Первая книга романа «Океанский патруль» — «Аскольдовцы», посвящена событиям Великой Отечественной войны на Северном театре военных действий. В центре внимания автора — героические дела моряков Северного флота, действия разведчиков в тылу врага. Это и повествование о тех, кто любит и ждет моряков на берегу.
Вторая книга романа — «Ветер с океана», посвящена наступлению советских войск в Заполярье в 1944 году, действиям торпедных катеров по обеспечению десантных операций.
Памяти друзей-юнг, павших в боях с врагами, и светлой памяти воспитавшего их капитана первого ранга Николая Юрьевича Авраамова посвящает автор эту свою первую книгу.
Над ними низко присевшее небо, в натруженных бортах — стоны железа от натиска волн, а на высоких мостиках — закутанные до глаз в меха, резину и кожу — стоят молчаливые люди.
Они уходили из гаваней, как правило, по ночам, уходили в сумятицу тревожных всплесков, навстречу рвущимся от Шпицбергена ветрам, и промозглый мрак океана надолго поглощал их в своем безлюдном пространстве.
Они возвращались обратно в родные гавани, как правило, на рассветах, исхлестанные соленой пеной, с разлохмаченными снастями, и глыбы голубоватого льда сумрачно мерцали на их покатых палубах.
Иногда они не возвращались совсем. Девушки-радистки (наши славные девушки в матросских блузах), побледнев от усталости, день за днем выстукивали в эфир знакомые позывные. Они плакали порой — ведь им не отвечал не только корабль океанского патруля: это не отвечал «он», ее любимый, которого она встретила и полюбила здесь, на этом диком заполярном берегу.
Но военный океан умел хранить свои тайны. Проходили недели, иногда и долгие месяцы, прежде чем волны, словно сжалившись, выбрасывали на берег осколок шлюпочного борта или капковый жилет, на спине которого можно было прочесть всего три буквы «КОП» — «КОРАБЛИ ОКЕАНСКОГО ПАТРУЛЯ».
Так возникло смутное начало
Далекого и трудного пути.
Да, нас изрядно море покачало…
Промозглый осенний мрак нависал над скалистыми тундрами. Эшелон «14-бис» пересек Полярный круг и, осыпая искрами паровоза чахлые ветви придорожных берез, двинулся дальше — на север, на север…
В тесных озерных лощинах нудно посвистывал ветер; внизу, под высокой насыпью, тревожно поблескивала стылая болотная вода. Эшелон скрежетал тормозами на крутых уклонах, звонко лязгал тарелками буферов, хриплый гудок его растекался над тундрой — широко и протяжно.
Замыкая состав, в конце длинной цепи тряских теплушек тяжко мотался на поворотах единственный пассажирский вагон. В желтоватых потемках внутри вагона колебались угловатые тени багажных полок, а съежившиеся от холода люди походили на большие узлы, кое-как разбросанные повсюду.
В четвертом купе всю ночь не гас свет; плотные шторы на окне были опущены наглухо, и табачный дым висел под потолком голубыми пластами.
Лейтенант флота Артем Пеклеванный, подложив под голову мягкий парусиновый чемодан, зашнурованный по-корабельному, полудремал, полубодрствовал. Под резкими ударами ветра скрипел расшатанный оконный переплет, похрапывали горные инженеры, едущие в Хибины, плакал ребенок в соседнем купе.
Эшелон, набирая скорость, с лязгом и грохотом рвался на север — в сторону фронта, в сторону океана.
И лежа на жесткой вагонной полке, лейтенант думал о том, что его ждет впереди.
«Что?..»
Но почему-то каждый раз, когда он задавал себе этот вопрос, перед его глазами вставала карапасная палуба миноносца, щупальца обледенелых орудий, неустанно следящие за горизонтом, а в ушах росло и ширилось тонкое пение корабельных турбин. Пеклеванный уже видел себя на мостике корабля, бороздящего в глухую полярную ночь морскую пустыню, что пронизана тревогой и ветром. Тревогой и ветром…
А пока — нет ничего: вместо палубы миноносца — мерно вздрагивающая полка вагона, вместо грохота залпов — дробные перестуки колес.
Пеклеванный еще не воевал. Перед самой войной окончил военно-морское училище и с тех пор служил на кораблях Тихоокеанского флота. Когда началась война с Германией, лейтенант подавал рапорт за рапортом с просьбой перевести его на действующий флот. На любой — только бы воевать! Но в те дни гитлеровцы уже подходили к Сталинграду, и широкотрубные серо-голубые японские крейсеры типа «Микадо» начали появляться вблизи советской морской границы. И лишь когда была разгромлена армия Паулюса, а горизонт Тихого океана сразу после этого очистился от дымных японских иероглифов, командование уважило просьбу лейтенанта: он получил назначение на Северный флот.
И вот — едет…
— Кан-да-лакша! — пропел в конце коридора чей-то голос. — Поезд простоит две минуты… На станции есть кипяток…
Кипяток! Это слово в те дни произносилось почти с благоговением. Каждый, кто странствовал в теплушках, помнит эти военные этапы, когда глаза искали сначала не название станции, а выразительную надпись, накарябанную на доске паровозным углем: «Кипяток».
Лейтенант встал. Он был невысок ростом, но зато широк в плечах. Острые загорелые скулы выступали на его лице, выбритом по флотской манере до блеска. Он толкнул клинкет двери в сторону и, мягко ступая, вышел в коридор. Повсюду лежали и сидели солдаты резервной Полярной дивизии.
Переступая через спящих, Артем добрался до конца вагона и распахнул дверь. Уши сразу заломило от гула железа, ходившего под ногами, свежо пахнуло запахами осенней тундры. Ухватившись за поручни, лейтенант перевесился наружу, пытаясь разглядеть в темноте приближающуюся Кандалакшу. Но кругом — ни единого огонька, ни единого домика; семафоры светили тускло.
Война…
Неожиданно разъехались на стрелках рельсы, во тьме печально протрубил рожок, и поезд ворвался на станцию. Мимо поплыли изогнутые шеи водоналивных колонок, смутно забелели вокзальные пакгаузы. Какие-то люди, крича, бежали за вагоном, подбрасывая на спине уродливую поклажу.
Быстрым шагом прошел на посадку матросский отряд. Не проронив ни слова, матросы шли плотно сомкнутым строем — под твердым шагом гудела платформа. Перед глазами Артема мелькнули взвихренные ленты бескозырок, матовым глянцем блеснуло оружие, и матросы исчезли во тьме, внеся в вокзальную суматоху спокойствие и какую-то настороженность.
Война торопила людей. Не прошло и минуты, как ударил гонг, издалека донесся свисток, и перегруженный состав, лязгая буферами, отшатнулся назад, точно пробуя силы. И в тот же момент дверь тамбура содрогнулась под ударами кулаков:
— Эй! Плацкартный! Открывай!..
Лейтенант рванул дверь, и сразу же несколько рук поставили на площадку женщину среднего роста, закутанную в белый шерстяной платок. Потом, уже на ходу поезда, в тамбур кинули тяжелый бумажный сверток. Артем подхватил его на лету, а новая пассажирка звонко крикнула в сторону уплывающего вокзала:
— Вы — хорошие парни! Желаю вам удачи на промысле!..
С перрона ей что-то ответили, и женщина, рассмеявшись, повернулась к Пеклеванному.
— Спасибо вам, — сказала она, принимая от него сверток.
Проводник близоруко осмотрел билеты и, погасив фонарь, буркнул:
— Четвертое купе налево… Спать негде, придется сидеть…
— Я могу уступить вам нижнюю полку, — предложил Пеклеванный.
— А вы?
— Я только что проснулся, — услужливо слукавил лейтенант.
Еще раз поблагодарив, женщина прошла в вагон…
Отставший от состава матрос с громадным чайником в руках бежал по шпалам, высоко подпрыгивая на рельсовых стыках. «Не догонит», — тревожно подумал Артем, но тот вдруг оказался совсем рядом с тамбуром.
— Ну, ну! Нажми! — крикнул лейтенант.
Матрос рванулся вперед и теперь бежал, держась за подножку.
— Бросай чайник!.. Давай руку!..
Тяжело и хрипло дыша, матрос ответил:
— Мне другой вагон надо. Братва чаю ждет!..
И, забрав в зубы ленты бескозырки, рванулся дальше. Артем неотрывно следил за ним, пока тот не догнал свою теплушку. Там у него приняли чайник (лейтенанта рассмешило, что сначала — чайник), потом в бушлат матроса вцепилось сразу несколько дружеских рук, он повис в воздухе и, болтнув ногами, исчез в вагоне.
Ранним утром эшелон подошел к озеру Имандра — озеро тянулось слева целую сотню верст, то исчезая вдали, то вновь приближаясь к самой железнодорожной насыпи. А справа, покрытые искрометными шапками снегов, величаво поднимались к небесам Хибины. Здесь эшелон двигался медленно, подолгу стоял на полустанках, уступая дорогу идущим на юг товарным составам. Встречные поезда обдавали воинский эшелон паром и грохотом, волоча за собой тяжелые платформы, груженные кировскими апатитами.
На одной из таких стоянок Пеклеванный долго бродил по перрону, потом купил стакан вялой прозрачной морошки и вернулся в купе. Было еще рано, но женщина уже проснулась и, сидя на нижней полке, пыталась заново упаковать свой разлохмаченный пакет.
Кивнув на столик, где дымился стакан чаю, она сказала:
— Попробуйте. Наверное, еще не остыл.
— Спасибо. Могу предложить морошку.
— Нет. Благодарю. Осенняя ягода — на любителя…
Артем принялся завтракать, поглядывая в окно, где солдаты эшелона облепили ближайшие сопки, собирая в котелки бруснику. Шипение Имандры и гудение ветра, дующего с хибинских отрогов, едва слышались в купе.
Женщина старательно возилась с пакетом. Желая завязать разговор и не зная с чего начать, Артем заметил:
— Небольшой же у вас багаж в дорогу. Просто позавидуешь.
— А я не люблю таскаться с вещами, — ответила спутница, как показалось Артему, даже сердито. — Здесь только книги… Послушайте, лейтенант, — спросила она, — может, у вас найдется бечевка?
Бечевка у лейтенанта нашлась, и он сам взялся помочь женщине.
— Мы, моряки, — похвастал Артем, — мы это умеем лучше женщин. И узлы, которые мы вяжем, загадочны, как людские судьбы…
— Не хвалитесь, пожалуйста, — улыбнулась женщина, — я морские узлы вяжу ничуть не хуже вашего. У меня муж — моряк…
Пеклеванный взялся за дело обстоятельно. Он распутал пакет от бумаги и увидел, что в нем лежит несколько экземпляров одной и той же книги.
— «Промысловая разведка в Баренцевом море в условиях военного времени», — прочитал Артем вслух и почти восхищенно добавил: — Война длится всего два года, а кое-кто, оказывается, уже приобрел опыт ловли рыбы в военных условиях…
— Кое-кто, — снова улыбнулась женщина, закуривая папиросу.
— А вы случайно не библиотекарь? — спросил Артем.
Спутница, немного помедлив, вскинула на Артема серые глаза, не сразу ответила:
— Нет. Я как раз автор этой книги. Прошу только не счесть это признание за нескромность. Это уж как бы в порядке знакомства…
— Вы? — недоверчиво спросил Артем. — Странно…
— Ну да. А что же тут странного? Я работаю в Опытном институте рыбного хозяйства, — почти официально ответила она.
— Тогда позвольте взглянуть, — робко попросил лейтенант.
— Пожалуйста, только дарить не буду. Это вам совсем неинтересно…
Повернув к себе серую невзрачную обложку, Пеклеванный сначала прочитал имя автора: «Кандидат биологических наук И. Рябинина». С любопытством перелистав несколько страниц, он хмыкнул.
В книге было много карт, чертежей, фотографий рыбных косяков, над которыми кружились птицы.
Артем невольно удивился: ведь это же чисто мужская работа, требующая от человека морских навыков, упорства, смелости. Он внимательно взглянул на спутницу и мысленно попытался увидеть ее в грубой штормовой одежде на скользкой обледенелой палубе траулера, но не смог. Как-то упорно не умещалось в сознании — эта женщина и ее профессия.
— Вы знаете, — сказал лейтенант, машинально взглянув на цену книги и покраснев при этом, — как-то даже не верится… Вы, женщина, и — вдруг… Извините, но о чем хоть говорится в этой книге? Что изменилось в промысловой разведке? Ведь рыбе-то все равно — воюют люди или нет?
— Рыбе-то все равно, это справедливо, а вот рыбакам-то нашим далеко не все равно. И сколько траулеров с нашими парнями уже нашло себе могилу на старых довоенных банках…
— Занятно! Может, расскажете подробнее?
— Это слишком долго рассказывать.
— Да ведь и времени-то у нас много. А мне послушать вас будет очень интересно…
— Ну, что ж… Есть такой траулер «Аскольд», — задумчиво начала Рябинина. — Еще в сороковом году он обнаружил большую рыбную банку. Война же заставила искать рыбу там, куда раньше траулеры совсем не заходили. Сам капитан «Аскольда» не раз говорил мне…
В дверь постучали. «Да, да!» — и в купе вошла женщина; на плечах ее было накинуто старенькое выцветшее пальто, на ногах топорщились разбитые, заплатанные валенки. Большие горящие глаза, обведенные тушью усталости, резко выделялись на бледном лице. И было видно, что эта женщина совершила утомительный путь и этот путь еще не кончился: все впереди, впереди…
— Простите, — сказала она, — у вас, кажется, есть кипяток. Для дочери мне…
— Пожалуйста, пожалуйста! — спохватилась Рябинина. — У нас целый чайник.
— Сахар, — кратко предложил Пеклеванный. — Берите.
— Спасибо! Моя дочь капризничала ночью, мешала вам, наверное?
— Ничего, ничего…
Кипяток тонкой, перекрученной в винт струей бежал в большую кружку, на дне которой плавились куски сахара. Рябинина, с сочувствием посмотрев на незнакомку, продолжала:
— Ну, так вот… Капитан «Аскольда» не раз говорил мне, что еще до войны собирался закинуть трал в пустынном районе моря. И на том самом месте, которое пользовалось у рыбаков дурной славой, он вдруг снял небывалые «урожаи» рыбы. Жирной, нагулявшейся рыбы. Сначала это сочли просто за удачу, потом туда потянулись другие капитаны, и теперь эта рыбная банка так и называется: «Рябининская».
Кружка была уже наполнена кипятком, но соседка по купе не уходила.
— А я ведь знаю Рябинина, — тихо сказала она. — И траулер «Аскольд» знаю тоже… Где он сейчас?
— «Аскольд» сейчас в море, — неуверенно ответила Рябинина, — но он скоро вернется… А вы к кому?
— Я к мужу. Он на «Аскольде». Тралмейстером…
— Вы что-то путаете. Аскольдовский тралмейстер — Платов. Григорий Платов. А как фамилия вашего мужа? Может, он на другом траулере?
— Никонов, — чуть слышно ответила женщина.
Тревога и растерянность — вот что успел заметить Пеклеванный на лице Рябининой, когда она услышала эту фамилию — Никонов.
— Я из Ленинграда, — досказала женщина. — Вот… вырвалась из блокады, осталась жива… Еду к нему!
Рябинина посмотрела куда-то в пол, разглядывая, казалось, рваные валенки женщины.
— Знаете, — осторожно сказала она, — может, я и ошибаюсь. Вы, когда прибудем в Мурманск, обратитесь в управление Рыбного порта… Но я помню, хорошо помню, что такой тралмейстер Никонов когда-то плавал на «Аскольде»…
Когда Никонова ушла, Рябинина призналась:
— Я не хотела огорчать эту женщину, но мужа ее давно нет на «Аскольде»; он ушел добровольцем воевать на сушу. И где он сейчас — никто из аскольдовцев не знает…
Наступило тягостное молчание. Разговор долго не клеился. Казалось, что эта жена моряка, пришедшая за кипятком, принесла в купе незримую печать своей беды — так человек с улицы вносит в теплую комнату жгучее дыхание мороза. И только когда Артем напомнил: «А что же дальше?» — только тогда Рябинина заговорила снова, постепенно воодушевляясь:
— А рыба там есть! Вы понимаете, лейтенант, теплая ветвь Гольфстрима продвинулась к востоку на целую сотню миль, а вместе с нею продвинулись и косяки рыбной молоди. На море идет война; корабли и самолеты ежедневно сбрасывают в пучину тысячи тонн взрывчатых веществ. Вполне возможно, хотя это и не доказано, что рыба, пугаясь звуковых колебаний, уходит все дальше в поисках новых кормовых районов. А эту тишину и добротный планктон она найдет на северо-востоке… И я, — тихо, но уверенно сказала Рябинина, — я скоро, наверное, поведу экспедицию тоже на северо-восток…
Они разговорились. Море сблизило их и породнило. Артем узнал, что Ирина Павловна (так звали его спутницу) собирается в конце этой осени уйти в экспедицию; что возвращается она из Архангельска, где печатали ее книгу; спешит в Мурманск, где ее ждет сын Сережка и на днях должен вернуться с промысла муж.
— И когда же вы надеетесь уйти в экспедицию? — спросил Пеклеванный.
— Думаю, через месяц, через два. Надо еще найти и приготовить судно.
— Но ведь на море война… И ваша мирная наука бессильна против торпед и снарядов. Кто оградит вас в открытом море?
— Северный флот, — не задумываясь ответила она и улыбнулась. — Хотя бы вот вы!..
На одной станции в купе вошел английский летчик, сбитый в недавнем воздушном бою над тундрой. Сам он выбросился с парашютом из кабины горящей «аэрокобры» и упал в болото неподалеку от станции. Солдаты вытащили его из чарусной пади, и теперь он направлялся на свой аэродром.
Англичанин вошел в купе, волоча за собой тяжелый меховой комбинезон, облепленный зеленым болотным цветением. У летчика было приятное лицо с юношеским румянцем во всю щеку и жидкие светлые волосы, гладко зачесанные к затылку. Уши, наверное, были обморожены и шелушились.
Летчик внес в купе едкий запах авиационного бензина и горелой кожи комбинезона. Он и сам, очевидно, понял это и, вежливо склонив голову, обратился в сторону женщины:
— I am sorry to have disturbed you.[215]
— That is all right,[216] — ответила Рябинина.
Достав смятую пачку сигарет, на которой была изображена охота на тигра в джунглях, летчик повертел в пальцах сигарету, но так и не закурил. Плечи у него вдруг как-то опустились, и он устало закрыл лицо ладонью. Может быть, ему сейчас вспомнилась снежная пыль взлетной площадки, холодный штурвал разбитой «аэрокобры», свистящие языки пламени, рвущиеся из моторов.
И когда он отвел ладонь, то вместо моложавого лица беззаботного томми, Пеклеванный увидел по-стариковски хмурое лицо с плотно стиснутыми губами.
Англичанин провел рукой по волосам и сказал глухим голосом:
— К дьяволу! Здесь могут летать одни русские. Поверьте — это не только мое мнение. Я хорошо знаю, что такое «люфтваффе», и меня уже два раза сбивали. Но это было над Ла-Маншем. Я счастливый — мне повезло и в третий раз. Здесь. Но зато и такой обстановки, как здесь, еще нигде я не встречал… Эти ночи без сна, эти снежные заряды, эти наглые фрицы, которые не сворачивают с курса даже тогда, когда идешь на них в лоб!.. Нет, здесь небо не по мне!..
Он отцепил от ремня плоскую флягу, обтянутую кожей, и ко всем запахам, принесенным летчиком в купе, примешался еще один — запах крепкого ямайского рома. Англичанин вытер губы и, устало махнув рукой, повторил, ни к кому не обращаясь:
— К дьяволу!..
Заметив, что офицер смотрит на него удивленно, летчик подсел к нему ближе и без всяких предисловий, с горячностью и откровением, не свойственными англичанину, заговорил. Он сказал, что немецким самолетам требуется всего три с половиной минуты для того, чтобы подняться с финского аэродрома в Луостари и долететь до Мурманска. Эти месяцы, проведенные им в Заполярье, окончательно измотали его: приходится держать себя в постоянном напряжении. Он летал в полярном небе вместе с русским асом Сгибневым… И, рассказав обо всем этом, летчик неожиданно пришел к мысли, что не понимает советских людей.
— Черт вас знает, — говорил он, опять открывая свою флягу, — где вы находите те выступы, что помогли вам так крепко вцепиться в эту землю!.. Да и стоит ли эта земля того, чтобы так за нее цепляться?.. Может быть, вы слышали про нашего писателя Дева Марлоу? В августе он пришел сюда с караваном транспортов. Так вот, он сказал такую вещь: «Если когда-нибудь придет мир, то пусть он скорее придет к людям Мурманска. Они заслужили его…»
Англичанин рванул комбинезон и закинул его на верхнюю полку.
— Я хочу, — почти выкрикнул он, — чтобы тот, кто не торопится с открытием второго фронта, хоть на один день сел в кабину «аэрокобры» и пролетел над Финмаркеном!.. Пусть он пролетит над Киркенесом, где огонь стоит стеною — плотнее, чем над Лондоном. Эта война — слишком рискованная игра, сэр!..
Артем сунул в рот короткую папиросу, машинально похлопал себя по карманам. Встал.
— Можете курить и здесь, — сказала Ирина Павловна.
— Нет, я решил прогуляться по вагону…
В тамбуре молодой матрос в тельняшке, с перекинутым через плечо куцым казенным полотенцем, торопливо досасывал махорочный окурок.
Дав офицеру прикурить, сказал весело:
— Мурманск уже скоро! — Он сказал это на местном наречии, делая ударение на втором слоге, и это решил запомнить Пеклеванный. — Мурмаши проедем, а там…
Вспомнив высказывание Дева Марлоу: «Если придет мир, то пусть он скорее придет к людям Мурманска», — лейтенант спросил:
— А что, товарищ, это правда, что немецкие самолеты всего в трех минутах полета от Мурманска?
— Да не считал, товарищ лейтенант, — ответил матрос. — Прилетают — это верно. Но мы тоже не в дровах найденные: наши миноносцы огонь откроют, так тут не только «мессершмитты», даже звезды, кажись, с неба летят… К слову скажем, за черникой или по грибы в сопки пойдешь — ну, почитай, в каждом болоте по крылу валяется!
Вагон на повороте качнуло, сильный, упругий порыв ветра распахнул тяжелую дверь. В тамбур косо хлестнули мокрые хлопья снега. С плеча матроса сорвало полотенце, он со смехом что-то сказал, но ветер и грохот колес заглушили голос, и Артем по движению губ понял одно только слово: «Море!»
— Неужели море?..
Лейтенант шагнул к раскрытой двери. Короткий осенний день угасал, и на горизонте, начинавшем по-вечернему меркнуть, проступали только зубчатые очертания сопок, — моря еще не было видно.
Но в этом могучем порывистом дыхании ветра, ставшего вдруг соленым и влажным, Пеклеванный, как моряк, уже почувствовал близость своей судьбы — военного океана.
Была поздняя осень 1943 года…
Карл Херзинг, молодой и ладно скроенный горный егерь, нехотя поднялся с койки, поправил в печке дрова. Ефрейтор Пауль Нишец остался лежать: он играл с маленьким пушистым котенком, которого выменял вчера в норвежском лесничестве на две болгарские сигареты. Давая кусать котенку свой большой грязный палец, Нишец лениво приговаривал:
— А ты не кусайся, стерва… Не кусайся, а то я тебе зубы-то вырву!
Херзинг сунул руки в карманы лыжных брюк, спокойно сказал:
— Слушай, Пауль: какого ты черта? Ведь уже двенадцатый час ночи, а ты еще не давал рапорта в Петсамо.
— Ну так что?
— Как «что»? Майор Френк — ты знаешь его лучше меня, — он опять распсихуется и пригонит сюда мотоциклистов…
Нишец отшвырнул котенка, встал — длинноногий и худосочный. Потянувшись и широко зевнув, он снова завалился на свой топчан, обитый толстым финским картоном.
— Позвони коменданту сам, — сказал он, опять начиная дразнить котенка пальцем…
Карл Херзинг долго вращал ручку зуммера.
— Сволочи, эти финские шлюхи, — выругался он злобно. — Всегда спят на проводе или болтают со своими земляками из лыжного батальона.
— Покрути еще, — посоветовал ефрейтор. — В такое время линия бывает забита до отказа: офицеры с фронта звонят своим бабам в Лиинахамари или в Киркенес…
Наконец станция ответила, и Херзинг радостно заорал:
— Алло, курносая! Соедини с Петсамо… Да, со штабом кордонной службы… Алло, господин майор? У аппарата ефрейтор Нишец, кордон № 018! — И, прикрыв трубку ладонью, засмеялся: — Ты лентяй, Пауль… Да, да, кордон № 018… Разрешите доложить, господин майор: на кордоне все благополучно, происшествий никаких нет. За сутки прошло мимо кордона сорок шесть машин, из них четыре финские… Да, да, все спокойно. Нет, тихо… Благодарю, господин майор. Спокойной ночи, господин майор…
Херзинг повесил трубку.
— Ты лентяй, Пауль, — повторил он с явным удовольствием. — Сходи хоть — проверь шлагбаум.
— Ты моложе меня, — ответил ефрейтор, — сходи сам…
В одной шелковой безрукавке, без оружия и без каски, солдат толкнул дверь ногой.
— О, черт! — он сразу отшатнулся назад, хватая со стенки тяжелый шмайсер. — Вставай, Пауль! Кто-то перебегает дорогу…
При ярком лунном свете было отчетливо видно, как темные лохматые фигуры перемахивают ленту шоссе и быстро скатываются под крутой откос.
— Обожди стрелять, — сказал Нишец. — Если это не бежавшие из лагеря пленные, то, может быть, финские дезертиры. А они…
— Ты дурак, Пауль! — ответил Карл Херзинг, и в ту же минуту, сотрясая плечи егеря, в его руках запрыгал и дробно забился грохочущий огнем автомат:
«Та-та-та-та… та-та-та… та-та… та-та!»
— Стреляй, Пауль! Это ведь русские!..
Огненная струя, зигзагом пройдя над головами людей, выстригла верхушки тощих кустарников. Потом унеслись в темноту тундры яркие нити трассирующих пуль и по камням вдруг зашлепало: шпок… шпок… шпок…
— Пригнись, братцы! — выкрикнул кто-то. — Он, паразит, разрывными шпарит!..
Сержант Константин Никонов, замыкая цепочку разведчиков, ободряюще приговаривал:
— Быстрее, ребята! Бегом, бегом надо… Это все — чепуха, проскочим…
Автоматные очереди, пущенные с кордона наугад, почти вслепую, эти суматошные очереди скоро затихли, и отряд снова двинулся шагом.
— Вот дурацкая лощина, — сказал лейтенант Ярцев, — как ни крутись, а через нее всегда вылезаешь на этот кордон. Ну ладно, на этот раз обошлось…
Ночной мрак поглощал в себе все шорохи, все тени, все опасения. Лейтенант Ярцев (его узнавали в темноте лишь по голосу, ибо он был ничем не отличим от других: сапоги, ватник да каска) выводил своих людей к морю. Кончался очередной рейд по тылам противника, по территории сразу двух государств — Финляндии и Норвегии, рейд страшный, мучительный, рискованный. Тринадцать могил отметили путь отряда, и полярные волки уже воют, наверное, над ними, стараясь лапами разворотить над мертвецами заботливо уложенные камни…
— Костя, — позвал Ярцев сержанта Никонова, — ты помнишь, мы проходили здесь в сорок первом? Тогда нас осталось только двое.
— Помню, товарищ лейтенант.
— Вот и я помню, что где-то здесь мы вляпались в трясину. Я буду немного сворачивать вправо — может, там и нет болота?..
— Только бы не сбиться с пути, — сказал Никонов, взглянув на компас. — Скажите, в каком месте нас будут снимать?
— Как всегда: в бухте Святой Магдалины.
— Там удобное место, хорошая отмель, — ответил сержант, и Ярцев, дружески хлопнув его по плечу, побежал в голову отряда…
Никонов подкинул на спине рюкзак, нащупал перед собой спину впереди идущего:
— Кто это, а?
— Да я, товарищ сержант, — Борька Шухов…
Хрустел под ногами гравий. С обрывистых откосов при любом неосторожном шаге шумно осыпались каменистые оползни. Фирновые зерна скрипели под сапогами тонко и жалобно.
Шли молча. Шли час, шли другой.
В самом хвосте растянутой цепочки людей ворковал хриплый шепоток:
— Товарищ сержант, вы это напрасно думаете, что зайца надо сначала в уксусе вымачивать…
— Шухов, ты потише, — отвечал голос Никонова.
— Да я тихо… Так вот, я и говорю, что заяц и без того хорош. А ежели его еще с печеной картошкой…
— Тихо, я тебе сказал.
— Да с печеной картошкой, говорю. Да еще — маленькую!
— Замолчи, Борька, или я тебя по затылку огрею!..
И вдруг тишину ночи прорезал чей-то испуганный вскрик, впереди послышалась приглушенная брань. Отряд все-таки попал в болото. Никонов схватился рукой за куст, но под ногами у него что-то захрустело (лед! — догадался он), и тело разведчика сразу поползло куда-то в противную вязкую глубину. В лицо ударило застоявшейся гнилью. Кто-то обхватил его за шею — Никонов отбросил эту руку:
— Дурак, не за меня, за кусты хватайся!..
Хрипя, захлебываясь и ругаясь, разведчики барахтались в растревоженном месиве тундровой трясины. Разбитые осколки льда резали им лица и руки.
— Береги оружие! — командовал Ярцев. — Самое главное — автоматы…
Казалось, что здесь и конец. Чем больше дергался человек, стараясь вырваться из гнусного плена, тем больше трясина схватывала его, затягивая в вонючую топь.
— Руку, — молил кто-то, — дай руку!
— Гришка, это ты? Держись за меня, здесь суше…
— Вот кочка. Лезь на кочку…
— Да не ори ты — тише надо!
«Хлюп-хлюп», — чавкала трясина. «Дзинь-крак», — звонко раскалывался лед. Поднимая над собой автоматы, разведчики изнемогали в этой борьбе, когда послышался голос лейтенанта Ярцева:
— Ко мне, ко мне, — здесь уже дно.
Разведчики выбрались из трясины и долго еще лежали плашмя, жадно вдыхая холодный воздух. Пахучая грязь облепляла их одежду, она отваливалась тяжелыми комьями при каждом движении. В сапогах, наполненных водой, скрутились и резали ноги заковрижевшие за эти дни портянки.
— Автоматы при всех? — спросил Ярцев, обходя людей и пересчитывая их. — Десять… двенадцать… четырнадцать со мною. А где же пятнадцатый?
Все притихли, с ненавистью поглядев назад, где под синим светом луны лежала проклятая трясина — кочковатая, взъерошенная пучками острых кустов, взбудораженно бурлящая пузырями, которые с бульканьем лопались на поверхности. А вдалеке темнели острые зубцы гор, и ветер со стороны океана гудел порывисто и тревожно…
Лейтенант Ярцев еще раз пересчитал людей.
— Нет одного, — сказал он, как бы невзначай скидывая с головы каску. — Проклятое болото!
— Борьки нет, — подсказали из темноты, — Шухова нету…
Никонов коротко и судорожно вздохнул:
— Ну всё… А как он жрать хотел, братцы! Всю дорогу о жратве мне молол…
Лейтенант Ярцев подозвал к себе радиста.
— Четырнадцать, — кратко сказал он. — Будешь передавать на базу, скажи — четырнадцать. Идем к бухте Святой Магдалины. В срок будем на месте.
— Есть, четырнадцать, — ответил радист.
— А ведь еще недавно нас было двадцать восемь, — глухо отозвался кто-то в темноте. — Двадцать восемь, а теперь минус…
Никонов резко остановил его:
— Заткнись ты, математик!..
Радист передал на базу сообщение и по приказу Ярцева утопил рацию в болоте, — теперь она была не нужна: отряд находился уже близко у цели. Лейтенант велел разделить на всех последнюю банку консервов и, включив фонарик, сел в отдалении на кочку — стал внимательно изучать карту.
— Посмотрите по рюкзакам и карманам, — сказал он, — может, у кого-нибудь завалялись сухари или галеты. Впереди лежат горы — надо как следует подкрепиться…
Никонов вынул из ножен трофейный немецкий тесак, зажал меж колен пузатую банку с американской тушенкой. Тесак со скрежетом резал чикагскую жесть.
— Подходи, — приказал сержант, на ощупь вставляя тесак обратно в ножны. — Бери каждый для себя…
К нему из темноты подползали на корточках и подходили шумно дышавшие тени разведчиков:
— Рукой брать, что ли?
— Вилку еще тебе. Тоже мне — барин!
— В нашем-то ресторане все больше пальцами…
— Ой, братцы, кажись, много себе зацапал!
— Жаден ты. Отбавь.
Никонов повернулся к Ярцеву:
— Товарищ лейтенант, а вы?
Ярцев погасил фонарь, сложил шелестевшую в темноте провощенную карту:
— Вы там мне тоже малость оставьте.
Помолчал и добавил:
— На донышке…
Поев и испытывая по-прежнему голод, разведчики проверили оружие, подтянули снаряжение. Никонов закинул в кусты пустую банку.
— Теперь курнуть бы, — буркнул он недовольно.
Быстро — по команде — собрались в путь. Тронулись легким, неслышным шагом. Восьмой день пути — скоро уже конец этому тяжкому рейду. А потом — база: заслуженный отдых, письма от родных, чистые простыни на койках, а может быть, и путевка на курорт в Мурмаши.
Хорошая жизнь, честное слово!..
Они уже подходили к морю, когда вдали послышался лай собаки, и две красные ракеты плавно выплыли из-за скалистого гребня, освещая низину.
— Ложись!..
Никонов залег рядом с Ярцевым, сказал:
— Сработал немецкий кордон. Теперь они с собаками возьмут нас.
— Не возьмут, — отмахнулся Ярцев. — Просочимся… Скажи ребятам, чтобы были наготове и не волновались.
— А мы и так не волнуемся, товарищ лейтенант, — ответил из темноты чей-то молодой и задорный голос.
Накрывшись плащ-палаткой, чтобы не было видно света снаружи, Ярцев еще раз взглянул на карту. Это была отличная карта, выпущенная германским генштабом накануне захвата Норвегии: на ней были указаны даже самые малоизвестные горные тропы, и лейтенант выбрал среди них одну, самую трудную, но, как ему казалось, и самую верную…
— А моряки не подведут нас?
— Не знаю, — тихо рассмеялся Ярцев. — Это надо спросить у тебя: ты же сам моряк.
— Вернее — был, — ответил Никонов, и отряд тронулся дальше…
Милиционер, растопырив руки, сдерживал толпу наседавших на него женщин.
— Дамочки, дамочки! — кричал он. — Вам русским языком сказано: в порт — нельзя, требуется пропуск…
В ответ ему летели возбужденные женские голоса:
— У, чтоб тебе!..
— Жирная морда!..
— Отъелся в тылу!..
— На фронт иди, крыса!..
Не пропуская женщин, милиционер обиженно кричал, что он был ранен, что его чуть не убили, что он честно отвоевал свое и что он их не пропустит, ибо надо уважать порядок.
И снова:
— Дамочки, дамочки!..
Но «дамочки» опрокинули его и густой толпой повалили в порт. Старая вахтерша, бесстрастно наблюдавшая всю эту сцену, помогла милиционеру отряхнуть шинель и с упреком сказала:
— А ты не шуми, сердешный. Какие они тебе «дамочки»?.. Они женки рыбацкие. Они мужей своих поджидают с промысла. У них, может, подушки от слез не просыхают. Война ведь на море. А ты их к диспетчеру не пущаешь! Дурак ты…
— Вот и всегда так, — обиженно ворчал милиционер. — Ты им все вежливо, а они тебя чуть ли не кулаками… На фронте, кажись, и то легче было, чем с этими бабами!..
— Вот ты и шагай на фронт, — логично рассудила вахтерша. — Благо и фронт-то недалек отсюда: к вечеру доберешься…
Такие сцены повторялись в конторе Рыбного порта изо дня в день. Вот и сегодня, когда в небе еще не успели погаснуть бледные зарницы полярного сияния, в проходной уже стали собираться женщины, молодые и старые, красивые и дурные, некоторые — в пальто, а больше — в ватниках.
Разбухшая от сырости дверь, с веревкой и блоком, заменявшими пружину, поминутно хлопала, впуская внутрь клубы морозного воздуха, а висевшая на веревке балластина тяжело рушилась на пол.
Приходили все новые женщины, и каждая еще с порога спрашивала:
— «Аскольд» не вернулся?..
Вот уже больше месяца траулер «Аскольд» находился в открытом океане на промысле, и эти женщины — матери, жены и сестры рыбаков — несколько дней подряд приходили в контору справляться о судьбе корабля.
Обычно раньше всех появлялась в конторе жена аскольдовского боцмана Мацуты Полина Ивановна, или попросту, как все ее звали, тетя Поля, — высокая дородная женщина с приятным, немного скуластым лицом…
До войны тетя Поля, первая из рыбачек, ходила вместе с мужем в открытое море. Не отставая от мужчин, она голыми руками шкерила на морозе рыбу, часами простаивала в трюмах, посыпая солью тресковые пласты, и за это приобрела среди команд траулеров известность, какая не снилась ни одной рыбачке. В порту даже поговаривали, что Полине Ивановне надо бы служить боцманом вместо мужа — настолько тот был тих, скромен и почти незаметен, настолько сама тетя Поля была энергична, упряма и остра на язык. Но зато для своих рыбачек она была лучше родной матери: к ней они всегда несли свои радости и беды, и Полина Ивановна принимала все близко к сердцу, как свое кровное, наболевшее.
Появляясь в конторе, тетя Поля всегда первым делом просовывала свою голову в окошечко диспетчера.
— Здравствуй, рыжий, — говорила она парню, сидевшему за пультом. — Ты что здесь делаешь?
— Нет «Аскольда», не пришел еще, — каждый раз отвечал диспетчер, стараясь захлопнуть окошечко.
— Не, не, не. Ты это брось. Коли нет «Аскольда», так ты ответь нам — когда он придет.
Сегодня же диспетчер сам заранее высунулся из окошечка и радостно сообщил:
— Тетка Поля, ну и надоела же ты мне! Больше не приставай: ваш «Аскольд» уже входит на Кильдинский плес. Встанет под разгрузку на третьем причале.
Рыбачкам только это и нужно было знать. Они расселись вокруг раскаленной печурки, и тетя Поля, жмурясь от уютного тепла, стала журить пустившую от радости слезу молодую жену машиниста Настеньку Корепанову:
— Ну, чего ревешь-то? Сейчас встретишься…
— Да я думала, что уже все, — всхлипывала молодуха.
— Чего — «все»-то?
— Погибли…
— Ну и дура, коли подумала так. Ты к разлуке-то привыкай — еще насидишься у окна. Уж такая судьба наша: встретишься, опомниться не успеешь, как уже провожать надо… Эдак-то, говорят, еще и лучше для семейной жизни: разлука для любви, что ветер для огня. Я вон со своим боцманом двадцать три года душа в душу провела…
— Двадцать три года… Это сколько же раз, тетя Поля, провожала ты своего в море? Неужели за всю жизнь не разревелась, а?
Тетя Поля неожиданно рассмеялась:
— У-у, еще как! Бывало, иду провожать, а сама в три горла вою. Думаю, потопнет, проклятый, как я без него жить-то буду!
— Ну, а сейчас?
— Э-э-э, — протянула тетя Поля, — нашла что сравнивать! Тогда-то на ёлах да шняках ходили. Бывало, отойдут от берега, а я смотрю и думаю: «Ну, последний раз проводила». Вот тогда-то я и выла в три горла. А сейчас? Не какая-нибудь гнилая шняка выходит на промысел, а целый завод — им и шторм нипочем.
— Да врешь ты все, тетя Поля! — неожиданно зло сказала одна из рыбачек с худым нервным лицом. — Утешаешь ты нас. Ну, ладно — сейчас вернутся. А в другой рейс — как повезет! Немец ведь такой — он не разбирает: ему что линкор, что рыбацкая посудина — он всех топит! А у меня семеро по лавкам сидят. Потопни кормилец — куда я денусь? Ты у меня хоть одного возьмешь, чтобы кормить?
Тетя Поля немного помолчала.
— А вот тебе, — вымолвила не сразу, — тебе надобно бы и поплакать. Остервела ты без мужа-то! Эвон глаза-то у тебя, как у волка, горят… А что касается сопляков твоих, так не только я, но и любая из нас возьмет. Хочешь — хоть сейчас у тебя всех поотбираем?
Женщина сказала шепотом, словно извиняясь:
— Война ведь в море. Я не со зла. Я от беспомощности. Мы их тут вот ждем-ждем, а они, может быть, уже… Ну, не сейчас, так в другой рейс!
И она вдруг испуганно замолчала. Но, точно угадывая ее потаенные мысли, тетя Поля спокойно возразила:
— «Аскольд» промышляет на Рябининской банке. Это далече. Авось бог и милует. — И, сказав так, она погладила по голове прильнувшую к ней Корепанову…
Рука боцманши, знакомая с суровым мужским трудом, не была грубой и жесткой. Да и сама тетя Поля, несмотря на свой возраст, сохранила в душе много молодого и задорного. Годы, казалось, не тронули ее, они лишь немного коснулись ее волос да высекли у глаз ласковые, добрые морщинки.
Рыбачки подняли маскировочные шторы, и контора наполнилась серым светом хмурого полярного утра. Широкий рукав Кольского залива тянулся внизу, клубясь волокнами тумана. На рейде дымящиеся буксиры разворачивали тяжелый океанский транспорт, было слышно, как на палубе «купца» тяжело и устало гудел гонг.
Тетя Поля совсем по-домашнему спустила с головы черную шаль и, закрутив волосы крепким узлом на затылке, сказала:
— Да я своего боцмана с Рябининым хоть на край света отпустила бы!..
Издалека послышался резкий и хриплый гудок паровой сирены. Какой-то корабль трубил земле о своем возвращении.
Тетя Поля встала, поправляя платок:
— А вот и он, наш «Аскольд»! Я его по гудку среди тысячи узнаю.
Из-за крутого скалистого мыса медленно выплывал серый борт траулера. Рваные полосы пепельного тумана плотно окутывали его по самый фальшборт. В глубоких клюзах «Аскольда» тяжело покоились якоря, заиндевелые от штормовой соли.
Корабль неторопливо приближался к причалу, выше марки осев в воду тупым бивнем форштевня. Скоро с его мостика раздался повелительный свисток, и матросы разбежались — каждый на свое авральное место…
Когда траулер закрепился на швартовых, тетя Поля побрела в нос корабля, где, как ей сказали, ее поджидал муж. Антон Захарович Мацута не заметил, как она вошла, и, поглядывая в иллюминатор, старательно растирал в тазу твердые комки сухой краски.
Тетя Поля с жалостью отметила, что с каждым рейсом спина мужа горбится все больше и больше. «Вот даже не услышал, как вошла, — с тоской подумала боцманша. — Стареет и стареет…»
Неслышно ступая, она подошла к мужу и обняла его плечи, обтянутые грубой проолифленной рубахой.
— Поленька! — радостно вскрикнул боцман и засуетился, вытирая ветошью перепачканные руки. — Родная моя! Поленька… Ну, ну, что ты! — сказал он, заметив, что она прячет глаза. — Зачем это? Я жив, здоров, чего еще?.. Вот только шаровый колер приготовлю — завтра борт красить надо, весь обшарпался, — и пойдем домой.
Глядя на разбухшие от морской воды сапоги мужа, тетя Поля осторожно, точно боясь чего-то, спросила:
— Может… наплавался? Не пора ли на бережок?..
— Да что ты сегодня, Поленька! — обиделся боцман. — Сейчас-то у меня есть корабль, а уйди я с «Аскольда» — кому нужен боцман Мацута? Тебе? Ну ладно. А другим? Нет! Как хочешь, а пятым тузом в колоде я быть не желаю. Пойдем-ка лучше домой, старуха. Подзакусим чего-нибудь, да я спать лягу. Хочу поспать так, чтобы меня не качало…
— А ты не серча-ай, — ласково потянулась к нему тетя Поля. — Делай как знаешь, только смотреть мне на тебя больно. Не в твоих годах плавать по Студеному морю. Вон как другие поступают: боцман с «Рюрика» Степан Хлебосолов отплавал свое, а когда спина стала плохо гнуться — пошел на берег. Сделался смотрителем навигационных знаков. И живет припеваючи. Сушит ревматизм свой у печки, а считается по-старому — моряком…
Мацута, не отвечая, скручивал козью ножку. Пальцы боцмана — короткие, заскорузлые от соли, с широкими приплюснутыми ногтями — плохо слушались: папироса получалась толстая и кривая, словно корабельная свайка.
Бережливо собрав со стола крошки табаку (Мацута был скуп), он досыпал ими самокрутку и, прикуривая, сказал тихо, но твердо:
— Бесполезный разговор. Ты мою душу, старуха, не стронешь: крепко она приросла к этой коробке. Здесь-то у меня все, а на берегу только ты…
На палубе им встретился мастер по вытопке рыбьего жира, Яшка Мордвинов, неуклюжий парень с широкогубым заспанным лицом. Салогрей волочил большую плетеную корзину с тресковой печенью, а за ним, отчаянно мяуча, бежал судовой кот по прозвищу Прорва.
— Ну, а ты, Яков, каково живешь? — спросила тетя Поля.
— А живу я так, — меланхолично ответил Мордвинов, — что со мной не только девчата, но даже вдовы знакомиться перестали. Весь я ворванью провонял, плохая жизнь наступила… Куда, куда лапу тянешь, прорва ненасытная! — крикнул салогрей на кота и потащил корзину дальше.
У среза полубака стоял, покуривая, худощавый человек с высоким покатым лбом над близоруко прищуренными глазами. Это был помполит «Аскольда» — Олег Владимирович Самаров. Он помог матросу втащить по трапу тяжелую корзину, сказал беззлобно:
— Что, дух ворванный? За рейс не успел, так сейчас печенку в котел тащишь? Ох, и ленив же ты, Яшка!
— Да ну его! — мрачно сказал Мордвинов.
— Кого это его?
— Да вот… этого. Видите, так и бежит за корзиной, товарищ помполит. Чуть отвернешься, он уже тут. Кормить до отвалу пробовал — ничего, нажрется, аж хвост изо рта торчит, и снова лезет. Мешает, товарищ помполит. На берег его, заразу хвостатую, списать надо.
— Скорее тебя спишем. Ты в этом рейсе целых сорок килограммов печени в котле запорол. Драть тебя некому!.. Кис-кис-кис! — поманил к себе Самаров кота, но тот, жалко мяукнув, полез в люк, куда Мордвинов спускал корзину с жирной тресковой печенью.
Олег Владимирович рассмеялся и, помахав стоявшим на причале матросским женам, прошел в командный отсек. В просторной каюте, где жили четверо молодых матросов, гулял холодный солоноватый воздух. Волны, гулко ударяя в железную раковину «Аскольда», разбивались на ветру звенящими брызгами и через открытые иллюминаторы ручьями стекали в никелированные капельницы.
— Встать! — раздалась команда.
— Можно и сидеть, — сказал Самаров, перешагивая через высокий комингс. — Вы не на военном корабле.
Вперед выступил молодой парень. Рыбацкая одежда из синей нанки была на нем вдоль и поперек прострочена толстыми швами, множество карманов различных форм виднелось повсюду.
— Но зато война! — сказал он. Это и был бригадир отличной вахты «Аскольда» Алеша Найденов.
Самаров сел, хлопнул себя по острым коленям:
— Вы что, ребята, вы куда сегодня идти собрались?
— На пироги к тете Поле.
— Правда, — с лукавством выходца из Балаклавы заметил Ставриди, — там у нее разных нравоучений наслушаешься, но зато — пироги. Это же вещь, ее есть можно!
— Пироги что надо! — внушительно заметил третий, Савва Короленко, а четвертый, Борис Русланов, промолчал.
— Ну так вот что, ребята, — продолжал Самаров, — пироги пирогами, а сегодня в клубе капитанов производственное совещание… Тебе, Алексей, выступить надо, как первому бригадиру.
— А тралмейстер Платов? Что бы вам раньше сказать. Я только что ботинки свои отдал…
— Кому?
— Да Корепанову, машинеру. Он со своей Анастасией Ивановной в театр сегодня поплывет, так не идти же ему в бахилах! А теперь не выступать же в бахилах мне?..
Дверь в каюту открылась. Все мгновенно вскочили с мест.
— О чем у вас тут разговор? — спросил Рябинин…
После рейса всегда тянуло хорошо пообедать в ресторане — эта привычка осталась у него еще с довоенных времен. Прохор Николаевич Рябинин, сойдя на берег, посмотрел на часы. «Времени в обрез. Жена, наверное, еще не приехала. Домой заходить уже нет смысла».
Он прошел по разгромленной после бомбежек улочке в скромный двухэтажный домик, где разместилось нечто вроде ресторана для иностранных моряков. Старик швейцар помнил лучшие времена и хорошо знал Рябинина еще по междурейсовому дому отдыха моряков, где капитан частенько бывал с женой.
— Милости просим, кэп, — радостно засуетился старик. — Народу немного, пьяных — тоже. И водочка стоит всего восемьдесят пять рубликов сто граммов…
Рябинин прошел в тесный и узкий зал, сел в уголку под запыленной пальмой по соседству с пожилым англичанином в свитере. Перед союзником лежала куча советских денег — одними рублями и трешками. Рябинин, готовясь идти на совещание, водки не заказывал, только взял бутылку пива. Налил стакан пива и англичанину — тот не отказался.
— Я вижу, что вы только что с моря, — заметил он.
— Да, — ответил Рябинин. — Вы это определили по моим рукам?
— По рукам. Эта проклятая соль так въедается в нашу шкуру, что надобно заново родиться, чтобы избавиться от нее.
Рябинину подали солянку — единственное блюдо, которое он позволил себе: капитан не был скуп, но уважал экономию.
— Я рыбак, — просто сказал Рябинин. — Вот только что вернулся и скоро опять уйду в море. Сейчас нам нужно очень много рыбы. Селедка — это такая штука, что она умеет выручать в тяжелые времена…
— А вы не боитесь плавать в такие «тяжелые времена»? — спросил англичанин с иронией.
— А вы? — ответил Прохор Николаевич вопросом на вопрос.
— Нам легче. Наши транспорты охраняют надежные конвои. По три-четыре авианосца на один караван — согласитесь, что это хороший заслон. Война возродила даже умерший класс кораблей — корветы. Они, как жуки, ползают вокруг нас, оберегая транспорты от подлодок. А вот вас, рыбаков, никто не охраняет…
— Пока что плаваем, — усмехнулся Рябинин. — А вы на чем пришли сюда?
Англичанин локтями раздвинул вокруг себя тарелки с объедками, запихнул под салфетку деньги.
— Я пришел в Россию на новеньком десятитысячнике «Виттория». Эти коробки лучше «Либерти». Хотя, впрочем, такое же дерьмо, как и все, что выпускают сейчас для поставок по ленд-лизу…
Рябинин неопределенно пожал плечами: он уже не раз слышал, что транспорты-десятитысячники иногда ломаются на крутой волне пополам, словно сухие палки.
— Риск, — сказал он. — Вы за этот риск получаете проценты к жалованью. У нас же корабли крепкие…
— …И за риск вам не платят! — подхватил англичанин.
— Нет, — отозвался Рябинин, — не платят… А с чем вы пришли сюда?
— О, я пришел сюда загруженным выше марки. Четыре паровоза только на верхней палубе. А в трюмах — подарки из Америки. Я получал в своей жизни немало подарков. Однажды мне подарили даже крокодила, в желудке у него я нашел двенадцать колец из ноздрей дикарей, которыми он закусил в своей грешной жизни. Но таких подарков я бы получать не хотел. В одном ящике перемешано все: презервативы с шоколадом и ручная граната рядом с детской соской. Вы проиграете войну, если начнете разбирать — кому что лучше подарить!
«Неплохой мужик этот кэп, — подумал Прохор Николаевич. — В другое время и выпить бы с ним не грех…»
— Извините, мне надо идти, — он встал.
Английский капитан протянул ему руку:
— Меня зовут Джеймс Шелдон. Надеюсь, мы еще встретимся.
— Встретимся в море. Это самое лучшее место для свидания.
— Нет, самое лучшее место — здесь! — И англичанин со смехом постучал по столику костяшками пальцев…
Рябинин немного запоздал — все уже расселись по своим местам. Капитан «Аскольда», пригибаясь в узком проходе и обтирая чужие колени, боком пролезал на свободное место, когда начались выборы в президиум. И сразу весь зал как один выставил его кандидатуру.
— Рябинина!.. Рябинина! — выкрикивали рыбаки, отыскивая глазами его знакомую фигуру.
Кто-то из друзей-капитанов, с присущей морякам грубоватостью шлепнув Рябинина по заду, сказал:
— Иди, иди. Твое место там, а не здесь…
— Рябинина! Капитана с «Аскольда»! — выкрикивали в зале.
Среди промысловиков не было ни одного, кто бы не знал водителя лучшего траулера флотилии. Это Рябинин открывал новые рыбные банки, снимал на них один «урожай» больше другого; это Рябинин водил свой траулер в море, обманывая бдительность немецких подлодок и ловко избегая минных ловушек; это по его траулеру равнялись все промысловые корабли Заполярья. В довершение всего Рябинин был «человек-лоция»: он знал свое море как никто и опускал трал всегда наверняка, точно доставал рыбу не из пучины, а из своего собственного трюма.
— Рябинина!.. Рябинина! — требовал зал.
И вот в проходе между рядами показался капитан «Аскольда». Коренастый, с широко развернутыми плечами, он шел как по палубе корабля, цепко и мягко ставя ноги, обутые в просторные штормовые сапоги, подбитые мехом. На вид ему было лет сорок, но, смотря на его фигуру, от которой так и веяло силой и здоровьем, казалось, что этот человек еще только вступает в жизнь.
Все выглядело на нем свежо и добротно. На груди поблескивал тяжелый орден Трудового Красного Знамени. Лицо капитана, продубленное жгучими океанскими ветрами, имело темно-кирпичный оттенок. Вероятно, поэтому глаза казались особенно ясными и светлыми.
Рябинин шел, слегка наклонив голову, а навстречу ему со всех сторон сыпались приветствия и вопросы:
— Прохор Николаевич, опять полные трюмы?..
— Рябинин, не все море обобрал?..
— Привет Прохору Николаевичу!..
— Сколько, капитан?..
Изредка капитан «Аскольда» отвечал глуховатым голосом:
— Да ну вас! На уху всем хватит…
Поднявшись на сцену, он уверенно сел за стол, положив на красное сукно свои тяжелые, перевитые узлами вен руки. Во всем его поведении — в независимой осанке и в том, как он спокойно разглядывал с высоты сцены притихший зал, — не было заметно ни тени робости или смущения: по всему было видно, что этот человек привык держаться на людях, его не смущают чужие взоры. Рядом с ним сел еще один аскольдовец, выбранный в президиум, — тралмейстер Григорий Платов, молодой быстроглазый парень…
Рябинин слегка поморщился.
— Говорить будешь? — спросил он.
— Буду. Уже обсудили с ребятами — о чем. Олег Владимирович читал — тоже одобрил. Двадцать тысяч центнеров! Так ведь и договаривались.
— Ну, выступай, — сказал Рябинин. — Только короче да попроще. Ты нам тут своей эрудицией не тряси. В прошлый раз стыдно тебя слушать было. Начал с того, что человек произошел от обезьяны, а кончил… Черт знает где кончил!..
— Нет, Прохор Николаевич, — успокоил его тралмейстер. — Я не собьюсь. Я теперь по бумажке буду шпарить…
Совещание началось.
Григорий Платов от имени команды своего корабля сказал примерно следующее:
— Годовой план флотилия выполнила. Одни траулеры рассчитались с государством, другие еще сдают рыбу. Но дело не в этом… Мины, подлодки, бомбежки — все это верно; трал на ощупь вытягиваешь — спички на палубе ночью зажечь нельзя. Но ведь море-то не расстрелять никакими снарядами, а треску за колючую проволоку не посадить… Так вот, товарищи, я призываю команды траулеров бороться за приближение к довоенным урожаям. Мы, матросы «Аскольда», вызываем на соревнование всю флотилию и даем обязательство: выловить к концу года еще десять тысяч центнеров рыбы!..
Сидевший рядом с Рябининым капитан «Рюрика», Павел Алферович Максимов, шепнул с дружеской откровенностью:
— Ну, уж это ты, Прохор, загнул! Десять тысяч, когда до конца года раз плюнуть осталось…
— Ничего, — прогудел в ответ Рябинин, — по-малому бить — только кулак отобьешь.
Неожиданно Прохор Николаевич увидел жену. Она стояла у стены среди аскольдовцев и, заметив, что муж смотрит в ее сторону, помахала ему рукой. «Приехала, вот и хорошо», — радостно подумал он.
А по рядам, мелькая над головами людей, уже шла записка. Пролетев от первого ряда по воздуху, она упала на стол президиума — прямо перед капитаном «Аскольда».
— Вам, — шепнули Рябинину, и он подумал, что это, наверное, от жены. Но на маленьком листке, вырванном из блокнота (такого блокнота у Ирины нет), было написано: «Прошу выйти в коридор. Вы нужны».
Капитан «Аскольда» встал. В какой-то момент он увидел среди множества смотревших на него лиц взволнованное лицо жены. Ирина Павловна пожимала плечами, как бы спрашивая: «Что случилось?»
В темном коридоре высокий флотский офицер смотрел в окно. Услышав скрип двери, он быстро повернулся.
— Товарищ Рябинин?
— Да, я Рябинин.
Офицер приложил руку к фуражке:
— Контр-адмирал Сайманов просит вас быть у главного капитана флотилии Дементьева.
— Да-а… Но совещание…
— Дементьев ждет вас тоже.
— Добро, — ответил Рябинин.
У подъезда стоял маленький горбатый «виллис». Они сели в кабину, и шофер, захлопнув дверцу, взялся за руль. Подскакивая на ухабах, «виллис» с разгона влетел в извилистые переулки. Узкие щели фар выхватывали из тьмы углы зданий, решетки палисадников, голые деревья на бульваре.
Держась за сиденье, Рябинин спросил:
— Вы не знаете, зачем меня вызывают?
Адъютант ничего не ответил.
«Виллис» остановился у здания управления флотилии. И хотя Прохор Николаевич понимал, что сейчас в его службе произойдет какое-то большое изменение (иначе бы его не вызвали в неурочное время), он оставался по-прежнему невозмутимым и спокойным. Три десятка лет из сорока двух, проведенные в постоянной борьбе с океанской стихией, приучили его относиться ко всем неожиданностям стойко и осмотрительно.
Через минуту Рябинин уже стоял на пороге кабинета главного капитана.
Два массивных стола, обтянутых зеленым сукном, составляли широкую букву «Т». Прохор Николаевич почему-то вспомнил, что знак «Т» по штормовому коду означает ветер до восьми баллов, и капитан «Аскольда», как-то сразу внутренне подтянувшись, приготовился встретить этот сильный ветер.
У стола сидели два человека: один из них — главный капитан рыболовной флотилии Дементьев, а другой — пожилой военный моряк с почти квадратными плечами, на которых тусклым золотом поблескивали адмиральские погоны.
Увидев Рябинина, контр-адмирал встал и, прищурив глаза, внимательно посмотрел на него.
— Вы капитан «Аскольда», — не то спрашивая, не то утверждая, сказал он певучим баритоном. — Читал не раз о вашем траулере в «Полярной правде», а вот видеть не приходилось… Что ж, капитан, до сих пор вы делали большое дело, а теперь будете делать еще большее!
И уже голосом, каким читают на корабле приказы — ровным и твердым, — добавил:
— Имеется приказ Военного совета Северного флота о переводе вашего траулера «Аскольд» в состав действующих военных кораблей.
— Есть! — коротко ответил Рябинин, слегка кивнув головой.
— Командир любого военного корабля, — продолжал контр-адмирал, — должен обладать достоинствами искусного рыболова и предприимчивого следопыта, хладнокровием невозмутимого моряка, здравым смыслом делового человека и если хотите, то даже пылким воображением романиста… Все эти качества мы нашли в вас, товарищ Рябинин. И не только в вас, но и в команде вашего траулера!
Контр-адмирал подал широкую теплую ладонь:
— Ну что ж, давайте познакомимся как следует. Служить нам придется вместе. Начальник Водного района контр-адмирал Сайманов Игнат Тимофеевич.
Капитан «Аскольда» тряхнул протянутую ему руку:
— Рябинин Прохор Николаевич.
— Вот и хорошо, товарищ Рябинин. Только уже надо добавлять: «Командир патрульного судна «Аскольд»».
— Есть!
— Теперь давайте поговорим о деле. Это будет не решающий разговор, но мне все-таки хотелось бы для себя и для вас уяснить несколько вопросов. Траулер «Аскольд» переходит в состав военного флота. Со всем оборудованием и со всей командой, исключая лиц, которые по своему возрасту не подходят к строевой службе. Есть такие?
— Есть, товарищ контр-адмирал.
— Кто?
— Боцман Мацута.
Сайманов недовольно потер переносицу.
— Вот это плохо… И хороший боцман?
— Боцман первостатейный.
— Хм!.. Первостатейный, говорите… Жаль, жаль! Хороших боцманов мало. Но все равно, придется вашего Мацуту списать на берег, а на его место подготовить другого.
— Есть, товарищ контр-адмирал.
— Завтра поставите «Аскольд» в док для переоборудования под военный корабль. На днях пришлем вам кадрового офицера в помощники. За обучением команды военному искусству — именно искусству! — будут следить флагманские специалисты. Корабль примет от вас военно-морская комиссия. Но… тут маленькое «но». Комиссия, как учит опыт, не имеет ни тела, чтобы быть избитой, и не имеет души, чтобы быть проклятой. Выражаясь проще, воевать предстоит не комиссии, а вам, и тут нужен ваш опытный глаз, товарищ Рябинин…
Когда они закончили разговор, к ним подошел главный капитан флотилии.
Рябинин только сейчас заметил, что капитан уже стар, и тут же удивился, почему не замечал этого раньше, все десять лет до этого дня.
Дементьев по-отечески сурово и нежно взял Рябинина за руку:
— Прохор Николаевич, я всегда гордился вами как водителем лучшего корабля. А сейчас горжусь еще больше. Я не скрываю — что и говорить! — мне жалко отпускать вас из флотилии, но я знаю: вы и в рядах военного флота будете…
— Первым, — тихо подсказал контр-адмирал, улыбнувшись.
— Я не то хотел сказать, но пусть будет так!
Когда Рябинин вышел из управления, со стороны океана дул влажный леденящий ветер. Воя на перекрестках улиц, он перелезал через хребты сопок и уходил кружить в тундру. Где-то далеко-далеко гудели сирены кораблей.
Капитан «Аскольда» стоял на крыльце, нахлобучив на глаза фуражку и подняв воротник видавшего виды рыжего пальто. Часто вспыхивающая трубка озаряла его лицо с прикрытыми от ветра глазами, впалые щеки и плотно сжатые твердые губы.
Он долго стоял так, не двигаясь, потом спрыгнул с крыльца и, зашагав по улице, свернул в пустынный темный переулок. Переулок наклонно уходил к заливу, и ветер теперь бил прямо в лицо, выдувая из трубки искры, захватывая дыхание.
Это был ветер Студеного моря, ветер штормового ненастья, ветер тревог и странствий — ветер его моряцкой зрелости. И капитан, распахнув пальто, шел навстречу ему — ветру третьей военной осени…
Возвращаясь с совещания, она шла по темной кривой улочке, когда кто-то взял ее за локоть и выхватил из руки сверток с книгами. Ирина Павловна резко обернулась и облегченно вздохнула:
— Боже мой, как ты меня напугал! Разве так можно?..
Перед ней стоял высокий худощавый человек в широком меховом костюме, какие носят погонщики собак — каюры. Но капюшон был откинут назад, и лихая флотская фуражка сверкала новенькой эмблемой. На лице офицера — энергичном смугловатом лице кавказского горца — резко выделялся большой нос и острый, упрямо выдвинутый вперед подбородок.
— Прости, Иринушка, — сказал он, раскатисто произнося букву «р». — Но я так рад, так рад тебя видеть…
— А я никак не ожидала тебя встретить, — призналась Рябинина. — Мы все думали, что ты еще лежишь в госпитале.
— Пустяки! — неожиданно весело отмахнулся старший лейтенант. — Рана оказалась ерундовой, и я уже был в море… Сейчас в море так хорошо, так хорошо, Иринушка! Вах…
Офицер говорил скороговоркой, с сильно заметным кавказским акцентом.
— Ну как же здоров, если еще хромаешь! — возразила Ирина, беря его под руку. — Кстати, ты чего же скромничаешь? — Она бесцеремонно распахнула на его груди куртку, показала пальцем на один из орденов. — Этот? — спросила она.
— Да, — кивнул он, — этот. Только вчера получил.
— Ну поздравляю. — Рябинина дружески чмокнула его в щеку и со смехом фыркнула: — Боже мой, как ты надушен, словно девчонка!
— Я люблю приятные запахи, — смутился офицер.
Этот офицер, командир «морского охотника № 216», которого звали Вахтангом Беридзе, был давнишним другом семейства Рябининых. Дружба их началась еще до войны, когда в одном из рейсов на «Аскольде» отравились консервами несколько матросов; это случилось вдали от берегов, и «охотник» Вахтанг Беридзе на полных оборотах прилетел на помощь рыбакам, — именно с тех пор офицер и стал своим человеком в семье капитана.
Бережно поддерживая женщину за локоть, Вахтанг Беридзе с увлечением рассказывал:
— Знаешь, в госпитале была такая тощища, что я от безделья, кажется, опять влюбился. Но опять не везет — она не знала, что я встречусь ей в жизни, и уже успела выйти замуж. И муж у нее — такой сопливый мальчишка. Сержант-механик с аэродрома. Я перед ним как «витязь в тигровой шкуре»…
— Вахтанг! — смеялась Ирина. — Ты влюбляешься во всех. Ради бога, не влюбись в меня.
— В тебя я тоже был влюблен, но — тайно. Ты об этом, Иринушка, даже не догадывалась… И вот, знаешь, — продолжал Беридзе, — от скуки я снова накинулся на английский язык. Все время штудировал одну книжку. Поверишь — даже без словаря…
Они уже подходили к дому, и он заговорил поспешно:
— Эта книга о парусном искусстве… Когда-то, очень и очень давно, человек впервые укрепил над своим челноком камышовую подстилку, а может быть, шкуру убитого им зверя. Челн двинулся быстрее, и дикарь, наверное, закричал от радости. Вот так-то, Иринушка, родилось в этом мире парусное ремесло. Вечная борьба со стихией рождала сильных и смелых людей. Очень много их погибало, но на смену им шли другие — такие же отчаянные и злые. В море всегда человеку было лучше, нежели на берегу. И вот наступил век паруса — золотой век паруса. Ты представляешь, Иринушка, кусок грубой заштопанной материи — и вот эта тряпка двигает корабли, торговлю, цивилизацию…
— Ты романтик, — остановила его Рябинина. — Пойдем домой, мне стало холодно…
Звонок приглушенно прозвучал в глубине квартиры. И вот хлопнула дальняя дверь — едва слышно, другая — ближняя — громче, раздался топот бегущих ног и наконец звонкий юношеский голос спросил:
— Кто?
— Это я, Сережка, открывай! Мы с Вахтангом…
Сын обнял ее на пороге. Но, заглянув через плечо офицера на лестницу, разочарованно протянул:
— А где же отец?
— А что, разве его еще нет? Я думала, он уже дома.
— И не приходил.
— Странно. — Ирина Павловна слегка нахмурилась. — Его куда-то вызвали с совещания и… Ну-ка, дай мне на тебя опереться, — она стала стаскивать боты. — И он больше не вернулся. Наверное, сейчас придет.
Сергей подхватил сверток, и они прошли в полутемную столовую.
— А ну! Дай я на тебя посмотрю… Боже мой, как ты растешь, Сережка! А это что за новость? Никак усы?
Мать засмеялась, а сын смущенно провел рукой по верхней губе, покрытой золотистым пухом. Он стоял перед ней в грубой матросской голландке навыпуск, в вырезе которой виднелась не по годам сильная грудь спортсмена. Засученные по локоть рукава обнажали руки широкой кости, обещавшие быть такими же крепкими, как у отца.
— Ведь я скоро паспорт получу, — сказал Сережка и, потрогав сверток, деловито осведомился: — Книги?
— Да. Хочешь — посмотри…
Вахтанг, взяв книгу, уединился в угол, рассматривая эту книгу почти с благоговением. Сережка же — наоборот — кое-как перелистал книжку и тут же отшвырнул ее. Он уважал и любил свою мать, но к профессии ее относился почти с равнодушием; море в его воображении всегда оставалось просто морем, где люди совершают чудеса мужества и выносливости, но он еще не понимал, что море может быть и поприщем для науки.
— Кто-нибудь ко мне приходил?
— Нет.
— Ну, а чем ты занимаешься?
— А вот пойдем — покажу…
В комнате сына топилась печка и было душно от сизого чада. На пылающих углях стояла жестяная банка: в ней что-то плавилось. Проход от кровати до письменного стола загромождали большие тяжелые весла.
У сына была своя шлюпка, построенная отцом еще до войны, — с ней он возился все свободное время.
Вот и сейчас просверлил в вальках весел глубокие отверстия, собираясь заливать их расплавленным свинцом.
Обкладывая банку со всех сторон углями, Сережка солидно объяснял:
— Это для того, чтобы легче было грести. Вес человеческих рук, положенных на валек, равен приблизительно четырем килограммам. А мои лопасти очень тяжелые, надо уравновесить. — Он взял стамеску и молоток. — Ты посиди пока, а я сейчас лунки изнутри расширю, чтобы свинец не выпал, когда остынет.
— Ладно, Сережка!
Юноша ловко орудовал стамеской, вылущивая со дна просверленных отверстий курчавую стружку. При каждом ударе молотка на его лбу прыгал жесткий чуб русых волос, и лицо становилось сосредоточенным, напряженным.
Разглядывая сына, Ирина Павловна думала:
«Вылитый отец: лоб, глаза и даже губы те же — тонкие, твердые… Видно, будет такой же упрямый и сильный…»
Сережка залил свинцом отверстия в веслах, и дерево теперь шипело и потрескивало, обжигаемое изнутри расплавленным металлом.
Стараясь не хромать, Вахтанг тем временем сходил в прихожую, достал из карманов кухлянки два матово-оранжевых апельсина:
— Это вот тебе, Иринушка, а это вот тебе, Сережка. Как видите, я вас не забываю.
— А тебя, как видно, не забывают в родном ауле?
— Да, опять прислали посылку и письмо. Вах, какое письмо, какое письмо! — повторил Вахтанг, покачивая кудлатой головой, в которой едва-едва проглядывали первые седины.
Отдирая кожуру апельсина, Ирина Павловна улыбнулась.
— После этого письма, — сказала она, — ты, наверное, и выписался из госпиталя раньше срока. Я ведь знаю, что тебе могут писать твои старики, которые даже фотографируются с кинжалами наголо.
Вахтанг подал Сергею осколок от авиабомбы с острыми зазубренными краями:
— Ну, а вот это подарок только тебе. Обнаружен хирургами в моем бренном теле. Храни. Помни мою доброту.
Старший лейтенант сел на стул, вытянув больную ногу. Ирина Павловна направилась в столовую, и он совсем по-домашнему крикнул ей вслед:
— Если можно, то — чаю!..
За столом, как-то сразу посерьезнев, Вахтанг сказал:
— Плохая весть, Иринушка.
— Что такое?
— Твой «Меридиан» вмерз в ледяной припай у Хайпудырского берега.
Ирина Павловна вздохнула.
— Кому еще налить чаю?.. Ведь я, Вахтанг, уже знаю об этом.
— Мама, неужели ты отложишь экспедицию до весны?
— Буду искать другое судно.
— Вах! — произнес Вахтанг свое обычное восклицание, которым он привык выражать радость, удивление и негодование. — Я знаю, что найти судно для дальних плаваний сейчас почти невозможно. Все суда, какие только можно использовать, нашли себе в войну применение. Ведь не позволят же тебе отрывать их от работы, которая нужна фронту!
— И это я тоже учитываю.
— Мама, пусть институт сам найдет судно.
— А институт ищет судно через меня. Я уполномочена на это. Притом мне кажется, что начальник экспедиции должен делать все сам, начиная от поисков судна и кончая составлением экспедиционных отчетов… Ну ладно! Хватит об этом.
В глазах Вахтанга блеснул озорной огонек. Он резко выпрямился на стуле — он все делал резко и быстро, словно торопился куда-то, — и серьезно взглянул на женщину черными, немного выпуклыми глазами.
— Вспомни о парусе, — сказал он. — Я недаром пришел к тебе…
— Что ты этим хочешь сказать?
— А вот ты слушай. В последнем походе (это было вчера на рассвете) на мой «охотник» навалились сразу три «юнкерса». Что тут было — не рассказать!.. Короче говоря, один с дымом ушел, наверное, так и не дотянул до аэродрома, а другие наш мотор попортили. Пришлось зайти для ремонта в первую попавшуюся бухту, что мы, конечно, и сделали. И в этой бухте… Ира, налей-ка мне чаю!
— Ну, что в этой бухте?
За дверью раздался настойчивый звонок.
— Отец! — вскрикнул Сережка и, обрадованный, кинулся в прихожую, но вернулся обратно не с отцом, а с молодым широкоскулым парнем, от которого исходил крепкий дух ворвани.
— Ты кто такой? — спросил Вахтанг.
— Я? — И парень ткнул себя в грудь пальцем. — Мордвинов я, меня Яшкой зовут… Я салогрей с «Аскольда»…
— Что-нибудь разве случилось? — насторожилась Ирина.
— Не знаю, — ответил Мордвинов. — Прохор Николаевич меня попросил к вам зайти. Сказать, что он сегодня домой не придет. Просил прислать ему полотенец чистых да шлепанцы.
— Хорошо, — кивнула Ирина. — Передайте ему, что я сама зайду сегодня на траулер и занесу все, что он просит… Вы, может быть, выпьете с улицы горячего чаю?
— Нет, — хмуро ответил Мордвинов. — Я не пью горячего чаю, я пью только холодный.
— Может, тогда возьмете пирожок на дорогу. Пирожки очень хорошие.
— Спасибо, — поблагодарил Мордвинов, — но я не ем хороших пирожков. Я ем только плохие…
— Иди, иди, братец, — сказал Вахтанг. — Не хами здесь!
— Разве же я хамлю? — удивился салогрей и спокойно пошел к выходу…
«Какие странные матросы бывают у моего Прохора», — думала Ирина, провожая Мордвинова до дверей. Она вернулась за стол и обратилась к Вахтангу:
— Ну продолжай. Так что же было в этой бухте?
— В этой бухте, — засмеялся старший лейтенант, — стояла шхуна. Но какая шхуна!.. Обожди, Ирина, не перебивай меня, история еще только начинается. Эта шхуна стояла на отмели, подпертая с бортов валунами. Я так и ахнул, когда увидел ее! По легким обводам, высокой корме и другим приметам, которые невозможно передать, а можно только почувствовать, я сразу понял, что это настоящий «пенитель». Пока матросы чинили мотор, я излазил шхуну вдоль и поперек и пришел к неутешительному выводу, что на свете еще есть много дураков, которые раньше времени забыли о парусе. В довершение всего я покажу вам вот это…
Вахтанг протянул Ирине Павловне бумажный пакетик. Когда она развернула его, на стол упали два кусочка дерева: один — темный, другой — более светлый, и оба имели с одной стороны лоснящуюся поверхность, покрытую смолой.
— Что это? — изумилась Ирина.
— Это я выпилил от борта шхуны образцы обшивки. Специально, чтобы показать тебе. Темный — от подводной части, а светлый — от надводной.
Ирина Павловна смущенно сказала:
— Но я ничего в этом не понимаю. Вот смола… она хорошо сохранилась. Значит, сохранилась и обшивка шхуны. Выходит, так?..
Сережка внимательно рассмотрел кусочки дерева, порезал их столовым ножом и даже понюхал.
— Да это настоящая лиственница, — заявил он. — Прочнее трудно найти что-либо у нас на севере. Ведь лиственницу не любит червь-торедо, и она плохо горит… Вахтанг, ты говоришь, шхуна стоит на отмели, а не на воде? Тогда, значит, лиственница выделила на открытом воздухе скипидар, и от этого шхуне не страшна никакая сырость.
— Вот анализ! Молодец, Сережка! — восхищенно сказал старший лейтенант. — Из твоего сына, Иринушка, хороший моряк выйдет… А сейчас ты, не теряя времени, поезжай в рыболовецкий колхоз «Северная заря», оттуда пробеги верст тридцать на собаках до бухты Чайкиной, где и стоит этот «пенитель». Посмотри: годится судно для экспедиции или нет. Вот, пожалуй, и все. Я, откровенно говоря, только затем и пришел сегодня, чтобы сообщить о шхуне. А сейчас мне, — Вахтанг решительно встал, — пора на катер…
И, направляясь к двери, шутливо продекламировал:
— «Пора, пора! Рога трубят…»
Ирина Павловна застала своего мужа в каюте: ящики письменного стола были распахнуты настежь — капитан раскладывал на полу какие-то бумаги, стоя на коленях.
— Пришла, — улыбнулся он жене. — Я так и знал, что ты придешь… И я очень рад тебе, дорогая.
Он встал перед ней и отряхнул на коленях брюки.
— Ты устала? — спросил он, беря ее за плечи. — Я знаю, что ты устала… Я тоже устал. Был чертовски трудный рейс. И сегодняшний вечер мы проведем вместе. У меня где-то еще завалялась бутылка рома…
— Скажи, Прохор… Мне кажется, что-то случилось!
— Нет, все остается по-прежнему. Меняется только флаг…
— Я не совсем понимаю тебя. О чем ты говоришь?
— Я всю жизнь проплавал под флагом, в углу которого вышиты золотом две скрещенные селедки. Дураки, конечно, никогда не понимали такой романтики — они видели селедку только на столе, под уксусом и с зеленым луком. Теперь я меняю флаг, мой старый добрый флаг, — на новый, бело-голубой, со звездами… Ты поняла меня теперь?
— Не совсем.
— Потом поймешь. А сегодня я хочу, чтобы ты осталась ночевать в моей каюте. Завтра мой «Аскольд» станет кораблем военным, и женщине, пусть даже такой чудесной, как ты, уже будет не место на его палубе…
— Ах, вот оно что! — догадалась жена, сразу как-то изменившись в лице и сильно побледнев.
— Да, вот так, Ирина. Именно так…
Никогда еще они не были так дружны, как в этот вечер. Далеко за полночь они просидели в полутемной каюте, распивая бутылку пахучего рома, и все говорили, говорили, говорили. Потом капитан снял со стены фонарь и пошел проверить отсеки, а Ирина Павловна присела на плоскую жесткую постель мужа и задумчиво сняла туфли…
Вернулся муж и завел часы.
— Уже четверть третьего, — сказал он, — пора спать…
Вахтанг Беридзе рукавом смахнул с циферблата соленые брызги, посмотрел на светящиеся стрелки часов.
— Четверть третьего, — заметил он и по переговорной трубе передал в моторный отсек: — Старшина, еще оборотов пятнадцать… Да, да, прибавь, пожалуйста!..
Холодное беззвездное небо посылало вниз мрак и стужу. На какое-то мгновение из-за облаков стремительно вынырнули голубоватые Плеяды, померцали в вышине и снова скрылись в тучах. Только на востоке, не переставая, горела красноватым огнем полночная звезда Кассиопея.
Вахтанг Беридзе стоял рядом с рулевым возле компасного нактоуза, сдирая ногтем с линз бинокля тонкую пленку льда. Мичман Назаров, закутанный до самых глаз в меховую кухлянку, поднялся по трапу на мостик. Он что-то сказал, но шум волн и ветра заглушил его голос, тогда он закричал:
— Товарищ командир! Прошли последний створ, выходим в открытый океан…
— Добро, мичман! — так же громко ответил старший лейтенант и, еще раз посмотрев на плавающую в голубом спирте картушку компаса, спустился с мостика в каюту. Плотно закрыв за собой обрезиненную дверь, он стряхнул с себя воду и достал из ящика пакет. Осторожно срезав ножницами верхнюю кромку, Вахтанг вынул сложенный вчетверо листок прозрачной бумаги. Прочитал:
«Следовать к берегам провинции Финмаркен. Квадрат 143У. Южная оконечность Зандер-фиорда, бухта Святой Магдалины. Снять с норвежского берега группу наших разведчиков под командой лейтенанта Ярцева, числом 14 человек. С рассветом вернуться на базу».
Прочитал и по переговорной трубке приказал на мостик:
— Курс — двести девяносто. Встреч с кораблями избегать. Скорость — прежняя.
Мичман повторил приказание. В незакрытую трубу было слышно, как поскрипывает штурвал под руками рулевого, как с шипением расползаются по палубе волны.
Уже неофициально Назаров заботливо спросил:
— Ну как, Вахтанг, нога все болит?
— Болит, — поморщился Беридзе.
— Рано ты, командир, из госпиталя ушел.
— Ничего. Мостик у нас такой узкий, что ходить почти не приходится. Я сейчас прилягу.
— Конечно. Вздремни до самого главного. И будь спокоен…
Прежде чем лечь, Вахтанг спустился в моторный отсек. В тесных проходах, между двигателем и бортом, расхаживали одетые в синюю нанку подтянутые мотористы. Кладя руку на теплый кожух двигателя, Вахтанг глазами подозвал к себе старшину:
— Как подшипники? Ты жаловался, что перегреваются!
— Все в порядке! — прокричал ему в ухо старшина. — Дело в подаче смазки… Работают теперь, как хронометр!
— Ну, ну! — Старший лейтенант похлопал моториста по плечу и добавил: — Передай своим ребятам, чтобы вели себя построже. Дело сложное… Что? Я говорю — дело сложное! Понял?..
Потом он прошел в кубрик. Очередная вахта готовилась идти на посты сменить своих товарищей. Катер бросало из стороны в сторону, и матросы, балансируя и хватаясь за тонкие пиллерсы, натягивали на себя непромокаемые штаны и куртки. Синий маскировочный свет мертвил обстановку моряцкого жилья, делая ее какой-то призрачной и таинственной.
— Куда идем, товарищ командир?
— А вот за тем и пришел, сейчас расскажу… Помните, мы как-то уже снимали лейтенанта Ярцева? Такой пониже меня ростом, все больше молчит, на лицо худущий… Так вот, он сейчас выходит со своей группой к бухте Святой Магдалины. Наше дело, ребята, такое: побыстрее убрать их с чужого побережья — и домой… Не так уж и трудно, если ничего не случится…
В кубрик спустился по трапу боцман Чугунов, налил себе полкружки клюквенного экстракта, добавил воды, выглотал единым махом. Опять запахнул капюшон, признался:
— Мутит меня что-то. Как только какавы попью — так и мутит. От водки — ничего, а вот от какавы — беда прямо…
— Ты, боцман, — предупредил его Вахтанг, — особенно-то не разгуливай. Войдем в фиорд — из турели не вылезай: всякое может быть…
Вахтанг вернулся в свою каюту. Качка усиливалась. В рукомойнике звонко плескалась вода. Мокрый реглан, висевший на косяке двери, порой прилипал к переборке, порой, отрываясь от нее, повисал в воздухе. Носовая стенка каюты взлетала влево и вправо, — казалось, что море ставит ее то на один, то на другой угол.
Вжавшись в узкий простенок каюты, Вахтанг лег на койку. Сон долго не приходил. Мысли сменяли одна другую, набегая, как неторопливые волны. Тогда единым напряжением воли он приказал себе: «Спать!»
И старший лейтенант заснул, как умеют спать только командиры военных кораблей, — чутко и настороженно, готовый в любой момент вскочить и броситься на мостик. От такого сна отдыхало лишь одно тело, а мозг продолжал работу, воспринимая шумы волн, посвисты ветра, перебои моторов — все звуки, поступавшие в каюту через тонкую переборку.
Но все-таки это был сон, и когда через час Вахтанг поднялся на мостик, он чувствовал себя свежо и бодро.
Глубокой ночью «морской охотник» вошел в пустынный Зандер-фиорд. Дикие голые скалы уходили в море отвесными стенами, и с их подножий свешивались длинные бороды морской капусты. В далеком ущелье выл одинокий полярный волк, поджидая свою подругу. Небо уже заметно просветлело, но звезды сияли по-прежнему холодно. Бегущие с черных вершин родниковые ручьи тонкими струями падали с утесов в море, и над местом их падения клубился морозный пар.
— Смотрю я на них, смотрю…
— Куда, командир? — не понял мичман Назаров.
