные на зиму толстым слоем навоза и глины, строения были неуязвимы для пуль. Больничное здание было приказано всячески щадить. Белые, видимо, смекнули об этом и, забежав туда, неожиданно открыли огонь из окон, расстреливая наших в упор. Но вот бойцы наконец ворвались в больницу. На полу валялись разбросанные в беспорядке винтовки, полушубки. На койках лежали одетые люди, натянув на себя одеяло с головой, на многих даже по два человека. Некоторые только ложились, поспешно срывая одеяла с застланных коек. В углу с поднятыми руками жались пепеляевцы, не успевшие лечь и притвориться ранеными. Какой-то огромный бородатый солдат и молодой рыжеусый унтер с безумными, вытаращенными глазами вертелись посреди палаты, уцепившись за одно одеяло.

— Раненые! А из окон стреляете! — рявкнул кто-то по-якутски и вдобавок нескладно выругался по-русски.

Сюбялиров ударил рыжеусого унтера по затылку прикладом, тот грохнулся наземь, а солдат-бородач, отшатнувшись, тяжело опустился на головы двух офицеров, смирно лежавших позади.

Никита, как и многие другие, что-то крича, прикладом сталкивал одетых на пол и все больше и больше входил в раж.

— Тохтон! Стой! — раздались за его спиной одновременно два возгласа: в больницу забежали Иван Воинов и Кеша.

— Стой! Тохтон! — крикнул Кеша на обоих языках и два раза выстрелил из нагана в потолок.

Все замерли на месте.

— Ты что делаешь? — крикнул Воинов Никите прямо в лицо.

— Есть что делаешь! — сгоряча не соображая, что он говорит, козырнул Никита и выбежал из помещения.

Пепеляевцы, выбитые из села, отскочили к реке и стали отстреливаться с края крутого берега, послужившего для них прекрасным оборонительным рубежом. Но красные завладели большим количеством гранат и дружно пустили их в ход. Им удалось охватить противника с двух сторон, и уцелевшая часть пепеляевцев сложила оружие.

Только утих бой, как отделение Сюбялирова было направлено в помощь медперсоналу для устройства раненых. Проходя по больничному двору, Никита вздрогнул и остановился. Крепко прижав к себе винтовку и будто старательно прислушиваясь к земле, среди погибших красных бойцов лежал всегда такой тихий, а теперь уже навеки умолкший Василий Кадякин. Было похоже, что он только прилег на минутку, чтобы, по привычке разведчика, приложиться ухом к земле, а там снова векочить и, беззаботно отряхиваясь, произнести свое неизменное: «Сатана!»

— Никита! — с крыльца сбежала Майыс и, раскрыв объятия, кинулась к Никите, чуть не повалив его на землю. — А я… я… все искала тебя…


О наступлении на Тайгу крупных сил красных Пепеляев узнал, готовясь к третьей, решающей схватке с отрядом Маркова. Тем не менее генерал спешно выслал в Тайгу на подкрепление один батальон. Но батальон этот в пути наткнулся на добровольческий отряд, преградивший белым путь.

Вскоре Пепеляев получил донесение о падении Тайги, то есть своей основной базы. Тогда он снял осаду с доведенного до последней степени изнурения, истекающего кровью, но все еще сопротивляющегося нельканского отряда и бросился в сторону порта Аян, рассчитывая с началом весенней навигации уплыть за границу.

Что касается «правителя» Якутии — эсера Куликовского, то он был обнаружен лишь на третий день после взятия Тайги. По сведениям, поступившим от местных жителей, этот «деятель» спрятался неподалеку от селения, в одиноком стоге сена.

Высланное туда отделение Сюбялирова со всеми предосторожностями приблизилось к этому стогу. Предполагалось, что «губернатора» оберегает личная охрана и что с ним укрылись приближенные. Но стог не подавал никаких признаков жизни. Некоторые бойцы больше из озорства забрались на низенький стог и прыгали там на пружинящем, мягком сене. Не успел Сюбялиров приказать им спуститься, как Никита провалился одной ногой в сено и наступил на что-то мягкое и хрюкнувшее под ним. От неожиданности он закричал дурным голосом.