— Да на горы эти. Нет, думаю, не похожи они на Кавказские. И еще думаю иногда, мичман: увижу ли я когда-нибудь свои горы?
— А ты не думай, командир. Плюнь, — посоветовал Назаров. — Я тоже газеты читаю. Не меньше твоего, командир. Любой дурак понимает, что Гитлеру скоро — амба!
Боцман Чугунов поддержал разговор из своей круглой турели, откуда торчали его голова в шлеме и два острых рыльца пулеметов:
— Он — гад живучий! Сколько еще народу перегробить надобно, пока мы его из подвала вытащим! Я вот, товарищ командир, море очень люблю. А иногда солдату завидую. Ведь он, двуногий, до самого Берлина дойдет. Да еще, стервец, портянки свои в Одере постирает. Как раз на том бережку, на котором Геббельс любил мечтать в лунные ночи!..
— Ну ладно, — приказал Вахтанг, — теперь разговоры отставить. Смотреть внимательнее!..
Катер, держась теневого берега, медленно продвигался в глубину норвежского фиорда. Команда стояла возле орудий, готовая мгновенно отразить любое нападение с берега. Тихо разговаривали люди, тихо стучал выхлоп мотора, предусмотрительно опущенный в воду; совсем тихо, ударяясь о борт «охотника», звенели рассыпчатые гребешки волн. И в этой настороженной тишине, казалось, было слышно, как гулко стучат матросские сердца…
В бухте Святой Магдалины старший лейтенант разглядел песчаную отмель и подвел к ней свой катер. «Охотник» мягко ткнулся форштевнем в песок. От самой отмели начинался подъем в гору. Постепенно расширяясь, он заканчивался пологой равниной, блестевшей при лунном свете плоскими обломками горного кварца.
— Наверное, — подумал вслух мичман, — они придут отсюда. Самое удобное место…
Прислушавшись к тишине, прерываемой плеском воды, Вахтанг тихо свистнул, как свистят болотные птицы, — тонко и печально. Он уже не раз снимал с вражеского берега разведчиков и знал, что на этот свист из тьмы выйдет человек… потом другой… третий… и молчаливой цепочкой разведчики спустятся на катер.
Но сейчас этого не случилось. Тогда старший лейтенант свистнул еще раз — уже громче.
И снова — никого…
— Еще не пришли, — шепотом сказал Назаров. — Наверное, задержались.
— Ждать надо, — так же шепотом отозвался из пулеметной турели боцман.
И стали ждать. Волк теперь выл где-то совсем рядом, за ближней сопкой, и от этого надсадного голодного воя всем было как-то не по себе. Старший лейтенант, разминая больную ногу, нервно ходил по мостику и часто смотрел в небо. Приближался хмурый предрассветный час, и звезды, уже готовые померкнуть, едва сверкали.
Волнение ожидания передалось и в нижние отсеки; мотористы, откидывая люк, спрашивали:
— Нету еще? Вот штука… Неужто погибли ребята?..
— Пора бы нам уже и удочки сматывать, — осторожно подсказал Назаров. — Дальше оставаться никак нельзя.
Вахтанг взглянул на часы:
— Да, надо уходить. Ярцева я знаю — он вояка опытный, и коли не пришел вовремя, значит… Значит — ждем полчаса. Еще полчаса, и потом заводим моторы!..
И вдруг боцман Чугунов сорвал с головы шлем, высунулся по пояс из турели, настороженно прислушиваясь.
— Кажется, идут, — сказал он.
Теперь уже все слышали далекую пулеметную очередь. Кто-то стрелял, не жалея патронов, и пулемет захлебывался, точно задыхающийся от бега человек. Потом до слуха отчетливо донесся глухой раскат гранатного взрыва.
— Это они! — радостно вздохнул мичман. — Выходит, что прорываются…
Стрельба разрасталась. Ветер, кружась в горах, разносил по лабиринту ущелий гулкое обвальное эхо. Бой стремительным клубком подкатывался к бухте Святой Магдалины.
— Завести моторы! — приказал Вахтанг в машинный отсек и, вцепившись в поручни мостика, всем телом вытянулся по направлению выстрелов.
Там, в сопках, разведчики вели бой, а он ничем не мог им помочь. Оставалось одно: ждать, пока они сами не прорвутся к нему.
И они — прорвались!
Сначала на берегу показался один человек. Он бежал к воде, припадая на раненую ногу, опираясь на ствол ручного пулемета. Матросы втащили его на палубу вместе с рюкзаком и оружием, и он, яростно отплевывая соленую воду, сообщил:
— Сейчас придут… Один остался там… для прикрытия… Ну, влипли! Перед самым концом нарвались на егерей… Думали, просочимся… Черта с два!..
И, лязгнув зубами, он почти жалобно простонал:
— Хо-а-дно…
Его отнесли в кубрик, а следом за ним, спотыкаясь о подводные камни и неся на вытянутых руках оружие и раненых, подходили к «охотнику» остальные. Их посиневшие, распухшие от мороза руки цеплялись за борт катера, и разведчики тяжело переваливались на палубу, оставляя на чистых досках следы грязи и крови.
Их было тринадцать. Один, четырнадцатый, остался в сопках и продолжал вести неравный бой.
Разведчики в нетерпении топтались на корме катера, прислушиваясь к эху, которое доносило грохот взрывов и затяжное пулеметное клюканье.
На палубе слышались возбужденные голоса:
— Короткими бьет, патроны жалеет…
— Я ему, братцы, успел два диска свои отдать…
— Прорвется, он парень бывалый…
— Это как сказать, пуля не разбирает…
— Ага, длинную выпустил…
— Видать, прижали его, сволочи…
— Ничего, он тоже не в дровах найденный: прорвется!..
— Эх, черт возьми, я пойду к нему…
— Стой, дурак: ему и без тебя тошно…
Все ждали.
Стрельба медленно, но упрямо приближалась к бухте. Четырнадцатый задержал егерей на подступах к фиорду и, навязав им неравный бой, теперь пробивал себе дорогу к морю!..
И вдруг наступила тишина. Сначала никто не хотел ей верить. Казалось, огласись скалы прежним громом боя, и все разом вздохнули бы, облегченно и радостно. Но над фиордом стояла тишина — настороженная, давящая, заунывная.
— Всё! Погиб, — сказал мичман.
Тогда один разведчик подскочил к борту и, бешено дернув затвор автомата, высадил вверх целый диск трассирующих пуль — огненной лентой вытянулась трасса вдоль серебристой долины.
— Костя-а-а! — закричал он. — Никоно-о-ов!..
Скалы молчали. Только сонно шумели ручьи, волны с тихим шорохом перебирали на отмели гальку да шумели на ветру голые сучья кочкарника…
К Вахтангу, чуть пошатываясь, подошел разведчик в сером ватнике, с покоробленными от сырости полевыми погонами офицера. Это был командир группы — лейтенант Ярцев.
Потрогав забинтованную голову, покрытую ржавыми пятнами крови, он глухо сказал:
— Можно отходить… Сержант Никонов прикрыл отход!..
В такие моменты лучше всего думать о постороннем.
Но послушай-ка, приятель: что ты можешь назвать посторонним? Ведь эта жухлая травинка, что качается у тебя перед глазами, — разве она еще не принадлежит тебе? А эти горы, с которых несутся бешеные мутные ручьи, — ты еще вчера пил из них ледяную воду. А там, за тобою, совсем рядом, шумит твое море, — ты столько раз пропадал в его просторах и снова возвращался обратно…
Было тихо и грустно.
— Эй, немец! — вдруг крикнул Никонов со злостью. — Ну, иди сюда… где ты застрял там?..
В ответ несколько длинных очередей, скрещиваясь над его головою, прошлись и разошлись, треща и присвистывая. Послышался лай собак. «Собаки, — подумал сержант, — это, пожалуй, хуже…»
Порыв ветра качнул перед ним одинокий стебель травы, Никонов осторожно протянул руку, сорвал и куснул горький стебелек. Ему почему-то захотелось делать сейчас самые простые вещи… Хотелось бы посидеть за добротным столом, выкурить хорошую папиросу, поговорить по телефону или же просто полежать на мягкой постели…
Никонов дожевал травинку до конца и вдруг вспомнил, что там, на Большой земле, в связке его документов осталась одна фотография: Аглая, такая милая и такая юная, сидит в белом платье на ворохе сена и грызет соломинку. Когда это было? Да совсем недавно. Они снимали дачу под Петергофом, он приехал к жене в отпуск, и, кажется, именно тогда они ждали ребенка…
«Семь… девять… одиннадцать… пятнадцать», — он на ощупь пересчитал патроны: негусто. Правда, есть еще одна граната-лимонка страшной разрывной силы, а сбоку на поясе — широкий неразлучный кинжал.
Светало…
Да-а, на этот раз, кажется, ему не выбраться отсюда живым. Когда сержант услышал приглушенный рокот моторов уходящего «охотника» и понял, что теперь товарищи будут живы, он вздохнул. Вздохнул так облегченно и радостно, как хотели вздохнуть те тринадцать, что ждали его.
В этот момент разведчик ощутил всем сердцем величие скупого мужественного слова «долг» и одновременно с этим почувствовал тревожное беспокойство. Раньше ему казалось: лишь бы прикрыть отход, а погибнуть будет легко и не страшно.
Но сейчас, когда он остался один на один — «баш на баш», как говорят матросы, — со своей смертью, ему сделалось не по себе. Это был даже не страх, а лишь неистовое желание жить, которое заставляло его пригибать голову под свистом пуль, плотнее вжиматься в землю.
Жить! Вот именно сейчас, когда все дороги к жизни были отрезаны: впереди — взвод горных егерей, позади — крутой обрыв в море.
Никонов обложился камнями, еще ниже надвинул на лоб каску. В узкую щель между кварцевыми плитами вставил ствол автомата.
Хотелось курить. Взяв в зубы трубку, Никонов долго сосал ее, глубоко втягивая небритые щеки, исцарапанные колючим кустарником. Но даже от одного только запаха прогоревшей махорки закружилась голова.
Не выпуская изо рта трубки, сержант пристально наблюдал за местностью. Горные егеря, обозленные неудачей, засели за грядой обомшелых валунов и, прекратив стрельбу, изредка кричали в его сторону:
— Рус, капут!.. Смертник, здавайс!..
— Я не смертник! — отвечал им Никонов. — Идите-ка вы все… знаете — куда?
Со стороны немцев слышался смех, они о чем-то громко переговаривались, потом один шюцкоровец с чухонским акцентом стал приглашать его к себе:
— Эй, москаль, тебя все бросили! Кончай стрелять, иди к нам, будем пить кофе… Не надо стрелять!..
Пользуясь минутным затишьем, из теплой норки деловито выполз желтобрюхий лемминг. Маленький земляной зверек посмотрел на человека черными бусинками глаз, и, очевидно решив, что это так и нужно, стал усердно ковырять в ухе лапкой. Потом сел на холмик свежевырытой им земли и, сложив на брюшке лапки, начал покачиваться в дремоте. Точь-в-точь как тот обыватель, который, плотно пообедав, выходит посидеть на лавочке перед своим домом.
Никонов вдруг вспомнил, как в детстве он ловил таких животных, — правда, не леммингов, а степных сусликов. Заливая водой норки, он терпеливо ждал, когда зверек выползет наружу — мокрый, жалкий, задыхающийся.
И, точно желая искупить грехи своего детства, Никонов тихо сказал:
— Иди домой, дурачок. Стрелять буду.
Зверек испуганно блеснул бусинками глаз и, дернувшись толстым задком, исчез в норке. Теперь оттуда, изнутри, летела земля — лемминг поспешно закапывал вход в свое жилище.
И когда он уже покончил со своей работой, снова затараторил немецкий пулемет. О стальную каску застучал взметенный пулями щебень, кварцевые крупинки, высеченные из камней, больно стегнули по лицу…
«Здесь не вылежишь уже ничего — пора отходить!»
Никонов методично выпустил восемь пуль. Потом, извиваясь ужом, отполз в сторону и выстрелил еще два раза. На мгновение оторвав голову от камня, сержант увидел, как залегли егеря, и тогда начал отступать, вжимаясь в ущелье.
Ущелье постепенно сужалось, и разведчик уже не шел, а протискивался боком между скалами, цепляясь руками за каждый выступ.
Скоро он услышал тяжелое дыхание и скрип альпийских шипов. Показался егерь. Никонов выстрелил и, не оглядываясь, стал протискиваться дальше. Своды каменного коридора неожиданно раздались, и разведчик уловил шум воды.
Через несколько минут он уже выбрался на берег горной реки. Прыгая по ступенькам скал, вся в белой пене, река с разбегу рушилась в море. И, глядя, как она разбивается на мириады брызг о прибрежные пахты, сержант понял: к морю не пройти…
Тогда он пошел вверх по течению реки. Река постепенно смиряла свой бег, текла сравнительно плавно. Крутые гранитные массивы вплотную обступали ее узкое извилистое русло, и Никонову иногда приходилось брести по колено в воде, преодолевая сильную быстрину. От воды поднимался пар, превращаясь в липкий плотный туман, и чем дальше шел Никонов, туман становился все гуще и гуще, как тесто.
До слуха долетали нестройные крики егерей, плеск воды под ногами, удары прикладов о камни. В одном месте над протоком свешивались сросшиеся в густое гнездо кусты рябины. Красные гроздья переспелых ягод казались необычными цветами, растущими прямо из тумана.
Никонов спрятался за рябинником, наблюдая, как в плотных облаках пара вырастают фигуры егерей. Боязливо сбившись в кучу, немцы остановились в нескольких метрах от него и стали тихо совещаться между собою.
Никонов достал гранату, прислушался.
— Какой тума-ан!.. — протянул один егерь. — Курт, а Курт, ты что-нибудь видишь?
— Нет, ничего.
— А ведь если этот красный уйдет, нам здорово достанется от оберста!..[217]
Егеря замолчали. Шумела река. Пели наверху птицы. Волны бежали неторопливо, спокойно.
Было страшно…
Наконец, не выдержав этой давящей тишины, немцы стали стрелять в воздух, прерывая выстрелы криками:
— Kommunist halt! Смертник, здавайс! Hande hoch, смертник!..
Никонов выдернул кольцо лимонки и, выждав мгновение, широко размахнулся для броска. Рвануло грохотом и свистом.
Ломая кусты на скалах, откуда-то сверху свалился камень. Вода замутилась, стала желтой…
Не давая немцам опомниться, сержант выстрелил последний раз и бросился дальше, вверх по течению. Навстречу ему неслись потоки мутной пены, колючие кустарники хлестали в лицо, а он все бежал и бежал, пока река не обмелела и не превратилась в тихо журчащий ручей. Здесь тумана уже не было, только легкий пар висел над водой. Теперь прямо перед сержантом вставала крутая скала. В громадных валунах, образовавших подножие этой скалы, едва слышно звенел родник, а там наверху — высоко-высоко, в просвете туманов — заманчиво голубело небо.
Никонов устало опустился на колени и жадно припал к роднику. От ледяной воды тупой болью сковало зубы.
Но вдали снова раздались голоса егерей. Погоня, погоня — она шла за ним по пятам…
Тогда в каком-то безумном отчаянии разведчик вспрыгнул на первый валун, уцепился за висевший над головой куст, влез на каменный выступ и начал упрямо взбираться на скалу.
Камень за камнем, карниз за карнизом. Ноги скользили, обдирая ползучий мох. Руки повисали в воздухе, вырывая с корнем чахлые растения.
А он все лез и лез — к самому небу, и под ним быстро росла черная впадина пропасти…
Когда Никонов остановился, чтобы перевести дух, долина реки белела внизу узенькой туманной ленточкой, а вокруг высились вершины сопок, и стояла такая тишина, какая бывает только в горах, — тишина, прерываемая одним лишь гудением ветра.
С каждым метром скала становилась глаже и обточеннее. Меньше встречалось расщелин и карнизов. Но, цепляясь за каждую выбоину, за каждую складку в камнях, Никонов полз все выше и выше.
Неожиданно с плеча сорвался автомат и полетел в бездну, увлекая за собой сначала мелкие, потом все более крупные камни. Когда грохот обвала замер, сержант висел над пропастью, втиснув в расщелину носок сапога и цепляясь за скалу одними концами пальцев. От страха свело лопатки, дыхание стало коротким, прерывистым. И одновременно с этим разведчик ощутил в своем теле необыкновенную усталость, каждый мускул трепетал от слабости, нестерпимо болели лодыжки ног, тупой болью ныли изуродованные о камни руки.
Никонов посмотрел вниз: глубокая впадина ущелья зияла под ним, клубясь туманом, а сама скала походила сейчас на гигантскую этажерку с бесчисленным количеством полок. Из бездны пахнуло холодной сыростью, и легкая тошнота подступила к горлу.
Никонов поднял голову кверху: посеревшее небо висело над ним, как никогда близкое и угрюмое. Вершина скалы была всего в каких-нибудь десяти метрах, но разведчик сразу понял: эти метры будут стоить всего того, что осталось позади.
Теперь сержант заранее обдумывал и выверял все движения рук, ног и даже пальцев. Самое главное — пальцев!.. Посиневшие от напряжения, сочащиеся кровью, с ободранными ногтями, они цепко хватались за неприметные бугорки.
Увлеченный работой, Никонов даже не заметил, как на самый гребень скалы вышел полярный хищник — белоплечий орлан, поднятый из гнезда звоном стали о камень. Орлан был стар: он уже несколько лет одиноко жил на этой вершине, не в силах разбойничать над океаном, и, выслеживая редких гагар и чаек, терпеливо ждал своей смерти.
Проковыляв по краю обрыва, орлан остановился и, склонив голову с горбатым клювом, долго следил за человеком строгим, не по-птичьи внимательным взглядом. И, увидев орлана, Никонов сразу возненавидел эту птицу, но не потому, что она была хищной, а за то, что у нее есть большие сильные крылья, и она не боится, как он, сорваться в бездну.
Когда до гребня скалы оставалось уже метра три, сержант увидел над головой узкую трещину в доломите. Собрав силы, он дотянулся до этой щели и глубоко всадил в нее тесак. Нож сел плотно и крепко. Теперь, если только удастся встать на торчащую рукоятку, можно дотянуться до гребня.
Прилипая к скале, как ползучее растение, Никонов изловчился, рванулся кверху и… даже не верилось, но он встал коленом на рукоять. Готовясь к последнему, решительному рывку, сержант лихорадочно думал: «Только бы выдержали ноги… Только бы не сломалось лезвие…»
Орлан беспокойно прошелся по краю обрыва, расправляя саженные крылья, и вдруг закричал дико и страшно, точно в его горле бурлила вода: «Кле-клег-ррл!.. гррл! Кле-клеклак!»
Никонов медленно поднял руки, и его пальцы беспомощно зацарапали камень, не доставая до гребня. Что-то хрустнуло под ногой. Тогда, отчаявшись, Никонов оттолкнулся от ненадежной опоры и, ухватившись за острый гребень скалы, повис…
Он повис над пропастью, собирая в руках остаток сил, потом подтянулся, занес ногу и с трудом перекинул через гребень свое измученное тело.
Так они и сидели некоторое время на голой обветренной вершине — орел и человек…
Сидели — рядом.
Я не помню, значится ли имя X. фон Герделера в числе военных преступников, но это и не столь важно сейчас. Об этом человеке, судьба которого весьма тесно связана с судьбами наших героев, следует рассказать подробнее.
Войсковой инструктор по национал-социалистскому воспитанию Хорст фон Герделер до 1942 года отличался от своих сподвижников лишь чрезмерной жестокостью, которую он сам любил объяснять «фанатической верой в дело фюрера». Скромный майор сделал себе карьеру на второй год войны с Россией, когда приехал в оккупированную Норвегию.
Норвежцам, этим заядлым спортсменам, тогда еще очень хорошо был памятен рекорд советского конькобежца Мельникова, который перед войной посетил Норвегию. И фон Герделер решил ударить именно по этой национальной черте оккупированного народа — по их любви к советскому чемпиону: он объявил, что Мельников перешел на сторону Германии и в рядах власовцев героически сражается против коммунизма. Войсковой инструктор тогда же был замечен и произведен в звание оберста. Он считался незаменимым там, где требовалось добиться успеха любыми средствами.
Будучи энергичным, неглупым и решительным, фон Герделер не чуждался никакого дела: боролся с саботажем на селитровых заводах Норск-Гидро, выжимал контрибуциями из городов последние соки, эвакуировал рыбацкое население подальше от моря, от простора, от свободы…
Карьера его стремительно шла по восходящей линии, и немецкий рейхскомиссар в Норвегии генерал Тербовен (или попросту Бовен, как его звали, что в переводе с норвежского означает «вор») уже не раз предупреждал своего любимца:
— Оберст, никогда не прыгайте по лестнице сразу через три ступеньки. Я понимаю, что вы — мастер в одурачивании людей, иначе я бы вас не уважал, но у вас много завистников… Не споткнитесь, падать всегда больно!..
Фон Герделер еще полгода проработал в Осло и сам того не знал, что гестапо давно подкапывается под него, — примитивным мясникам претила хитроумная «работа» этого инструктора: он просто мешал их славе. Последнее, что успел сделать оберст в Осло, это посадить в прусский концлагерь «лес богов» — весь цвет норвежской интеллигенции: профессоров, педагогов, редакторов газет и врачей; так, казалось ему, в Норвегии будет спокойнее. Он сам учился когда-то в университете, но мантии судьи предпочел мундир рейхсвера и к людям умнее себя всегда относился с некоторым подозрением…
Наградой ему был Железный крест с дубовыми листьями, но завистники из «политише абтайлюнга» все-таки его допекли, и Тербовен был вынужден распрощаться со своим талантливым учеником.
— Я же тебя предупреждал, сынок, — заявил наместник. — Ты не послушался меня, старика… Теперь придется подержать тебя на льду. Будь любезен отправиться в Швецию — на рудники в Элливарре. Будешь работать там на легальном положении. Сиди в этой тихой стране тихо, не умничай. Пусть о тебе немного забудут. Потом я тебя оттуда вытащу…
Нейтральная Швеция питала своей железной рудой военную машину Германии. День и ночь через границу с Норвегией громыхали тяжелые черные платформы, а в банки шведских капиталистов текли тусклые слитки золота, и в этих слитках были сплавлены воедино и обручальное кольцо невесты, и золотая челюсть замученной в гестапо старухи. Фон Герделер в качестве легального агента, под маркой опытного горного инженера, должен был следить за бесперебойными поставками железной руды из Кируны в Нарвик: оттуда руда отправлялась в третью империю уже морем.
Присмотревшись к делу, фон Герделер заметил, что его предшественник был большим ротозеем. Заручившись помощью крупного юриста, оберст перерыл все пункты торговых соглашений со шведскими предпринимателями, и скоро вагоны с рудой уже не успевали разгружать в Нарвике.
Оберст был достаточно сообразителен и действовал различными путями — недаром одурачивание людей было его профессией. Однажды поток руды в Германию остановился, и тогда фон Герделер выкинул такой ход: он задержал перевод платежей на банк в Стокгольме и тут же обручился с дочерью главного обладателя всех рудничных акций. Запруду из груженых составов словно прорвало, на путях к Нарвику даже образовалась «пробка».
Однако портить отношения со шведами фон Герделер никогда не желал: купив за городом зимнюю дачу, он часто устраивал на ней приемы и первым вставал с бокалом вина в руке, предлагая тост за шведского короля. Он пошел еще дальше: о Гитлере стал отзываться с некоторым пренебрежением, рассказывал пикантные анекдоты из личной жизни главарей национал-социалистской партии (а он их знал немало), и это нравилось шведам.
Молодой, полный сил и напористый, оберст сразу оказался и здесь на своем месте: вскоре он добился разрешения обращаться к министру Дарре со всеми вопросами уже лично, через головы его чиновников.
— Я понимаю вас, шведов, — с грустью разглагольствовал иногда фон Герделер. — Ваша страна — образец классической государственности. Именно так я и хотел бы прожить свою жизнь. — И он вздыхал, покручивая обручальное кольцо на пальце. — Поверьте, что мне страшно за мою Германию… Только здесь, в вашем кругу, я понял, какое это счастье — выпить утром стакан парного молока, выкупаться в озере и разводить потом под окном тюльпаны. И не знать, что где-то война…
И богатая вдова Канна Мунк, явно влюбленная в молодого нациста, частенько восклицала с восхищением:
— Как он мил, этот полковник! А еще говорят, что Гитлер испортил всех немцев…
Вид из окон зимней веранды на озеро, окруженное лесистыми горами, был восхитителен. Дача находилась на вершине холма, и при первом же снеге надо будет встать на лыжи и сразу от порога веранды скатиться на дно этой глубокой чаши.
Хорст фон Герделер аккуратно сложил в офицерский несессер бритву и посмотрел на себя в зеркало. Свое лицо ему сегодня понравилось: гладкое, мужественное, немного жесткое, — такие лица любят женщины. Он долго выбирал галстук. Пожалуй, вот этот: хорошо, со вкусом и скромно. Оберст вдел запонки в гремящие от крахмала манжеты, еще раз взглянул на билет, присланный ему сегодня. Начало — в девять. Что ж, он еще успеет.
— Фру Агава, — позвал он служанку, — будьте так любезны, вызовите мою машину из гаража…
Канна Мунк давала сегодня на своей загородной вилле бал в честь именин своей дочери. Хорст фон Герделер, повинуясь шведскому обычаю, вбросил свой подарок внутрь ее дома, не показываясь на глаза хозяйке, и появился перед ней уже с пустыми руками.
— Вы так очаровательны сегодня, — сказал он, наклоняясь, чтобы поцеловать тонкую руку богатой бездельницы. — И мне нравится, что браслет на вашей руке совсем такой, какой носят крестьянские девушки.
— А вы сегодня так разговорчивы, полковник, — назвала его вдова по званию, которое он тщетно скрывал под своим фраком.
— О, фру! — развел оберст руками. — Я всегда буду лишь инструментом, на котором вы так великолепно играете!..
Он решил не быть назойливым и скоро отошел к гостям. Большинство их были инженеры с рудников Элливарре и хорошие знакомые оберста. Встретили они его на этот раз сдержанно и молчаливо. Фон Герделер уже знал: так его встречают каждый раз, когда немецкие войска на русском фронте терпят очередное поражение. «Черт возьми! — подумал он, ругая себя. — Прежде чем идти сюда, надо было прослушать радио…»
— Господа, — весело сказал он, беря с подноса рюмку превосходного мартеля, — восемьдесят семь вагонов руды сегодня уже покатились к морю. Могу поздравить вас, господа, с хорошей премией…
— Это верно, — согласился один швед. — Не будь этой мировой потасовки, и мы бы, наверное, ходили без работы. Только не случилось бы так, что наша руда будет сгружаться в море!
— Вы хотите сказать… — начал было фон Герделер.
— Да, из Лондона только что передали, что английская подлодка…
— Русская! — перебил один молодой инженер. — Стокгольм утверждает, что русская!
— Это безразлично, — продолжал швед. — Однако в Нарвике вчера прямо у причала торпедированы три транспорта с нашей рудой… Как вам это нравится, Хорст?
— Я отвечаю за руду только до Нарвика, — ответил оберст, наигранно улыбаясь. — Моя карьера не плавает по воде, а ездит на колесах…
Весть эта, однако, не испортила настроения фон Герделера, и весь вечер он был общительно-весел. Канна Мунк предложила гостям проехать в соседнюю деревню — посмотреть крестьянскую свадьбу. И оберст с восторгом наблюдал простодушные танцы шведов, пил горький «олюст», играл с девушками при свете костров в горелки. Потом все вернулись обратно на дачу, и казалось, ничто не потревожит сегодняшнего вечера.
Но около полуночи его позвали к телефону. Чей-то сбивчивый голос доложил, что эшелон с рудой, едва перейдя границу, полетел под откос.
— Я вас понял, — ответил фон Герделер. — Срочно звоните на вокзал, чтобы мне приготовили электродрезину. Я сейчас же выезжаю к месту катастрофы…
Он вежливо извинился перед гостями, поцеловал руку хозяйке, сказав ей, что этот вечер надолго останется в его памяти, и Канна Мунк с сожалением проводила глазами его статную рослую фигуру.
— Как он мил, этот полковник, — повторила она свою любимую фразу. — Я никогда не поверю, что Гитлер испортил немцев!..
Под ударами кулака лицо превращалось в кровавое месиво. Схватив свою жертву за горло, фон Герделер деловито стучал кулаком в это безглазое хрипящее лицо. Кулак работал методично, как железный сустав хорошей машины: рука в единожды принятом темпе сгибалась в локте, мускулы напрягались, и жесткая пятерня с резкой силой выбрасывалась вперед — прямо в этот хрип, в эту страшную маску, в этот сдавленно хрипящий рот.
— На, — приговаривал он, — вот еще!.. Проглоти зубы!.. Ты видел, сволочь? Ты не мог не видеть!.. Получай!.. Пути были разобраны… Ты это видел?..
Чья-то рука легла ему на плечо. Оберст обернулся и увидел стоявшего перед ним эсэсовца.
— Оставьте машиниста! — резко приказал эсэсовец. — Он все-таки старик. И он наверняка сам не рад этой ужасной катастрофе…
Фон Герделер отбросил от себя норвежского машиниста, и тот бессильно рухнул на землю.
Повсюду валялись, задрав колеса, сброшенные под откос платформы. Эсэсовцы с фонарями в руках ползали по шуршащим насыпям руды, выволакивали из-под обломков мертвых и раненых.
— Все эти сволочи заодно! — злобно сказал фон Герделер, вправляя выбившуюся наружу манишку и нащупывая разорванную манжету. Только сейчас он сообразил, что его вечерний фрак выглядит дико среди хаоса этой катастрофы…
— С кем я разговариваю? — спросил эсэсовец, осветив фонарем лицо оберста. Фон Герделер назвал себя.
— Имею честь, — эсэсовец приложил руку к фуражке.
Вдвоем они подхватили избитого норвежского машиниста за руки и за ноги, оттащили его в сторону и бросили на брезент, на который складывались убитые.
— Я уже смотрел, — сказал фон Герделер. — Пути оказались разобранными. На стыках были отвинчены гайки. И все было замаскировано. Надо сейчас же арестовать путевого обходчика…
— Уже забрали, — небрежно ответил эсэсовец. — Только он здесь ни при чем. Мы догадываемся, что это работа партизан. В провинциях Тромс и Нурлан их особенно много. Мы даже знаем, кто руководит ими!
— Хальварсен?[218] — подсказал фон Герделер, в неугасшем возбуждении раскуривая сигарету.
— Хальварсен со своим отрядом бродит где-то не здесь, — отозвался эсэсовец. — Мы его отогнали от границы к морю… А вы, оберст, никогда не встречали вот этого человека?
Эсэсовец приставил луч фонаря к обтянутой в целлофан небольшой фотографии. На оберста глянуло незнакомое лицо — лицо волевое, с плотно стиснутыми губами, глаза глядели с пронзительной усмешкой.
— Нет, не встречал. Я последнее время работаю на шведских рудниках.
— Это ничего не значит, — возразил эсэсовец. — Шведские пограничники все, как на подбор, шалопаи. Перейти здесь границу — раз плюнуть…
Эсэсовец спрятал фотографию обратно в карман и пояснил:
— Это видный член норвежской компартии. Зовут его Сверре Дельвик. Он недавно вернулся из Лондона. Вполне возможно, что он и захочет связаться со шведскими шахтерами. Совсем нетрудно подбить их на забастовку. По-моему, кто-то из его людей своротил этот эшелон…
— Хорошо, — сказал фон Герделер, — у меня в Элливарре большие связи, я буду следить.
— Основная примета: Сверре Дельвик не имеет левой руки, — подсказал эсэсовец. — Это мы оттяпали ему ее под Нарвиком, когда он служил в королевской Пятой бригаде. Иногда он носит протез, но это очень заметно…
Через несколько дней еще два эшелона скатились под откос. Стоило переехать границу, как взрывались мосты, разъезжались под колесами рельсы, оползала под шпалами насыпь. Сначала сбавили скорость эшелонов на десять километров, потом на пятнадцать, и, наконец, железная руда потекла в Норвегию жалкой медленной струей.
Корабли в Нарвике теперь подолгу простаивали под погрузкой в ожидании, пока подойдут новые эшелоны. Запасы руды, целые горы драгоценной руды, которая должна была перелиться в орудийные стволы, танковую броню и солдатские шмайсеры, — эти запасы не успевали вывозиться с рудничных дворов. Эшелоны теперь по-черепашьи переползали границу, выставив впереди себя — перед паровозом — несколько лишних платформ, груженных песком, на которых сидели штрафные солдаты…
Однажды фон Герделер разговорился в кафе с пожилым шведским шахтером.
— Вы знаете, кто такой Сверре Дельвик? — спросил он его.
— Знаем, — ответил швед. — Он — настоящий парень!..
Обидно было еще и то, что завистники, которых он нажил в «политише абтайлюнге», конечно, воспользуются этим моментом, чтобы прижать его к ковру лопатками. И фон Герделер не ошибся в своем предположении: в середине ноября он получил официальное уведомление о том, чтобы приготовить дела к сдаче их другому представителю. Затем последовал приказ: инструктор по национал-социалистскому воспитанию переводился в распоряжение ставки горноегерской армии генерала Дитма.
Это был уже конец, это был фронт!..
Оберст никогда не думал, что может испытывать такой отчаянный страх. Ведь он всегда хвалился умением прекрасно владеть собой. Но сейчас его просто зазнобило от ужаса, что вот это его тело, такое здоровое и сильное, которое он так берег и лелеял, — это тело может быть разорвано на куски, что его можно проткнуть штыком, что рваный горячий осколок может войти в это нежное красное мясо и, вкручиваясь в него, раздирать его страшной болью…
«Я просто устал, — решил фон Герделер, наливая себе полный стакан коньяку. — Надо как следует встряхнуться». Одевшись попроще, чтобы его не узнали, он забрел на окраине города в шахтерский клуб. У стойки он выпил сразу три стаканчика русской водки и пригласил танцевать девушку.
— А ты мне нравишься, — сказал он ей и провел рукой по ее пухлому заду.
Какой-то парень в рабочей куртке, тоже крепко подвыпивший, выволок фон Герделера за дверь. Кулак шахтера больно треснул полковника в щелкнувшую челюсть, и он откатился к забору.
— Поддай ему еще, Альф! — крикнул чей-то голос…
Вмешивать в это дело полицию было глупо. Отряхивая свой костюм от грязи, фон Герделер побрел дальше — на самый конец города. В потемках высились слабо освещенные рудничные копры, среди догорающих навалов шлака проносились резко кричащие паровозы.
На задворках одного из бараков он нашел то, что искал.
— Вы не разделите со мной одиночества? — спросил он пожилую костлявую проститутку.
Она провела его в свое убогое жилье, где над смятой постелью висели знаменитости нашего буйного века: рядом с Гитлером — портрет американского боксера, рядом с Гретой Гарбо — испанский тореадор.
Фон Герделер, присев на стул, признался:
— Ты обожди… Я не могу.
Проститутка сказала:
— Я была в Германии. Вот где умора! Там солдаты прямо с фронта. Так и кидаются на нас. И тоже ничего не могут.
— Я не был на фронте, — ответил оберст, — но я там буду. И буду скоро…
Через неделю он сдал свои дела майору интендантской службы, крепко искалеченному под Сталинградом.
— Что-то я не замечаю на вашем лице особой радости по поводу того, что вы отправляетесь на фронт! — ядовито сказал ему этот майор на прощание.
— А я, — резко ответил оберст, — что-то не замечаю на вашем лице особого огорчения по поводу того, что вы остаетесь в тылу!..
Ему удалось оттянуть фронт еще на две недели — он уехал отдыхать на курорт.
Сережка с детства отличался самостоятельностью. Однажды отец за какую-то провинность оттаскал его за уши. Сережка даже не пискнул при этом, а на следующий день принес откуда-то медицинскую брошюру, которая называлась «Почему вредны телесные наказания». В этой брошюре, которую Рябинин тут же прочел, было сказано буквально следующее: «Нельзя драть детей за уши. Механические раздражения ушной раковины вызывают прилив крови к голове и могут вредно отразиться на умственных способностях вашего ребенка».
Рябинин вспомнил этой случай потому, что жена сегодня утром ему сказала: «Я уйду в экспедицию, ты останешься один, ради бога, следи за Сережкой, он еще очень неустойчив… Такой возраст, сам знаешь, за ним нужен глаз да глаз!»
Капитан «Аскольда» выбивает в иллюминатор трубочный пепел, его брови хмуро сдвинуты.
— Че-пу-ха! — раздельно произносит он и сильно дует в одну из переговорных труб.
В другом конце корабля на слуховом раструбе откидывается клапан, и раздается протяжный свист. Штурман «Аскольда» Андрей Векшин поспешно вскакивает с койки. Он уже знает — это Рябинин: только у него одного такие могучие легкие, что могут продуть всю трубу на целую полсотню метров и еще откинуть клапан.
В слуховом раструбе перекатывается звенящий бас капитана:
— Штурман, на минутку…
Больше с тех пор он ни разу не дотронулся до ушей своего сына. И сейчас с нежной усмешкой думает о нем: «Хороший растет парень. Такой не пропадет. А вот скрипку свою, негодник, забросил. И неплохо играл ведь…» Потом его мысли снова возвращаются к жене.
Сегодня она сказала ему вот что:
«Я всегда гордилась тобой, а теперь буду гордиться еще больше. Но ты не забывай: если с тобой что-нибудь случится, это будет для меня непоправимым горем. Ты мне так нужен, так нужен… Помни об этом, ради бога».
Капитан «Аскольда» четкими шагами расхаживает по каюте. Пушистый мат из очесов манильского троса глушит его увесистые шаги. Если бы только кто-нибудь знал, какая большая и давняя дружба связывает его с этой женщиной! Когда он впервые поднял на мачту передовой вымпел флотилии, некоторые капитаны говорили: «Рябинину — легко: у него жена научный работник, уж конечно, она ему подскажет такое, о чем нам своим умом допирать надо. Муж и жена — одна сатана!..»
Да, она ему помогала. Глупо отрицать это. Но не больше, чем другим. Зато, когда он замерзал на мостике, сутками не уходя в каюту, она, казалось, тоже стояла рядом, они вместе, казалось, ломали голову над картой, и в сумбуре штормовых ночей — казалось ли это? — он видел, как ее тонкий палец тянулся в сторону его мечты — тянулся на восток, туда, где еще никто не забрасывал трала.
И он пошел на восток, даже не сказав ей об этом, он впервые снял небывалые «урожаи» на той самой банке, которая носит теперь его имя! Да, конечно, муж и жена — одна сатана: пусть же половина его успеха всегда принадлежит ей. Что у него было до знакомства с этой женщиной? Одни сильные руки, с детства привычные к морскому труду. У нее — все остальное. И, может, не будь у него Ирины, он никогда не был бы тем, кем стал…
В каюту постучали — очень вежливо: одним пальцем. И по этому стуку капитан узнал штурмана — самого вежливого человека на корабле.
— Входи, входи, Векшин.
— Разрешите? — спросил штурман, открывая дверь.
— Давай, давай.
— Я к вашим услугам, Прохор Николаевич!
— Если хочешь, садись.
— Благодарю вас…
У Векшина изящные, даже несколько жеманные движения. Он не спеша выпрямляет на брюках складки, которые должны лечь ровно посреди колен, потом откидывает голову назад, уставив на Рябинина продолговатые темные глаза.
— Сегодня встаем в док, — говорит капитан, и Векшин согласно кивает головой. — У входа в док на грунте лежит разбомбленная немцами барка. Без буксира туда не сунешься. Можно шутя обрубить винт.
— Позвольте заметить, Прохор Николаевич, что в док вообще рекомендуется втягиваться с помощью буксиров.
— Знаю. Так вот. Сходи к диспетчеру порта. Потребуй пару буксиров. Скажи: неотложное дело, корабль готовится к войне…
В дверях уже стоял салогрей Мордвинов.
— А тебе что?
— Куда жиротопку девать? — спросил матрос.
— А куда ты ее думаешь деть?
— Куда?.. А вот выволоку на палубу и спихну за борт. Надоела она мне, проклятая. Я весь уже провонял из-за нее…
— Нет, так нельзя, — возразил Рябинин. — Надо сдать ее в порт под расписку. Отвезти и сдать, как положено.
— Я не лошадь, — сказал Мордвинов, — чтобы котлы на себе таскать.
— А ты найди лошадь.
— А где я возьму денег на лошадь?
— Позвони в порт. Ты же грамотный… Кстати, постой, — остановил его Рябинин. — Я, конечно, понимаю, что дипломат из тебя не получится. Но только надо быть немного повежливее. Вот вчера ты пришел ко мне…
— А там какой-то фраер сидел, — перебил его Мордвинов. — Он мне сразу вопрос: «Ты кто такой?..» А я не люблю, когда со мной так разговаривают.
Рябинин весело рассмеялся:
— Ну ладно. Иди, дорогой товарищ Мордвинов. Только учти: мы становимся людьми военными — теперь от тебя вежливости будет требовать устав…
После салогрея пришел тралмейстер Платов.
— Тралы сдавать? — спросил он.
— Да, в такелажные мастерские.
Платов неловко топтался на месте, комкал в руках зюйдвестку, не уходил.
— Ну, чего вздыхаешь?
— Ох, до чего же мне жалко расставаться с ними, с тралами-то, — начал тралмейстер. — Такие уловы брали — и вдруг… Ведь вся страна ждала от нас трудовых подвигов, ведь мы горели, товарищ командир, желанием выполнить…
Рябинин резко оборвал его.
— Уходи отсюда! — сказал он. — Я громких слов не люблю!..
Сердце боцмана, хватившее горя на своем веку с избытком, умело чувствовать заранее. Точно так же, как предугадывали плохую погоду его больные ноги, чему немало удивлялся штурман: «Антон Захарович, опять точно по барометру!..» Вот и сегодня, когда вызвал его к себе Рябинин, Антон Захарович сразу почуял приближение какой-то беды. А когда услышал от капитана первую фразу, то долго сидел молча, опустив худые плечи: «Вот она, беда-то! Подошла!..»
— Это что же, Прохор Николаевич, — глухо сказал он наконец, — не доверяете, стало быть?
— Нет, боцман, я тебе всегда доверял. Ты всегда мог заменить меня на палубе, ты боцман хороший…
— Да я ведь… Прохор Николаевич, небось сами знаете… Каждую фитюльку, каждое весло облизать готов. У меня ведь дома такого порядка никогда не было, какой я на «Аскольде» держал… Или я уж… Эх, вы! Старика обидеть нетрудно…
И его голова опустилась еще ниже. Он весь как-то обмяк, осунулся, постарел. В заскорузлых пальцах вертел папиросу, и пальцы его дрожали, осыпая табак.
Рябинин подошел к боцману, положил ему на плечи свои тяжелые руки, отчего старик сгорбился еще больше:
— Антон Захарович, корабль-то теперь будет военным. Ведь загоняем мы тебя окончательно. Ты старше всех на «Аскольде».
Боцман жадно затянулся цигаркой, слезы обиды блеснули в стариковских глазах.
— На покой, значит, пора? Так, так… Дослужился, что не нужен стал. Ну что ж, уйду. Только такой обиды, товарищ капитан, я еще ни от кого не видывал.
И Мацута ушел, хлопнув дверью, чего никогда бы не сделал раньше.
«Вот ведь какая чертовщина, — думал Рябинин. — Жалко старика, хороший он человек… Обиделся… Да, скверно получилось…»
Через полчаса вернулся из порта штурман. Раздраженно стал жаловаться:
— Насажали там в диспетчерскую каких-то… простите, идиотов. Я им говорю, что корабль вступает в строй действующего флота, а они: «Вставайте в очередь»…
— Вот потому, что корабль вступает в строй действующего флота, ты, штурман, привыкай докладывать вначале суть дела. А остальное расскажешь за обедом.
— Есть, товарищ капитан! Порт нашу заявку на плавсредства выполнить не может.
— Почему?
— Нет свободных буксиров.
— Из двенадцати — ни одного?
— Да. Пять из них разогнало штормом, и они по сей день где-то в море, четыре буксира тянут баржи с углем.
— А резерв?
— В резерве имелось три. Но один недавно потерпел аварию во время бомбежки, а два выручают союзный транспорт.
— Тоже последствие налета?
— Никак нет! Диспетчер рассказал, что мой английский коллега по какой-то причине принял Кольский залив за Темзу на подходах к Лондону и посадил коробку на мель.
— По какой-то причине… Тоже мне скажут! Причина одна: насадился рому до цветных шариков! Вот вам и на мели все десять тысяч тонн!
Штурман рассмеялся:
— Разрешите повторить заявку на завтра?
Рябинин разложил на столе карту, стукнул по ней кулачищами.
— Не умеем работать! — сказал он. — Все эти портовики, черт бы их брал, — где только они учились?
— Есть, товарищ капитан, особый институт, где их готовят, — услужливо подсказал Векшин.
— Институт… На логарифмической линейке они мастера щелкать. А вот не могут догадаться спустить водолазов и оттащить эту баржу на глубокое место. Драть надо за такие вещи! За уши драть! И чтобы все видели, как их дерут…
— Что прикажете делать?
— Пока ничего. Будем вставать в док своим ходом.
— Да, но там эта… баржа! Вы же сами сказали, что можно обрубить винт. Можно свернуть руль…
Рябинин набил табаком трубку, она засопела в его зубах.
— И винт. И руль, — недовольно сказал он. — Можно и голову свернуть с такими помощничками… Вот что: на штурвал поставь рулевого с хорошими нервами, а я попрошу боцмана возглавить людей на полубаке. Тут самое главное — чтобы нам не помешали. А на мачту поднимем «мыслете»…
Он снял телефонную трубку.
— Лобадин? Слушай, механик, готовь котлы к действию… Что? Да, снимаемся с якоря… Сейчас…
На палубе к Рябинину подошел боцман Мацута:
— Прохор Николаевич, я там это… тово… Погорячился как бы… Вы уж это… тово… Не сердитесь…
Капитан «Аскольда» крепко обнял старика.
— Дорогой боцман, — сказал он, — как мне тяжело с тобой расставаться! Ведь я десять лет знал, что где ты — там и корабль. Но тебе надо уйти. Мы люди здоровые, сильные, впереди у нас тяжесть, которую мы-то одолеем, а ты можешь надорваться…
Мацута громко высморкался в клетчатый платок — подарок родной Поленьки.
— Прохор Николаевич, как же мне жить-то без «Аскольда»? Позвольте, хоть в док его поставлю…
— Я сам хотел попросить тебя об этом, — ответил Рябинин.
Из люка машинного отделения показалось потное усатое лицо механика Лобадина. Закрутил машинный «дух» усы, сказал:
— Машины готовы, «Пар Паркевич» на марке.
— Добро. Ну, боцман, объявляй аврал!
Мацута достал свою дудку — такую старую, что с нее уже давно слезло царское серебро. Дунул — шипит. Потряс в руке — опять не свистит. Встряхнул, словно градусник, сказал:
— Горошина опять… закатывается куда-то…
Матросы смеялись:
— Что, боцман? Авралить уже нечем стало? Ты ее не в рот вставляй, а в другое место…
— Состарилась, — сказал Мацута. — Вам-то, молодым, скоро и дудку новую дадут. Посмотрю я, как вы тут без меня в кулак насвиститесь!.. Лоботрясы вы все! Вам бы жрать да спать — вот и вся ваша забота… А ну — пошли все наверх! С якоря сниматься…
Старая дудка все же сработала, запропавшая куда-то горошина вернулась на нужное место и теперь, быстро крутясь, дробила сигнал на переливчатый свист. Матросы быстро выскакивали из жилой палубы, а боцман покрикивал:
— Давай, давай!.. Не ленись ногами… Ну, чего застыл, будто я тебя на карточку снимать буду?.. За кашей-то на камбуз вы все мастера бегать!.. Пошел, пошел, ребята!.. Улыбок не вижу!..
Авральная команда разбегается на полубаке среди хитрых переплетений цепей, стопоров и гаков.
— Па-а-ашел брашпиль! — командует с мостика Рябинин.
Боцман открывает вентиль, и барабан лебедки начинает с грохотом вращаться, наматывая на себя якорную цепь. Цепь лязгает тяжелыми звеньями. «Аскольд» медленно подтягивается к лежащему на грунте якорю. Наконец цепь смотрит отвесно.
— Па-а-анерр! — докладывает боцман на мостик.
Ил долго не отпускает якорь. Но брашпиль сильнее вязкой хляби грунта. Мотор вырывает из ила чугунные лапы — сразу облегченно вздрагивает корабль.
Мацута кричит:
— Встал якорь!..
Брашпиль быстро набирает обороты. Пятисоткилограммовый якорь рвется наверх во всю прыть, и, увидев его на поверхности, боцман успокоенно машет рукой Рябинину:
— Чи-и-ист я-якорь!..
И пусть на якоре налипло добрых пять пудов вонючего ила и на его лапах шевелятся клубки актиний, Мацута все равно прав: якорь чист, потому что не зацепил с морского дна чужую цепь или какой-нибудь кабель.
Док, стоявший под навесом огромной крутой скалы, находился как раз напротив Мурманска и уже был готов принять корабль. Потопленный в море настолько, что над водой виднелись лишь края его бортов, он напоминал сейчас гигантский совок, который должен поддеть «Аскольд» под самое днище и, снова выходя на поверхность, осушить его для капитального ремонта.
Траулер на малом ходу приближался к доку. На воде угрожающе качались красные буйки, ограждавшие затопленную баржу. Рябинин дал приказ задраить все двери, клинкеты и горловины. Предстоял трудный маневр: надо было вжаться в узкое пространство между доком и баржей, лежащей на дне, развернуться, а потом уже втягиваться в док.
Чтобы проходящие мимо корабли не разводили волну, которая могла бы сорвать маневр «Аскольда», Рябинин велел поднять на мачте сигнал «мыслете». Такие же бело-красные флаги были подняты и на береговых постах Мурманска, безмолвно приказывая всем кораблям уменьшить ход.
Алеша Найденов, стараясь не забрызгать брюки, обмывал из шланга якорные лапы. Ставриди и Борис Русланов пытались откатить в сторону бочку с ворванью. Савва Короленко застыл с отпорным крюком в руках, рассматривая девушек-работниц, расположившихся на ажурном перекидном крыле дока.
— Куда вы бочку-то катите? — спросил он.
— А прямо тебе в рот!.. Ишь ты, как загляделся!
Боцман Мацута, вдев руки в засаленные брезентовые рукавицы, стоял около поручней, задумчиво глядя на бегущую за бортом воду.
«Вот и все, — думал он, — отплавал…»
— Уйду я от вас, — задумчиво сказал старый боцман, — вам, ребята, лучше не будет. Хотя и ругал я вас, а и любил вас, стервецов…
— Мы тебя, боцман, тоже любили.
— Вот теперь Хмыров за меня остается. Он такой… кулачок! — И боцман показал свою сухонькую жилистую пятерню. — У него вы, как у меня, в долг не попросите. Не даст.
— Мы тебя, Антон Захарович, не за это любили, — сказал Алешка Найденов. — Ты с нами не собачился никогда. Ты учил нас. Мы через тебя и море узнали…
Старик хлопнул рукавицами:
— Дурак! Моря до конца никогда не узнаешь. Море — как баба капризная. Любить-то ее ты люби, а все стерегись. Я вон сколько уже плавал, а до сих пор в море выхожу — словно передо мной клетку с тигрой открывают…
Корабль, застопорив машины, плавно раскачивался уже возле самого дока. Матросы, готовые в любой момент действовать по приказу капитана, напряженно всматривались в буйки.
Рябинин, перевесившись через поручни мостика, крикнул:
— Антон Захарович, посматривай! Баковой группе быть настороже!
— Есть! — ответил Мацута.
На мостике звякнул телеграф, за кормой взбурлила вода. «Аскольд» стал втягиваться между доком и баржей. На траулере наступила тишина, прерываемая лишь гудением машин да тяжелыми шагами капитана. Рябинин перебегал с одного крыла мостика на другое, проверял положение судна. Наконец траулер миновал буйки и остановился в узкой ловушке, упершись форштевнем в док.
Боцман облегченно вздохнул.
— Ну, ребятушки, теперь все зависит от нас. Не подведем капитана…
Впередсмотрящий, держа в левой руке бухту, размахнулся грузилом, и длинная змея троса упала далеко за мостиком дока. Девушки подхватили конец, стали крепить трос на тумбу.
Матросы работали как черти, делая все быстро, слаженно. Снова загрохотал брашпиль. Трос, наматываясь на барабан, вытянулся в струну. Теперь «Аскольд» втягивался в док с помощью лебедки. Вот вперед прошла четверть корпуса, вот половина. Часть корабля, на которой находилась баковая группа, уже была, можно считать, в доке.
И вдруг:
— Боцман, травить конец!
Мацута дает слабину на трос и поднимает голову. По заливу, отчаянно дымя, проходит корвет союзного флота.
— Ребятушки! Тащи кранцы, коли у них совесть отшибло…
Матросы волокут кранцы — большие плетеные кошели, набитые опилками и пробкой. Они скидывают их между бортом корабля и стенкой дока, чтобы смягчить удар.
«Союзник» приближается. Мацута смотрит на мостик. Рябинин стоит у обвеса, хлопающего на ветру складками парусины, и молча сосет трубку. Его кулаки лежат на поручнях — большие, грузные…
На проходящем корвете работает радио. Репродукторы корабельной трансляции ревут на весь залив:
Диг, диг, ду; диг, диг, ду!
Хаю, хаю, диг, диг, ду!..
— Вот что делает «владычица морей»!
— Ей-то что: они в Темзе не хулиганят!..
— Может, сигнала не разобрали?
— Ой, и волну же развел он!..
— Ну, братцы, держись: сейчас грохнет…
Корвет проносится мимо. Следом за ним встает волна — высокая, светло-зеленая, еще издали она кивает вспененным гребнем, подступая все ближе и ближе.
— Чтоб им собака дохлая снилась! — выругался Ставриди. — Хватайся за что-нибудь, ребята… Сейчас в нашей коммунальной квартире будет сыпаться штукатурка…
Рябинин гаркнул в мегафон:
— На баке! Отойди от борта, крепче стой…
А мощные репродукторы ревели — корвет шел в море, английские матросы ошалелой музыкой прощались с берегом:
Диг, диг, ду; диг, диг, ду!
Хаю, хаю, диг, диг, ду!..
Злыми глазами посмотрел Найденов на волну, которая сейчас двинет по борту, и крикнул своим ребятам:
— Сейчас вот… Крестись, кто в бога верует!..
И вот «Аскольд» подбросило кверху, вода положила его в глубокий крен, швырнув траулер на железобетонную стенку дока. Захрустел трос, кранцы сплющились и покатились вдоль борта, посыпая воду перетертой пробковой крошкой.
Громадный вал, раскачав корабль, дошел до отвесной скалы, с грохотом перевернул прибрежные камни и, усиленный ударом, ринулся обратно на корабль.
— Больше кранцев! — раздается с мостика.
Мацута мгновение медлит, потом бросает отпорный крюк и бежит к бочке с ворванью.
— Ребятушки, за мной!
Матросы, кряхтя от усилий, перекатывают сорокапудовую бочку на другой борт, пожарным топором выбивают днище. Жирная тягучая ворвань широкой струей хлещет за борт, растекаясь по воде тонкой маслянистой пленкой. И боцман, видя, как тает на глазах, попадая под ворвань, волна, радостно думает:
«А вдруг оставят меня?.. Вдруг оставят?..»
Слой жира утихомирил яростный вал. «Аскольд» раскачивается плавно, медлительно. Слышно, как на мостике Рябинин спрашивает штурмана:
— Что это за судно?
И Векшин отвечает:
— Корвет союзного флота «Ричард Львиное Сердце».
— Боцману Мацуте и всей баковой группе объявляю благодарность! — доносится усиленный мегафоном голос капитана.
Антон Захарович ждет. Ему кажется, что Рябинин сейчас скажет что-то еще, относящееся именно к нему. Но мегафон молчит.
«Нет, не оставят», — вздыхает боцман.
Через полчаса «Аскольд», точно драгоценность, которую заботливый ювелир кладет в удобный футляр, улегся на подогнанные к его бортам деревянные кильблоки.
Постановка в док закончилась…
Мацута небрежно кидал в чемодан свои вещи. Прощаться с кораблем было страшно — все равно, что прощаться с жизнью. В последний раз прошелся боцман по отсечным закоулкам траулера. Чтобы скрыть слезы, закрыл глаза. И так вот, с закрытыми глазами, шел старик, привычно перешагивая высокие комингсы, машинально распахивал тяжелые двери, знал — где пригнуться, где поберечь локоть…
Возле одного люка боцман остановился, сказал Хмырову:
— Здесь место заколдованное: вот погоди день-два, и на крышке снова ржа выступит. Я ее полжизни, проклятую, скреб — теперь ты следи…
А когда вышел на палубу, сказал матросам:
— Ведь я — черниговский, братцы. Я уже и забыл — как там? Говорят, чернозем все больше. А какой он — не помню… Видать, в колхозах я не работник. Куда мне деваться?
И все удивились: казалось, что нет у Мацуты иной родины, кроме моря. И смешно прозвучало вдруг это крестьянское слово — чернозем. Сказал бы он «жвака-галс» или «шкентель с мусингами» — никто бы не удивился.
— Яблоков давно не ел, — вздохнул боцман. — Яблоков хочу. Вот возьму и поеду к себе по яблоки. Надоело мне с вами тут картошку хряпать…
Мацута попрощался с командой, и корабельная шлюпка отвезла его на другой берег Кольского залива, в Мурманск. Гребцы, вернувшиеся обратно, потом рассказывали, что всю дорогу боцман плакал и, оборачиваясь назад, смотрел на свой «Аскольд».
Лейтенант Артем Пеклеванный жил во флотском полуэкипаже, ожидая назначения на боевой корабль. Тянулись серые береговые будни, изредка скрашиваемые вечерами в клубе.
«Сколько же можно ждать?»
Но как бы то ни было, когда его спрашивали о назначении, Артем, не задумываясь, отвечал:
— Я миноносник. Меня отправят на эсминец.
Лейтенант и не представлял себе иное. Он любил эти легкие стремительные корабли, созданные для лихих смертоносных ударов, — корабли, готовые вынырнуть из тумана, развернуться, поразить и снова мгновенно сгинуть в морском ненастье.
«Я миноносник!» Он был им на Тихом океане, мечтал об этих кораблях еще в поезде, и мечты не слабели, наоборот, росли и крепли.
— Лейтенант Пеклеванный! Вас вызывает контр-адмирал Сайманов.
Артем вскочил с койки, на которой сидел, и, одернув китель, переспросил:
— Меня?
— Да. К Сайманову.
«Наконец-то!» — лейтенант облегченно вздохнул.
Контр-адмирал принял его в своем прокуренном кабинете, из окон которого виднелся вспененный рейд. Пеклеванный испытал некоторую робость при виде этого грузного пожилого моряка, который не спеша листал его «личное дело».
Сесть офицеру контр-адмирал не предложил, и Артем навытяжку стоял перед ним, озирая увешанные картами стены.
— Артем Аркадьевич… так, так, — сказал Сайманов. — Плавали на эсминцах, за границей не были, комсомолец… так, так!
Он посмотрел на офицера в упор:
— Чего-то не найду, где у вас здесь записаны дисциплинарные взыскания?
— У меня их никогда не было, товарищ контр-адмирал, — гордо просиял Артем.
— Так уж никогда и не было? — усмехнулся Сайманов, и Пеклеванному показалось, что, не вылезай он всю службу с гауптвахты, и контр-адмирал сам бы кинулся ему в объятия…
— Никогда не было, товарищ контр-адмирал, — повторил Артем.
— Ага, вот — нашел! — сказал Сайманов. — «Курсанту Пеклеванному объявлен строгий выговор за превышение власти старшины класса…» Теперь можете садиться!
Лейтенант сел — как в лужу.
— Извините, пожалуйста, — смущенно бормотал он. — Но я, честное слово, забыл. Не подумайте, что я хотел скрыть…
— Нет, что вы! — успокоил его Сайманов. — У вас здесь так много благодарностей, даже ценные подарки. И очень хорошие характеристики… Вам в училище кто читал морскую практику?
— Авраамов.
— Это хороший моряк. А минное дело?
— Слесарев.
— Я его, кажется, не знаю… А вот скажите мне, пожалуйста, — спросил контр-адмирал, — за что вы получили значок «Отличник ВМФ»?
— Я удачно провел стрельбы миноносца.
— Так, так… А почему же вы его не носите на груди?
Пеклеванный немного растерялся:
— Я его носил… на Тихоокеанском. Но здесь все офицеры кругом орденоносцы. Как-то неудобно ходить со значком. Подумают еще: вот, нашел чем хвастаться!
— Да, — откровенно рассмеялся контр-адмирал, — значком здесь, конечно, никого не удивишь… Ну, а сейчас вы тоже, наверное, хотели бы попасть на миноносец?
— Да, товарищ контр-адмирал.
— Я знаю, — мягко улыбнулся Сайманов, — вся флотская молодежь мечтает об этих кораблях. Что ж, это хорошая школа для моряка, но вы, товарищ Пеклеванный, на миноносец не попадете…
Артем почувствовал, как у него что-то оборвалось в груди, и, когда взял себя в руки, услышал:
— …Обыкновенные рыбаки должны постичь военное искусство, чтобы громить врагов наверняка. Вы назначаетесь помощником командира этого корабля. Вся тяжесть боевой подготовки ложится на вас, работы предстоит много, но команда корабля, спаянная работой на промысле, готова преодолеть любые трудности, и успех обеспечен… Сейчас вы отправитесь на патрульное судно «Аскольд» для прохождения на нем службы.
Пеклеванный вдруг захотел сказать о своей давнишней мечте — о миноносцах, о том, что только на этих кораблях он сможет по-настоящему проявить себя как офицер флота. Но суровая флотская дисциплина сделала свое дело раньше, чем он успел об этом подумать.
Артем встал, вытянул руки по швам и неожиданно для самого себя четко сказал:
— Есть отправляться на патрульное судно «Аскольд».
— Учтите, товарищ Пеклеванный, что на «Аскольде» воевать и работать надо особенно хорошо. Там капитан Рябинин. Вы, наверное, что-нибудь о нем уже слышали?..
Пеклеванный вспомнил эшелон «14-бис», тесное четвертое купе. Ирина Павловна ему говорит: «Капитан «Аскольда» первый проник в малодоступные районы моря, но это еще не все…»
— Да, я слышал о Рябинине…
— Ну и замечательно! Берите в строевом отделе документы и отправляйтесь. Шлюпка ждет у третьего причала. Можете идти.
— Есть идти!
— Кстати, захватите в приемной спутника. Тоже на «Аскольд»…
В приемной Артем подошел к одному офицеру, который почему-то показался ему старым рыбаком:
— Простите, вы не на «Аскольд»?
— Нет. Я с берегового поста службы наблюдения и связи.
Пеклеванный обратился с вопросом к другому офицеру.
— Никак нет, — ответил тот. — Я с тральщиков.
— Это я на «Аскольд»! — раздался женский голос.
Артем обернулся и увидел невысокую девушку в морском кителе с погонами лейтенанта медицинской службы. Легко поднявшись с дивана, она пошла ему навстречу, как-то застенчиво склонив голову набок.
— Китежева, — назвалась она и добавила: — Варя. А вы тоже на «Аскольд»?
— Да, — ответил Пеклеванный, сердито куснув губу. — Очевидно, на шлюпку пойдем вместе?
— Хорошо, — согласилась она…
Уже спускаясь с крутизны сопки к заливу, лейтенант Пеклеванный доверительно сказал:
— Посылают нас с вами, доктор, на какой-то траулер. Воображаю, как он пахнет рыбой. «Трошечкой», как говорят здесь…
Варя внимательно посмотрела на него, рассмеялась:
— Вы знаете, я все равно ничего не понимаю в кораблях, но море люблю… Раньше служила в транспортной авиации, тоже морской, и мне стоило большого труда добиться перевода на корабль.
Пеклеванный искоса взглянул на нее. Придерживая от ветра берет с серебряной эмблемой врача, она шла, наклонившись вперед, и яркий здоровый румянец играл на ее щеках. Лицо у нее было круглое и белое, как у всех северянок. А волосы — иссиня-черные, словно у цыганки.
«Конечно, — раздраженно подумал Пеклеванный, — разве она что-нибудь понимает в кораблях?» И он зашагал вперед так быстро, что чемоданы закачались и заскрипели в его крепких руках.
В самом конце причала прыгала на волнах пузатая корабельная шлюпка. Матросы в зюйдвестках удерживали ее от ударов о сваи.
— С «Аскольда»? — спросил Артем. — Далеко стоите?
— Да нет, всего полчаса ходу. Гребцы хорошие, — ответил матрос, сидевший на руле. — Мы вас давно ждем.
— Прежде, — строго заметил Пеклеванный, — чем разговаривать с незнакомым офицером, надобно представиться ему. Так, по-моему, учит устав?
— Мы еще не знаем, чему он учит. А зовут меня Платов, тралмейстер.
— Меня интересует звание, а не профессия!
— Нет у меня звания, — ответил матрос, начиная злиться. — А профессия — что ж, моей профессии люди завидовали…
Грузно качнувшись, шлюпка отошла от причала, Варя села на кормовую банку, поджав под себя ноги — на днище плескалась вода. Пеклеванный окинул гребцов быстрым проницательным взглядом. Все были как на подбор, сильные молодые парни. Шлюпка, несмотря на волну и ветер, шла ходко. От ровных ударов весел по бортам разбегалась лохматая пена.
Китежева повернулась к Артему, тихо спросила:
— Вы всегда такой, товарищ лейтенант?
— Какой «такой»?
— Ну вот… строгий такой.
— Я не требую незаконного, — ответил Пеклеванный. — Я требую только то, что положено по службе.
— Тогда простите, — извинилась девушка.
Платов тем временем рассказывал гребцам:
— Так они, значит, и встретились. Ну, слово за слово, а тут, глядь, она и призналась: «Никонова, — говорит, — я», — и все тут. Ирина-то Павловна об этом мужу скажи, а он такого дела в ящик не положит. Ведь Костя-то Никонов у него великим мастером был, я уж после него — воробей какой-то… Вот тетя Поля и давай ходить по милициям: нет ли такой, обрисовывает. Нашла. Ну, тетка сердечная — к себе затащила. Живут…
— О чем это вы рассказываете? — спросила, вмешавшись в матросский разговор, Варя Китежева.
— Да вот, товарищ лейтенант, вы, как врач, подлечили бы одну женщину. Из блокады ленинградской вырвалась, всего натерпелась…
— Платов, — остановил матроса Артем, — прекрати разговоры.
— А вы мне не тыкайте, — огрызнулся бывший тралмейстер. — Со мной сам главный капитан флотилии на «вы» разговаривает. А то я тоже могу тебе тыкнуть. Так тыкну…
— Товарищ Платов, прекратите разговоры.
— Вот так-то лучше!
— А еще лучше — помолчать, когда вам говорят. Вы отвлекаете гребцов от дела!
— Что ж, можно и помолчать.
— Да не «можно», а «есть, молчать»! Повторите!
— Ну, есть молчать, — обиделся тралмейстер.
— Еще раз, без всяких «ну».
— Есть молчать!..
— И впредь только так, — твердо заключил Пеклеванный. — Я вижу, что у вас нет никакой дисциплины. Научитесь!.. Будете по одной половице бегать…
— У нас половиц нету, — ответил кто-то с носа шлюпки, опуская лицо вниз. — Половицы в избе остались!
«Черт знает что! — подумал Артем. — Хоть кол на их голове теши…»
Варенька Китежева, сделав хитрое лицо, снова обратилась к Пеклеванному:
— Товарищ лейтенант, теперь я должна вам подчиняться?
— Да. Согласно уставу корабельной службы.
— А у вас есть этот устав?
Пеклеванный хлопнул рукой по своему чемодану:
— Конечно, есть.
— Ой, вы не откажете в такой любезности?.. Дайте мне почитать его, пожалуйста. А то, имея такого начальника, как вы, я боюсь сложить свою буйную голову на гауптвахте!..
— Прямо по носу эсминец! — крикнул баковый.
Пеклеванный вытянулся вперед всем телом, жадно всматриваясь. По заливу шел миноносец. Покачивалась его палуба, вместе с ней качались орудия, матросы. Минута — и они поравнялись. Корабль пронесся мимо, обдав шлюпку теплом вентиляторов, и понес свой высокий запрокинутый мостик дальше, в сторону океана. Миноносец быстро таял вдали, и казалось, что вместе с ним тают последние надежды лейтенанта.
Когда же корабль совсем скрылся из виду, Пеклеванный натянул фуражку поглубже, поднял воротник шинели и сидел так до самого Мурманска, молчаливый и сумрачный.
В доке было шумно и тесно. «Аскольд», вытащенный из воды, уже успел обстроиться лесами, и матросы, стоя на них, сдирали с бортов ракушку и зеленую слизь водорослей. Варя как зачарованная осматривала корабль, заглядывала в решетки кингстонов и даже попробовала повернуть лопасть винта.
Пеклеванный бегло осмотрел корабль снаружи. «Старая лоханка, — подумал он об «Аскольде», — вонючий тресколов», — и сразу поднялся по сходне на верхнюю палубу. Рябинин встретил нового помощника сдержанно и даже суховато. Первое, что запомнилось Артему в капитане, — глаза, по-детски ясные и чистые, наполненные каким-то тихим, спокойным сиянием. Капитан смотрел на молодого лейтенанта свежо и открыто и каждый свой вопрос будто бы дополнял прямым, откровенным взглядом.
И каюта у него была просторная, светлая, проветренная; в ней стояло только самое необходимое: стол, койка с пробковым матрацем и два привинченных к палубе кресла.
— Дисциплина на «Аскольде», — говорил Рябинин, посасывая свою короткую трубку, — всегда была хорошей, но теперь требуется установить новую форму взаимоотношений между людьми. Час тому назад привезли два орудия. Завтра или послезавтра рабочие поставят их на палубе. Надо сразу взяться за подготовку комендоров. Потом мы поговорим обо всем подробнее, а сейчас можете отдохнуть после дороги. Номер вашей каюты — четыре…
Рябинин был несколько растерян, когда на пороге его каюты появилась женщина. Пусть даже в форме военно-морского врача, но все-таки… юбка, чулочки, туфельки, беретик. На такую уж не гаркнешь!
— Контр-адмирал Сайманов знает о вашем назначении? — спросил Рябинин, усаживая девушку напротив себя.
— Он же меня и направил.
— Хм… Ну, ладно. Вы бы только, Варвара Михайловна, поберегли туфли. Не так шагнете — и каблуки долой!..
Рябинин велел буфетчику принести чаю и печенья.
— Извините, — сказал он, — у нас больше ничего нет. Мы в пище всегда были непривередливы. Вы сыпьте сахару побольше — не смущайтесь!
— Ой, я такая нахалка, что никогда не смущаюсь. К тому же я сегодня ничего еще не ела…
Варенька Китежева положила три ложки сахара в стакан чаю, аккуратно подобрала с вазочки все печенье. Рябинин смотрел, как она с аппетитом ест, аккуратно облизывая свои румяные полные губы, и ему начинала нравиться эта девушка.
— Если так еще и работать будете, тогда, уверяю вас, мы будем большими друзьями! Я, честно говоря, не испытываю доверия к людям, которые долго ковыряются в тарелке!
Китежева рассмеялась и протянула капитану засургученный пакет со своим «личным делом».
— Да нет, я читать не буду, — сказал Рябинин. — Тем более что в медицине ничего не смыслю.
— Но здесь не о медицине. Здесь — обо мне.
— Все равно. Прочитаю в другой раз. Я привык знакомиться с людьми не по бумагам!..
Он проводил ее до дверей лазарета и позвал к себе новоиспеченного боцмана Хмырова.
— Если только, — пригрозил он, — я хоть раз услышу теперь, что на палубе кто-нибудь матюгнется, то я…
Хмыров отступил на всякий случай назад.
— Я вас понял, — поспешно ответил он, — и повторять не надо. Мы же ведь тоже не дураки — слабый пол ничего не услышит!..
— Даже шепотом! — сказал Прохор Николаевич.
— И даже шепотом, — покорно согласился боцман.
Тем временем в полуосвещенной каюте, расположенной на корме, Пеклеванного встретил стройный человек с бледным лицом; он поднялся ему настречу, протянув руку.
— Олег Владимирович Самаров, — назвался он и сразу энергично выдвинул несколько пустых ящиков шкафа. — Пожалуйста, раскладывайте свои вещи, располагайтесь как дома. На какой койке вы хотите спать — на верхней или на нижней?.. Если есть книги, ставьте их вот на эту полку, рядом с моими. Вешалка — здесь, ванна — по коридору, вторая дверь налево. Мы вас ждали и… давно ждали!
Артем разложил по ящикам белье, бросил на верхнюю койку парусиновый чемодан и, отказавшись мыться, вместе с помполитом вышел на палубу. Внизу по лесам расхаживали матросы, стуча скребками по гулкому днищу «Аскольда».
Наблюдая за их работой, помполит первый нарушил молчание:
— Когда же думаете взяться за дело?
— Не знаю с чего, — ответил Артем.
— Почему же?
— Да вот хотя бы: корабль гражданский, матросы, наверное, думают, что если они не дерутся с начальством, значит, уж все в порядке. А это не так… Придется браться за дело с самого начала.
— А вы сюда и посланы, чтобы начать все с самого начала. В этом-то вся соль.
— Ну что ж, — Пеклеванный невесело усмехнулся, — вот завтра приготовим орудия и начнем тренироваться. Для начала не на снарядах, а на болванках!
— Завтра… А почему, спрашивается, не сегодня?
— Можно и сегодня… Что ж, давайте после ужина приступим.
— А если сейчас, — улыбнулся Самаров, — вот прямо сейчас?
По палубе шел матрос. Лейтенант окликнул его, и матрос остановился.
— Куда идете?
— В ахтерпик. Боцман Хмыров там клещи забыл.
— А почему вы идете медленно?
— Так я же… Боцман и говорит мне: «Сходи, Мордвинов, принеси клещи». Вот я и пошел…
— Запомните: на военном корабле ходить вразвалку не разрешается. Идете обедать — бегом, идете курить — бегом, в гальюн идете — все равно быстро. И это еще не все… Почему вы идете в корму по правому борту? Надо идти по левому, а в нос — по правому. Так, чтобы море всегда по правую руку было. А что если боевая тревога в ночное время? Будете в темноте налетать друг на друга?.. Можете идти в ахтерпик и скажите боцману Хмырову, чтобы он впредь ничего не забывал…
Когда Мордвинов ушел, Самаров погасил папиросу и, бросив окурок за борт, сказал с лукавством:
— Вот, видите, уже и начали. Незаметно для самого себя. Остается лишь пожелать успеха… Только скажите, пожалуйста: отчего вы такой злой?
— Будешь злой, — ответил Артем, — когда каждый называет себя моряком, а окурки кидает прямо за борт!..
Пожалуй, в этот день только один человек на всем корабле не выслушал замечаний от Пеклеванного — это был сам командир корабля, Прохор Николаевич Рябинин.
«Я им покажу, что такое настоящая служба, — думал вечером Артем, укладываясь спать. — А когда отшлифую их, тогда можно подавать рапорт о переводе на миноносцы…»
В старинной «Естественной истории рыб» говорится о том, что сельдь северных морей оказывает на благосостояние народов влияние гораздо большее, чем кофе, чай, пряности тропиков и шелковичный червь. И действительно, сельдяной промысел — самое значительное из всех морских предприятий; он способствует формированию отважных людей, неустрашимых моряков, опытных навигаторов.
Ирина Павловна вспомнила об этом почему-то сейчас, когда самолет летел низко над морем, пугая шумом мотора чаек, что кружились над косяком сельди. Косяк выделялся на поверхности моря рыже-фиолетовым пятном, напоминающим по форме округлый полумесяц длиною около двух километров. Смотря вниз, через замерзшее окно кабины самолета, она думала о том, что ей в период экспедиции придется еще многое узнать об этой породе рыб.
Подув на замерзшие пальцы, перенесла на бумагу изображение сельдяного косяка и поставила рядом координаты. Прибрежная авиаразведка на сегодня была закончена. Тронув пилота за плечо, Ирина Павловна прокричала ему в самое ухо, что можно ложиться на обратный курс. Самолет, накренившись на левое крыло, развернулся к берегу…
В институте Ирина Павловна случайно встретила главного капитана рыболовной флотилии. Дементьев всегда относился к ней добродушно и ласково.
— Ну, ну, рассказывайте… Что в Архангельске? А как ваш сын?.. Наверно, вырос.
— Большой уже. Сегодня пошел получать паспорт. Шестнадцать лет!
— Вот как? А у меня есть новости.
— Какие же?
— Траулер «Рюрик» взял на себя соцобязательство «Аскольда» и принял от него передовой вымпел флотилии.
— Ого! Моему Прохору, значит, придется кое-кого после войны нагонять. Это будет любопытно… Отойдемте в сторонку, Генрих Богданович, у меня к вам есть одно дело.
— Слушаю вас, дорогая Ирина Павловна.
— А дело вот в чем. Я уезжаю в Чайкину бухту, где стоит корабль, который, кажется, может заменить нам «Меридиан». Если я установлю, что эта шхуна пригодна для экспедиции, нужно будет отбуксировать ее в Мурманск для переоборудования. Вы должны мне посодействовать в этом.
— Ирина Павловна, я знаю, о каком корабле идет речь, — сказал Дементьев, — и я не советовал бы вам связывать судьбу экспедиции с этой шхуной.
— Почему? Разве это плохой корабль?
— Нет, корабль хорош, но вы не сможете найти для него нужного капитана. Да, да, не удивляйтесь этому: на нашем флоте много прекрасных капитанов, и некоторые плавали на парусниках, но вряд ли кто-нибудь из них согласится управлять этой шхуной — слишком сложно и хитро парусное вооружение.
— Да, но ведь раньше кто-то управлял этой шхуной! — удивилась Ирина Павловна.
Дементьев рассмеялся:
— Вы сначала спросите, кто ее построил.
— Кто?
— Человек.
— Я понимаю, что человек. Но какой?
— Точно такой же, как и эта шхуна. Он был на севере единственным ее капитаном. Мудрый, талантливый человек, хотя и с большими причудами. В старое время даже марсофлоты боялись его, как огня!
— Он жив сейчас?
— Вот чего не скажу, так уж не скажу. Не знаю.
— А как его звали?
— Не помню. Простая русская фамилия.
— Генрих Богданович, дорогой, все это мне кажется такой сказкой, что я не хочу в это верить. Я уверена: капитан найдется. От вас же требуется одно: посодействуйте, пожалуйста, в перебуксировке шхуны к причалам Мурманска.
— Это я вам обещаю, Ирина Павловна…
Домой она возвращалась вечером. Дул теплый ветер. Недавно выпавший снег таял. Пахло гниющими водорослями. С другого берега залива доносился стук пневматических молотков — это на «Аскольде» клепали днище.
Ирина Павловна всмотрелась во мглу, где обрисовывались скрытые в тени берега очертания корабля, и ей показалось, что среди многих фигур, стоявших на палубе, она узнала коренастую фигуру Прохора.
Женщина глубоко вдохнула холодный воздух. «Все-таки я счастливая», — вдруг подумала она о себе и совсем неожиданно рассмеялась. А почему бы и нет? Ее семья словно течет в едином русле: одни заботы, одни досады, каждый понимает все с полуслова, а море шумит и шумит под окнами их дружного дома. Пусть оно шумит и под окнами внуков и под окнами правнуков!
И этому большому счастью она обязана не столько себе, сколько ему — Прохору: вон там он стоит на палубе! Ирина часто пыталась представить себе, как бы сложилась ее жизнь, если бы она его не встретила… И получалось всегда так скучно, так пресно и плохо. Только с ним, только с этим городом, только с этим морем — она будет счастлива. Вот уж не думала она в своей молодости, что ее слабая женская жизнь так густо замешается на этих крепких дрожжах!..
Сына, несмотря на поздний час, дома не было. Ирина Павловна прошла в его комнату. Ящики шкафа были выдвинуты, повсюду валялось белье, разбросанное в какой-то непонятной спешке, а на столе лежал самодельный конверт, и на нем рукой Сережки было крупно написано:
Ирина Павловна развернула письмо сразу похолодевшими пальцами:
«Дорогая моя мама! Прости, что ухожу, не попрощавшись. Паспорт получил. Взял крепкие штаны из чертовой кожи и свитер. Так что мне будет тепло. Вернусь не знаю когда, скоро меня не жди и не сердись. Вернусь — все объясню. Не волнуйся только.
Ирина Павловна, не веря своим глазам, прочитала эту записку несколько раз и, точно желая убедить себя в чем-то, сказала:
— Ведь он совсем еще мальчик… совсем мальчик…
Так закончился для нее этот день.
День еще только начинался.
Засунув руки в карманы штанов, запачканных пятнами масел и красок, Сережка, насвистывая, широко шагал по улице. Все было продумано давно — значит, бояться нечего. Он только ждал удобного случая. Этот случай представился: паспорт лежит в кармане, а без него, к сожалению, не дают ходу человеку в этом мире…
— Здорово, капитан! — кричали, увидев его, мальчишки.
— На все четыре ветра, — отвечал Сережка.
— Куда потралил?
— Не ваше дело, салаги…
А вот и порт: он встречает его, как всегда, сиренами кораблей, грохотом лебедок, выкриками грузчиков. Над причалами возвышались тупые бивни форштевней океанских транспортов, сновали матросы, бегала по рельсам маленькая охрипшая «кукушка». Из люков корабельных кубриков доносились мотивы моряцких песен, в воздухе висела неугомонная «майна».
Рот сам по себе открывался от наслаждения. Сережка долго бродил в толпе матросов, мимоходом подставляя свое плечо для подмоги любому грузчику.
Наконец остановился возле двух матросов. Один матрос сказал другому:
— Что? На приколе сидишь, скоро зад обрастет ракушей?
— Да, не везет — всю кормушку нам разворотило, — ответил второй. — А твой «Жуковский» никак уходит?
— Да, нас уже скоро на рейд буксиры потащат. Вечером «яшку» поднимем, и — плевал я на все!
— А куда идете, знаешь?
— В море выйдем — там скажут…
Дальше Сережка уже не слушал. Он проскочил в конец причальной линии, где высился покатым бортом транспорт «Жуковский». У трапа стоял часовой, который преградил дорогу откинутым штыком.
— Ну, чего пугаешь? — сказал Сережка. — Не маленький…
— Тебе кого, чешуенок?
— Капитана. А что?
— Капитан в таможне, — отрезал матрос. — Проси старпома — тогда пущу.
— Ну, давай к старпому.
— Сигай в тот люк…
Старпом оказался похожим на барона Мюнхгаузена — именно таким его изображают на картинках в детских книжках. Сам длинноногий, тощий, усы взъерошены, глаза навыкате…
— Поди-ка сюда, — поманил он Сережку пальцем.
Едва Сережка доверчиво приблизился к нему, как моряк сразу же больно схватил его за локоть:
— По глазам вижу — ты получил паспорт.
— Да.
— И живешь в Мурманске?
— Да.
— И хочешь, чтобы я тебя принял на корабль?
— Да.
— И будешь делать все?
— Да.
— И даже согласен чистить картошку?
— Конечно.
— Все ясно, — огорчился старпом. — До чего же вы неоригинальный народ! Все, как один, отвечают одинаково. Увы, юноша, вы должны меня извинить, но вам не придется быть моим коллегою…
Моряк развернул Сережку к себе спиною, поддал коленом под зад и коротко крикнул:
— Вон!
— Ой, — сказал Сережка.
— Вы что-то изволили сказать? — любезно осведомился моряк.
Сережка, потирая ушибленное место, расхохотался прямо в лицо старпому:
— А это здорово! Крепко вы мне дали…
— Вам понравилось? — удивился моряк.
— Да, — ответил Сережка, — это вы мне понравились. Я так думаю, что мне будет приятно служить под вашим командованием. А отступать я не люблю… Итак — до завтра!
Море… Оно шумело совсем рядом, такое близкое и такое недоступное. Больше всего на свете Сережка любил море. Оно прочно входило в его дом, становясь для всей семьи верной, хотя и не укатанной дорогой, по которой прошли его прадед, дед и отец. О море напоминало все: штормовые плащи отца, в складках которых засохли комки голубоватой соли, комната матери, заставленная аквариумами с морскими животными, разговоры моряков, тянущиеся далеко за полночь, — от этих разговоров всегда хотелось встать, покинуть дом и идти навстречу ветрам, шквалам, просторам.
В детстве он пережил много увлечений: собирал коллекции диковинных марок, охотился на диких уток в тундре, учился в Доме пионеров играть на скрипке, но твердо знал, что это все отойдет и останется одно — море!
Он еще лежал в детской колыбели, когда пахнувший штормом отец склонялся над ним, и с тех пор в памяти хранился этот свежий запах океанского разгула, который с каждым годом становился привычнее и роднее. Засунув за пояс школьные учебники, Сережка любил прийти в порт и смотреть, как уходят в море корабли. Тогда ему казалось, что берега залива разворачиваются, уходят вдаль, и вот около его ног уже плещутся волны открытого океана, а где-то в тумане встают призрачные города, острова, страны.
Юношеские, ненасытные желания! Им не было конца и предела!..
Вечерело. Сопки задернулись сумерками. Над водой клубился туман. На берегу Кольского залива, на самой дальней окраине Мурманска, Сережка постучал в дверь маленькой, почерневшей от сырого ветра избушки. Здесь жил отставной боцман с траулера «Рюрик» Степан Хлебосолов.
Войдя в чистенькую горницу одинокого боцмана, юноша спросил ключ от прикола своей шлюпки.
— Куда идешь-то в темную темень? — проворчал старик, но ключ все-таки дал.
— А теперь давай попрощаемся, дядя Степан. Ухожу я. В море…
Старый смотритель вздохнул и ничего не ответил. За бревенчатой стеной шумели волны, ветер хлестал в окна колючими брызгами. Язычок керосиновой лампы освещал лицо отставного боцмана, его по-старчески добрые глаза и множество глубоких извилистых морщин.
Степан Хлебосолов знал: когда человека «море позовет» — перечить ему не надо. А потому, выслушав Сергея, смотритель не задавал никаких вопросов, не отговаривал, а только сказал:
— Трудно. Ой, как трудно тебе будет, сынок… Только ты не робей. И не гордись. Будь прост. Как батька твой. Он в людях толк понимает. И ты на людей пошире гляди… Много-о они дадут тебе, люди-то! А провожу я тебя старинной пословицей. Меня когда-то тоже ею благословили. И я — тебя…
Он встал и поцеловал Сережку в лоб:
— Сохранно тебе, сынок, плавать по Студеному морю!..
Сережка вышел. Тьма сгустилась, нависнув над морем. Открыв ключом замок прикола, юноша протащил шлюпку по гальке и столкнул ее на воду. Уже сев за весла, увидел на берегу сгорбленную фигуру боцмана.
— Дядя Степа, иди в избу, простынешь!
И ветер донес до слуха ответное:
— …а-анно …авать на… море!..
Шлюпка, зарываясь в воду, быстро перескакивала с гребня на гребень. Скоро из тумана выплыл высокий серый борт транспорта. Сережка осторожно подвел бот с носа, задержался руками за якорную цепь. Прислушался. Было тихо. Видно, команда отдыхала перед авралом.
Тогда, повиснув на якорной цепи, юноша долгим взглядом попрощался со шлюпкой и оттолкнул ее ногами. Течение отлива сразу подхватило шлюпку, понесло в сторону открытого моря. Толстая якорная цепь из больших звеньев тянулась к палубе транспорта.
Ловко подтягиваясь на руках, Сергей поднимался кверху, стараясь не смотреть вниз, где колыхались волны. Он добрался до клюза, вылез на палубу и огляделся. Выбрав момент, когда часовой повернулся к нему спиной, Сережка на корточках дополз до грузового люка и, откинув брезент, отыскал скобу трапа.
Долго спускался вниз в сплошной темноте. Казалось, трюм не имеет дна. Наконец нащупал под ногой настил корабельного днища и в узком проходе между каких-то ящиков пробрался в конец трюма.
Когда юноша устроился на одном из ящиков, подложив под голову шапку, ему стало легко и весело. Скоро он услышал, как на верхней палубе пробежали матросы, загрохотала цепь, выбирая якорь, и транспорт тяжело качнулся, тронувшись в далекий путь.
За переборкой трюма глухо работала машина, ровно гудели вентиляторы кочегарок, где-то совсем рядом болотной птицей всхлипывал насос. В ящиках лежало гуано — он догадался об этом по запаху: до войны не раз ходил осматривать птичьи базары. Скоро у Сергея от едкого запаха стали слезиться глаза, засосало под ложечкой, но это его мало тревожило.
И он не заметил, как заснул под ритмичные вздохи машин.
Проснулся от странного ощущения. Тело то падало куда-то вниз, делаясь вдруг таким легким, что он совсем не ощущал своего веса; то, наоборот, медленно поднималось кверху и становилось таким тяжелым, что ребра ящика больно врезались в спину. Транспорт раскачивался на мертвой зыби. Юноша почувствовал голод и решил подняться на палубу.
«Теперь можно», — думал он, взбираясь по трапу.
Едва только откинул брезент люка, как его тут же окатил холодный соленый душ. Сережка рассмеялся, сердце замерло от восторга: насколько хватал глаз, кругом было открытое море.
Сменившиеся с вахты матросы пробегали мимо, и он направился следом за ними на камбуз. Здесь вкусно пахло щами и гречневой кашей. Матросы разбирали жестяные миски и подходили за едой. Он тоже взял себе миску с ложкой, встал в хвосте короткой очереди.
Кок, заглянув ему в лицо, неожиданно отвел чумичку со щами в сторону.
— А ты, братец, откуда?
Сергея обступили матросы. Кто-то крикнул:
— Ребята, да ведь он вчера к старпому приходил!..
Чья-то тяжелая рука легла ему на плечо, повернув его на все шестнадцать румбов. Перед ним, прожевывая кусок хлеба, стоял громадный моряк в парусиновой канадке.
— Ты меня знаешь? — коротко спросил он, и было видно, как кусок хлеба тугим комком прокатился по его горлу.
Сережка пожал плечами.
— Дядя Софрон! — раздались голоса. — Веди его к капитану! Неужели не видишь сам, что заяц!
— А ну, молчать! — рявкнул человек в канадке, и по тому, какая сразу наступила тишина, Сергей понял, что имеет дело с настоящим боцманом…
Через минуту он уже сидел среди матросов, жадно хлебая из миски щи. Боцман стоял рядом, облокотившись на обеденную стойку, и говорил, дыша в лицо Сережке запахом лука:
— Ты давай рисуй своей ложкой, до дна рисуй. Перед смертью никогда желудка обижать не надо. А на сковородку попасть успеешь… Ты как следует попрощался с родителями?..
Сергей не знал, что такое «сковородка», но до поры до времени решил молчать и ни о чем не спрашивать. Краем глаза он смотрел на смеющихся матросов и думал: «Здесь народ такой — ухари, пальца в рот не клади, откусят и выплюнут».
Юноша еще от отца знал, что моряки всех новых членов своей дружной семьи поначалу выдерживают на некотором расстоянии от себя. И лишь когда убедятся, что ты парень свой, только тогда примут в коллектив безоговорочно. А до этого проверят твою натуру со всех сторон: колкими шуточками, смехом, а иногда и леща залепят, только держись, — мол, как ты, обидишься или нет? Это, мол, тоже проверить надо.
Когда была доедена каша, дядя Софрон взял Сережку за локоть и сказал:
— Ну, вот, а теперь пойдем на сковородку.
«Сковородкой» оказалась штурманская рубка. Капитан сидел в глубоком кресле, овеваемый струей электрического ветрогона, и перелистывал «Мореходные таблицы» за 1943 год.
Мельком взглянув на Сергея, сердито спросил:
— Где сел?
— На рейде, — ответил юноша.
— Как?
— По якорь-цепи.
— Смело! — крякнул капитан и посмотрел на Сергея в упор, сузив глаза. Линия его бровей сделалась совершенно прямой, как морской горизонт, и когда он снова открыл глаза, то юноше почудилось, будто наступил хмурый, пасмурный рассвет.
Он решил, что капитан сейчас начнет ругаться, грозить, может, даже ударит, но вместо этого моряк спокойно спросил:
— Ты знаешь, куда идет судно?
— Нет.
— Так знай — в Англию, в Ливерпуль… А теперь, боцман, дайте мальчишке работу и можете идти.
— Есть, — ответил дядя Софрон и крепко взял юношу за плечо, точно боялся, что тот сбежит. Идя по палубе, он говорил ему на ухо: — Чернослив любишь? Вот сейчас я пошлю тебя на чернослив. Не работа, а сплошное лакомство. Лезь!
Сережка спустился в матросский кубрик. Высились ряды коек, блестел лагун с водой, в иллюминаторы врывался влажный ветер. Боцман оглядел его с ног до головы и коротко приказал:
— Раздевайся!
Сережка (значит, так нужно!) разделся, в одних трусах присел на железный рундук. Боцман, забрав его одежду, ушел. Матросы резались в «козла», удерживая костяшки домино при крене, и делали вид, что ничего не замечают.
Скоро боцман вернулся, неся под мышкой какой-то сверток:
— Твою одежду я сдал в баталерку, получишь ее, когда пойдешь на берег, а сейчас я дам тебе робу. Ты, конечно, знаешь, что роба — это пышное нарядное платье!
Он бросил ему на колени сверток, оказавшийся грубой, насквозь промасленной одеждой, которая состояла из порванных штанов и голландки с широким вырезом на груди.
— Одевайся!.. Что, не веришь? Посмотришь в энциклопедию, там сказано ясно: роба есть пышное нарядное платье.
Сережка, содрогаясь от холода, натянул на себя дерущую кожу липкую одежду, и они вышли на палубу.
Дядя Софрон неожиданно мягко и нежно спросил:
— Верхнего-то у тебя ничего нет?
— Нету.
— Ну ладно, я пороюсь в баталерке, чего-нибудь найду…
По люку надо было спуститься в кочегарку. С каждой ступенькой трапа поручни становились горячее, в шахте люка было душно от разогретых стенок, снизу поднимался тошнотворный запах перегретого масла.
В высоком отсеке горели матовые плафоны, а дневной свет проникал сверху через открытые на палубе решетчатые окна. Несколько котлов, дрожа от напряжения, ровно гудели топками.
В зареве огней носились кочегары с шуровками в руках, подламывая раскаленную добела корку. На палубе дымился шлак, а над головами людей мотался подвешенный к потолку пузатый чайник.
Один кочегар, с грохотом толкнув заслонку топки, поймал качавшийся чайник, напился воды и подошел к боцману.
— На чернослив? — весело спросил он, придирчиво оглядев Сергея.
— Для начала пусть-ка хлебнет моряцкой беды, — ответил боцман и ушел.
Кочегар провел Сережку в бортовой бункер, засыпанный углем, дал ему лопату и тачку.
— Будешь подвозить к топкам, — сказал он и тоже ушел.
Дрожала горячая палуба, поднимая кверху угольную пыль, сквозь которую с трудом пробивался свет лампы. Угольная труха попадала в ботинки, между пальцев, в глаза.
Сережка нагрузил углем первую тачку и, скользя по стальным листам, залитым маслом, повез ее в кочегарку. Там он сбросил уголь возле топок, и ему крикнули: «Быстрее!» Он бегом вернулся в бункер, насыпал тачку доверху и снова отвез уголь в кочегарку. Потом еще и еще и возил до вечера…
Так сделался моряком Сережка Рябинин.
И наступила зима…
Настоящая зима. Древняя хозяйка севера — Лоухи — похитила луну и солнце, заключив их в темную пещеру. Над угрюмой страной Похйолой закружились метели, завыли в ущельях ветры. Чайки, подхваченные зюйд-остом, отлетали в открытый океан и не могли вернуться к берегам. Суровое северное море, потемнев от ярости, рождало бури, и упругие водяные валы бежали от самого Шпицбергена, разбиваясь о вековые утесы Финмаркена. И днем и ночью океан трудился, вскидывая в небо мутно-белые потоки пены. Неугомонный прибой с грохотом дробил на побережье камни, и этот грохот, пролетая по ущельям, докатывался до маленького норвежского городка, утонувшего в потемках…
Город спит… Не скрипнут двери, не пробежит на свидание рыбачка, растирая замерзшие щеки. Лишь изредка хлопнет на ветру ставня, взвизгнет от холода собака, да в каком-нибудь хлеву проблеет коза, потянувшаяся спросонок к сену. Над притихшими улочками мерцают далекие звезды. И прямо к ним взлетает в небо остроконечная пика протестантской кирки.
В каменном приделе сбоку кирки в эту ночь не спали два человека.
Один из них, мужчина лет сорока, с коричневым лицом, изрезанным множеством глубоких морщин, сидел возле горящего камина. Его ноги в грубых шерстяных носках лежали на горячей решетке. На плечах топорщилась жесткая кожаная куртка, которую носят все норвежские рыбаки. Один рукав куртки был пуст и, не заправленный за пояс, свободно болтался.
Мужчина изредка шевелил кочергой красные угли, потом снова откидывался на спинку кресла и — слушал…
Старинный орган, покрытый вишневым деревом, звучал приглушенно и мягко. Музыка была размеренна и величава, как тяжелая поступь волн. Игравший на органе был еще совсем молод. У него — бледное удлиненное лицо, высокий лоб и широкие дуги бровей. Пастор был одет в длинную мантию из белого сурового полотна. Черный отложной ворот спускался до самой груди, на которой при резких движениях рук покачивался большой серебряный крест.
И два человека долго сидели так, как будто вовсе не замечая друг друга: один сушил у камина сырые носки, другой играл, и каждый думал о чем-то своем.
Но наконец раздался длительный органный пункт. Пастор выдерживал его уверенно и спокойно, не давая звуку умереть сразу. И когда орган замер, музыка еще долго витала под каменными сводами. Потом наступила тишина, стало слышно, как на портике кирки трещит на ветру флюгер…
Однорукий человек у камина спросил:
— Это что было, пастор?
— Это из Баха. Двенадцатая месса. Я вам ее уже играл однажды, херра Дельвик.
Дельвик сказал:
— Это очень величественная музыка, пастор. Но она напоминает мне средневековую готику. Кажется, композитор создавал ее для того, чтобы доказать человеку все его ничтожество и подавить его этой своей грандиозностью. Впрочем, — закончил он, — слушал я ее с удовольствием. Я вообще люблю, Руальд, слушать вашу игру…
Опять молчали. Трещал флюгер. Со свечей капал воск. Руальд Кальдевин, перебирая ноты, задумался.
— Скажите, Сверре Дельвик, — не сразу спросил он, — вы не боитесь бывать в моем доме?
— Нет.
— И у вас никогда не возникает подозрений, что я могу вас выдать немецким властям?
— Никогда. Вы никогда не сделаете этого, пастор.
— Но почему вы так уверены во мне?
Раскаленный уголек выкатился из-под решетки, задымил на полу. Сверре Дельвик бросил его обратно в камин.
— Я знаю, пастор, — сказал он, — вы любите Норвегию, любите свой народ, и вы никогда не выдадите человека, который борется за освобождение этого народа… Да, — продолжал Дельвик, с минуту подумав, — мы можем быть не согласны во многом, ибо я коммунист, а вы… Но я хочу сказать не об этом. Сейчас нам, пастор, не время заниматься разрешением спорных проблем: каждый честный норвежец должен драться с наци, невзирая на то, к какой он партии принадлежит и верит он в Христа или нет!.. Вот потому-то, дорогой пастор, я вижу в вас не только лютеранина, но и бойца Норвегии.
Руальд Кальдевин, словно отвечая каким-то своим мыслям, сказал:
— Вы смелый человек, херра Дельвик.
— Вы так решили, пастор?
— Да, я так решил, и вот почему…
— Почему же?
— Коммунистическая партия Норвегии была разгромлена немцами в августе тысяча девятьсот сорокового года. С тех пор прошло три лета, наступает четвертая зима. Ваши товарищи в тюрьме, часть их ушла за море, а вы остались в Норвегии, вместе с народом…
— Это мой долг, пастор, но никак не доказательство моей смелости.
— Обождите, Дельвик… Вы не были солдатом, тем более — офицером. Но когда немцы высадились в Нарвике, вы сели в поезд и поехали на север, чтобы участвовать в бою. Вот вы бываете в моем доме, в доме человека, который всем своим существованием пытается доказать, что в мире есть бог. Вы же, коммунист, отрицаете это. И вы не боитесь меня, мало того: вы еще и верите мне. Это что — риск?
— Нет, пастор. Гораздо рискованнее ходить по улицам Христиании без руки, потерянной под Нарвиком, и с лицом, которое знакомо многим по партийным диспутам. Ваш дом — находка для таких, как я. Разве немцы догадаются, что в доме пастора, столь уважаемого ими, и… И вдруг!..
— Тише, — прервал его Руальд. — Они идут.
— Погасите свечи и не волнуйтесь, я никогда не подведу вас, мой друг…
Отдернув штору, Сверре Дельвик выглянул в окно. По улице проходил немецкий патруль.
— Их что-то сегодня очень много, пастор. Когда я входил в город, они патрулировали на южных окраинах. Как видно, наци чем-то встревожены.
— И не напрасно, — ответил пастор, снова зажигая свечу. — Недавно мимо нашего города прошла группа русских разведчиков. Их прижали к скалам, и говорят, что один из них теперь блуждает где-то в окрестностях. Тетка Соня, что возит молоко на ферму, видела его вчера возле дороги. Он стал что-то просить у нее на ломаном норвежском языке, но она испугалась и нахлестнула лошадей. Теперь, пока его не поймают, немцы не успокоятся.
Дельвик нахмурился, и если бы его сейчас увидел Хорст фон Герделер, он сразу бы признал в нем того человека, фотографию которого ему показывал эсэсовец.
— Мне кажется, — сказал Дельвик, — что этот русский погибнет, если не уйдет отсюда. Слишком опасный район. Хорошо бы помочь ему. Но как?
— Они его никак не могут поймать. Комендант города даже объявил премию за его поимку — десять килограммов кофе. Приказы об этом висят на всех заборах.
— Их еще не посрывали?
— И не надо, Дельвик… Я часто думаю о другом: какой позор для нас, для норвежцев, что мы только сейчас начинаем смотреть на Россию по-иному! Я сам долго верил, что в Советах секундомеры делаются из елок, люди носят на ногах лапти, набитые сеном, а курят осиновые листья и спят на березовых вениках…
Сверре Дельвик натянул громоздкие боты, замотал шею толстым шарфом.
— Вы часто сейчас читаете проповеди, пастор?
— Это зависит от паствы. А паства зависит, как ни странно, от угля: когда в кирке тепло — прихожане становятся богомольнее. Но немецкий комендант уже разгадал эту закономерность. Он дает мне уголь и дает тему для проповеди!
— Это смешно, — спокойно, без тени улыбки, заметил Дельвик. — И очень похоже на немцев…
— Это не только смешно, но и грустно… Кстати, — напомнил Руальд Кальдевин, — завтра я опять получу уголь. Мне велено прочесть проповедь, в которой я должен призвать прихожан помочь егерям выловить этого русского.
— Опять русский! — задумался Дельвик. — За голову человека — десять килограммов кофе. Вот идиоты!.. Вы будете читать эту проповедь, пастор?
— Я решил… прочесть. Сейчас объясню — почему. Самое главное — это то, что помогать егерям в поимке русского никто не будет. Во-вторых, на никелевых рудниках снова обвал, погибло много горняков. Инженеры давно предсказывали эту катастрофу, но немцы заставили продолжать разработки, хотя там давно сгнили крепи. И третье — то, что немецкая субмарина недавно утопила рыбацкую иолу, которая якобы ловила рыбу в запретном районе моря. Таким образом, проповедь читать можно.
— Правильно рассудили, пастор. — Сверре Дельвик встал. — Я ухожу, — сказал он. — Пойду писать самую популярную букву норвежского алфавита. Прощайте, пастор!..
— Прощайте, мой смелый друг!..
Никонов крался вдоль забора, держа в руке шкурку лисицы. Голод и холод гнали его к теплому жилью. На что он надеялся, он и сам не знал толком. Рыбные консервы с маркой «Сделано в Норвегии», которые он украл у немцев, оказались пересыпанными толченым стеклом, — хорошо, что заметил вовремя. И хотя голод не был утолен, но теперь к этому гнетущему ощущению примешалось бодрящее чувство надежды, — значит, и здесь все-таки есть друзья, только как их найти?
Лисицу он убил камнем, когда она вылезала из норы. Никонов решил обменять ее на продукты. Он знал: населению запрещено показываться на улице позже десяти часов вечера, однако выбрал для своей вылазки ночь, чтобы удобней скрыться от патрулей. Тех нескольких фраз по-норвежски, которые он запомнил от старых поморов, будет достаточно для свершения простейшего торга.
Голод и холод толкали Никонова на этот отчаянный поступок…
На улице неожиданно показался человек; одна рука его качалась на ветру и гнулась, точно была набита ватой. Никонов залег в дорожную канаву. Однорукий подошел к забору, остановился невдалеке от сержанта и огляделся. Потом одним движением написал на заборе большую букву «V». Перешел на другую сторону улицы и вывел на стене дома такой же знак.
Никонов наблюдал за ним, еще не понимая смысла этих надписей, а человек, озираясь по сторонам, уходил в глубь города, испещряя заборы какой-то странной символикой. Сержант уже хотел подняться, когда в другом конце раздался характерный, не раз слышанный разведчиком скрип снега, — так снег скрипел только под шипами альпийских бутс.
Это шел патруль…
В вихрях метели уже показались горные егеря. В мертвой городской тишине их голоса звучали явственно. Гитлеровцы стояли на противоположной стороне улицы у свеженаписанной буквы «V» и яростно ругались.
Один из них, соскабливая со стены выведенный углем знак, говорил:
— Опять эта проклятая буква! Из-за нее теперь нам не спать всю ночь. Хотел бы я видеть молодчика, который бродит здесь по ночам и упражняется в каллиграфии!
— О! Да здесь написано тоже! — сказал другой егерь в длиннополой шинели и, отвинчивая штык, неторопливо направился прямо к тому месту, где лежал Никонов.
Разведчик, сжавшись в комок, стал отползать в сторону. Он добрался до кирки, втиснулся в узкую дверную нишу. Но патруль уже шел в его сторону. Тогда сержант нажал спиной на дверь, и она, тихо скрипнув, отворилась. Никонов очутился у подножия высокой железной лестницы, освещенной падавшим в окно лунным светом.
В этот же момент наверху раздались быстрые шаги, и взволнованный мужской голос тихо спросил:
— Херра Дельвик? Вы почему вернулись?
Никонов молчал, прижавшись к стене. Человек весь в белом, как привидение, стоял высоко над ним, держа в вытянутой руке оплывшую свечу. С улицы донеслись крики немцев, и Никонов понял: нельзя терять ни минуты. Закрыв дверь на засов, он вышел из тени, стал подниматься по лестнице, на ходу подбирая нужные фразы:
— Тузи так, херра куфман… крам, крам… решнинвари вара фор вара… Искинвари — вот! Надо сальтфиш, торфиш… всё равно… Фэм штук, эльви, нэтин… Ват прейс, херра куфман?.. Кюфт, кюфт… Вара фор вара…
И вдруг услышал над собой холодный, спокойный голос:
— Не трудитесь. Я говорю по-русски.
Пастор повернулся и, подняв свечу еще выше, пошел в глубь придела, безмолвно приглашая Никонова следовать за собой. Они вошли в комнату, где догорал камин, и не успели еще сесть, как внизу раздался грохот. Стучали в дверь, в которую только что вошел Никонов.
— Вы только молчите, — сказал Кальдевин и накинул на голову разведчика какое-то темное бархатное покрывало. — Теперь становитесь на колени. Вот так…
Никонов повиновался. Этот молодой энергичный священник внушал ему доверие. Может быть, только потому, что он говорил по-русски.
В комнату, стуча карабинами, ввалились егеря. Протянув руки к камину, стали греться. Сквозь истертый бархат покрывала Никонов видел их фигуры, лица, оружие. Он видел все.
Говорили они по-немецки.
— К вам никто не приходил, пастор?
— Нет, никто.
— И никто не выходил от вас?
— Нет, не выходил.
— А кто это стоит у вас за ширмой?
— Можете взглянуть, ефрейтор, если угодно. Это церковный живописец. Он вызван из Хаттена для реставрации «Страшного суда».
— А почему это он стоит на коленях? — полюбопытствовал ефрейтор, проталкиваясь поближе к камину.
— Он закончил работу и собирается исповедоваться у меня. Вы как раз помешали нам. Я могу позвонить коменданту. Это с его согласия я выписал себе живописца.
— Простите, пастор, но мы обходим все дома. Кто-то опять пишет на стенах по всему городу…
Толкаясь в дверях, немцы ушли.
Пастор принес полголовки сыру, ячменный хлеб, бутылку церковного вина и табак.
— Я сделал все, что мог, — сказал он. — Теперь вы должны покинуть мой дом. О вас уже знают местные власти и предупреждено население. Уходите, когда патруль отойдет от кирки. Вдоль бульвара выберетесь к озеру, обогните его с левой стороны — на правой стоит немецкий гараж — и попадете в заброшенный гранитный карьер. По нему вы спуститесь в долину глетчеров, пройдете ручей и там окажетесь в безопасности…
Никонов так и сделал: обогнул озеро, прошел вдоль старинных каменоломен, долго брел по ледяным осыпям и, вброд перейдя мелкий, но бурный горный ручей, оказался в широкой лесистой долине.
Он устало присел на камень и зубами вытащил затычку из бутылки. Сделав несколько глотков, заел легкое вино жирным сыром. На хлеб он только поглядел, но есть его не стал — решил поберечь. «Смертник», — весело подумал он о себе, и тут его слуха коснулся далекий рев машин.
Никонов распихал по карманам хлеб и бутылку, осторожно двинулся навстречу этому реву. Скоро он увидел с вершины сопки длинную ленту шоссе, а в отдалении — желтенький домик кордона. Он вспомнил: это был тот самый кордон, с которого их обстреляли в ту памятную ночь, когда они пробирались к бухте Святой Магдалины.
Два немца в мундирах нараспашку рубили дрова. Их голоса в чистом утреннем воздухе доносились до сержанта, и он подумал: «Их двое… Вот именно здесь я и добуду себе шмайсер. Но с двоими не справиться. Я обожду, когда на кордоне останется только один…»
Он посмотрел на свои черные от грязи, распухшие от холода руки. Пошевелил пальцами. Странно, но это было так: руки не мерзли, пока он носил оружие, — оружие согревало его!
Корабельный кот, которого звали Прорвой, ходил злющий и шипел на Мордвинова. Сбылась поговорка: отошла коту масленица, — вместо ароматных кусков рыбьей печени ему теперь наливают в баночку жидкого супу.
Мордвинов технику дальномера осваивал быстро и был на хорошем счету у Пеклеванного, но свои обязанности санитара понял своеобразно. Однажды он подхватил пушистого Прорву под мышку и вместе с котом появился на пороге корабельного лазарета.
— Это что? — спросила Варенька.
— Вам, — ответил Мордвинов.
— Зачем?
— А он породистый.
— Я люблю собак.
— Достать?
— Не надо.
Мордвинов погладил кота, задумался.
— Можно и обезьяну, — предложил он.
Доктор фыркнула:
— Это как же? Из джунглей?
— У союзников. За пол-литра.
— Нет, избавьте…
Она отвернулась к столу и, не обращая внимания на матроса, продолжала что-то писать. Лицо у нее, как показалось Мордвинову, было недовольное, почти злое.
— А что же мне тогда делать? — спросил он. — Я думал, что вам здесь скучно. Вот… принес, — он опустил кота на пол.
Китежева вдруг резко повернулась к нему.
— Вы что? — почти выкрикнула она. — Только что появились на свет? Лазарет надо оборудовать заново, а вы где-то гуляете. Ни разу даже на глаза не показались. Наконец появились и — нате вам! — принесли мне кошечку… А кто будет красить переборки? Кто будет подвешивать койки? Вы просто пользуетесь тем, что я женщина и не умею приказывать, как это делает лейтенант Пеклеванный…
Мордвинов молча вышел. Обратно вернулся с ведром белил и кистью. Сделав из газеты шутовской колпак, он надел его на вихрастую голову и стал прилежно красить переборки. Потом заново перетянул коечные сетки, чтобы они не провисали, и, оглядев корявую палубу, спросил:
— Сульфидин у вас есть?
— Есть, — ответила Китежева, отчищая бензином локоть своего кителя: она уже успела запачкаться. — А вам зачем сульфидин?
— Это не мне, это — вам… Я знаю одно место, где мне за сульфидин дадут две автомобильные шины. Шины я выменяю на тушенку. Тушенка пойдет за ведро тавотного масла. А тавот я обменяю на линолеум. Вы ведь — женщина, у вас жилье должно быть лучше, чем у нашего брата…
К вечеру он притащил на своей спине большой рулон замечательного американского линолеума. Когда он раскатал его по каюте, Варенька увидела, что теперь пол — не просто корабельная палуба, а целый сад: в гущах тропической листвы расцветали невиданные цветы, и хвост павлина распустился под самым трапом…
— А вы, — сказал Мордвинов, — напрасно кота не взяли. Для полного уюта вам теперь как раз кота не хватает…
Однако судовой кот в тот же вечер позорно бежал с корабля; как объяснял боцман Хмыров — не выдержал грохота. И это вполне возможно: корпус корабля целый день гудел от работы пневматических молотков, глушивших в его бортах расшатанные штормами заклепки.
Работы было много не только судоремонтникам; все матросы помогали устанавливать на боевых постах новые приборы, вели монтаж дополнительной электросети, кочегары перебирали в котлах трубки, машинисты во главе с Лобадиным чинили двигатель. Все как-то заметно похудели, даже у молодежи пропал тот особый морской шик, который всегда отличает моряка от берегового человека.
И только лейтенант Пеклеванный неизменно появлялся на палубе опрятно одетый, гладко выбритый и даже благоухающий одеколоном. Внешне безучастный ко всему, что происходило на корабле, он вникал во все подробности переоборудования, ежедневно обходил все отсеки, и горе тому, кто двигался медленно или нерадиво относился к работе, — такие попадали под «фитиль» Пеклеванного.
Но, как ни странно, выбираясь даже из самого захламленного трюма, лейтенант сохранял свой прежний опрятный вид, — грязь, казалось, вовсе не приставала к нему, и это командой «Аскольда» было оценено по достоинству.
Одно только в помощнике Рябинина не нравилось некоторым матросам.
«Очень уж строг, дерет, словно рашпиль какой-то по железу», — часто жаловался Хмыров, которому, как неопытному боцману, попадало от лейтенанта больше всего.
А однажды Ставриди, ухмыляясь, подошел к Найденову:
— Хочешь, загадку тебе задам?
— А ну? — согласился тот, устало откинув на затылок новенькую мичманку: теперь он уже не бригадир — старшина второй статьи, первым носовым орудием командует.
— Стоит наш «Аскольд» на рейде. И вдруг ни с того ни с сего на левый борт накренился. Что произошло?
Алексей, подумав, сказал:
— Некогда мне, — видишь, казенник вычистить надо, а то бы я отгадал!
— Ну что же тут думать! Это лейтенант Пеклеванный прошел по правому борту, а все матросы, чтобы ему на глаза не попадаться, бросились на левый. Вот и накренился наш «Аскольд».
— Дурак ты! — спокойно ответил старшина, отрывая кусок свежей пакли. — Пеклеванного не бояться надо, а учиться у него следует.
— Да брось ты, Алешка! — обиженно протянул Ставриди. — Шапку с ручкой получил, а уже зазнаешься.
— А ты вот что, — неожиданно построжал Найденов, — бери-ка паклю да протри казенник. Протрешь — доложишь. Плохо сделаешь — носки на твоей голове штопать буду. И помни: был я бригадиром — приказывал тебе, а сейчас старшиной стал — так еще не так прикажу. Ясно?
Ставриди паклю взял, но загрустил:
— Эх, был у меня товарищ!.. А приказать не сможешь, я еще присягу не принимал.
— Все равно, заранее привыкай подчиняться. Давай, давай, жми! Вон казенник-то как на тебя смотрит…
Проходя по боевым постам, отмеченным множеством пестрых номеров, Алексей чувствовал себя немного растерянным. Привыкнув к размеренному укладу промысловой службы, к родному «Аскольду», где ему был знаком каждый закоулок, он с трудом узнавал отсеки, казавшиеся теперь какими-то чужими. И не только он чувствовал себя так, когда вместо обычных названий — «тралмейстерская», «малярка», «чердак» — приходилось говорить: БП-2, БП-17, БП-43; все цифры, цифры, цифры — голова от них кругом идет!
Уже на следующий день после прихода на «Аскольд» Пеклеванного началось распределение матросов по штатным расписаниям. В первую очередь матросу присваивался его личный номер: написанный кузбасским лаком на полоске парусины, он пришивался к карману голландки и к койке. Затем матрос должен был запомнить множество цифр. Не зная их наизусть, член корабельной команды мог растеряться в бою, не иметь своего места отдыха.
И даже сейчас, по прошествии нескольких дней, Алексей, спускаясь по трапу в артиллерийский погреб, продолжал зубрить:
— Номер кубрика — два, номер койки — чертова дюжина, большого рундука — семь, малого — двадцать четыре, номер стола — три, бачок — пятый. По боевой тревоге находиться у первого орудия, по аварийной — у второго насоса в шестом трюме, приборку делаю на шляпке левого борта, занимаюсь политически в группе штурмана Векшина… Ох ты, господи! Тут и с университетским образованием без пол-литра не разберешься…
В артпогребе, где раньше стояли засольные чаны, теперь высились стеллажи для укладки снарядов, и Пеклеванный говорил Русланову:
— Маты разложите вдоль стеллажей так, чтобы палубы совсем не было видно. Железные подковки с сапог сбить, ходить в погребе надо осторожно и мягко, как ходят кошки… Ну, а если пожар?
— Надо затопить погреб водой, — не задумываясь, ответил Русланов, уже привыкший к тому, что лейтенант при каждом удобном случае экзаменует своих подчиненных.
— Это я знаю, что водой, а не водкой, — и лейтенант повернулся к Алексею, спустившемуся через люк: — Отвечайте!
— Я открою, товарищ лейтенант, пятнадцатый клапан затопления. Вот он! — старшина дотронулся рукой до отполированного медного штурвала, вделанного в переборку.
— Правильно. Так вот, пожар уже начался. Открывай!
Найденов вначале замешкался, представив на минуту, как в погреб врывается ледяная забортная вода, но потом вспомнил, что «Аскольд» стоит в доке, и завращал штурвал.
— Быстрее, быстрее! — торопил его Пеклеванный, и, скрипя шестеренками, штурвал медленно отодвинул в днище корабля заслонки кингстона, — всем троим на мгновение стало жутковато, словно они уже слышали, как бегущая по трюмам разгневанная вода подбирается к их ногам.
— Закрывай! — коротко приказал Артем и, улыбнувшись каким-то своим мыслям, быстро взбежал по трапу.
На верхней палубе он встретил командира. Рябинин следил за работой мастеров, крепивших на корме судна рамы для сбрасывания глубинных бомб.
— Меняется мой «Аскольд», — сказал он Пеклеванному. — Не узнать. — И, взяв лейтенанта за локоть, пошел с ним по палубе: — Вот что, помощник, штаб торопит. Сегодня к вечеру будем выходить из дока… Как наши комендоры, научились работать у орудий?
— Да, научились. Сегодня утром я провел с ними последнюю тренировку. Теперь посмотрим, как они будут стрелять в море на штормовой волне!.. А так — что же, работают сравнительно слаженно.
— Добро, — Рябинин оставил локоть помощника и прислонился к фальшборту, заглядывая вниз, в глубину дока. — Разрабатывать боевые задачи будем уже на чистой воде. Так даже лучше. Дни уйдут на оборудование постов, а ночью…
— Простите, — перебил его Пеклеванный, — но я об этом уже думал. Именно по ночам надо играть боевые тревоги, чтобы приучить команду работать в темноте. Приближается полярная ночь, и хотя я незнаком с условиями плавания в Заполярье, но мне кажется, воевать придется, как правило, в сплошном мраке.
— К полярной ночи они привычны, — Прохор Николаевич кивнул в сторону матросов, которые во главе с боцманом поднимали на борт корабля спасательный плот. — Но одно дело — рубить головы треске, а другое — стрелять из орудий и бомбить подлодки. Самое главное, на мой взгляд, выработать у команды скорость в обращении с техникой.
— Это я беру на себя, — сказал Артем и посмотрел на небо, с которого посыпалась жесткая снежная крупа, быстро таявшая на прогретой палубе.
— Ну что ж, посмотрим, — скупо ответил Рябинин и, откинув крышку люка, спустился в машинное отделение, а лейтенант Пеклеванный остановил одного матроса и велел ему позвать штурмана.
— Дежурный офицер явился по вашему приказанию, — отрапортовал Векшин, появляясь из дверей кают-компании.
— Не вижу, что вы вахтенный офицер.
— То есть? — И штурман посмотрел на рукав: уж не забыл ли повязку «рцы»? — Не понимаю вас, товарищ лейтенант…
— Вахтенный офицер обязан следить за погодой. Идет снег, который вы даже не заметили, сидя в кают-компании, а приборы не покрыты. На первый раз делаю вам замечание…
Вскоре «Аскольд» был выведен буксирами из дока и бросил оба якоря на середине рейда. К его борту сразу подошли катера с боезапасом и продовольствием. Корабль, заполняя свое вместительное нутро снарядами, глубинными бомбами, крупой, мясом, хлебом, стал плавно оседать в воду красной чертой ватерлинии. Согнувшись под тяжестью мешков, матросы бегали по трапам, балансируя на скользких ступенях, под которыми колыхалась черная студеная вода. Потом к борту патрульного судна подвалил портовый угольщик, и до самого отбоя над палубой висела серая туча удушливой мелкой пыли — в бункера грузился воркутинский уголь.
«Аскольд», тяжело покачиваясь, готовился к затяжным боевым странствиям.
Через несколько дней, после долгих тренировок в заливе, патрульное судно (еще не имея на гафеле военно-морского флага) проводило учебные стрельбы.
Широкий плес, над которым гулял неистовый океанский сквозняк, покрывали высокие предштормовые валы. В мутной дымке хмурого полярного утра слева неясно брезжила тонкая полоска Рыбачьего, а справа, будто вздымаясь из глубин моря, вставала крутая дикая скала острова Кильдин.
Маленький портовый буксир, выдыхая в небо клубы сажи, тянул за собой на длинном буксире плоский артиллерийский щит. «Аскольд», держась заданного курсового угла, время от времени вздрагивал от залпа, и сигнальщики, следя за всплесками воды, нараспев кричали:
— Недоле-ет!.. Переле-ет!..
Снаряды, сверля мутный воздух, уходили в сторону щита.
— Накрытие! — радостно сообщали с дальномера, но Пеклеванный уже и сам видел, как оторвало угол щита.
— Сигнальщики! — командует он. — Передать на буксир по семафору: отойти на одну милю в сторону открытого моря!..
— Есть! — И Мордвинов, поднявшись на выступ крыла мостика, скрещивает и раскрещивает над своей головой быстро мелькающие красные флажки — «сигнал вызова».
На буксире долго не замечают сигнала, потом на верх рубки поднимается женщина (видно, как ветер полощет ее юбку) и «пишет» сигнал ответа. Начинается молчаливый разговор, и, пока он длится, Рябинин ходит по мостику тяжелыми шагами, внимательно осматривая горизонт и небо. Небо и горизонт…
Какой-то тральщик под гвардейским флагом, покрытый от носа до кормы белой пеной, медленно возвращается в гавань; в узкую Кильдинскую салму спешит укрыться от качки маленький рыболовный «ботяра», и — чайки, чайки…
Рябинин долго и пристально следит за их плавным кружением, потом вдруг в его лице что-то меняется, он плотно сжимает губы, трубка перекидывается из одного угла рта в другой.
— Помощник! — резким голосом зовет он, и Пеклеванный сначала ничего не может понять: вьются чайки (много чаек) над одним местом больше, чем в других местах. — Смотрите, смотрите, — говорит Рябинин, — смотрите в бинокль!..
Артем смотрит в бинокль и видит: чайки, плавно пикируя с высоты, одна за другой кидаются в воду, выхватывая из нее рыбу, и вода в этом месте какая-то неспокойная, отяжелевшая, словно что-то подпирает ее изнутри.
— Вижу, — говорит Пеклеванный, — но простите… Что же тут такого?
— Косяк, — подсказывает, выглядывая в иллюминатор своей рубки, штурман Векшин.
— Кой к черту косяк! — кричит Рябинин и почти силком сбрасывает Мордвинова с выступа: — Отставить передачу, поднять сигнал: подводная лодка противника, дистанция… курсовой — тридцать пять!..
Матрос подбегает к флажному кранцу, выхватывает несколько пестрых комочков, быстро крепит их к фалам. Пеклеванный, еще продолжая не понимать происходящего, загорается тревогой командира, торопит:
— Быстрее, быстрее!..
И пока флаги, раскрываясь один за другим во всю ширину, ползут к нокам реи, Рябинин успевает объяснить:
— Подлодка забралась в косяк, взбудоражила его, стала всплывать под перископ, вот и подняла рыбу на поверхность… Неужели не видели, как чайки хватают сельдь!
Буксирный пароходик, ничего не подозревая, продолжал свой путь в сторону открытого моря, ведя за собой избитую снарядами панораму щита.
А тральщик, едва были замечены сигналы, круто повернул обратно, и под его форштевнем сразу вырос бурун пены: корабль увеличил ход. С мостика «Аскольда» было даже видно, как по трапам тральщика стремительно забегали, пропадая в люках и дверях, маленькие фигурки матросов. На его кургузой мачте трепыхались яркие флаги. «Выхожу в атаку», — говорили они.
Бурун под форштевнем становился все выше, теперь матросов можно было видеть только возле орудий. Тральщик, обдав «Аскольд» теплым воздухом вентиляторов и гулом машин, пронесся мимо, разводя крутую кильватерную волну.
Возле замолчавшего орудия, из открытого казенника которого несло жаром и вонью перегоревшего пироксилина, в нетерпении топтались комендоры:
— Смотри, смотри, ребята: хорошо как идет!
— Сейчас начнет бомбами швырять…
— Ну, не завидую я немцам!
— Чепуха! Они тоже не дураки, немцы-то…
— Да, говорят, их больше бомбят, чем топят…
— Скинул!
— Что скинул?
— Прямо с кормушки скинул… целую серию!
А на мостике — тоже волнение, только другое.
— Эх, если бы у нас была хоть одна серия глубинок! — загорелся Пеклеванный.
— Что же нам делать? — растерянно спросил штурман.
— Что делать? Смотреть, — сказал Рябинин, — смотреть и учиться…
Первые бомбы, сброшенные тральщиком, взорвали глубину, выбросив на поверхность моря четыре невысокие шапки пены.
В бинокль с мостика «Аскольда» было видно, как на маслянистых, медленно оседающих волнах густо заплавала перевернутая белыми брюхами кверху глушеная рыба.
— Рыба! — сказал замполит Самаров. — С одного взрыва — не меньше центнера. Нам бы это целый час тралить. Я теперь понимаю браконьеров!..
Он засмеялся, а Пеклеванный в возбуждении куснул костяшки пальцев:
— Мне плевать на рыбу! Важно, чтобы не рыба — наверх, а подлодка — вниз! Ведь они топят ее, топят…
Самаров раскрыл портсигар, протянул его лейтенанту:
— Берите… Если командир подлодки, так же как вы сейчас, грызет себе кулаки, то, будьте уверены, его потопят.
Пеклеванный передернулся:
— Это вы мне?.. Держу пари: они ее не потопят. Момент атаки упущен. Будь я на месте командира тральщика, я бы пустил в дело бомбометы, чтобы захватить больший радиус взрывной волны…
Тральщик, резко развернувшись на «пятке», пошел во второй заход, настигая таившуюся на глубине вражескую субмарину. Она была где-то здесь, акустики слышали шум ее винтов, импульсы тока нащупывали в толще воды ее хищное стальное тело.
— Так, так!.. Хорошо! — говорил Прохор Николаевич, словно не тральщик, а его «Аскольд» выходил в атаку. — Сейчас я бы положил лево руля и… Так и есть: они ложатся на левый разворот. Еще серия, еще! Ага!..
Наконец тральщик отходит в сторону и, покачиваясь на волнах, замирает на месте. Рябинин сбавляет ход «Аскольда», чтобы не мешать тральщику прослушивать глубину. Но винты и моторы вражеской субмарины молчат. На грунт она лечь не могла — здесь глубоко, и давление сплющит ее в лепешку, — значит, погибла?..
Но гвардейцы не доверяют этой тишине, и тральщик выходит в последний заход — контрольное бомбометание: надо добить агонизирующего врага. И только проутюжив взрывами подозрительный квадрат моря, военный корабль ложится на прежний курс. Он проходит мимо «Аскольда»: на его мачте вьется теперь желтый флаг — сигнал, и Мордвинов, увидев его, докладывает:
— Товарищ командир, тральщик выражает свое «добро».
— Добро, — также отвечает Рябинин и, вглядевшись в утонувший на горизонте квадрат артиллерийского щита, поворачивается к Пеклеванному: — Прикажите продолжать тренировку! — А сам смотрит на небо, в котором кружатся вольные морские птицы, и улыбается.
Пеклеванный молчит, смущенно переминаясь с ноги на ногу. Видно, что он хочет что-то спросить, и Прохор Николаевич снова поворачивается к нему:
— Слушаю вас, помощник!
— Я хотел спросить, товарищ старший лейтенант, как вы могли обнаружить подводную лодку?
Прохор Николаевич неожиданно громко смеется, улыбаются вместе с ним и матросы.
— Ну что вы, лейтенант, задаете мне такие вопросы! Я же ведь на этом море родился и вырос, знаю его из края в край, все, что есть в нем, тоже знаю. И притом я же ведь старый рыбак!..
«Аскольд», вытянув в сторону моря щупальца орудий, выходит на позицию для стрельбы. Лязгают замки пушек, звенят о палубу патроны, кричат опутанные проводами телефонисты.
И, кружась в небе, падают с высоты, сложив крылья, вольные морские птицы.
Расписанная рыжими цветами труба старого граммофона страдальчески дохрипывала последние слова песни: «Я милую ягодкой не назову, у ягодки слишком короткая жизнь…»
Начальник прифронтового района полковник Юсси Пеккала доел картошку со сметаной и мякишем хлеба старательно вычистил пузатую солдатскую миску. Стакан молока он оставил нетронутым и крикнул в соседний придел избы:
— Хильда!
Вошла чистенькая девочка — дочь хозяйки, взяла протянутый ей стакан и выпила его до дна. Пеккала похлопал себя по карманам, протянул девочке конфету.
— На, — сказал он, — больше у меня ничего нету…
Вошел денщик в русском солдатском ватнике поверх мундира, убрал посуду. Сменил в мембране тупую иголку, спросил:
— Еще завести?
— Не надо, — ответил полковник.
Он придвинул к себе телефон, стал обзванивать соседние гарнизоны. Везде ему отвечали, что люди выехали уже с утра. Кто на подводах, а кто на лыжах. Отобрали самых лучших стрелков и лыжников. Соревнования обещают быть интересными.
— Смотри, — сказал Юсси Пеккала своему денщику. — Еще не до конца рассвело, а уже печи дымят. Опять вовсю самогонку варят… Народу соберется много. С фронта тоже придут. Как бы драк не случилось!..
Он встал. Маленький, поджарый, щуплый. Накинул подбитую беличьими хвостами старенькую заплатанную куртку с погонами. Натянул на редкие волосы мятое кепи.
— Вам что подать? — спросил денщик. — Лошадь или лыжи?
— А ничего не надо. Я тут… посмотрю, что в поселке!
Подмораживало. В дымных туманах вставало из-за дальних лесов бледное солнце. Два немецких офицера прошли мимо, отсалютовав финскому полковнику. Пеккала небрежно козырнул им в ответ. Сегодня должны были состояться войсковые соревнования частей района по стрельбе, и поселок постепенно пробуждался под скрип телег и фырканье лошадей. Улицы наполнялись веселым гомоном солдат и женщин. С ревом, распугивая собак и взметая снежную пыль, проползли аэросани с торчащим из кабины пулеметом. Начали прибывать команды стрелков с фронта. Возле дома старосты уже торговали пивом.
— Рано! — сказал Юсси Пеккала и прикрыл торговлю.
Во дворе комендатуры трое русских военнопленных разгружали подводу дров. Одетые в драные шинели, опустив на уши верха пилоток, пленные скидывали с телеги тяжелые сырые плахи.
— Здорово, ребята, — сказал им полковник по-русски и направился к высокому крыльцу, потом вернулся обратно и спросил: — Кто из вас тут пробовал бежать вчера?
Вперед выступил один солдат — выступил как-то боком, словно готовясь к драке.
— Я, — хмуро отозвался он.
Пеккала поднес к его лицу крепенький кулачок:
— Ну что? По зубам тебе врезать?
Пленный откинул назад голову.
— Я, — сумрачно повторил он.
Пеккала опустил руку:
— Дурак! Война вот-вот закончится, а ты сам под пулю лезешь. Сиди уж здесь, коли попался…
Трое молча выслушали его. Полковник достал три сигареты, протянул их пленным.
— По одной, — сказал он и толкнул ногою круглый промерзлый чурбан. — Опять осина?
— Осина… — ответил один, пряча сигарету под пилотку. — Когда ваш на складе — береза, когда фриц — осина…
— У, сволочи, сатана-перкеле! — выругался Юсси Пеккала и легко взбежал на крыльцо.
В кабинете его поджидал вянрикки[219] Таммилехто — молоденький офицер, почти мальчик.
— Вам, — сказал он, подавая полковнику бумагу. — Совершенно секретно…
— Бабьи секреты, — буркнул Юсси Пеккала. — Нашли время секретничать, когда и так уже все ясно… Еще от силы полгода, и наша прекрасная Суоми будет харкать кровью!
Вянрикки Таммилехто печально, с надрывом, вздохнул.
— А ты не вздыхай, — ответил полковник, разрывая синюю облатку конверта. — У нас, помимо таких дураков, как Рюти и Таннер, есть маршал Маннергейм: он понимает, что страну надо выводить из войны… Он не захочет, чтобы Суоми оккупировали русские!
В присланной бумаге содержался приказ: прочесать окрестные леса, где скопились большие банды «лесных гвардейцев» — так назывались финские дезертиры, в болотах и дебрях выжидавшие конца бойни. В приказе особенно подчеркивалось, что «лесные гвардейцы», образовав в лесах нечто вроде коммун, принимают в свою среду и бежавших из лагерей русских военнопленных, «солидаризируясь вместе с ними в оценке происходящих событий…».
— Кто подписал эту дребедень? — спросил Юсси Пеккала, перевернув бумагу. — Ну, конечно, генерал Рандулич… Его бы сюда, да на мое место!
Полковник откинулся на спинку стула, задрав худые колени, обтянутые кожаными леями, оперся ими о край стола. Закурил, разгоняя дым рукою.
— Слушай, вянрикки, — сказал он, — мы все-таки это должны сделать. В деревнях мужиков нету, а бабы с пузом ходят. Я часто думаю — уж не с ветра ли они беременеют?.. Это все работа «лесной гвардии»! Тут из поселка, я так подозреваю, даже учительница ходит к своему жениху в лес… Ты узнай у женщин, где здесь поблизости больше всего собралось дезертиров. Сходи к ним и попроси их уйти куда-нибудь подальше из нашего района.
— А вы мне солдат дадите?
— Еще чего! Ты же не каратель. Иди один. Скажи, что они мне настроение портят. Если я возьмусь за это — им будет хуже… Понял?
Юсси Пеккала поднял руку с пистолетом системы «Верри» и выстрелил в небо, — красная ракета с шипением обожгла высоту.
— Начали! — крикнул полковник.
Сорок лыжников вырвались на заснеженное поле, со свистом развернулись на повороте и вскинули тонкие винтовки. «Тах, тах, тах», — прогремели выстрелы. Они били в сторону леса, где на опушке стояли вырезанные из фанеры фигуры русских солдат с задранными кверху руками. Даже издали было видно, как меткие пули буравили и рвали фанеру мишеней.
Из толпы зрителей, наполовину состоявшей из солдат и местных шюцкоровцев, раздавались возгласы:
— Не подгадь, парни!
— Бей по москалям, лупи их!
— Вяйне, оглянись назад!
— Теппо, гони дальше!..
Лыжники, отстреляв каждый по обойме, уже мчались к финишу, где их поджидали судьи соревнований. Впереди всех, низко пригнувшись, летел рыжий капрал. Он оборвал грудью ленту и, тяжело дыша, воткнул палки в снег.
— Теппо Ориккайнен, — назвал он себя полковнику.
Проверили мишени: капрал победил и в стрельбе. Его пули точным пучком легли прямо в цель. Юсси Пеккала вручил победителю подарок — коробку, в которой лежали бутыль с водкой, банка сардинок и две пачки сигарет.
— Среди мужчин, — громко объявил полковник, — первое место занял капрал Теппо Ориккайнен!
Мишени заменили новыми. Теперь наступила очередь женщин. Одетые в солдатскую форму, они залегли возле судейского стола, оттопырив зады в лыжных вязаных штанах.
— Внимание! — скомандовал Юсси Пеккала. — Начали.
Затрещали винтовки. По условиям соревнований каждая женщина, отстреляв все патроны, должна была встать. Побеждала та, которая быстрее всех и точнее всех успевала выпустить в цель свои пули. На двадцатой секунде вскочила одна — районный руководитель женской партии «Лотта Свярд», пожилая полная женщина с мужской прической на голове.
— Это не так уж трудно, — засмеялась она. — И я бы справилась куда быстрее — только поставьте передо мною живых москалей!
Юсси Пеккала, объявив имя победительницы, уже готовился вручить ей приз — коробку с духами и пудрой. Но тут толпа расступилась, и на середину круга вышла высокая молодая женщина в серо-зеленой шинели; длинные и худые ноги ее были обуты в пьексы, набитые сеном, на голове кое-как сидела вытертая пилотка.
— Когда-то я неплохо «куковала», — обратилась она к полковнику, дыхнув ему в лицо запахом пива. — Дайте мне винтовку, и я покажу этим бабам, как надо стрелять…
Пеккала небрежно поморщился: «кукушка», кажется, пьяна, хорошо бы не связываться с нею.
— Но вы не участница соревнований, — попытался он отговорить женщину.
— Так что же? — с вызовом ответила женщина. — Что у вас там? Духи да пудра? Такой швали, как я, уже ничего не нужно. Можете отдать приз этой толстухе…
Юсси Пеккала с любопытством наблюдал за женщиной. Она даже не залегла, а решила стрелять стоя. Расставила ноги, притерла к плечу приклад. Ствол винтовки в ее руках плавно опустился книзу — трах! И тут же, сверкнув на солнце, выскочила пустая гильза. Трах! — опять щелкнул затвор. Трах! — упала гильза к ногам. Трах! — откачнулась женщина. Трах! — и она, опуская винтовку, повернулась к полковнику:
— Сколько?
— Шесть с половиной секунд.
— Мишень можете даже не проверять, — сказала женщина без тени самодовольства. — Я окончила школу отличной стрельбы и знаю, что мои пули легли одна в другую….
— Как ваше имя? — крикнул Юсси Пеккала.
— Это уже безразлично, — ответила снайпер, скрываясь в толпе…
«Странная особа», — подумал полковник. Когда народ уже стал разбредаться по улицам поселка, он попытался отыскать эту «кукушку» в толпе, но ее уже не было, а к вечеру она неожиданно сама явилась к нему…
Он сидел в своей избе и при свете керосиновой лампы читал поэму Твардовского «Василий Теркин», которую недавно нашли у одного убитого русского солдата, когда в дверь настойчиво постучали. Он не успел ответить, как дверь распахнулась, и он увидел на пороге «ее».
Теперь она была пьяна по-настоящему.
— Вы, кажется, хотели знать мое имя? — сказала она, размашисто шагнув на середину комнаты. — Что ж, — женщина вскинула ладонь к виску, — вас осчастливила своим посещением Кайса Хууванха, урожденная баронесса Суттинен.
Юсси Пеккала знал «лесного барона» Суттинена — одного из крупнейших промышленников Финляндии, и он медленно поднялся из-за стола:
— Честь имею… Прошу садиться!
Кайса плюхнулась на лавку.
— Бросьте, — сказала она. — Говорите со мной проще… Я ведь вот… — Женщина оттянула воротник шинели, показав отвороты своего мундира. — Я ведь… солдат! Как и вы…
Пеккала сел:
— Что вы хотите от меня?
— Я хочу выпить, — сказала женщина. — Мне все надоело… Вы даже не знаете, как мне все опротивело. Эти болота, эти выстрелы, эти грязные рожи…
— Вы немного не в себе, — мягко остановил он ее. — Если вам угодно, баронесса, я могу предоставить вам отдых.
— Сначала — выпить! — сказала Кайса.
Юсси Пеккала, выходцу из крестьян, еще до войны пахавшему землю, трудно было избавиться от невольного преклонения перед титулованной знатью. Он мог разругаться с генералом, но невольно робел перед любым лейтенантом, узнав, что этот лейтенант принадлежит к верхушке титулованных семей. И потому он даже как-то не посмел спорить и покорно вышел из комнаты, чтобы распорядиться насчет ужина для неожиданной гостьи.
— Пожалуйста, — сказал он хозяйке, — сделайте все почище и не забудьте принести немного водки…
Когда он вернулся, Кайса листала книгу.
— А вы знаете русский язык?
— Да, — ответил Пеккала. — Я даже был одно время в России.
— Давно? — спросила она.
— В прошлую войну. Я был там… в плену!
Она отбросила книгу и осмотрелась.
— Плохо мне, — призналась женщина. — И все время чего-то чертовски хочется… все время! Вы не знаете, полковник, чего может хотеться такой дурной женщине, как я?
Юсси Пеккала, пряча улыбку, пожал плечами.
— И вы не знаете, — с презрением отмахнулась Кайса. — И я не знаю. И никто не знает…
— Я знаю! — ответил Пеккала.
— Знаете?
— Да. И знаю уже давно. То, чего хочется вам, хочется и мне.
Женщина взглянула на него почти с удивлением. Глаза ее стали чище — казалось, она даже протрезвела.
— Ну? — сказала она.
— Мира, — ответил полковник.
— Так это же всем, — выкрикнула Кайса. — А вот скажите, чего хочется мне! Мне! Одной мне!..
Она скинула шинель на лавку и подошла к столу.
— Можно, я буду хозяйкой?
— Пожалуйста.
Она разлила водку по стаканам. Себе налила поменьше, ему побольше. Потом как бы нечаянно дополнила и свой стакан.
— Мне завтра будет стыдно, — призналась она. — Но сегодня мне все равно… Мы больше никогда не увидимся!
Они выпили водку. Подвигая к женщине тарелки, Пеккала сказал:
— Вы, наверное, не привыкли… У меня все так просто.
— Да бросьте вы об этом! — грубо остановила она его. — Я два года провела на фронте. Я забыла уже, как это сидеть за столом… Бросьте!
— Куда вы сейчас направляетесь?
— Сначала в Петсамо. Меня переводят в медицинский состав. Я свое уже «откуковала»… Из Петсамо, наверное, я попаду в Норвегию…
— Хотите остаться здесь? — предложил полковник. — Я могу вас устроить при своем штабе.
— Зачем?
— Я думаю, что вам здесь будет лучше.
— Не надо. Мне надоело жить в лесу…
Скоро она опьянела совсем, и Юсси Пеккала попросил хозяйку дома уложить гостью в соседнем приделе избы. Наутро, когда он проснулся, Кайсы Суттинен-Хууванха уже не было, и хозяйка передала ему записку:
«Господин полковник! Мне очень стыдно за мое вчерашнее поведение, но, я надеюсь, Вы меня простите. Поверьте, что я не такая уж плохая, какой многим умею казаться. Просто у меня была глупая и бездарная жизнь. Я не помню, говорила Вам вчера или нет, что я отправляюсь в Петсамо. Но я помню, что Вы предложили мне остаться при Вашем штабе. Я не знаю, как сложится моя дальнейшая судьба, но, если мне будет очень скверно, позвольте обратиться к Вам, — может, здесь мне действительно будет лучше.
К. Суттинен-Хууванха».
— Бедные женщины! — подумал вслух полковник. — Чего только не делает с ними эта проклятая война…
Он взял полотенце и вышел умываться. Слепой сын хозяйки играл на самодельной гармошке, шевеля в такт музыке пальцами босых ног. Безглазый калека растягивал меха в хвастливом напеве:
От пулеметов — громы
и в дотах — жара,
мы в доте Миллионном[220]
сидим с утра.
Подай еще патронов,
из фляги дай хлебнуть —
здесь финской обороны
железная грудь.
В Миллионном доте —
четыреста парней,
у них одна забота —
лупить москалей!..
— А ну — перестань! — гаркнул Юсси Пеккала. — Перестань, или я сейчас разломаю твою музыку ко всем чертям собачьим! Тебе, дураку, в этом Миллионном доте выжгло глаза, но от этого лучше видеть ты не стал!..
Он целый день занимался своими делами — делами начальника прифронтового района и весь день вспоминал измученную войной женщину, которая трясется где-то сейчас по заснеженным дорогам в грузовике или в санях.
— Если будет мне письмо из Петсамо, — наказал он своим писарям, — вы немедленно, где бы я ни был, доставите его мне!
— Эй, начальник, не плачь: слезами горю не поможешь, а вот щеки обморозишь!
— Да кто тебе сказал, что я плачу? — ответила Ирина. — Это слезы от ветра. Только от ветра. Уж очень быстро бегут твои собаки!
— А собак теперь не остановишь…
Собак действительно было трудно остановить. Можно было только перевернуть нарты, чтобы они остановились. Их три дня кормили тюленьим мясом, они пили свежую кровь и, казалось, были готовы бежать хоть на Северный полюс. Лохматый вожак так и рвал грудью сугробы.
— Иррл… иррл… иррл! — кричал каюр.
Гренландская упряжка — веером — не стесняла собак: широким полукругом они рвались вперед, взметая крепкими лапами вихри пушистого снега. Молодой широкоскулый саам-каюр бежал рядом с нартами. На нем была грязная, засаленная малица, из-под которой выглядывал ярчайший галстук. К тому же каюр был, кажется, отчасти пьян.
Но, мастер своего нелегкого дела, он за все время пути лишь дважды ударил собак хореем, когда они заупрямились — не хотели переходить незамерзшие ручьи, — и нарты ни разу не опрокинулись в снег.
Ирина Павловна возвращалась из Чайкиной бухты, где осматривала заброшенную шхуну. Старый парусник произвел на нее огромное впечатление. Ее поразила воздушная легкость рангоута и мостика, отточенная, как на станке, овальность корпуса. Так и чувствовалось, что эта шхуна создана для стремительного бега, для покорения волн.
И, даже мало разбираясь в корабельной архитектуре, Ирина Павловна сразу по достоинству оценила эту подвижность, таящуюся в смоленых бортах покинутого «пенителя». Борта корабля оставались прочными: выделившийся из лиственницы скипидар покрыл обшивку, предотвратив гниение. И когда женщина проходила по палубе, сухие доски настила звенели под ногами, как клавиши. Густая паутина покрыла углы, в трюме попискивали тундровые крысы, но Ирина Павловна открывала разбухшие двери, смело залезала в люки, уже задумываясь над тем, где разместить участников экспедиции.
Покидая шхуну, уносила она в себе ощущение легко доставшейся победы. Но едва в душе улеглось первое волнение, как Ирина Павловна снова стала задумчивой и грустной. Лежала на нартах, и ее мысли постоянно путались, перебиваемые воспоминаниями о Сергее. Только сейчас она по-настоящему поняла, как была привязана к этому мальчишке.
И каюр, конечно, прав: к слезам, выжатым ветром, примешалось несколько горьких слезинок о Сережке.
Прохор — тот встретил весть об уходе сына спокойно, даже не удивился. Словно уже был давно подготовлен к этому и только ждал, когда сын решится на такой шаг. Но разве Прохора поймешь? Он всегда спокоен, никогда ничему не удивляется. Муж только сказал: «Я знаю: он в море, больше ему негде быть».
И когда нарты взбирались на вершины сопок, Ирина Павловна подолгу смотрела на далекий пепельно-серый горизонт океана: ушел Сережка за этот горизонт, пропал…
В полдень упряжка ворвалась на улицу рыболовецкого колхоза «Северная заря».
Мимо побежали домики рыбаков с занавесками на окнах, на крылечках показывались рыбацкие жены, собаки выкатывались из-под заборов, с лаем бросаясь на упряжку, а каюр отгонял их хореем.
Ирина соскочила с нарт перед избой правления колхоза. Ее встретила на пороге молодая заплаканная женщина с ребенком на руках.
— Что у вас тут случилось? — спросила Рябинина.
— Беда моя, — ответила женщина.
— А председатель колхоза Левашев здесь?
— Там он… проходите.
Ирина Павловна протиснулась в комнату правления. Левашев сидел за колченогим столом, расставив негнущиеся в штормовых сапогах ноги, быстро уплетал из тарелки суп из «балки» — тресковой печени, особенно любимой мурманскими рыбаками. Его изрытое оспой лицо было некрасиво, но привлекало каким-то особым добродушием и бесхитростностью.
— Здравствуйте, Левашев, — сказала Ирина, — там какая-то женщина плачет в коридоре.
— Это моя жена плачет… Марья! — крикнул он. — Тащи сюда вторую миску — у нас гостья севодни. Ложку не забудь…
И, протянув женщине большую руку, всю в коросте жестких рыбацких мозолей, поделился:
— Дело-то тут такое… хошь плачь, хошь радуйся. Броня у меня была. В сорок первом, как немца на Западной Лице остановили, так меня и демобилизовали. Говорили, что рыба нужнее! А теперь — вот, — он развернул какую-то бумажонку, — видите, опять берут в армию… Ревет моя баба. Старуха — та молчит. А женка — ревет…
— Сейчас всех берут, — ответила Ирина, вздохнув. — У меня мужа тоже вот недавно мобилизовали. Плачь не плачь — а надо. Время сейчас такое — тяжелое очень…
Скоро она сидела за столом рядом с рыбацким председателем, и они дружно беседовали.
— Я уже слышал, — говорил Левашев, — вас шхуна интересует, что в Чайкиной бухте на обсушке стоит… Зачем она вам?
— Угу, — отвечала Рябинина, дуя на ложку. — Она — что, вашему колхозу принадлежит?
— Да бес ее знает, кому она принадлежит!
— Почему так?
В разговор неожиданно вступила жена Левашева:
— Только потому и считается за нами эта шхуна, что была выкинута на берег недалеко от нашего колхоза. А так — какой с нее толк? Промышлять на ней не пойдешь, больно хитра, никто и капитанствовать не возьмется. Вот и стоит без дела!..
— Так, значит, не нужна вам эта шхуна?
— Может, после войны и понадобится, — ответил Левашев. — Леса-то нету кругом — на доски переведем…
— Ну, ладно…
Ирина Павловна, машинально оглядев стены избы, завешанные плакатами, остановила свой взгляд на большой диаграмме выполнения плана и вдруг всплеснула руками совсем по-женски:
— Боже ты мой, ну и кривуля же у вас! Это почему же так? Шли, шли — и вдруг сорвались!
Жирная красная черта диаграммы напоминала дугу, которая ровно шла на подъем, переваливая за сто восемьдесят процентов плана, а потом скатилась на девяносто и несколько месяцев подряд дрожала, делая незначительные скачки вверх, точно не могла преодолеть начального падения.
— Девяносто процентов! Так в войну работать нельзя, товарищ председатель.
Левашев покраснел, словно мальчик, который раньше получал одни пятерки и вдруг принес домой позорную двойку.
— Да. Уж так, товарищ Рябинина, случилось. Висит эта кривая на стене, точно хребет переломанный, и не выпрямляется.
— В чем же дело?
И Левашев объяснил: в начале войны зашел в бухту «страшенный» косяк сельди, пожрал все, что было, а выхода найти не мог и сдох, лежит на дне, гниет: с тех пор и другая рыба в бухту не заходит…
— Пробовали в открытое море выходить, — рассказывал Левашев, — нас обстреляли… Так это не все, товарищ Рябинина. Появились в бухте морские ежи, жрут падаль и сами тут же дохнут. На несколько лет вода отравлена.
Ирина встала, натянула на голову платок:
— Чего же вы раньше не сообщали мне об этом? Надо выйти на середину бухты, закинуть сеть, а там посмотрим…
Они прошли на берег, сообща столкнули на воду тяжелый баркас. Левашев с готовностью поплевал на свои мозоли, но Рябинина велела ему садиться за рулевое весло.
— Я хочу немного размяться, — сказала женщина. — Черт знает какая жизнь! Половину дня сидишь, как чиновница, за столом. Перекуриваешься на разных дурацких совещаниях…
Левашев смотрел, как умело, по-матросски сноровисто гребла Рябинина — весла отлетали назад в полный мах, она не страшилась ложиться плечом на планширь, брызги, вылетавшие из-за борта, ее не пугали — она даже не жмурилась от них. Скинула пальто — дышала полной грудью.
— Я так думаю, — говорил Левашев мечтательно, — что, коли нашего брата вовсю берут, значит — наступление скоро. И не где-нибудь, а здесь вот, у нас.
— Может быть, — согласилась Рябинина. — Мне муж рассказывал, что здесь наступать будет очень трудно. Немцы забились под землю — у них даже машины под землей разъезжают. Туннели разные, подвесные дороги. Весь берег испоганили! А вы, Левашев, офицер?
— Что вы, какой из меня офицер! Я — простой солдат…
На середине бухты забросили сеть и вытащили на борт шевелящуюся кучу морских животных. Ирина Павловна ловко разобралась в этой живой груде руками, особенно внимательно рассматривая ежей, напоминавших большие ананасы, сплошь усеянные длинными коническими шипами. У некоторых иглы были прижаты к телу — эти ежи были уже мертвы, и когда Рябинина смотрела на них, лицо у нее озабоченно хмурилось.
Ежи шевелили шипами, ползали по днищу баркаса. Она заглянула в сеть — там лежала рыба с легкими следами гниения. Сеть была затянута липким налетом икры: каждая икринка — новый еж…
Ирина Павловна сполоснула за бортом руки, сказала:
— Теперь гребите к берегу… Ну, что я вам могу сказать! По-моему, положение спасти еще не поздно. Бухту очистим, а что касается шхуны — мы ее заберем от вас: она нужна нам…
Вечером она уже возвращалась в Мурманск, увозя с собой толстую тетрадь в полуистлевшем кожаном переплете. Это был «Вахтенный журнал бытности», найденный когда-то Левашевым на шхуне.
Через несколько дней Ирина Павловна была в кабинете главного капитана флотилии.
Напротив нее в кресле сидел Дементьев, затянутый в китель, прямой и спокойный.
— Слушаю вас, Ирина Павловна…
— Сначала я хочу поговорить по поводу низкого уровня улова рыбы в колхозе «Северная заря».
— Мне это известно, — улыбнулся Дементьев. — К сожалению, ничем не можем помочь. Придется ждать, пока весь этот завал сельди сгниет, тогда в бухте снова начнется жизнь.
— Но, Генрих Богданович, вам придется ждать несколько лет.
— Почему?
— Да потому, что недаром наше море зовут Студеным: гниение в холодной воде происходит очень и очень медленно.
— Это, пожалуй, так, — согласился главный капитан. — Но мне уже докладывали, что в бухте появились морские ежи. Они съедят дохлую сельдь и, словно добросовестные санитары, очистят бухту. Как видите, Ирина Павловна, все обстоит очень просто: природа строит препятствия и сама же их уничтожает.
— Генрих Богданович, — сказала Ирина, — в этом вопросе вы заблуждаетесь. Морские ежи очень быстро размножаются, я бы сказала, быстрее, чем кролики, раз в десять. Я обратила внимание на их разновидность: преобладают ежи вида Cidaris и Echinus melo. Они плодятся особенно интенсивно. Тем более что размножению ежей ничто не препятствует. Наоборот, они обеспечены пищей — ведь завал сельди очень большой.
— Но не такой уж большой, Ирина Павловна, чтобы они кормились им несколько лет.
— Хорошо, допустим, что ежи уничтожили весь завал сельди. Как вы думаете, Генрих Богданович, что же будет дальше, когда миллионы прожорливых ежей останутся без пищи?
Дементьев растерялся:
— Ну что… будут питаться червями и этими… Ну, как их?.. Песчинками. Ведь они даже камни сверлят!
— Нет, Генрих Богданович, после нескольких лет такого роскошного питания ежи не станут жрать песчинки.
— Тогда, выходит, ежи умрут?
— Вот именно! И миллионы их полягут на дно бухты, образовав новый завал, и будут гнить тоже несколько лет, потом появятся новые ежи, пожрут этот завал, сами подохнут, потом еще и еще…
Дементьев развел руками:
— Что же вы можете предложить?
— Вмешаться в природу самым что ни на есть грубым образом. Когда при гангрене уже ничто не помогает, тогда требуется вмешательство ножа хирурга.
— То есть?
— Провести в бухте дноуглубительные работы, — ответила Ирина Павловна. — Для этого нужна землечерпалка, которая выгребла бы со дна гниющую рыбу, точно так же, как выгребла бы лишний слой грунта. Мне кажется, это единственный выход. Подумайте над этим…
Главный капитан флотилии записал в календарь предложение Рябининой о землечерпалке, пристально посмотрел на женщину.
— Ирина Павловна, — тихо сказал он, — что с вами?.. Вот вы говорили, смеялись, а я все время чувствовал, что у вас какое-то горе. Не таите. Может, смогу помочь советом или еще чем-нибудь.
Она долго крепилась, но сейчас терпение иссякло. Достаточно было одного теплого слова, чтобы сразу все подступило к горлу.
— Да, Генрих Богданович… вы угадали… Я хотела вам сказать…
Глотая слезы, она почти выкрикнула:
— Сережка у меня ушел! Война ведь! Что с ним?
И, уже не стесняясь, заплакала:
— Сереженька, мальчик мой…
В трудное военное время, как неизбежное наследие обнищания и разрухи, всегда процветают барахолки. Была такая барахолка и в Мурманске — она оккупировала неподалеку от центра города лысую вершину сопки. На первый взгляд, здесь можно было купить все, начиная от мундира императора Франца-Иосифа и кончая иголкой для чистки примуса. Торговцы же семечками и прочей съедобной и несъедобной дрянью по негласным законам считались людьми низшего сорта и были согнаны с вершины сопки к самому ее подножию. Но и здесь они не сдавали своих позиций, их жизнеутверждающие голоса дерзко звучали в морозном воздухе:
— А вот — семя, а вот жареное!..
— Кому — селедку, эх, и хороша же под водку!..
— Не проходите мимо — кофе «Прима»…
— Меняю хлеб на табак…
Но однажды среди этих голосов, возвещавших о настойчивых требованиях желудка, послышался старческий голос, который, казалось бы, должен прозвучать лишь на вершине сопки:
— Дамские босоножки… Кому нужны босоножки?
Этот голос принадлежал отставному боцману с рыболовного траулера «Аскольд» — Антону Захаровичу Мацуте. Босоножки, сработанные кустарным способом из пятнистых, как у тигра, шкур рыбы-зубатки, были выделаны прочно и красиво. Просил за них боцман недорого, и одна из бабок сказала ему:
— Шел бы ты наверх, родимый. Там больше дадут!
— Не могу, — ответил боцман, — у меня сердце плохое… высоко подниматься.
Он здесь же их продал, здесь же купил на вырученные деньги две банки тушенки, сахару и бутылку подсолнечного масла. А через три дня опять появился с новой парой босоножек. Тут его случайно встретил Алексей Найденов:
— Сам сделал, боцман?
— Сам. Только ты отойди, Алешка.
— Чего это ты на меня?
— Отойди, говорю. Я человек обиженный.
— Да разве я обидел тебя?
— Вы все меня обидели. Отойди…
Антон Захарович шмыгнул носом и отвел глаза в сторону:
— Не хочу я вас никого видеть. Вы от меня, старика, отказались. Ну, и что получилось?.. Ты думаешь, я ничего не вижу? Я все, брат, вижу…
— Да чего ты видишь-то, Антон Захарович?
— Сопли ваши вижу, — обозлился боцман. — Вот каждый раз, как посмотрю на тот берег, где вы стоите, и каждый раз ваши сопли вижу… Нет теперь в «Аскольде» внешности. Общего вида нет. Все равно что в бабе. И нарядна она, и платье хорошее, и серьги в ушах, и губы намалеваны, а вот нету в ней изюминки — нету, и все тут, хоть ты тресни!
— Я это Хмырову передам, — покорно согласился Найденов. — Он теперь за тебя крутится. Только не злись ты, старый хрен. Мы-то при чем здесь?..
Подошел покупатель, ткнул в туфли пальцем:
— Сколько?
— Пятьсот, — бесстрастно ответил боцман.
— Я первый подошел, — сказал Найденов, пытаясь набавить цену, чтобы помочь старику. — Я целый «кусок» кладу — тысячу!
Антон Захарович треснул матроса туфлей по голове и продал босоножки за пятьсот. Он ни разу еще не набавил и ни разу не сбавил цену. В этот день, сложив покупки в кошелку, он пришел домой и узнал, что у них гости…
— Ну и ничего страшного, — говорила Варенька, закрывая свою походную аптечку. — Просто у вас большая слабость. Это после блокады, после голода, после всего, что вам пришлось пережить. Но здесь такой здоровый океанский воздух, такие целительные полярные морозы; нормальное питание, новые люди — это все вас быстро поправит. Даю вам слово, вы еще будете работать, бегать и улыбаться гораздо чаще, чем сейчас. Ведь вы еще молоды, вам, наверное, всего лет тридцать!
Жена Никонова улыбнулась, дотронувшись до прохладной руки девушки.
— Мне всего двадцать семь, — сказала она. — Но дело не в этом. Я хочу сказать, доктор, большое спасибо, спасибо вам, всему «Аскольду» спасибо. Я очень рада, что о моем муже на корабле осталась хорошая память и меня не забывают аскольдовцы. И… спасибо вам, доктор!
— Не надо меня так величать. Зовите просто Варей. Меня все так зовут… А вас?
— Мое имя странное, — ответила жена Никонова. — Меня зовут Аглая…
Варенька скоро распрощалась, и Антон Захарович прошел в комнату к Аглае: женщина вот уже несколько дней, потрясенная и больная, не вставала с дивана.
— Это кто же такая будет? — полюбопытствовал боцман.
— Доктор. Аскольдовский доктор.
— Баба, значит, — хмуро заключил Мацута. — Теперь у них без моего глаза все по-новому. Может, не меня, так мою старуху в кочегары возьмут? Им только предложи — они примут…
Он тяжко вздохнул. Неприхотливые герани на окне тянулись бледными цветами ближе к промерзлым стеклам — жаждали света, тепла, солнца.
— А ты, — вдруг спросил боцман женщину, — женщина самостоятельная?
— Да, вроде так, — улыбнулась одними глазами Аглая — они у нее были синие-синие и на строгом бледном лице казались особенно прекрасными.
— Будешь теперь мужа ждать или своим путем пойдешь?
Женщина, помолчав, тихо ответила:
— У меня теперь один только путь: свой путь, но к нему. Только — к нему!
— Это хорошо, — согласился Антон Захарович и опять спросил: — Ты в работе-то чем берешь больше: головой или руками?
— Училась на зоотехника, — сказала Аглая. — Работа эта такая — когда как придется. Могу и руками… Не привыкать!
Он похлопал ее по худенькому плечу:
— Тебе встать надо. Доктора по частям все знают: где башка, где пуп, где кровь, где мозги. А всего человека им охватить трудно. Человек начинает иметь значение, когда он не лежит, а встанет. Я бы в больницах тоже лежать не давал. Ни к чему все это!.. Да ты не смейся над стариком, я правду говорю. Лежишь — у тебя одна забота: как бы лечь поудобнее. А ведь удобнее, чем в гробу, все равно никогда не ляжешь. Коли же ты встал, тогда и пойти хочется. А коли пошел — значит, надо уже не просто идти, а по делам идти. Так-то человек и выправляется!..
— Я встану, — пообещала Аглая. — Уже скоро. Встану…
Дверь открылась — вошла дочь Аглаи, держа в руках, словно куклу, большие песочные часы — единственную игрушку, которую ей могли предложить в этом бездетном доме.
— Вот, — показал на девочку боцман. — Спроси у нее: она с целью пришла… Скажи, озорница, ты зачем сюда явилась?
Женечка молча показала на остаток песка, который скопился в верхней склянке и быстро доструивался в нижнюю.
— Я уже восемь раз их перевернула, — сказала девочка. — Сейчас песочек весь кончится, и мы пойдем обедать.
— А я что говорил! — подхватил боцман. — Великая цель у человека, когда он не лежит, а ходит.
Здесь надобно признать, что старому боцману хватало бодрости только для разговора с Аглаей: он понимал, что раскисать перед ней со всеми своими бедами и обидами он просто не имел морального права. А так, если не мастерил из рыбьей шкуры босоножки, то целый день слонялся Антон Захарович по дому, как сонная осенняя муха.
Оторванный от моря, он сделался угрюмым, неразговорчивым, вспыльчивым. Тетя Поля часто заставала его сидящим возле окна; подперев кулаками подбородок, муж часами смотрел на залив. И хотя зрение было слабое, Антон Захарович даже без очков всегда угадывал на «Аскольде» движение: там шла с утра до ночи подготовка к первому боевому походу, и все это уже без него, без участия его работящих рук.
В большой жизни боцмана поселилась большая обида. И не только на еду тратились деньги, вырученные от продажи босоножек, — теперь не было уже дня, чтобы не приносил Мацута в кармане «маленькой». То ли от возраста, то ли еще отчего, но хмелеть он стал очень быстро. Во хмелю же становился противным брюзгой-старикашкой. Скоро и одной стопки ему вполне хватало, чтобы он уже затягивал хриплым, надтреснутым голосом старую песню балтийцев:
Их было три: один, другой и третий,
И шли они в кильватер без огней.
Лишь волком выл в снастях разгульный ветер,
Да ночь была из всех ночей темней…
Песня старая-старая и размеренная, как плеск осенней Балтики девятнадцатого года. Только как изменился с тех пор минный унтер-офицер Антошка Мацута — председатель судового революционного комитета эсминца «Гавриил»! В ту осень, выполняя приказ Реввоенсовета, уходили в штормовую мглистую ночь миноносцы «Гавриил», «Константин», «Свобода». И бравый балтиец Мацута пил в кубрике кипяток, закусывая черствой горбушкой. Облизывали палубу волны. Обхватывая крепкие шеи матросов, вихрились ленты бескозырок, — уходили в море миноносцы.
Взгляни наверх: ты видишь этот клотик,
Его в ту ночь не видел я, браток.
И по привычке было сердцу ёкать,
И, как всегда, варился кипяток…
Но каждый раз, когда доходил боцман до того места, где говорилось о гибели «Гавриила», он замолкал, обрывая песню на середине. В памяти сохранились только взрыв да ветер — страшный ветер балтийской осени… Восемь часов плыл тогда Мацута в ледяной воде. И когда выбрался на берег, то погрозил на запад посиневшим кулаком: «Я вам за революцию, за корешков погибших башку оторву, сволочи!..»
— Эх, да что там вспоминать! — часто говорил себе Антон Захарович. — Давай-ка лучше спать, старуха, спать. Ты ложись сегодня к стенке…
Молодости не повторишь. Остались от прежнего только старая бескозырка с надписью «Гавриил», волнующие воспоминания да еще как живое свидетельство о боевом прошлом — отставной боцман с «Рюрика» Степан Хлебосолов. Но и с ним Антон Захарович тут как-то недавно поругался. Из-за чего поругался — шут его знает! — из-за пустяка какого-то.
— Эх, жизнь моя, жизнь! — вздыхает Антон Захарович, и рядом с ним толстая суровая жена вздыхает тоже.
Вздыхают старики — не спится им обоим…
Случайная мечта — уехать по яблоки — еще оставалась у него в резерве, и однажды он обозлился на жену:
— Помнишь, пришли мы из рейса, а ты каркать мне стала: на бережок да на бережок… Не хочу я на бережку сидеть — поедем по яблоки!
Тетя Поля молча убирала со стола посуду. Последнее время она позволяла говорить мужу что угодно, а сама старалась отмалчиваться, не перечила ни в чем, не утешала, не сетовала и даже как будто присмирела.
— Обидели меня здесь, — снова заскулил Антон Захарович. — Не нужен стал…
И вдруг случилось то, чего боцман никак не ожидал. Жена прекратила убирать посуду и, шлепнув по столу кухонной тряпкой, строго прикрикнула:
— А ты не скули!
Мацута испугался. Его родная Поленька снова стала той безжалостной на слова теткой Полей, которой побаивались в порту даже капитаны. Антон Захарович, получивший за последнее время в доме какую-то власть, опять почувствовал себя слабым, робким, целиком зависящим от жены.
— Да я что же, Поленька. Я тут ни при чем… Может, и правда — уехать нам с тобой по яблоки?
— Трепло ты старое! — набросилась на него жена. — Язык-то у тебя, что швабра, которой гальюны драют. Молчал бы уж, коли сам виноват… Другие-то — эвон как! — горло за себя перегрызут. А тебе что ни скажи — все ладно. Люди как люди, только ты у меня — черт драповый! Борода выросла, а ума и с накопыльник не вынесла… А ну, выметайся отсюда, не мешай со стола убирать!