Ребята разрыли сено и с шумом, хохотом, толкотней вытащили на свет нечто мычащее, трясущееся, дрожащее— жалкое существо с желтым саквояжем в руке. Куликовского бережно поставили на землю. Это был старик с взлохмаченной седой бороденкой, в глубоко надвинутой на глаза меховой шапке, густо опутанной приставшим к ней сеном. Это сморщенное лицо, эти съехавшие на нос запотевшие маленькие очки с железным ободком, к которым сейчас прилип разопревший лист полыни, Никита еще в семнадцатом году видел на митинге.

— Неужели он? — усомнился Сюбялиров.

— Да, да, он. Я его раньше видал.

— Я… Нельзя… — бессмысленно бормотал «губернатор», с трудом раздирая опухшие, слипшиеся веки полуслепых глаз.

Поддерживаемый бойцами под оба локтя, Куликовский всю дорогу до штаба что-то невнятно лепетал. Временами он безвольно повисал на руках у бойцов, волоча за собой расслабленные ноги, но по-прежнему цепко держался за свой потертый желтый саквояж. Когда бойцы хотели освободить его от ноши, он еще быстрее затряс головой и снова забормотал:

— Я… Нельзя… Я… Нельзя!

В штабе, где его тщетно пытались накормить, Куликовский продолжал трясти головой и с безумным видом водил закатившимися полуслепыми глазами. Он не отвечал на вопросы и лишь невнятно бормотал:

— Я… Нельзя…

В ту же ночь он умер. В желтом саквояже оказались штампы и печати «Якутского губернского управления», визитные карточки, на которых значилось: «Губернатор Якутской провинции П. А. Куликовский», японские непристойные открытки и пара изодранных теплых носков.

А Пепеляев, теряя в пути людей и лошадей, время от времени уничтожая или бросая часть груза и вооружения, торопился к Аяну. Впереди него шел ударный отряд, который забирал в редких населенных пунктах свежих лошадей, а также запасы фуража и продуктов и беспощадно расстреливал всех, кто осмеливался протестовать.

В погоню за удравшим генералом бросились два отряда красных: один — в обход по безлюдной тайге, другой— следом. Обходный отряд, лишенный сменных лошадей и фуража, не сумел опередить противника. Идущий следом за Пепеляевым отряд Маркова, которому для разведки придали два отделения, потерявший в бою за Тайгу более половины своего состава, несколько раз настигал и уничтожал вражеские арьергарды.

Ограбленные бегущим врагом жители встречали красных со слезами на глазах, со страстным желанием помочь им догнать злодея. Но, к сожалению, помочь они ничем не могли. А люди и лошади, находившиеся уже несколько суток в беспрерывном движении, отставали и падали с ног.

Наконец, уже уйдя от Тайги на четыреста верст и располагая лишь несколькими десятками бойцов, Марков нагнал противника, остановившегося в горном ущелье, за узкой и извилистой таежной речкой. Атаковать врага, располагающего двумя сотнями солдат и пулеметами, на открытом месте горсточка бойцов не могла. Марков решил разделить свой отряд на две части, с тем чтобы зайти с боков и навалиться на Пепеляева сверху, с угрюмо нависших над дорогой скал. Но за каких-нибудь двадцать минут до подхода красных к дороге враг снялся с места и длинным черным червем уполз в горы.

— Мы сделали все, что могли, — сказал немногословный и всегда невозмутимо спокойный Марков, выстроив свой изнуренный отряд. — Эти жалкие остатки озверелых бродяг без роду, без племени, лишенных стыда и совести, ускользнули из наших рук. Но им все равно не удастся уйти за пределы Советской страны, к своим иностранным покровителям. Об этом позаботятся наши товарищи и братья из советского Владивостока.

Так оно и случилось. Ранним утром 5 июня 1923 года в районе Охотска высадился доставленный из Владивостока красный десант. За первую половину июня десантники очистили весь край от последних остатков контрреволюционных бродяг всех мастей, групп и партий, дожидавшихся прибытия японских и американских пароходов.

А последний глава бандитского «областного правительства» Михаил Михайлович Судов, присвоив казенные ценности, тоже подался к морю, надеясь отсидеться где-нибудь и бежать за границу. Но и он, и его прекрасная Анчик, их малолетний сынок, а также десяток их приближенных — все были убиты вернувшимся в Охотск генералом Ракитиным, который решил завладеть якутским золотом и пушниной, припрятанными Судовым. А через неделю, узнав о высадке красного десанта, застрелился и сам генерал Ракитин.

Так бесславно закончилась пепеляевская авантюра, на которую возлагали столько надежд иностраные империалисты.

Загрузка...