— Я не виноват, Поленька. Что же делать?
— А вот что: вставай и одевайся.
— Куда? — испугался боцман. — Что ты задумала, старая?
— Забирай свои бумаги, грамоты, характеристики — все забирай и пойдешь к самому что ни на есть старшему морскому начальнику.
— Да ты что, с ума рехнулась? — набрался храбрости боцман. — Ни с того ни с сего мне идти к контр-адмиралу. Ведь это по его приказу меня отчислили, а я опять приду к нему навязываться…
— Ты ему не навязываешься, ты воевать идешь!
Собравшись с духом, Антон Захарович отрезал:
— Не пойду! Не могу, хоть убей.
— Ах вот как! Ну, ладно…
Это было сказано таким тоном, что боцман растерялся:
— Поленька, я схожу, только из этого ничего не получится. Ведь приказ…
— Конечно, — заявила жена, — если будешь там дрожать как осиновый лист, ничего не получится. Ты требуй! Да не вздумай выпить для храбрости, я тебя тогда…
— Что ты, Поленька, у меня и денег-то нету. Все тебе до копейки отдал.
— У тебя и нету, да ты найдешь. На что доброе — так у вас, мужиков, никогда не хватает, а бельма-то свои залить — вы это всегда сумеете.
— Ладно, ладно, Поленька, я схожу!..
Боцман был рад, что весь этот разговор закончился хоть так, а не иначе, и он ушел… Однако в этот вечер он совсем не вернулся домой. Не вернулся он и на следующий день. В доме появилось гнетущее, затаенное беспокойство. Наконец прошло трое суток — Антон Захарович не возвращался. Куда он ушел, к кому обратиться — Полина Ивановна не знала. «Куда же он делся, проклятый? — думала она. — Может, и впрямь уехал по яблоки?..»
— Тетя Поля, — беспокоилась Аглая, — уж не случилось ли чего с ним? Может, в милицию заявить?
— Ну да, с ним случится! — отмахивалась боцманша. — У какой-нибудь бабы застрял. Что я их, мужиков-то, не знаю, что ли?
Говорила так, хотя твердо знала, что ее мужу никогда в жизни не приходилось «застрять у бабы». И вот, уже на четвертый день, Женечка вбежала в кухню и крикнула:
— Идет, дядя Мацута идет… Поливановна, я в окно видела — твой дядя Мацута идет!
— Слава богу, — перекрестилась тетя Поля. — Вот я сейчас его встречу, шаромыжника…
Она взяла полотенце и, свернув его крепким жгутом, вышла на лестницу. Снизу уже доносилось характерное стариковское покашливание, знакомые шаркающие шаги. «Сейчас я его, — заранее предвкушала удовольствие мести Полина Ивановна, готовясь хлестнуть побольнее. — Он у меня сразу забудет, как это домой ночевать не ходить…»
В пролете лестницы показались офицерская фуражка и золотые полоски погон на плечах. «Кхе-кхе», — кашлянуло под новенькой фуражкой, и Полина Ивановна предусмотрительно отпустила жгут, сделав его послабее. «В каких же это он чинах, проклятый? — думала она. — Не дай-то бог ударить по адмиралу!..»
Антон Захарович остановился внизу, по лицу своей жены обо всем догадался и пристыдил ее:
— Нехорошо, мать моя, встречаешь. Идет, понимаешь ли, мичман советского флота, а ты… Ну-ка, покажи, что ты там за спиной у себя прячешь?
— Иди, иди уж сюда, старый, покажись мне в новом-то! — сказала Полина Ивановна, небрежно тряхнув полотенцем. — И ничего я за спиной не прячу. Просто вот посуду перетирала, да и вышла тебя встретить…
Ветер с ревом прошелся над крышей кордона, забился в трубу и выбросил из печурки на пол золу и раскаленные угли. Пауль Нишец, кашляя от дыма, вымел угли за порог, сказал:
— Слушай, Карл, я знаю точно: у нас еще должен был оставаться яичный порошок. Где он?
— Что ты пристаешь, Пауль? Мы его уже давно прикончили…
Ефрейтор передернул обвислым носом.
— Врешь! — крикнул он. — Наверное, опять слопал без меня. Стоило тебе учиться в университете, чтобы потом воровать у своих же товарищей. Ты плохой солдат!
Карл Херзинг вяло зевнул в ответ:
— Ну что ты кричишь, Пауль? Я говорю — не брал. Лучше сходил бы открыл шлагбаум. Опять идут машины.
Ефрейтор вышел, сердито хлопнув дверью.
Контрольно-проверочный пункт центрального шоссе, ведущего к фронту, находился на развилке двух дорог: одна из них вела на Киркенес, другая — в глубь Норвегии, к Нарвику. По шоссе день и ночь двигались машины: туда — наполненные снарядами и провизией, обратно — забитые ранеными и обмороженными.
Промычали клаксоны, что-то крикнули шоферы, и машины, взвыв моторами, ушли дальше.
Ефрейтор Нишец вернулся, весь залепленный снегом.
— Ну и погодка! Запиши, Карл: три машины из Каутокайно прошли мимо кордона на Петсамо. Номер пропуска 14–78! Проклятая служба!
Ефрейтор сел, вытянул ноги. Прицелился на кирпич печи с отметинкой. Плюнул. Попал.
— Шоферы говорят, Карл, что в нашем районе должен скрываться какой-то красный. Как ты думаешь, он не постучится к нам ночью?
Карл прислушался к вою ветра над крышей, зябко поежился:
— Прежде чем он успеет попасть к нам, он замерзнет в тундре, этот красный. Сейчас не только люди, даже звери спят в норах…
Хлестала в окно метель. Трещали в печи дрова. Звенели стекла. Едва слышно доносился шум морского прибоя.
Ефрейтор сказал:
— Карл, хоть ты и плохой немец, но ты умный немец. Скажи, как случилось, что мы, которые открыли парад в Афинах, прошли баварские и австрийские Альпы, одним парашютным броском захватили Крит, мы, которых фюрер назвал «героями Крита и Нарвика», теперь сидим в этой дыре и — ни вперед, ни назад… Что случилось с нами?
Карл встал. Тусклый свет вырвал из сумерек его лицо, обрюзгшее от сна и безделья. Постепенно лицо оживало, глаза егеря заблестели.
— Возьми свою каску, ефрейтор, — глухо сказал он. — Посмотри! К ней прикреплен эдельвейс — любимый цветок моего фюрера. Да, фюрер назвал нас «героями Крита и Нарвика», нас, горных егерей генерала Дитма. Мы прошли всю Европу, но не по низинам, а по горным кручам, где росли любимые цветы фюрера. Пусть я плохой немец, но ты — трусливый немец!.. Генерал Дитм ясно сказал в своем приказе: «Именно здесь, в Заполярье, мы должны доказать русским, что немецкая армия существует и держит фронт, который для красных недостижим…»
— Ты, Карл, даже после Сталинграда веришь в это?
— Я верю в гений фюрера… Это он меня, очкастого студента Лейпцигского университета, бросил в болотные солдаты. Я тогда еще ничего не понимал, кроме римского права. Я роптал на судьбу, я хотел есть, я кашлял по ночам в сырых бараках. Но это было еще только начало. Потом фюрер снял с меня очки и дал мне винтовку. Вместо Цицерона, Светония и Тацита я стал читать Ницше, Фихте и «Майн кампф» Гитлера. И я понял: да, у немецкой нации есть миссия. Фюрер был прав!.. А когда я с тобой, Пауль, пил вино уже в Афинах, ел критский виноград и жрал дармовые анчоусы в Осло, я окончательно убедился, что ради этого стоило осушать болота, голодать и мерзнуть!..
— Ты только тогда и оживаешь, Карл, когда говоришь об этом или о женщинах. Да… — Ефрейтор улыбнулся, предаваясь воспоминаниям. — А вино в Греции нехорошее, словно деготь. Во Франции вина лучше.
Карл Херзинг неожиданно расхохотался.
— Ты чего?
— Никогда не забуду, как лягнул тебя мул, когда нас послали ликвидировать конюшни греческого короля.
— А-а, вот что ты вспомнил!.. А ты не забыл, Карл, долговязого Курта из третьего батальона?
— Кстати, где он сейчас, этот долговязый Курт?
— Погиб под Мурманском. В самом начале.
— Хороший был парень. Сорвиголова! А ты помнишь, Пауль, фельдфебеля Мидтанка?
— Как же! Помню. Он, кажется, погиб на Рыбачьем, во время штурма хребта Муста-Тунтури. Они с ефрейтором Лосцем прижали к скале одного красного, и он всадил штык в брюхо Мидтанку так глубоко, что потом…
— Варвары! — перебил его Карл. — Ну и что они сделали с этим русским?
— Ничего. Он подпустил к себе наших тирольцев поближе и, схватив их, как котят, за шиворот, прыгнул в ущелье на камни…
— Еще раз варвары! Человек культурной нации, как мы, никогда бы так не поступил. На это способны только дикари… Ну, ладно, Пауль, хватит. Кому-то из нас надо идти в город за продуктами. Я идти не могу: колол дрова и ушиб ногу.
— Как тебе не стыдно, Карл! Я ходил уже несколько раз. Притом ты же знаешь, у меня в такую погоду болят раны.
— Раны? Они есть у меня тоже.
— У тебя их меньше.
— Зато у тебя нет тяжелых.
— Ну, Карл. Сходи, а за это я буду держать ночь за тебя. Сходи, Карл!..
— Ну, ладно, черт с тобой! Давай метать жребий: кому достанется длинная спичка, тот пойдет в город. Только ты, Пауль, не подсматривай…
Карл отвернулся. Сделал вид, что обломал одну спичку, потом зажал в пальцах обе спички и протянул ефрейтору две серные головки — какую из них Пауль Нишец ни вынь, все равно ехать придется ему…
— Сплошное свинство! — разозлился ефрейтор и, сломав в пальцах проклятую спичку, стал собираться в дорогу.
Через полчаса обманутый Пауль Нишец сел на попутную машину и отправился в город. Карл прислушался и, когда гул мотора заглох вдали, достал из потайного места банку с яичным порошком.
— Хоть ты и ефрейтор, а все равно дурак, — сказал егерь, разводя огонь в очаге, чтобы жарить яичницу.
Поставив на медленное пламя сковородку, Карл лег на койку и, подогнув колени, разложил перед собой тетрадь. Погрыз карандаш, посмотрел в потолок и осторожно вывел первую фразу письма к невесте в далекий городок Грайфсвальде:
«Моя незабвенная Лотта!
Ты пишешь, что за тобой стал ухаживать Густав Зисс, что раньше служил кондитером в булочной на углу Ульрихштрассе. Передай ему, пожалуйста, что если он потерял одну ногу под Сталинградом, то вторую потеряет в Берлине, когда я со своими боевыми товарищами вернусь на родину после победы. Я понимаю, Лотта, что тебе приходится тяжело…»
Легким сквознячком подуло в спину. Карл обернулся и вскрикнул. В раскрытой двери стоял заснеженный бородатый человек.
Рука Карла, судорожно царапая стену, потянулась к шмайсеру, но пришелец мягко, как кошка, прыгнул с порога и положил на горло егеря свою жесткую страшную ладонь.
И, задыхаясь, Карл вспомнил не Лотту, не парад в Афинах, не кабаки Франции, не хребет Муста-Тунтури, а всего лишь две несломанные спички, из которых одну вытащил Пауль…
Никонов открыл шлагбаум, чтобы немецкие грузовики проходили, не останавливаясь возле кордона, и подождал, пока яичница зарумянится с обоих боков. Мертвый фашист, валявшийся под столом, не мог испортить ему аппетита. Потом, перекинув через плечо трофейный шмайсер, Никонов рассовал по карманам автоматные диски. Сахар, банки консервов, плитки шоколада — все, что нашлось на полках кордона, он тоже забрал с собою.
Еще раз оглядев на прощание разгромленное в яростной схватке жилище, Никонов долгим взглядом посмотрел в лицо мертвому врагу, словно стараясь запомнить его навеки, и, тяжело ступая по скрипучим половицам, вышел.
Ветер, перемешанный с колючим снегом, сразу бросился на него, и скоро фигура человека пропала в метельных вихрях.
Теперь у него было оружие, и он уже не был одинок в безбрежных тундрах Лапландии!
Вечером раздались сразу две дудки. Одна — стыдливая: «Начать осмотр на вшивость». Другая — почти праздничная: «Команде получить сахарный паек». Осмотр на вшивость — военная необходимость. Вошь на корабль мог забросить только враг. Как известно, вшей на флоте не бывает. Но таков уж закон: раз в неделю выверни наружу свою тельняшку, посмотри — не завелось ли чего? Есть особый журнал на корабле — «Журнал ЧП», в который заносятся все чрезвычайные происшествия: отравления пищей, драка, эпидемия, самоубийство, пожар и — вошь. Если обнаружена хоть одна вошь, об этом событии докладывают непосредственно в штаб флота, и на корабль уже начинают смотреть, как на зачумленный. Такова сила многовековой традиции русского флота — самого чистоплотного флота в мире!
Совсем другое дело — получать сахар. Это занятие веселое. Некурящие вместо табаку имеют право еще и на плитку шоколада. А сахарный песок ссыпают прямо в бескозырки — так его легче всего донести до кубрика. Матросы постарше уже успели сшить мешочки и осуждают беспечную молодежь. А тут еще с рейда по семафору передали приказ, чтобы «Аскольд» перетянулся вдоль причала поближе к берегу, — требовалось освободить место для стоянки одного танкера. Сыграли аврал, надо бежать на палубу, а у тебя в бескозырке сахар. Второпях матросы ссыпали песок кучками на рундуках и сразу попали под «фитиль» Пеклеванного, который с часами в руках наблюдал за авральной командой.
— Разлакомились! — ругался он. — Что вам дороже — сахар или сигнал к авралу? Пулей надо бежать… пулей!
Рябинин тоже вышел на полубак. Перетягиваться решили с помощью лебедки. Один шлаг троса лег на барабан неровно, командир решил его поправить, но палец случайно попал под трос, и его ободрало так, что даже сорвало мясо вместе с ногтем, палубу забрызгало кровью.
— Сам виноват, старый дурак, — сказал Рябинин и велел Китежевой прийти к нему в каюту с бинтом. — А я уже ранен, — пошутил он, протягивая девушке окровавленную руку. — И, кажется, весьма тяжело… Лечите!
Пока она бинтовала ему палец, он здоровой рукой нащупал что-то в кармане и протянул девушке конфету.
— Кладите на зубок, — сказал он. — Это вам вместо гонорара. Вы все-таки женщина и лучше меня разбираетесь в сладостях.
Они разговорились. Варенька за эти дни уже успела полюбить этого большого доброго человека и даже не обижалась, когда он ругал ее за мелкие женские прегрешения — опоздания, излишнюю суетливость и прочее.
— Кстати, о сладком, — напомнила ему девушка. — Только для вас. Почти на ушко… Можно?
— Можно. Распечатывайтесь.
— Наши матросы, кажется, что-то задумали. Сегодня они получили сахарный паек…
— Ну!
— И каждый отделил от своего пайка граммов по двести в общий мешок…
— Ну!
— И мешок этот куда-то спрятал мой санитар Мордвинов…
— Ну!
— Вот вам и «ну». Может, они решили отвальную справить. Сахар загонят, а вместо него водки купят… Мордвинов у меня вчера еще громадную бутыль выпросил.
В дверь осторожно постучали. Вошел Мордвинов:
— Товарищ командир, разрешите на берег уволиться?
Прохор Николаевич, ни слова не говоря, выписал матросу увольнительный билет. Потом как бы нечаянно спросил:
— Не тяжело тебе будет одному?
— То есть… как это? — сразу покраснел Мордвинов, тараща на Рябинина глаза.
— Мешок-то, говорю, не тяжело тебе одному тащить? Да и бутылку разбить можешь. А в бутылке-то, брат, я знаю, что ты потащишь…
Мордвинов понял: здесь уже все знают — таить нечего.
— Товарищ командир, — сказал он, — это все не так, как вы думаете. Сахар мы собрали — это верно. А бутыль мне под рыбий жир понадобилась. У меня еще литров пять его с прошлого рейса осталось. И все это мы решили жене Кости Никонова оттащить. Бабе-то ведь помочь надобно!
Он посмотрел в упор на Китежеву:
— И совсем зря вы так обо мне подумали. Я выпить и сам не дурак, до войны все «американки» в Мурманске спиною обтер. А сейчас я, коли время такое строгое, ни в одном глазу, ни мур-мур!
— Иди, иди, парень, — сказал ему Рябинин. — Я тебе и так верю…
Об этом на корабле мало кто знал, кроме матросов. И вот отбили полуночные склянки. Из числа отпущенных на берег не явился к сроку на борт корабля только один.
— Кто? — спросил Пеклеванный.
— Мордвинов, — неловко козырнул в ответ боцман Мацута.
Лейтенант прошел к себе в каюту, рассказал об этом замполиту, и Самаров в ответ махнул рукой:
— Вот шпана!.. Какой уж это раз с ним. До войны, бывало, даже последний пиджак с себя пропьет. Однажды я сам его, паршивца, за шкирку из ресторана выволок!..
— Может, у него в городе родные? — полюбопытствовал Артем.
— Да нет. Он из беспризорных. Его Прохор Николаевич перед войной из детдома взял… Ничего, вернется!
— На гауптвахту! — коротко заключил Пеклеванный. — Я не посмотрю, что он у меня лучший дальномерщик. Пусть только дыхнет водкой, как завтра же ему башку острижем, и пусть посидит под арестом.
— А вдруг — в море? — спросил Самаров.
— На время похода освободим… И впредь я буду наказывать за пьянство строго. Здесь не пивная, а патрульный корабль. Мы, слава богу, плаваем под военным флагом!
Олег Владимирович вдруг тихонько рассмеялся в ладошку.
— И ничего смешного, — внезапно обозлился Пеклеванный. — Я удивляюсь, как можете вы смеяться, если один из вашей паствы бродит где-то по улицам пьяным, когда ему давно пора быть на корабле… Машинка у нас есть?
— Есть.
— Кто из команды умеет стричь?
— Кажется, боцман Мацута.
— Вот и отлично. Завтра же острижем его, и пусть-ка суток пятнадцать поваляется на голых нарах, если не желает спать на своей корабельной койке…
Был уже первый час ночи, когда Самаров ни с того ни с сего вдруг решил затеять стирку грязных носков.
— Все равно, — сказал он, — когда-нибудь да надо… А стираю я их, подлых, большей частью в плохом настроении!
— И помогает?
— А как же! Вот так пар десять промусолишь под краном, и мысли сразу приобретают плавное диалектическое течение. Чувствуешь, что в жизни самое главное — порядок!
Пеклеванный скинул с себя китель, повесил его на распялку. Шелковая сорочка плотно облегала его широкую загорелую грудь. Он стянул ботинки, подвигал пальцами ног.
— И мне, что ли, попробовать? — сказал он. — Мордвинов, чтоб ему провалиться, мне тоже настроение испортил…
Артем включил вентилятор, и в каюту с тихим шелестом потек холодный, обжигающий сквозняк. Жамкая под рукомойником намыленные носки, Олег Владимирович с умыслом сказал:
— Вам настроение испортить нетрудно. Вы и прибыли-то сюда к нам уже не в духе. Не знаю почему, но это ведь именно так.
— Да, так, — хмуро согласился лейтенант. — Просто мне пришлость разочароваться в своих надеждах. Хотя в мои двадцать пять лет и смешно говорить такое, но — что поделаешь!..
— Миноносцы? — подсказал замполит с ухмылкой.
«А чего тебе объяснять?» — решил Артем и ответил почти грубо:
— Нет, вы ошиблись. Я желал бы служить на речных трамваях…
Тут в каюту вошел рассыльный и очень спокойно доложил, что опоздавший матрос на корабль явился. Пеклеванный накинул плащ и взял в руки фонарь.
— Где этот забулдыга?
— Какой?
— Мордвинов.
— В умывальнике правого борта.
— Чего он там?
— Умывается, наверное.
— Здорово пьян?
— Не разберешь. Весь в кровище. Дрался, видать…
В низком помещении умывальника, освещенного синим маскировочным светом, было холодно и смрадно от табачного дыма, не успевшего еще выветриться. Мордвинов стоял у крана и, сняв бескозырку, мочил под струей воды лохматую голову.
— Явился наконец?
— Как штык, — ответил Мордвинов, вытирая бескозыркой мокрое лицо — лицо избитое, все в синяках и ссадинах.
— Хорошо, хорошо! — сказал Пеклеванный.
— Бывал и лучше, — скромно ответил Мордвинов.
— Пьян?
— Как угодно.
— Дрался?
— А как же… Конечно, дрался.
— Что еще?
— А разве этого мало?
Пеклеванный вдруг понял, что матрос едва ли пьян и осторожно, но с маленькой издевочкой подшучивает над ним.
— Так я вас спрашиваю: почему вы опоздали на корабль?
— Извините. Не успел обзавестись часами.
Тут лейтенанта взорвало:
— Это и лучше, что не успели. Значит — не пропьете их! Кажется, вы имеете такую склонность — пропивать свои шмутки…
Даже в темноте было видно, как побледнело лицо матроса. Мордвинов вдруг шагнул вперед и, широко раскрыв рот, дыхнул прямо в лицо лейтенанту.
— На, дыши, — сказал он. — Ты такую самогонку не пил еще? Это — здешняя. Ее из табуреток гонят. И на клопах настаивают…
Артем от злости рванул матроса за плечо и, не рассчитав своей бычьей силы, отшвырнул его к железной переборке.
— Пятнадцать суток, — со свистом сказал он. — Со строгой изоляцией. Завтра же отправитесь под конвоем…
И только тут заметил, что из кармана Мордвинова выпал пистолет. Он цепко схватил его с палубы — это был хороший немецкий «вальтер».
— Откуда? — испуганно спросил Артем.
— Ладно. — Мордвинов медленно поднялся на ноги. — Об этом — потом… Осторожнее с пистолетом: одна пуля сидит в стволе. — Он вдруг как-то ослабел и ничком сунулся грудью на край раковины, его рука, вздрагивая, потянулась к вентилю крана, чтобы открыть воду. — Помогите мне, — попросил он лейтенанта Пеклеванного, — товарищ лейтенант, помогите мне…
— Рассыльный! — крикнул Артем, и вдвоем с рассыльным они отвели матроса в лазарет.
— Расскажи, что с тобой! — встревоженно спросила Китежева. — Кто это тебя так?
— Не знаю… Напали на меня. Бандиты какие-то… Я уже на корабль шел. Хорошо, что без мешка был. Говорят, что банда приехала в город — «Черная кошка»… Из власовцев эта банда. Их немцы сюда заслали. Для паники… А как я пистолет успел у них выбить, так даже и не помню…
Пеклеванный, испытывая страшное смущение и стыд, дружески потрепал матроса по плечу:
— Ты извини меня. Я не знал… Не будем ссориться!
— Вы меня тоже извините, товарищ лейтенант. Мне тоже не хотелось бы ссориться с вами. И мы не будем ссориться. Только я больше всего люблю, когда меня уважают…
Выходя из лазарета, Артем почти лицом к лицу столкнулся с Рябининым. Прохор Николаевич выслушал всю эту историю, велел освободить на завтра Мордвинова от всех корабельных работ и занятий, потом сказал:
— Одевайтесь, лейтенант. Кортик прицепить не забудьте. Нас с вами в штаб вызывают. И срочно притом. Наверное, дадут какое-нибудь дело…
Метель косо стегала в лицо колючим снегом. Со стороны залива налетали на берег крутые порывы ветра. За взлетами снежных зарядов пропадали и тонули во мраке тени бараков и ажурная мачта радиостанции. Обогнав офицеров, медленно прополз в низину гаванского ковша тяжелый вездеход, злобно рявкающий выхлопным перегаром, и узкими пучками фар ненадолго осветил разухабистую дорогу.
— Шторм будет, — сказал Пеклеванный. — А?
— Нет. — Рябинин принюхался к ветру. — Я так думаю, что поутру стишает погода. Ей силы не набрать…
Пеклеванный закрыл ладонями замерзающие уши и почти согнулся пополам, чтобы пересилить напор ветра.
— Баллов девять уже есть! — прокричал он. — Интересно бы знать, Прохор Николаевич, что для нас приготовили в штабе? Пора бы уж нам и заданьице какое-нибудь получить!
— Дадут. — Рябинин смачно высморкался в сугроб, зажимая пальцем то одну, то другую ноздрю. — Дадут, лейтенант, — убежденно повторил он. — Только бы вот по шее не дали за грехи наши тяжкие. Им-то со стороны, с берега-то, даже борта у нас кажутся не так ровно покрашенными.
В коридоре штаба, длинном и унылом, как дорожная верста, топился ряд печей, выстроенных вдоль стен. Жаркие березовые поленья стреляли веселыми искрами. Часовой услужливо протянул офицерам голик, чтобы они обмели обувь от снега. В комнате дежурного спала на диване пожилая уборщица, накрытая матросской шинелью, а сам дежурный, плешивый мичман в громадных валенках, жаловался телефонистке:
— Я, дочка, всю жизнь толстых женщин любил. Три раза женатым был, и все три жены были тощими… Разве же это — не трагедия для мужчины?
Рябинин с серьезным видом протянул дежурному документы:
— Мы с «Аскольда»… А что касается твоей жизненной трагедии, мичман, то я тебе от души сочувствую: жена — не гусыня, ее в мешке к потолку не подвесишь и одними орехами кормить не будешь… Куда нам пройти тут?
Смущенный мичман проводил их до дверей кабинета контр-адмирала Сайманова.
Начальник ОВРА встретил аскольдовцев вопросом:
— Последнюю новость не слышали, товарищи? Гитлер отменил свой приказ о сдаче на слом всех крупных кораблей немецкого флота. Это и понятно: вместо Редера сейчас командует флотом гросс-адмирал Дениц, а он, хотя и заядлый подводник, но все же не такой дурак, чтобы убрать с нашего театра линкоры «Шарнгорст» и «Тирпитц»… Садитесь, товарищи, побеседуем!
Офицеры скинули шинели, сели возле стола, на котором — совсем по-домашнему — стояла электроплита и на ней сипло шумел закипающий чайник. Под колпаком настольной лампы грелась желтоглазая кошка. Игнат Тимофеевич погладил ее и похвалил:
— Примечательное животное. С тральщика Б-118, который затонул на прошлой неделе. Спасли ее матросы… Ну, ладно. Так вот, товарищи, и результат: сейчас, пока мы сидим с вами здесь, в океане заканчивается большое сражение. Английская эскадра во главе с линкором «Дюк оф Йорк» под флагом Фрейзера сейчас доколачивает немецкий линкор «Шарнгорст» под флагом контр-адмирала Бея. Немец принял уже пять торпед, но еще огрызается. С его палубы спускают за борт водолазов, и они тут же, невзирая на взрывы, на полном ходу заваривают подводные пробоины. Это уже что-то новое в практике морских сражений…
— А караван? — спросил Рябинин.
— «Шарнгорст» и шел как раз на перехват каравана, — пояснил контр-адмирал. — Но Фрейзер, пользуясь радиолокаторными установками, успел засечь его еще на дальней дистанции… Подробности узнаем потом. А как у вас с топливом?
— Вчера догрузили четвертый бункер.
— Свежий хлеб на корабле имеется?
— Да. На пекарню гарнизона пока не жалуемся.
— Ну, и чудесно. — Сайманов разложил перед собой карту и постучал по ней карандашом. — Смотрите сюда, товарищи… Вот в эту бухту, в которой расположен колхоз «Северная заря», надо отконвоировать землечерпалку…
— Землечерпалку? — переспросил Пеклеванный почти испуганно.
— Да. Обыкновенную землечерпалку. Кстати, она сейчас уже находится на переходе через Кильдинскую салму. Старайтесь прижимать ее ближе к берегу и, если позволит волнение на море, торопите ее со скоростью. Узла три-четыре, а то и все пять, она, я думаю, сможет выжать из своих механизмов.
— Три-четыре узла? — снова вмешался Пеклеванный. — Я, очевидно, правильно вас понял… Но неужели и мы будем осуждены топтаться около нее на такой кислятине?
Кошка вдруг жалобно мяукнула и, выгнув спину, прыгнула Пеклеванному на колени.
— Брысь, подлая! — сказала лейтенант, отряхивая брюки. — Не до тебя сейчас…
— Вам, — спокойно продолжал Игнат Тимофеевич, обращаясь большей частью к Рябинину, — вам придется идти на противолодочном зигзаге. Это утомительно и надоедливо, но ничего не поделаешь. Немцы сейчас стали применять новые торпеды типа «Цаункёниг», что в переводе значит «крапива». Выгоднее всего держаться на зигзаге № 48-Ц…
— Тэк-с, тэк-с, — задумчиво отозвался Прохор Николаевич и машинально полез в карман за трубкой. — Разрешите, товарищ контр-адмирал?
— Да. Можете курить.
— Вот я и думаю… — начал капитан «Аскольда» и, медленно окутываясь клубами табачного дыма, замолчал с какой-то особой сосредоточенностью.
— Ну, — подстегнул его Сайманов, — говорите же!
Вместо Рябинина сказал Пеклеванный:
— Меня интересует такой вопрос: не будет ли нарушен землечерпалкой режим походного ордера? Ведь тогда от нее…
— Бросьте вы об этом, молодой! — с явным неудовольствием оборвал его Сайманов. — Вы от чернорабочих хотите требовать такой же строгой походной организации, какой, наверное, и сами еще не обладаете. Капитан землечерпалки сидел вот у меня здесь, на этом же стуле, на котором сидите вы. Милый старик-работяга, который ни бельмеса не смыслит, как его будут конвоировать и кто будет конвоировать. Тревожится только об одном, чтобы его команде был выдан сухой паек. И команда у него состоит наполовину из женщин да парней-молокососов, у которых еще эскимо на губах не обсохло… Какой уж тут ордер! Здесь применимо только одно правило: не до жиру, быть бы живу…
— А какова обстановка на море? — спросил посуровевший Рябинин. — Чего нам следует больше всего опасаться?
— Вот это уже деловой разговор. Немцы, Прохор Николаевич, вчера еще держали на позиции тридцать четыре подводные лодки. Половина из них — новейшие лодки с электрическим ходом. Учтите — их подводная скорость узлов шестнадцать, а то и больше. Они снабжены трубами Шнорхеля. Эти шнорхели дают им возможность «дышать», не всплывая на поверхность. Авиация вам встретится едва ли. Зато остерегайтесь плавающих мин…
Чайник закипел, и контр-адмирал снял его с плитки. Пить чай офицеры отказались, и Сайманов особенно не настаивал.
— Что бы мне еще сказать вам, молодые? Пожалуй, надо только пожелать вам успеха. Отсюда, из этого кабинета, невозможно ведь предугадать всего. Может, сам черт с рогами вам встретится! И учить я вас не буду. А если бы и захотел учить, то уже поздно. Действуйте и учитесь, товарищи, сами. Учитесь в море… Это ваше первое боевое задание. Операция простая. Но и ответственная…
Пеклеванный улыбнулся одним лишь уголком рта. Сайманов заметил это:
— Улыбка-то у вас, лейтенант, прямо скажем, — ни к черту не годится! Будто вы похабный анекдот вспомнили!
Артем густо покраснел:
— Прошу прощения, товарищ контр-адмирал. Землечерпалка… Я улыбнулся, когда подумал… Честно говоря, я никогда не думал, что мне придется конвоировать по морю такой вонючий горшок…
— Я его еще не нюхал, — сердито продолжал Игнат Тимофеевич. — А вот случись так, что немцы пустят в этот «горшок» торпеду, и наш флот, целый флот, останется без землечерпалки. Жди, пока из Архангельска другая приползет. У немцев-то их четыре в Альтен-фиорде стоят, да занимать у них вы ведь, лейтенант, не пойдете!
— Все ясно, — сказал Рябинин и потянулся за своей шинелью. — Я боюсь только одного: как бы эта землечерпалка сама не развалилась! Ее и качнуть-то совсем малость нужно, как из нее, наверное, все гайки посыплются.
— Ничего. До конца войны доскрипит старушка. Ну, а после-то войны все к чертям собачьим менять будем. Всю технику! И ваш «Аскольд» разломаем тоже. На переплавку пустим. Одни дверные ручки оставим, благо они из меди…
Уже на улице, направляясь на корабль, Прохор Николаевич сказал Артему:
— Послушайте, лейтенант. Мне было несколько стыдно за ваш лепет в присутствии контр-адмирала… Когда однажды один юноша нежного строения назвал «горшком» мой «Аскольд», я очень хотел дать ему в зубы. До вас это дошло?
— Ну, видите ли… Я не хотел оскорбить, но… — Пеклеванный совсем растерялся. — Просто сорвалось как-то с языка. Честное слово, ведь это же смешно. Мы, патрульное судно, и вдруг эта землечерпалка! Стыдно сказать кому-нибудь. Засмеют ведь…
— Ох, и стыдливый же вы! — буркнул Прохор Николаевич. — Я не знаю, как это вы в бане моетесь?
Пеклеванный натянул перчатки, сухо щелкнул кнопками на запястьях.
— Товарищ старший лейтенант…
— Старший, — с ударением в голосе, будто соглашаясь с чем-то, подхватил Рябинин. — И вот как старший я хотел бы сказать вам, что вы-то еще не… старший! А коли нам честь оказывают, что не только кормят даром, а еще и боевую работу дают, так надо не иронизировать по поводу «горшков», а думать надо… Думать, если вы только умеете это делать! А может, и не умеете? Черт вас знает…
— Ну, что вы на меня накинулись? — обиженно проговорил Артем, которому совсем не хотелось ссориться с командиром. — Ведь я, по-моему, делаю все, что мне положено…
— Вот то-то и оно, — сказал Рябинин, — вы делаете только то, что положено. А сделать хоть раз то, что не положено делать, а все равно надо, этого вы не делаете. Впрочем, если говорить начистоту, то мне служить с вами нетрудно. Службу-то вы хорошо знаете!
— А если это так, — обрадованно подхватил Пеклеванный, — так за что же вы меня сейчас ругаете?
— Да я разве ругаю? Я ведь только разговариваю…
Так они и шли, разговаривая.
Командир и его помощник.
Фон Герделер всегда обожал опрятность, и сейчас он с удовольствием разгибал хрустящую от крахмала салфетку. Он любил также добротность в мелочах, и ему нравилось держать перед собой живописную карточку меню, на которой был изображен сытый и веселый тиролец в форме горного егеря.
— Можно расплачиваться и шведскими кронами?
— Здесь берут все, — ответил сосед, рыхлый армейский капитан, на мундире которого финских орденов было больше, чем немецких. — Можете расплачиваться даже монгольскими тугриками!
— А вы были и в Монголии? — вежливо спросил оберст.
— Еще чего не хватало, — прорычал в ответ капитан. — Благодарю покорно… Я прошел Польшу, Грецию, Украину, Норвегию, а вы мне теперь предлагаете Монголию! Тьфу!
Они познакомились. Капитана звали Штумпф, он был старый вояка и сейчас служил военным советником при финской армии. Оберсту было любопытно знать подробности о войне финнов с русскими, но капитан отвечал невразумительно:
— Ерунда все. Холод собачий, болота, комары и еще вот эта… няккилейпя. Впрочем, вы этого не понимаете. Вместо хлеба. Привыкаешь!.. Однажды меня стали пилить пополам. Я не знал, как согреться. А пчелиная колода большая. Стали пилить. Хорошо, что проснулся. А то бы так, с колодой вместе, и меня. Вжик-вжик!.. Ерунда все. И потом еще вот эти… Фьють-фьють-фьють. Всегда дают три выстрела. Называются они — кяки-кяки. Даже бабы сидят на деревьях. И как стреляют! Фьють-фьють-фьють — и в тебе три дырки. А водку варят из опилок… Тоже привыкаешь!..
Штумпф выдавливал из тюбиков икряную пасту и ел ее прямо с ложки. Пил, ел, курил — все одновременно. «Ну, и свинья же ты, парень!» — думал оберст о капитане, хотя этот грубый, неотесанный мужлан-офицер ему даже чем-то понравился, и было жалко, что он уходит из-за столика.
— Мне пора, — сказал Штумпф. — Через пять минут я вылетаю. На север — за смертью!..
Наружная стена ресторана представляла собою сплошное окно, и фон Герделер, сидя за столиком, лениво наблюдал, как с взлетной дорожки один за другим уходят в небо самолеты. К нему подошла кельнерша — молоденькая девушка-немка, шуршащая взбитыми, как сливки, кружевами наколок и передника.
— Что угодно господину… ммм-ммм, — она в нерешительности замялась, не зная, как назвать его, ибо он был одет в штатское.
— Зовите меня генералом, — с улыбкой разрешил фон Герделер. — Правда, я еще не генерал, но, поверьте, я им скоро буду.
— О! Я еще не видела таких молодых генералов…
Фон Герделер читал меню, держа его перед собой в откинутой на отлете руке, как бы любуясь своей дальнозоркостью.
— Суп, — сказал он. — Суп из тресковых язычков. Я уже соскучился по норвежской кухне. А гренки прошу выбрать самые поджаристые. На второе же — гарнели в белом соусе. И уж, конечно, икры. Только по русскому способу, то есть икры пробитой. Пожалуйста, фрейлейн…
Он пил легкое каберне и, ломая жесткие панцири морских креветок, лакомился нежным розовым мясом. На столе перед ним лежал очередной номер газеты «Вахт ам Норден» — газеты горноегерской армии. А в газете напечатана статья, которая называется «Так ли мы далеки от победы?». И под этой статьей — подпись: «Инструктор по национал-социалистскому воспитанию оберст X. фон Герделер».
— Пожалуйста, фрейлейн, еще порцию кофе-гляссе!..
Он побарабанил пальцами по столу. Что ж, он закинул крючок своей удочки далеко. На самую крупную рыбину из всех — на удачу в своей карьере. Эту статью не могут не заметить. Вчера ее уже передавали по Норвежскому радио.
— Я могу расплатиться, фрейлейн? Нет, я поберегу шведские кроны. Считайте с меня оккупационными марками… Благодарю вас, фрейлейн. Пожелайте мне удачи!
Фон Герделер поднялся со стула, ощущая в себе пружинистую легкость хорошо натренированного тела. Отдых на высокогорном курорте, который он себе позволил, пошел только на пользу. Страхи рассеялись, он окреп и внутренне подготовил себя к тяготам фронтовой жизни. Абсолютная трезвость, хорошая пища, шутливый флирт с молоденькой чемпионкой Швеции по настольному теннису — все это осталось далеко позади, и оберст сразу почувствовал всю важность совершаемого, когда очутился на этом аэродроме.
Большой черный «Юнкерс-52», на котором он должен лететь до Лаксельвена, еще не был выведен на старт. Наконец фельдфебель вспомогательной службы принес парашют, показал, как его пристегнуть, и сказал: «Через пять минут старт, герр инструктор!» Оказалось, что задержка произошла из-за командира эсэсовской дивизии «Ваффен-СС», известного генерала Рудольфа Беккера, который встречал свою жену, чтобы вместе с нею лететь дальше на север. «На север — за смертью!» — вспомнил фон Герделер слова, сказанные Штумпфом, и с любопытством посмотрел на хорошенькую, закутанную в меха блондинку. Штандартенфюрера сопровождал сильный воздушный конвой, без которого нельзя было отпустить в небо и «Юнкерс-52» — на его борту находилась большая партия ценного ментолового сахара для егерей.
«Итак, генерал и противопростудный сахар», — с иронией подумал оберст, когда самолеты поднялись в воздух, прикрываемые сверху тремя «мессершмиттами». Вместе с фон Герделером в тесном отсеке «юнкерса» находились еще двое: тщедушный лейтенант с острой лисьей мордочкой и худая, истощенная каким-то недугом медицинская сестра, которая сопровождала сахар. Фамилия лейтенанта была Вальдер; как выяснилось из разговора, он пошел служить в армию из провинциальной полиции; сейчас возвращается из хаттенского госпиталя, где залечивал ранение, полученное в перестрелке на Муста-Тунтури.
— Раненых много? — спросил оберст.
— Много, — виноватым голосом отозвался Вальдер.
— Обмороженных?
Лейтенант замялся. Вместо него ответила девушка.
— Тех, кто обморозился, судят! — вдруг резко сказала она. — Но все равно их много. Некоторые так и застывают за пулеметом. А финские солдаты совсем раздеты. В стране Суоми каждую осень проводится сбор теплых вещей, но эти вещи попадают к егерям Дитма.
Она говорила с каким-то неприятным акцентом, постоянно делая ударения на первом слоге, и фон Герделер спросил:
— Вы, кажется, финка?
— Да, — ответила она и нехотя, точно оправдывая себя в чем-то, добавила: — Я состою в женской патриотической организации «Лотта Свярд».
— Простите, — вежливо, но настороженно осведомился фон Герделер, — с кем имею честь?..
— Кайса Суттинен-Хууванха, — ответила женщина, запахивая на коленях шинель, и, помолчав, добавила с каким-то ожесточенным вызовом: — Баронесса Суттинен!
Оберст почти растерянно посмотрел на эту угловатую, пропахшую табаком и казармой женщину. «Однако…» — подумал он и сдержал улыбку.
Желая смягчить сказанное финкой, Вальдер сообщил:
— Вчера, когда я выписывался из госпиталя, в море ушел грузившийся в Хаттене транспорт «Девица Энни». Говорят, что все трюмы этого корабля забиты полушубками…
Самолет, завывая моторами, часто проваливался куда-то вниз. Истребители, летевшие рядом, казались неестественно плоскими и неподвижными на фоне просветленного сиянием неба. Борта отсека покрывались узорами инея, стекла окон постепенно обрастали льдом. Стрелок-радист, нисколько не смущаясь присутствием пассажиров, с бутылкой шведского коньяку прошел в кабину пилотов, и скоро оттуда три простуженных голоса затянули любимую песню Геринга:
Отмечен смертью, лечу по-птичьи
за человечьей живою дичью.
На черных крыльях — патриотов строчки,
взбухает бомба могучей почкой.
Под бомбой тучи чернее ночи,
лечу я в тучах, я — черный ловчий.
Несу вам смерть я не без причины —
охочусь ночью за мертвечиной.
Безлунной ночью я, черный ловчий,
отмечен смертью, лечу над ночью…
Скоро самолеты стали переваливать горный хребет, извилисто тянувшийся вдоль какой-то реки, и под крылом «Юнкерса-52» проплывала длинная цепь снеговых вершин. Штурман, разложив на коленях планшет с картой, предупреждал пилота о рискованных подъемах.
— Лангфьюрекель!.. — выкрикивал он названия гор. — Ростегайсс!.. Халккаварре!..
Вальдер сказал — как бы между прочим:
— Здесь мы проводили тренировки. Сейчас будет Биггелуобалль, в этом поселке мы переформировались и за десять дней до начала войны с русскими вышли к озеру Инари — к самой границе…
Скоро «юнкерс», взметая колесами снежную пыль, коснулся поля аэродрома и побежал по стартовой дорожке, назойливо преследуемый лучом прожектора. Когда инструктор выбрался из самолета, автомобили уже стояли наготове. Распахивая дверцу своего «оппель-генерала», командир «Ваффен-СС» задержался и спросил:
— А вам, инструктор, куда?
Фон Герделер назвал себя и поставил свои чемоданы на снег:
— Я направляюсь в ставку главнокомандующего Лапландской армией, ваше превосходительство. Прямо из Швеции…
— В нашей «Вахт ам Норден» какой-то Герделер написал толковую статью. Это случайно не вы?
— Это я, герр штандартенфюрер.
— Очень рад… Садитесь! — с неожиданной любезностью предложил генерал.
Следом за ним офицеры разместились в «оппель-капитанах», солдаты охранного взвода попрыгали на сиденья тесных «оппель-кадетов». Кавалькада машин тронулась, сопровождаемая с обеих сторон грохочущими мотоциклами эсэсовцев.
— Я вижу, — сказал генерал, — вы впервые в Финмаркене.
— Так точно, ваше превосходительство.
— Во Франции, конечно, были?
— Там я получил Железный крест первой степени.
Проскочив притихшие улочки городка, переехали мост через реку Лаксель-эльв, и груженный песком грузовик, вынырнув из-за поворота, занял место впереди автомобильной колонны.
— Рудди, — недовольно протянула жена генерала, — зачем он? Скажи шоферу, чтобы мы обогнали.
— Тебя, детка, пусть это не касается. Так нужно! — Беккер глухо откашлялся в кулак, заговорил не сразу: — Здесь очень сложный и тихий фронт. Тихий, ибо мы и противник негласно согласились вести «зицкриг», сидячую войну. Моя жена, как видите, из Берлина спасается от бомб на фронте.
Зябко кутаясь в меха и округлив большие глаза, блондинка повернулась к фон Герделеру.
— «Летающие крепости» — это ужас! — тихо сказала она.
Оберст с уважением кивнул:
— Я вам сочувствую, фрау Беккер. Если вам угодно отдохнуть после Берлина, я могу устроить для вас пропуск через границу на высокогорный курорт в Халлингдалле. Я хорошо знаком со шведским консулом…
Впереди автоколонны могуче ревел грузовик.
— К сожалению, — продолжал свою речь генерал Беккер, — мы еще не можем найти контакт с местным населением. Нас не понимают… Мы повысили добычу никеля, построили новые шахты, давая норвежцам возможность трудиться, а они саботируют. Мы провели из Петсамо две прекрасные дороги на Рованиеми и Нарвик. «Государственная трасса номер пятьдесят» лучше американских автострад. А проклятые партизаны подкладывают под эти дороги мины…
Кивнув в сторону грузовика, кузов которого подпрыгивал на ухабах, генерал спросил:
— Надеюсь, вы узнаете тактику?
Фон Герделер знал, что штрафной солдат, сидевший за рулем грузовика, взорвется на мине раньше, чем это случится с «оппелем», — в этом и заключалась вся тактика спасения от мин.
— Да, ваше превосходительство, — ответил оберст, — тактика знакомая: то же самое я видел в Югославии…
Снег вихрился под колесами. Плоские вершины фиельдов серебрились в неярком лунном свете. При каждом толчке машины генерал Беккер густо крякал.
— Если бы не Тунис, — неожиданно сказал он, — все, наверное, было бы проще. Для нас, немцев, это оказалось даже не так страшно, как для финнов. Прорыв блокады под Ленинградом и разгром нашего корпуса «Африка» — вот что доконало финнов. Теперь Маннергейм не хочет ссориться с Рузвельтом, чтобы тот заступился за него перед Сталиным. Вот здесь, — Беккер махнул рукой, показывая на горные цепи, — всего двести семьдесят тысяч русских. А нас, наверное, пятьсот пятьдесят тысяч. Если бы финны не боялись за свои штаны, то мы уже завтра вечером были бы в Мурманске!
— Рудди, — наигранно возмутилась фрау Беккер, — что за выражения! Ты совсем стал неузнаваемым…
— Выходит, — осторожно намекнул фон Герделер, — что наши союзники перестали нам верить? Они забыли, кто помогал им штурмовать «линию Сталина»!
— Дело даже не в них, — ответил эсэсовец. — Сейчас резко нежелательно наступление противника. Нам и так трудно: славные егеря мерзнут, продовольствия не хватает. Надо, во что бы то ни стало надо оттянуть момент наступления красных на этом фронте, самом северном в Европе. А чтобы сорвать замыслы противника, следует лишить его единственно пригодного в условиях полярного бездорожья транспорта — надо лишить их оленей. Я сообщаю вам это к тому, что вы скоро будете в ставке и… Осторожнее, — предупредил генерал шофера, — здесь крутой обрыв в ущелье!..
Дорога уходит куда-то в сторону. Грузовик, огибая скалу, уже скрывается за поворотом.
— …Вы, оберст, будете в ставке, — продолжает генерал, — и можете…
Треск раздираемого металла, хруст ломающихся досок… Шофер резко тормозит «оппель». В свете фар инструктор успевает разглядеть груду камней, наваленных посреди шоссе. Грузовик со смятым радиатором лежит на боку, а его водитель ногами выбивает заклиненную дверь.
— Детка! — крикнул своей жене эсэсовец. — Погаси сигарету. Пригнись!
Вдруг откуда-то из-за сопки начинает работать пулемет. Один из охранников подкатывает к «оппелю» на мотоцикле, кричит:
— Герр штандартенфюрер, тут какая-то банда! Навряд ли партизаны… Здесь их никогда не бывало!
— Взять в плен. Живым. Хоть одного.
— Хайль! — эсэсовец с грохотом отъезжает.
— Рудди, Рудди, — мучительно заныла женщина, — сделай что-нибудь, Рудди, чтобы они не стреляли… Рудди, я не могу слышать это! — истерично взвизгнула она.
— Успокойся, деточка, — Беккер поцеловал жену в лоб и стал вылезать из машины, расстегивая кобуру пистолета. — Я сейчас все устрою…
Он скрылся во мраке по направлению выстрелов, и фон Герделер доверительно шепнул женщине:
— Не бойтесь. Со мной ничего не бойтесь.
— Да? — спросила фрау Беккер.
За гребнем скалы с новой силой вспыхнула перестрелка. Потом наступила тишина, и двое эсэсовцев, сгибаясь под тяжестью, принесли тело своего генерала.
— Извините, фрау, — сказал один из них. — Мы его положим на заднее сиденье. Герр оберст, тащите к себе… Удивительно легкая смерть. Прямо в висок…
Так встретила фон Герделера провинция Финмаркен.
Зарегистрировав свое прибытие у коменданта гавани Лиинахамари капитана Френка, инструктор получил литер на комнату в Парккина-отеле.
— Обратитесь к фрау Зильберт, — посоветовал Френк на прощание.
Фон Герделер нашел владелицу отеля в нижнем этаже, где размещался бар. Около столиков, за которыми сидели офицеры, слонялась какая-то странная фигура человека в меховых засаленных штанах. В его прямые и жесткие волосы, похожие на щетину дикого кабана, были воткнуты пучки раскрашенных перьев, какие носят на шляпах женщины.
— Что это за чудовище? — удивленно спросил оберст у фрау Зильберт, когда она выплыла ему навстречу, покачиваясь своей дородной фигурой.
— Ах, не обращайте внимания! — томно пропела она, опытным глазом отметив знаки отличия нового постояльца. — Это лапландский князь Мурд, фюрер здешних дикарей. В тундре он жить не может — там его обещали убить, и потому генерал Дитм отвел ему номер в моем отеле.
Инструктор долго плескался в ванне, потом, подойдя к окну, тщательно растер полотенцем свое сухое жилистое тело. В окне виднелись тупик Петсамо-воуно-фиорда, желтая стена финской таможни, лепившиеся к причалам катера. В сторону моря спешил миноносец, казавшийся в сумерках расплывчатым и приплюснутым.
Хорст фон Герделер отбросил полотенце, потянулся до хруста в костях.
— Что ж, — сказал он вслух бодрым голосом, — будем и здесь работать на благо фатерлянда.
Кто-то подергал ручку двери. Внутрь сначала просунулись яркие перья, потом голова здешнего фюрера. Безбожно коверкая немецкие, финские и норвежские слова, князь Мурд заплетающимся языком попросил:
— Господин офицер, угостите коньяком… Я самый главный в тундре…
— Пошел вон! — крикнул инструктор.
…В этот день в его блокноте появилась первая короткая запись: «Олени. Подумать над этим».
Ночь.
Пересекая небо, звезды падают в море. За бортом неугомонно гудит пучина. Сырая, промозглая тьма повисает над океаном. На десятки и сотни миль вокруг — ни искры, ни голоса, ни огонька. И — никого. Лишь посвист ветра, шум волн да изредка хруст сосулек, падающих с обледенелых снастей на мостик.
Землечерпалка время от времени помаргивала «Аскольду» слезливым глазом сигнального Ратьера и, прижимаясь к береговой черте, затаенная и невидимая, медленно продвигалась вперед. «Аскольд» шел мористее, охраняя ее со стороны открытого моря.
После «собаки» (ночной вахты) штурман Векшин принял вахту и, потянув Пеклеванного в темноте за мокрый рукав реглана, доложил официально:
— Лейтенант Векшин заступил на вахту. Идем на зигзаге № 48-Ц… Скорость — пять узлов…
— С чем вас и поздравляю, — ответил Артем, но штурман иронии не понял и даже ответил:
— Спасибо, Артем Аркадьевич…
Самаров сидел в рубке, посасывая зажатую в кулаке папиросу. Рябинин, широко ставя ноги по скользким мостиковым решеткам, подошел к замполиту:
— Ну, что скажешь хорошего?
— Плохо. Подвахта не спит. Едва уложил матросов по койкам. Иду по коридору, слышу — разговаривают, войду в кубрик — тишина. Притворяются, что дрыхнут.
— Что же, это не так уж плохо. Видно, крепко задело их за живое, что даже заснуть боятся. Вот, черт возьми, а ведь качает здорово, — сказал Рябинин, ухватившись при крене за поручень.
— Да, в Бискайе швыряет на тридцать пять градусов, а проследите, что у нас делается…
Под мутным просоленным стеклом гуляла тяжелая черная стрелка кренометра. Волны наваливались на корабль, и стрелка скользила по градусной шкале, доходила до тридцати пяти градусов и шла дальше — до самого упора. На несколько секунд замирала, словно хотела отдохнуть, но другая волна уже ударяла в борт, и стрелка, поспешно срываясь с места, медленно ползла назад.
Следя за ее качаниями, Рябинин сказал:
— А ведь мой-то помощник, Пеклеванный, совсем не укачивается. Я давно за ним слежу, еще с тех пор, как он в док к нам пришел. Дельный, толковый офицер! Ну, думаю, каков-то он будет в открытом море? А он и в море хорош, прямо душа радуется…
— Ничего офицер, — согласился помполит, — только какой-то он застегнутый.
— Как, как? — переспросил Рябинин, не расслышав.
— Застегнутый, говорю. Конечно, не в буквальном смысле, а душа у него вроде застегнута. Что-то таит про себя, чересчур вежлив, холоден, корректен, а я — уж если говорить честно — не очень-то люблю таких людей.
Самаров, погасив окурок о подошву, слегка усмехнулся.
— Впрочем, — добавил он, — как офицер Пеклеванный хорош, ничего не скажешь: со своими обязанностями справляется прекрасно, за короткий срок сделал из рыбаков военморов.
— Душа у него, мне кажется, не лежит к нашему кораблю, — задумчиво проговорил Рябинин.
— Возможно, — Олег Владимирович вытер тыльной стороной рукавицы мокрое лицо. — У него до сих пор чемоданное настроение — даже не разложил свои вещи, точно «Аскольд» для него временная остановка.
Лязгнув тяжелым затвором, распахнулась железная дверь. В рубку ворвались шум волн, протяжная разноголосица ветра, хлопанье разорванной парусины. Стуча сапогами, ввалился Векшин, отряхнулся от воды, долго не мог ничего выговорить от волнения.
— По левому борту, — наконец будто выдавил он из себя, — по левому борту… неизвестное судно!
Пеклеванный почти кубарем скатился с дальномерной площадки:
— Силуэт слева! Курсовой — тридцать! Дистанция…
Рябинин закинул на голову капюшон, стянул на шее резиновые завязки:
— Тревога, — сказал он. — Тревога!..
Под шаткой палубой часто забились машины. «Аскольд» раздвинул перед собой толчею водяных валов и, вздрогнув, набрал скорость. Пеклеванный стоял за спиной командира, и голос у него казался чужим — сухим и одеревеневшим.
— Сведений о кораблях в этом районе моря нет, — диктовал он. — Это не наш! И не английский. Тем более не американский. Союзники одни не ходят. Можно открывать огонь…
Сложный корабельный механизм уже пришел в движение. Щупальца орудий вытянулись во мрак, заранее приговаривая еще невидимую цель к гибели. Хитро прищуренные линзы дальномеров молча подсчитывали дистанцию.
— Все ясно, — бубнил за спиной Пеклеванный. — Только надо дать осветительным. Это какой-то бой негров ночью!
— Сигнальщики, — скомандовал Рябинин, — дайте позывные!
Узкий луч света разрезал нависшую над морем баламуть снегов и пены, задавая идущему слева судну один и тот же мучающий всех вопрос. Прошла минута. Вторая. Если сейчас оттуда, со стороны судна, вспыхнет в ответ дружелюбный огонек, — значит, корабль свой.
Но тьма молчала по-прежнему. «Аскольд» оставался без ответа.
— Пора открывать огонь, — настойчиво повторял помощник. — Два-три крепких залпа всем бортом, и мы — в дамках! Разрешите?
А в душной и тесной радиорубке, взмокнув от напряжения, радист уже успел горохом отсыпать в эфир запрос командира, и штаб флота моментально ответил: «Ни наших, ни союзных кораблей в указанном районе моря не находится».
— Помощник, — распорядился Рябинин, — начать наводку. Для начала зарядить осветительным…
Неизвестное судно продолжало идти прежним курсом. Молчание и тьма грозно нависали над двумя кораблями, идущими в безмолвном поединке. Еще минута — и загрохочет над волнами дымное пламя…
Ледяные звезды не спеша падали в море.
— Осветительным… залп!
От выстрела упруго качнулся воздух. Огромный зонт огня распластался в черном небе, заливая мир зловещим зеленым светом. И где-то вдали, среди лезущих одна на другую волн, едва-едва очертился неясный контур корабля.
Некоторое время противники еще скользили в этом бледном, быстро умирающем свете, неся в себе бездушные механизмы и драгоценные людские судьбы. Потом свет померк и погас совсем. Но цепкие визирные шкалы уже успели отметить понятные лишь немногим названия.
— Диста-анция, — нараспев кричал с дальномера Мордвинов, — курс… целик…
И в этот момент ночь, застывшая на одной тягостной минуте, казалось, вдруг растворилась и слева по борту «Аскольда» вырос маленький огонек.
— Не сметь стрелять! — гаркнул Самаров. — Отвечают!
Рябинин тяжело отшатнулся назад, спросил кратко:
— Кто?
И чей-то матросский голос ответил из темноты:
— Та це ж, товарищу командир, земличирпалку! У, бисова, куды ж вона зализла!..
Рябинин вдруг захохотал так громко, что радист испуганно выглянул из своей рубки.
— Отбой тревоге, — весело приказал он, расстегивая канадку. — Их счастье, а то бы мы их разделали под орех!
— У меня снаряды лежат в орудиях, — доложил Пеклеванный, краснея в темноте от стыда. — Разрешите выстрелить ими?
— Пускай лежат там. Может, еще пригодятся…
Землечерпалка виновато отщелкала в темноту семафорограмму: «У нас неисправность в компасе. Мы сбились с курса и отошли мористее. Возвращаемся на прежнее место. Капитан-маркшейдер Питютин».
Пеклеванный невольно ужаснулся при мысли, что еще момент — и «Аскольд», знающий лишь одно то, что слева не должно быть никого, сейчас уже рвал бы снарядами старое, дряблое тело землечерпалки.
— Передай этому питюте-матюте, — наказал он сигнальщику, — передай ему, старому болвану, что мы…
— Оставьте вы их, помощник, — вмешался Рябинин. — Ну их к чертовой матери! Руганью, да еще на таком расстоянии, здесь не поможешь. А команда землечерпалки наполовину из баб и мальчишек. Капитанишко — тоже хрен старый. Им, беднягам, и без того достается!
Рябинин нащупал в темноте плечо Пеклеванного и крепко пожал его, слабо ободряя:
— Хватит вам. Вы же весь мокрый. Реглан уже обледенел на вас. Идите отдыхать, помощник. Всю ночь не спали.
— Ничего, отосплюсь потом.
— А я вам предлагаю отдохнуть.
Пеклеванный понял, что это уже приказ.
— Есть, — ответил он, — идти отдыхать…
Артем сбежал по трапу и, балансируя на уходящей из-под ног палубе, добрался до кормы.
Через низкий борт перехлестывали волны. Обмывая стеллажи глубинных бомб, повсюду колобродила вода. Из-под винтов взлетели кверху высокие каскады пены. В сумерках вода фосфорилась ровным голубоватым светом. Все море играло и горело, точно из его глубин всплыли на поверхность мириады разбуженных светлячков. Казалось, корабль плывет среди расплавленного металла.
Дребезжа железными бадьями, мимо «Аскольда» прошла к берегу провинившаяся землечерпалка.
Стоять на палубе было холодно. Лейтенант зябко поежился, спустился вниз. В командном коридоре вода, попавшая через люк, гуляла с борта на борт, собираясь то у одной переборки, то у другой. Из конца коридора доносилось пение.
Артем остановился: женский голос на корабле, ночью, в открытом море? Чистое мягкое контральто прерывалось ударами волн и режущим уши завыванием винтов.
Она пела:
Мимо сосен северных бежит дорожка,
У дорожки — стежка, возле стежки той — морошка.
Сердце вдруг заныло, сердце заскучало:
Что же и зачем же я тебя встречала?
Помню, мы ходили вечером да той дорожкой,
И ты меня, бессовестный, назвал морошкой.
И с тех пор подруги все зовут меня не Машей,
Эх, да вот той самой ягодкою нашей…
Артем постучал в дверь каюты. Пение прекратилось, щелкнула задвижка.
— Ну, что же вы остановились на пороге, — встретила его Варенька. — Закрывайте дверь. Через люк дует… Вы, наверное, прямо с мостика?
Она стояла посреди каюты в розовой шелковой блузке с короткими рукавами, на ногах у нее были стоптанные домашние шлепанцы. Артем впервые видел ее не в форме, и это немного смутило его.
А Варенька, словно не замечая его смущения, раскрывала клинкеты полок, показывая свое хозяйство:
— Вот здесь у меня хирургические инструменты. Видите? Я их нарочно сложила так, чтобы они не рассыпались во время качки. А вот сюда я поставила самое необходимое, — медикаменты всегда под рукой. Приготовила тетрадь для записи больных, но она так и лежит чистая — никто не приходит…
Лейтенант слушал девушку, с любопытством осматривая каюту, точно видел ее впервые. Эта розовая блузка и эти шлепанцы неожиданно заставили его приглядеться внимательнее ко всему, что окружало лейтенанта медицинской службы Китежеву.
Артем заметил, что каюта девушки не похожа на другие: в ней много такого, что всегда отличает женское жилье от мужского. Казалось, Варя не просто готовила для себя угол, а заботливо свивала его, как птица гнездышко. Кружевное покрывало на койке, зеркало в круглой раме над умывальником, загнанные штормом в угол каюты туфли на высоких каблуках — все это выглядело странно среди железных бортов, трубопроводов, иллюминаторов, заклепок.
Артем понял: он не может заходить в эту каюту так же свободно, как заходит в каюту механика, штурмана и командира. Здесь живет не просто офицер, а еще и женщина; и лейтенант снова изумился тому, что как-то совсем не помнил об этом раньше.
Почему-то показался неудобным и этот ночной приход, и то, что он здесь сидит в неурочное время. Артем встал, подошел к двери:
— Вы простите, Варя, я вам, наверное, мешаю.
— Да нет же, нет! Пришли — и сразу уходить. Лучше бы рассказали, что творится наверху.
— Нечего рассказывать, доктор. Сплошные серые будни. Вы даже не знаете, как бывает иногда тошно, когда подумаешь, что другие воюют, а мы…
Ему не пришлось договорить: резкий крен отбросил его от дверей и насильно посадил на прежнее место. Стыдясь, что не смог удержаться на качке, он сделал вид, будто сел нарочно, и сказал:
— Впрочем, вы, доктор, как женщина, не сможете меня понять. Этот вопрос всегда останется для вас какой-то астрономической туманностью в виде скопления далеких звезд…
Варенька вдруг засуетилась:
— Я ужасно плохая хозяйка. Вы пришли прямо с мостика, на вас еще сосульки висят, а я… вот дура! У меня есть немного спирту. Хотите?
— Каплю, — сказал Пеклеванный. — Только если это спирт английский, то лучше не надо. Сплошная хина! Пусть его лакают малярики-колонизаторы!
Он выпил рюмку спирта, закусил печеньем.
— Спасибо. Я, кажется, сейчас отойду от холода. Вы как раз чудесная хозяйка. Но меня вам все равно никогда не понять… Я потомственный моряк. Мой предок, еще матрос при Гангуте, отличился в сражении и получил от самого царя серебряный ковш. Приходите ко мне в каюту, я вам его покажу. Владелец такого ковша мог бесплатно пить в любом кабаке. И мой пращур, по вполне понятным причинам, спился. Вдова его забрала детишек и однажды кинулась в ноги Петру, когда он выходил со двора. Петр имел отличную память и тут же велел отдать сирот в корпус. Так-то вот и началась на Руси целая династия Пеклеванных. Особых постов не занимали — происхождение не то, но все-таки целых два столетия честно служили Отечеству на морях.
— Все это очень интересно, — сказала Варенька. — Но я не понимаю, чего же это мне будет не понять, как женщине?
— О, доктор! — засмеялся Артем. — Не знаю, как вас, а меня скучные патрульные операции, ползание вокруг таких старых калош, как эта землечерпалка, скажу прямо, не устраивают. Вы даже не представляете себе, что значит для миноносника служить на патрульном судне, которое будет скитаться по морю из квадрата в квадрат, наводя на всех тоску и уныние.
— Как странно, — сказала Варя. — Может, я действительно чего-то не понимаю, но вот я… я счастлива! И честно скажу вам, товарищ лейтенант, очень полюбила «Аскольд», полюбила и людей, которые на нем плавают. Я понимаю теперь нашего боцмана Мацуту, когда он плакал, уходя с корабля. И я, наверное, тоже буду плакать. Что там плакать! Я буду реветь, как корова…
Артем промолчал. Он в этот момент только что хотел сказать ей, что уже подал рапорт о списании на эсминец. Теперь поделиться этим просто неудобно. Она говорит, что будет реветь коровой, а он сам стремится бежать с «Аскольда».
— Чего стоит, — продолжала Китежева, — хотя бы один мой санитар и ваш дальномерщик Мордвинов. Ведь этот парень…
— Ну, — перебил ее Артем, — это фрукт! Ему, чтобы не угодить после войны в тюрьму, надо сделать прививки на гауптвахте. Вроде профилактики!
— А знаете, что я вам скажу? — спросила Варенька. — Вот если бы мне пришлось жить на необитаемом острове, то я бы хотела иметь своим Пятницей не вас, а именно такого Мордвинова. На него можно более положиться!
— Так, — скривился Пеклеванный от обиды. — А если бы вам предложили сделать выбор: меня или Мордвинова вы бы выбрали себе в мужья?
Китежева одернула на себе блузку, пожала плечами.
— Мы не такие уж друзья, чтобы я могла прощать вам подобные шутки. Я ведь не только лейтенант, но, не забывайте, я ведь еще и незамужняя женщина!
— Я не хотел вас обидеть, — извинился Пеклеванный. — Вы сами обидели меня сначала своим недоверием к моей особе. А что касается Мордвинова…
Палуба вдруг дернулась вперед, выскользнув из-под ног, и Варенька, теряя равновесие, отшатнулась к переборке. Внизу, в железных туннелях, тревожно завыли валы винтов — «Аскольд» увеличивал скорость.
— Что это? В чем дело?
Артем шагнул к двери, и в этот же момент загрохотали колокола громкого боя. Лейтенант выскочил на палубу. В сплошной темени матросы разлетались по постам. Одни проваливались в черные дыры люков, другие обезьянами карабкались по трапам.
На мостике Артем быстро осмотрелся:
— А где этот питютя-матютя?
— Землечерпалка уже вошла в бухту, мы идем одни.
— Так что же произошло?
— Подводные лодки, — ответил Самаров.
— Где?
— Не знаем. Где-то здесь. Сейчас они долго болтали по радиотелефону. Мы их засекли коротковолновым пеленгатором. Одна из них передала в Нарвик сводку погоды….
— Когда рассвет, штурман? — спросил Пеклеванный.
— Через полчаса начнет светать…
Рябинин потянул Пеклеванного к себе за рукав:
— Иди-ка сюда, помощник. Подумаем…
Решили так: из этого квадрата моря не уходить, держаться для безопасности на ломаных зигзагах и проверить весь район. В штаб отправили сообщение: «Поймали радиоконтакт с немецкими лодками. Начали свободный поиск». Штаб ответил: «Идите в квадрат восемнадцать. По окончании поиска следовать в Иоканьгу. Ждите дальнейших распоряжений».
После получасовой «болтанки» на зигзагах напряжение на мостике «Аскольда» как-то уменьшилось. Первый луч рассвета, посеребривший волны, застал команду еще на боевых постах. Но вестовой уже позаботился принести на мостик крепкий горячий чай. На зубах офицеров хрустели сухари; прикуривали на страшном ветру от зажигалки штурмана.
— Может, прекратим поиск и пойдем в Иоканьгу? — предложил Самаров. — Немцы поболтали, разошлись или же легли на грунт. Черта ли им здесь делать?
— Ну, не говори так, — возразил Рябинин. — Вон, видишь, какой-то союзник на полных оборотах «чапает»!
Мимо «Аскольда» скоро прошел американский корвет типа «Кептен» с канадской командой на борту и с британским флагом на мачте. Когда он поравнялся с патрульным кораблем, все прочли выведенную вдоль его грязного ржавого борта чудовищную надпись:
— Какой поразительный цинизм! — возмутился Пеклеванный. — Неужели адмиралтейство не запретит им эту наглость?
— Флот его величества, — ответил Самаров, — совсем неплохой флот. И воюют английские матросы неплохо. А это просто какой-то сброд, немцы даже брезгают топить их…
Рябинин велел прекратить поиск и следовать прямым курсом в Иоканьгу. Море постепенно успокаивалось, гребни волн сглаживались под стихнувшим ветром. Видимость, однако, была скверной, что не помешало Мордвинову разглядеть вдалеке плавающее бревно.
— Товарищ командир, — крикнул он, — «топляк» плавает!
Офицеры вскинули бинокли к глазам. Все-таки, что ни говори, а в пустынном море даже поганое бревно может служить развлечением.
— Давно уже, видать, плавает, — сказал Самаров. — Отяжелело… Только одним концом торчит. А по весне их тут еще больше, все из Горла[221] выносит…
Но вот из «бревна» вдруг потянуло серым дымком. Артем ахнул: ведь это дизель подлодки выбрасывал наружу выхлопные газы, которые тут же конденсировались в морозном воздухе.
— Шнорхель! — заорал он, скидывая чехол с приборов. — Подлодка! Я вижу шнорхель!
Один матрос, лица которого Пеклеванный впоследствии так и не мог вспомнить, сказал только одно слово:
— Ай! — и прямо с мостика сиганул вниз. Ветер колоколом раздул полы его шинели, всплеснула и сомкнулась вода, но… обратно он уже не выплыл. Океан сразу глубоко засосал труса в свою жуткую глубину.
— Вот тебе и «ай»! — сказал Мордвинов.
Все это произошло стремительно. Беспечность «немца» была непонятна. Может, он уже видал проходивший мимо себя корвет и решил, что такого противника можно не остерегаться. Шнорхель подводная лодка убрала, когда на корму «Аскольда» уже летело приказание:
— Глубинные бомбы — то-о-овсь!
На мокрой обледенелой палубе не так-то легко доставать через люк и готовить к взрыву громадные бочки по сто и двести килограммов весом.
— Проходим над лодкой! — крикнул Векшин, стоя на ветру с открытой головой.
И первая серия бомб обрушилась за борт. Вода, продолжая фосфориться, вскинулась в небо, как огненный куст. Взрыв глухо отдался в гулком корабельном чреве.
На юте Григорий Платов, возглавлявший минную команду, уже подкатывал к срезу кормы новую серию глубинных бомб. Матросы работали без шапок и ватников — так было удобнее. Палуба, вздрагивая от взрывов, больно била матросов в пятки.
Повернув к мостику свое мокрое, иссеченное брызгами лицо, с взлохмаченными волосами, Платов следил за сигнальным фонарем Мордвинова. Вот фонарь дает короткий проблеск, и Григорий кричит:
— Пошел!.. Пошел!..
Глубинные бомбы, подталкиваемые матросами, летят за борт, где кипит взбудораженная винтами вода.
— Прямо по корме всплывает подводная лодка! — вдруг доложил Мордвинов. — Прямо по корме!
В туче брызг, фонтаном выбросив на поверхность воду, субмарина врага — вперед задранным носом — выскочила на поверхность. Если бы команда «Аскольда» обладала бульшим боевым опытом, она нашлась бы в такой обстановке скорее. Но тут даже Рябинин в страшном удивлении не успел опомниться, как люк подлодки откинулся, и на палубу стали выскакивать матросы. Одно мгновение — и подлодка сама навязала кораблю артиллерийскую дуэль…
— Огонь! — скомандовал Пеклеванный, и в уши сразу ударило грохотом. Желтое пламя осветило верхушки волн. Горячий воздух сильно толкнул в грудь. В лицо пахнула пороховая гарь и мигом растаяла.
Дробно загрохотали пулеметы и эрликоны. Нескольких немецких комендоров словно слизнуло с палубы. Окруженная всплесками разрывов, подлодка вдруг снова пошла на срочное погружение. Было хорошо видно, как один гитлеровец кинулся к люку рубки, но люк был уже захлопнут изнутри, и лодка тут же ушла у него из-под ног…
— Пройти над местом погружения, — ровным голосом скомандовал Рябинин, словно дело шло о том, чтобы пройти с тралом над косяком рыбы.
— Есть пройти, — отозвался из рубки Хмыров.
Заскрипел барабан штурвала, наматывая стальные штуртросы, тянущиеся к румпелю. «Аскольд» развернулся и, натыкаясь на волны, двинулся вперед — туда, где над местом погружения подлодки крутился в глубокой воронке оставленный на гибель матрос…
Контрольное бомбометание не дало никаких результатов. На поверхность выбросило лишь содержимое гальюнов. То ли от близкого взрыва, повредившего фановую систему, то ли немцы решили просто продуть гальюны сжатым воздухом, чтобы вид их дерьма оскорбил противника…
Пеклеванный стоял, стиснув руками поручень, еще не смея верить в победу. Глубоко глотнув воздух, произнес только одно слово:
— Неужели?
— А, кажется, так, — ответил помполит, понимая, о чем думает в этот момент Пеклеванный.
Рябинин спросил штурмана:
— Векшин! Сколько длилось… все это?
Прохор Николаевич почему-то не сказал «бой». Наверное, еще не совсем верил в случившееся. А скорее всего, в его представлении бой выглядел совсем иначе: слишком уж просто все, что произошло сейчас, — какой же это бой?..
Штурман в иллюминатор рубки крикнул:
— Товарищ командир! Бой с подлодкой длился минуту и сорок пять секунд! — Векшин, пожалуй, единственный ничему не удивлялся.
Рябинин, оставив рукоять телеграфа, шагнул к Пеклеванному, в щедрой улыбке блеснули его зубы.
— Ну, помощник, — сказал он, — это твоя лодка. Без тебя мы, конечно, ничего бы не сделали, спасибо тебе, лейтенант: это ты, все ты! Это ты обучил команду! Спасибо тебе…
Рябинин впервые при всех назвал Пеклеванного на «ты», и это отметили все стоявшие на мостике: капитан «Аскольда» называл на «ты» только тех сослуживцев, которым доверял.
На мостик долетели возбужденные голоса матросов:
— Крюк давайте!..
— Быстрей, ребятушки, никогда такую рыбу не ловили…
— Осторожней, осторожней!..
— Несите-ка в лазарет, ребятушки!
Рябинин перегнулся через поручни, крикнул:
— Боцман, что у вас там?
— Матроса вытащили, — ответил с палубы Мацута.
— Живой?
— Дышит как будто…
Через несколько минут Рябинин послал помощника узнать, что с пленным. Артем встретил Варю в коридоре. Уже одетая по форме, она возвращалась из умывальника, вытирая полотенцем мокрые руки.
— В каком состоянии немецкий матрос?
— Небольшой нервный шок, — ответила Варенька, улыбаясь. — Сейчас я сделала ему укол, он спит.
И, шутливо сморщившись, она протянула:
— Ох, эти скучные патрульные операции! Ох, это однообразие, наводящее тоску и уныние!.. Скажите, неужели даже сейчас…
Но Артем горячо перебил ее:
— Вы даже не знаете, доктор, что можно было бы сделать сейчас на миноносце. Эта победа досталась нам легко, потому что мы застали противника врасплох, он даже не успел погрузиться. А вот миноносец, да еще с гидролокатором, да с бомбометами…
Китежева недовольно взмахнула полотенцем и, не дослушав, направилась в свою каюту. Остановилась у двери, сказала:
— Какой же вы скучный!..
На душе было как-то неспокойно. Кажется, верь она в бога — наверное, молилась бы горячо и пылко. Но и без того, ложась по вечерам в холодную постель, Ирина Павловна каждый раз повторяла: «Господи, только бы ее не потопили, только бы дотянула до порта…» Ночи стояли жуткие, метельные, штормовые, и ей даже снилась легкая, как перо птицы, шхуна — шхуна во мраке, в морозном океане. И пока парусник находился в пути, она скрашивала тоскливое ожидание чтением «шканечного журнала», принятого в подарок от Левашева. В этой толстой растрепанной книге были подробно изложены события корабельной жизни — той самой жизни, которая под гудение ветров в парусах уже давно канула в прошлое…
«Вахтенные журналы бытности» появились на судах севера в 1896 году, когда особую Северную комиссию обеспокоил тот факт, что больше половины рыбацких шхун пропадает бесследно, а если их и находят потом — то с мертвыми командами. Но, как видно, поморам не понравилась эта канцелярская затея, и они заполняли «шканечный» журнал кое-как, доверяя это зуйкам, окончившим два или три класса, — лишь бы отвязаться от докучной обязанности.
Сегодня Ирина Павловна снова раскрыла тетрадь и, забравшись под одеяло, до полночи перечитывала неграмотные, до смешного ненужные откровения; видно, зуек не знал истинного назначения «Журнала бытности» и вписывал в него все, что нужно и не нужно.
«…Ветер в жалейку свищет. Верхний парус, он по-аглицки топселем прозывается, так его порвало. Антипка от руля не отходит, не ест, не спит — сам шхуну ведет…»
«…А сегодня Борис Нилыч меня за волосья оттаскал за то, что я кляксы в журнал ставлю…»
«Пришли к норвегам в Вардегауз рыбу продавать. Живут норвеги вольготно. Всякий с трубочкой ходит, а разговоров больших не ведут, все больше в молчанку играют. Спать любят, для того и перины на гагачьем пуху…»
«…Опять злая буря-падера. Вторую ночь не спамши. Стужевей веет. Афанасия Аменева за борт смыло, потонул. Дома деток много осталось и жена брюхата…»
«Батюшка Варлаам из Никольской церкви пришел с водосвятием. Руль побрызгал малость, а в кубрик не спустился — воняет-де больно, да и трам крутой…»
Примерно такими описаниями были заполнены все триста страниц журнала. Как видно, рыбаки не прониклись благостными пожеланиями комиссии; очевидно, случись что-нибудь серьезное — и вовсе забросили бы журнал. Ирина Павловна так и заснула с этой книгой в руках.
А на рассвете шхуна вошла в залив и встала на «бочку» как раз напротив судоремонтных мастерских. Наступал самый ответственный период в жизни Рябининой — период подготовки к экспедиции…
Ах, что это была за шхуна! Какой она великолепный «пенитель», шхуна доказала уже на следующий день, когда два трактора «ЧТЗ» стали вытаскивать ее для ремонта днища на береговые слипы. Случайно оборвались тросы, и парусник, скрипуче соскользнув по слипам, снова зарылся бушпритом в воду. Даже этот небольшой толчок инерции, полученный шхуной, был вполне достаточен, чтобы она плавным рывком проскочила примерно полторы мили вдоль залива.
— Ну и каналья! Будто сливочным маслом ее намазали, — так выразился один старый инженер-судоремонтник. — Легко будет она бегать, да каково-то будет управлять этой старой капризницей?..
Работы шли быстро. Днище шхуны, на тот случай, если придется встретить льды, обшивалось оцинкованным железом, оборудовались под лаборатории каюты, ставились новые мачты из «рудового» дерева. В такелажной мастерской шились новые паруса, артель морских инвалидов вила крепкие снасти.
Казалось бы, все уже в порядке. Добрый морской скакун хорошо оседлан, дело только за опытным всадником. Но вот такого-то всадника как раз и не находилось. Дело дошло даже до смешного: кто-то подсказал вызвать из Москвы старейшего парусного капитана Лухманова. Но Рябининой тут было уже не до смеха. Ведь это по ее настоянию институт делал основную ставку на использование заброшенной шхуны в экспедиции. А теперь ей пришлось столкнуться с непредвиденным препятствием, из-за которого экспедиция чуть ли не срывалась в самом начале. Дементьев уже предупреждал ее, что «шхунка построена с каким-то чертовским секретом». Тогда она не поверила ему, и вот — пожалуйста! — убедилась в этом только сейчас, когда оказалось почти невозможным отыскать шкипера, который бы смог наладить такелаж шхуны…
— Ирина Павловна, — не уставал повторять ей при каждом свидании Дементьев, — напрасно мучаетесь. Поверьте, что ни черта не получится. Эту шхуну построил сам дьявол! Я советую лучше отложить экспедицию до следующего года и рассчитывать на «Меридиан», когда он отзимует.
— До следующего? — возражала Рябинина. — Нет, Генрих Богданович. Я не согласна с вами… Вот сегодня придет ко мне еще капитан Пустовойтов. Говорят, что он лучший шкипер-парусник в Поморье. Я очень рассчитываю на него…
Но и капитан Пустовойтов, моряк заслуженный и старый, полвека проплававший под парусами, вдруг становился на палубе этой шхуны беспомощным, как ребенок. Он стыдливо пожимал плечами, удивляясь странному расположению мачт и рей. Решив все же попробовать разобраться в такелаже, он сам лазал по рангоутным деревьям и потом пристыженно разводил руками:
— Извините, Ирина Павловна. Говорят, она очень быстроходна. Очевидно — так. Но она даже не похожа на чайный клипер. Я никогда не видел таких кораблей. Мне уже скоро пойдет на седьмой десяток, и я бы хотел поплавать с вами юнгой, чтобы посмотреть — какова она в море? Но командовать шхуной при такой сложной оснастке, к сожалению, я не смогу…
— Да вы хоть попробуйте! — убеждала Ирина Павловна.
— Не смею. Всю жизнь ходил в грубых тяжелых сапогах. Разве же смогу я теперь пройти в таких изящных туфельках? Опозорюсь только…
А шхуна, легкая и красивая, как невеста, плавно покачивалась на волнах, зарываясь в воду выпуклой белой грудью. Тонкий серебристый иней лежал на ее размашистых реях, искрилась медь поручней, нарядно поблескивали свежевыкрашенные борта.
Где же найти шкипера?
Вечером Ирину Павловну вызвал к себе директор института и предупредил, что, очевидно, экспедицию придется «сворачивать». Жаль, добавил он, тех средств, которые уже израсходованы. «Меридиан» — такие сведения — вмерз в береговой припай неплотно, — может быть, он еще и вырвется из ледового плена. «Тогда и поговорим», — закончил свою речь директор, и Рябининой осталось только промолчать, хотя ей было обидно и горько…
Пить чай вечером дома в полном одиночестве — не так уж и приятно. Прохора нет рядом, около плеча какой-то холодок и пустота, а Сережка… «Где-то он?»
Ирина Павловна машинально придвинула к себе тяжелый кирпич «шканечного журнала» шхуны. Машинально раскрыла журнал на последних страницах и прочла:
«…На шхуну солдата поставили с ружьем. На губной гармошке играет бойко, а говорить учнет, так точно собака лает. Гав, гав! И фамилия у него какая-то чудная — Антервентом прозывается…»
«…Ночью Антипка Сорокоум якорь поднял и шхуну в море вывел. Антервент проснулся, из ружья палить зачал, так мы его к рыбам кинули…»
«Крейсер ассев за нами гонится. Антипка Сорокоум всем по зубам надавал, велел топселя ставить. Высоко, страшно! Ушли от крейсера, а шхуну на отмель выкинули, чтоб врагам не досталась… На-ка, Борис Нилыч, выкуси!..»
«Антипка Сорокоум…» Что-то очень знакомое в этом имени. Уж не Прохор ли рассказывал ей? Или она слышала это имя в своей молодости? От кого? «Сорокоум — Сорокоумов». Антипка теперь, если только он жив, стал Антипом. А что, если я…
Ирина Павловна придвинула к себе телефон, набрала нужный ей номер:
— Это я, Генрих Богданович. Простите, что тревожу, но мне больше не с кем поделиться. Ведь я нашла капитана… Да, да! Нашла капитана шхуны. Это Антип Сорокоумов…
Через несколько дней из областного бюро справок был получен ответ на запрос института, в котором сообщалось, что Антип Денисович Сорокоумов, возраста шестидесяти четырех лет, живет и здравствует на своей родине, на берегу Белого моря, в селе Голомянье.
Рябинина выехала из Мурманска в тот же день, поручив дела по подготовке к экспедиции своему заместителю — гидробиологу Рахманинову. Приехала она в село в полдень. Скрипел под ногами снег. Вился над избушками дым рыбацких очагов. Лаяли собаки.
Село было древнее и знаменитое: на весь север оно славилось своими мастерами-корабельниками, из века в век село ладило шняки да шхуны, которые бороздили океанский простор, появляясь то возле Груманта, то возле Вайгача.
И, проходя по узеньким заснеженным улочкам, женщина испытывала легкое приятное волнение. Сама улица, тесно застроенная деревянными особнячками с высоко поднятыми над землей окнами, с резьбой, коньками и флюгерами, напоминала старую Москву до французского пожара, знакомую Ирине Павловне по старинным олеографиям.
Наконец она остановилась перед домом, в котором, судя по адресу, должен был проживать Сорокоумов, и с замирающим сердцем постучала в дверь.
Женский голос откуда-то сверху ответил с характерным поморским акцентом:
— Поцто стуцишь? Ворота и так нараспашку.
Ирина Павловна вошла, поднявшись по лесенке в сени, где в облаках пара склонилась над корытом широкозадая женщина, стирающая белье.
— Мне нужно Антипа Денисовича.
— А вон пройди, милая, через горницу, он там цаевницает, — ответила ей женщина, зорко оглядев из-под платка незнакомую гостью.
Ирина Павловна прошла — и очутилась в светлой комнате о шести окнах. По обстановке было видно, что хозяин дома придерживается старины. Двери синели аляповатыми васильками, пол устилали шкуры медведей, над комодом рядом с моржовым клыком висели часы с кукушкой. Теснились шкафы с фарфоровой посудой норвежского производства, сверкали со стен перья заморских птиц неожиданной раскраски…
Вот и все, что успела заметить Рябинина, когда отдернулся ситцевый полог, разделявший комнату надвое, и перед нею предстал сам Сорокоумов.
Ирине Павловне сразу вспомнилась шхуна, четкая стремительность ее мачт, поразительная легкость корпуса — все, чего коснулась творческая мысль мастера.
Каково же было ее удивление, когда она увидела маленького седобородого старичка в заплатанной кацавейке, с хитро бегающими лукавыми глазками. Домашний шерстяной колпак покрывал его маленькую головку, и от этого старичок казался волшебным гномом из детской сказки. Но что сразу поразило Рябинину, так это лицо мастера и капитана: чистое, румяное, как у младенца, оно не имело ни одной, даже мельчайшей, морщинки.
Сорокоумов пригласил гостью к столу, где шипел самовар, горкой лежали пышные «челноки» с крупяной начинкой, а в миске была «кирилка» — кушанье коренных поморов, состоящее из смеси ягод, рыбы, молока и ворвани.
Ирина, еще не совсем веря, что перед нею сидит человек, построивший шхуну, осторожно спросила — не сможет ли он показать чертежи. Она уже не решалась просить большего, ей хотелось узнать хотя бы схему расположения рангоута и такелажа.
Антип Денисович неожиданно рассмеялся ядовитым смешком:
— Чертежи на снегу были, а ручьи побежали да смыли. Так и строил ладью на глазок.
— А сколько же лет плавает ваша шхуна?
— Да уж теперь, кажись, на тридцать вторую воду пойдет. И еще столько же просидит на воде, дочка. Больно уж лес добрый!..
Звонко прихлебывая чай с блюдечка, он улыбался.
Ирина Павловна поняла, что с этим стариком надо держать ухо востро, и решила идти напрямик.
— Антип Денисович, — сказала она, — без вас ничего не ладится. Способны ли вы снова повести шхуну в море?
Ее поразила та легкость, с которой он дал согласие:
— Море — это горе, а без него, кажись, вдвое. Я поведу шхуну, тем более карман хоть вывороти, словно в нем Мамай войной ходил.
— Вы подумайте, — осторожно вставила Ирина Павловна.
Сорокоумов обиделся:
— Сказываем слово — так, стало, не врем, дочка.
— Но вы даже не спросили, куда идет шхуна.
— А мне хоть на кудыкало. Есть Спас и за Грумантом.
— В Спаса не разучились верить?
— По мне, так в кого хошь верь. Все равно: спереди — море, позади — горе, справа — мох, слева — ох, одна надежда — Бог!..
— Ну так, значит, договорились? — решила закрепить разговор Ирина Павловна, боясь, что этот странный старик раздумает.
Сорокоумов хитро подмигнул в ответ:
— А кто надо мной начальствовать будет?
— Ну хотя бы я!..
— Молода еще, дочка. Выпей сначала воды, сколько я беды. Ну-ка, скажи, какой самый страшный зверь на севере?
— Комар.
— А ведь угадала! Ну, а какой самый длинный конец на корабле и какой самый короткий?
— Короткий — не знаю, а самый длинный, наверное, будет ваш язык, Антип Денисович, — улыбнулась Ирина.
— Тоже угадала! Молодец!
И посыпались вопросы, которые Сорокоумов задавал, даже не ожидая на них ответа:
— А какога дерева нет на севере?.. А где баян изобрели?.. А куда водяные черви от Святого Носа делись?.. А как медведи в воду влезают?.. А как олени рыбу ловят?..
Ирина Павловна сказала, что ставит ему условия. Сорокоумов мгновенно насторожился:
— Какие?
— Вы не будуте распускать руки, как делали это раньше.
— Хорошо, дочка. Буду по пословице держать голову наклонно, а сердце покорно. И ты еще, погоди, полюбишь меня, за что Иван Грозный полюбил Ченслера, — за ум и длинную бороду. Только и у меня будут условия.
— Какие?
— Задаток, капитанская фуражка с «капустой» в придачу и команда та, которую пожелаю.
— А что за команда?
— Мои сыновья. Каждогодно государству столько мяса да ворвани промышляют, что никакой мясной ферме за ними не угнаться. Их за это даже на фронт не отпускают, броню дали. Вон они у меня какие!..
Он показал на фотографию молодого широколицего парня в светлой зюйдвестке, весело рассмеялся:
— У меня сыновей четверо, а четырех портретов и не требуется. Все они как четыре капли воды. Завел одну фотографию, а любуюсь на всех сразу.
— А кто они — морские зверобои?
— Ты что же, не видишь, дочка! К мореходному ремеслу сызмала приучены, а умники такие, словно каждому по сто голов в шею ввинчено. Вот ужо я их на шхуне заставлю батьку уважать. Чтоб «капусту» на фуражку обязательно!
— Теперь как насчет вашего заработка?
— Эх, дочка! — игриво отмахнулся старик. — На море-океяне, на острове Буяне, стоит бык печеный, в боку чеснок толченый, а ты с одного боку режь, а с другого ешь!
Ирина Павловна уже начала уставать от болтливого старика. Поднявшись из-за стола, она сказала:
— Ну, ладно, тогда надо собираться. Дело не ждет.
— А чего мне собираться? Брюхо вот с собою прихвачу. Да зубы еще нешто. Ну… язык. Смотришь — и проживу зиму-то припеваючи!..
Когда Ирина Павловна уже спускалась вниз по лестнице, она слышала, как Сорокоумов окликнул стиравшую женщину:
— Катеринка! Тащь сюда шкалик. У меня сегодня праздник — я снова стал шкипером!
Командующий флотилией «Норд» адмирал Шкивинд в молодости командовал миноносцами и до старости терпеть не мог крупных кораблей. Но для того чтобы держать в напряжении русских и англичан, гросс-адмирал Дениц перебазировал именно в район его флотилии такие дорогие игрушки, как линкоры «Шарнгорст» и «Тирпитц». Котлы линкоров, поставленные только на подогрев, денно и нощно пожирали десятки тонн драгоценного топлива. Полуторатысячные команды линкоров не отставали от котлов в чудовищно быстром истреблении хлеба, масла и меда. Один бортовой залп орудий выбрасывал в пустоту такие суммы чистым золотом, которые как-то не укладывались в голове адмирала-миноносника. К тому же он не понимал этой мощи, которая представлялась ему не силой, а лишь силой в потенции, — ведь недаром же еще в начале 1942 года Шкивинд предупреждал Геринга, что он не рассчитывает на успешные действия крупных кораблей в водах Полярного бассейна.
Однако с его мнением в Берлине не посчитались, и на втором году войны состав немецкой эскадры, базирующейся на главном рейде Альтен-фиорда в Финмаркене, определился для адмирала окончательно. В глубине узкого каменного «чулка» дымили линейные корабли «Тирпитц» и «Шарнгорст», броненосцы «Адмирал Шеер» и «Лютцов» бродили во мраке у самой кромки полярного льда, крейсера «Хиппер» и «Кёльн» прощупывали дороги коммуникаций цейсовскими «чечевицами» дальномеров; неизменно восемь — двенадцать немецких эсминцев стояли под парами в Варангер-фиорде, и по всему океану были рассыпаны десятки пиратских субмарин.
5 июня 1942 года флагман германского флота линкор «Тирпитц» рискнул покинуть рейд Альтен-фиорда. За несколько дней до этого немецкая авиация круглосуточно барражировала над зоной предстоящей операции. Линкор вышел в море, сопровождаемый целой эскадрой во главе с «Адмиралом Шеером». Но одна русская подводная лодка, под командованием капитана второго ранга Лунина, заметила на горизонте дымы эскадры и пошла на сближение с нею. Над морем круглосуточно светило полярное солнце, в каждый всплеск волны впивались десятки биноклей, чуткие уши гидрофонов прослушивали толщу подводных глубин. Винты вражеских миноносцев рвали воду над их головами, но перископ на мгновение уже вышел из воды, и в четкое пересечение нитей вплыл тяжелый борт немецкого флагмана. Залп — и скорее на глубину!.. А через несколько дней герои океанских глубин уже собрались за столом на твердой родной земле и делили на всех поросенка — у подводников-североморцев по старой традиции был такой обычай праздновать победу…
Вскоре «Тирпитц», поставленный на ремонт в Каа-фиорде, англичане поспешили додолбать с помощью крохотных подлодок «миджет» (лилипут), и, таким образом, теперь у гитлеровцев на Севере оставался лишь один боеспособный линкор. Но 22 декабря 1943 года воздушный патруль, вернувшись на аэродром, доложил, что далеко в океане движется к Мурманску крупный конвой английского каравана, и это решило судьбу линкора «Шарнгорст».
Сопровождаемый пятью миноносцами, при страшном морозном ветре «Шарнгорст» вышел в океан по личному приказу Гитлера. Командовал им адмирал Бай. Под покровом долгой полярной ночи линкор направлялся на перехват английского каравана. Миноносцы, сопровождавшие «Шарнгорст», вскоре покинули его и ушли в Альтен-фиорд, не выдержав тяжелой океанской волны. Линейный корабль шел один — он стал рейдером. 26 декабря в радиолокационной рубке английского крейсера «Белфаст» гитлеровский линкор был впервые обнаружен на дистанции восемнадцать миль. Британские миноносцы начали травить его, как гончие крупного зверя, не отпуская до тех пор, пока не подошел линейный корабль «Дюк оф Йорк» и не вцепился в «Шарнгорст» клыками своих четырнадцатидюймовок. Потом пошли в атаку эсминцы. Над океаном, освещая волны Гольфстрима, прозвучали одинокие взрывы. В цель угодили три торпеды. «Шарнгорст» продолжал отходить к берегам Норвегии, яростно огрызаясь залпами. К рассвету его машины уже хромали, он накренился, сбавил скорость. Тогда из предутренней мглы вышел крейсер «Ямайка» и выпустил торпеды. Последние взрывы прозвучали как финал сражения. Всего «Шарнгорст» принял на себя удары четырнадцати торпед, после чего линкор, ложась на правый борт, перевернулся и затонул. Англичанам удалось спасти всего тридцать шесть немецких матросов…
Примерно в полумиле от МО-216 стоял английский корвет «Ричард Львиное Сердце». Что-то непонятное творилось на его палубе: матросы собрались толпой у борта и горланили песни. На мачтах корвета колыхались праздничные флаги, а по рейду ходила шустрая шлюпка под ярко-алым парусом.
— Никак революцию делают! — пошутил боцман Чугунов. — Смотри, смотри, командир: они что-то рвут!
Вдоль борта корабля закружились какие-то белые хлопья.
— Старая английская традиция, — сказал Вахтанг, опуская бинокль. — Джентльмены любят по праздникам рвать книги.
Англичане привели вельбот на фордевинд, перерезав носом линию ветра, и шлюпка, приминая гребешки волн, начала лихо галсировать невдалеке от катера.
— Смело идут, — сказал боцман с опаской, — даже парус в рифы не забрали…
Неожиданно сильная волна перехлестнула борт шлюпки, и парус упал с ее мачты. Было видно, как англичане вычерпывают воду своими высокими, словно ведра, меховыми шапками.
Набрав полную грудь воздуха, Вахтанг крикнул по-английски:
— Подходите к нашему борту!
Уже на веслах англичане подвели шлюпку к «охотнику» и выбрались на его палубу. Среди них были пять матросов, офицер и штатский, в фигуре которого угадывалась военная выправка.
На матросах были синие голландки с широкими вырезами на груди, откуда виднелись зимние черные манишки с вышитыми на них королевскими коронами. Брюки клеш вправлены в белые гетры. Длинноволосые головы покрывали шапочки с бантиками. На лентах стояли тисненные золотом три буквы: «HMS», что означало: «Корабль его величества». У каждого матроса на груди, в знак вечного траура по адмиралу Нельсону, была завязана галстуком длинная черная тесьма.
К Вахтангу первым подошел рослый детина в штормовых сапогах с крупными медными застежками, позеленевшими от морской сырости.
Представился:
— Командир корвета «Ричард Львиное Сердце» — Эльмар Пилл…
Он стоял, держа в руке мокрую меховую шапку и отставив в сторону ногу. Ветер трепал его волосы цвета выцветшей соломы. У Пилла было бледное вытянутое лицо с непомерно высоким лбом. Шотландская бородка покрывала шею короткими бронзовыми завитками. На левой щеке темнело большое родимое пятно.
Вслед за командиром корвета к Вахтангу бодро шагнул полный человек лет пятидесяти, с ямочками на румяных щеках. Черный сюртук, черный цилиндр, в черный галстук вкраплены золотые якоречки. Толстяк склонился в вежливом полупоклоне, и Вахтанг увидел под его сюртуком серебряную цепь с потемневшим распятием.
— Священнослужитель флота его королевского величества — Дэвид Линд.
Английские матросы, приглашенные русскими, спустились в кубрик сушить одежду. Над палубой сразу зафырчала труба камбуза — кок спешил приготовить для союзников кофе.
Отозвав Назарова в сторону, Вахтанг сказал:
— Спустись к нашим гостям-матросам, а я возьму с собой боцмана.
Пилл и Линд прошли в тесную каюту Вахтанга, где вся мебель была представлена в миниатюре: маленький стол, узенький диван, крошечная тумбочка, но есть все, как в номере гостиницы, и все закреплено, привинчено намертво.
От союзников уже изрядно попахивало ромом, но когда Чугунов принес вино и закуски, они не отказались выпить еще.
Эльмар Пилл, прихлебывая водку мелкими частыми глотками, словно горячий чай, говорил:
— Адмирал Фрейзер держал флаг на «Дюк оф Йорке». Это такой бульдог, что если ему удалось вцепиться в чью-то ляжку, то он зубов уже не разжимает… На «Дюк оф Йорке» держали самку шимпанзе. Наверно, во время боя бедная обезьяна спятила… Я предлагаю знаменитый русский тост. — И, слегка покачнувшись, он поднялся: — Уыпьем уодки!..
Пастор достал серебряный портсигар, вынул из него тонкую оранжевую сигарету из морских водорослей. Чиркнув спичку о пуговицу своего сюртука, раскурил коротенькую фарфоровую трубку. Вахтанг заметил, что ноготь указательного пальца у священника был длиннее обычного. Дэвид Линд зажал спичку ногтем и, держа ее вертикально, дал прикурить командиру корвета.
Заметив удивленный взгляд Чугунова, пастор сказал:
— Переведите, пожалуйста, вашему боцману, что так прикуривает весь флот его величества. Это стало почти паролем. Даже янки переняли от нас это. О, моя страна любит подавать примеры!.. Как-то в молодости король Джордж занимался гимнастикой на спортивном поле. Шел дождь. Он подвернул брюки, и вся Англия сразу подвернула штаны тоже. А портные всего мира уже изменяли фасоны выкроек. Ха!..
Охмелевший Пилл говорил без умолку:
— Господин лейтенант, почему у вас так мало орденов? Я давно заметил, что моряки флота его величества награждаются гораздо чаще. Например, последний орден я получил, когда королева справляла свои именины. А вы?
— После боя с немецкой канонеркой у мыса Маккаур.
— Вы ее потопили?
— Нет. Она ушла под прикрытие батарей.
— Все равно, давайте выпьем… Скажите, что это за красивый орден с якорем и цепью у вашего подчиненного?
— Это медаль адмирала Ушакова.
— О, я ценю русских! Они хотя и красные, но не забывают своих князей. Англичане тоже умеют ценить славное прошлое. Вблизи Лондона, на Темзе, по сей день стоит корабль Нельсона, на котором одноглазый и безрукий адмирал дрался при Трафальгаре…
Пастор неожиданно поднял стакан:
— За победу эскадры его королевского величества, — сказал он, — которая потопила главную угрозу русскому флоту на севере — рейдер «Шарнгорст»!
Вахтанга несколько покоробило от такого тоста, и даже боцман Чугунов заметил это.
— Чего этот поп сказал? — спросил старшина.
— Обожди, боцман, я им сейчас отвечу… Джентльмены, мы весьма благодарны вам. Заранее прошу прощения, но я обучался не дипломатии, а кораблевождению, и вот сейчас, пользуясь почетным правом называться вашим союзником, спрашиваю…
— Когда мы откроем второй фронт в Европе? — досказал за него командир «Ричарда» и расхохотался, запрокинув кверху свою курчавую бородку. — Все русские спрашивают нас только об этом.
— Мне кажется, — насупился пастор, — русский коммадор забывает, что Штаты и Англия помогают Советам.
— Было бы глупо отрицать сам факт вашей помощи, — продолжал Вахтанг. — Вот даже сейчас я, ваш покорный слуга, закусываю водку вашей тушенкой. Мне нравится белоснежный американский хлеб. В матросских гальюнах висит ваш пипифакс. Но разве пипифакс стоит человеческой крови?
— Я понимаю, — серьезно ответил Эльмар Пилл, и в этот момент он показался Вахтангу не таким уж и пьяным. — Я понимаю, что второй фронт необходимо открыть. Но мы еще не подготовлены к этому. Вы, наверное, читали книгу адмирала Бэкона и знаете, что такое Дюнкерк? Так вот, мы и не хотим второго… нет, уже третьего Дюнкерка!
Пастор, отхлебнув водки, сурово добавил:
— Не забывайте, что наши войска сражаются в африканских пустынях. Генерал Роуан Робинзон ведет войну в джунглях Бирмы. Отряды «коммандос» постоянно десантируют в Нормандии…
— Все это так, — покорно согласился Вахтанг, — и мы, советские люди, уважаем английского солдата и матроса, который борется с фашизмом. А вот скажите, не приходилось ли вам видеть, как итальянские рыбаки убивают осьминогов? Они ведь не пытаются рубить по частям ему щупальца — нет! Они яростно накидываются на это чудовище, которое облипает их своими лапами, и зубами разгрызают ему пузырь на голове. Противно? Мерзко? Да, и противно, и мерзко. Но ничего не поделаешь. А насчет джунглей и пустынь беспокоиться не стоит. Они станут бессильны сами, как щупальца, когда мы перекусим Гитлера в рейхстаге!..
Гости скоро ушли, благодаря за гостеприимство, причем пастор уже здорово «нагрузился», крест вывалился у него из-под сюртука и раскачивался теперь наподобие маятника. Матросы, садясь за весла, дружно рявкнули песню о том, как далеко отсюда до родного Типерери, и вельбот скрылся в тумане.
Шел густой липкий снег, скрывая залив за плотной, непроницаемой завесой. Послышался зловещий рев сирен, и скоро в белых полосах метели показался темный борт гигантского утюга длиной ровно в четверть километра. Это возвращался с моря победитель «Шарнгорста», на котором вместе с адмиралом Фрейзером и двумя тысячами людей плыла в карцере обезьяна, взбесившаяся от грохота залпов.
Лоцманский мотобот вывел «Дюк оф Йорк» на середину глубокого рейда, и из клюза линейного корабля рухнул в воду десятитонный якорь с вывороченными лапами. Потом весь залив огласился молитвой. Из люков британского линкора вязко и заунывно выплывал погребальный тягучий мотив. На палубах крейсеров и миноносцев команды стояли в строю, впереди — унтер-офицеры с аккордеонами. Матросы, обнажив головы, пели:
От скал и бурь, огня и врага
Защити всех плавающих.
И вечно будут возноситься к тебе
Хвалебные гимны с моря и суши.
Королевская эскадра до поздней ночи посылала в черное небо молитву за молитвой, благодаря бога за победу и за благополучное возвращение к земле.
И долго еще над заливом звучали выкрики:
— Аминь!.. Аминь!.. Аминь!..
Утром следующего дня «Аскольд», после удачной атаки подводной лодки, бросил якорь на внешнем рейде Иоканьги. Дул сильный свежак, отжимающий корабль от берега. Якорь забрал плохо — в кубриках было слышно, как он грохочет по грунту, цепляясь лапами за камни. Решили подойти к борту транспорта, который все время работал против ветра машинами. Капитан транспорта дал «добро» на швартовку, и патрульное судно притулилось сбоку громадного корабля, прячась от ветра за его высоким бортом.
Прохор Николаевич вышел на палубу. Внизу ворчала мутно-зеленая кипень воды. Дрались чайки из-за отбросов, вышвырнутых коком. Вдоль транспорта висели на беседках матросы и красили борт, распевая:
Пускай далек родимый дом —
Не будет он забыт.
Моя любовь в порту родном
На якоре стоит…
Рябинин, задрав кверху голову, наблюдал за их работой. Ветер раскачивал легкие беседки, разбрызгивал с кистей краску. Издали капитану было виднее, и он заметил, что матросы пропустили целую полосу невыкрашенного борта.
Прохор Николаевич сердито засопел трубкой и, не вытерпев, крикнул:
— Эй, вы! На транспорте!.. Так только зебр перекрашивают.
Матросы обернулись на голос капитана, а один из них стал быстро отвязываться от беседки.
— Отец! — закричал он, и Рябинин неволько вздрогнул.
А Сережка, раскачавшись в воздухе, уже прыгнул вниз. Под ногами громыхнуло железо, и он уже стоял на палубе «Аскольда».
— Осторожней надо. Так ноги поломать можешь.
— Не поломаю. Будь спокоен!
Вот и все те слова, что были сказаны при встрече. Не обнялись, не поцеловались. Только коротко пожали руки, глянув один другому в глаза. Нежный и ласковый с матерью, Сергей становился с отцом черствее и суше: рядом с ним он чувствовал себя взрослым.
Прохор Николаевич, в свою очередь, оставался для сына тем, кем был для него все шестнадцать лет, — служил примером его будущего. Лишь изредка в их отношения вкрадывалась грубоватая снисходительность, которая выдавала отцовскую ласку, и Сережка каждый раз принимал ее как заслуженный подарок за верность своей мечте.
Они прошли в каюту. Сели.
Прохор Николаевич спросил:
— Служишь?
Тряхнув головой, сын так же коротко ответил:
— Служу.
Он сидел прямо, обхватив колени узловатыми пятернями. На нем были надеты грязный тощенький бушлатишко с чужого плеча, короткие парусиновые брюки, из-под грубых флотских ботинок выглядывали серые байковые портянки.
Юноша сильно похудел, на его лице выделились скулы, глаза запали глубже, а посиневшие от холода руки (рябининская крепкая кость) были сплошь покрыты шершавыми цыпками.
Прохор Николаевич медленно перевел взгляд: на столе, под толстым стеклом, лежала маленькая фотография Сергея перед войной; круглолицый мальчик с пионерским галстуком сидел на стуле так же ровно и прямо, как сейчас: чистая фланелевая куртка, широко раскрытые пытливые глаза, в руках сына темным лаком поблескивает скрипка.
— Ты не хотел бы вернуться домой?
— Ни за что! — ответил он. — Ведь ты же знаешь: я всю жизнь мечтал о море. Не смотри на фотографию: весло держать удобнее, чем смычок скрипки… Вначале я даже пытался попасть на военный флот, но не приняли — молод! Что ж, здесь я не воюю, зато как-никак плаваю… Хотя, если говорить честно, воевать все равно хочется.
Сережка, помолчав, осторожно спросил:
— Отец, ты мог бы взять меня на свой корабль?
— Мог бы.
— Так возьми! Буду воевать под твоим командованием.
— Нет! Не возьму.
— Почему?
— Я стану требовать с тебя, как с родного сына, гораздо больше, чем с других.
— Ну, возьми… Возьми меня, отец!
— Не проси! — отрезал Рябинин. — Лучше скажи: ты хочешь есть?
Сережка смутился:
— Нет, спасибо!.. А впрочем, если найдется, поел бы немного.
Прохор Николаевич позвонил на камбуз. Кок принес обед. Сын ел много, торопливо, аппетитно чавкая, — сколько ни старалась Ирина, а есть аккуратно она его так и не приучила.
Зато корабельный кубрик за одну неделю приучил Сережку глотать все без разбору и как можно быстрее, чтобы не опоздать на вахту.
— Вас плохо кормят, — заметил Рябинин, наблюдая за сыном.
— Нет, не плохо. Но мне почему-то не хватает.
— Почему-то, — улыбнулся отец. — Ты кем служишь?
— Подвозчиком угля к топкам. Говорят, что, когда войдем в Атлантику, мне доверят стоять вахту около котлов… Ведь ты, отец, начинал так же, как я, — точно оправдываясь, сказал он.
— А я тебя и не укоряю, — серьезно ответил Прохор Николаевич. — Каждый из нашей семьи теперь будет делать полезное дело. Ты начинаешь свою жизнь неплохо.
Сережка отодвинул пустые тарелки.
— Я завидую тебе, отец: ты вышел в море, когда тебе исполнилось всего восемь лет.
— Я не так, как ты, — сказал Рябинин, — я по нужде пошел в море. Весной-то у нас, в Керетском стане, вербовщики собрались, отец нанялся рыбу для купцов ловить, ну и меня в зуйки определил. А дело у зуйка ясно какое: ярусы мальками оживлять, кашу варить да подзатыльники огребать. Мать-то моя плакала — каждый год на Мурмане шняки тонули, а отец молчал: все лишний рот из семьи долой! Ну и пошли… Около Святого Носа, где открытый океан начинается, меня причастили: стакан воды морской выпил, чтобы меня море не било. А заработали мы с отцом за все лето десять рублей, две бочки тресковых голов, да еще хозяин сжалился — дал мне рубашку. Так вот и началась моя жизнь морская, сынок…
Рябинин выдвинул ящик тумбочки, достал большую жестяную банку, в которой хранил табак. По краям банки были нарисованы рыбы, идущие косяком в мелкую сеть, а на крышке красовалась витиеватая надпись: «Мурманская сельдь. Лыткины. Отец и сын».
— Сколько я тебя помню, — сказал Сережка, — у тебя всегда была эта банка. Вот обожди, побываю в Ливерпуле и привезу тебе хорошую коробку для табака. Допустим, из палисандра. Говорят, он здорово пахнет!..
Закурив и дымя трубкой, Рябинин сказал, бросив банку обратно в тумбочку:
— Ведь это как раз те самые Лыткины, у которых я в зуйках служил… Перед самой мировой войной Лыткин-старший помер. Однажды с перепоя печень матики белой съел, так на следующий день волосы на голове выпали, глаза распухли, заживо гнить стал. Сын был у него, только что гимназию закончил. Вот он и принял в свои руки дела отцовы. Этим же летом в Балтийское море ушла шхуна, и я матросом на ней был. Мне тогда четырнадцать годков стукнуло. Привели мы шхуну в Ригу, и тут такое случилось, даже старики головами качали. На что отец был хорош, а сынок повершил: поставил шхуну в док, а нас обсчитал так, что без копейки остались. Проболтались мы неделю в городе, потом решили до Архангельска зайцами пробираться. Сели в поезд, а нас еще до Питера высадили. Разбрелись матросы — кто куда! И не знаю, то ли у меня характер был упрямее, то ли по северу я тосковал больше других, а только сплел я четырнадцать пар лаптей, как сейчас помню, и пешедралом до самого Архангельска махнул. Два месяца шел, а добрался…
Звонко ударили склянки.
Сережа встал:
— Мне пора на вахту.
— Ну, ладно, иди! Что передать матери?
Сережка, подумав, ответил:
— Скажи ей, чтобы не тревожилась и что я… счастлив. Мне сейчас хорошо, отец!..
Рябинин притянул к себе сына. Сережке показалось, что отец сейчас — наконец-то! — обнимет и поцелует. Но отец ощупал под бушлатом его мускулы, хлопнул сына по плечу так, что у того невольно подогнулись колени, и сказал:
— Будь сильным! Сильным и честным. — И погрозил ему пальцем: — Смотри у меня!
Жизнь учила веслом и винтовкой,
Крепким ветром, по плечам моим
Узловатой хлестала веревкой,
Чтобы стал я спокойным и ловким,
Как железные гвозди — простым.
Вот и верю я палубе шаткой…
В зареве огней, скользя на рифленых площадках, подставляя грудь обжигающим сквознякам, Сережка ловко орудовал лопатой. Шесть огнедышащих топок беспрерывно глотали уголь. Он перекидал за вахту уже несколько тонн, а котлы все ревели, как голодные звери, и старшина кочегаров — жилистый чумазый человек в трусах и тельняшке — весело покрикивал:
— Разве так кидают?! Ровней, ровней!.. Колосник воздух любит!..
Ныли усталые плечи, похрустывало в позвоночнике, но радость не угасала, била ключом, и глаза светились — он стал кочегаром!..
— Эй, Рябинин! Хватит!.. Отдохни и воды напейся, а то свалишься, не выстоять будет вахту.
Юноша пьет из пузатого чайника мутную опресненную воду, подходит под раструб вентилятора. Тысячекрылая железная бабочка кружится над его головой, намахивая в жаркие корабельные недра кубометры солоноватого воздуха. Транспорт тяжело качается на океанской волне. Далеко отсюда до родного дома. Сережка пытается представить, что сейчас делает мать, вернулся ли с моря отец, думают ли о нем.
Я вышел к родному морю.
И вот закачалась палуба,
И влага — соленая, горькая —
По жилам моим течет…
Утром, когда транспорт «Жуковский» выходил в Атлантический океан, антенна корабля уловила метеосводку:
«Ожидается шторм… Кораблям, находящимся в море… ожидается шторм… Направление ННО… Сила 10–11 баллов… Мелким судам укрыться в гаванях… Кораблям в море… шторм… шторм… шторм…»
Море потемнело, неестественно стихло. Волны, отяжелевшие и ленивые, сонно ворочались за бортом, заглядывая в иллюминаторы транспорта. Но когда Сережка сменился с вахты, уже появился какой-то чересчур резвый и острый ветерок, бойко рыскавший по закоулкам корабля.
Что-то очень тяжелое давило сверху, даже дым из труб не успевал рассеяться за кормой и густой пеленой осаждался на палубе, залепляя сажей стекла рубок. Матросы торопливо крепили груз, среди них, отдавая команды, бегал боцман. С высоты мостика капитан тревожно оглядывал море, заранее накидывая на голову отворот капюшона…
Позади транспорта плавно переваливался с волны на волну камуфлированный эсминец «Летучий», на бортах которого были нарисованы снежные горы.
Сережка спустился в опустевший кубрик и, не раздеваясь, лег на койку. Он долго ворочался на жестком пробковом матраце, переживая затяжное приближение шторма (первого шторма в его жизни), потом усталость взяла свое, и он заснул.
А циклон, свернувшийся около Шпицбергена в сильный тугой клубок, уже стронулся с места и начал быстро раскручиваться. Он сразу подхватил и порвал флюгерный конус, захлестнул корабли белой накипью и первым же гребнем волны жадно смыл с палубы незакрепленную бочку из-под машинного масла. Транспорт вздрогнул, качнулся, нырнул вниз, потом был выброшен наверх, и не прошло и часа, как все потонуло в плеске, вое и грохоте…
Сережка вскочил с койки. Сильный толчок отбросил его в сторону. Железная дверь захлопнулась с размаху так громко, точно выстрелила пушка. Юноша попытался встать на ноги, но его проволокло животом по палубе, и он ударился головой о рундук.
Над подволоком прокатывалось что-то тяжелое и звонкое, как весенний гром. Цепляясь за что попало, Сережка кое-как выбрался в коридор. Здесь было полно народу, всех мотало и кидало друг на друга, кто-то пытался закрыть дверь на верхнюю палубу, через которую в коридор вкатывались водяные валы.
Повсюду слышались голоса:
— Шлюпку из кильблоков ка-ак выворотит да ка-а-ак ахнет!
— А я стою, вдруг меня чем-то по голове двинуло — это раструб снесло.
— На палубе — ни одного поручня…
— Ребята, что с боцманом?
— Ногу придавило.
— Чем?
— На палубе груз раскатывается, ну, а он — крепить…
Среди матросов расхаживал мокрый взъерошенный старпом с аварийным топором в руке. Увидев Сережку, он погрозил ему кулаком:
— Я те! Попробуй на палубу вылезть!..
Юноша протиснулся поближе к выходу и увидел боцмана. Боцман сидел на палубе, прислонившись спиной к теплой камбузной переборке, от этого казалось, что старый моряк греет промерзшую спину. Но едва только Сергей взглянул ему в лицо, как сразу понял, какие мучения переживает сейчас этот грубый, но в то же время по-своему ласковый человек.
— Больно, дядя Софрон?
— Ох, сынок, — простонал боцман, — кость, наверное, сломало!.. Большой ящик был… Ох!..
И вдруг, весь как-то выпрямившись и вытаращив белки глаз, боцман заорал, перекрывая могучим басом грохот океана:
— Эй, вы, чего стоите? Давай все наверх — груз крепить. Пошел!..
Сережка выскочил на палубу. Ветер неистово толкнул в грудь, волна прошла рядом, подломила колени. Он вспомнил школьные переменки, когда, озорничая, мальчишки подсекали один другому ребром ладони поджилки и колени подгибались точно так же: «Давно ли это было?..»
Матросы пытались взять палубу штурмом, но каждый раз отбрасывались морем назад, точно мелкие камешки гремящим прибоем. На грузовой палубе хозяйничал шторм. Следы разрушения виднелись повсюду: изогнутые шлюпбалки, смятые вентиляторы, размочаленный такелаж. Волны перекатывались через груз белыми потоками, и громадные, обитые железом тюки качались и скрипели, расползаясь по палубе, как живые.
Старпом выкрикивал какие-то команды, но ветер рвал его голос и уносил далеко в сторону. До слуха долетало только одно протяжное:
— А-о-е-а-а!..
Неожиданно пошел мокрый снег. Он летел над морем горизонтальными пластами, плотной жижицей облеплял наветренный борт транспорта. Снег забивался в уши, в глаза, за шиворот и был на редкость густ и липок. Силуэт миноносца за кормою постепенно терял свои очертания и скоро стал напоминать какую-то белесую тень, ныряющую в глубоких провалах волн.
Матросы собрались под навесом кают-компании, где вода закрывала их иногда по самые плечи, и, стуча зубами, громко ругались.
— Если бы только трос через люковицу трюма перекинуть!..
— И обнести вокруг ящиков!..
— И затянуть…
— Надо попробовать…
Кто-нибудь вырывался вперед, но сразу же, смятый и оглушенный, отбрасывался назад.
Транспорт гремел и дрожал, облепленный снегом, который не успевали смывать волны. Сережка долго стоял, прислушиваясь к выкрикам людей, потом схватил с вьюшки моток пенькового троса и, улучив момент, когда схлынула волна, выскочил из-под надстройки. Ему что-то кричали вдогонку, но голоса людей быстро таяли за спиной.
Юноша почувствовал первую опасность даже не слухом, а каким-то внутренним чутьем. Прямо над головой уже нависла большая, цвета зеленого бутылочного стекла глыба воды. Он юркнул вбок, вжался в простенок между трапом и радиорубкой. Водяная гора упала на палубу со страшной высоты и разбилась на мириады брызг с протяжным звоном, точно громадная пустотелая льдина. Выплевывая соленую горечь, Сережка вскочил на ноги, когда вода еще бурлила у самого горла, и, вдохнув полную грудь воздуха, снова бросился вперед.
Волны рушились позади и перед ним. Но, разгадав закономерность их движения, он уже не пытался встать позже и вжаться в палубу раньше, чем это было нужно. Держа бухту троса, он упорно продвигался к цели, и море уже не казалось ему таким грозным, как тогда, когда он стоял под навесом кают-компании.
И вот наконец груз: громадные, выше человеческого роста ящики трутся один о другой, перетирая мокрые крепления. Сергей ввязывает трос в рым и, рискуя быть раздавленным качающимися тюками, обносит груз петлей.
Все, теперь можно бежать обратно!..
Волна, холодная и тяжелая, схлынула за борт, оставив на досках лопающиеся пузыри и мыльную пену. Под ногами мчались белые клокочущие струи: высоко над транспортом, точно снежные горы, вырастали волны со зловещими шипящими гребешками.
И вдруг Сережка еще издали заметил одну волну, которая выделялась среди других своей величиной и темной окраской. В ее покачивающемся гребне было что-то змеиное.
Тяжело упала волна впереди. Прокатилась с грохотом сзади. Еще, и еще, и еще…
Сережка упал на живот, и — его понесло.
Он смутно видел перед собой только одну-единственную опору — металлический поручень с набитым на нем деревянным планширем. А дальше — забортная кипень, все двенадцать баллов…
Пальцы искали опору, ногти царапали доски, впиваясь в просмоленные пазы настила. Потом на него обрушилось, казалось, чуть ли не само небо. Уже почти теряя сознание, оглушенный и смятый, он чувствовал, что его тащит и тащит куда-то. И когда перед ним выросла пропасть пятиметрового борта, пальцы наконец нашли то, что искали. С закрытыми глазами он вцепился в эту последнюю опору.
Понял: «Держусь, держусь, держусь!..»
А когда открыл глаза, то увидел в своих посиневших руках обломок деревянного планширя с вывороченными железными болтами. И вокруг, насколько хватало глаз, были одни только волны. Да еще где-то вдали ныряла на воде, оголяя вращавшиеся винты, рыжая корма транспорта.
«Вот и все… конец!» — в ужасе, охваченный холодом глубины, подумал Сережка и, заметив скользнувшую мимо тень эскадренного миноносца, заорал во всю мочь легких:
— А-а-а-а… По-о-о-могите-ее!.. А-а-а-а…
Всплеск волны ударил его по голове, со страшной болью лопнуло что-то в ушах, вода захлестнула его крик, и над Сережкой сомкнулось что-то мутно-зеленое, тяжелое…
«А как же мать? Как же с мамой?» — было последней его мыслью.
Широкие веснушчатые руки капрала Теппо Ориккайнена плотно лежали на баранке руля. Рикко Суттинен хорошо знал такие руки — руки лесоруба и каменщика, слесаря и плотогона, — они умели многое делать, эти трудолюбивые руки финского простолюдина.
Но этих рук иногда надо немного и побаиваться…
— Хочешь? — спросил лейтенант, отцепляя от ремня флягу.
— Если позволите, — согласился капрал.
Рикко Сутгинен отвинтил пробку, жадно отхлебнул пяток добрых глотков, технический спирт, густо настоянный на хине (чтобы его не пили солдаты), обжег глотку.
— Собачий холод… Наў, пей! — сказал лейтенант, передавая флягу Теппо Ориккайнену.
Капрал, удерживая руль машины одной рукой, надолго присосался к фляге. Он пил, а глаза его продолжали зорко ощупывать прифронтовую дорогу. Неожиданно две фигуры всадников выросли посреди шоссе, словно из-под земли.
— Немцы! — сказал Ориккайнен и вернул флягу офицеру.
Автоколонна резко затормозила. Лейтенант Суттинен, распахнув дверцу кабины, смотрел, как тихой рысью к ним приближается немецкий патруль. На груди старшего покачивалась аккумуляторная коробка фонаря, на касках сверкали жестяные венчики цветков эдельвейса — этих любимых цветов Гитлера. Лошади под всадниками были рослые и крепкие, с выжженными между ушами клеймами конюшен греческого короля.
— Хальт, хальт, — негромко покрикивали немцы.
Это были горные егеря, солдаты того хваленого 19-го горноегерского корпуса, о котором немецкая печать трубила на весь мир. Один немец — постарше — носил на рукаве нашивку за взятие Крита и Нарвика, другой — помоложе — имел нашивку только за сражение под Нарвиком.
— Что надо? — спросил Рикко Суттинен.
Лошадь старшего егеря шумно дохнула прямо в кабину. Небрежно вскинув руку к козырьку каски, егерь спросил:
— Куда едут ваши солдаты, герр лейтенант?
— Мы перебрасываемся в район Петсамо. Восьмая диверсионная рота. В личное распоряжение генерала Рандулича.
— Документы! — коротко приказал немец.
Внимательно рассмотрев проштампованные бумаги, он брезгливо заметил:
— Но здесь у вас нет справки о здоровье ваших солдат.
Рикко Суттинен высунулся из кабины, посмотрел назад. Три затянутых брезентом грузовика стояли вдоль дороги. Из-за бортов выглядывали черные от морозов и ветра, закопченные у лесных костров лица солдат его роты. В соседнем кузове громко плясали, согревая замерзшие ноги.
— Вы видите, что мы прямо с передовой. Нам лечиться некогда, — ответил Суттинен. — И о каких болезнях может идти сейчас речь?
— Например, о венерических, — невозмутимо ответил немец.
Лейтенант криво усмехнулся бледным и тонким ртом:
— Об этом не беспокойтесь. Мы два года держали позицию в таких болотах, где ползают одни гадюки да квакают лягушки. Вы же знаете, что почти все население репатриировано в глубь Финляндии!
Немцы посовещались, и старший егерь достал из кармана какую-то машинку-щипцы — вроде контрольных. Он подсунул документы восьмой диверсионной роты под зубья машинки и трижды щелкнул ими, прокалывая бумаги.
— Мы пропускаем вас, — сказал он, возвращая документы. — Но лишь в том случае, если ваши солдаты не будут посещать наших публичных домов. Нам совсем не хочется везти заразу в прекрасную Швабскую землю!
Рикко Суттинен быстро вспылил:
— Однако же, сатана-перкеле… Простите, не разобрал вашего звания?
— Фельдфебель, — гордо вытянулся в седле немец и звякнул каблуками по стременам.
— Ах, только и всего! — нервно рассмеялся лейтенант. — Ну, в таком случае — проваливайте ко всем чертям. А я-то думал, что сам генерал Рандулич интересуется моим застарелым триппером!..
Он со злостью хлопнул дверцей перед самой лошадиной мордой и велел капралу гнать машину, не останавливаясь. «Вот сволочи, — думал он, раскуривая мятую сигарету. — В сорок первом они были куда как ласковей!..»
Капрал, видно, думал о том же.
— Херра луутнанти, — сказал он задумчиво, — у моей тетки Илмари было шестьдесят две коровы, а сейчас осталось только четыре. Они сожрали все наше масло, они рубят наш лес и еще требуют справку… И потом еще говорят: «Вы — наши братья!..»
— Осторожнее, — предупредил лейтенант, — здесь чинят дорогу!..
Русские военнопленные копались у обочин шоссе, засыпая выбоины и сравнивая бугры. Возле костра грелись трое егерей-автоматчиков. Теппо Ориккайнен медленно повел машину вдоль ряда измученных людей, как бы невзначай выкинул в окно только что закуренную сигарету.
— Напрасно, — заметил Суттинен. — Москалей жалеть ни к чему. От них в мире только одни неприятности.
— У меня, — не сразу отозвался капрал, — двоюродный брат в плену у них. Может, вот так же…
Он замолчал и до самого Петсамо не проронил больше ни единого слова. Его могучие руки, красные от холода, с большими, почти квадратными ногтями, все время лежали на руле перед глазами лейтенанта, и Суттинен почти любовался ими: ведь после войны эти руки снова будут валить сосновые деревья на его лесных вырубках «Вяррио».
После прорыва блокады под Ленинградом финны окончательно разочаровались в могуществе Германии, а немцы, почуяв недостаток доверия к своим особам, стали более настороженно относиться к «курносым», как они называли финнов. И теперь курносые солдаты мечтали об одном — как бы получше выпутаться из этой дурацкой войны, а немцы, наоборот, прилагали все старания к тому, чтобы не выпустить «страну Суоми» из лагеря своих «братьев по оружию».
Но в печать уже просочились первые, еще неуверенные слухи о «петиции 34-х» крупных магнатов Финляндии, которые обратились к правительству с предложением начать переговоры с Москвой. «С возвратом мира, — заявлял один из них, некий Хейкки Хухтамякки, — и условий мирного времени необходимо восстановить наши старые культурные и экономические связи с Советским Союзом, которые должны рассматриваться не как случайность, вызванная специальными условиями, а как естественная необходимость. Эти связи должны быть поставлены на настоящую и прочную основу…» Итак, сепаратный мир — вот к чему стремилась сейчас истомленная войной Финляндия, и честный патриот Паасикиви, невзирая на свой почтенный возраст, мужественно возглавил эту борьбу за мир.
Но немцы уже пронюхали кое-что об этих мирных намерениях и решили ответить страшным контрударом. В этот тяжкий для финского народа период, когда вся страна бредила мечтою о мире, Риббентроп выдвинул для Финляндии программу нового военно-экономического содружества. И на фронте стали уже поговаривать, что Рюти и Таннер эту программу приняли. «В эти трудные дни, — сказал Таннер, — будет испытана немецко-финская дружба, и никаких разговоров о сепаратном мире быть не может!»
— Что ж, — говорил генерал Рандулич, когда фон Герделер представлялся ему, — надеюсь, вам все ясно? Одного узла, конечно, мало. Рюти желает, чтобы мы скрутили курносых вторым узлом. Пожалуйста!.. Ведь мы не приказываем, мы лишь договариваемся. И дело не в авиационной фанере. Даже не в целлюлозе. Финны скоро поймут сами, что перед ними стоит неразрешимая дилемма: или честно воевать вместе с нами, или погибнуть вместе с нами. Третьего выхода быть не может. И пусть они не рассчитывают, что отделаются за блокаду Ленинграда выплатой репараций, — нет, надо внушить им, что азиатское учение задушит финскую цивилизацию… Вы никогда не читали Юхани Ахо? Неплохой писатель…
— Признаться — нет, — ответил фон Герделер.
— Советую. Они носятся с его идеей на почве объединения всех финно-угорских народностей. Об этом нам не надо забывать, когда мы имеем дело с финнами. А сейчас наша главная задача: разжижить финскую армию среди немецких соединений и придать финнам, под видом наблюдателей, наших военных советников! Так будет спокойнее…
Хорст фон Герделер хорошо понимал все это, но при встрече с лейтенантом Рикко Суттиненом он сказал другое:
— Поверьте, что мы, немцы, испытываем к вам, финнам, чувства более искренние, нежели принято думать. Заверения в нашем единстве почти неуместны, если вы вспомните, что Германия не претендует на территории, отвоеванные ею в Ингерманландии. Это — ваше: можете сажать картошку или же разводить тюльпаны. И мы, как вы догадываетесь, находимся здесь, на самом краю Европы, не столько для себя, сколько для того, чтобы облегчить вашу благородную борьбу с азиатским учением большевизма…
Разговор происходил в казарменной пристройке тылового форта, носившего странное название «Бочка с салом». За мутным окном синели вдалеке горы Тунтури, за оранжевым штакетником забора петляли на снегу заячьи следы. Мимо форта лопари гнали куда-то стадо оленей.
А из трубы дезинфекционного барака вылетал жирный черный дым, — это сжигали истлевшее в болотах, грязное и вшивое белье солдат восьмой роты.
— У меня вопрос! — сухо заметил Рикко Суттинен и скрипнул сафьяновыми сапожками.
— Я вас слушаю, — с готовностью отозвался фон Герделер и тут же подумал: «Сейчас, наверное, спросит о программе Риббентропа…»
— Почему, — сказал финский офицер, — мои солдаты опять получили хлебный паек галетами? Я сам видел, как в ваших егерских столовых полным-полно свежего печеного хлеба…
Фон Герделер в кажущемся удивлении вздернул твердый выхоленный подбородок.
Подумал с неприязнью: «Я ему — о тюльпанах, а он мне — о сухарях!»
— Извините, — сказал оберст и, посмотрев на часы, стал натягивать узкие замшевые перчатки нежно-бронзового оттенка. — Однако, насколько мне известно, обеспечение продовольствием финской армии не входит в обязанности немецкого командования. Ваша страна воюет хотя и заодно с нами, но за свои интересы. А следовательно…
— …Вы не будете препятствовать, — подхватил Суттинен, — если мои солдаты сделают на своих ремнях еще по одной дырке. Я, кажется, правильно вас понял?
Фон Герделер, пожав плечами, рассмеялся почти весело.
— Кстати, — быстро перепорхнул он с этой рискованной темы на другую, — я недавно летел сюда из Нарвика вместе с госпожой Суттинен. Не может ли она быть вашей родственницей? Весьма и весьма занятная дама…
— Не знаю, — нахмурился лейтенант. — У меня, правда, есть сестра, но мы… я и мой отец… Впрочем, — со вздохом облегчения закончил он, — это навряд ли она!
Желая как-то сгладить углы в отношениях, оберст на прощание положил руку на плечо финского офицера:
— Черт возьми, как я завидовал вам в тридцать девятом году. Я тогда торчал в Париже… Весь мир был восхищен вашей доблестью! Сардины, мед и кофе! Вы их получите завтра, завтра!..
Ни сардин, ни меда, ни кофе, конечно, финны не получили. Но зато солдатам выдали новое нижнее белье, густо пересыпанное порошком от паразитов, рота получила по пятьсот патронов на каждого человека. К оружию была выдана особая смазка, чтобы затворы автоматов не застывали при сильном морозе. Чувствовалась близость отправки на передовую линию фронта.
В один из дней Рикко Суттинен надел мундир поновее и отправился в Парккина-отель поужинать. Съев кусок поджаренной оленины, который запивался шведским пивом, он неожиданно решил, что если его сестра здесь, в Петсамо, то неплохо было бы и отыскать ее. Все-таки что ни говори, а ведь не виделись они очень долго. Кайса давно отошла от семьи, и он слышал о ней много дурного, но… сестра есть сестра!
Майор Френк, комендант гавани Лиинахамари, к которому обратился Суттинен, проверил списки финского гарнизона.
— Эти проклятые финские имена, — бурчал он себе под нос, копаясь в списках. — Вот скажите мне, под какой фамилией мне ее искать… Суттинен — это что? А тогда что же Кайса и Хууванха?
— Хууванха — это по мужу, — пояснил лейтенант. — Ищите ее по девичьей фамилии — Суттинен.
— Нашел, — сказал комендант гавани. — Действительно, такая была… Кайса Суттинен-Хууванха. Но ее уже нет в Петсамо. Мы выслали эту особу!
— За что? — испуганно спросил лейтенант.
Майор Френк снял очки и спокойно ответил:
— Удалена по пункту «Д»… За то, что она подрывала в разговорах престиж немецкого командования. Мы не могли держать ее здесь и отправили ее на юг. Вот и все!..
Рикко Суттинен вышел из комендатуры и только на улице подумал, что Петсамо — город финский, и его сестра, Кайса, женщина финская, и она удалена из финского же города. Но удалена не финнами, а немцами…
Тогда он огляделся по сторонам и увидел, что кругом маршируют немецкие солдаты, немецкие подлодки стоят у пирсов гавани, ветер мочалит на заборах обрывки немецких приказов, и тут за его спиной что-то сухо щелкнуло. Рикко Суттинен быстро обернулся — немецкий матрос, пряча фотоаппарат в футляр, сказал ему:
— Чудесный снимок! Я пошлю его своей невесте, пусть она знает, как далеко я забрался!..
Позиция восьмой роты примыкала на правом фланге к позициям немецкого батальона, которым командовал обер-лейтенант Вульцергубер. Со стороны озера, мимо блиндажей зенитчиков, тянулся в тыл армии снежный туннель — вдоль туннеля, невидимые для русских, днем и ночью шли груженые автомобили. По направлению к реке, за которой раскинулся фронт русской армии, стояли воткнутые в сугробы фанерные щиты с энергичными надписями: «Стой! Мины!» или: «Дальше не ходи — пропадешь!». В землянках немецкого батальона Вульцергубера работал даже водопровод. Капрал Теппо Ориккайнен провел электричество до своих позиций, и финские солдаты читали по вечерам газеты и книги. Это был фронт, хорошо подготовленный немцами для зитцкрига — для «сидячей войны».
Рикко Суттинен, накинув на плечи маскировочный балахон, вышел из землянки. Черная ворона сидела на снегу и смотрела на него, скособочив голову. Тропинка до немецких позиций шла берегом озера, и только в одном месте, где стоял указатель: «Ложись! Снайпер!», его обстреляли.
Обер-лейтенант Вульцергубер оказался еще молодым человеком. Он был одет в хороший норвежский свитер, расшитый оленями, на ногах его были новенькие русские валенки.
— Рад вас видеть, коллега, — сказал он приветливо. — Вы как раз к ужину…
Вышколенный денщик быстро собрал на стол консервированный хлеб, болгарские томаты, итальянские маслины, голландский сыр и бутылку русской водки, запотевшую с мороза.
— Где достали? — спросил Рикко Суттинен, пощелкав пальцем по водочной этикетке. — Наверное, судьба этой бутылки так же запутанна, как и судьба человеческая!
— О нет, — ответил командир немецкого батальона. — Это еще из старых запасов. В сорок первом году моим егерям достался целехоньким русский склад.
— И до сих пор эта водка сохранилась?
— Но ведь это же — русская водка. Одну такую бутылку можно пить целую неделю и быть пьяным…
Решив сразу же выбить из головы немца подобное заблуждение, Суттинен подсел к столу. Вульцергубер включил радиоприемник. — Берлин транслировал вагнеровскую музыку.
— Только бы не помешали полярные сияния, — сказал обер-лейтенант, шлифуя верньером чистоту звучания музыки. — Это, кажется, из «Лоэнгрина»? Вагнер — настоящий немецкий композитор. Согласитесь, что в его музыке есть что-то достойное человека!.. Впрочем, — добавил он, — я очень люблю Чайковского, и мне нравится ваш Сибелиус.
— Я поставлю два пулемета за егерским кладбищем, — ответил Суттинен. — Мне нужно лишь быть точно уверенным, что ваши солдаты не полезут под наш огонь. Предупредите их!
— Хорошо. Мы завтра созвонимся по телефону…
Вульцергубер налил себе водки в стопку-наперсток, Суттинен опорожнил сразу половину бутылки в раздвижной бумажный стакан. Тост был произнесен обычный — фронтовой:
— За то, чтобы я похоронил вас, — пожелал финну немец. — Выпейте, пожалуйста, до дна, дорогой коллега.
— Я выпью до дна за то, чтобы от вас даже не осталось того, что принято опускать в землю. Я выпью за то, чтобы вас разнесло по ветру, а ветер — бессмертен…
Прожевав сардинку, Вульцергубер, однако, заметил:
— Я не советовал бы вам, коллега, ставить пулеметы. Оборона здесь и без того достаточно эластичная и крепкая. Русским же ваша удачная инициатива может не понравиться… Мы, горные егеря, высидим здесь хоть сотню лет. На смену нам придут сыновья, сыновей сменят внуки. Русские никогда не прорвут нашу оборону. Это им не Украина и не «дуга» под Курском. Здесь — любимые войска фюрера. Но раздражать русских по пустякам тоже не следует. Был «блицкриг» — не удался. Теперь наступил «зитцкриг» — и с этим надо мириться. К чему лишние жертвы?
Суттинен допил водку до конца и побледнел.
— Вы просто боитесь, — тихо, но внятно сказал он. — А вот я… вернее, мы, финны, ни черта уже не боимся. Потеряв все, мы не потеряем одного — национальной чести! И что не нравится москалям, то нравится мне… Завтра же пулеметы будут стоять там, где нужно, и вы еще посмотрите, как на русском берегу негде будет присесть, чтобы справить нужду! Вот так…
— Тогда мой тост окажется пророческим, — согласился Вульцергубер и выключил радиоприемник.
Стало тихо. Где-то далеко-далеко настойчиво трудился русский «максим», словно швейная машина торопливо дошивала длинную строчку. Ветер с шуршанием переметал за дверью блиндажа сыпучие тундровые снега.
— Ладно, — Вульцергубер повертел пустую бутылку. — А не хотите ли вы сыграть в кости? Мои егеря изобрели чертовски интересную игру. Вроде бильярда. Это очень просто. Нас двое. Значит, берется восемь костей…
Обер-лейтенант Вульцергубер выкинул на стол восемь костей, перевязанных цветными нитками. Суттинен присмотрелся к ним и не сразу понял, что это фаланги человеческих пальцев.
— Нет, — сразу протрезвел он, вставая из-за стола. — Я благодарен вам и так. Но мне никогда не нравилось играть со скелетами!..
В ротной землянке его встретил пожилой немецкий офицер в поношенной армейской шинели. Туповатое лицо его выражало какое-то застенчивое добродушие, а глаза глядели почти с нежностью, как у доверчивой собаки.
— Извините, что не явился к сроку, — сказал офицер, жалобно моргая. — Дорога была очень длинная. Поездом, морем и по воздуху. Потом вот здесь уже, в Петсамо…
— А вы, простите, кто такой?
— Обер-лейтенант Штумпф. Придан вашей роте в качестве наблюдателя. Вроде военного советника.
— Зачем?
— Не знаю…
Суттинен расхохотался:
— Ну, и что же вы мне посоветуете для начала?
Штумпф дружески подмигнул, разводя большими руками.
— Мисся войси рююпятя? — сказал он, намекая на выпивку. — Халуайсин суурести юода паловиина!
И хотя это желание опохмелиться было высказано через пень в колоду, но все же понятно для любого финна.
— Откуда вы знаете мой язык?
— Да, черт возьми, я уже служил советником. Летом меня подшибла русская «кукушка». Пуля содрала кору с дерева и залупила эту кору мне под шкуру. Я чуть не сдох от гангрены. После госпиталя меня хотели оставить в Германии, но я сам попросился на фронт.
— Почему?
— Да потому, армасустявя, что в Германии сейчас хуже, чем на фронте. И жрать нечего. И бомбы. И глупости. И молчат все. И вообще — пошло все в такапуоли!
Этот немец чем-то сразу понравился лейтенанту. Суттинен вызвал своего капрала Ориккайнена и сказал ему:
— Слушай, Теппо, где хочешь, а достань спирту нам. И завтра утром не буди нас. Мы сами проснемся…
Потом повернулся к обер-лейтенанту Штумпфу:
— А где ваши вещи? Раскладывайтесь.
Штумпф раскрыл перед ним чемодан — он был пуст.
— Все? — спросил лейтенант.
— Еще вот только то, что на мне, — ответил Штумпф. — А остальное все осталось по дороге. Городов-то по пути много. И в каждом городе необходимо выпить.
— У меня в роте есть лишний миномет, — доверительно сообщил Суттинен. — Мы его отправим куда надо. Бочки самогона нам хватит надолго.
— Хватит! — убежденно заверил Штумпф.
В этот вечер они подружились.
Одинокой женщине трудно. Еще труднее с ребенком. И совсем плохо в чужом городе. Ни единой родной души…
Начальник военкомата, пожилой человек, уже отвоевавший свое в полную меру, проходил однажды по коридору. Протез его гулко скрипел в пустом коридоре, и на этот, очевидно, скрип обернулась сидевшая на диване женщина. Полковник заметил ее заплаканное лицо и прошел дальше. Мало ли он видел женских слез на свете! Но что-то заставило его обернуться, и женщина тоже встала ему навстречу.
— Может, вы мне поможете? — спросила она.
— Чем могу быть полезен? — с услужливостью интеллигента осведомился полковник.
— Вы знаете, я вот уж какой день… Все хожу сюда. И никакого толку. А мне хоть что-нибудь, хоть что-нибудь… О нем бы узнать мне!
— Буду рад услужить вам. Пройдемте ко мне и поговорим…
Аглая Никонова прошла за полковником в кабинет. Взволнованно и сбивчиво женщина поведала этому человеку горестную историю поисков своего мужа.
— Мне бы хоть один след от него! Хоть что-нибудь…
— А вы обращались к товарищу Потулову? Что же он ответил вам? Ничего не ответил? Странно… А товарищ Степанов? Тоже не знает… А как же?
— Помогите мне, — умоляла Аглая. — Мне бы хоть след!..
— А я вот тоже своих ищу, — сказал полковник. — Тоже коренной ленинградец. Вы на какой улице жили?
— На Международном. Около Фрунзенского универмага.
— Ну, нет. Я на Васильевском острове. Хоть самому поезжай. Никаких следов… Ну, мать-то — старушка, навряд ли выжила. А жена — не знаю. Не пишет. Аттестат послал ей — никакого ответа. Что делать? А вашего мужа мы найдем…
Он не поленился подняться с нею на третий этаж, заставил сотрудников перерыть архивы сорок первого года.
— Мобилизация-то ведь, сами знаете, проходила в спешном порядке. Раз-два, винтовку на плечо — и пошел солдат! Тут не до канцелярщины было! Однако найдем…
Работники военкомата с добросовестностью подчиненных, за спиной которых стоит начальник, перерыли содержимое трех громадных шкафов, но ничего не нашли.
— Может, он не в нашем городе призывался?
— Да он совсем не призывался, — снова заплакала Аглая. — Он добровольцем пошел…
— А в той картотеке, — с ударением на слове «той» подсказал полковник, — вы тоже смотрели?
— Нет.
— А вы проверьте на всякий случай…
Работник военкомата ушел и скоро вернулся, листая какой-то документ.
— Никонов? — спросил он.
— Да.
— Константин?
— Да.
— Петрович?
— Да.
— Год рождения пятнадцатый?
— Он! — вскрикнула Аглая.
Полковник тоже взглянул на документы.
— Так вот, — сказал он. — Это уже не по нашей части. Вам надо пройти на Песочную, там увидите… Такой деревянный особнячок. А мы сами ничего не знаем.
— Спасибо, большое спасибо!..
Однако на Песочной улице, в учреждении, которое могло дать ответ, уже никого не было, и дежурный матрос посоветовал прийти завтра пораньше.
Тетя Поля встретила ее на пороге обычным вопросом:
— Ну как? Нашла?
— Кажется, завтра узнаю все. А пока — ничего…
Напрасно боцманша уговаривала ее не сидеть дома:
— Да выйди ты хоть куда-нибудь. Ну что тебе со мной-то, со старухой, делать тут? Эвон, хочешь соседского мальчишку за билетом пошлю в кино? Недалече тут от нас. «Радугу» показывают. И такая-ча там курва играет. Муж-то у нее, слышь-ка, на фронте кровь проливает, а она, стерва мокрохвостая, с немцем жить стала. Сегодня на комбинате только про эту картину и говорят девки. Хочешь, и я с тобой пойду?
Но Аглая в ответ только качала головой, лежа кверху лицом на диване, как-то холодно, почти машинально ласкала свою девочку, тормошившую ее, и настойчиво, тяжелодумно смотрела прямо перед собой в чисто выбеленный потолок.
Среди ночи она встала и разбудила боцманшу.
— Тетя Поля, — спросила она, — и так его больше никто и не видел?
Полина Ивановна спросонья не поняла:
— О ком ты, сердешная? Ты не рехнись, Аглаюшка, мне и без того морока с тобой!
— О нем я, тетя Поля… Вот ушел он с «Аскольда», так неужели больше его никто и не видел?
Тетя Поля зажгла свет, посмотрела для начала на стенку — не ползет ли где клоп-зараза?
— Никто, — ответила она. — Никто и не видел. Говорят вот только, будто он в морскую пехоту попал. Да тут многих наших рыбаков в солдатское переодели…
— А почему же он сам никогда не пришел на «Аскольд»?
— Значит, служба не позволяла.
— Странно как все!
— Тебе сейчас все странно. Да и ты сама тоже странная. Иди-ка вот лучше — спи давай… я лунатиков не люблю!
На следующий день ее принял капитан третьего ранга Соколов — человек очень внимательный, с удовольствием вспоминавший молодые годы учебы, проведенные в Ленинграде, но он тоже ничем не мог помочь Аглае.
— Да, все это так, ваш супруг зарегистрирован в нашем учреждении, мы знаем, что есть такой Константин Петрович Никонов, но… Теперь он находится не в нашем ведении. Мы давно потеряли его координаты, и вам следует обратиться… Сейчас я напишу вам вот здесь адрес… Та-ак, дом номер тридцать четыре, второй подъезд… Та-ак. А ведает такими вопросами товарищ Плетнев… Пожалуйста!
— Скажите, — спросила Аглая, — есть ли хоть какая-нибудь надежда на то, что я разыщу его?
— Но зачем же плакать? Такая молодая и симпатичная женщина, и все время плачете… Конечно, разыщете!..
В этот день, возвращаясь домой и проходя мимо военкомата, Аглая лицом к лицу столкнулась с полковником. Опираясь на костыль, он удивленно посмотрел на женщину:
— Ну разве же можно так убиваться? Можно подумать, что вы получили извещение о гибели вашего мужа. А вы опять ко мне? По какому делу?
— Нет, я не к вам, — растерялась Аглая. — А впрочем, я рада, что встретила вас, и я… к вам!
— Весьма логично, — засмеялся полковник. — Не ко мне, но все же — ко мне! Так что у вас?
— Помогите мне устроиться на работу! — единым духом, чтобы не было путей к отступлению, выпалила Аглая.
— А кем бы вы хотели работать?
— Не знаю.
Полковник постучал тростью о ступеньку крыльца.
— Тоже неплохо, — сказал он. — Только что же я могу предложить вам? Сшивать входящие и исходящие, капать сургучом на конверты и получать по карточкам служащего четыреста граммов хлеба, — поверьте, что это не дело для такой, как вы, молодой женщины.
— А что же мне делать?
— А что вы, любезная, умеете делать?
— Ничего не умею.
— А чему вы учились в жизни?
— Я училась на ветеринара. По зоотехнике…
— Вот с этого и надо было начинать, — сказал полковник и велел Аглае следовать за ним. — Вы уже прописаны? Хорошо, я поставлю вас на воинский учет… Вы будете отныне военнообязанной. А работу мы вам подыщем. И мужа найдем, и работу найдем!..
«Это очень хорошо, что я с ним встретилась», — размышляла Аглая, направляясь к дому. А дома ею овладела беспричинная деловитость, и она до поздней ночи, подоткнув подол и всунув босые ноги в рваные стариковские галоши, мыла, скребла, чистила.
Полина Ивановна даже обиделась:
— Можно подумать, что у меня грязно было! Да на всех-ить не угодишь. Мы жили… Старик не жаловался! Полотеров, правда что, не нанимали…
Никогда еще Аглая не ждала рассвета с таким нетерпением. Какой-то внутренний голос подсказывал ей, что завтра должна решиться ее судьба. Или — да, или — нет. Человек не может пропасть бесследно. Ей все время казалось, что люди чего-то недоговаривают. Константин ушел не так, как уходили другие. Но… хватит мучить себя, завтра она узнает.
Завтра, завтра!..
А это «завтра» уже наступило, день хмуро осветил окна, над заливом мело и кружило. Корабли гудели на рейде будничными простуженными голосами. Сполохи полярного сияния медленно угасали в высоте, словно небо закрывало свой космический веер. Мимо Аглаи, зажав под мышками газетные свертки с едой, согнувшись против ветра, шагали в порт и мастерские мурманские работяги. От их жестких, громко хрустящих комбинезонов несло запахами рыбы, солярового масла, запахами ржавого железа и красок.
А дальше — как во сне…
— Товарищ Плетнев, — сказала Аглая, — он сейчас не занят? Я — по личному делу…
— Пройдите, гражданка.
Плетнев — еще совсем молодой парень. Воротник кителя распахнут по-домашнему, перед ним стакан чаю, погоны капитан-лейтенанта на его плечах щегольски отделаны бронзой.
— Да, нет, нет! — кричал он в трубку телефона. — Не пойду я никуда, ну их всех к черту. А что она может сказать мне? Я ее знаю теперь как облупленную…
Он показал движением руки на кресло:
— Садитесь, пожалуйста. Я сейчас…
Закончил разговор, отхлебнул чаю.
— Итак, — сказал он, улыбнувшись женщине.
Итак, она снова рассказала этому молодому офицеру всю историю своих бедствий. Для женщины в двадцать семь лет это слишком богатый перечень. Но выражение лица капитан-лейтенанта Плетнева не менялось — он по-прежнему смотрел на Аглаю с веселым, почти лукавым прищуром.
— Вот, пожалуй, и все, — закончила Аглая со вздохом.
Ничего не отвечая, Плетнев нажал кнопку звонка, упрятанного где-то снизу стола, и скоро в кабинет вошел еще один офицер. Такой же молодой и такой же, казалось, беспечный. Коротко переговорив с ним, Плетнев сказал:
— Это… ты знаешь…
Аглая внутренне напряглась, готовая ко всему.
— Это… Ярцев!. — тихо досказал капитан-лейтенант, и офицер согласно кивнул ему головой:
— Да, это из его отряда.
— Он где сейчас — в Мурмашах?
— Нет. Он после Зандер-фиорда… ты же понимаешь!
— А-а-а. Все ясно.
— И притом, что он скажет?
— Он скажет больше нас…
Покидая кабинет, незнакомый офицер как-то особенно внимательно посмотрел в лицо женщине. Аглая снова повернулась к Плетневу:
— Ну?
— Вам придется немного обождать, — медленно выговорил капитан-лейтенант. — Сейчас мы ничего не можем сказать вам о судьбе вашего супруга. Не можем, даже если бы и хотели.
— Скажите — он жив?
— Мы все живы до поры до времени.
— Вы что-то скрываете от меня.
— Скрываю только его местонахождение.
— Но он живой?
— Вы ведь еще не получили уведомления о гибели.
— Так что же с ним? Вы его прячете от меня.
— Упаси меня бог! Зачем бы я стал его прятать?
— Скажите хоть — когда я его увижу?
— Голубушка, он мне тоже позарез нужен. Больше, может быть, нежели вам!
— Так как же дальше?
— А что — дальше?
— Что же мне теперь делать?
— Как что? Идите домой. Когда будет надо, мы вас позовем. Волноваться пока нет причины…
Аглая направилась к двери, но у порога остановилась.
— Простите, — сказала она, — а кто такой Ярцев?
Плетнев весело рассмеялся, ответил же серьезно:
— Ярцев — это школьный учитель. Он учил детишек немецкому языку. А сейчас, временно, он лейтенант Советской Армии… Вас это устраивает?
Аглая уже ничему не верила. Ярцев вдруг представился ей окруженным каким-то ореолом тайны, и в страшную сферу этой таинственности невольно попадал и он — ее муж, отец ее ребенка.
— Хорошо, — сказала она. — До свиданья!
Женщина вышла на улицу, посмотрела на хмурое небо и повторила извечный вопрос:
— Где же он?..
Вчерашней ночью из концлагеря в Эльвебаккене бежали двенадцать русских военнопленных. Они убежали, сделав подкоп, и скрылись в тундровых просторах. На поиски их была брошена авиация. И в этот день, вдалеке от воздушных коммуникаций, пролетал над Лапландской тундрой одинокий самолет, который вели два немца.
Один из них, прожженный вояка, заматерелый в опасностях оберст Штюрмер, имел личный подарок от Геринга — две пластины броневой стали, чтобы закрыться от пуль и осколков. Под крылом его «мессершмитта» пронеслись в огне и дыму пожарищ многие страны Европы, — Штюрмера уже трудно было чем-нибудь удивить.
А другой пилот, еще совсем молодой юнец, Эгельгайф, только что выпущенный из геринговского инкубатора фашистских птенцов, едва-едва успел приобщиться к небу. Эта плоская и нелюдимая земля Лапландия, над которой он скользил сейчас в высоте, была первой землей в его жизни, над которой ему велели лететь как победителю…
— Ил-2, — поучал своего питомца Штюрмер, — вот этой машины ты опасайся. «Спитфайер» страшен на разворотах, ты ему тоже не открывай бортов…
— Я этого не боюсь, погибну как надо, — отвечал молокосос. — Я вот только пике боюсь. У нас в школе таких страхов наговорили! И никогда еще не пробовал…
— Сейчас попробуешь, сынок, — сказал Штюрмер и показал через стекло кабины куда-то вниз. — Видишь, костер горит в тундре?
— Вижу…
— Это наверняка дезертир греет свои кости. Разворачивай машину, ложись на левое крыло. Выдвигай подкрыльные решетки. Если хочешь, включи плановый фотоаппарат…
— Мне? — испугался гитлеровский сопляк.
— Давай, давай, сынок! Со мной ничего не бойся…
Молокосос, посинев лицом, швырнул машину в затяжное пике. На черте прицела висела перед ним рыжая точка костра, земля грозно ринулась навстречу машине. Штюрмер стиснул в ладони рукоять бомбового залпа, подбадривал:
— Давай, давай, детка! Ниже, ниже… Видишь, он уже бежит прочь! Ага, мерзавец! Сейчас мы тебя так раскидаем по тундре, что не соберет никакой часовщик!..
Машина, хрустя и содрогаясь от напряжения, выползала из затяжного пике. Бомбы глухо рванули под ней скалистую землю. Костер разбросало в стороны, и сверху было отчетливо видно, как крохотная фигурка обезумевшего от ужаса человека мечется среди расщелин и камней, спасаясь бегством.
— Переходи на бреющий, — впадая в азарт охотника, приказал Штюрмер. — Он далеко не уйдет. Учись стрелять, сынок, по живой мишени! Это — лучший вид спорта…
Огненные трассы настигали человека, скрещивались перед ним, разрубали землю. Человек то пропадал среди черных скалистых нагромождений, то выбегал на снежную равнину.
— А я не думал, что это так забавно! — признался сопляк.
— Еще не такое увидишь, сынок…
Юнец, однако, стрелять не умел, и скоро фигура человека затерялась где-то среди камней.
— Ну как? — спросил его ас. — Тебе понравилось?
— Очень. Завтра же напишу об этом своей маме…
А человек, загнанный и затравленный воздушным зверем, лежал в тесной расщелине и не дышал, а почти хрипел от напряжения той борьбы, которую ему пришлось выдержать. Казалось, он не надышится никогда. Казалось, грудь его сейчас лопнет. Но вот он посмотрел вслед улетавшему самолету и медленно поднялся на ноги.
— Опять не вышло! — сказал он, и даже не улыбка, а какая-то животная гримаса довольства собой, своей силой и удачливостью исказила его черное, заросшее густой бородой лицо…
Если бы Аглая увидела сейчас этого человека, она бы не признала в нем своего мужа. «Где он?» — спрашивала она себя, шагая по улицам Мурманска.
Жить среди людей и не иметь неприятностей — это почти невозможно. Но неприятности Пеклеванного с рапортом, поданным контр-адмиралу Сайманову, конечно, не ограничились одной лишь резолюцией: «Отказать». Этот рапорт очутился у командира «Аскольда». Рябинин показал его Самарову.
— Это верно, — сказал он, — что у моего помощника нет любви к нашему кораблю, вот и доказательство…
Пеклеванного Самаров нашел на палубе. У борта патрульного судна качался пузатый катер под парусиновым капотом, прибывший с транспортов за свежим хлебом, и лейтенант руководил погрузкой.
— Добро, добро, — нетерпеливо отмахнулся он от Самарова, понимая, что никаких особых служебных дел у него с замполитом быть не может. — Вот сейчас догрузим хлеб, и приду…
Артем пробыл на палубе, пока катер не отошел от борта, и только тогда отправился в свою каюту. И, шагая вдоль подковы кормового коридора, он вдруг разом понял, о чем сейчас будет вести разговор. Понял и, распахнув дверь, опередил вопросы:
— Вас, очевидно, интересует, почему я подал рапорт о списании с «Аскольда» на бригаду миноносцев?
Здесь же была и Варенька Китежева, и это было неприятно Пеклеванному. «Ну ладно, Самаров, а ей-то что? Вот уж эти женщины! Если увидят дырку, то им обязательно надо быть затычкой…»
— Да, товарищ лейтенант, — ответил Самаров, — нас это не только интересует, но и тревожит.
— Благодарю за повышенный интерес к моей особе, но тревожитесь вы напрасно…
Самаров неожиданно крикнул:
— Да мы плевать хотели на твою особу! Нам не твоя особа нужна, а служба! Понял ли ты, помазанник божий?
Варенька фыркнула:
— Вот уйдете с «Аскольда», и мы будем говорить: «В бозе почивший…»
— Если вы решили разлаяться со мной, — сказал Артем, — то лаяться я тоже умею. И ничуть не хуже вашего. Давайте говорить спокойно.
— Вы правы, — снова переходя на уважительный тон, отозвался Олег Владимирович. — Видите ли, мы, вся команда «Аскольда», очень вам благодарны. Вы научили нас обращаться с оружием, заставили ценить каждую секунду времени, сделали нас дисциплинированными людьми. Но вы считаете, очевидно, зазорным служить на «Аскольде» дальше? Что ж, вы, наверное, просто забываете, что мы все делаем одно и то же дело. И миноносец, и наш бывший траулер плавают ведь под одним флагом — под советским флагом! Я не понимаю, чего вам не хватает? Или, может быть, пушек? Или кормят вас здесь не так, как вам хотелось бы?
Он посмотрел в иллюминатор. За выпуклым толстым стеклом, по которому сбегали крупные капли воды, виднелся круглый клочок сизой, взъерошенной ветром поверхности бухты, а в отдалении — тяжелые, заякоренные корабли.
— Вот и сегодня, — закончил Самаров, — мы начнем конвоирование союзных транспортов. За границей нас знают плохо. Совсем не знают. Сплошные небылицы! Русскому человеку достается, не в пример другим. Через каждые десять-двадцать лет ему кровь пускают. А он — не озверел, не ожесточился, как иные народы. Все так же красив и благороден. И мужествен, как никто… Разве же не почетно нам с вами доказать это еще раз? Вот видите, лейтенант, стоят транспорты. Ждут. Надеются, что мы не подгадим…
Варенька передернула плечами, сказала:
— Что вы, Олег Владимирович! Это же ведь сплошные серые будни! А лейтенанта Пеклеванного совсем не устраивает патрульная служба, которая, по его же словам, наводит на него тоску и уныние…
Ну, это было уж слишком! Артем не вытерпел и прервал ее:
— Я окончил военно-морское училище и чувствую, что буду гораздо полезнее в другом месте!
— Не вижу, что вы окончили советское училище.
— Это почему же?
— А по вашим словам.
— Не понимаю! Объясните.
Самаров прошелся вдоль каюты, улыбнулся Пеклеванному: мол, вот как тебя!
— А что, на миноносцах-то особая каста? Вы думаете, если попадете на эсминец — там будут другие люди? Нет, люди везде одни… А вы, доктор, перегнули палку. Конечно, военная служба — это не мягкое кресло, в котором можно развалиться, как твоя душа пожелает…
— Да бросьте вы мне политинформацию читать, не маленький! — резко выкрикнул Пеклеванный. — Я не легкой службы ищу! Любой сведущий человек знает, что уж где-где, а на миноносцах самая тревожная жизнь…
И, хлопнув дверью, вышел. В люке трапа показались рыжие бахилы командира. Рябинин спрыгнул на палубу, не держась за поручни, — на корабле капитан умел сочетать медвежью угловатость с ловкостью юнги.
— Помощник, вы сейчас свободны?
— Так точно, товарищ командир.
— Я по-английски скверно разумею, — застенчиво сказал Рябинин. — Жена сколько со мной ни билась, а кроме как «ай эм дринк виски» или «ай эм смокинг», я больше ничего не запомнил. Пойти на транспорт для переговоров придется вам. Так что поговорите с английскими капитанами «о Шиллере, о славе, о любви…».
Рябинин улыбнулся. Артем понял, что у командира хорошее настроение, и отнес это за счет каких-либо приятных вестей, потому что знал: Рябинин почти никогда не пил вина ни в море, ни на рейде, ни на якоре, только на берегу.
— Каковы условия переговоров? — спросил Артем.
— Время выхода в океан через час.
— Обстановка на море?
— Около Канина Носа замечена активность немецких подлодок. Об остальных кораблях сведений не имеется. Так и передайте союзникам.
— Скорость?
— Не менее десяти узлов
— Английский сигнальщик нужен?
— Да. Захватите одного парня.
— Добро! Сейчас отправляюсь… Есть новости?
Рябинин спрятал улыбку, набил трубку и заговорил, называя помощника на «ты», — их отношения окончательно еще не установились, и он иногда путал «ты» и «вы».
— Понимаешь, шифровку только что получил. Оказывается, та субмарина, которую мы считаем потопленной, доплелась до гавани Лиинахамари.
— Как же так? Мы своими глазами видели…
— Значит, недоколотили, — оборвал его Прохор Николаевич. — Слишком понадеялись на себя… Герои! Черта с два! Попался враг, значит, бей до конца, не оставляй полуживого, а то покойники иногда встают и в спину стреляют…
Через несколько минут катер доставил Пеклеванного на транспорт «Грейс». Английские матросы ловко приняли швартовы. Говорили они по-английски, но ругались по-русски и даже без акцента.
У трапа, под большой судовой рындой, стоял часовой с карабином. Мохнатая, шерстью наружу, куртка была распахнута, обнажая грудь, на которой виднелась татуировка: матрос, ухватившись за обломок корабля, вздымается на крутой волне, а внизу надпись по-английски: «Боже, храни моряка!».
Часовой, вызвав звонком начальство, шепотом предложил Пеклеванному купить зажигалку. Артем отказался. Тогда матрос вынул пакетик сульфидина. Артем, взглянув на часы, сказал часовому:
— Пора отбивать склянки.
— Сэнк ю, сэр, — разочарованно ответил тот и, перевернув песочные часы, ударил в позеленевшую от окиси рынду.
Пеклеванный смотрел, как сухой перемолотый песок тонкой струйкой сыплется из узкой стеклянной воронки. Песок едва-едва позолотил донышко часов, когда на палубе раздалось мягкое шлепанье каучуковых подошв. Это шел суперкарго транспорта — помощник капитана по грузообороту, высокий молодцеватый старик в рыжем свитере.
Сопровождая Пеклеванного по корабельным закоулкам, он не переставая объяснял, что, имея дело с капитанами транспортов, русский офицер будет иметь теперь дело с солидной пароходной компанией, которая до войны конкурировала даже с компаниями «мирового извозчика», то есть Норвегии. Еще супекарго сказал, что капитан «Грейса» является почетным и потомственным членом общества торговли с Россией, которые было учреждено в Англии после возвращения на родину Ричарда Ченслера, когда на Руси правил царь Иоанн Грозный. Таким образом, Пеклеванному придется иметь дело с самыми сливками древнего английского негоциантства.
В довершение всего суперкарго предложил купить у него шелковые платья.
— У вас, такого молодого, очевидно, есть леди, — добавил он, — а шелк очень хороший — сатен-тюрк, почти атлас…
«Интересно, чем же торгуют здесь?» — думал Артем, остановившись перед капитанской каютой. Одернув китель, он постучал три раза, и из-за двери послышалось: «Кам ин!» Лейтенант перешагнул через высокий комингс — и сразу попал в какой-то другой, необычайный для него мир.
Под потолком качалась бамбуковая клетка с черным мадагаскарским попугаем. С переборок на Артема смотрели миловидные акварельные девушки с головками, склоненными набок, точно увядающие цветы. На бархатных подушках дивана вышитые шелком тигры спускались к водопою. Вдоль каюты тянулся стеклянный шкаф, заставленный толстыми книгами.
Английские капитаны пили пиво из больших белых кружек, расписанных мягкими пейзажами Шотландии. В ответ на приветствие Пеклеванного они привстали разом и немного склонили головы:
— Хау ду ю ду?
Артем представился по-английски:
— Старший офицер патрульного судна «Аскольд» — лейтенант Пеклеванный.
Англичане закивали головами.
— Капитан танкера «Фриг» — Шелдон, — отрекомендовался один из них.
Он был толст, лысоват, на его животе китель висел складками. Он напоминал одного из тех многих английских капитанов, которые весь свой век бороздят океаны, свозя к «владычице морей» ворвань, каучук, австралийскую шерсть, страусовые перья, индийский перламутр и пухлые греческие губки.
Другой капитан, высокий и бледный, пожал руку и проговорил:
— Капитан флота его королевского величества — Тепрель Мюр.
Он сидел на раскладном стуле в спортивных бриджах и розовой безрукавке. На его длинном мизинце ослепительно сверкал перстень. Под холеной кожей при малейшем движении играли выпуклые мышцы спортсмена.
Разговор начали издалека. Капитан «Грейса», заметив, что русский офицер остановил взгляд на его книгах, легко встал и подошел к шкафу.
— Это моя гордость, — сказал он, — коллекция библий. Всего сто двадцать три штуки. Среди них одна — вот эта! — Мюр ловко подбросил увесистую книгу. — Это еще та самая библия, которой сам Кромвель бил по головам левеллеров в парламенте.
— О да! — подхватил толстый Шелдон. — Ради этого стоило изменить курс, чтобы немецкие субмарины не отправили нас на дно. Мы прибыли в Россию с грузом свиной тушенки, сульфидина и дамской одежды. Кроме того, мистер Тепрель Мюр, являющийся наследником одного значительного лица нашей страны, закупает для своего акционерного общества ваш лес. На обратном пути, чем брать для балласта морской песок или гальку, Тепрель Мюр берет лес…
Мюр, закурив длинную тонкую сигарету, спокойно кидал попугаю шоколадные зерна.
— Россия, — бодро вступил он в разговор, — всегда славилась хорошим лесом. У нас в колониях растут бакаут, тек, сандал, черное дерево, у янки — пичпайн, но русская сосна и пихта особенно ценятся у нас. Нам нельзя без древесины. На один только номер газеты «Таймс» уходит более двенадцати тысяч бревен.
Кивком головы он разрешил говорить Шелдону.
— Мистер Мюр, — говорил капитан «Фрига», — выражает глубокую надежду, что его лес, закупленный в Архангельске, будет в полной сохранности. Адмиралтейство предлагало нам идти под конвоем британского корвета «Ричард Львиное Сердце», но глубокоуважаемый мистер Мюр отказался, так как русские корабли наиболее знакомы с районом плавания и весьма решительны в действиях, предпринимаемых против нашего общего противника… если только он встретится на курсе…
Пеклеванный сказал:
— Я очень рад слышать лестные отзывы о моряках моей нации. — И, посмотрев на часы, тут же спросил: — Когда вы предполагаете сниматься с якоря?
— Это как будет угодно русскому офицеру, — мягко ответил Шелдон.
«Ну, тем лучше», — решил Артем и сказал:
— Штабу угодно, чтобы мы вышли сейчас. Ваши корабли готовы к выходу в море?
— Давно готовы, — ответил Мюр. — Мы здесь околели от тоски.
— Так вот, снимайтесь с якорей по сигналу с «Аскольда»… Кстати, на время похода вам придется передать в наше распоряжение сигнальщика. Сегодня вечером мы уже будем у Канина Носа. Здесь замечены немецкие подлодки, но запас глубинных бомб на «Аскольде» достаточный.
Мюр крикнул в переговорную трубку:
— Мальчик, карту и кофе! Живо!..
Попугай, просунув сквозь прутья решетки свою клювастую голову, раскатисто произнес:
— Карррту… каррту… — И вдруг выругался: — Джиги!
— В районе каниноносском, — продолжал Артем, — придется идти на максимальных оборотах, не менее десяти узлов, чтобы до наступления темноты миновать это опасное место.
Вбежал запыхавшийся служка-бой с кофейником на подносе и картой. С любопытством посматривая на Пеклеванного, мальчик разлил кофе по чашкам, разложил на столе карту. Мюр долго изучал район предстоящего плавания, и его розовое тело постепенно покрывалось мурашками.
— Но, — отчеканил он и встал, — мы не гарантированы от встреч с более крупными кораблями противника.
— Вы правы, — ответил Артем, — в морской войне никогда нет точной гарантии. Но на палубе «Аскольда» стоят два орудия, на вашем транспорте — два, на танкере — тоже, это не считая эрликонов и пулеметов. Так? Следовательно, есть на этот раз точная гарантия отбиться от противника.
Капитан «Грейса» молчал. Вместо него ответил Шелдон:
— Мистер Тепрель Мюр не хочет идти в море. Лес стуит по теперешним временам дорого, и к тому же сто двадцать три библии…
— Тогда, — сказал Пеклеванный, — «Аскольд» уходит в море, а вы пойдете уже под охраной корвета «Ричард Львиное Сердце».
Лица капитанов сделались кислыми. Транспорты союзников теряли больше половины своего состава, если их вели свои же военные суда. Зато когда их охраняли русские патрули, потопленных кораблей, особенно после 1942 года, почти не было. Это знали все, прощаясь с мужьями, желая им одного: скорой встречи с русскими кораблями.
Мюр глубоко затянулся дымом и наконец сказал:
— Я, как турист и спортсмен, уважаю риск. Мы снимаемся с якорей сейчас…
Уходя, Пеклеванный по старой морской традиции пожелал капитанам фут чистой воды под киль каждого транспорта, и этим пожеланием он исполнил святое требование морской вежливости…
Через полчаса корабли потянулись в море.
Корабли потянулись в море, и когда на траверзе вырос закутанный туманом каменистый мыс, с него донеслось лопотанье деревянного валька: на берегу кто-то выколачивал белье.
Сигнальщик Томми Сирлинг, закутавшись в резиновый плащ, стоял на палубе «Аскольда». Черный, точно обугленный, мыс, дико выпиравший в море, страшил и настораживал, и, когда из тумана раздались четкие хлопки валька, Томми уныло сгорбился и полез в люк. В старой Англии есть много примет, и среди них одна: горе тому, кто, выходя в море, услышит, как женщины колотят на берегу белье, — он погибнет!..
И сейчас, уже в кубрике, лежа на койке, вспоминал неотвязчивое лопотанье валька… Что-то ждет его? Прислушиваясь к биению волн и громыханию редких льдин за бортом, Томми смотрел на русских матросов с любопытством и даже с некоторым разочарованием. Не хотелось верить, что эти простые, ничем не примечательные парни в парусиновых рубахах и есть спасители Европы от Гитлера.
«Однако же, — думал он, — это так. Может, не будь их, и фюрер давно бы сожрал старушку Англию. Только вот суперкарго говорил, что все русские — отчаянные воры».
И, подумав так, Томми лег спать, предварительно запрятав ботинки под подушку…
Борька Русланов прошел в соседний отсек, где сидели перед вахтой его приятели, позвал их:
— Эй, братва! Иди-ка сюда скорее… Нам союзник здорово цивилизованный попался — свои «корочки» под подушку пихнул!
— Тише ты, балбес! — прикрикнули на него. — Тут сплошная травля идет. Слушай лучше…
— Ну и вот, — рассказывал друзьям темпераментный Ставриди. — Только это они с якоря снялись, музыканты — горохом на палубу. «А шторм, спрашивают, скоро будет?» — «А зачем вам шторм?» — «А посмотреть, говорят, желаем…»
— Это ты о ком? — спросил Русланов, подсаживаясь.
— Да мне, понимаешь, тут вчера один матрос с миноносца рассказывал, как они «Дюк оф Йорк» ходили в море встречать. И музыкантов с собой взяли, чтобы они английский гимн исполнили… Ну вот. Из залива только на плес вышли, тут сразу корнет-а-пистон интерес проявлять начал. «А где, говорит, у вас туалетная комната?» Его, конечно, не понимают. «Клозет!» — говорит. «Чего?» — спрашивают. «Сортир!» — говорит. «Такого у нас не водится», — отвечают ему. И так он, пока до «двух нулей» добрался, тут же и концы отдал. Потом фагот с контрафаготом морского царя покормили. Бас дольше всех держался, но и он не выдержал. Палубу-то он испугался пачкать, так прямо в трубу себе отрыгнул, потом мыть ее пошел. Капельмейстер на мостик поднялся. «Беда, говорит, один барабан остался. Но ведь на одном барабане «Боже, спаси Англию» никак не исполнить». А сам — уже за воздух держится. «Неужели, капитан, у вас нет никакого способа, чтобы спастись от ужасов морской болезни?» — «Конечно, есть, — отвечают ему. — Хотите, мы вас в кочегарку спустим, будете воду качать для камбуза? А лимонов в сахарной пудре не держим. Извините, мол, но мы не трансатлантический лайнер». И кончилось все это тем, что когда встретили они «Дюк оф Йорк», то отдали ему салют, как положено, а вся музыка по углам в лежку валялась…
История матросам понравилась. Однако посмеялись они не слишком, чтобы рассказчик не зазнавался. Но тут пришел боцман Мацута — старик последнее время, получив погоны мичмана, сам тянулся к молодежи, однажды даже на физзарядку выбежал.
— Беда прямо с этими союзниками, — сказал Антон Захарович. — Сейчас иду мимо, вижу — у него из-под подушки сапоги торчат. Ну, думаю, от смущения он их туда запихнул. Я аккуратненько, чтобы не разбудить королевского служащего, давай их вытаскивать. Он проснулся да кэ-эк вцепится в свою обувку. Так и не дал их на палубу поставить…
— А что! — неожиданно предложил Найденов. — Давайте-ка спросим у него, когда они второй фронт открыть думают?
— Скоро. Ты газет не читаешь. А там сказано, что адмирал Джемс уже выступил в парламенте…
— Это про то, что английский флот уже готов к открытию второго фронта?
— Да, — сказал Русланов, — ведь Черчилль и Рузвельт обещали, у них в настоящий момент очень широкие планы.
— Эх, планы, планы! — засмеялся Ставриди. — Как говорят, начерчиллили планов — и никаких рузвельтатов!
— Хе-хе, — без улыбки произнес боцман. — Вот обождите, они начерчиллят, а нам с вами рузвельтатить придется! Наш фронт как был, так и останется первым! И точка!.. А потому я с вашего брата теперь — во как! — требовать порядка да дисциплины буду. В ежовых рукавицах держать вас, байстрюков, стану!
— Да удержишь ли, боцман? — съехидничал Ставриди. — А вдруг вырвемся?
— Не вырветесь… Я однажды тигру за хвост держал, и та не вырвалась!
Матросы грянули дружным хохотом:
— Не трави баланду, черт старый! Кошку, может быть, и держал ты, только не тигра. Может, вот еще за подол держался!.. Ха-ха!..
Антон Захарович намек раскусил и заметно обиделся.
— Не верите? — спросил он. — Ну так слушайте тогда… Давно это было, — начал старый.
Его тут же перебили:
— А как давно?
— При царях еще! Тебя, салагу, даже в проекте никто не держал. А я тогда уже в унтерах ходил. Нашивки имел. Красивым был. Да-а… И, помню, в Кронштадт балаган из Питера привезли. А там тигров показывали. Ученых, конечно. Хотя и мало жалованье, а все купил билет в первом ряду. Не париться же в галерке. Мы — люди гордые. Да-а… Ну, тигры сигают по арене, через кольцо прыгают. Цигарки курят. Потом рядком уселись, на дрессировщицу глядят. А один — как раз насупротив меня уселся. И хвост-то свой меж прутьев выставил. Покрутил им, покрутил и ко мне, вижу, кладет…
«Аскольд» затрясло и повалило в затяжном крене. Через раскрытую дверь было видно, как заметались в узких проходах потоки воды, затрещали под ветром полотнища парусины. Пенистые струи с шипением размывали на палубе остатки шлаковых отбросов.
Где-то вылетела из шаблонов посуда и со звоном разбилась.
— В океан выходим, — сказал боцман и продолжал свой рассказ дальше. — На чем я остановился-то?
— На хвосте, — подсказали ему.
— Ну, значит, хвост. Пушистый такой, красивый. Прямо у меня на коленях лежит. И на конце — кисточка. Помню, я еще подумал тогда: вот бы для бритья такую… Ну ладно. Сижу, значит. Хвост при мне. Тигра тоже сидит. Тут я и решил: если уж трогать, так трогать сейчас. Другого такого случая не будет. Да и похвалиться на корабле перед ребятами хотелось. Мол, что вы! А я вот тигра за хвост держал. Оно, конечно, время такое. Молодость! Да-а… Уже без четверти, — заметил Антон Захарович, глянув на часы. — Вам, ребята, на вахту скоро пора…
— Да давай, не тяни ты, рассказывай!
— И расскажу. Вот я его и погладил. Вдоль хвоста. Тигре это, видать, не понравилось. Все-таки — не кошка ведь. Он хвостом-то кэ-эк махнет! А рядом со мной купчиха сидела. Прямо по морде ее так и стебанул! А купчиха кра-асивая такая. Я хвост от нее вежливо отвел и говорю: «Извините, мол, животная — не человек, она же не понимает». И держу хвост. Тут моя тигра кэ-эк рявкнет на дрессировщицу! Да как бросится в ее сторону! Не давать же пропасть дамочке. Я тут хвост на руки намотал, ногами в барьер уперся. Натянул что есть силы. Дело-то ведь привычное. Что канат, что хвост. Тут молоденький матрос подскакивает: «Господин унтер, говорит, не надо ли помощи?» А в балагане народишко-то…
Вошел рассыльный Мордвинов и прервал рассказ боцмана:
— Комендоры! Готовьтесь на вахту.
— Есть, идем! Что наверху?
— Наверху — небо, внизу — вода, слева — берег, справа — море…
Через несколько минут, одетые по-штормовому, комендоры поднялись на верхнюю палубу. Легкая прозрачная дымка — предвестница ночи — неторопливо сгущалась над морем. Тени двух транспортов колебались во мгле призрачными плоскими силуэтами. Звезды еще не обозначились на горизонте. Летела водяная пыль, ветер тонко и надрывно посвистывал в мачтах. Щелкал телеграф на мостике.
Рябинин стоял в ходовой рубке. Кок принес пробу ужина, балансируя на прыгающей палубе, едва-едва не разлил содержимое тарелки.
— Ты как несешь? — сердито спросил Пеклеванный, берясь за ложку и откусывая кусок хлеба.
— Несу… Только бы не ошпариться. Прямо с жару!
— А пальцы у тебя где?
— Как учили, товарищ лейтенант. На отлете держу.
— Врешь! Опять у тебя пальцы в тарелке купались. Смотри, даже ошпарил их…
Такие сцены во время пробы на походе повторялись уже не раз, и на них мало кто обращал внимание. Может быть, кок и вправду залез нечаянно пальцем в тарелку.
— Но надо же понять и кока, — говорил Рябинин. — Ты, парень, только руки мой почаще. А вот скажи, нет ли косточки у тебя? Моселка бы мне поглодать!
Скоро кок принес на мостик большую кость с сочными махрами мяса, и Рябинин, чрезвычайно довольный, что ему угодили, забрался в угол рубки, стал работать зубами. Занятие с костью не мешало ему наблюдать за морем, и он часто покрикивал в сторону рулевого Хмырова:
— Правее, правее немного. Следи за гребнем…
Матрос, прищурив острые раскосые глаза и ссутулив плечи, цепко всматривался в картушку магнитного компаса. Широкие ладони его лежали на штурвале, сжав точеные медные рукояти.
— Рулевой, видишь? — спрашивает Рябинин.
— Так точно, вижу.
Перед патрульным судном встает вспененная гряда. При матовом свете догорающего неба она фосфорится и играет недобрым блеском.
— Раскромсай ее форштевнем к чертовой матери!
— Есть принять волну…
Водяной вал медленно наступает на корабль, угрожая свирепо свистящим гребнем. Рябинин высасывает из кости мозг и смотрит на волну, рассчитывая на глаз расстояние и силу удара. Минута, другая… Раз! «Аскольд» уже погрузил в страшную волну свой полубак, тяжко содрогается машинами и корпусом от напряжения и дифферента. Вода, нависнув над его палубой, кажется, уже никогда не отпустит его.
— Ну-ну, дорогуша, — говорит Рябинин. — Что же ты? Давай, выкарабкивайся как можешь… Покажи свою прыть!
И, развалив волну, с грохотом отряхиваясь от непомерной тяжести, патрульное судно рывком выносится наверх — такое гордое своей победой, все в туче брызг, в каскадах пены.
— Ловко получается! — заметил Самаров. — Любо-дорого посмотреть, приходи, кума, любоваться!
— Неплохо! — крякнул Рябинин. — А все отчего, ты думаешь? А оттого, что ежели имеешь дело с водой, то прежде посоветуйся с опытом, а потом с разумом.
— Как вы сказали? — забеспокоился штурман. — Это очень хорошо. Почти афоризм. Позвольте, я запишу на память?
Он тут же достал блокнот и, закрываясь от пронизанного брызгами ветра, записал полюбившуюся ему фразу.
— Ну-ка, — сказал Прохор Николаевич, — покажи, что у тебя там такое? Ты ведь у меня умница!
— Да так, — смутился юноша, — разное… Для памяти!
Прохор Николаевич глянул на свежую запись, внизу которой в скобках стояли его имя и дата.
— Только ведь это не мои слова, — заметил он, снова принимаясь за кость. — Ты меня здесь зачеркни и поставь Леонардо да Винчи: это он так мудро сказал о воде.
— А вы читали Леонардо да Винчи? — недоверчиво хмыкнул Пеклеванный.
— Никогда я его не читал, — прямодушно ответил Рябинин. — Это у меня жена читала. Она у меня баба толковая… И вообще, мне повезло в жизни! — вдруг признался он, и это признание прозвучало на мостике несколько неожиданно. — Когда мужчине встречается женщина, которая умнее его, то мужчина бывает счастлив вдвойне… Можешь записать, штурман. Перед свадьбой тебе пригодится. И это уже не Леонардо да Винчи, а я — Прохор Николаевич Рябинин!
— Благодарю, но это мне как-то… не совсем.
— Ну, и черт с ним. Я не обижусь…
Дверь рубки отлетает в сторону. Мордвинов, вытирая мокрое лицо, кричит в каком-то диком восторге:
— Два дыма! Два дыма на горизонте! Курсовой — сто пятьдесят, скорость — двадцать узлов!
Кость — такая сочная и вкусная! — летит за борт.
— Тревога! Английского парня для связи — наверх!..
Рябинин ставит телеграф на «полный вперед». Вода с ревом и грохотом расступается перед «Аскольдом». С верхней площадки летят чехлы, обнажая на массивной трубе дальномера зоркие линзы. Мордвинов поспешно протирает объективы спиртом, и «чечевицы» дымятся на морозе — это на них тает тонкая пленка льда.
Пеклеванный отрывает глаза от бинокля, распахивает куртку — ему жарко.
— Два немецких миноносца, — докладывает он, — один типа «Леберехт Маас» и головной — «Ганс Лоди».
— Добро, — отвечает Рябинин и уже без бинокля различает на горизонте серо-дымчатые приплюснутые черточки.
На мостик — в свитере и спасательном жилете — вбегает Томми Стирлинг. Пеклеванный отдает ему приказание передать на транспорты:
Томми бросается к прожектору, но Векшин останавливает его:
— Нельзя, с миноносцев перехватят, передавайте фонарем Ратьера…
Узкий луч света, прорезая мглу, тянется к борту «Грейса». «Грейс» не отвечает. Желтый глаз его прожектора прикрыт плотной ширмой, а над трубой вдруг вырастает темный кокон дыма, — ясно, что транспорт собирается прибавить обороты.
— Ага, зашевелились, — говорит Самаров и, сняв трубку телефона, передает в машинные отсеки, где люди, закупоренные железными горловинами, не знают, что творится наверху: — Товарищи, приготовьте все на случай пробоины, обеспечьте кораблю ход, который потребуют с мостика!
— Повторить по семафору! — приказывает Пеклеванный, и на его скулах круто перекатываются упругие желваки.
Беспрекословно повинуясь, Томми отщелкивает по клавишам приказ. Один раз, два, три…
Молчание…
Губы сигнальщика прыгают, вышептывая молитвы. По горизонту, неумолимо приближаясь, тянется дым немецких миноносцев, похожий издали на клочки серой разодранной ваты.
— Помощник, — спрашивает Рябинин, — отсюда мы их не достанем?
— Нет, надо подойти ближе.
— Добро. Право на борт! Начать пристрелку!
«Аскольд» содрогается от первого залпа, и ошеломляющий грохот орудий заглушает мычание ревунов, плеск воды и тихий жалобный стон Томми.
— Недо-о-олет, — нараспев тянет Мордвинов.
И в этот же момент Рябинин видит, как вдоль всего строя немцев рыжими булавочными головками вспыхивают ответные выстрелы.
— Эсминцы ближе не подойдут, — докладывает Пеклеванный. — Они будут держаться на такой дистанции, чтобы обстреливать нас, а самим остаться вне поражения. Надо…
Лейтенант не договорил. Рубка откачнулась в сторону. Стеклянный колпак штурманской лампы разлетелся вдребезги, брызнув осколками.
— Недо-о-олет! — захлебываясь бессильной яростью, кричат на дальномере.
— Идти на сближение, — командует Рябинин. — Выходить на дистанцию выстрела.
Он смотрит, как из-за горизонта постепенно выплывают широкие буруны пены, разводимые форштевнями миноносцев.
— Товарищ командир, транспорта уходят под черту берега.
Пеклеванный резко оборачивается: «Грейс» и «Фриг» торопливо пожирают мили, скрываясь в тумане.
«Черт с ними!» — злобно думает он и снова склоняется над приборами:
— Прицел… Целик…
Мычат пушечные ревуны, раздается гром залпа, и следом за ним Пеклеванный слышит еще какой-то странный звук: металл бьется о металл.
— Накрытие! — радостно сообщают с дальномера.
В море вырастают фонтаны всплесков. Снаряды уже ложатся на линии немецкого строя.
Залп — и снова этот добавочный звук: «цвонг!..».
Пеклеванный перевешивается через поручни. Смотрит. Угол возвышения орудий превышает пределы. Ствол упирается в самую кромку верхнего выреза щита.
— Молодцы! — кричит лейтенант. — Так их!..
— Огонь! — командует Алеша Найденов, и орудие, содрогнувшись от выстрела, откатывается назад, слегка ударив казенником в железный настил палубы, — «цвонг!».
— Огонь!
Гремит замок, и снова: «цвонг!».
Черт с ней, палубой, но зато…
— Накрытие! — кричат с дальномера.
И вот:
— Поражение!
На корме одного эсминца черно-красным султаном выпахивает пламя. Некоторое время он продолжает идти вперед, потом резко бросается в сторону. Идеальный строй немцев сломан.
— Помощник, огонь!.. Что с вами?
Обхватив нактоуз компаса, Пеклеванный опускается на колени, плечо реглана распорото и дымится на нем.
— Не… знаю, — отвечает он.
— Санитары!
— Есть! — На мостик взбегает Варенька.
Пеклеванный неожиданно встает — губы перекошены, взгляд мутный.
— Какого черта вы здесь! — кричит он. — Ваше место в лазарете!.. Уносите тяжелораненых, а меня не трогайте… Первый расчет, два лево, три меньше… Залп!..
Носилок не хватает. Волокут за ноги сигнальщика с раздробленной головой. Ноги скользят в крови, под подошвами перекатываются пустые расстрелянные гильзы.
— Аааа… ааа… ааа, — стонет кто-то.
Уходящие снаряды режут уши протяжным сверлящим шорохом. Орудийные площадки «Аскольда» вибрируют от выстрелов, гремя броневыми заслонами. От яростной дрожи корабельного корпуса сами собой вывертываются лампы и разбиваются с гулким хлопаньем. С переборок осыпается сухая пробковая крошка. В едком пироксилиновом дыму снуют матросы с широко раскрытыми ртами. Тугой воздух боя душит людей — рты раскрываются инстинктивно…
Взметенный взрывом, рушится и обваливается на палубу «Аскольда» многотонный водяной гейзер. Резкий удар сотрясает корабль. Частой дробью рассыпаются осколки. В разбитые окна ходовой рубки сильный сквозняк задувает тягучие дымные полосы.
— Попадание в палубу, — докладывает Пеклеванный. — Разбит тамбур первого люка.
— Усилить огонь, — голос командира звучит так же ровно и спокойно, как перед началом боя.
Размазывая рукавом по лицу кровь и испуганно глядя на рукав, сверху кричит Мордвинов:
— Убит горизонтальный наводчик!
Самаров, не говоря ни слова, прыгает на трап, втягивает свое тело на площадку дальномера. Пахнет горелой изоляцией, тлеющей замшей и древесным спиртом-сырцом. Младший лейтенант стаскивает с кресла мертвого наводчика и сам берется за липкий от крови штурвал.
Вдавив глаза в окуляр дальномера, он видит в четком пересечении нитей плоские контуры фашистских миноносцев. Впереди, окутанный дымом залпов, идет эсминец типа «Ганс Лоди».
— Левый борт поражение! — орут где-то внизу на мостике, но Самаров уже ничего не слышит.
Он крутит штурвал и, когда ажурная крестовина немецкой фок-мачты совпадает с вертикальной чертой, давит ногой на педаль — цель поймана!
— Где контакт? — спрашивает Пеклеванный.
Стрелка не ползет по циферблату дистанции, и наводчик первого орудия Савва Короленко поворачивает к старшине свое мокрое продымленное лицо:
— Нема контакту!
— Перебита цепь, — докладывает по телефону командир кормового орудия боцман Мацута. — Контакт потерян!..
— Где контакт, черт возьми?! — кричит Пеклеванный, раскачиваясь на широко расставленных ногах.
Удар! «Аскольд», кренясь на левый борт, черпает воду палубой и медленно, словно нехотя, выравнивается снова.
— Попадание в котельное отделение! — докладывает штурман. — Ниже ватерлинии!.. Борт от пятьдесят пятого до пятьдесят седьмого шпангоута разорван!..
В кочегарку хлещет вода. Сипит пробитый паропровод. Тускло горит аварийное освещение. Машинная команда борется с пробоиной. Гремят молотки, клинья. Деревянные подпоры, словно строительные леса, опоясывают борт.
На столике названивает телефон.
Механик Лобадин, волоча разбитую во время взрыва ногу, по колено в воде, подходит, срывает трубку:
— Есть!.. Есть!.. Есть!..
На тумбе дальномера болтается сорванная взрывной волной крышка прибора, и в нем среди путаницы желтых, красных и синих проводов Самаров видит два рваных конца. Осветительные снаряды плывут высоко в небе, заливая море мертвым холодным светом. В наступающей ночи стремительно проносятся вражеские миноносцы.
Тогда замполит вытягивает разорванные концы наружу и соединяет их зубами; во рту сразу становится кисло от слабого тока…
— Есть контакт! — кричит Савва Короленко.
— Есть контакт! — повторяет на корме боцман.
— Залп! — обрадованно командует Пеклеванный, и дальномер, откачнувшись назад, толкает Самарова прямо в лицо, пружиня каучуковой оправой.
Головной «Ганс Лоди» вырывается из строя и начинает кружиться на одном месте.
— Ага! — кричит Мордвинов, не отрываясь от шкалы дистанции. — Руль заклинило!..
Немецкий снаряд упал совсем рядом. Волна, поднятая взрывом, перехлестнула через борт, сбила с ног орудийную прислугу. Судорожно цепляясь за пеньковую сетку, устилавшую пушечную площадку, и ободрав пальцы о заклепки, Русланов вскочил на ноги — и сразу ударил выстрел. Ничего не слыша, с ушами точно забитыми ватой, заряжающий схватил новый снаряд, поданный наверх элеватором, и вдруг почувствовал густой запах горящей масляной краски.
Развороченный взрывом скорострельный автомат топорщился разбитыми шестернями. Приникнув к штурвалам головами, лежали мертвые и раненые наводчики. Ветер трепал их мокрые волосы, перетянутые ободками телефонных наушников. Осколки зажгли парусину, и пламя бежало по ящикам, быстро подбираясь к штабелю боезапасов.
Рябинин, с разбитым мегафоном в руках, крикнул вниз с мостика:
— Сбить пламя!.. Слышите, на полубаке? Сбить пламя! Кранцы со снарядами — за борт, в воду!..
Русланов уже подскочил к автомату, рывком поднял с палубы горящий четырехпудовый ящик. Огонь жадно облизал руки, с хрустом опалил волосы. Задымилась голландка, черная копоть пороха забила горло — стало нечем дышать…
Очнулся он уже на носилках, когда два матроса, поскальзываясь на обледенелой палубе, несли его в судовой лазарет. Русланов вначале хотел встать, но его тело было крепко пристегнуто к носилкам ремнями, и он мог поднять только голову.
— Лежи, лежи, родной! — сказал женский голос, потом чья-то приятно освежающая ладонь легла ему на лоб, и он узнал лейтенанта Китежеву.
— Пламя… сбили? — спросил он.
— Сбили, — ответила Варенька. — Ты лежи…
Он с минуту молчал, наслаждаясь прохладой ее руки, которая, казалось ему, оттягивала боль, потом снова спросил:
— И взрыва… не было?
— Не было, — ответил Мордвинов, шедший с носилками впереди. — Не было взрыва!..
Из-под скалистой черты берега, неясно проступавшего в темноте, медленно выплывали два транспорта. На мостике «Грейса» мигал прожектор, слагая из коротких и длинных проблесков фразу: «Мы восхищены вашим мужеством тчк от имени союзного командования поздравляем с победой».
Но матрос не мог видеть этого, как не видел и самого ухода двух гитлеровских миноносцев. Он беспомощно покачивался на носилках и смотрел в полярное небо. Смотрел и видел, как над мачтами «Аскольда» стремительно проносились чистые и яркие созвездия.
Русский Север не знал крепостного права. В поморских деревушках рождались сильные добродушные гулливеры, которые с малых лет приноравливались к схваткам с океанской стихией. Море стояло рядом. От скрипучих мостков рыбацких становищ уходили далекие пути на Матку (Новую Землю), на Грумант (Шпицберген), в Гаммерфест, Вадсе и Вардегауз. Требовались крепкие корабли, чтобы побороть осатанелый напор волн.
И одним из таких умельцев, кому от предков перешел дар корабельного мастерства, был Антипка Сорокоумов.
Всегда праздничный, остроумный, языкастый, он был приветлив со всеми, каждому помогал в беде; ладил звонкие, как гусли, ладьи и шняки; и корабли, сработанные его руками, отличались удивительной мореходностью.
Но никто не знал, какая тоска гложет сердце молодого корабельника. Может, одна только ненаглядная Поленька из Сумского посада, которой он дарил платки да чашки фарфоровые, и знала это, да никому не говорила. Был Антипка волен, как птица морская, но тяжела была его воля.
Корабельник чувствовал, что его руки способны сделать еще многое, перед глазами стояла красавица шхуна с раскрытыми бабочкой парусами, и этот живой образ красавца парусника преследовал и томил Антипку несколько лет. Он не умел читать и писать, не знал математики и геометрии, корабли создавались под песню, на глазок, потому что он был подлинным мастером, недаром звали его — Сорокоум.
И однажды, взяв подряд ладить шхуну для купцов Лыткиных, он решился. «Верите мне?» — спросил. «Как тебе не верить, перед тобой, что перед Спасом!» — ответил богатей-рыбник. «Тогда лес давайте добрый, лиственницу; сроками не торопите и надо мною не ломайтесь, не то совсем делать не стану; я мастер, мне это не от ваших целковых дано!..»
И, говоря Ирине Павловне, что первый чертеж шхуны был нанесен им на снегу, Антип Денисович не лгал: прутиком нарисовал он шхуну, какой она снилась ему все эти годы, и начал строить. Успели только обшить борта, когда весеннее солнце растопило снег и смыло план корабля в море. Но шхуна упрямо тянулась мачтами к небу, а когда сошла со стапелей и скрылась вдали, Антипка бросил топор в волны, упал в траву и заплакал: «Не было такого корабля на свете, нет и не будет!..»
— Да ты ешь, ешь, — говорила тетя Поля, горестно подпершись рукой, — старенький ты стал, Антипушка, а лицо все как у младенца, румяное да чистое…
Последнее время Полина Ивановна частенько наведывалась на шхуну, узнав, что на ней появился Антип Денисович. Получив капитанскую фуражку и восемь тысяч рублей рейсового задатка, старый шкипер заважничал.
— И откуда у тебя эта спесь берется? — говорила тетя Поля. — В молодости ты не был таким… Ну-ка, сымай рубашку-то, я тебе ее постираю. Да и на бахилы заплатки поставить надо… Сымай!..
Сорокоумов принимал заботу о себе как должное. Прошло много лет, не писали друг другу писем, у него уже выросли дети, а вот при встрече снова пробудилась между ними старая дружба. Зная, что за работой Антип Денисович забывает обо всем на свете, тетя Поля иногда приносила ему в авоське обед: покушай, мол, Антипушка… Шкипер ел много, по-стариковски бережно нося ложку над краюшкой хлеба, и никогда не мог есть молча.
— У русского человека, — говорил он, — песня что венок, а стих что цветок. Сторона-то наша, чего уж греха таить, студеная да ветреная; близко мы к морюшку сели, что в нем упромыслим, то и наше. И корабельное ремесло мы с давних пор изучили… Вот я, к примеру: неученый человек, а кораблей за свою жизнь наладил с тыщу — много! Сколько уже при советской власти спустили их на воду, все колхозы мне мотоботы заказывают. Ан все едино, люблю эту шхуну, да и только! Я в нее душу вложил, весь талан свой. И строил ее не по аглицкому манеру, а как мне сердце мое подсказывало… Вот и ходит она у меня по морю, словно огонь по соломе!..
Когда тетя Поля уходила, шкипер снова вылезал на верхнюю палубу. Одет он был в брезентовую робу, насквозь пропитанную охрой и резиновым клеем. Капитанская фуражка, о получении которой он беспокоился заранее, лихо сидела на его голове, потеряв новизну в первые же дни службы. Лукавые глазки шкипера влажно поблескивали, а маленький носик краснел от чего угодно, только не от мороза. Рябинина как-то сделала Антипу Денисовичу замечание по этому поводу, но он не обиделся, а мирно ответил:
— Верно, дочка, вино на судне — гибель, а без него тоже тошно. Но ты не бойся: в море как выйдем, я все винище за борт вылью, потому что дисциплину понимаю. Буду шубой греться, дочка.
Ирина Павловна называла шкипера не иначе, как по имени-отчеству, но Сорокоумов, кто бы ни присутствовал при разговоре, все равно крестил ее дочкой. Главный капитан рыболовной флотилии уже предупреждал женщину, чтобы она была поосторожнее со стариком, — Антип Денисович слыл капризным, своенравным и обидчивым человеком, способным на необдуманные поступки. И женщина неустанно следила за шкипером, готовая в любой момент встретить неожиданную выходку не совсем понятного для нее человека.
А старик, точно зная, что какой бы он ни был — без него все равно не обойдутся, становился день ото дня строптивее; носик его из красного постепенно делался лиловым. Он с руганью набрасывался на рабочих, отчаянно кричал на парусных мастеров. Целыми днями метался по шхуне сверху вниз, сам забирался на мачты, шумел, лез чуть ли не в драку на тех, кто пытался с ним спорить, и суетился больше всех. Но, как ни странно, эта суета и шум не мешали подготовке к экспедиции: корабль незаметно приобретал необходимую для дальних путей осанку выносливого океанского скитальца.
С появлением Сорокоумова у Ирины Павловны сразу точно освободились руки. Прощая шкиперу многие его недостатки, она чувствовала, что ему можно доверить судно полностью. Теперь она уделяла больше внимания подготовке к научной работе в сложных условиях полярной ночи. Мало того — военной ночи!.. Предстояло произвести кольцевание рыбной молоди в возрасте от одного до двух лет. Эта работа, хотя и простая, сулила немало хлопот, тем более что шхуна будет находиться в полосе битого льда и вечного шторма.
От экспедиции требовалось подробно изучить животный мир восточных районов моря и Рябининской банки отдельно — банки, которую обнаружил и впервые освоил ее муж. Таким образом, она продолжит его дело — это он дал толчок к проникновению траулеров в малодоступные полярные области. Начать же экспедицию Ирина Павловна решила с изучения зоопланктона, и в частности красного рачка калянуса, являющегося основным кормом сельди. Потом необходимо проследить и составить подробный отчет о миграционных путях рыбных косяков — это лучше всего провести уже на исходе зимы. К этому же времени должна закончиться горячая пора для гидрохимиков и гидробиологов, которым предстоит изучить жизнь подводного мира в суровых зимних условиях.
Однажды в полдень сообщили, что на шхуну прибыли сыновья Сорокоумова — зверобои из приморского колхоза. Ирина Павловна еще издали заметила на палубе четверых рослых широкоплечих парней в куртках из нерпичьей кожи и в глубоких зюйдвестках. Спокойные и красивые, как и большинство коренных поморов, они плотно стояли на шканцах, а отец, вертевшийся между ними, казался до смешного жалким и маленьким.
Глянув на подходившую женщину светлыми голубыми глазами, четверо братьев стащили с голов просоленные зюйдвестки, и русые волосы заплескались на ветру.
— Здравствуй, начальник, — сказали они хором.
— Сыновья-то, а? — хвалился Антип Денисович, стуча кулаком по выпуклой груди каждого. — Что кедры таежные!
— Вас как зовут? — спросила Ирина Павловна старшего.
— Иван.
— А вас?
— По паспорту Афанасий, а батяша зовет — Ваней.
— Ну, а вас? — спросила Ирина Павловна.
— Меня Ванюшей в семье звали, хотя Игнат.
— Ну, а меня — Ванечкой, — засмеялся четвертый. — Так нас батяша всех по старшинству прозывает: Иван, Ваня, Ванюша и Ванечка…
— Это, дочка, — чего-то застыдившись, сказал Сорокоумов, — мое любимое имя…
Четверо Иванов жили дружно и спаянно. Молчаливые и застенчивые, как девушки, братья были люты на работу. Отца слушались беспрекословно, ласково называя его батяшей, но за этой ласковостью чувствовалось сознательное превосходство. Ирине Павловне иногда казалось, что сыновья относятся к отцу, как взрослые относятся подчас к надоедливым, но любимым детям. «Хорошо, хорошо, ты успокойся, батяша, — не раз говорили братья отцу, — мы сделаем все, как велишь». А когда шкипер уходил, они почти все делали по-своему и были, пожалуй, единственными людьми на шхуне, которые не боялись ослушаться шкипера. Зато прибежит Антип Денисович ругаться, посмотрит — и притихнет сразу: выполнили братья работу даже лучше и правильнее, чем он советовал. «Ну-ну, — скажет шкипер, спеша шмыгнуть от позора в какой-нибудь люк, — я вот вам ужо!» А братья за ним: что, мол, дальше-то прикажешь делать, батяша? И скоро Ирина Павловна поняла, что превосходство братьев — это превосходство молодых людей, умудренных опытом нового — такого, что не всегда было известно шкиперу.
Вскоре на шхуну прибыл штурман Аркаша Малявко — молодой курносый парень с вечно смеющимися глазами, служивший ранее на торпедированном немцами рыболовном траулере. Он познакомился с Ириной Павловной, сразу пленил ее юношеским задором и, кинув в каюту чемодан с небогатыми моряцкими пожитками, поднялся на мостик. Через несколько минут оттуда, из штурманской рубки, донесся крик: два мужских голоса гневно спорили о чем-то. Ирина Павловна, побросав все свои дела, бегом бросилась на мостик.
То, что она увидела, заставило ее на мгновение растеряться. Антип Денисович и Аркаша Малявко стояли посреди рубки и, яростно хрипя, кричали что-то один другому в лицо. О чем они спорили, Ирина Павловна так и не поняла. Но зато поняла другое.
Старого шкипера одолевала гордыня. Он был одарен от природы и знал это. Но его одаренность была настолько самобытной, что Антип Денисович не признавал иных путей к мастерству, кроме одного: своей интуиции, или, как он сам любил повторять, «души моей русской». Он словно обвел вокруг себя черту, через которую не давал переступить людям других взглядов.
— Это что! — говорил он не однажды. — Легко вам с геометрией да с чертежами, а вы безо всего, на глазок попробуйте…
Так случилось и сейчас. Увидев молодого навигатора и поняв, что штурман знает гораздо больше него, Сорокоумов хотел поначалу уступить и… не смог. Теперь, когда он ясно увидел того, кто пришел ему на смену, шкипер решил бороться за свое «я», которое вдруг как-то сразу воплотилось для него в любезном детище — в шхуне. И сознание, что он уже ничего не сделает, что его слава умрет вместе с кораблем, лишь усиливало старческий гнев.
Разжав руки шкипера, державшие его за воротник, Аркаша Малявко обиженно объяснял:
— Нет, вы понимаете, Ирина Павловна, если затрагивают вопросы морской науки, то я не могу быть спокойным. Я окончил Ленинградское мореходное училище, а спрашивается, кто он такой?
— А я, — дрожа от злости, кричал Антип Денисович, — одну зиму бегал в Кемское шкиперское, где монаси преподавали, потом сапоги разбились — перестал, своим умом до всего доходил!..
Выяснилось, что штурман даже не знал, с кем ему приходится спорить; он думал, перед ним какой-то парусный мастер, и велико было его удивление, когда Ирина Павловна сказала, что это и есть тот самый шкипер Сорокоумов, под начальством которого ему придется служить.
— Ну что ж, — сказал Аркаша Малявко, — придется идти к нему извиняться. Нехорошо как-то получилось, откуда же я знал!
Он тут же отыскал шкипера на палубе, в путанице снастей и блоков, когда тот, разгоряченный спором, срывал свой гнев на одном из рабочих, и спокойно попросил извинения.
— То-то! — примирительно сказал Антип Денисович.
Ирина Павловна внимательно наблюдала за их натянутыми отношениями. Аркаша держался по-прежнему независимо; даже положение, в котором он являлся подчиненным шкипера, не мешало ему сохранять внешнюю выдержку и достоинство. Антип Денисович, еще больше уйдя в работу, наоборот, старался подчеркнуть всем, а особенно штурману, что хозяин судна — он, что многие еще не доросли до этой должности и… «вообще народ пошел мелкий». Решив не вмешиваться, Рябинина напряженно следила за этой молчаливой схваткой.
И все-таки молодость победила: настал такой день, когда Антип Денисович сказал:
— Ты, кормчий, хоша и академию кончил и румбы не по-поморски — шалоник, стрик, обедник, веток, — а по аглицкому манеру кличешь: норд, зюйд, вест, ост, но парень ты крепкий!.. Пора тебя вразумить искусству моему. Буду учить с пристрастием. Много авось лишнего наговорю. А ты не все лови, что по воде плывет. Бывает, грешным делом, такое поймаешь…
И он стал готовить из него своего помощника. Каждый день, с утра до обеда, объяснял Аркаше систему парусов, и хотя штурман изучал парусное дело еще в училище, но от таких уроков не отказывался. Он понимал: то, что передает ему старый шкипер, необычайно, прекрасно и просто до гениальности.
В этот день вернулся из плавания муж. Целуя его на пороге, она ощутила на своих губах солоноватый привкус моря. Прохор, которому была привычна просторная каюта «Аскольда», неловко задевал плечами мебель и, расхаживая по комнате, как по мостику, не спеша рассказывал о своих делах.
Набив трубку, остановился около стены, где висела скрипка сына, и мягкая улыбка осветила на мгновение его суровое лицо.
— Сына встретил… Говорил с ним. Растет парень, человеком становится…
Ирина быстро соскочила с дивана:
— Ну что? Что с ним?
И даже отшатнулась, когда услышала скупые, расчетливо-спокойные слова правды.
— Так ты не забрал его оттуда? Но ведь ты мог это сделать!..
Неожиданно она заплакала. Капитан потряс ее за плечо:
— Перестань, Ирина!.. В свое время я начинал жизнь так же, как он.
— Но ведь на море война! Его могут убить… Ты понимаешь, что это значит…
Прохор Николаевич оставил плечо жены, выпрямился:
— Вот видишь, я стою перед тобой. И я только что вернулся с моря. Оттуда, где идет война. И он тоже вернется! Ты, Ирина, ему не мешай. Пусть все будет так!
И, как-то сразу успокоившись, она ответила:
— Хорошо, пусть все будет так…
Прохору надо было верить. Он был для нее прочной опорой, ни разу не пошатнувшейся за все годы их совместной жизни.
Прохор — ее твердыня!..
Тело горит. Боль исходит откуда-то из глубины, чуть ли не от самого сердца. Какой-то матовый шар висит над ним, ослепляя светом. Потом начинает вращаться. Все быстрее, быстрее. Становится холодно. Почему мама забыла закрыть окно?..
Чьи-то теплые руки подхватывают его голову, приставляют к губам ободок кружки. От воды вроде становится легче, и Русланов тихо спрашивает:
— Который час?
— Уже восьмой.
— Значит, скоро укол. Скажите, чтобы поскорее…
— Хорошо. — Женщина, поившая его водой, тихими шагами отходит от него к соседней койке. Там лежит какой-то незнакомый офицер; лицо под тусклым светом кажется синим, щеки впалые, голова плотно забинтована, он что-то рассказывает женщине.
— …Было-то это совсем недавно, — говорит офицер. — Приехали бы вы раньше, и вы бы еще встретили его в Мурмашах. Он отдыхал там на военном курорте. Я не думаю, чтобы он мог погибнуть так просто. Хотя…
Чужая судьба, чужое горе, чужая боль! А тут своя боль, и такая страшная, и вот она снова наваливается на него. Снова мечется в жаркой постели жаркое, в осколках и ожогах молодое тело.
— Лежите, лежите. Вот идет сестра, сейчас она вам сделает укол…
Что-то ледяное дотрагивается до руки, короткий укус иглы — и боль пропадает. Потом, точно во сне, Русланов видит, как в палату вплывают носилки, на которых лежит забинтованный матрос в тельняшке. Носилки останавливаются как раз перед койкой Русланова, и он узнает в этом матросе командира «Аскольда».
Только не того Рябинина, каким он привык его видеть, а еще молодого — почти мальчика.
Сережка очнулся и увидел над собой белый потолок с рядами заклепок. Потолок качался. Качался и он сам.
Что-то звенело, плескалась вода. Он повернул голову, увидел лейтенанта в белом халате.
— Где я? — спросил он.
— На «Летучем», — ответил доктор.
Сережка вспомнил все сразу: шторм, груз на палубе, планширь с двумя болтами, темный силуэт миноносца, нырявшего с гребня на гребень…
— Ух! — вздохнул он, внезапно испугавшись всего, что было.
Доктор нацедил в стакан какой-то прозрачной жидкости, долил ее водой из-под крана умывальника. Посмотрел стакан на свет.
— На, пей!
— Что это?
— Спирт.
— Я боюсь. Никогда не пил.
— Шторма не струсил, а тут сто граммов выпить боишься. Пей, это тебе на пользу.
Сережка набрался храбрости, осушил стакан одним махом. В голове закружилось, стало тепло, захотелось смеяться. И, беспричинно улыбаясь, он слушал, что рассказывал ему веселый доктор.
— …Ну, брат, смотрим, ты совсем скрылся. Потом — нет, вынырнул. А погодка, сам знаешь, какая была: ветер-шалоник, как говорят поморы, на море разбойник, без дождя мочит. Думаем, пропал парень. И пропал бы, если бы командир не дал полный и не вывел бы на тебя эсминец. Подобрали тебя — и на борт! Живи, брат…
— Спасибо! — сказал Сережка.
— Ты не меня благодари, а командира и сигнальщика Лемехова. Он перед вахтой крепкого кофе выпил по моему рецепту, и глаза у него стали, как у кошки, — сразу тебя заметил…
— А транспорт? — вдруг насторожился Сережка.
— Э-э, брат, забудь! Ушел в Англию…
Стоило преодолеть столько препятствий, чтобы потом оказаться сброшенным за борт! Правда, теперь он не сомневался, что транспорт, вернувшись из Англии, снова примет его в состав команды. Но жди, когда он вернется!..
После обеда юноша пошел благодарить сигнальщика Лемехова. В кубрике матросы показали ему на здоровенного матроса, богатырский храп его наполнял кубрик. Сережка попробовал разбудить сигнальщика, спасшего ему жизнь, но Лемехов не проснулся. Матросы отсоветовали тревожить его вовсе.
— Если боевой тревоги не будет, — шутили они, — то к ужину сам проснется. Его у нас только обеды да тревоги в чувство приводят… Правда, можно зажать ему нос, но он и без дыхания спать умеет…
Тогда Сережка пошел к командиру в салон, где его поразила красивая, совсем не каютная обстановка. Сам командир — капитан третьего ранга Бекетов — оказался человеком маленького роста, с добродушным румяным лицом. Он сидел за круглым столиком в глубоком кожаном кресле и пил чай, просматривая какие-то бумаги. Чай был заварен по особому «морскому» способу настолько крепко, что он переставал быть нормальным чаем и переходил в разряд особого напитка, который на флоте носит странное название «адвокат».
— Это ты брось, — сказал Бекетов, когда юноша стал благодарить его за спасение. — Тебя вот с транспорта по семафору благодарили. Они тебя обратно бы взяли, но шторм был, а потом зыбь, видишь, и сейчас какая, борта можно помять…
Скоро капитан третьего ранга стал собираться на мостик. Он пролез головой в глубокую меховую кухлянку, обмотал шею пестрым шарфом, стал натягивать пудовые штормовые сапоги.
— А ведь я твоего отца знаю, — говорил Бекетов, — таких, как он, моряков мало. Недавно бой разыграл с немецкими миноносцами, здорово им корму горчицей смазал. Только вот чего это он тебя в море отпустил?.. Придем в Кольский залив, возьму я тебя за ухо и отведу к матери… Еще навоюешься!..
Сережка, пожалуй, впервые за всю свою жизнь пожалел о том, что его отца все знают. Но, к счастью, все сложилось так, что командиру не пришлось отводить беглеца за ухо.
На приеме топлива в отдаленной базе миноносец получил приказ следовать на поиски подводных лодок, и Сережка перекочевал на торпедный катер «Палешанин», который скоро отправлялся в Кольский залив. Катер назывался так потому, что был построен на средства палехских живописцев. Командовал им лейтенант Глеб Павлович Никольский — бывалый катерник, кавалер многих орденов и медалей.
«Палешанин» ходил под гвардейским флагом. Все команда носила значки морской гвардии, на бескозырках вились оранжево-черные — огонь с дымом! — ленточки.
В первый же день Сережка успел познакомиться со всей командой катера. Боцман Тарас Григорьевич Непомнящий, высокий человек лет сорока, с обвислыми черными усами, сразу покорил юношу своим добродушием и плавной, медлительной речью, которая, казалось, ласкала человека, обволакивая его каким-то теплом. Мотористы — родные братья Гаврюша и Федя Крыловы, похожие друг на друга, как близнецы, — они, казалось, и измазаны были одинаково: у одного на лбу соляровое пятно и у другого. Радист Никита втянул гостя в свою радиорубку и, посадив его под стол (больше не было в рубке свободного места), дал послушать эфир. Торпедисты Илья Фролов и Ромась Павленко, целый день возившиеся около своих аппаратов, ничем не выделялись — матросы и матросы! — но и они нравились юноше. Но особенно пленяло Сережку то, что они были гвардейцы: и сам командир Никольский, и ласковый боцман Непомнящий, и маленький радист Никита — все казались легендарными героями.
Вечером «Палешанин» вышел в море, взяв курс на Кольский залив. Сережка никогда не видел такой бешеной скорости. Катер, подпрыгивая на гребнях волн, стрелою вонзался во тьму, разводя по бортам высокие и острые буруны. Палуба тряслась под ногами от рева моторов, и приходилось поворачиваться лицом к корме, чтобы не задохнуться от ярого напора ветра.
Юноша всего минуту пробыл наверху, а спустился в кубрик уже мокрый, хоть выжми. Боцман похлопал его по плечу и крикнул:
— Это еще что! А вот когда в атаку идем, так чувствуешь, как мозг в черепной коробке трясется…
Вечером катер ворвался в Кольский залив и с ходу вошел в Тюва-губу. Никольский вызвал Сережку к себе, дал ему денег на билет, чтобы добраться до Мурманска. Давно ли он на катере, а все люди стали для него родными, и он для них не чужой. Поблагодарив Глеба Павловича и попрощавшись с матросами, он сошел с палубы на деревянный причал.
В конце причала по рельсам катился подъемный кран, держа в своем клюве зарядную головку торпеды, похожую издалека на большую серебристую рыбину, коротко обрубленную у хвоста. Катерный боцман шагал рядом, похлопывая «рыбину» рукой в широкой брезентовой рукавице.
Поравнявшись с Сережкой, Тарас Григорьевич подал ему темную широкую ладонь:
— Будем в Мурманске, так заходи!..
Сережка постоял, посмотрел, как старшина снова занял свое место около торпеды, и направился в сторону рейсовой пристани. Но еще не сделал и нескольких шагов, как вдруг за его спиной раздался грохот тяжело упавшего предмета, и дикий крик ворвался в уши.
Сережка мгновенно обернулся и увидел, что головка торпеды, упавшая стоймя на рельсы, всей тяжестью придавила боцмана спиной к скале. Юноша в несколько прыжков очутился рядом. Чувствуя, как обрывается что-то внутри живота, он стал отталкивать торпеду от груди старшины.
Он даже не заметил, как отвалился в сторону, слабо охнув, боцман, и все отводил и отводил нависшую теперь над ним тяжесть. Потом, немея от напряжения, ощутил на своем подбородке что-то теплое и не сразу догадался, что это течет изо рта кровь.
На помощь ему уже бежали торпедисты Илья и Ромась. Вдвоем они освободили юношу из-под груза, и он, обмякнув, кулем упал на доски причала. Собрался народ, прибежали матросы с катеров, вызвали Никольского.
Оправившийся боцман ходил вокруг Сережки, виновато хлопая себя по коленям:
— Как же это, а?.. Да если бы я знал… А что он как налетел без спросу. Братцы родные, выходит, я виноват, что задавило мальчишку!..
Подъехала полуторатонка и увезла Сережку в госпиталь. Люди разошлись, а лейтенант Никольский еще долго стоял на одном месте, вертя в руках оборванный тросик, о чем-то думая. Боцман стоял рядом, виновато моргая глазами.
Наконец Никольский, отбросив от себя обрывки троса, сказал:
— Сильный парень! Вы, Непомнящий, проследите за ним и, когда он будет выписываться из госпиталя, доложите мне. А вам я объявляю выговор за халатность.
И, круто повернувшись, лейтенант пошел на катер.
…Носилки остановились как раз перед койкой Бориса Русланова, и матрос долго всматривался в лицо Рябинина, удивляясь тому, как он молодо выглядит.
Третьим в палате лежал Николай Ярцев, тот самый лейтенант, что привел когда-то свой отряд к бухте Святой Магдалины, прорвав кольцо окружения и потеряв только одного человека — Константина Никонова; и это к нему приходила женщина, что поила водой аскольдовца Русланова.
Перрон вокзала в Ленинграде, мокрый от вечернего дождя, фонари в игольчатых венцах. Запах роз был удушлив и горек в эту ночь расставания. А у нее дочь на руках, ее колосок, ее Женечка, совсем еще крохотная, и дома она будет кормить ее грудью.
— Прощай, Аглая! Уже третий звонок…
— Нет, постой, ты смотри — она смеется, видишь?
— Я тебя жду, Аглая, в Мурманске зимой.
— Милый, это так скоро!..
— Прощай, моя красивая, пиши чаще!
— Зачем писать? Мы скоро встретимся!
Больше они уже не виделись…
Тетя Поля колола дрова, с трудом распрямила спину, когда Аглая подошла к ней.
— Ну? Рассказывай!..
А когда прошли в квартиру, Аглая упала головой на кухонный стол, застыла надолго. И напрасно Женечка-колосок юлила возле матери, лезла к ней на колени.
— Мам-мам-мам, ты нашла папу? Он еще не приехал? Мама-мам, что же ты молчишь?..
Тетя Поля оторвала девочку от Аглаи, шлепнула полотенцем.
— Иди, иди! Не мешай матери! — И вывела ее из кухни.
Потом подошла к Аглае, ласково и участливо, как может только женщина, обняла ее за плечи. И от этого Аглае стало легче.
— Да, тетя Поля, я нашла его, — стала рассказывать она. — Нашла — и потеряла снова. Вы знаете, милая, сколько я исходила, прежде чем напала на его след. Наконец мне сказали, чтобы я шла в госпиталь, где лежит раненый командир Кости. И он рассказал мне все. Все, как это было…
Аглая задумалась, смотря в окно, из которого виднелся западный берег Кольского залива: сопки, сопки, сопки!..
— У Антона Захаровича, — неожиданно спросила она, — случайно нет карты? Хоть какой-нибудь?
Тетя Поля убежала в комнату мужа, долго не возвращалась, наконец принесла старую, потрепанную карту рыбного промысла в Баренцевом море. Аглая долго изучала изрезанное побережье северной Норвегии, пока не нашла то, что ей было нужно.
— Вот здесь, вот! — показала она на узкую полоску фиорда, далеко вклинившегося в берег северной провинции Финмаркен.
— Сейчас, сейчас, — засуетилась тетя Поля. — Ведь я без очков-то совсем не вижу. Ну-ка, что это такое?
Надев очки, она пригнулась к карте и прочитала из-под пальцев Аглаи ломаный географический шрифт:
— Зандер-фиорд… Так, а это? Бухта Святой Магдалины… Ишь ты, святой!.. Как же понимать это все, Аглаюшка?
Волнуясь и путаясь, Аглая стала рассказывать все, что узнала о муже от лейтенанта Ярцева. Как отряд напоролся на засаду егерей, как они пытались пробиться к морю и как ее муж вызвался прикрыть отход.
Порой от надежды она переходила к полному отчаянию, но это длилось недолго. Аглая обвела карандашом на карте бухту Святой Магдалины, вслух придумывала всевозможные исходы боя, из которого муж должен был выходить живым и невредимым.
Громадным каменистым барьером встала на рубеже их судеб чужая, незнакомая страна, и, чтобы встретиться, надо преодолеть этот барьер. Он — там, он — в глубоких снегах Финмаркена, продолжает жить, бороться, любить ее…
Ночью Аглаю разбудил курьер, присланный с работы. Стараясь не потревожить спящую девочку, она быстро оделась и вышла на улицу.
Ночь была морозной, прозрачной. Немая военная тишина стояла над Мурманском, и скрип снега под валенками отдавался чуть ли не эхом в глухих переулках.
Изредка встречались матросские патрули. Аглая лезла в сумочку, доставала ночной пропуск. Матросы, соединив в кружок головы, читали при свете цигарок:
— Аглая Сергеевна Никонова… Зоотехник прифронтового ветеринарного пункта… Проходите, гражданка!
Ветеринарным пунктом заведовал плотный аккуратный майор с проседью на висках. Он встретил Аглаю у входа в загон корраля, за оградой которого, освещенные лунным светом, олени вяло жевали ягель, стучали копытами по мерзлой земле.
Пожав женщине руку, майор объяснил:
— Новая партия оленей для фронта. Только что прибыла из тундры. Работа срочная. К утру животных надо уже сдать фронтовикам. Так что потрудитесь… Да, кстати, у вас, кажется, ребенок?
— Да. А что?
— Я хотел вас командировать в тундру на ветеринарный кордон. Но вот…
— Ребенок не помешает, — ответила Аглая и прошла в корраль. Хлопая животных по круто выгнутым шеям, она ласково говорила: — Олешки мои, олешки!..
Здесь же расхаживали с трубками в зубах колхозники-ненцы, которые передавали оленей пехотинцам, прибывшим с фронта. Аглая велела колхозникам и солдатам подводить к ней оленей поодиночке.
Первый олень вошел на помост загона, испуганно поводя карим глазом, — уши торчмя, ноги танцуют, копыта дробно постукивают. Аглая проверила его и сразу определила в легкие нарты.
— Больше двух ящиков со снарядами на этом не возите, — сказала она солдатам. — Горяч и больно молод.
Ввели второго, третьего… Обнаженные до локтей руки Аглаи привычно ощупывали ноги и грудные мышцы животных, пробовали губы оленей, били по крестцам так, что пугливые хапторки приседали к земле круглыми задами.
— А у этого красавца долго рога держатся. Сбить!..
Пригнув оленя головой к земле, сбивали ему рога и, еще не опомнившегося, тихо стонущего, впрягали в нарты.
— А этот хора староват.
— Зачем обижаешь, начальник? Молодой хора.
— Ну что же, я не вижу? Разве это уши молодого? А вот важенка пойдет… Можете сразу впрягать ее в нарты…
Никогда еще она не проверяла животных так тщательно: ведь оленям Аглаи бежать далеко — до самой бухты Святой Магдалины!
Он брел в свое логово. Была у него теперь такая пещера под обрывом скалы. Над ней нависал гребень плотного снега, и если бы кто знал, насколько уютным и чудесным казался ему этот «свой» уголок в дикой тундре!
Он тащил на себе автомат и большой рюкзак, набитый обоймами. Это была его сегодняшняя добыча, и он, как зверь, тащил ее в свою берлогу. В руках у него была можжевеловая кривая, все в шипах и зазубринах дубина, и он опирался на нее, она помогала ему преодолевать ручьи и скалы. Усталость валила его с ног, и он пел, чтобы не замечать этой усталости.
Вернее, он не пел, а выхрипывал в морозный воздух какие-то слова, которые для самого него, и только для него, слагались в прекрасную бодрую песню:
Друзья, не верьте слухам —
Я жив и невредим.
Вот кончится разлука,
Тогда поговорим.
И сдвинутся стаканы —
За жизнь, что нам дана,
За боевые раны,
За наши ордена…
Что-то резко шарахнулось в кустах, снежная пыль взметнулась столбом, и он схватился за автомат:
— Хальт! Сейс! Илте! — на трех языках сразу.
Но это был всего лишь заяц, вспугнутый его приближением. Однако нервы человека были уже натянуты до такой степени, что даже встречи с косым было достаточно для него. Никонов опустился на снег, долго и тяжело дышал.
— Люди, — сказал он, смахивая иней с бороды и усов, — люди… только они. А звери — что?
Он со стоном поднялся. Уже был близок рассвет, а он еще не успел углубиться в глушь сопок. Ноги вязли в рыхлом снегу, скользили по хрупким насыпям фирна. Ремень трофейного шмайсера больно натер шею, оружие леденило ладони.
Зачем же верить слухам —
Я жив и невредим.
Окончится разлука,
Когда мы победим…
С пологой вершины виднелся утонувший в ущелье стан горняков Ревущий. В сумерках маячили рудничные башни. В центре стана на крыше каменного дома развевался гитлеровский флаг с крестом. Ранние дымки вились из труб бараков.
— Кха-кха-хы-хы, — раскашлялся Никонов и поразился тому, каким гулким эхом отдается в тишине его кашель. Теплые дрожащие огни рудничного поселка манили его к себе, манили к теплому очагу, около которого можно согреть руки, его слух, истосковавшийся по людской речи, чутко улавливал далекие отголоски…
— Нельзя! — сказал он себе, словно пытаясь убедить себя в чем-то, и решил обогнуть поселок с юга, чтобы потом выйти на дорогу, уходящую к заброшенным каменоломням. Он спустился с холма и, высоко поднимая ноги, побрел дальше. Вершины фиельдов курились утренними туманами. В неясном предрассветье медленно проступали упавшая на снег веточка, след хромавшего волка, обрывок бумаги, занесенный ветром со стороны поселка…
От усталости и голода толчками движется кровь. Сержант уже привык к морозам, но голод — вот что мучило его все время. Никонов теперь часто и подолгу дежурил на поворотах дорог, где обычно буксовали идущие к фронту немецкие машины, чтобы вскочить на ходу в кузов и шарить в нем в поисках съестного.
Потом сержант изменил свою тактику: выбрав удобное место, где шоссе проходит над обрывом в ущелье, он часами лежал в снегу, подстерегая обоз врага. Никонов бил одиночными выстрелами, целясь, как правило, в шофера, и грузовики, потеряв управление, с разбегу рушились в пропасть. Потом, при свете сполохов полярного сияния, разведчик рылся в обломках кабин, подбирая целые диски для своего шмайсера, разыскивал съестное…
Кто-то идет… трое!..
Никонов уже порядком отошел от Ревущего, когда заметил идущих вдоль дороги трех немецких солдат. Сержант спрыгнул в низину, в глубине которой его не могли увидеть, но немцы неожиданно свернули с дороги и, проваливаясь по пояс в снег, тоже стали спускаться под откос.
«Куда вы лезете, проклятые? Что вам здесь?..»
Он долго не мог понять, что нужно немцам в этот глухой предрассветный час в этой темной, заваленной снегом низине, и дал гитлеровцам подойти ближе, чтобы лучше их рассмотреть.
«Тотальная сволочь!» — определил он их.
Один немец — без погон, без ремня, в пилотке, низко надвинутой на уши, — не шел, а почти качался, часто останавливаясь и спрашивая что-то у своих спутников. Те в ответ громко смеялись и, указывая карабинами дорогу, шли дальше. У первого немца оружия не было. Он все время держал руки позади, и Никонов вначале решил, что он держит за спиной топор, а все трое просто идут рубить кустарник.
Но скоро враги подошли настолько близко, что сержант угадал в двух идущих позади солдат полевой жандармерии, а в этом…
«О-о, какой ужас!..»
Первый немец снова обернулся, и сержант вдруг увидел его руки, скрученные сзади веревками. От удивления Никонов даже приподнялся с земли, чуть не выдав себя. Стало все ясно: жандармы сейчас будут расстреливать этого солдата.
«Кто — кого, мы еще посмотрим…»
Никонов на всякий случай выдвинул из-за камня ствол своего автомата. Осужденный на смерть заслонял собой идущих позади жандармов, и нельзя было выстрелить, не задев и его. Сержант терпеливо выжидал.
Наконец один из карабинеров крикнул:
— Neh, Кerl, halt![222] — И все трое остановились.
Жандармы стали утаптывать ногами снег, а солдат, повернувшись к ним лицом, молча следил за их работой. Вся его фигура была неподвижна и выражала полное равнодушие ко всему происходившему. Но Никонову сзади было хорошо видно, как судорожно двигаются его руки, стараясь освободиться от крепких веревочных пут.
«Ого, — подумал сержант, — немец, видать, из горячих…» И, беря на мушку первого жандарма, он с интересом наблюдал за взволнованной поспешностью убийц и сдержанной яростью убиваемого.
Карабины жандармов взлетели кверху, и вдруг солдат, еще раз рванув связанными руками, крикнул:
— Наздар Чехословенска!..
Никонов два раза нажал на спуск, и упали все трое: жандармы — сразу, а третий — немного погодя. Держа дымящийся шмайсер, сержант подбежал к солдату. В каком-то непонятном исступлении он схватил его за плечи, из которых еще торчали нитки от споротых гитлеровских погон, и бешено затряс, крича ему в самое ухо:
— Я — русский… Москва… Россия!.. Понимаешь ты?
Глаза солдата с удивлением смотрели на него.
— А ты?.. Кто ты? За что тебя? Отвечай!..
И вдруг услышал в ответ — слабое, как выдох:
— Прага…
Словак Иржи Белчо был мобилизован в немецкую армию. Уже на корабле, отправляясь на фронт, он решил при первой же возможности перейти на сторону русских. Но замыслам Белчо не удалось осуществиться. Ночью транспорт подорвался на мине, и только на вторые сутки к месту гибели подошел немецкий миноносец. Иржи вытащили из воды, и матросы долго вырывали из его закоченевших пальцев обломок шлюпочного борта. Миноносец сразу же взял курс на Каттегат. Он шел в Норвегию.
Иржи попал в концлагерную охрану. О дезертирстве нечего было и думать. От Эльвебаккена, где находился лагерь, до передовой пролегала снежная пустыня, в которой только изредка дымили чумы нищих саамов. Здесь же Белчо впервые увидел русских. Их было двенадцать человек, и они ждали смертного приговора. Белчо даже не знал их имен, называя всех одним ласковым словом — «друже». И друже терпеливо вели подкоп из-под барака. Иржи достал им двенадцать ложек, и они скоблили этими ложками каменистую почву, вынося выкопанную землю наверх в своих карманах. Подкоп уже подходил к линии проволочных заграждений, когда Белчо узнал, что на рассвете все двенадцать будут расстреляны. Он сообщил им об этом, а сам заступил часовым на пулеметную вышку. И ночью, когда все спали, земля раскрылась, из нее вышли молчаливые друже и пропали в тундровой тьме. А потом…
В камеру гарнизонной гауптвахты пришел фельдфебель, назначенный вести следствие. «Чего тебя защищать? — откровенно заявил он. — Измена великой Германии карается смертью. Так и так ящик!» И ушел, оставив после себя два окурка и едкий запах дешевых солдатских духов. На рассвете (ох, эти рассветы, когда гремят выстрелы!) его вывели из Ревущего, где он просидел в солдатском каземате целых полтора месяца…
Когда словак рассказал все это своему спасителю, Никонов долго молчал, вертя в пальцах трофейную сигарету. Потом, как бы нехотя, выдавил вместе с дымом:
— Что ж, надо верить.
— А почему не верить? — спросил Белчо.
— А можно верить?
— Верь, товарищ!
Однажды они шли по узкой горной тропинке… Тропинка вилась по уступам скалистого хребта; внизу темнело заросшее кустами ущелье. Небо в этот день присело к земле совсем низко, облака царапали острые зубья вершин. Они брели почти без цели, почти наугад, вслепую — ведь им было все равно куда идти, лишь бы попадался враг, лишь бы удалось добыть на сегодня съестного.
— Сейчас бы по стаканчику рому, — сказал Белчо. — И хорошо бы под крышу!
— Тише, — остановился Никонов, — кого-то несет навстречу. По-моему, едут.
— Едут? — удивился словак. — Здесь два барана не разойдутся, на этой тропе. Как можно еще ехать?
Он скинул с шеи автомат, проверил ход затвора.
— Не надо, — сказал ему Никонов. — Немцы не станут здесь ездить. По таким тропам рискуют только норвежцы…
Действительно: из-за крутого поворота, скользя шинами по обледенелой тропе, выехала на прогулочном велосипеде легко одетая в лыжный костюм девушка. Никонов никогда не переставал поражаться мужеству жителей Финмаркена и сейчас почти с восхищением наблюдал за велосипедисткой.
— Постойте, фрекен, — сказал ей Никонов.
Не оставляя седла, девушка прислонилась к скале, молча и без тени страха на лице ждала, когда к ней подойдут эти странные незнакомцы.
— Вы далеко едете? — спросили ее.
— До города. Я еду к пастору…
Оказалось, что девушка хорошо говорит на «руссмоле» — этом старинном местном наречии, схожем на русский и норвежский языки одновременно. Никонову, который немного владел норвежским, было нетрудно с ней объясняться.
— Вы догадываетесь, кто мы такие? — спросил он.
— Вы — трубочисты, — ответила девушка. — Я давно не видела таких грязных людей…
Они не могли оценить ее юмора и попросили никому не говорить, что она их видела. Девушка ответила, что она терпеть не может болтунов и «наперченных» («наперченными» звали в Норвегии квислинговцев по имени их вождя фюрера Видкупа Квислинга, которого однажды избили мешком с перцем).
— Вы не знаете, где бы здесь можно было согреться? — спросил ее Иржи Белчо, который сильно страдал от холода.
— Здесь, — пояснила норвежка, — поблизости есть сразу два места. Охотничье «хютте» стоит вон за тем хребтом, но я не советую идти туда. Эсэсовцы, когда охотятся на диких оленей, всегда забредают в то «хютте». Лучше спуститесь по этой низине к морю. Там, в соседнем фиорде, стоит заброшенный рурбодар. До войны там было можно найти дрова, сухари и спички.
Девушка оттолкнулась от скалы, нащупала педали.
— Обождите уезжать, — сказал Никонов. — Мы хотим отблагодарить вас. — Он развязал свой мешок, вынул банку бразильского кофе, который достался ему от немцев. — Вот вам, держите. Я знаю, что для вас кофе — все равно что хлеб для русского человека!
Глаза девушки засияли:
— О, в наше время это почти как золото…
Жить они стали в покинутом норвежскими рыбаками старом рурбодаре. Почерневший от соленых ветров, заросший со стороны севера мхом, этот дом одиноко стоял на берегу пустынного фиорда. Оконце, залепленное пузырем рыбы палтуса, одноглазо и тускло смотрело в полярное небо. Рурбодар топился по-черному; сажа слоями свисала с низкого потолка; плохо закрывалась разбухшая дверь, изо всех щелей дуло, но они были рады и такому жилью.
Вдвоем они коротали бесконечно тянувшиеся полярные ночи, грелись возле одного огня, а если не было дров, сидели, тесно прижавшись друг к другу; они делили пополам табак и пищу, их сближало родство славянской речи, но еще долго в их отношениях оставалась какая-то натянутость и настороженная подозрительность.
Но скоро они дважды попали в такие переплеты, что не думали выйти живыми. А когда поняли, что старуха смерть на этот раз только пожевала их в костлявой пасти и выплюнула, то они, как пьяные, целовали друг друга от счастья. Преисполненные тоской одиночества, их сердца как-то сразу открылись одно другому, и между ними возникли отношения даже не товарищей по оружию, а скорее — побратимов, как будто кровь одного из них перешла в жилы другого.
Никонов говорил, словно извиняясь:
— У меня в тот день дрожали руки. Шмайсер запрыгал, как кузнечик в траве. Еще немного, и я бы, наверное, полоснул нечаянно по тебе очередью.
— Ну, что ты говоришь! — отвечал Иржи Белчо, смеясь. — Эти двое, которых мы там оставили, никогда бы не промахнулись. У меня в Праге старуха мать. Поверь, у нее теперь два сына: ты и я!..
Жизнь постепенно налаживалась. Лихая и суровая жизнь. Жизнь — не просто партизана, а еще и полярника. В страшные морозные бураны, когда заметало снегом двери и окна, они любили уют своего убогого жилья как-то особенно нежно. Засветив трофейные фонари, распечатывали банки консервов. Никонов вышлепывал пробку из бутыли рому.
— Давай музыку! — говорил Константин, и словак доставал губную гармошку. — Играй вот эту: «Товарищ, я слышал во сне, как мать меня кличет по имени…» Я люблю эту песню!..
Потом, обняв друг друга и раскачиваясь в такт песни, они распевали марш узников Эльвебаккена, который Иржи Белчо запомнил еще по лагерной службе:
Все ниже, и ниже, и ниже
советские бомбы летят,
и мы в Эльвебаккене слышим,
как Гитлера кости хрустят.
Все выше, и выше, и выше
мы головы держим в беде…
А ночью они засыпали тревожным, опасливым сном, и над одним из них властно шумели столетние дубы Вацлавского наместья, а другой видел вокзальные перроны, кружились лепестки роз, и Аглая, вся залитая солнцем, шла навстречу, еще издали протягивая к нему свои руки.
Так спали они, положив опухшие от холода, давно не мытые пальцы на ледяные курки трофейных шмайсеров.
В кубрике было шумно и тесно. Повсюду качались подвешенные к койкам зеркальца, и матросы, приседая перед ними, торжественно скоблили бритвами щеки. С каждой минутой увеличивалась и без того бесконечная очередь на единственный утюг — гладить праздничные брюки и воротнички. Шел в ход даже сахар — его разгрызали на зубах в порошок и потом, борясь с искушением проглотить, яростно выплевывали на ботинки, — получалось впечатление лака.
Пахло корабельной субботой, то есть, говоря иными словами, мылом, содой, бензином и одеколоном.
Ну, а разве можно молчать в такую минуту, когда чуть ли не вся команда собралась в одном кубрике? Конечно, нет! Ну и, понятное дело, говорили не стесняясь.
— Ребята! У кого суконка — пуговицы драить?
— У Мордвинова.
— Эй, Яшка, дай суконку, слышишь?
— Не мешай ему, он мечтает.
— О чем же?
— О лейтенанте медицинской службы. Влюблен!..
— Найденов, быстрее гладь свой океанский клеш.
— А что?
— А ничего, просто быстрота — залог морской службы.
— Эй, награжденные, с вас приходится.
— А вот мы сегодня все выпьем по сто граммов!
— Ну да! По сто граммов — это если во время похода было до пятнадцати градусов ниже нуля.
— А в последнем сколько было?
— Спроси у Хмырова — он знает.
— Хмыров!
— Ну что тебе?
— Какая температура была в последний раз?
— Минус семнадцать.
— Ну вот, видишь, значит, по сто пятьдесят.
— А за шторм нам ничего не полагается?
— Ишь, что выдумал! Море-то вечно штормит, что ж, и нам быть вечно пьяными?
— Кузьма, что ты мне за бритву дал? Как топор!
— Смирно! Товарищ лейтенант, личный состав корабля занимается самообслуживанием. Дневальный по кубрику краснофлотец Ставриди.
— Вольно.
Пеклеванный в хрустящем по складкам кителе спустился по трапу.
— Поздравляю вас с награждением, вас и ваших товарищей, — сказал он.
— И вас также, товарищ лейтенант.
— Спасибо! — Пеклеванный старался не встречать устремленных на него взглядов, точно чувствовал за собой какую-то вину. — Команды подавать не надо, — предупредил он дневального, — можете заниматься своими делами…
Проходя по коридору, Пеклеванный замедлил шаги возле двери судового лазарета.
— Входите, лейтенант, — раздался из каюты голос Вареньки, узнавшей его по шагам.
Он вошел. Девушка стояла к нему спиной перед туалетным шкафиком. Их глаза встретились в зеркале.
— Поздравлять пришли, наверное?
— Да, пришел.
Ему вдруг захотелось подойти к девушке и поцеловать ее. Но он удержался от этого рискованного поступка и, остановившись у комингса, сразу как-то растерялся. Сбоку он видел в зеркале лицо Вареньки, — она улыбалась ему, немое торжество светилось в ее больших глазах, точно ей доставляло удовольствие наблюдать за его растерянностью.
Тогда лейтенант быстро выпрямился, почувствовав в этой улыбке что-то унизительное для себя, и заговорил совсем о другом:
— Да, между прочим, с моря вернулся миноносец «Летучий»…
— Опять миноносцы! — погрозила она ему пальцем.
— Нет, вы послушайте, это очень интересно.
— Ради такого дня, как сегодня, прощаю. Говорите.
— «Летучий» таранил немецкую подлодку и вернулся в базу с вмятиной на форштевне. Вы представляете себе…
В дверь неожиданно постучали.
— Входите! — крикнул Пеклеванный, досадуя, что ему помешали продолжить разговор.
Вошел Мордвинов, неся на вытянутых руках поднос с тарелками.
— Проба праздничного ужина, — заявил он, пристально посмотрев на Артема и Вареньку.
— Хорошо, иди, — сказал лейтенант.
Матрос, угрюмо ответив «есть», вышел. Варенька кивнула вслед:
— Не знаю, какой он дальномерщик, но санитар он прекрасный. Что мне особенно нравится в нем, так это исполнительность и скромность.
— Однако, — заметил Артем, — орден он получил за подвиги не в лазарете, а на мостике. Впрочем, когда я встретил его впервые, то никогда бы не подумал, что Мордвинов может быть настоящим лихим матросом. Я помню, даже профитилил его за нерасторопность.
— Он действительно неуклюжий, — согласилась Варенька. — Но все старается, трудится. И все у него выходит так трогательно!.. Матросы над ним даже смеются. Говорят, что он влюблен и ухаживает за мной.
— Подчиненный должен держаться в рамках официальных отношений. Так учит устав.
— Что я слышу! — пошутила девушка. — Вы, кажется, — недовольны тем, что в меня, может быть, действительно влюблены?
— Нет, — сердито отозвался Артем, — просто я вижу в этом признак недисциплинированности. А каждый недисциплинированный матрос — это брак в работе офицера. Так как прямым начальником Мордвинова являетесь вы, Варенька… простите, что я вас так называю…
— Ничего, называйте.
— …то это брак в вашей работе.
— Благодарю вас, — притворно кротко вздохнула Варенька, — я постараюсь исправиться.
Артему вдруг стало смешно. «А все-таки, — подумал он, — девушка, конечно, чудесная и… и, может быть, напрасно я…»
— Как же вы собираетесь исправиться? — быстро спросил он.
— Очень просто, — ответила Варенька. — Теперь я сама влюблюсь в Мордвинова и тогда, при условии, что моим прямым начальником являетесь вы, это будет брак уже в вашей работе, Артем… простите, что я вас так называю…
— Да называйте, пожалуйста…
— Так вот. И хочу заверить вас сразу, что этот брак вы не сможете устранить никакими способами, ибо если уж я кого полюблю, то это — навсегда.
— Вот как? — удивился он и почему-то вспомнил лицо Мордвинова: широкое, с толстыми губами, с узкими, будто постоянно заспанными глазами.
«Нет, она шутит», — подумал Артем и повторил:
— Вот как?
— Да, вот только так. А сейчас давайте исполним одно из требований устава корабельной службы: снимем пробу с ужина.
— Я, — сказал Артем, — готов помочь в этом деле.
Варя рассмеялась:
— Только вот беда: предмет моих будущих восторгов принес нам одну ложку…
— Ужин хорош, — сказал Прохор Николаевич. — Только передай коку, чтобы он не боялся класть в суп перец, а то его совсем не чувствуется… Тарелки можешь унести. Давай журнал!
Мордвинов протянул командиру судовой «Журнал пробы», заранее раскрытый на нужной странице.
— Сегодня суббота, — сказал Рябинин. — Та-а-ак… А где же подписи врача и моего помощника?
— Они… еще пробуют.
— Хм… Ну, ладно, я расписываюсь.
Возвращая журнал, он мельком, но проницательно взглянул в лицо матроса своими светлыми острыми глазами.
— Ты молодец! — неожиданно сказал он, и Яков понял, что командир, обычно скупой на похвалу, поздравляет его с наградой. — Хорошо вел себя в драке с миноносцами!.. Дальномер все время давал точную дистанцию, и наши снаряды ложились как раз на линии немецкого строя… Молодцом!
— Разрешите идти? — спросил Мордвинов, снимая со стола поднос с посудой и захватив под локоть журнал.
— Обожди, — Рябинин, набивая трубку махоркой, что-то обдумывал. — Ты что? — вдруг спросил он. — Болен, не высыпаешься?.. Или раньше салогреем сидел, потому и был здоровым?.. Смотри, как сдал за последнее время! Что же это ты, а?..
— Спасибо, товарищ старший лейтенант. Но я не болен и сплю как положено, а просто… так что-то.
Прохор Николаевич сердито засопел трубкой.
— Я, конечно, не знаю, что и как там у тебя, — сказал он, растягивая слова, и было видно, что ему не очень-то хочется вести этот разговор. — Только советовал бы я тебе, парень, влюбляться на берегу, а не на «Аскольде».
Мордвинов зло блеснул глазами.
— Разрешите идти, товарищ командир? — повторил он.
Рябинин еще раз внимательно взглянул ему в лицо:
— Иди.
И матрос порывисто шагнул в дверь.
Сняв трубку телефона, командир «Аскольда» соединил свою каюту с судовым лазаретом.
— Пеклеванного! — сказал он Вареньке, даже не спрашивая, там помощник или нет, и, когда Артем взял трубку, Прохор Николаевич строго произнес: — Ты, лейтенант, что-то очень часто проверяешь — нет ли пыли в лазарете. Лучше бы поднялся на мостик — скоро подойдет катер контр-адмирала…
Сайманов прибыл на «Аскольд» в половине седьмого. Вместе с ним на палубу патрульного судна поднялись несколько штабных офицеров. Приняв рапорты, контр-адмирал сразу спустился в нижнюю палубу, где был выстроен одетый «по первому сроку» экипаж «Аскольда». Поздоровавшись с матросами и поблагодарив их за службу, Сайманов велел помощнику командира корабля дать команду «смирно».
Пеклеванный громко скомандовал:
— Смирррна-а!..
Контр-адмирал развернул перед собой кожаную папку.
— Слушай приказ, — нараспев, сурово сдвинув брови, сказал он. — «Приказ о награждении личного состава патрульного судна «Аскольд» орденами и медалями Союза ССР…»
В наступившей тишине слышны были вздохи котлов, за переборкой, где-то глубоко в трюме ухала питьевая донка, да шумело за бортом море.
— «От имени Президиума Верховного Совета Союза ССР, — начал читать Сайманов, — за образцовое выполнение боевого задания командования на фронте борьбы с немецко-фашистскими захватчиками и проявленные доблесть и мужество в бою с численно превосходящим противником, встреченным в открытом море при сопровождении союзных транспортов, награждаю орденами и медалями…»
После вручения боевых наград контр-адмирал сказал:
— Товарищи матросы, старшины и офицеры! Партия, народ и правительство высоко оценили ваши первые боевые действия. Эти награды, врученные вам сегодня, можете носить с честью!.. Я надеюсь, — продолжал он, немного помолчав, — что патрульное судно «Аскольд» и впредь будет нести свой вымпел незапятнанным, и, если это потребуется, аскольдовцы будут драться до последнего матроса, а последний матрос будет драться до последней капли крови!..
И аскольдовцы дружно грянули в ответ:
— Уррра-а-а!!!
Сайманов, вскинув руку к фуражке, поднялся по трапу на верхнюю палубу. Рябинин пригласил его остаться на праздничный ужин, но контр-адмирал, поглядев на часы, отказался:
— Мне, старший лейтенант, надо еще встретить МО-216. Беридзе снова побывал в норвежских фиордах…
Когда катер контр-адмирала отошел от борта, Рябинин поднялся в рубку, где его ждала пачка свежих семафоро — и радиограмм. Не желая задерживать команду, он передал по переговорной трубе, чтобы вечер начинали без него. Трубу оставил открытой, и до слуха иногда доносились голоса матросов, звон расставляемой посуды и музыка радиолы.
Он соединил свою каюту с берегом — позвонил жене.
— Ирина, — сказал он, — сегодня я приду ночевать домой. Можешь меня поздравить: мои ребята получили сегодня награды и обалдели от счастья. Мне кажется, кое-кому дали лишнего, а кое-кого, может, и обидели. Но за боевые действия ведь не будешь ставить отметки по пятибалльной системе! Это вопрос сложный…
Она спросила — как он?
— Я? — ответил Рябинин. — Я получил «звездочку». Да, конечно, хорошо. Но мне — только ты не смейся — завидно матросам, которые получили медали Ушакова и Нахимова. Для моряка это как-то торжественнее. Знаешь — цепи, волны, якоря, адмиралы… Ну, ладно. Я приду позже. Пока. Целую…
Он отключил телефон. Встал, одернув на себе китель. Через трубу было слышно, как Самаров провозгласил первый тост за победу, а когда Прохор Николаевич спустился с мостика в кают-компанию, лейтенант Пеклеванный, раскрасневшийся от первой рюмки, уже предлагал второй тост «за то, чтобы эти ордена, полученные сегодня, были не последними».
— Это не дело! — перебил его с комингса Рябинин, и все повернулись в его сторону. — Не дело, — повторил он, подходя к столу и наливая себе водки. — Хорошо нам сидеть за этим столом, в тепле, при свете, когда два якоря держат «Аскольд» за грунт, а вспомните, каково в походе бывает?.. То-то, брат, тяжело в походе!.. Я вот сейчас радиограмму одну прочел: в полосе девятибалльного шторма торпедирован наш траулер «Абрек». Помощь придет нескоро, а ведь тонут наши товарищи — рыбаки. Я это не к тому говорю, чтобы выпить за тонущих — глупо было бы! — а вот за тех, кто в море, за тех, кто несет патрульную службу, кто принимает сейчас бой, и за тех, кто сейчас спешит на помощь торпедированному «Абреку», — вот за всех этих и надо нам выпить! Правильно, матросы, коли вы понимаете, что такое моряцкий обычай?..
— Правильно!
— Ну вот и выпьем, — сказал Рябинин, чокнувшись в первую очередь со смущенным лейтенантом…
Скоро в кубрике сделалось шумно, вентиляторы, ревущие из-под трапов, едва успевали вытягивать духоту. Говорить же старались все разом, благо слушателей было куда как достаточно, хоть отбавляй! Однако матросы не забывали подменить вахтенных, чтобы и те приняли участие в вечере. Кочегары — прямо от котлов, в хрустящих засаленных робах, и сигнальщики — прямо с мостика, в промерзших ватниках, — они тоже подсаживались к праздничным столам, потирая руки, радостно восклицали:
— Во, как хорошо-то у нас!..
Пеклеванный занимался тем, что целый вечер смешил Вареньку. Объектом своих насмешек он выбрал самого безобидного человека на судне — штурмана Векшина, а темой острот избрал для себя убранство стола. Дело в том, что из-за отсутствия на «Аскольде» штатной должности интенданта обязанности его исполнял после походов штурман.
— Вы знаете, штурман, — говорил Артем, — вы себе готовите неплохую старость. Будете в отставке директором бакалейной лавки. Только вот беда — воевать скверно. Еще Петр Первый говорил: «Интендантству, кокам, хлебопекам и прочей нечисти во время боя на верхнюю палубу не вылезать, дабы своим мерзким и нечесаным видом не позорить храброго русского воинства…»
Прохор Николаевич совсем по-домашнему, словно в компании хороших друзей, вышел из-за стола и весело сказал:
— А ну-ка, как у нас в Поморье говорили: время — наряду, час красоте… Старшина, выходи!..
Алеша Найденов весело тряхнул чубом:
— Эх, была не была!.. Какую?
— Нашу, поморскую.
— Алешка, жги! Рррасце-е-елую! — крикнул боцман.
— Чем с плачем жить, лучше с песнями умереть, — сказал Найденов и вышел на середину круга. — А ну, гармонист, кто из нас быстрее: ты пальцами или я ногами?..
Он постоял немного, точно загрустив о чем-то, потом не спеша, словно нехотя, стал перебирать ногами и, прищелкивая пальцами, зачастил речитативом:
А гости позваны,
Постели постланы,
А у меня, младой,
Да муж на промысле…
Шаг сделался чаще, движения быстрее, и вдруг, подавшись вперед, он с гиком пролетел по кругу, почти не касаясь ногами палубы, встряхивая смоляным чубом.
— Цыган, — убежденно сказал Лобадин, — как есть цыган…
Не выдержал боцман и, заплетая скрюченными ревматизмом ногами, пошел вприсядку:
О тоске своей забуду,
Танцевать на пузе буду.
Пузо лопнет — наплевать,
Под бушлатом не видать!..
Его оттащили обратно, посадили за стол.
— Пей, старина, рассказывай о своей Поленьке, только не мешай…
Пеклеванный смотрел на Варю, видел, как загораются азартом ее глаза, и не удивился, когда она встала, присматриваясь к ритму бешеной поморской пляски, — Артема самого подмывало веселье, и он невольно завидовал той суровой простоте в обращении с командой, какой обладал Рябинин.
Ах, все бы танцевала, да ходить уж мочи нет, —
томно и шутливо пропела Варенька, пройдясь по кругу легко, как пава.
Но гармонист уже не выдержал:
— Ой, дайте отдохну! Не успеть моим пальцам за ногами вашими…
— Вальс! Тогда — вальс! — объявила Варенька, хлопнув в ладоши.
Мордвинов, почти весь вечер одиноко простоявший возле радиолы, поставил пластинку. Варенька подхватила его, потащила за собой.
— Ну же! — приказала она. — Вальс!..
— Да не умею я, — взмолился он и сразу же наступил ей на туфли своим здоровенным яловым сапогом. — Видите — не умею…
— А ну тебя, бегемот несчастный. — И Варенька, бросив его, перепорхнула к лейтенанту Пеклеванному. — Вы-то, надеюсь, умеете?
Все как-то невольно расступились, столы отодвинули к рундукам, и пара молодых, оба лейтенанты, взволнованные этим танцем, — танцем, когда каблуки стучат по заклепкам, когда нагибаешься, чтобы не удариться о трубу паропровода, — они танцевали, пока не оборвалась музыка. А музыка, смешно и жалобно взвизгнув, оборвалась на самой середине, и все повернулись в сторону Мордвинова.
— Ну, чего смотрите? — сказал матрос. — Шипит ведь… Надо же иголку сменить!
И Варенька, разрумянившаяся, глубоко дыша, села за стол рядом с Пеклеванным:
— Ух, давно так не плясала! Хоть иллюминаторы бы открыть — душно очень…
— Иллюминаторы открыть нельзя, — ответил Артем, никогда не забывая о том, что он старший офицер. — А вот наверх подняться — можно… Вы согласны?
— Конечно! Мне так душно, что я бы сейчас, кажется, бросилась за борт в ледяную воду…
Артем, рассмеявшись, помог ей преодолеть крутизну трапа, и, провожаемые косым взглядом Мордвинова, они поднялись на верхнюю палубу. Обхватив поручни и откинув назад голову, Варенька сказала:
— Как хорошо!.. Мне так хорошо сегодня, что даже страшно делается. А чего страшно — не знаю…
Медленным взглядом она окинула темное небо, зубцы сопок, подернутую рябью чернильную воду залива и вдруг посмотрела на Пеклеванного так пристально, точно увидела его впервые.
— «Абрек» торпедирован, — неожиданно сказала она глухим, сразу изменившимся голосом. — Вот, наверное, потому и страшно мне… А вам?
— Нет, — коротко ответил Артем. — Война…
— Вы какой-то… — и не договорила.
— Жестокий? — спросил Артем, усмехнувшись.
— Да.
— Это неправда. Я не жестокий.
Он положил руки на леера, и они прогнулись книзу. С кормы раздался чей-то голос:
— Эй, кто там леера трогает?.. Боцманюга опять ругаться будет!..
— Вы сильный, — сказала Варенька. — Рядом с вами я всегда кажусь себе маленькой. Вон, смотрите, какие у вас большие руки.
— Да, — согласился Артем, — руки у меня сильные. Одна женщина во Владивостоке говорила, что если попасть в мои руки, то в них, вероятно, будет уютно. Она шутила, конечно…
— А может, и не шутила, — сказала Варенька.
И, улыбнувшись каким-то своим мыслям, она спустилась в кубрик. А лейтенант, подняв к лицу свои потрескавшиеся от ветра и воды ладони, неожиданно для себя подумал: «Неужели ей может быть уютно в этих руках?..»
Кайса напрасно бравировала своим титулом — для семьи она уже давно была отрезанным ломтем. Имя ее в доме Суттиненов если и произносилось когда-либо, то только шепотом, чтобы — не дай бог! — не услышал его «лесной барон». Причиной такой отцовской ненависти служило неудачное замужество женщины. Причем виноват в этом замужестве был сам барон.
Еще перед «зимней кампанией» он познакомился с одним шведом — владельцем нескольких живописных водопадов. Иностранные туристы валом валили смотреть эти высокие белогривые падуны, шум которых был слышен на пять миль в округе. Старый швед считался богатым человеком, и Суттинен решил сосватать с ним свою дочь.
Кайса с самого начала восстала против этого брака, но в своей отцовской власти барон был неумолим. Состоялось обручение двадцатилетней девушки с богатым владельцем водопадов, который был старше своей невесты почти в три раза. Тогда же к фамилии Кайсы и прибавилась эта приставка — по мужу — Хууванха.
Но вскоре выяснилось, что водопады не обогатили старого шведа, — барон, мечтавший соединить два капитала в один, просто побрезговал мешать свои миллионы с жалкими медяками, набранными у туристов. Закоренелый таваст, упрямство которых вошло в поговорку, Суттинен-отец не хотел признать своей ошибки и всю вину свалил на голову своей дочери. Когда же барон узнал, что Кайса бросила старого мужа, он лишил ее наследства, переписав завещание на одного лишь сына, тогда еще не лейтенанта, а вянрикки, Рикко Суттинена.
Кайса около года проработала в общественных банях столицы — за грошовую плату она часами парила и массировала мужчин. Разлад с семьей, глупое замужество, стыдная профессия «девушки из народа» — все это вместе взятое плюс тоска по хорошей жизни бросало Кайсу Суттинен-Хууванху из одной крайности в другую. Она рано научилась пить; массируя стариков, раздевалась перед ними за плату догола; сделалась развязной и злобной.
Скоро, повинуясь «голосу времени», она вступила в женскую национал-шовинистическую организацию «Лотта Свярд». Кайса стала носить белый форменный передник. Районная руководительница устроила ее работать на бумажную фабрику. В «зимнюю кампанию» на фронте ей быть не пришлось. Зато она помнит, как членов женской дружины посылали в прифронтовую зону, где пьяные солдаты растаскивали женщин по кустам, и это называлось «единством армии с народом…».
И сейчас, когда она снова встретилась с полковником Юсси Пеккала, ей вдруг стало перед ним мучительно стыдно чего-то, хотя он, казалось бы, и не знал еще о ней ничего дурного. Женщина медленно поднялась, перекинула через плечо свою серую шинелюгу, со вздохом взялась за чемодан.
— Вы куда? — остановил ее полковник.
— Пойду.
— Зачем?
— Пойду увеличивать число сделанных мною глупостей.
— Вы уже начали делать глупости здесь, — Юсси Пеккала резал хлеб, по-крестьянски бережливо прижимая к груди буханку. — Садитесь, — добавил он, — вам надо поесть…
Кайса смущенно присела на лавку.
— Вы меня, конечно, не ожидали? — спросила она.
— Признаться — нет… Что вы там натворили в Петсамо?
— Ничего, — ответила она, и лицо у нее вдруг сделалось кротким, как у послушной девочки. — Наверное, сказала что-нибудь такое, что немцы и без меня давно знали. Может быть, сказала немного лишнего. И меня просто вытолкали из Лапландии!
Пеккала вложил пуукко в ножны.
— Они это умеют, — сказал он. — Хорошо, что вы отделались так, а не иначе…
Вошел солдат, стуча прикладом заиндевелой с мороза винтовки.
— Херра эверстилуутнанти, — доложил он, — еще одного поймали. Он в деревне штаны менял на картошку… Прикажете ввести его сюда?
— Да, пусть войдет…
Кайса обернулась к дверям: вошел дезертир, рослый карел с могучим разворотом плеч, глаза его были густо усеяны болезненными ячменями. От страшной запущенной простуды дезертир не дышал, а сопел, тяжело и болезненно, в груди его даже что-то громко свистело.
— Выбей сопли! — крикнул Пеккала. — Паразитская морда!
Дезертир послушно повернулся к печке, высморкался в отдушник. Вытирая руку о полу шинели, сказал:
— Я не паразит. Я честно воевал три года!
Пеккала обратился к нему спокойным голосом:
— Ты знаешь, что тебя ждет?
— Знаю. Дайте хотя бы пожрать перед смертью!
— Садись. Покормлю…
Хозяйка внесла чугунок с картошкой, и Кайса поднялась ей навстречу:
— Позвольте мне…
Она поставила чугунок на стол. Пеккала кивнул на «лесного гвардейца»:
— И вот такие, — сказал он, — каждый день… Положите ему побольше. Пусть жрет. Дорога-то у него дальняя!
Дезертир истово перекрестился и отбросил в угол избы железную каску, громыхнувшую об пол. Потом расстегнул мундир, понюхал пар над миской с картофелем.
— Это мне? — спросил он почти весело. — Сейчас ничего не останется…
От солдата нехорошо пахло. Вши густо ползали по его одежде. Кровавые бинты, которыми были перевязаны фурункулы на шее, свалялись в грязный войлок, и весь вид дезертира вызывал тошнотное отвращение.
— Три года, — сказал солдат, громко втянув носом воздух, — целых три года… Плевать на все! Мне уже надоело!
— Нам всем надоело, — ответила Кайса и налила карелу стакан самогонки.
— А тут еще новый договор, — сказал дезертир и выпил. — Что они там, в Хельсинки, совсем обалдели? — Он вытер рот, не поморщился. — Пусть Рюти сам, — добавил солдат, — возьмет у меня винтовку!
— У Рюти, — серьезно ответил Пеккала, — плоскостопие.
— А немцы — дерьмо! — сказал дезертир и придвинул свой пустой стакан к полковнику.
— Весьма похоже, что они стали дерьмом.
— И ваш Рюти — тоже дерьмо! — осмелел перед смертью дезертир, и Пеккала снова подлил ему самогонки.
— А вы почему же мало едите? — спросил он Кайсу.
— Спасибо. Я очень устала.
— Надо есть…
Дезертир подсунул к ней свою миску.
— Еще, — приказал он.
Кайса положила ему еще картошки, облила ее сметаной.
— На здоровье, — сказала она.
— Покойники всегда здоровы, — ответил солдат, и Пеккала засмеялся:
— Ну и дубина же ты, парень!..
После еды дезертир присел на лавку, его разморило от избяного тепла и сытости. Откинув голову к стене, он задремал, всхлипывая как-то по-детски — обиженно и жалобно. Кайса в нерешительности составила грязные миски одна на другую, смахнула с клеенки крошки.
— Может, мне все-таки уйти? — спросила она.
Пеккала, надев очки, укладывал в брезентовый офицерский портфель какие-то бумаги.
— Не дурите, — почти грубо ответил он. — Куда вы можете уйти? Такой страшный мороз… Оставайтесь здесь, я вернусь вечером, и мы обо всем поговорим. Вы умеете печатать на машинке?
— Да.
— Ну и хорошо. Я думаю, что вам здесь будет неплохо. Останетесь работать в районной канцелярии.
Полковник стал одеваться. Опустив верха кепи, он надвинул его на уши. Хозяйка принесла свежего сена, и начальник района набил его в свои старенькие пьексы.
— Не замерзнете? — спросила Кайса.
— Нет. У меня в санях еще лежит шуба…
Пеккала растолкал заснувшего дезертира:
— Эй, парень! Уже пора…
Натянув под шинель куртку, подбитую беличьими хвостами, полковник вставил в пистолет свежую обойму, дослал в канал ствола патрон и сдвинул предохранитель. «Лесной гвардеец» медленно побледнел и вдруг заплакал — заплакал навзрыд, сотрясаясь плечами и закрыв лицо ладонями. На его серых от грязи руках Кайса заметила татуировку: «ВЕЛИКАЯ СУОМИ», и под надписью плавал черный лебедь Туонеллы…
— Иди, иди! — прикрикнул Пеккала. — Все вы плачете!
Пропустив впереди себя дезертира, он задержался перед женщиной:
— Вы, надеюсь, обождете меня?..
На улице стоял трескучий, лютый мороз. Дезертир уже сидел в санях, продолжая плакать. На снегу валялась его шапка, и конвоир, подняв ее, сказал:
— Надень!
— Плевать, — ответил дезертир.
— Надевай, коли говорят, — подошел Пеккала, садясь рядом с лопарем-возницей. — Надевай, дурак, а то уши потеряешь сразу!
Лошадь, взлягивая ногами рыхлый снег, пошла ходкой рысью. За поселком побежали мимо саней неласковые пейзажи — снежные холмы, синева далеких лесов, плоские кругляши замерзших озер. У кордона возница остановил лошадь и пальцем выковырял у нее из ноздрей сосульки.
— Беда прямо, — сказал лопарь, растирая себе щеки.
— Проедем Катилласелькя — там остановишься, — повелел ему полковник, и дезертир все понял.
— Значит… там? — спросил он, дернувшись.
Пеккала перехватил его за полу шинели, рука его залезла в карман беличьей куртки.
— Хилья, хилья! — угрожающе прошипел он. — Ты, смотри мне, не рыпайся тут, капуста вшивая!
Проехали Катилласелькя, за поворотом начинался дремучий лес, на опушке купались в снегу веселые рябчики. Еще раз остановил лопарь свою лошадь, полез ей в ноздри пальцем.
— Здесь? — спросил он.
— Иди вперед, — показал Пеккала дезертиру в сторону лесной чащобы.
Тот сошел с дороги и сразу же по пояс провалился в сугроб. Полковник тронулся за ним, выдергивая ноги из вязких и глубоких следов-воронок. Деревья уже сомкнулись за их спинами — мрачные дебри шумели на ветру тонкими верхушками елей.
— Ну, чего встал! — крикнул Пеккала. — Иди дальше…
Дезертир уже не плакал — он дико и люто матерился:
— Сволочи… гроб ваш… передавить всех!
Начальник района остановил его и выстрелил в снег.
— Хватит, — сказал он. — Слушай теперь меня. Ты пойдешь сейчас все время прямо и прямо… Понял?
— Зачем? — спросил солдат.
— Там ты увидишь вышку лесничества. От нее сверни влево и топай вдоль ручья, пока не наткнешься на времянку. Ты постучи в дверь три раза, и тебе там откроют…
— Кто откроет?
— Твои братья. Вшивая гвардия.
Пар от человеческого дыхания смерзался в воздухе, и над головами двух разговаривающих людей висло сверкающее облачко изморози. Пеккала подул себе на пальцы, достал пачку сигарет. Отсыпав несколько сигарет из пачки, он протянул их дезертиру:
— На дорогу… Зажигалка есть?
— Подарил конвоиру. Я ведь думал…
— Держи спички, — сказал Пеккала и сурово добавил: — Передай «лесным гвардейцам», чтобы они, сволочи, не мешали мне быть начальником района. Чтобы они, собаки, сидели там тихо и не ползали по деревням. Иначе — буду ловить и ставить к стенке! Понял?
Дезертир порылся в своих лохмотьях, вытянул наружу золотой медальон.
— Для бабы, херра эверстилуутнанти, — сказал он, просияв счастливой улыбкой. — Это русское золото… Очень прошу вас — возьмите!
Пеккала спрятал пистолет, обозлился:
— Ты — дурак! Тебе повезло: ты уже избавился от всего и останешься жить. А я, что бы ни случилось, я по-прежнему останусь делить судьбу своей армии! И таким, как я, останется одно — погибнуть! Забери это поганое золото…
Возница встретил полковника словами:
— В лесу там стреляли!
— Это я стрелял, — ответил Пеккала…
В сизой морозной дымке тянулась дорога к фронту — там ждали полковника важные дела.
— Белая! — крикнул солдат, и ракета с шипением взмыла в небо, а навстречу ей с другого конца деревни выплыла, разбрызгивая искры, еще одна белая ракета.
— Зеленая! — крикнул солдат, и две зеленые ракеты снова, прочертив две красивые дымящиеся дуги, описали в небе законченные эллипсы.
— Я не думал, что москали пойдут на переговоры, — сказал переводчик-шюцкоровец.
Юсси Пеккала скинул шубу и остался в одной шинели. Верха кепи он загнул, и его маленькие приплюснутые уши сразу запылали на морозе.
— Переводчика не нужно, — заявил полковник. — Я пойду один. Дайте мне белый флаг…
Помахивая белым флагом, он не спеша тронулся вдоль деревенской улицы. Было удивительно безлюдно, даже не слышался лай собак. Половина деревни была финской, другая половина — русской. Черная тряпка полоскалась над крышей дома старосты, — жители деревни перемерли все до одного от какой-то эпидемической болезни, занесенной войной в эти края, и теперь надо было что-то решать.
С другого конца деревни, навстречу финскому полковнику, шагал советский офицер. Еще издали они, два противника, стали прощупывать друг друга настороженными взглядами. Молодцеватая фигура русского остановилась в нескольких шагах от полковника.
— Капитан Советской Армии Афанасий Керженцев, — назвал он себя. — Уполномочен командованием фронта вести с противной стороной переговоры о временном перемирии для обезвреживания полосы совместных боевых действий!
Назвав в ответ себя, Пеккала слегка поклонился.
— Я надеюсь, — сказал он, — что гуманные соображения, заставившие наше командование обратиться к вашему с просьбой о перемирии, будут понятны русскому уполномоченному?
— У вас побелело ухо, — неожиданно ответил Керженцев. — Лучше всего — шерстяной перчаткой.
— Перчаток никогда не ношу. Попробую снегом.
— Возьмите тогда мою, — предложил советский офицер.
— Благодарю вас, — невольно рассмеялся Пеккала. — Если наши переговоры пойдут на таком же уровне понимания и доброжелательности, то заранее могу вас поздравить с успехом.
— Может быть, — предложил Керженцев, — вы пройдете в наше расположение? Мое командование гарантирует вам полную неприкосновенность личности.
— Да, — согласился Пеккала, — я хочу даже, чтобы эта гарантия была полной, ибо мне, при всем моем уважении к русской каше, не хотелось бы попадать вторично в плен к русским!..
Они тронулись на окраину деревни. Пеккала — слева, Керженцев — справа. Шагали в ногу. Гулко скрипел снег. Солнце кровавым пятном закатывалось за кромку леса.
— Я не думал, что финны умеют шутить, — неуверенно признался русский капитан. — Вы меня извините…
— Что ж, я, наверное, плохой финн: я говорю все, что думаю!..
Мирные переговоры в масштабах небольшой линии фронта прошли быстро и успешно. Пеккала внутренне уже давно подготовил себя к сопротивлению притязаниям русских. И был очень удивлен, когда русский парламентер предложил взять за основу мнение советского командования — отвести русские войска назад, предоставив финнам право самим решать судьбу заразной деревни.
— Мы, — сказал Керженцев, — согласны отойти за рубеж нашей старой оборонительной полосы. Вопросы территориальности нас в данный момент интересуют менее всего!
Пеккала был поражен, откуда у русских такая уверенность в себе? Ведь они запросто дарят финнам большой кусок фронтовой полосы, который стоил крови обеим сторонам!
«У этого русского простая, но славная рожа!» — подумал Пеккала и дал свое согласие.
— Я думаю, — сказал он, — мы на этом решении и остановимся. Хотя… Хотя, честно говоря, мы не рассчитывали на такой исход переговоров!
Когда договор был закреплен, они посмотрели на часы, — прошло всего семнадцать минут с того момента, как они встретились. Эта легкость, с какою был разрешен сложный вопрос, сразу сломала хребет враждебной напряженности в отношениях, и они оба улыбнулись друг другу.
— Знаете, — сказал капитан Керженцев, — а ведь мы не собираемся долго воевать с вами!
— А мы не собираемся настаивать на обратном.
— Обратное — это ваша гибель.
— Может быть, — кивнул Пеккала. — Экономическая.
— И — политическая, — вкрадчиво закончил русский.
Они обменялись сигаретами, и Пеккала, распахнув куртку, сказал:
— Позвольте мне быть тоже откровенным с вами до конца.
— Даже прошу, — ответил Керженцев.
— Вы, русские, — начал Пеккала, — вы же ведь наивные люди! Вы носитесь, как курица с яйцом, со своими идеями мировой революции…
— Не совсем так, — перебил его Керженцев.
— Простите… И вы очень обижаетесь на тех людей, которым ваш коммунизм не нравится. Вот — я! Я принадлежу к той категории людей, которых на вашей родине принято называть «кулаками». Да, у меня своя усадьба. Пусть и небольшая. Всего тридцать гектаров. Я нанимал до войны батраков. И мне такое положение нравится…
— Мы не вмешиваемся, — ответил Керженцев.
— Кажется, — продолжал Пеккала, — что наши послевоенные отношения должны строиться на уважении. Я не поеду к вам за батраками, а вы не лезьте к нам со своими колхозами. Вы лучше продайте нам апатиты. А мы продадим вам чудесную бумагу и целлюлозу…
Собираясь уходить, Пеккала осторожно спросил:
— Очень хочу спросить… Как ваш Пиетари?
— Говорят, что Ленинград сильно разрушен.
— Это — немцы… Мы, финны, не обстреливали Пиетари.
— Но зато вы, финны, замкнули кольцо блокады с севера, и вы так же ответственны за гибель населения. Как и немцы!
— Только не ставьте меня рядом с немцами, — вырвалось у Пеккала с какой-то надрывной болью.
Обратно он вернулся уже поздно ночью. Окно его комнаты еще светилось. Выбравшись из саней, полковник подошел ближе и заглянул внутрь. Кайса сидела за столом и в каком-то странном отупении смотрела перед собой.
«Что мне с ней делать? — подумал он. — Зачем она мне?..»
На столе его ждал ужин, прикрытый газетой. Сухие носки грелись на приступке печи, и, надевая их, Пеккала заметил свежую штопку.
— Вы, кажется, неплохая хозяйка, — заметил он.
— Навряд ли, — ответила женщина.
— О, и кофе! — обрадовался Пеккала, подвигаясь к столу. — Откуда эта роскошь?
— Я достала в Петсамо. У немцев. Это — бразильский. Он очень хороший…
Мужчина с доброй улыбкой посмотрел на нее, задумался.
— Так, так… Ну, что же мне сказать вам?
— Хорошее, — ответила Кайса. — Мне надоело плохое!
Пеккала отхлебнул кофе, поставил чашку.
— Я сейчас разговаривал с русскими офицерами, — сказал он. — И вот вам хорошее: судя по всему, война скоро должна закончиться!..
Кайса осталась ночевать у полковника.
Шхуна теперь имела свою классификацию: не просто шхуна — мало ли их на синем море да белом свете! — а научно-исследовательское судно. И дали ей имя ученого — коротко, просто и строго. Так и вывели на черном смоляном борту свинцовыми белилами:
Антип Денисович сам проследил за тем, как писали имя корабля, а потом говорил Ирине Павловне:
— Слыхал, слыхал об этом профессоре. Ведь он еще до революции здесь бывал. «Андрей Первозванный» — вот на нем он до самой Христиании плавал… Я и Степана Осиповича помню, когда он сюда свой «Ермак» приводил, в Печенге на рейде стояли. Ай да адмирал был!.. Широкий такой, добрый, и все бороду поглаживать любил. И нашим братом не брезгал. Смотришь, сидит со стариками, про льды разговоры ведет… Много я хороших людей знал, а и сволочей видать приходилось. В интервенцию на самого генерала Миллера нарвался однась. Нос у него, как у самого что ни на есть пропащего пьянчуги, кра-а-асный… Три месяца велел меня в кутузке держать за то только, что я перед ним шапчонку свою не сдернул…
Уже в институте, подходя к кабинету, Ирина Павловна услышала голос аспирантки Раисы Галаниной, разговаривавшей по телефону.
— Рябинина? — говорила та. — Ее нет, еще не пришла…
Рябинина поспешно открыла дверь, но было уже поздно.
— Ой, а я повесила трубку, — разочарованно сказала девушка. — Но, очевидно, позвонят еще, потому что вас спрашивают с самого утра.
— А кто?
— Не знаю. Какой-то мужской голос.
— Ну ладно. — Ирина Павловна стала надевать халат. — Я сейчас иду в лабораторию. Стадухин уже там?
— Нет, пошел в мастерскую, где вы заказывали метки для кольцевания рыбы. — И, опечаленно вздохнув, добавила: — А я с ним опять поругалась.
— Поругалась?.. Из-за чего?
— А потому, Ирина Павловна, что снова зашел спор об экспедиции.
— Ну и что же?
— Юрка, такой противный, стал говорить, что основные рыбные банки уже выявлены и цель экспедиции, очевидно, сведется к простому обзору фауны малоизученных районов моря.
— Ты сначала скажи, — перебила ее Рябинина, — что ответила Стадухину?
— Я устала уже отвечать. Я прочитала ему…
Галанина подошла к шкафу, сняла с полки толстую книгу «В страну будущего». Перелистав страницы, почти наизусть прочитала пророческие слова Фритьофа Нансена — смелого и тонкого исследователя полярных морей:
— «Встречей разветвлений Гольфстрима с холодными северными водами и вызываемым этой причиной постоянным бурлением моря до самого дна обусловливается богатая животная жизнь в бассейне и связанные с нею большие промыслы…»
— Ну, ты его убедила?
— Это не я убедила его, Ирина Павловна, это Фритьоф Нансен убедил его. И то не совсем. Юрка упрям, он теперь обещает принести какую-то редкую, дореволюционную статью Книповича…
— Я знаю, о какой статье он говорит. Только, насколько мне помнится, в ней доказывается то, что предполагал Нансен… Ну-ка, дай мне книгу!
На обложке был изображен матрос в вязаной шапочке; он вращал корабельный штурвал и всматривался вдаль, а вдали вставала неведомая земля, и низкое полярное солнце освещало верхушки волн.
Ирина Павловна улыбнулась — этот рисунок напомнил ей о скором выходе в море — и сказала:
— Знаешь, к экспедиции все готово. Шхуна ждет только одного — попутного ветра!..
Снова зазвонил телефон, Ирина Павловна, отложив книгу, взяла трубку.
— Да, Рябинина слушает, — сказала она, и вдруг ее брови дрогнули, лицо стало растерянным. — Да… да… я приеду… Номер семь?.. Хорошо…
Она хотела повесить трубку, но от волнения никак не могла попасть ею на рычажок и положила трубку прямо на стол.
Девушка поняла, что случилась какая-то беда, и бросилась к Рябининой, обхватила ее шею руками:
— Ирина Павловна, дорогая!.. Неужели что-нибудь с мужем?..
— Сережка, — одним словом ответила та и направилась к двери, на ходу срывая халат.
Когда рейсовый пароходик отвалил от стенки причала, она поднялась из каюты на палубу. Нетерпеливо расхаживая, она часто бросала взгляды на мостик, точно просила: «Да ну же, быстрее!» Но капитан, стоя у парусинового обвеса, равнодушно набивал трубку, и ему, казалось, не было никакого дела до этой женщины и до ее нетерпения. Он даже иногда замедлял скорость своего судна, уступая дорогу военным кораблям, и стрелка машинного телеграфа — Ирина Павловна видела это с палубы — ни разу не перескочила выше среднего хода.
В высоком вестибюле военно-морского госпиталя ей выдали халат, почти такой же, какой она оставила в своем кабинете. Хватаясь за перила, она поднималась по лестнице. Вот и коридор третьего этажа.
— Скажите, где палата номер семь?
Пробегавшая мимо сестра махнула рукой в конец коридора:
— А вот — прямо!
И при мысли, что сейчас она его увидит, Ирина Павловна даже пошатнулась. Боялась увидеть его страдающим, боялась увидеть недвижимым, страшилась узнать правду.
Двери, двери, двери… Вот палата пятнадцатая, а он лежит в седьмой. Четырнадцатая… тринадцатая… десятая… восьмая… Теперь уже скоро, скоро!.. Боже мой, любила ли она его когда-нибудь так, как любит сейчас?
И вот седьмая: она вошла в палату с крепко закрытыми глазами, как входят в камеру пыток, — вошла, уже готовая к самому страшному.
— Мама! — резанул ей уши родной мальчишеский голос, и по тому, как он прозвучал — звонко и весело, — она поняла: бояться уже нечего. И тогда она открыла глаза, наполненные самыми светлыми слезами — слезами радости.
Сережка стоял в углу палаты возле низенькой койки, застланной серым шерстяным одеялом, и еще издали протягивал к ней руки:
— Мама, иди сюда!..
Она подбежала к нему:
— Сереженька! — и прижала к себе его голову.
Он грубовато высвободился из ее объятий, и по одному этому Ирина Павловна поняла, как он вырос и возмужал за время разлуки. Раньше сам по-мальчишески тянулся к ней, теперь же стыдился, наверное, товарищей по палате, а вдруг подумают: «Сынок-то маменькин…» И даже голос у него изменился: стал глуше и грубее, как у отца.
— А вот, мама, познакомься. Ко мне пришли.
Тут только она заметила, что навестила сына не первой. Высокий усатый матрос в не по росту подобранном халате, рукава которого едва достигали локтей, встал перед женщиной, бодро выпятив грудь, и отрапортовал:
— Боцман торпедного катера Тарас Непомнящий. Заявился, значит, к сынку вашему.
— Спасибо, — она пожала ему руку. — Вы, наверное, очень дружны с Сережей?
Боцман ласково потрепал юношу по плечу, но при этом так сильно, что тот даже закачался.
— Так ваш сынок, — сказал старшина, — почти, можно сказать, от «кондрашки» меня спас. Он парень что надо.
Ирина Павловна в недоумении перевела взгляд с одного на другого: «Как мог Сережка спасти такого детину?»
А боцман продолжал:
— О вашем сынке уже на всей бригаде катеров знают. Даже контр-адмирал Сайманов о нем расспрашивал. Да пусть он сам о себе расскажет.
— Господи! Как ты попал-то сюда?.. Что с тобой?.. Здоров?
Сережка рассмеялся:
— Ну, а что мне сделается!
Рассказывать о себе не стал. Отделался короткими фразами:
— Был кочегаром. На транспорте. Попали в шторм. Меня смыло. Ну, а потом на миноносец перекочевал. Оттуда — на торпедный катер…
Он умалчивал о многом, точно боясь, что истинную правду могут принять за вымысел. Тогда за него стал рассказывать боцман. Но Ирина Павловна почти не слушала, вся поглощенная другим. Она как-то по-иному посмотрела на сына и вдруг, неожиданно для самой себя, обнаружила в нем большую перемену. Она увидела его не таким, каким он казался ей раньше. Уже не мальчик сидел перед ней. И эта уверенность во взгляде, и эти сурово поджатые, потемневшие от ветра губы, и этот скуповато переданный рассказ, в котором нет и тени мальчишеского бахвальства, — все говорило о мужестве, зрелости, разуме…
— Вот так и живу, — говорил Сережка, поблескивая серыми глазами. — Надоело на койке валяться, да что поделаешь! Тут есть и подольше моего лежат. Недавно вот аскольдовский Русланов выписался. А до него, вон на той койке, лейтенант Ярцев лежал. Вот, мама, человек так человек! Начнет рассказывать — в нашу палату со всего госпиталя собираются, даже врачи идут послушать… А теперь народ все новый. Я уж с этими особенно и не сближаюсь, а то потом расставаться тяжело. Скоро на выписку…
— Да ты не торопись. Наша служба такая — здоровые люди требуются, — сказал старшина, и женщина вдруг поняла, что между ними уже давно все решено. Решено без ее участия, как будто не она его вырастила, воспитала…
Она вышла из госпиталя вместе с Непомнящим. Тарас Григорьевич сразу закурил, по-матросски держа папиросу в кулаке. Долго молчали. Под ногами скрипели деревянные мостки. С моря доносилось глухое мычание радиомаяков.
Коснувшись грубого сукна шинели, Ирина Павловна сказала:
— Я благодарна вам за то, что вы так к нему относитесь. Как к равному, — он это любит. Мне было приятно услышать, что вы назвали его «сынком». Тарас Григорьевич, скажу вам прямо, как мать: море отнимает у меня самое дорогое в моей жизни — Сережку. Он еще очень молод. И горяч не в меру. Ради бога, поберегите его, если можно…
В ожидании рейсового парохода она еще долго блуждала по улицам, раздумывая о Сережке. Она вспоминала, как он перед прощанием сказал ей: «Мама, жизнь начинается, только ты не мешай мне!», — и улыбалась, видя перед собой его лицо — смелое, открытое, совсем еще юное. Что ж, она не будет ему мешать!
Ветер кружил поземку. На углу одной улицы, подняв воротники, толпились люди возле недавно вывешенной газеты. Ирина Павловна подошла ближе. В глаза бросилось знакомое имя — Нансен. Шведская газета «Нью даглигт аллеханда» сообщала, что немецкие оккупационные власти надругались над национальной гордостью норвежского народа — кораблем «Фрам», на котором отважный полярный исследователь Фритьоф Нансен пробивался во льдах к Северному полюсу. Гитлеровцы сорвали с мачты исторического корабля национальные флаги и осквернили флаг, вышитый руками жены Нансена. Далее в статье говорилось о том, что гитлеровцы пытаются угнать «Фрам» в Германию.
Ирина Павловна отошла от газеты. «Будь жив Нансен, — решила она, — и он сражался бы с оружием в руках. Смелое сердце и светлый ум… Разве они посмотрят на флаг моей научной экспедиции, если рвут и бесчестят флаги, развевавшиеся когда-то над славной головой Фритьофа?..»
Но даже эта весть не могла развеять светлого настроения Рябининой. Она сегодня видела сына и как-то сразу помолодела. Хотелось верить только в хорошее. Сейчас она шла по улицам, и ей казалось, что все-все в этом мире, и даже эта история с «Фрамом», окончится благополучно.
Сверре Дельвик часто вспоминал, как это случилось. Однажды гитлеровский самолет, не требуя даже разрешения на посадку, приземлился на аэродроме Форнебо, близ столицы. Немцы горохом высыпали из кабины и стали спокойно щелкать фотоаппаратами. Норвежцы попросили удалиться непрошеных гостей. И немцы, посмеиваясь, сели обратно в самолет и улетели. Все это было проделано среди бела дня с такой наглой самоуверенностью, что пора бы, казалось, правительству и призадуматься.
Но — нет: правительство получило затем приглашение немецкого посланника на просмотр нового фильма, посвященного теме борьбы Германии за мир. Надев смокинги и повязав белые галстуки, министры явились в немецкое посольство, где их вниманию был предложен фильм, в котором с ужасающими подробностями была показана бомбардировка Варшавы. По окончании фильма германский посол объяснил гостям, что, в целях сохранения мира, такая же судьба постигнет и любую иную державу, которая не пожелает, чтобы Германия защитила ее от Советов и Англии.
А потом Сверре Дельвику пришлось взяться за винтовку. Вернее — сначала даже за вилы, ибо оружейные арсеналы были захвачены «пепперманами» — квислинговцами. На Эльвегарденском полигоне под Нарвиком осколком снаряда ему оторвало руку. Последнее, что он запомнил, это был капитан Ибсен, внук знаменитого писателя, который отстреливался от наседавших горных егерей и тирольцев.
Залечив ранение, Дельвик вернулся к своей работе газетного редактора. Норвежская компартия еще не была запрещена, и он не скрывал своей принадлежности к числу коммунистов. Газета называлась «Тиденс Тёгн», говорить в ней приходилось больше намеками. 24 декабря 1940 года все кончилось очень просто. Вошли три гестаповца и, приставив к груди Дельвика пистолеты, велели отдать ключи от редакции и остановить работу типографии. На вопрос Дельвика — чем это вызвано — один нацист ответил: «Не притворяйся! Мы же знаем, что ты не веришь в победу фюрера!»
Дельвик отдал ключи, пожал руки своих сотрудников и под конвоем гестапо отправился в тюрьму на Моллергаттен, дом 19. Там с него сняли подтяжки и отобрали галстук. «А то еще повесишься, дохлятина!» — так объявили ему тюремщики. На допросах его били плетью. От пяти до десяти ударов. Иногда вставляли между пальцев карандаш и ломали кости. «Вы, норвежцы, — сказал ему однажды палач, — не знаете нашей немецкой тюремной культуры. Мы научим вас…»
«Тюремная культура» — так и назвал Дельвик свою первую статью, когда ему удалось вырваться из застенка и бежать в Англию. Он поведал в ней о Георге Свенсоне и Генрихе Кристиансене — двух редакторах норвежских газет, которые умерли в гестапо от пыток. Один случай решил судьбу Дельвика. Ему рассказали страшную вещь.
Немцы арестовали молодую актрису Альму Петерсон. Дельвик хорошо знал эту девушку, — он писал о ее чудесной игре, когда она еще только появилась на экране. «Добропорядочные» культуртрегеры, насаждающие «новый порядок» в Европе, заставляли девушку вставать на колени, и гестаповцы мочились ей в рот. Дельвик спросил только имена. Ему назвали: Курт Шляхтинг, Артур Бессемер, Ральф Кеппенбрунк. Он покинул приютившую его страну, вернулся на родину. Юная Петерсон сошла с ума, но зато на фашистском кладбище прибавилось еще три могилы — «2347», «2348» и «2349»; стрелять можно метко и одной рукой.
Среди трехсот подпольных газет появилась в скором времени еще одна, которую стал издавать Дельвик. Он выпускал ее на четвертушке бумаги от одного до пяти раз в неделю. Название этой газеты состояло из букв «S.S.S.» — трех заглавных букв известной норвежской пословицы: «Свинья будет зарезана!» О какой свинье шла речь — это было понятно каждому норвежцу…
После подпольной работы на рудниках в Элливаре Дельвик недолго прожил у Руальда Кальдевина — пастора в провинции Финмаркен, — ждал отряд «коммандос», составленный Британским адмиралтейством из норвежских парней-китобоев, которые должны были взорвать немецкий завод «тяжелой воды», секретно работавший в горах (немцы уже тогда вовсю трудились над расщеплением атомного ядра). Дельвик все подготовил для успешного ведения операции, он даже заручился согласием одной русской эмигрантки, Виктории Михайловны Бакке,[223] которая должна была принять в своем доме раненых. Но… океан выбросил несколько трупов в резиновых куртках, а в одной бухте Дельвик увидел на камнях полусожженный остов бота. Немецкая разведка сработала хорошо. И норвежскому коммунисту пришлось вернуться в Осло…
Есть два Осло — старый и новый город. Дельвик издавна любил древнюю Христианию. Здесь теснились бедные кварталы. Из окна мансарды виднелись островерхие черепичные крыши, на улицах «эстканта» было легче затеряться в густой толпе рабочих блуз, рыбацких свитеров и грубых курток ремесленников.
Дельвик приехал в Осло, втайне поселился в рыбном подвале на одной из улочек портового «эстканта», вдоль которой протекал зловонный ручей фабричных нечистот.
О том, что он находится в Осло, знали в эти дни только два человека — крупный финансовый воротила Одт Фрокнер, человек с большими связями и потому очень полезный движению Сопротивления, и еще с Дельвиком должна была встретиться фрекен Арчер, известная в подполье по своей партийной кличке «товарищ Улава», — от этой женщины сейчас зависело очень многое.
Дельвик покинул свое жилище вечером. Голубой трамвайчик, дребезжа на поворотах, повез его в сторону «вестканта». Проезжая мимо королевского дворца, он сверил свои часы с башенными часами замка. Нет, он не опоздает. Выскочив из трамвая напротив фешенебельного пансиона для холостых мужчин, он сразу же заскочил в проезжавшую мимо машину, за рулем которой сидел упитанный, благополучный буржуа.
— У нас еще есть время, — сказал Фрокнер, передавая Дельвику пачку сигарет. — Вам не угодно заглянуть на выставку зимних цветов? Говорят, что это какое-то чудо…
— …При поимке вооруженного партизана следует отбросить все соображения гуманности. Допрос должен вестись следующим образом. Записали?.. Нанося поочередно удары кулаком или плетью, после каждого удара надо повторять: «Говори, говори, говори!» Тональность голоса при этом должна быть строгой и беспощадной. Преступника надо уверить в бесполезности молчания. Естественно, такой человек после допроса немедленно ликвидируется специальными людьми, по возможности в безлюдном месте, чтобы не давать повода населению к враждебным для нашей армии слухам… Простите, фрекен, я не слишком быстро диктую?
Девушка, сидевшая за машинкой, кокетливо улыбнулась:
— Нет. Я вполне успеваю за вами.
Начальник отдела «G.F.P.», еще молодой и бравого вида гестаповец, остановился возле окна. «Так!» — сказал он, брякнув по стеклу пальцем. А за окном, утопавшая в сиреневых сумерках, лежала столица Норвегии; вершина горы Санкт-Хугген виднелась на севере, с залива Пиппер-викен тянуло над иглами кирок мглой, туманом и сыростью.
— Итак, продолжаю… Появление бандитской шайки русских в провинции Финмаркен, этом наиболее важном для нас районе, а также недавний побег двенадцати военнопленных из трудового лагеря Эльвебаккен должны развязать руки отрядам полевой полиции. Глупая гибель штандартенфюрера дивизии «Ваффен-СС» Рудольфа Беккера, как следствие беспечности нашей охраны на «Государственной трассе 50», должна послужить серьезным уроком для нас и… Пожалуйста, прочтите, фрекен!
Девушка скороговоркой прочла написанное, поправила тоненькие складки на своих военных брючках.
— По-моему, — сказала она, — просто здорово! Вы молодец, Курт…
— Сойдет, — ухмыльнулся гестаповец. — Там только не нравится мне «глупая гибель». Она, конечно, была глупой, но вы это зачеркните и поставьте — «трагическая»… А кстати, фрекен, вчера на Карл-Иоганнгате магистрат открыл выставку зимних цветов. Вам не угодно составить мне компанию? Говорят, сам фельдмаршал Геринг прислал в подарок норвежцам кадушку тюльпанов из своей оранжереи. Это его любимые цветы — тюльпаны. Помню, что в Голландии он даже запретил нам бомбить знаменитые тюльпановые поля…
Отломив от плитки кусочек шоколада, девушка положила его на кончик розового язычка. Она сидела перед гестаповцем на круглом стульчике — такая плотненькая, чистенькая, напомаженная, — ну просто прелесть девчонка!
— Курт, — сказала она, — возьмите меня на эту выставку, и я вас вечером поцелую!..
Закончив работу, она собрала бумаги и закрыла ящик стола. Ключ в замке отщелкал три раза. Цепь замкнулась, и аппарат сработал. Отличный аппарат, над устройством которого потрудился сам профессор Эккелан, немалая величина в области электрофизики. Девушке осталось только надвинуть набок пилотку «Женской вспомогательной службы Германии» и подмазать перед зеркалом губы.
— Итак, до завтра, — сказала она гестаповцу. — Я тоже очень люблю тюльпаны!..
Возле парка ее ждала машина. Сверре Дельвик, еще издали заметив девушку, предусмотрительно приоткрыл дверцу.
— Ключ? — спросил он.
— Я его оставила в замке.
— Хорошо…
Товарищ Улава прильнула щекой к спинке плюшевого сиденья, на тонкой ее шее билась голубоватая жилка.
— Сигарету? — предложил Дельвик.
Одт Фрокнер, направляя машину в кривой и темный переулок, протянул ей коробку авиационных ампул.
— Это лучше действует, — сказал он. — Немцы дают их своим «летающим птеродактилям», когда они вылетают на бомбежку. Сразу успокаивает нервы!..
— Всего двадцать восемь пакетов взрывчатки, — сказала фрекен Арчер и раздавила на зубах ампулу. — Больше пронести не удалось. Провода подключены намертво. Ошибки быть не может.
— Совещание в восемь? — спросил Дельвик.
— Да, ровно в восемь. Будут присутствовать два личных секретаря Квислинга. Зейдлица я видела сегодня последний раз. Он пригласил меня на выставку зимних цветов.
— И Зейдлиц?
— Да. Тот самый. Он много пролил норвежской крови…
Они уже выехали за черту города, когда где-то вдалеке громыхнул взрыв. Фрокнер остановил машину, все посмотрели назад. Над Осло, по краям черепичных крыш, отсвечивало желтое пламя. Здание гестапо, расколотое взрывом, горело потом два дня.
Так ответили норвежские патриоты на попытку оккупантов угнать в Германию гордость нации — корабль Фритьофа Нансена «Фрам»!..
Через несколько дней они сидели на молочной ферме вблизи шведской границы. Астри Арчер, раскрасневшаяся с мороза, пила густую простоквашу, Дельвик смазывал лыжи. Это были короткие гибкие лыжи, которыми пользовались горные проводники спасательных станций.
— Ну, — сказал Дельвик, — решайте. За этим лесом вам уже ничто не будет грозить. Поверьте, что в Осло вам нельзя оставаться.
— Нет, — ответила товарищ Улава.
— Тогда, — настаивал Дельвик, — я вам дам адрес одного засольщика с рыбного холодильника в Бергене. Он уже давно переправляет наших людей в Англию или в Россию…
— Нет, я останусь здесь. Мне хочется отыскать брата!
Она доела простоквашу, посмотрела в окно: мимо фермы, направляясь в сторону пограничных кордонов, гуськом проползли мотоциклы с солдатами.
— Вы не боитесь? — спросила она.
Дельвик рассеянно отозвался:
— О чем вы?
— Ну, вот… переходить границу именно здесь?
— Вы забываете об одной вещи, — Дельвик постучал о край стола протезом руки. — Мое спасение только в ногах. А за этим лесом гора сама несет лыжника в Швецию!
— Вы дождетесь сумерек?
— Нет, выйду пораньше…
— Там, — Арчер неопределенно махнула рукой, — появились в Финмаркене партизаны. Вы будете стараться их встретить?
— Попробую. Хотя… Знаете, — неожиданно произнес он, — вам надо уехать. Вставайте на лыжи, пойдем рядом. Вашего брата я видел недавно. Да, случайно. В Киркенесском порту…
— Почему же вы не сказали мне это сразу?
— Просто не хотел вас огорчать лишним напоминанием… Оскар был в одежде каторжника, но стоял на мостике угольной мотобаржи. И даже — вы сейчас удивитесь!.. — он отдавал команды. Очевидно, немцы используют его как опытного штурмана.
— Что ж, — помолчав, не сразу отозвалась женщина. — Вы принесли хорошую весть. Оскар выдержал три года каторги. Правда, осталось еще семь. Но… русские наступают быстро! Я его хочу видеть. Если я только пойму, что работать здесь мне уже невозможно, я тоже переберусь к вам в Финмаркен.
— Хорошо, фрекен. Меня вы найдете через пастора. А мне уже пора. Надо спешить. Свинья должна быть зарезана…
Вошел хозяин фермы — степенный пожилой крестьянин, женатый на русской женщине, которую он вывез из Петрограда еще до революции в России. Оккупация Норвегии совсем запутала старика: один из его сыновей сделался «пепперманом» и пошел служить Квислингу, а немцы предложили отцу развестись со старухой женой.
— Это безнравственно, — говорил старик, — разводиться с женой на старости лет. Что скажет король, когда он вернется?..
Ненависть к немцам, любовь к жене и уважение к королю, который сейчас находился в Лондоне, — все это вместе взятое заставило старика выбрать для себя единственно правильный путь: он стал помогать борцам Сопротивления.
— Сегодня, — сказал крестьянин, раздвигая груду молочных бидонов, — опять будет говорить король. Ему сейчас так же скверно, как и нам всем. Надо послушать старика…
Передачу из Лондона они поймали только на середине. Усталым голосом король говорил:
— Я благодарю всех, кто сражается сейчас, выполняя свой долг перед родиной. Пусть каждый норвежец почувствует рядом со своим плечом мужественное плечо своего друга — русского солдата, который идет к нам на помощь. Пусть же первый русский солдат, шагнувший на нашу священную землю, станет лучшим вашим гостем! И я прошу вас чтить память героев, которые отдали свою жизнь за нашу родину. Да защитит Господь нашу прекрасную страну!..
Король тяжело вздохнул, и на смену его речи вступила торжественная музыка норвежского гимна:
Мы любим этот край, его лугов простор,
леса, граниты скал над пенящейся влагой.
Как сладостен приют меж неприступных гор
сердцам людей, пылающих отвагой!..
— Я хочу проститься под эту музыку, — сказал Дельвик.
Вскоре он уже летел на лыжах по длинному и ровному, как доска, горному спуску, окончание которого терялось где-то в морозной дымке. Стадо оленей паслось в отдалении около леска, обозначившись на белом горизонте группами серых точек. Со стороны немецких кордонов доносилась тихая игра на флейте.
Горный уклон быстро катил его в глубину пограничной долины, скорость бега стремительно возрастала. Из-под острых лыжных лезвий, срезанная на поворотах, тонкими пластами вылетала снежная пыль.
Шорох скольжения постепенно переходил в тонкий протяжный свист. Это был уже не бег, а полет, почти парение…
Первая очередь из автомата прошлась над самой головой. Забегая наперерез лыжнику, неслись под уклон две оленьи упряжки. «Заметили!» Дельвик пригнулся на корточки, чтобы уменьшить сопротивление воздуха. С левой стороны он увидел немецкого офицера на лыжах. Офицер что-то кричал ему, ловко выписывая на снегу гигантские зигзаги.
Пограничные столбы уже были невдалеке, и немцы усилили огонь. Дельвик не стал тратить время на увертывание от пуль, не стал петлять зайцем — он раскинул руки для равновесия и продолжал парить в стремительном спуске. Еще несколько очередей, мимо пронеслись пограничные знаки, и — хлоп! — он кубарем скатился под ноги весело хохотавших пограничников. Шведские солдаты уже давно наблюдали за этой погоней, и у них даже работал тотализатор.
— Вставай, парень, — сказал один из них, помогая Дельвику подняться. — Я выиграл на тебе четыре бутылки пива. Пойдем в пещеру и разопьем их вместе…
Немцы в страшном разгоне едва не перескочили границу и теперь стояли в двух шагах рядом, наблюдая за Дельвиком. Норвежец отряхнулся от снега, помахал рукой офицеру.
— Я еще вернусь! — сказал он. — Вы только не путайте меня с контрабандистом. Я вернусь, и… Свинья будет зарезана!
Немецкий офицер рывком пересек границу, воткнул в снег лыжные палки.
— Я только до ларька, — сказал он шведским пограничникам. — Мне хотелось бы купить сигарет!
И, проскользив на лыжах мимо Дельвика, он злобно бросил ему прямо в лицо:
— Твое счастье! В другой раз не уйдешь…
Ночь застала Дельвика уже в купе полярного экспресса, с воем и грохотом летевшего на север в сторону озера Турне-Треск. Где-то там (он еще не знал — где) Дельвику суждено снова перейти границу, чтобы выбраться в провинцию Финмаркен и встретиться с русским другом.
Как сладостен приют меж неприступных гор сердцам людей, пылающих отвагой!..
Три дня и три ночи подряд дул отжимной стужевей-сиверко. Ветряной взводень бился о берег, перекатывая камни-окатыши, гальку-орешник. Мороз потрескивал в звонком дереве мачт, порошил реи инеем, отчего казались они при луне чисто серебряными. Шхуна моталась на волнах, жалобно звякая якорной цепью.
Три дня и три ночи не вылезал из своей каюты старый шкипер, справляя по традиции поморов отвальную. На четвертые сутки, уже к вечеру, он вылез на палубу и, пройдя на нос корабля, разбил об форштевень бутыль с недопитой водкой.
— Славному кораблю — славное плавание, — торжественно объявил он и рассмеялся. — Больше я, дочка, не пью, потому как в море шхуну вести надо.
— Попутного ветра-то ведь еще нет?
— Только бы в океан, дочка, выйти, а там ветров что веников в бане — любой выбирай, чем ядреней — тем слаще. А сейчас нам нужна пособная поветерь. Стужевей-сиверко, вот увидишь, спадет за ночь, шалоник парус надует.
— Это что, точный прогноз погоды? — недоверчиво спросила Ирина Павловна.
— А ты разве не слышишь? Гагара за морем ветер вещает…
Рябинина прислушалась: ночная птица кричала где-то во тьме. Через полчаса штурман действительно принес метеосводку.
— Ирина Павловна, ветер к утру меняет направление…
А в полдень матросы уже разбежались по реям, поставили паруса, и шхуна, качнувшись, легко взбежала на первую волну. Ветер засвистел в ушах, в лицо ударило пеной — впереди распахивался океан.
— Пошла Настя по напастям!..
На мостике стояли Аркаша Малявко, Ирина Павловна и Антип Денисович. Штурман рассказывал о появлении немецких подлодок на коммуникациях. Шкипер, разворачивая огромный блещущий медью штурвал, смеялся:
— Еще при царе Алексее Михайловиче поморы писали: «И которую дорогу бог устроил — великое море-окиян, и тую дорогу как мочно затворити?» Разве море-океан затворишь? Еще не придумал Гитлер такого замка…
Внизу, на палубе, работали сыновья Антипа Денисовича, ловко разбираясь в путанице снастей и блоков. Ирина Павловна видела сверху одни их склоненные могучие спины, обтянутые штормовыми куртками.
А шкипер, оглядывая взволнованный простор, счастливо смеялся. И когда шальная волна захлестнула палубу шхуны, окатив матросов ледяным гребнем, он запел дребезжащим старческим голосом:
Высоко, высоко небо синее,
Широко, широко океан-море,
А мхи-болота — и конца не знай,
От нашей Колы, от Мурманской…
Скрипел штурвал. Гудела за бортом вода. Таяли вдали крики чаек. И только ворон морской — черная птица баклан — еще долго парил над мачтами.
Вахтанг Беридзе навытяжку стоял перед контр-адмиралом. Не мигал причем. Был очень серьезным.
— Товарищ старший лейтенант, — сказал Сайманов, — расскажите, как вы украли баржу со спиртом!
Баржа со спиртом была немецкой. Она болталась где-то в море, брошенная немцами. Один тральщик ущучил ее во время дозора и прибуксировал в базу. Поставили баржу на рейде. В рубку запихнули старика сторожа с берданкой. От лихой напасти. А вчера баржа эта пропала. Вместе с ней исчез куда-то и МО под командой Беридзе. Флот не знал, что и думать. Затащили баржу куда-нибудь в тихую бухту. Выпьют нескоро. Так шутили матросы.
— Товарищ контр-адмирал, вас неправильно информировали. Мы баржу не воровали. Ветер ее среди ночи сорвал с «бочки», понес на камни. Сторож, конечно, дрыхнет. Раздумывать тут некогда. Вот мы ее и подцепили…
— Украли, — поправил контр-адмирал.
— Якорей на барже нет, — продолжал Беридзе. — Ее тащит. Мы тогда и решили спасать народное достояние. Затянули буксир, дали обороты. Сторож, конечно, орет. Ему, конечно, кажется, что его тоже украли. И приткнули баржу к отмели в Тоне Тювиной. Все в порядке.
— А зачем сторожа связали? — спросил Сайманов, слегка улыбнувшись.
— Так он же, старый дурак, стрелять начал! Мы его спасаем от беды, а он из берданки по нам дробью лупит. Никакого понимания обстановки!
— Та-ак, — откровенно рассмеялся контр-адмирал. — Но вы-то обстановку сразу оценили. Люк отвинтили и давай спирт к себе на борт «охотника» перекачивать! Сколько успели перекачать?
— Два ведра, — печально вздохнул Беридзе. — Причем виноват только я. Это я велел сделать. Сейчас морозы сильные, на походе приборы засолились. Спирт пригодится!
— Два ведра? — спросил контр-адмирал.
— Два.
— Для протирки приборов?
— Так точно. У нас матчасть всегда в порядке…
Сайманов взял со стола лист бумаги, густо исписанный корявым безграмотным почерком. «Видишь?» — спросил. Вахтанг успел прочесть только одну фразу: «А еще надо мною змывались и говорили, что в море стащут вместях с баржою и вернутся, кады войны не станет…»
— Жалоба на тебя от этого сторожа. Проверить, сколько было в барже спирту и сколько осталось, портовики сейчас не могут. Ты говоришь — два ведра взял, и я тебе, старший лейтенант, верю! Ты не соврешь, я знаю. И пить команде не дал — это я тоже знаю. Только партизанщина мне твоя не нравится…
— Да, — согласился Вахтанг, — нехорошо получилось. Два ведра спирта взяли, теперь два ведра крови прольем!
— Не говори глупостей, — обрезал его Сайманов. — Как у тебя с боезапасом?
— Полный комплект.
— А настроение команды?
— Как всегда.
— А как всегда?
— Хорошо, товарищ контр-адмирал. Скучать некогда…
— Скучать я вам и не дам!
Сайманов встал, легко шагнул к карте, висевшей на стене.
— А дело вот в чем, — сказал он, проследив глазами воображаемый курс от Мурманска до границы замерзания океана. — Сегодня вышло в море научно-исследовательское судно «Книпович». Противник последнее время проявляет подозрительную активность на промысловых коммуникациях. Очевидно, немцы хотят лишить наш рыболовный флот точного прогноза условий промысла на будущее. Вашему катеру, — продолжал Сайманов уже тоном строго официальным, — дается боевое задание: отконвоировать судно экспедиции до Рябининской банки. В случае появления кораблей противника вступить с ними в бой и любой ценой оградить шхуну… Конвоировать шхуну придется не в обычном порядке. Надо постоянно держаться от шхуны на таком расстоянии, чтобы с ее борта не заметили вашего катера. Вы понимаете, зачем это нужно?
— Так точно, товарищ контр-адмирал, догадываюсь. Конвой, неотступно следующий рядом, может насторожить участников экспедиции. А нам, очевидно, надо, чтобы они целиком отдавались своей работе и были бы спокойны на все время пути шхуны…
Через полчаса МО-216, прижимаясь к берегам, вышел в открытый океан, нагоняя ушедшую вперед шхуну.
— Сигнальщики, — приказал Вахтанг, — усилить наблюдение за морем!..
— Есть, смотрим!
Ветер задувал в жалейку. Растворив паруса бабочкой, бежала по океану приневестившаяся шхуна. День бежит, ночь бежит — журчит вода за кормою. Большая Медведица украшает ночные небеса огнем путеводным.
Первые три дня, проведенные в море, Ирина Павловна, как правило, жестоко страдала от качки и не могла мыться, — пресная вода шла только в пищу, а от забортной кожа покрывалась волдырями крапивной лихорадки. На третий день она уже освоилась с походной жизнью и вышла на палубу.
Первое, что ей бросилось в глаза, — это голые верхушки мачт. Шхуна шла только под нижними большими парусами, малые же оставались непоставленными.
— Аркаша, — обратилась она к штурману, — почему идем не под всеми парусами? Ведь так было бы гораздо быстрее…
Малявко взглянул на счетчик лага:
— Пятнадцать узлов, Ирина Павловна. Иные пароходы и то с такой скоростью не ходят. Это не шхуна, а… ракетный двигатель. Мне кажется, что ее построил гений, и Антип Денисович действительно гений. Не смейтесь! Я как-то объяснил ему основы астрономии, показал, как надо работать с секстантом, и он теперь сам берет высоты звезд, высчитывает азимуты. Это удивительный старик!
Кряхтя, взошел по трапу Сорокоумов. Ирина Павловна сразу уловила в нем какую-то перемену. Шкипер держался в море увереннее и строже. Но ее он называл по-прежнему дочкой.
— А-а, доченька, соленым ветерком подышать пришла, — приветливо сказал он. — Ну, ну, дело хорошее! Полюбуйся на воду-то! Я люблю на нее смотреть. Бежит и бежит себе. На воде мы рождаемся, в воде нас и погребут.
Искрящаяся шапка инея с шуршанием упала на мостик, рассыпавшись белыми цветами. Ирина Павловна подняла голову. Сколько там еще белых пушистых гнезд, и как это красиво!..
— Антип Денисович, чего же не все паруса ставим?
— Вот это мне, дочка, уже не нравится, — нахмурился шкипер, сердито закусив мундштук трубки. — Я эту шхуну, как колечко, слил, и знаю ее, словно дите родное. Не поднял верхних парусов — значит, так нужно. Я капитанствую над кораблем, а вы капитанствуйте над своими мелкоскопами и в мое хозяйство не лезьте…
Потом уже остановил женщину на палубе и примиряюще сказал:
— Ну-ну, не злись на старого хрена. Боюсь поднять паруса верхние. Вот прильни-ка ты, послухай…
Ирина Павловна прижалась к мачте ухом. Дерево жалобно стонало, откуда-то сверху доносился скрип, напоминающий плач ребенка. Шхуна была как живая.
— Все тебе мало, — обиженно сказал шкипер. — Где ты еще на пятнадцати узлах под парусами ходила? — И, наклонившись к Рябининой, добавил хриплым шепотом: — За всю свою жизнь я только раз поднял верхние паруса. И то когда шхуна была еще молодая. А сейчас боюсь: или она, или я не выдержим…
Так и не поняла ничего Ирина…
Время скользило по волнам вместе со шхуной. Одни дни казались медлительными и вялыми, как мертвая океанская зыбь, другие казались короткими и бурными, как крутые штормовые валы.
Подготовка к началу изысканий была проведена еще задолго до выхода в море. Сейчас научный состав экспедиции был свободен, и каждый занимался своим делом. В сутки шхуна лишь дважды приспускала паруса, когда ставились «станции», — на этих станциях брались пробы воды, опускался на глубину термометр, глубоководным сачком зачерпывали придонных животных. Зато молодые аспиранты — Стадухин и Галанина — вот уже несколько ночей подряд мерзли на палубе, наблюдая за формами свечения моря.
Шкипер прихварывал: жаловался на боль в голове, говорил, что ломит поясницу. С тех пор как берег скрылся за кормой, он бросил свои стариковские чудачества. Выражение паясничества исчезло с его лица, уступив место какой-то горделивой мудрости. Сорокоумов не давал болезни побороть себя, и через каждые полчаса его можно было видеть на мостике или в штурманской рубке. Иногда он здесь же и отдыхал, пристроившись на жестком диванчике, подложив под голову шапку. В такие минуты матрос, стоявший на руле, не сводил глаз с парусов и компаса. Антип Денисович каким-то чутьем угадывал малейшую ошибку в курсе, и тогда в иллюминаторе рубки показывалась его взлохмаченная голова.
— Эй ты, пастух, — кричал он, — ты что мне по воде свою фамилию пишешь — я ее и так знаю!.. Коров тебе пасти, а не шхуну вести!..
С молодым штурманом его сейчас связывала большая дружба. Она окрепла особенно после того, как Аркаша Малявко однажды самостоятельно всю ночь вел шхуну против ветра, лавируя на острых курсах и ловко справляясь со всей системой парусов.
— Вот это кормчий! — не раз говорил Сорокоумов в кают-компании. — Такому не только шхуну, но и жену бы доверил, кабы она была у меня…
День уходил у Рябининой на всевозможные заботы, составление сводок о результатах работы на станциях, чтение книг, которые она взяла в плавание. Радостными бывали дни, когда штурман приносил ей в каюту серый бланк радиограммы с Большой земли. Прохор был, как всегда, краток и скуп. «Живы, здоровы, целуем», — сообщал он от себя и от сына.
Но такие дни случались редко. В океане — на воде, под водой и над водой — шла напряженная битва. Чистый горизонт был обманчив, в его пустынность никому не верилось. Повсюду таились минные ловушки, затаенно крались на глубине пиратские субмарины, даже здесь, далеко от коммуникаций, иногда пролетали самолеты.
Так проходили дни. И каждый раз Ирина Павловна, в нетерпении дождавшись вечера, стучалась в низенькую дверь шкиперской каюты. Сорокоумов встречал ее всегда празднично и радушно.
В смоленый борт тяжко хлюпала стылая океанская вода. Изредка в каюту через люк долетал с палубы голос впередсмотрящего: «Есть, смотрим!..» «Лампиада Керосиновна» (так в шутку звал шкипер керосиновую лампу) раскачивалась под потолком, бросая на окружающие предметы тусклые отсветы. Посасывая часто гаснущую фарфоровую носогрейку, Сорокоумов не спеша начинал рассказывать.
От древних сказаний про Вавилон Мурманский и Землю Гусиную он переходил к легендам о двух великанах братьях Колге и Жижге. А то вдруг затягивал надтреснутым голосом бывальщину о хождении поморов на Грумант или веселую скоморошину про Анфису Ягодницу Кемскую да про злобного гостя варяжского Эрика Собаку Рыжую…
Рябинину поражал язык, каким говорил в такие часы старый шкипер. Это был язык, не тронутый временем, не испорченный иностранщиной, — язык древнего Господина Великого Новгорода, под звон колоколов которого ушли когда-то предки Сорокоумова на север «поискати святой Софии новых пригородов-волостей».
Еще чему немало дивилась Ирина Павловна, так это обилию точных исторических сведений. Антип Денисович легко, почти не напрягая памяти, говорил ей, когда норманны разграбили побережье Гандвика, когда миссионеры уничтожили языческое «требище», когда на севере чеканили серебряную монету.
Иногда в каюту заходил штурман. Юноша за последнее время тоже полюбил умного и хитрого старика. Малявко садился куда-нибудь в угол, закуривал папиросу, и разговор постепенно приобретал характер воспоминаний. Штурман вспоминал годы учебы в мореходном арктическом училище, а шкипер — свои.
— Вот я поведаю вам, как меня в Кемском шкиперском училище навигацкому искусству вразумляли. Заместо педагогов учили нас соловецкие монахи, что от монастыря торговлю мирскую вели. Перво-наперво — молитва утренняя. На ней мы поминали Николу, святого угодника, хранителя морского люда, а потом хором только три аглицких слова пели: lead — лот, log — лаг и look out — наблюдать. Все три слова с буквы «люди» начинаются, и учили нас, что на этих трех буквах навигация строится. Измерь лотом глубину, измерь лагом скорость, смотри вперед по курсу — и нигде не пропадешь…
— А как же, Антип Денисович, находили свое место в море?
— А вот сейчас расскажу. — Он снова раскуривал погасшую носогрейку, и летопись давних дней продолжалась: — Берега северные мы с закрытыми глазами на память знавали. В старину наших кормщиков, когда экспедиции полярные затевались, даже в Академию наук вызывали рассказывать. Ну, компас, конечно, часы солнечные — мы ими испокон веков пользовались. Ночью, бывает, и без компаса, по одним звездам шли. Думаешь, дочка, по секстанту?.. Шиш-то! Это сейчас наука пришла к поморам, а в те времена посмотришь на небо, прикинешь этак правее луны на два лаптя — и катим, только пена за бортом свищет. А то еще и по воде умели определяться. Это уже когда вокруг, куда ни глянь, туман, голомя, океан на все четыре ветра…
— По цвету воды, что ли? — спрашивал штурман.
— Куда там, хуже бывало!.. Вот расставит монах перед нами кружки с водой морской и зачинает лекцию читать: «Послухи мои, велико окиян-море Студеное. Как найтись нам, бедным, не знамо!.. Пейте воду, отроки, и спасет вас Бог. Эй, Антипка, подходи первым, глотай вон из эвтой кружки да ответ держи, с какого места вода сия взята?» Хлебнешь энту горечь и отвечаешь: от Святого Носа, мол, батюшка. А чуть что не так — и тебя же плеткой. Из полос моржовой шкуры свита — больно! Но зато пропади, кормчий, твои секстанты, так я тебе и сейчас по вкусу воды место наше узнаю. Так-то!..
Наконец вставал и уходил на мостик Малявко. Рябинина тоже порывалась уйти, но шкипер каждый раз задерживал ее:
— Не торопись, умрем дак отоспимся. Я тебе еще чего ни на есть расскажу. Басню али песню каку… Меня за это еще мальчишкой Антип Денисовичем звали…
И только когда на палубе вахтенные отбивали четыре двойные склянки, он говорил:
— Ну, ладно, дочка, попила меду! Хватит! Завтра вставать рано, только одна заря счастье людское кует…
Однажды после такой затянувшейся беседы Ирина Павловна поднялась ночью на палубу. Ветер гудел в широких полотнищах парусов, невидимые во тьме волны разбивались под форштевнем со звоном, точно стеклянные. Рябинина подошла к поручням и, напрягая зрение, всматривалась в ночную даль. Вдоль северной стороны горизонта поднималась тонкая жемчужно-белая полоска света. Это далеко, за сотни миль отсюда, начали ломаться, наползая друг на друга, гигантские ледяные поля.
Ирина Павловна услышала с кормы чей-то голос и тихо поднялась по трапу на шканцы. Накрывшись кожаным плащом, на бухте каната сидели Галанина и Юрий Стадухин. Девушка вполголоса читала стихи:
С полнощных стран встает заря:
Не солнце ль ставит там свой трон,
Не льдисты ль мещут огнь моря?
Се хладный пламень нас покрыл!
Се в нощь на землю день вступил!..
Песчинка, как в морских волнах,
Как мала искра в вечном льде,
Как в сильном вихре тонкий прах,
В свирепом, как перо, огне, —
Так я в сей бездне углублен
Теряюсь, мыслью утомлен…
Ирина Павловна узнала ломоносовское «Вечернее размышление при случае северного сияния» и широким взглядом обвела небо. Оно пылало и переливалось сполохами всевозможных красок и оттенков. Казалось, громоздятся необычайные горы драгоценных камней, вспыхивают и вновь угасают гигантские пожары, радуги стремительно падают в море концами своих дуг. С высоты небес веяло холодом, и слышалось легкое потрескивание, как перед началом грозы.
Ирина Павловна глубоко вздохнула, морозный воздух обжег легкие. «Вот и я побывала здесь», — подумала она, вспомнив о муже. Раньше ей только рассказывали, что полярное сияние в высоких широтах издает слабый треск, теперь она сама услышала его. Значит, шхуна уже вошла в арктические воды.
Приближался район научных изысканий.
Инструктор по национал-социалистскому воспитанию постепенно освоился на новом месте. Выдвинув новые, более живые формы пропаганды, он как-то сразу сделался заметен среди своих коллег по партийной работе. Вскоре он уже добился того, чтобы вся печать Лапландской армии проходила через его руки…
Ему принесли из типографии свежие полосы субботнего номера «Вахт ам Норден», услужливо подкатили через стол большой красный карандаш.
— Это не пойдет, — сказал он, вычеркивая передовицу. — В сорок четвертом году уже нельзя стучать только в барабаны. Надо подслушать голос солдата в блиндаже. Постарайтесь освободить газету от химеры пафоса и пустословия. Время горлопанства кончилось. Нужно раздумье и — опять-таки! — раздумье, ведущее к вере в победу нашего великого дела.
Ему подали сборник статей, составленный из дневниковых выдержек егерей, отрывки из писем на родину. Назывался сборник «Война на севере».
— Не так, не так! — в раздражении зачеркнул заглавие фон Герделер. — Я удивляюсь, чему вас учат в этих жидовских университетах? Вашей фантазии хватает только на схематичное определение географических понятий. Надо придумать такое название, чтобы каждый немецкий юноша и каждая немецкая девушка загорелись желанием прочесть эту книгу.
Красным карандашом он размашисто вывел поперек обложки:
— Вот хотя бы уж так, — с удовольствием сказал оберст, — это и то будет звучать заманчивее! А где у вас отдел юмора?.. Ага, и это вы называете юмором? Глупая картинка, где егерь бьет по морде русского комиссара Самуила Шмейерзона? К чертовой матери такой юмор! Позаботьтесь придумать что-нибудь умнее!..
Редактор газеты был беспартийным и очень боялся всяких партийных властей.
— Герр оберст, можно заменить Самуила Шмейерзона Иваном Ивановым. Так, может быть, вам покажется лучше?
— Убирайтесь к черту, — спокойно сказал фон Герделер. — Вы просто дурак… Я еще проверю вашу анкету!
Прежде чем явиться в штаб Дитма, оберст решил познакомиться с его адъютантом. Ему хотелось выведать о командующем Лапландской армией некоторые подробности: каков характер генерала, что он любит в офицере и чего не терпит, когда лучше всего ему представиться?.. Оберст всегда поступал так, готовясь к ответственному приему, и, заранее подготовленный, держался в определенном плане.
От фрау Зильберт он узнал, что адъютант каждый вечер веселится в ее баре, — владелица отеля так и сказала: «веселится». Остальное не составляло особого труда: фон Герделер уже успел заметить, что здешние офицеры «веселятся» только тогда, когда весь мир, отразившись на дне бутылки, кажется им уже давно завоеванным и покорным!
Из старых, еще шведских, запасов инструктор захватил с собой бутылку добротного мартеля и спустился с ней в бар. Адъютант генерала — в звании обер-лейтенанта — оказался бесцветным молодым человеком, рот которого был полон золотых зубов. С первых же слов он заявил, что сегодня у него удачный день: он выгодно приобрел три шкурки голубых песцов.
— Вы бы только видели, какой подшерсток!.. Какие нежные переливы! — восклицал он, подсчитывая количество звезд на этикетке.
Эти «звезды» сделали свое дело: адъютант стал болтлив после первой же рюмки. Инструктор без труда узнал, что генерал Дитм, оказывается, участвовал когда-то в истреблении африканского племени гереро, схватил в джунглях болотную лихорадку и с тех пор страдает болезнью печени, — являться к нему на прием надо не раньше, чем через день после очередного приступа.
Склонившись к уху инструктора, адъютант доверительно выбалтывал:
— Если у его превосходительства болит печень, это отражается на всей армии. Когда вы, герр инструктор, посетите наши позиции на Западной Лице, то спуститесь в «Долину смерти»…
— «Долина смерти», — задумчиво повторил фон Герделер. — Я что-то слышал о ней еще в Осло… Она что, действительно существует?
Адъютант придвинулся к оберсту и доверительно шепнул ему только одно слово:
— «Лакс-Фанг»…
— Я не совсем понимаю вас.
— Операция «Лакс-Фанг», — пояснил адъютант. — Мой генерал ее разработал, мой фюрер ее одобрил. Нам очень хотелось в Мурманск, и мы запросили у финнов согласия на всеобщее наступление. Без Маннергейма нам одним было нечего делать. Курносым вменялось в обязанность ударить от Кестеньги на Беломорск. А мы бы тогда смяли здесь русскую оборону и вышли бы к Кольскому заливу. Но финны наклали в штаны, и в результате получилась такая каша!..
— Вот как? — призадумался фон Герделер. — А я думал, что «Долина смерти» — это сплошная большевистская пропаганда!
Адъютант, прожевывая сардинку, пьяно хохотнул:
— Ха! Какая же это пропаганда, если «Долина смерти» обозначена на всех наших картах… Идешь три километра — и все кресты, кресты, кресты. Целую рощу полярных берез вырубили для них около Киркенеса. И на каждом кресте — цветок эдельвейс… Да-да, в те дни мы все носили траур!..
— Когда же это случилось? — спросил фон Герделер. — И какое это имеет отношение к генералу? Вернее, к его печени?
Адъютант долил себе рюмку.
— Это случилось летом сорок второго года, — сказал он. — Наше наступление началось блестяще. В горных егерях, казалось, проснулся дух прежних побед. Первый эшелон с ходу форсировал Западную Лицу и вышел на ее правый берег, когда у моего генерала начался приступ. Русские сбросили егерей обратно в реку — наступление неожиданно провалилось. Это было ясно всем. Но генерал бросил на прорыв второй эшелон. И русские уложили вдоль берега всех до одного. Казалось бы, уже конец?.. Но его превосходительство, скрючившись от боли, посылал и посылал в огонь эшелон за эшелоном. А русские клали егерей вот так!..
И размашистым жестом жнеца адъютант показал, как русские косили в «Долине смерти» горных егерей генерала Дитма.
— А что русские? — полюбопытствовал фон Герделер.
— Потом они закидали наши позиции листовками. Так что нашим егерям было чем подтираться!
Оберст не улыбнулся.
— Я не думал, что здесь тоже стучат кости…
— В фатерлянде, — сказал адъютант, — не знают об этом поражении, о нем не сообщали населению. И я надеюсь, герр оберст, что вы сохраните нашу беседу в абсолютной тайне.
— О, вы можете не сомневаться! Если я узнаю, что моему мундиру известно что-либо, я его сниму и сожгу, — ответил инструктор, перефразировав слова Фридриха.
Он осмотрел бар. За столиками шумели офицеры. Солдаты гаванского патруля, вызванные с улиц, выволакивали за дверь местного фюрера — пьяного Мурда. Около музыкальной машины, со скрежетом выбрасывающей в зал мелодии маршей, сидело несколько «дарревских молодчиков» — торговых агентов министра продовольствия Дарре. А в углу, за бутылкой баварского пива, расположился корветтен-капитан с черной повязкой на лбу. Единственным глазом он молча буравил дородную фрау Зильберт.
— Кто это? — спросил фон Герделер.
— Командир знаменитой субмарины Ганс Швигер.
— О! — восхищенно сказал инструктор. — Швигер, оказывается, тоже в Финмаркене! Это делает честь нашей флотилии «Норд».
— Обратите внимание, — заметил адъютант, — как он жадно смотрит на фрау Зильберт. Но у него ничего не получится: комендант Лиинахамари капитан Френк прибыл в Финмаркен раньше Швигера…
Через несколько дней адъютант позвонил фон Герделеру по телефону и сообщил, что можно явиться на прием к командующему, который находится сейчас в хорошем расположении духа…
— Проходите, — сказал адъютант.
Инструктор, раздвинув дверные шторы, вступил в кабинет командующего Лапландской армией, отчеканил с порога:
— Оберст фон Герделер прибыл для рапорта, ваше превосходительство!
Никакого ответа. Кабинет был пуст.
— Что за чертовщина! — выругался инструктор.
— Подойдите сюда, оберст, — послышалось из-за ширмы, разделявшей кабинет надвое.
Фон Герделер прошел за ширмы и увидел своего командующего.
Генерал Дитм был сухоньким и бодрым на вид старичком, только желтизна кожи от разлившейся желчи выдавала его старый недуг. Над лысиной генерала светила кварцевая лампа, и командующий сказал:
— Советую и вам, оберст. Хорошо восполняет недостаток солнечного света… Итак, мне рекомендовали вас в имперском комиссариате как наиболее деятельного офицера. Господин Тербовен отзывался о вас в самых лестных выражениях.
Инструктор признательно склонил голову, и генерал Дитм разрешил ему говорить. Фон Герделер начал издалека: он счастлив видеть себя здесь, на шестьдесят девятой параллели, где носители эдельвейса вот уже третий год утверждают свое право владеть землями, которые нужны великой Германии будущего.
Но это было только льстивое начало, и, когда он заговорил о деле, в мертвых, как у рыбы, глазах генерала появился настороженный блеск: он не привык, чтобы офицеры входили в его кабинет с проектами.
Во время своей речи фон Герделер не очень назойливо, но к месту упомянул слова из приказа Дитма: «Именно здесь мы должны доказать русским, что немецкая армия существует и держит фронт, который для русских недостижим». Свои же слова, но услышанные из чужих уст, показались генералу более весомыми, и он ободряюще кивнул головой. Этот офицер, хорошо осведомленный о действительном положении на фронте, нравился ему все больше и больше.
Генерал понемногу сам воодушевлялся идеями инструктора и только раз перебил его, когда тот вскользь упомянул о возможной угрозе русских танков.
— Танки! — пренебрежительно усмехнулся Дитм. — Мы, пожалуй, единственные войска фюрера, которые даже не обучены борьбе с ними. Нам это и не нужно! Там, где пройдут наши егеря, не пройдет ни один танк. Вам это должно быть известно, оберст!
— Мне известно, ваше превосходительство, о тундровом рельефе Лапландии, совершенно не пригодном для продвижения танков!
Это звучало дерзостью: инструктор признавал, что танки могут не пройти, но о славе «героев Крита и Нарвика» он умалчивал. «И вообще, к чему он клонит?» — подумал генерал.
— Покойный командир «Ваффен-СС» Рудольф Беккер, — продолжал инструктор, — высказал мне свои соображения о необходимости лишить русских оленей, которыми снабжаются их северные дивизии. Мне кажется, что, исполнив его последнюю волю, мы лишим русских их основного транспорта для продвижения по труднопроходимой местности. Я предлагаю следующее…
И пока он излагал свою мысль, командующий Лапландской армией думал:
«Этот инструктор неглуп, надо держать его при себе…»
— Кинофильм? — спросил генерал. — А это еще зачем?
— Мне кажется, — продолжал развивать свои мысли фон Герделер, — и вы, экселенц, не будете оспаривать то, что в Берлине о нашей Лапланд-армии сложилось несколько превратное мнение, не столь уж и лестное для носителей эдельвейса. Они склонны в нашем «зитцкриге» усматривать, скорее, не стратегическую необходимость, а просто недостаток боевой активности, и… И Берлин этого не прощает!
— Мой друг, — Дитм почти любовно потрепал оберста по плечу, — вы словно читаете мои мысли!.. Действительно, чиновникам рейхсвера может показаться, что мы впали в зимнюю спячку. Их воображение не может охватить всех трудностей позиционной войны в таких жестоких полярных условиях. Я понял вас — надо бросить Берлину хорошую кость, пусть они обломают на ней зубы!..
— Смею вас заверить, экселенц, — сказал фон Герделер, — я сделаю так, что этой кости им хватит надолго.
Генерал отцепил от своего мундира значок «Полярной звезды» и прикрепил его на грудь оберста.
— Отныне, — произнес он торжественно, — вы мой рыцарь!..
«И на черта я ввязался в эту историю с кинопленкой? — раздумывал оберст, вылезая из генеральского блиндажа на свежий воздух. — У меня и так времени не хватает. С меня было бы вполне достаточно и оленей…»
Обер-лейтенант Штумпф только что проснулся и в одних шелковых подштанниках, присев на корточки, раздувал в печке погасший огонь, когда позвонил телефон. Вульцергубер спрашивал из соседнего батальона: получили ли они ром перед атакой?
— Ни рома, ни приказа о подготовке к атаке мы не получали, — ответил Штумпф. — Идите к черту, мы только что проснулись! Хувясте, хувясте!
Вошел Рикко Суттинен с полотенцем через плечо.
— Башка трещит, — сказал он, кривя тонкие губы. — Мы с тобою, Штумпф, вчера, кажется выпили лишнее?
— В нашей собачьей жизни, — ответил Штумпф, надевая штаны, подбитые мехом, — ничего лишнего быть не может. Я только тогда и не чувствую себя лишним, когда выпью… Сейчас звонил этот шалопай Вульцергубер и навонял одну новость: говорит, чтобы мы получали ром…
— Ром? — удивился Суттинен. — Зачем нам ром?
— Атака!
— Пусть он не дурит. Нам сейчас не до подвигов!..
Однако вскоре солдатам роздали ром, велели надеть маскировочные балахоны и приготовиться к атаке. На позиции прибыли два оператора с кинокамерой, и фон Герделер объяснил Рикко Суттинену:
— Нет причин волноваться. Никто вас не заставит штурмовать русский рубеж. Пусть ваши солдаты пробегут в сторону противника, пусть побольше кричат и стреляют. Остальное — уж дело наше!
— Простите, оберст, а батальон обер-лейтенанта Вульцергубера тоже будет играть в атаку? Или же мы, финны, кажемся вам более талантливыми актерами?
— Нет, — суховато ответил фон Герделер, — батальон Вульцергубера остается в резерве… Пускай операторы подползут ближе к русским, и можете давать сигнал к атаке!
Сигнал был дан, и солдаты, отчаянно ругаясь, двинулись вперед. Однако русские не могли понять чисто эстетических намерений фон Герделера — они вдруг открыли огонь, и оберст, оттолкнув от аппарата струсившего оператора, сам накрутил сто четырнадцать метров пленки. Это были настоящие боевые кадры, далекие от притворной игры, это было как раз то, что ему казалось нужным, и Рикко Суттинен сказал ему на прощание со злобой:
— Мы, кажется, неплохо разыграли этот спектакль. Теперь в моей труппе не хватает восьми актеров!..
Вскоре инструктор, войдя в пропагандистский раж, сильно увлекся. Он загонял операторов по фронту. «Экзотики, как можно больше экзотики! — требовал он. — В Берлине любят экзотику…» Был отснят вылет ночных бомбардировщиков с полярного аэродрома, хорошо получился переход через заснеженный перевал батареи горных орудий. Не был забыт и флот — в первую очередь, конечно, подводный. Выбор натуры остановился на прославленной субмарине Х-934, которой командовал одноглазый Ганс Швигер (второй глаз он потерял еще в Испании). У этого корветтен-капитана была излюбленная острота:
— Это очень удобно — иметь только один глаз: второй уже не надо зажмуривать, чтобы видеть в перископ, как тонут жертвы моих «Цаункёниг»…
Отснятую кинохронику назвали «В тундре цветут эдельвейсы» и отправили самолетом в Берлин. Скоро пришло известие, что Геринг остался весьма доволен показом работы своих летчиков в Арктике. Посмотрели эту картину и в Лондоне, тоже остались довольны, но в одном месте второй лорд Адмиралтейства вдруг воскликнул:
— Стоп! Вот немцы и попались… Это же ведь — Швигер, которого мы потеряли в Ла-Манше и пытались отыскать около Гибралтара. Американцы утверждали, что он бродит где-то возле Ньюфаундленда, а он, оказывается, уже на полярных коммуникациях…
И ночной эфир скоро завибрировал, отражаясь в чутких корабельных антеннах: «Внимание! К сведению всех конвоев, находящихся в море. Известная подлодка Х-934 держит позиции на караванных коммуникациях. Командир — Ганс Швигер. Торпеды — «Цаункёниг». Усилить бдительность. Внимание, внимание!..»
Контр-адмирал Сайманов тоже посмотрел эту кинохронику под заманчивым названием «В тундре цветут эдельвейсы», которое придумал сам фон Герделер, и остался тоже очень доволен.
— Отцвели эдельвейсы, — сказал он. — Завяли уже…
Сильно качало. Стол гулял по кубрику. Он надоел всем настолько, что его водворили на штормовое место — к потолку.
Самаров, обхватив, чтобы не упасть, теплую трубу вентилятора, сказал:
— Товарищи, позвольте считать наше партийное собрание открытым. Слово для доклада предоставляется Векшину. Прошу, Андрей Александрович…
Штурман, в одну ночь поседевший от засохшей в волосах морской соли, обвел собравшихся воспаленными глазами.
— Всем нам известно, — сказал он, — какая судьба постигла союзный караван, направлявшийся в наши порты с поставками по ленд-лизу… Командир эскорта, боясь немецких подлодок, повел караван более высокими полярными широтами. Команды транспортов оказались измотанными штормами и встречами с гренландскими айсбергами. Это была его первая ошибка. Затем командир эскорта почему-то решил, что если транспорты пойдут все вместе, то они будут скорее обнаружены противником. И он предложил капитанам пробираться поодиночке. Это была его вторая грубая ошибка. В результате беззащитные транспорты разбрелись в океане, как стадо без пастуха, и произошло то, чего и следовало ожидать: гитлеровские подлодки разгромили караван, торпедируя корабли на выбор…
Векшин облизнул потрескавшиеся губы и жадно посмотрел в иллюминатор, за стеклом которого колыхалась волна, — ему, видно, хотелось пить.
— Нам доверена задача, — продолжал он после паузы, — найти в океане один из поврежденных транспортов и оказать союзникам помощь…
Звонок всеобщего аврала прервал собрание. На горизонте показался «Гринвич». Патрульное судно, прибавив ход, быстро подходило к английскому транспорту. На палубе «Гринвича» стояли два паровоза. Один из них был сорван взрывом и застрял колесами в грузовом люке трюма. В левом борту транспорта зияла рваная пробоина. В ней виднелись изогнутые взрывом шпангоуты, похожие на высохшие ребра гигантского животного.
Едва только «Аскольд» поравнялся с кормою «Гринвича», как на палубу сразу же посыпались чемоданы, саквояжи и какие-то картонные ящики. Английские матросы лезли по трапам на патрульное судно, а некоторые просто прыгали на его ростры, весело крича обычную в таких случаях фразу:
— У короля много!.. У короля много!..
Разбирая на палубе буксирные тросы, Мацута задрал голову кверху, крикнул на мостик командиру:
— Ну, видите? Как крысы побежали… А что я вам говорил?
На корме транспорта стоял высокий худощавый офицер. Пеклеванный всмотрелся в него и тронул Рябинина за рукав:
— Прохор Николаевич, да ведь это капитан «Грейса» Тепрель Мюр!..
Мюр грозил кому-то кулаком и сбрасывал на «Аскольд» тяжелые связки книг. На палубе два кают-компанейских стюарда подхватывали их и кидали в коридор полуюта.
Весь проход был завален библиями. Маленькие, затянутые в бархат, и тяжелые, в медных переплетах, книги перелетали с борта на борт, шелестя пожелтевшими страницами. По ним бесцеремонно ступали матросские ноги, жирные, смазанные тавотом тросы волочились по ним…
Мацута взбежал на мостик, скалывая с поручней трапа большие ледяные сосульки.
— На борт принято сорок восемь человек! — крикнул он.
Рябинин спросил:
— Боцман, как у тебя с буксирами?
— Все в порядке, товарищ командир. «Аскольд» готов к буксировке транспорта.
— Добро!..
Рябинин осмотрелся. Англичане уже покинули свой корабль. Один только капитан еще продолжал перекидывать на «Аскольд» толстые связки библий.
— А ну-ка, помощник, окликни его!
Пеклеванный перегнулся через поручни, приложил к губам мегафон и крикнул по-английски:
— Капитану «Гринвича» — на мостик!..
Тепрель Мюр был одет в меховое платье, плотно застегнутое на горле. Из-под реглана торчала резиновая трубка надувного спасательного жилета. Мех капюшона заиндевел около рта, и от этого казалось, что у капитана выросли седые блестящие усы.
Мюр подошел к Пеклеванному так близко, что тот почувствовал запах рома.
— Мне везет, — бодро сказал он. — Это уже второй корабль, с которого я ухожу, даже не замочив ног.
— Помощник, — вмешался Рябинин, — спросил бы, куда у него «Грейс» делся?
Пеклеванный спросил.
— О, «Грейс» наскочил на мину около Глазго!
— Жаль! Целых десять тысяч тонн.
— Раббиш! — отмахнулся Мюр. — У короля много!.. Советую вам дать залп под мостик «Гринвича». Там есть пробоина, и конец наступит скорее.
— Помощник, передай ему, пожалуйста, что мы не собираемся топить транспорт, — заявил Рябинин.
И пока Мюр спускался по трапу в отведенную ему каюту, три аскольдовца уже влезли на высокую корму транспорта. В одном из них Рябинин узнал Григория Платова. Старшина, ухватив конец буксирного троса, протянул его в клюз транспорта и закрепил за массивный гак у основания фок-мачты.
Теперь «Аскольд» был надежно скреплен с «Гринвичем».
Под палубой патрульного судна глухо прошумели машины. Корабль вздрогнул. Тросы, дрожа от напряжения, натянулись над волнами, рванули транспорт вперед. Некоторое время «Гринвич» стоял неподвижно, потом медленно пошел за «Аскольдом», глубоко зарываясь форштевнем в воду, и волны вкатывались в его пробоину.
Три матроса стояли на самом носу транспорта и махали руками — все в порядке!..
Темнело. Над океаном загорались звезды. Пеклеванный получил приказание проверить состояние буксирных концов. Он шел по палубе. Ветер прижимал его к борту. Штормовой леер, скользящий по тросику наподобие висячей ручки в трамвае, леденил руку. На корме Артем остановился. К нему подошла Китежева.
— Варенька, — сказал он, — шла бы в каюту, а то холодно.
Она улыбнулась, блеснув в темноте зубами.
— Ничего. Я сейчас пойду в лазарет, согреюсь.
Буксирные тросы ерзали возле их ног, вытягиваясь над пенной струей и уходя дальше — прямо к высокому остову транспорта. «Гринвич» проступал во тьме черным силуэтом, и на фоне серого неба четко обрисовывались его склоненные мачты. Мертвый и отяжелевший, без единого огонька, транспорт чем-то страшил и настораживал.
— Как-то они там? — тревожно спросила Варенька, и Артем понял, что она беспокоится за трех матросов, оставленных на «Гринвиче».
Мимо прошли англичане. Они держали в руках большие зубные щетки — шли чистить зубы после ужина. Один из них остановился, отстав от своих товарищей:
— Британец Хиггинс рад приветствовать вас!
В лицо Артему пахнуло водкой и крепкой индийской махоркой. На плечах матроса висела неразлучная куртка шерстью наружу.
— А как здоровье моего приятеля Стирлинга, мисс доктор?
Ответив матросу, Варенька пояснила Артему:
— Стирлинг — это тот самый сигнальщик, который был у нас на борту во время боя с немецкими миноносцами. Помнишь?.. У него задета рука, я делала ему перевязку…
Хиггинс кивнул в темноту, где плавно раскачивалась тень транспорта.
— Очевидно, мы так и не расстанемся с этой ржавой калошей, — развязно сказал он. — Но зато придется расстаться со страховой премией. И не только таким, как я, и мне подобным, но даже кое-кому из тех, кто живет не в кубриках, а в салонах. Тут уже пахнет тысячами фунтов. Такие запахи, как известно, в матросских карманах не водятся…
И, усмехнувшись, Хиггинс пошел вслед за матросами той особенной развинченной походкой, которая как-то очень легко позволяла ему находить равновесие при качке.
— Ленд-лиз! — печально вздохнул Пеклеванный. — Если бы кто знал, сколько крови и сколько золота!.. Страшно подумать.
— Я пойду. Ты заходи ко мне в лазарет, — сказала Варенька и, зябко поежившись, спустилась через люк с палубы…
Вот уже несколько дней над горизонтом высились три тонкие черточки — три мачты шхуны, и Вахтанг, глядя на них в бинокль, каждый раз мысленно переносился туда, в маленькую каюту, где жила Рябинина. Хорошо бы сейчас посидеть рядом с ней за чашкой домашнего чая, поговорить о том, о сем… «Да, — часто думал старший лейтенант, — дать бы ход узлов на двадцать — через полчаса бы уже и беседовали, но нельзя…»
Над океаном гулял хлесткий, обжигающий ветер. Шеренги водяных валов шли с севера непрерывным гудящим строем, отряхивая с высоких перевитых гребней лохматую мыльную пену. Волны ошалело кидались на палубу МО-216, свиваясь возле шпигатов в кипящие водовороты.
Старший лейтенант стоял на мостике и жадно прихлебывал из кружки крепкий горячий кофе. Внизу ныряло в волнах острие носовой палубы, и вахтенные комендоры — в поисках равновесия — ловко балансировали телами. Моторы работали ровно, точно пульс здорового человека, и за кормой МО216 оставался широкий шлейф светло-изумрудной пены.
Вахтанг допил кофе, похлопал себя по карманам, спросил мичмана:
— Ну-ка, помощник, дай папиросу.
Назаров, повернувшись спиной к летящим по ветру брызгам, протянул командиру портсигар и, взглянув на корму, вдруг резко захлопнул его.
— Сигнальщики! — зло крикнул он. — Курсовой сто пятнадцать…
И его голос совпал с голосом матроса, который скороговоркой докладывал:
— Правый борт, дистанция восемь кабельтовых — два «охотника» океанского типа!..
Вахтанг вскинул бинокль, всмотрелся. Вдоль рыхлых полос тумана быстро двигались прижатые к воде две узкие черточки.
— Мичман, — сказал он, — бой!
Зазвенели «колокола громкого боя». Матросы, натягивая бушлаты, вылетали на палубу с такой быстротой, точно их выбрасывала из люков могучая пружина. Сразу же чавкнули смазанные замки пушек, звонко ударились латунные стаканы, и боцман Чугунов уже развернул пулемет для стрельбы.
— Идти на сближение! — скомандовал Вахтанг. — Орудия — товсь!
Фашистские катера, идя на перехват советской экспедиции, не надеялись встретить конвой. Уйдя в туман, они дали себе возможность оправиться от неожиданности и теперь снова вышли на сближение. Это были крупные, типа «Альбатрос», «охотники» с тремя орудиями на каждом.
И, глядя на их палубы, где суетились немецкие матросы, старший лейтенант опустил бинокль и крикнул:
— Огонь!
Противники обменялись пристрелочными выстрелами, не причинившими им никакого вреда, и продолжали сходиться на контркурсах, целя один другому в лоб. Немцы шли уверенным, точным строем, одним своим видом показывая, что исход боя будет решен в их пользу.
— Перенести огонь на головной катер!..
Воздух гудит от залпа, и в этот же момент МО-216 встряхивает от близкого разрыва. Три гремящих водяных столба встают за кормой катера, плавно оседая книзу, словно быстро тающие сугробы.
— Ничего, ничего, — говорит мичман, видя, что каскады рушатся на ют, сбивая с ног прислугу кормового орудия.
Вражеские катера подходят ближе. Из-за застекленных рубок торчат круглые, как мячи, головы немецких командиров. На мачтах хищно извиваются длинные языки вымпелов.
— А ну, боцман, ударь из пулемета! Короткими!..
Внизу, на мокрой прыгающей палубе, работают у орудия матросы. Залп раздается за залпом. Кажется, что мускулы людей слились воедино со сталью пушек, образовав сверхсовершенный механизм, не знающий ни страха, ни усталости.
Удар! И вместе с ним из носового люка выползают тягучие хлопья дыма.
— Попадание в форпик! — докладывает мичман.
— Вижу, — отвечает Вахтанг. — Усилить огонь! Рулевой, лево на борт, срезай им курс!..
Второй снаряд, пролетая над мостиком, сбивает блок на мачте — сигнальные фалы запутываются вокруг шеи старшего лейтенанта.
Всхлипывая от ярости, грохочет пулемет Чугунова. У боцмана сильно припарен левый глаз и на лбу, в такт коротким очередям, подпрыгивает курчавый залихватский чуб.
— Наў тебе! Наў тебе! — приговаривает старшина.
Опять удар! Трещит дерево, летит срываемая пулями щепа досок, звенят какие-то стекла.
— Попадание в вашу каюту!
И сразу:
— Поражение!..
Головной катер вздымается на дыбы, обнажая черное смоляное днище, и, сбавив ход, отходит в сторону, волоча за собой темно-бордовый хвост дыма. Видно, как на его палубе рвутся снаряды, в дымном облаке мечутся матросы со шлангами. Потом немецкий «охотник» взрывается, и над местом его гибели встает черно-красный султан пламени.
Другой катер врага проносится совсем рядом с МО-216. Рев двух моторов, глухое биение орудий, дробь автоматов, крики и стоны раненых сливаются в один сплошной грохот.
Все это длится доли секунд, и враги, выпустив друг в друга десятки килограммов горячего металла, расходятся, показывая один другому приседающие к воде кормы.
У мичмана на лбу кровавый рубец, губы прыгают от тряски всего катерного корпуса:
— Товарищ командир! Второе орудие выведено из строя.
Вахтанг оборачивается. Кормовая пушка разбита снарядом: ее развалило на две ровные половинки, словно раскрыли футляр от скрипки.
— Ах, сволочи! — кричит старший лейтенант. — Ну ладно: я их сейчас заставлю думать о своих ногах гораздо больше, чем о точной стрельбе!..
И он ставит свой МО-216 на такой курс, что немецкий «охотник», развернувшись для боя, вынужден лечь как раз лагом к воде. Теперь «немец» начинает осатанело мотаться с одного борта на другой, черпая воду низкой палубой. Видно, как гитлеровские матросы, чтобы не свалиться за борт, цепляются за развешанные штормовые сетки; точность стрельбы сразу падает.
Несколько минут длится артиллерийская дуэль между катерами. Потом немецкий командир, чтобы забрать инициативу обратно в свои руки, снова решает вырваться вперед. Все его три орудия бьют по МО-216, который огрызается огнем из своей единственной маленькой пушки. На палубе, уцепившись за леера, лежат раненые. Расстрелянные гильзы перекатываются на качке с борта на борт. Но орудие, раскаленное до такой степени, что на его стволе начинает пузыриться краска, продолжает стрелять безостановочно.
Каскад воды обрушивается на мостик. Вахтанг от удара падает. Катер кренится на левый борт. Неожиданно смолкают моторы. На мостик взбегает мокрый старшина мотористов.
— Двигатель разбит и затоплен! — кричит он, держась за окровавленное колено. — Вода продолжает прибывать!.. Все уже ранены. Что делать?..
— Это что за вопрос на моем катеррре?! — рычит Вахтанг. — Зззаделать пррробоину!..
Старшина слезает с мостика, как акробат, на одних руках (трап уже сорван) и скрывается в люке, откуда доносится шум падающей на моторы воды.
С протяжным звоном лопнул на палубе зажигательный снаряд, и парализованный катер, погружаясь в воду, стал гореть. Помпы не работали, из разбитых огнетушителей бесцельно вытекала содовая пена.
Повернув к мичману черное от копоти потное лицо с горящими белками глаз, Вахтанг сказал в перерывах между выстрелами орудия:
— Ползи по палубе… Скажи матросам, пусть готовятся к схватке… огонь прекратить… Пусть лежат как убитые и ждут моей команды… Иди!..
Назаров ушел, а старший лейтенант ничком лег на крыло мостика и в узкую щель между палубой и парусиновым обвесом стал следить за немецким «охотником».
«Альбатрос» дал еще несколько залпов и стал медленно приближаться. Переваливаясь на гребнях волн, он шел короткими рывками, то замирая на месте, то снова продвигаясь вперед.
Но, как видно, охваченный огнем катер, раскиданные по палубе безжизненные тела матросов рассеяли все опасения немцев. Круто маневрируя, чтобы подойти вплотную, вражеский «охотник» решительно направился к МО-216.
Но едва только вражеское судно коснулось своим бортом борта катера, как Вахтанг прыжком вскочил на ноги и, не целясь, выпустил в гитлеровцев всю обойму из пистолета.
— Смелее, ребята! — зычно крикнул он.
Матросы бросились на палубу противника. Вахтанг видел, как немецкий офицер, поняв свою ошибку, навалился на рукоять телеграфа, давая полный ход. Но было уже поздно. Крепкие швартовы соединяли два враждебных корабля, и немецкий «охотник», дернувшись вперед, потянул за собой и горящий МО-216.
А на палубе уже ворочался живой клубок человеческих тел, сцепившихся в рукопашной схватке. В воздух, сверкая голубой сталью, взлетали короткие ножи. Трещали гулкие матросские карабины. А боцман Чугунов, прижатый к самой корме, бил врагов по головам пудовой железной вымбовкой.
С высоты мостика Вахтанг увидел офицерскую фуражку мичмана: Назаров прорвался к рубочному трапу и, отшвырнув в сторону немецкого матроса, захватил рулевое управление.
Перепрыгнув на немецкий катер, Вахтанг крикнул:
— Руби швартовы! Отталкивайся!
Покинутый МО-216 долго плыл на поверхности моря, потом медленно, как бы нехотя, затонул, оставив после себя глубокую воронку…
На новом «охотнике» долго не заводился дизель. Пришлось вызвать немецкого моториста. Назаров улыбался:
— Сами себя в плен везут, пускай!..
— Где командир? — спросил Вахтанг.
— В каюте. Сопротивления не оказал, — отрапортовал Назаров.
Вахтанг Беридзе прошел в нос катера и толкнул дверь рубки. Перешагнув бронированный комингс, остановился. Вся каюта была выкрашена матовой эмалью под цвет слоновой кости. Французский гобелен покрывал палубу. В маленькой раскладной качалке сидел гладко выбритый немецкий офицер. На вид ему можно было дать всего года двадцать три. Но, несмотря на кажущуюся молодость, немец был уже немного плешив, под его кителем обрисовывался солидный животик. Сложив на коленях пухлые женственные ручки с агатовым перстнем на мизинце, офицер даже не посмотрел на вошедшего Вахтанга и продолжал спокойно попыхивать душистой сигареткой.
— Надеюсь, будем говорить по-английски? — спросил старший лейтенант.
Немец впервые тускло поглядел в сторону Вахтанга и, немного грассируя, точно любуюсь своим неокрепшим тенорком, ответил:
— Я не желаю говорить с вами по-английски.
— Почему? — сдерживая гнев, снова спросил его Вахтанг.
— У вас неправильное произношение. Какой-то странный акцент.
— А ну, встань!..
Немец оторопело вскочил. Голосом уже спокойным Вахтанг добавил:
— Мне, откровенно говоря, плевать на произношение. Я и по-русски-то говорю с кавказским акцентом…
Немец вдруг заговорил возбужденно и торопливо:
— Я никогда не думал, что вы возьмете меня на абордаж. Это варварский метод борьбы, это, если хотите, некультурная партизанщина, на которую способны только лишь одни русские! Эпоха, когда корабли сваливались бортами, чтобы драться интерпелями и эспантонами, отошла в область преданий. Сейчас век, когда корабли дерутся на дальней дистанции, не видя лица противника!..
— Ну, а я захотел посмотреть на ваше лицо поближе.
— Что ж, — криво усмехнулся гитлеровец, — я тоже впервые вижу коммуниста на таком расстоянии.
— Это потому, что они раньше вас близко к себе не подпускали.
— Все равно, — выкрикнул немец, — это не благородная война! И, оскорбляя сейчас меня как военнопленного, вы нарушаете Женевскую конвенцию…
Вахтанг, не отвечая, рванул один ящик стола, другой, третий. Немец, наблюдая за его поспешностью, вдруг рассмеялся.
— Те шифровки, — сказал он, — которые вас интересуют, находятся вот в этой шкатулке.
Вахтанг открыл шкатулку: на дне ее лежал один только рыхлый пепел, и в этом пепле еще хранился недавний жар.
— Ловко, — заметил он, — только в штабе все равно расскажете, что тут было.
— Конечно, — пытаясь казаться равнодушным, ответил пленный, — если загнать под ноготь иголочку, то, может, и расскажу что-нибудь. Например, о том, какой крепости я люблю кофе…
— Хватит болтать, — остановил его Вахтанг и сорвал с переборки портрет какого-то офицера. — Беру себе, — сказал он. — А вот это…
Он осторожно снял второй портрет — портрет молодой женщины в купальном костюме; на обороте было написано: «Любимый, идите на восток и не забывайте меня!»
— А вот это, — повторил Вахтанг, — возвращаю вам. Она у вас умная женщина. Знала, что писала. Вы действительно пойдете на восток. Пойдете в плен!
Он показал ему рукой на дверь:
— Идите, да, кстати, уж заодно положите на стол ваш кортик, который вы так усердно прячете под кителем. А то карандаш затачивать станете и палец порезать можете. Зачем же это? Я Женевскую конвенцию не нарушу — сдам вас в плен под расписку. В полной сохранности…
Немец, вспыхнув, бросил на стол золоченый кортик и, направившись к двери, неожиданно остановился.
— Вы отправите меня в лагерь для военнопленных? — спросил он.
— Да.
— Простите, но там из меня сделают… мыло?
Вахтанг щелкнул пальцем по фашистскому значку на груди пленного и успокоил его:
— Что вы, что вы! У нас мыло из животных делают, а вы ведь еще на четвереньках не бегаете.
Гитлеровец вышел, и рядом с ним качнулся штык боцманского карабина.
…Катер, набирая скорость, с ревом взбирался на крутую океанскую волну.
Их было всего трое: Григорий Платов, Ваня Ставриди и Василий Хмыров.
Они сидели в просторной рубке «Гринвича» на деревянном диване и тихо разговаривали. Если кто-нибудь начинал говорить громко, то по всему транспорту сразу раздавалось гулкое эхо. С непривычки становилось жутко. На несколько тысяч тонн металлического гиганта приходилось всего три маленьких человека.
Освещение на транспорте не работало. Пришлось включить аккумуляторные фонари. Три тонких луча, скользя по переборкам, перекрещивались в темноте, словно прожекторы. Лица аскольдовцев казались зеленоватыми, и при малейшем движении за их спинами вырастали большие угловатые тени. Изредка один из матросов выходил на палубу и шел в нос корабля, на бак — проверить состояние буксирных концов.
— Сейчас на «Аскольде» чай пьют, — говорил Ставри-ди. — В кубрике тепло, кружки звенят. Ребята рукавицы и шапки сушат…
Хмыров, поджав под себя ноги и сложив на груди руки, сидел окаменев, точно Будда.
Сказал, не пошевелившись, тихо:
— Холодно, братцы.
Платов встал, молча вышел из рубки. Освещая фонарем длинный темный коридор, он осторожно двигался вдоль ряда дубовых дверей. Где-то глубоко внизу плескалась вода.
Едва только он вошел в салон, как сразу же остановился, пораженный. Кто-то сказал ему в самое ухо:
— Джиги!.. Джиги!..
— Кто здесь? — крикнул Платов. — Отвечай!
Лучом фонаря провел по каюте. Вот портреты Черчилля, какой-то узколицей женщины, сгорбленного старика. А над головой старшины — бамбуковая клетка. В ней сидел нахохлившийся от холода черный мадагаскарский попугай. «Джиги, джиги!» — кричал он, подпрыгивая в своем кольце.
Платов шумно вздохнул.
— Ну и напугал же ты меня, — сказал он, снимая клетку с потолка. — Что же тебя хозяин не взял вместе с книгами? А, зверь божий? Молчишь…
В одном из ящиков буфета старшина нашел сыр и пачку морских галет в красивой упаковке, на которой был нарисован румяный матрос флота его величества.
— Ну вот мы и подзакусим. Пойдем, птица, к нам!..
Вернувшись в рубку, Платов отсвистел флотскую обеденную мелодию и скомандовал, как командовал каждый день на «Аскольде»:
— Команде пить чай!
Ставриди и Хмыров вскочили с дивана:
— Вот это дело!
Они открыли клетку, рассматривая диковинную птицу, но Платов сказал:
— Кто-нибудь из вас сбегайте сначала к буксиру, посмотрите, что там делается.
Хмыров ушел и вернулся через несколько минут, стряхивая с плаща снег:
— Все в порядке. Чтобы тросы не терлись на качке, я подложил под них пять матросских подушек. Все равно валяются без дела.
— Ну, тогда давайте выпьем, а то и впрямь холодно. Вот сыр, вот галеты, пьем по очереди…
Они выпили по пять глотков ледяного, захватывающего дух рому и разговорились.
— Эх, жизнь морская! — вздохнул Хмыров. — Я вот девять лет плаваю, а все не могу к морю привыкнуть. Я береговой человек, крестьянин. Сплю и вижу: солнце встает, роса на листьях, а я выхожу в поле с косою… Хорошо!
— Брось, не скули, — оборвал его Платов. — Это ты сейчас говоришь. А вернешься на берег, и тебя так потянет в море — только держись! Такое и со мной иногда бывает.
— Куда же это я попал? Ну и общество! — рассмеялся Ставриди. — Один я тут настоящий. Я балаклавский рыбак; про нас писатель Куприн даже повесть написал. Называется — «Листригоны». А то еще в театре, я слышал, пели… Хотите? — спросил матрос и вдруг запел глуховатым вибрирующим тенорком:
Балаклава, Балаклава,
Черноморские края,
Там живет цыганка Клава,
То знакомая моя…
— Тише, — сказал Платов.
— Да ну тебя! Ты слушай, — отмахнулся Ставриди и продолжал песню:
Как добудем мы победу,
Я на родину вернусь.
В Балаклаву я приеду
И на Клаве той же…
— Перестань! — оборвал его на полуслове Платов. — Вроде кто-то прошел по палубе. С носа на корму…
Притихли. Шумело море. Гудел ветер.
— Эх, зря песню оборвал, — сказал Хмыров.
— Ну ладно, черт с ним. Наверное, послышалось… — Платов задумался и вдруг тревожно оглядел друзей. — У вас спасательные жилеты воздухом надуты?..
— Да ты что, старшина? — накинулся на него Ставриди. — Умирать собрался?
— Нет, ребята, это я просто так. На всякий случай. — Платов слабо улыбнулся. — Пой, Ваня.
— И петь охота пропала.
— Ну, не сердись! На сердце у меня что-то тоскливо сделалось.
— Мало выпил — вот и тоскливо. — Ставриди потянулся к фляге и вдруг крикнул: — Тонем! Черт возьми, тонем!..
Платов подскочил к кренометру. Стрелка ползла в сторону, переваливая за десять градусов. Под ногами медленно оседала палуба.
«Гринвич» тонул.
Схватив фонарь, старшина крикнул:
— Живо на полубак, к буксирам. Сигнализируйте на «Аскольд»!
А сам выскочил из рубки и побежал к корме. Люк машинного отделения был почему-то открыт. Нащупав ногой трап, Платов стал осторожно спускаться вниз.
На площадке остановился и замер, сдерживая дыхание: в темной глубине корабельного днища блуждал холодный и острый луч чужого фонаря. Блеклые отсветы падали на лицо неизвестного человека, освещая нависшие на лоб мокрые пряди волос. Не замечая Платова, он висел на рукоятках громадного штурвала, и тяжелое колесо вращалось, скрипя ржавыми шестернями.
«Открывает другой кингстон», — пронеслось в голове старшины, и сразу где-то за переборкой загудело, зашлепало. Транспорт еще больше накренился на борт. Человек подошел к другому штурвалу, спокойно поставил фонарь на палубу и…
— Стой! — закричал старшина и, грохоча по железным ступеням трапа, сбежал вниз.
Человек скрылся за паровую турбину, тяжело дышал там, в темноте. Но старшина уже вцепился в штурвальное колесо и, переступая ногами по рукоятям, стал закрывать кингстон…
Рев воды за переборкой уже стихал, меньше кренился на борт тонущий транспорт, когда большой гаечный ключ, резанув воздух, разбил фонарь. Стало темно, как в могиле. Платов бросился вперед, но человек, лязгнув клинкетом, исчез в бортовом бункере. Было слышно, как он закрывается изнутри.
Платов, выпятив руки вперед, на ощупь пошел к выходу и сразу же уткнулся в переборку. «Черт, куда я иду? Неужели запутался?» Холодный озноб опоясал спину. Сплошная темнота трюма обступила его плотным немым кольцом.
Корабль продолжал погружаться.
Палуба уже стояла наклонно, ноги скользили по ней, срываясь вниз, в какую-то бездонную пропасть. Было обидно — до слез обидно! — умирать здесь, в этом громадном железном гробу, среди голых бездушных машин. Хотя бы умереть на виду у людей под яркими родными звездами!..
Внезапно наверху выросла узкая щель голубого света, — его друзья, он понял это, стреляли ракетами в небо. Ударяясь об острые углы механизмов, Платов пошел по направлению освещенного люка. Внизу что-то рухнуло. Днище, вставая на дыбы, тяжко покатилось в сторону, и в лицо вдруг освежающе ударило солеными брызгами. Еще мгновение — и Платов наконец перевесился наружу. Верхняя палуба стояла почти вертикальной стеной, и он выглядывал из люка, как в чердачное окно гигантского рушащегося дома.
Мордвинов подошел к Пеклеванному, смотревшему в ночной океан.
— Товарищ лейтенант, матрос из команды «Гринвича» просится на мостик.
— Что ему?
— Не знаю. Поговорить, наверное.
— Разбудите заместителя командира по политчасти. Он спит в штурманской рубке…
Самаров после тяжелого сна долго не мог понять, о каком матросе идет речь. Наконец понял и велел позвать англичанина к себе. Тот явился, осторожно держа перед собой забинтованную руку.
Это был Томми Стирлинг.
— Я вас слушаю, — сказал Самаров, предлагая матросу сесть рядом с ним.
— Господин сублейтенант, — начал говорить Стирлинг, поглядев на погоны Самарова, — для того чтобы вам было понятно все, позвольте я раскрою перед вами нехитрую механику этого последнего рейса «Гринвича»… Во-первых, пароходные компании: в случае потопления транспорта они получают крупный страховой куш. Во-вторых, вернувшись к земле без своего корабля, команда вознаграждается за риск. В-третьих, матросы просто врут чиновникам о своих погибших богатствах. У меня, может, была всего одна куртка, а я скажу, что имел два чемодана белья, золотые часы и прочее, и все это будет оплачено мне с процентами… Теперь вам, наверное, понятно, почему мы привыкли покидать корабли даже с ничтожными пробоинами.
— Мне это было понятно давно, — ответил Самаров, протягивая матросу портсигар.
— Не знаю, — пожал плечами Стирлинг, — может, я напрасно рассказываю вам это, но однажды я имел честь участвовать в бою с немецкими миноносцами на доблестной палубе вашего корабля. Я видел смелость ваших матросов и слишком уважаю вас, чтобы позволить себе скрыть свои подозрения…
— Что вы можете сообщить?
— Я хочу сказать, что «Гринвич», несмотря на повреждение, может затонуть только в одном случае…
— А именно? — насторожился Самаров.
— Если… открыть кингстоны.
— Говорите все. И быстрее.
— Я ничего не знаю, но один из сорока восьми матросов — матрос Хиггинс — пропал с корабля…
— Последний раз вы его видели где?
— В кубрике. В кубрик пришел мистер Мюр и долго уговаривал о чем-то Хиггинса…
Рванув дверь, Самаров выскочил из рубки. Перескакивая через три ступеньки, взбежал на мостик.
— С транспорта ракета! — неожиданно закричал Мордвинов.
Длинная лента огня прорезала темноту, вытягиваясь узким рыжим пламенем. Описав траекторию, повисла над мачтами и рухнула прямо на мостик, рассыпавшись яркими брызгами. Матросы бросились в разные стороны, потом снова сошлись и, как по команде, стали затаптывать ракету ногами.
— Помощник, остаться здесь! — крикнул Рябинин, бросаясь к трапу.
Тревога пронзила «Аскольд» сверху донизу, от киля до клотика. Когда Прохор Николаевич прибежал на корму, там уже собралось человек десять матросов во главе с боцманом.
Транспорт погружался в воду носом, медленно задирая в небо корму.
Назревала катастрофа…
Неожиданно внутри «Гринвича» раздался оглушительный треск и грохот. Это от железобетонного фундамента оторвались паровые котлы и полетели вниз, разрывая стальные переборки, как тонкую бумагу. «Гринвич» на глазах у людей раскололся пополам.
Кормовая часть его, почти не поврежденная, гулко шлепнулась днищем об воду и тут же быстро выровнялась, обратив к «Аскольду» белую водонепроницаемую переборку. А носовая, постояв с полминуты вертикально, с шумом и свистом пошла под воду.
Алеша Найденов сильным взмахом топора перерубил последний, толщиной с руку, буксирный трос, и «Аскольд» облегченно вздрогнул.
И не успели матросы опомниться, как Рябинин уже скомандовал:
— Боцман, готовить новые буксиры!.. Подвахтенные — на лебедку, спустить шлюпку…
Шлюпка подвалила к борту «Аскольда», с трудом сдерживаемая на волнах. Варенька Китежева, перегнувшись через поручни, всматривалась в расплывчатые силуэты гребцов, пытаясь разглядеть среди них матросов авральной группы.
— Все живы? — крикнула она.
И голос Платова, веселый и хриплый, ответил из-за борта:
— А что с нами станется?.. Живы еще!..
Через полчаса патрульное судно «Аскольд» снова пошло вперед, волоча за собой кормовую половину транспорта.
Тепрель Мюр проснулся в полночь. Крадучись, он вышел из каюты и всмотрелся в темь. Повернутый вперед кормою, «Гринвич» шел по-прежнему за «Аскольдом». В кубрике Мюра встретил транспортный боцман с большим сизым носом, к которому бы так здорово подошло кольцо из ноздрей вождя какого-нибудь дикарского племени в Африке.
Увидев капитана, он стал бить спящих матросов цепочкой от дудки, приговаривая:
— Эй, джентльмены и милорды, вставайте!..
Но Мюр сказал:
— Не будить, — и отвел боцмана в угол. — Хиггинс где? — спросил он тихо.
— Хиггинс не вернулся.
— Так. А те трое?
— Хм… С теми все в порядке. Вот передают вам. Говорят, забыли…
Боцман вынул из рундука клетку с попугаем, подал ее капитану. Тепрель Мюр машинально взял клетку и поднялся на палубу.
— Джиги, джиги, — сказал ему попугай из-под крыла, куда он спрятал от холода свою клювастую голову.
И это ругательство, которому Тепрель Мюр сам же и научил попугая и которое когда-то забавляло его, вдруг показалось ему издевкой. Он поднял клетку над головой и, размахнувшись, забросил ее далеко в волны океана.
И в беспросветной полярной ночи жалобно вскрикнула диковинная заморская птица.
— Вопрос. Вы не можете объяснить, чем вызвано снятие адмирала X. с поста командующего Северной флотилией? Я говорю о группировке «Норд», базирующейся на Финмаркене.
— Могу. Наше вынужденное бездействие на океане фюрер назвал в своем приказе затяжной летаргией и выразил глубокое недовольство.[224] Но фюрер не знает, что действиям флотилии сильно мешает гидрометеорологический режим полярных районов…
Контр-адмирал Сайманов улыбнулся:
— Выходит, что вам тоже помешала гидрометеорология? Но, как видите, нашу встречу предсказали не прогнозы синоптиков.
Военнопленный угрюмо промолчал, размяв в пепельнице окурок сигареты. Это был командир немецкого «охотника», взятого на абордаж катером старшего лейтенанта Вахтанга Беридзе. За последние дни этот лысеющий мальчик как-то заметно полинял, в нем уже не было прежнего высокомерия, и, выслушивая вопросы, он тупо смотрел в одну точку, сосредоточенно морща низкий лоб.
Отвечал же он на каждый вопрос точно и обстоятельно…
Разобравшись в пачке бумаг, доставленных в штаб командиром МО-216, Сайманов отложила сторону фотографию немецкого морского офицера. Судя по этому портрету, гитлеровец был уже немолод, лицо — угловатое, губы жестко сведены в ниточку, один глаз его закрывала черная повязка.
Приглядевшись через очки к знакам отличия офицера на фотографии, контр-адмирал спросил военнопленного:
— Вы не скажете, кто этот корветтен-капитан?
— Это командир подводной лодки Ганс Вальтер Швигер.
— Что вы можете сообщить о нем?
— Гросс-адмирал Дениц назвал его национальным героем. Это настоящий ас, которого Геринг сравнивал даже со своим любимцем Мельдерсом, погибшим в начале войны на Восточном фронте. Только Швигер — ас подводный, а не воздушный.
Раскрыв портсигар, Сайманов сказал:
— Мне известен Вальтер Швигер, потопивший «Лузитанию».[225] Это случайно не его сын?
Военнопленный попросил папиросу и, закурив, ответил:
— Нет, герр контр-адмирал, по-моему, однофамилец.
— А похож, — коротко заметил Сайманов, пряча фотографию в стол. — Вопрос, — сказал он, щелкнув ключом ящика. — Что значит появление на севере подводной лодки Швигера?
— Швигер появляется всегда там, где предстоит усиленная подводная война. Последнее время он действовал на английских коммуникациях между Мальтой и Гибралтаром, теперь переброшен сюда. Швигер — опытный и сильный противник. На его счету сто четырнадцать потопленных кораблей…
— Погодите! — перебил немца контр-адмирал. — Ведь англичане еще в прошлом году сообщили о его гибели, и кто-то получил за потопление его субмарины крупную сумму.
— Неправда! — ответил военнопленный. — Это была очередная уловка морского министра. Швигер действительно в прошлом году здорово насолил им в Ла-Манше, но его не так-то легко потопить: в воде он неуловим и скользок, как угорь.
— Значит, ваш флот решил бороться за талассократию на океане посредством неограниченной подводной войны?
— Герр контр-адмирал, я не могу ответить на ваш вопрос точно. Прямых указаний на это не имеется, но Швигер послан на север самим гросс-адмиралом Деницем, любимцем которого он является. Точно так же, как в свое время его однофамилец был одним из приближенных Тирпица. Следовательно, все это проводится с согласия адмиральской квартиры в Берлине…
Допрос продолжался долго Сайманов выяснил подробности о перебазировании немецких миноносцев из Алтен-фиорда в Тана-фиорд — ближе к основным коммуникациям; военнопленный сам проговорился о моральном состоянии офицеров северной флотилии.
— На одном дивизионе подводных лодок, — словоохотливо рассказывал он, — недавно вспыхнул бунт. Дело в том, что на субмарине номер сто восемьдесят семь однажды смыло за борт штурмана. В следующем походе сигнальщики якобы видели ночью, как из одной волны, схлынувшей с палубы, появился этот штурман и снова исчез в море вместе с другой волной. Команда отказалась продолжать операцию. Когда же субмарина снялась с позиции и вернулась в Петсамо, отказались выходить в море команды еще двух подлодок. Вы, герр контр-адмирал, можете не верить в привидения, но вы сами на одном этом факте можете понять, как расшатались нервы у наших подводников. Вполне возможно, что командование, посылая на север субмарину Швигера, экипаж которой состоит исключительно из добровольцев, рассчитывало повысить боевой дух наших матросов. И корветтен-капитан действительно сразу отличился: он торпедировал английский транспорт «Гринвич», потопил эскадренный минодосец «Харди» у острова Медвежьего, недавно удачно атаковал ваш траулер «Абрек»…
Когда военнопленного увели, Игнат Тимофеевич подошел к окну и отдернул штору. Хмурый свет заструился в комнату. До слуха донеслись мелодичные, как игра на ксилофоне, удары склянок с кораблей, стоящих на ветреном рейде.
Контр-адмирал проверил по ним свои ручные часы и, точно отвечая каким-то своим мыслям, тихо сказал про себя:
— Морская война будет не в Ла-Манше и не в Баб-эль-Мандебе, а здесь — у нас… Война жестокая и трудная!
Усталыми шагами он прошелся вдоль стены. Около отдельного стола в углу кабинета остановился. На столе лежала, разбитая на боевые квадраты, карта северного морского театра, и всюду — по голубому полю океана — были расставлены крохотные модели миноносцев, тральщиков, сторожевиков и «охотников».
Сайманов отыскал глазами модель «Аскольда», штормовавшего сейчас около Иоканьги, и вдруг вспомнил: «Рябинин!.. Ведь его сын вызван на сегодня к моему заместителю…»
Когда контр-адмирал вошел в кабинет начальника политотдела, Сережка Рябинин, строгий и немного побледневший, стоял возле стола по стойке «смирно». Капитан второго ранга Петров, держа рапорт молодого Рябинина перед собой, говорил:
— Служба на флоте — дело трудное.
— Трудное, — отвечал Сережка и, приветствуя вошедшего Сайманова, уверенно повторил: — Очень трудное. Я это уже знаю.
— От кого? От отца?
— И от отца тоже.
— Не укачиваешься?
— Нет.
Петров переглянулся с контр-адмиралом. Тот сел в кресло и, веселыми глазами оглядев юношу, вдруг спросил:
— Кто же, товарищ Рябинин, твой любимый герой?
— У меня их много.
— Ну, а все-таки?
И, загибая пальцы, юноша в ответ перечислил скороговоркой:
— Котовский, Лазо, Павлин Виноградов, Гастелло, Гарибальди, Георгий Седов, лейтенант Шмидт, матрос Железняк, Зоя Космодемьянская, Эрнст Тельман, вице-адмирал Дрозд, Феликс Дзержинский…
— Действительно много, — улыбнулся Сайманов. — Ну вот, например, чему ты учишься у Котовского?
— Смелости и находчивости.
— А у Георгия Седова? — спросил Петров.
— Вере в конечную цель.
— А у Дзержинского?
— Силе воли и преданности партии.
— Итак, — спросил начполит, — ты от каждого берешь что-то свое, наиболее характерное, и пытаешься перенести на себя?
— Да.
— Ведь ты еще очень молод, не успел закалить себя, а море требует сильных, мужественных людей.
— Знаю.
— Обожди! А если тебе придется ночами стоять на вахте, не имея даже возможности согреться, ты выдержишь?
— Выдержу.
— А если катер получит пробоину и тебе придется работать в воде по горло, ты выдержишь?
— Выдержу.
— А если противник засыплет вас осколками и пулями так, что нельзя будет даже поднять головы, ты выдержишь? — продолжал капитан второго ранга.
— Выдержу! — ответил Сережка.
Игнат Тимофеевич подошел к юноше, положил ему на плечи свои по-моряцки тяжелые руки.
— Выдержишь? — тихо переспросил он.
Сережка поднял на контр-адмирала глаза. Они были чистые и ясные, как у отца. В блестящих зрачках светилось море, море, море…
— Все равно выдержу, — сказал он. — Такая война идет, нельзя не выдержать.
И, отведя взгляд в сторону, он увидел, как Петров наложил на его рапорт резолюцию:
«Зачислить на должность ученика боцмана в команду гвардейского торпедного катера «Палешанин».
Юность кончилась — наступало мужество.
— Очень жаль, — сказал пастор, — что вам тогда не пришлось с ним встретиться. Но, к сожалению, я не мог оставить его в своем доме… А поговорить с лоцманом — можно, я это беру на себя…
Дельвик, ловко закуривая сигарету с помощью одной руки, ответил:
— Я буду очень благодарен вам, Руальд. Ваше положение священнослужителя, конечно, поможет вести этот разговор с дядюшкой Августом…
Пастор надел длинный черный плащ и с непокрытой головой вышел из церковного придела. Идя по улице, он при каждом шаге далеко выкидывал перед собой суковатую черную трость. Встречные прохожие кланялись ему еще издали, женщины и дети низко приседали перед ним в книксене: «Добрый день, господин пастор!»
На краю городка, где дороги расходились — одна тянулась вдоль берега, а другая шла в сторону каменоломен, — стоял одинокий, покосившийся набок дом. Вокруг него валялись выброшенные морем доски, круглые зеленые поплавки из дутого стекла, оторванные от сетей, старые ржавые якоря, обрывки тросов и даже вырезанная из мореного дуба фигура наяды от бушприта какого-то старинного парусника. Хозяин этой убогой хижины, дядюшка Август, последние годы жил тем, что собирал, где только можно, весь этот хлам и продавал его по дешевке местным жителям.
— Добрый день, пастор, — сказал старый норвежец, когда Кальдевин заглянул в открытую, несмотря на мороз, дверь его хибарки.
Лоцман сидел на круглом позвонке кита, заменявшем ему стул, и вырезал из корня вереска трубку, — дядюшка Август славился по всему побережью Варангер-фиорда не только как лоцман, но и как искусный резчик по дереву.
Когда пастор, абсолютно доверявший ему, рассказал о цели своего прихода, дядюшка Август стряхнул с колен мелкие стружки, воткнул нож в стену и молча вышел. Пастор, пригнувшись в низких дверях, вышел следом за ним, и старый норвежец подвел его к своей иоле, перевернутой кверху килем.
— Вот, — хмуро буркнул он, — у меня уже нет иолы. И парус забрали, и топор тоже…
Все днище иолы было прострочено очередями из автоматов и напоминало решето; рулевые петли выдернуты, форштевень изрублен в щепы.
— Это по приказу немецкого коменданта, — сказал дядюшка Август. — Он боится, чтобы мы не уплыли в Кольский залив, как это сделал осенью вместе со всей семьей Кристи Сандерс. А прошлой ночью три иолы — Тауло, Рольфсена и Веренскиольда — тоже ушли в море, чтобы пробраться к русским. Но их обстреляли еще около брандвахты. И вот после этого комендант велел сегодня утром изрубить все наши иолы…
Пастор присел на край лодки, пригладил растрепанные ветром длинные волосы. Чайки расхаживали у берега, по дороге мимо избушки пробежала, звякая колокольчиком, упряжка греческих мулов; сидевший в повозке егерь пел, и до Кальдевина долетели слова его песни: «На родину мы возвращаемся, в прекрасную швабскую землю…»
«Наверно, австриец», — подумал про солдата пастор и сказал:
— А все-таки, дядюшка Август, нам обязательно надо обшарить фиорды. Я согласен дать для этого церковную иолу — брандвахта знает ее и, думаю, пропустит в море…
Лоцман посмотрел вслед укатившей упряжке мулов, повертел в пальцах деревянную пуговицу своей истрепанной куртки.
— Говорят, — улыбнулся он, отчего лицо его вдруг помолодело, — в бухте Эрика, что южнее становища Хьюоллефьюр, дымит труба рурбодара. Хотя, — лоцман спрятал улыбку, и лицо его снова посуровело, — хотя, — многозначительно повторил он, — сейчас не сезон, и непонятно, кто там живет… Сегодня увидимся, пастор, можете готовить иолу!..
И, плотно ставя ноги, обутые в заплатанные боты, лоцман ушел в свою хибарку. А пастор встал, застегнул пальто и не спеша вернулся в кирку, где его ждал Дельвик.
— Лоцман согласен, — сказал Кальдевин, ставя трость в угол.
— Хорошо, пастор. К вечеру, когда стемнеет, мы отправляемся. От вас я прошу только анкерок пресной воды и два копченых палтуса: один — мне, другой — лоцману…
Вечером иола, на днище которой, завернувшись в сеть, лежал Дельвик, вышла под парусом из фиорда. С берегового поста брандвахты дали предупредительный выстрел, направив в борт иолы луч прожектора. Тогда дядюшка Август поднял на шесте церковную флюгарку, и прожектор сразу погас. Было видно, как немецкий солдат спрыгнул с наблюдательного мостика, скрылся в дверях поста.
— Пропустили, — облегченно вздохнул лоцман. — Ну, теперь пошли, херра Дельвик!..
Дельвик выбрался из сетей, сел на кормовую банку, подтянул шкоты.
— Куда?
— Сначала, — ответил лоцман, — вокруг Норд-Капа, прямо в бухту Эрика… Там почему-то не по сезону дымит рурбодар.
Никонов вместе с Белчо вернулись в свой рурбодар, проведя всю ночь в пути по горам и болотам. Они ходили устраивать засаду на центральное шоссе, ведущее в Петсамо, и обстреляли автоколонну. Помешали им темнота и эсэсовская охрана…
Усталые, двое друзей хотели подогреть для ужина мясные консервы. Никонов расшатывал зубами пули в патронах, чтобы добыть порох и развести огонь. Иржи нашел острый камень и не столько рубил, сколько ломал им на дрова тонкие деревья.
Никонов высыпал порох на приступку печи, вышел помочь товарищу. Иржи разогнул спину, хотел что-то сказать и внезапно застыл с камнем в руке: вдали, со стороны Хьюоллефьюра, шла норвежская иола под парусом. Друзья бросились в рурбодар, выбежали обратно, наспех заряжая автоматы, и быстро залегли за камнями.
— Хорошо, — сказал сержант, — что мы не успели затопить печь. Пусть думают, что здесь никого нет…
— Хорошо, хорошо, — тихо отозвался Иржи, пристраивая свой автомат для стрельбы.
Скоро иола подвалила к берегу, и с нее сошел пожилой рыбак в зюйдвестке. Он крикнул что-то по-норвежски другому человеку, оставшемуся сидеть в иоле, и, внимательно осматриваясь по сторонам, зашагал прямо к рурбодару.
— Не надо стрелять, — предупредил сержант своего друга и внезапно поднялся из-за укрытия.
Увидев Никонова в ватной фуфайке и с красной звездой на шапке, норвежец нисколько не удивился и даже как будто обрадовался. Но когда из-за громадного валуна вышел Иржи Белчо в длинной немецкой шинели, старик испугался настолько, что трубка выпала у него изо рта на снег.
Но с иолы уже соскочил на берег другой норвежец — коренастый, в кожаной рыбацкой куртке; один рукав у него был пуст и заткнут за пояс. Никонов сразу вспомнил ночные улицы города, букву «V» на заборах — и сам пошел ему навстречу, повернув автомат дулом книзу и еще издали протягивая руку.
Вскоре в рурбодаре топилась печь, и все четверо сидели за столом, доедая копченую палтусину и консервы.
Разговор шел между ними большей частью на «руссмоле».
— Если мы решим создать организацию, — говорил Никонов, — то я не желал бы стоять во главе ее, как вы мне предлагаете. Я случайный гость на вашей земле, после войны сразу же вернусь в Россию, и будет лучше, если вы, господин Дельвик, сами возглавите нас…
— Я простой солдат Пятой королевской бригады, — скромно заметил Дельвик.
Однако с предложением Никонова все согласились.
— Теперь поговорим о самом главном, — сказал Никонов. — Заниматься специально созданием партизанского отряда, мне кажется, не стоит. Только свистни — люди придут сами. В горах главную роль играет не численность, а значимость одиночного бойца. Один человек, засев с автоматом у входа в ущелье, может сдерживать натиск целого взвода и будет драться, пока хватит патронов.
Никонов вдруг вспомнил бухту Святой Магдалины, натиск егерей, обманчивое русло горной реки, заведшее его в тупик, — там-то у него как раз не хватило патронов. Но разве думал он тогда, оставшись один в чужой стране, что найдет себе друзей?
— Далее, — говорил он, — надо сейчас же выбрать для расположения отряда такой пункт, с которого мы бы могли быстро выходить на магистрали противника и рассредоточиться по ущельям…
— Не мешало бы, — добавил Дельвик, — сразу подумать и о том, чтобы в случае неожиданного нападения мы имели бы уже заранее подготовленные пути отхода… Дядюшка Август, ты хорошо знаешь весь Финмаркен и Тромс, что ты скажешь на это?..
Старый лоцман подумал и ответил:
— Я думаю, лучше старинного замка нам ничего не найти. Он стоит в стороне от дорог, немцы там никогда не бывают… Жаль, нет карты, а то бы я показал, где стоит этот замок. Ну, а если хотите — проведу. К вечеру мы как раз до него доберемся…
Когда в печи остались одни черные угли, все вышли из рурбодара, совместными усилиями вытащили на отмель иолу, чтобы ее не унесло в океан отливом, и пошли туда, куда их повел дядюшка Август.
Сложенный из громадных камней, многие из которых уже обрушились, образовав в стенах бреши, этот замок напоминал издали груду беспорядочно сваленных валунов и совершенно сливался с фоном окружавшей его местности.
Войдя внутрь, Никонов поразился множеству больших (сам замок казался меньше снаружи) зал и переходов. Узкие бойницы, проделанные в стенах, позволяли простреливать всю местность с юга, востока, севера и запада. Хорошо сохранились даже высокие очаги, над которыми еще висели проржавевшие железные вертела таких размеров, что на них можно было поддеть целого оленя сразу.
Здесь когда-то пировали буйные и независимые ватаги морских разбойников под предводительством седобородых, в рубцах и шрамах, викингов. Отсюда они совершали свои набеги, наводя ужас на обитателей древней страны Биармии, что лежала на берегах Гандвика — Залива Чудес, как звалось в те времена, до прихода новгородцев, Белое море.
Потом сержант осмотрел окрестности. Невдалеке протекал ручей, стремивший свой бег в обширную долину горной реки Карас-йокки. Этот ручей брал свое начало из толщи снегов ледника-глетчера. Глетчер, покрытый сверху толстым слоем фирна, тянулся на несколько миль к югу. Ущелье, в котором он лежал, было хорошей дорогой на случай вынужденного отступления. Оно вело прямо в глубь страны, на просторы широкого плоскогорья, где легко можно было скрыться от врага.
Через несколько дней, когда Никонов, Белчо и Дельвик (дядюшка Август вернулся в город) освоились с новым местом, они решили совершить ночной налет на склад немецкого гарнизона в одном горнорабочем поселке, чтобы запастись провиантом, оружием и боевыми припасами.
Это первое маленькое сражение, выигранное ими, сослужило в дальнейшем хорошую службу. Весть о появлении в Финмаркене партизан облетела всю провинцию, разнеслась по самым отдаленным становищам, проникла в глубокие шахты никелевых рудников, дошла до нищих лопарских вежей.
— Это хорошо, — сказал Дельвик, — скоро к нам придет пополнение.
И действительно, дядюшка Август, державший связь отряда с пастором Кальдевином, скоро привел в лагерь маленького сутулого лапландца Хатанзея. Прошлой осенью пьяный вдребезги туземный князь Мурд, готовый продать немцам за водку что угодно, объезжал со взводом маннергеймовцев тундровые кочевья — отбирал оленей. Маленькое стадо олешков было единственным богатством Хатанзея: в оленьи шкуры одевал он свою семью, из оленьих шкур строил свою убогую вежу. Не стало олешков — не стало жизни: умерли дети, замерзла во время бурана жена, и остался Хатанзей один со своим горем.
Вторым пришел в отряд убежавший с принудительных работ актер нарвикского театра Рудди Нильс Осквик. Высокий, непомерно худой, с замотанной рваным шарфом шеей, он остановился перед Никоновым и, подняв жесткий кулак, сказал:
— Рот фронт!
Оказалось, что Осквик сражался когда-то в рядах Интернациональной бригады против франкистских мятежников, был дважды ранен, полгода просидел за колючей проволокой, когда в Норвегию пришли нацисты.
— Коммунист? — спросил его Никонов.
— Нет. До тридцать пятого года состоял в левом крыле либеральной партии «венстре», потом уехал в Испанию и был исключен. Я актер, а не политик…
Теперь их было пять человек, шестой — пастор Кальдевин, седьмой — дядюшка Август. Но не прошло и недели, как в отряде появились новые люди. По каким-то тайным приметам они находили партизанский лагерь и шли к нему, чтобы в первом же бою добыть оружие и сражаться с фашизмом.
Отряд становился известен.
Клубятся над тундрами Похйолы осатанелые ветры, ветры… Метут над Похйолой снега, снега…
И, задыхаясь от этих ветров, проваливаясь в этих снегах, идет по безлюдной пустыне одинокая женщина. Мерзлые обледенелые шелка свистят и грохочут. Еще один день — и вот уже лохмотья висят на женщине, вместо обуви — рваные ошметки. Да, цепок тундровый кочкарник, да, остры вековечные камни!
Иногда, подвывая, бегут за ней следом зеленые огоньки — это глаза волков; в руке женщины экономно (лишь единожды) грохает фиолетовый язычок, и потом слышно, как дерется голодная свора над раненным своим товарищем.
А женщина все идет и идет, она боится сесть, с ужасом думает, что можно лечь. Нет, нет, что угодно, только не это: упоительно сладок сон под раскачку летящих снегов, но…
Чу! Тише, ветры… не мешайте слушать!
Да, это лай собак, это жилье человека, это брызги костра, это отдых… В дымной лопарской веже старая бабка оттирает ей ноги, хозяин режет на мелкие куски оленье сало. Но женщина уже спит. Она спит день и второй, от нее пышет жаром, как от костра. Она мечется на засаленных вшивых шкурах, рыдает во сне, кого-то зовет…
— И-и-и-и, — тихо скулит бабушка, — совсем плохо. Убить ее надо, а то все мы умрем…
Берет хозяин веревку, вяжет петлю, поет песню. И слушает его бабушка и радуется, что умеет ее внук петь хорошие песни. «А вот я вью, я вью петлю, — поет лопарь, — петлю для болезни. Надоело болезни жить в большом городе, где не видно даже неба от натянутых проволок, и пришла болезнь ко мне в чум, чтобы уморить мою семью. Притворилась болезнь бедной красивой женщиной, но у меня умная бабушка, она сразу догадалась, что это не женщина, а болезнь пришла в мой чум…»
Когда накинули петлю и стали душить женщину, она рванула из-под лохмотьев пистолет, яростно прохрипела:
— Отпусти… убью… Что вы делаете со мной?
Бросили веревку, и вся семья стала кланяться женщине. Она поднялась с лежанки, сказала:
— Сколько оленей есть — всех запрягай, мне в Кирке-нес надо… Быстро запрягай!
Боялся лопарь ехать, но поехал. А женщина лежала в узкой долбленой кережке, что скользила по снегу, и долго молчала. Когда показались огни города, она перехватила хорей из рук хозяина, остановила оленей.
— Поезжай обратно, дурак! — сказала она и ушла в сторону города, шатаясь под ветром, проваливаясь в снегу.
Церковные колокола гудели в ночной темноте, плыли над тундрой загробные перезвоны, и видел лопарь, что женщина не пошла в город. Обочиной дороги побрела куда-то в сторону. Шли по шоссе немецкие солдаты, окликнули.
А женщина все дальше уходила в темь. Тогда солдаты стали смеяться и стрелять. Лопарю сделалось страшно, и он уехал на своих олешках в сердце Похйолы, и только ветер догонял его и доносил далекие выстрелы.
«Солдаты тоже болезни боятся», — думал лопарь…
Великий пост подходил к концу — приближался «день покаяния». На время церковного праздника немецкий комендант разрешил брать на складе дрова для отопления кирки, и число молящихся быстро возросло. Руальд Кальдевин устал за эти дни постоянных богослужений, охрип от длительных проповедей. Посматривая в сторону фиорда, он даже радовался, что на рейде стоят только миноносцы, и, следовательно, ему не надо вести службу еще и на кораблях.
Но однажды на рассвете к причалам города подошло старое обледенелое судно. На его мачте болталась какая-то грязная тряпка, и определить национальность судна было почти невозможно. Но даже прочитав на его борту название, любой оставался в недоумении, потому что экипаж «Викинга» (таково было имя судна) разговаривал на разных языках. Тишину полярного фиорда разбудили выкрики матросов; полилась, приглушаемая немецкими командами, певучая речь итальянца, эхом отозвалась в горах резкая и мужественная речь русского, твердо раскатывался норвежский говор. Это вернулась из плавания к далекому острову угольная мотобаржа, команду которой составляли каторжные матросы. И, проснувшись, пастор пошел к коменданту, чтобы договориться об устройстве службы для лютеран «Викинга».
Их было в команде угольщика восемнадцать — больше всего норвежцев. Но явились на богослужение только тринадцать; остальные пять матросов-лютеран были посланы на работу в машину — менять расплавившиеся подшипники, как объяснил немецкий шкипер. В кубрике, где шла служба, было душно и сумрачно. На железных нарах лежали католики и неверующие. Кальдевин не стал гнать их на палубу, и они, свесив вниз головы, с любопытством прислушивались к чтению проповеди.
Проницательным глазом окинув молящихся, пастор привычно определил, что молятся искренне здесь только три-четыре человека, не больше. И особенно истово — вон тот странный каторжник в потрепанном штурманском кителе, чем он резко отличался от своих собратьев, одетых в лохмотья. «Где-то я его видел, — думал Кальдевин, наизусть читая отрывки из «Символа веры», — но где?.. Он мне даже кого-то напоминает… Кого?..»
В разгар проповеди в люк спустился немецкий унтер-офицер, прикрикнул:
— Поскорее исповедуйтесь, пора вставать под угольную разгрузку… Штурман, вы слышали?
— Слышу, — ответил каторжник в кителе и записался на исповедь вторым. Впрочем, он оказался и последним: напрасно пастор предлагал очиститься покаянием, каторжники, проглотив причастие, улыбнулись, а из угла кто-то крикнул:
— Мы — безгрешные, нам и так рай уготован!
В тесной каютке пастор исповедовал первого — старого хилого датчанина, служившего кочегаром, который признался, что, мучимый голодом, украл у своего соседа по койке кусок хлеба.
— Тяжкий грех, тяжкий, — брезгливо сказал пастор, испытывая желание убрать свою руку с головы покаявшегося; видя, что датчанин хочет сказать что-то еще, но мнется, он добавил строго: — Не таись, выскажи все, что гнетет тебя…
— В подшипник железных опилок насыпал, он и расплавился… Только не виноват, не виноват, — поспешно запричитал старик, дрожа всем телом, — заставили меня!..
— Не кричи, — сказал пастор. — Кто мог тебя заставить? Ну, что же молчишь? Выходит, ты сам?..
— Не я, не я… Меня убьют, господин пастор, если узнают.
— Церковь, — твердым голосом сказал Кальдевин, — гарантирует сохранение тайны исповеди…
— Боюсь, — после долгого молчания сознался датчанин, — боюсь…
— Страх в тебе сильнее желания искупить грехи… Иди! — разрешил пастор, но кочегар не встал с колен, лишь спина его согнулась еще больше.
— Штурман, — наконец тихо сказал он, — Оскар Арчер, а не я…
— Иди, иди, — испуганно сказал Кальдевин, — не хочу тебя слушать и грехов не отпускаю… Встань и уходи!..
В каюту вошел штурман.
— Закройте дверь плотнее, — предупредил его пастор. — Встаньте вот сюда…
Оскар Арчер опустился на колени.
— Мучаюсь одним, — начал он, и голос его задрожал; он густо откашлялся, повторил сурово: — Одним только мучаюсь… Сестру жестоко обидел, невиновна она…
— А где ваша сестра сейчас?
— Последний раз я встретил ее в Осло, — ответил штурман, — и, видно, уже не встречу… Вы норвежец, пастор? — неожиданно спросил он.
— Да, уроженец Финмаркена.
— Я не про то. Вы норвежец или… «пепперман»?
— Я понял вас, — ответил Кальдевин. — И в доказательство того, что я честный норвежец, — видите? — я целую крест.
— Вас могут услышать, пастор.
— Дверь закрыта.
— Но труба вентиляции передает все в другие отсеки. Вы можете говорить со мной по-английски?
— Да. Целуйте крест тоже. Я знаю, кто расплавил подшипники…
— У вас дрожит рука, пастор, словно не я, а вы сыпали опилки в смазку.
— Я ее снимаю, пусть она не дрожит. Встаньте.
— Русская армия наступает. Вам будет плохо, пастор, если…
— Мне не может быть плохо, — обрезал его Кальдевин. — Я сам жду эту армию. Мы — норвежцы и должны верить друг другу.
— Я вам верю, пастор.
— Я тоже верю, херра Арчер. И вот сейчас спрашиваю: вы не знаете товарища Улаву?
— Нет. Впервые слышу.
— А как зовут вашу сестру?
— Астри…
— Что передать ей, если мы увидимся?
— Не надо шутить, пастор! Я уже сказал, что русская армия наступает…
— Вы могли бы встретиться со своей сестрой до того, как придет Красная Армия.
— Где?.. В камере гестапо?
— Вы мне все-таки не верите.
— Я не верю в чудеса. Всего лишь неделю назад я своими глазами прочел, что участие моей сестры в покушении на рейхскомиссара Ровен доказано…
— Хорошо, оставим этот разговор. Объясните тогда, в чем вы хотели мне исповедоваться?
— В том, что я виноват перед сестрой…
— Виноваты? В чем?
— Сейчас мне уже не хочется говорить об этом… До свидания, пастор! Если вы действительно увидите мою сестру, то скажите ей, чтобы она меня простила. А за что — она знает. Прощайте!..
Глубокой ночью кто-то стал дергать дверное кольцо в приделе храма. Пастор, напуганный и взволнованный, открыл дверь, и сразу же прямо на руки ему упала с улицы женщина. Он поднял ее по лестнице в свою комнату, уложил на диван, зажег свечи.
Всмотрелся в черное, обожженное ветрами лицо, узнал:
— Фрекен Астри? О святая Бригитта, что с вами?..
— Здесь… никого нет? — спросила женщина.
— Мы абсолютно одни.
— Очень хорошо. Я бежала из Осло из-под ареста. После того как было взорвано нами гестапо. Дельвик велел мне в случае провала искать его через вас… Все! Спать…
Утром пастор пришел к дядюшке Августу, сказал:
— Идите, отец мой, в отряд, передайте Никонову и Дельвику, что товарищ Улава находится в моем доме… А что угольщик «Викинг» разве уже ушел в море? — спросил он.
— На рассвете, херра Кальдевин, на рассвете.
— Жаль, — сказал пастор и, купив по дороге козьего молока, отправился домой.
Корабельные приборы издают какие-то особые, специфические запахи. Откроешь такую коробку, тебя даже ужас невольный охватит — мать моя дорогая, да тут, кажется, сам изобретатель не разберется: цветные жилки проводов, лампочки, аккуратные пакетики конденсаторов, красненькие ампулы предохранителей. И от всего этого исходит аромат точной военно-морской техники!
Боцман закрыл прибор крышкой, задраил его на «барашки».
— Это тебе еще рано, сынок, — сказал он Сережке. — Лейтенант потом тебе объяснит схему. В электротехнике-то немного кумекаешь? Ну вот… А сейчас давай бери ветошь, протри пулеметы. Заодно я тебе взаимодействие частей растолкую. Перво-наперво пулемет изучи!
Через несколько дней, когда катер совершал переход из одной базы в другую, вдалеке заметили нырявшую на волнах лысую и жирную мину. Никольский вызвал Сережку наверх и велел расстрелять ее.
— Я поведу катер на крутой циркуляции, — сказал он, — турельными педалями следи за разворотом и шпарь из двух стволов! Бей немного под низ, чтобы пули не рикошетили, а раскололи эту ведьму…
Сережка приноровился, тяжесть пулеметных наплечников казалась ему приятной. Торпедный катер, кренясь и задевая палубой волны, ложился в боевом развороте. Прыгая кверху своими смертельными острыми рожками, словно собираясь уколоть кого-то, мина качалась на дистанции примерно двух кабельтовых. Это было неблизко, и Сережка понял, что Никольский нарочно проверяет его глазомер и точность.
— Можно? — спросил он.
— Руби!..
От страшного грохота и тряски сам собою раскрылся рот. Мина подпрыгнула еще несколько раз и куда-то исчезла. Сережка в удивлении воззрился на Глеба Павловича.
— Вылезай из турели, — сердито сказал боцман.
Сережка чуть не заплакал: ему показалось, что им очень недовольны и передоверяют эту задачу боцману катера Тарасу Непомнящему.
— Ну, чего скуксился? — засмеялся лейтенант. — Ты же задачу выполнил. И выполнил хорошо.
— А где же… взрыв? — спросил Сережка.
— А взрыва и не будет. Пули раскололи корпус, и мина, заполнившись водой, просто затонула…
— А-а-а, — довольно протянул Сережка и подумал: «Здорово! Наверное, во мне что-то есть… такое!»
Потом Никольский сказал:
— Вставай к рулю. Пользуйся случаем. Ты ведь — ученик боцмана, а по расписанию боцман торпедного катера должен уметь заменять командира. Учись водить катер…
Мечта Сережки осуществлялась, и каждое дело становилось для него праздником. В раннем детстве он не ждал от матери новогодней елки с такой страстью, как этого чудесного момента — коснуться святая святых корабля, его управления.
— Ну хватит, — сказал Никольский, когда надо было уже входить в базу. — Тебе, я вижу, так сладко это занятие, что ты, наверное, под конец даже облизнешься!..
Во время стоянки матросы на катерах не жили, а селились на берегу в бараке, который, естественно, называли «кубриком». Внутри барак выглядел настоящим моряцким жильем, уютным и опрятным. Сережке была отведена койка возле окна, рядом с койкой стояла тумбочка (одна на двоих). Молодой Рябинин проявлял к этой тумбочке какую-то трогательную заботу, похожую на любовь. В самом начале самостоятельной жизни всегда приятно иметь свой угол. И он аккуратно разложил по полочкам мыло, зубную щетку, кисет с сахаром и сборник рассказов Джека Лондона, которые очень любил читать вслух, для чего уходил — подальше от людского взора — куда-нибудь в глушь приморских сопок. Правда, койка иногда здорово досаждала Сережке тем, что ее требовалось заправлять по какому-то особому фасону, изобретенному от берегового безделья комендантом бараков.
— Ты што же это мне, а? — спрашивал комендант Сережку, останавливаясь перед его постелью. — Опять на свой манир стелешь? Говорил я тебе, штобы рушник на два пальца от подушки лежал. Говорил или не говорил?
— Говорили, — соглашался Сережка.
— Так это как же понять? Упрямство твое, да?
Вечерами матросы брали Сережку с собой в Дом флота на танцы. Матросы танцевали с девушками, а он стоял у стенки и скучал. Иногда ходили в кино, что было уже интереснее танцев, или убегали далеко в горы на лыжах.
Подражая старшим матросам, Сережка вшил в брюки громадные клинья, чтобы в роскошном клеше походить на бывалого «маримана», но комендант поймал его как-то, велел поставить ногу на камень и бритвой распустил клинья от колен до самых ботинок.
— Ты сопляк ишо! — сказал ему комендант.
Однажды после обеда матросы сели забивать «козла», а Сережка пристроился около них с акварельными красками и, высунув язык, разрисовывал стенную газету «Торпеда № 14». Надо было изобразить летящий в пене катер, тонущих врагов и страшные взрывы. Краски употреблялись по возможности мрачных тонов, чтобы картина получилась более впечатляющей.
— Эй ты, Илья Ефимыч! — окликнули его. — Иди к лейтенанту, он тебя вызывает зачем-то…
Никольский сказал:
— Оденься на поход. Будь при мне. Сейчас, наверное, будем сниматься. Из штаба звонили. Говорят, немцы большой караван перегоняют в Петсамо…
Скоро было получено «добро» на выход, и Сережка первым добежал до столба, схватил висевшую на нем кувалду, ударил в ржавый железный рельс:
— Тревога! Тревога! Тревога!..
Моторы уже работали, сотрясая катер непрерывной лихорадочной дрожью. Тонкая антенна пригибалась на ветру к самой палубе. Лейтенант Никольский, натягивая шлем, втиснулся в узкую рубку.
— Рябинин, — скомандовал он, — отдать швартовы.
— Есть!
И стальные тросы плюхнулись в воду. Катер вылетел на середину гавани, окутался водяной пеной и, раскачав позади себя корабли, рванулся на простор океана.
Взяв курс на Варангер-фиорд, Никольский приказал выжать из моторов предельную скорость. От стремительного хода «Палешанин» дрожал так, что на палубе нельзя было стоять, не напрягая всех мышц. Воздух несся на катер плотной стеной, казалось, что ее не сможет пробить даже снаряд. Водяные «усы» со свистом ложились по бортам, и за кормой нескончаемой полосой тянулся след взбудораженной винтами воды.
Радист высунулся на палубу, прокричал:
— Слышу!.. Катера уже начали атаку… Сильный конвой! У наших много раненых…
— Еще оборотов, — передал Никольский в моторный отсек и вытянул из рубки свою руку, показывая на часы: — Штабные хотят, чтобы мы долбанули транспорт «Девица Энни». Это запас зимней одежды для егерей… Я думаю — успеем!
Вскоре из туманной мглы показался торпедный катер. На его развороченной, обгорелой палубе лежал мертвый матрос; какой-то окровавленный человек в офицерской фуражке почти повис на штурвале; а из моторного отсека тянулся дымок недавно потушенного пожара.
Сережка вгляделся в лицо офицера, стоящего за штурвалом, и узнал лейтенанта Хмельнова.
— Глебушка, — с натугой крикнул Хмельнов, застопорив свой катер, — миноносец и самоходная баржа! Поздравь!..
Потом катера снова разошлись в разные стороны. Никольский повернулся к боцману, сидевшему в поворотной турели возле пулемета.
— Сейчас подойдем! — крикнул он. — Следи за «Девицей Энни»… Высокий спардек, труба по центру, две мачты… Рябинин, держись крепче, а то, смотри, тебя за борт смоет. Спасать будет некогда!..
— Я держусь, — ответил Сережка.
Вцепившись в обледенелый леер, он беспокойно всматривался в затуманенную даль. Сейчас он впервые в жизни увидит корабли врага; впервые в жизни идет в бой, в настоящий бой!..
— Вижу! — крикнул он, заметив на горизонте маленькие черные точки, и вытянул вперед руку, указывая лейтенанту место противника.
— Добро! — отозвался Никольский. — Я тоже вижу…
Моторы взревели громче. Прячась под тенью высокого скалистого берега, катер незамеченным пролетел расстояние в три мили. Караван был уже наполовину разгромлен, но бой еще продолжался.
Немецкие транспорты пытались прорваться к фиорду, жалобно стонали сирены. Над местом гибели кораблей кружились «морские охотники», подбирая плавающих людей. Миноносцы с громадными белыми номерами на оливковых бортах вели беглый огонь из главного калибра. Один катер — «Помор» — без движения застыл на поверхности моря с разбитыми моторами, а другой…
— Не туда глядишь! Берегись…
Начиненная крупнокалиберными патронами лента, которую Сережка держал наготове для стрельбы, вдруг побежала в его руках, царапая рукавицы, — это боцман открыл огонь из пулемета. И только тут юноша заметил, что «Палешанин» идет напролом, в самую гущу каравана.
Звонки вдруг прозвенели три раза:
— Атака! Атака! Атака!..
Немецкий «охотник», расталкивая форштевнем плавающих в воде гитлеровцев, бросился наперерез торпедному катеру.
— Ну, теперь держись, сынок! — сказал Тарас Григорьевич и, припав к прицелу, выпустил короткую очередь по стеклам боевой рубки «охотника».
Направляя в пулемет тяжелую зубастую ленту, Сережка видел, как стремительно приближается транспорт «Девица Энни». Расчет Никольского был дерзок: ворвавшись в самую гущу боя, он отвлек на себя внимание конвоя, давая передышку остальным катерам.
Огонь миноносца сразу расчленился, и перед «Палешанином» выросла целая стена высоких водяных каскадов. Воздух дрожал и гудел, вибрируя от сотен взрывов. Сережка пошире расставил ноги, чтобы не быть сброшенным за борт от сильных ударов.
— Диски! — крикнул боцман. — Подавай…
Пустые полетели за борт. Свежие, коротко щелкнув, уже зарядили пулеметы. Дзынь! — ударилось что-то в боковину турели, и рваный кусок металла упал к ногам Сережки.
— Видишь? — снова крикнул боцман. — Спардек высокий, дымит сильно, из пушки шпарит… Это та самая «Девка»!
«Ух… вушшщ… тррр… сссс… крах», — звуки, самые непонятные и страшные, сплетались в один сплошной грохот и вой, из которого выбивался голос Никольского:
— Бросаю торпеды! То-о-овсь…
Катер, казалось, уже вышел из воды и теперь летел над морем, как самолет, едва задевая реданом гребешки волн.
В густом дожде косых брызг юноша на мгновение увидел бледное, с большими глазами, лицо лейтенанта. Одна рука Никольского по-прежнему лежала на штурвале, другая — вцепилась в рычаг торпедного залпа.
На палубе «Девицы Энни» сновали матросы, растаскивая из кранцев спасательные пояса. Транспорт непрерывно гудел, выбрасывая в небо вертикальную струю пара, а на баке гулко ахала пятидюймовка.
Никольский рванул рычаг на себя — длинное серебристое тело торпеды мелькнуло перед Сережкой, плюхнулось в воду, и пузыристый след от ее хода потянулся к немецкому транспорту. А катер, кидаясь из стороны в сторону, уже несся обратно, немного накренившись на левый борт, — правый облегченно вздрагивал, сбросив свой смертоносный груз.
Ни боцман, ни командир не оборачивались назад, чтобы проверить направление выпущенной торпеды. Все делалось без единого слова… Раздался взрыв. Когда же юноша посмотрел назад, то транспорт уже тонул, задирая корму, под которой продолжали вращаться винты…
Немецкий сторожевик вышел из строя, направляясь прямо на поврежденный советский катер. Он шел на полной скорости, чтобы смять и рассечь его ударом форштевня.
Но Никольский, круто развернув «Палешанина», крикнул:
— Рябинин, живо на корму, две шашки!..
Едва только Сережка оторвался от турели и сделал один шаг, как напор ветра сразу же бросил его на палубу. Обхватив корпус левой торпеды, он с трудом добрался до кормы.
Увидев немецкий сторожевик почти совсем рядом, юноша разбил капсюль дымовой шашки. Язычок пламени обжег руку, и в то же мгновение густой жирный дым молочно-белого цвета потянулся за кормой катера, повисая над морем длинным облаком.
Сторожевик не рискнул прорвать эту дымовую полосу, за которой укрылись советские катера, но прошел где-то совсем близко — Сережка даже явственно услышал перестукивание его дизелей и уловил команду на чужом языке…
Экипаж поврежденного «Помора» уже был снят подоспевшим на выручку «Алтайским учителем», который около часа вел страшную игру с немецкими орудиями. Сережка видел, как командир «Алтайца», убедившись в том, что катер спасти невозможно, выстрелил из пистолета в бензобак — «Помор» ярким факелом запылал на поверхности моря.
Никольский крикнул в мегафон:
— Эй, на «Алтайце»! Возвращайтесь на базу. У меня еще торпеда!..
Скоро остатки разгромленного каравана пропали из виду, и перед катером широко раскинулось родное Студеное море. Повернувшись спиной к ветру, Сережка жадно вдыхал солоноватый воздух и улыбался.
«Вот, — думал он, — и я побывал в бою, а мне совсем не было страшно». Он сказал об этом боцману, и тот, обтирая пулемет тряпкой, которая дымилась от прикосновения к раскаленному дулу, рассмеялся:
— Просто тебе, сынок, было некогда!
Слышавший их разговор Никольский повернул к Сергею по-прежнему бледное, без единой кровинки лицо и — благо моторы работали не на полную мощность — тихо сказал:
— Запомни: бесстрашие у нас не только проявление духовных качеств, а профессия. Вот так-то, Рябинин!..
Он посмотрел на компас, стрелка которого дрожала под стеклом, и спокойно добавил:
— Боцман, займи мое место за штурвалом. Я, кажется, ранен…
Последние дни были полны событий, которые так или иначе коснулись ефрейтора Пауля Нишеца.
Тринадцатый взвод, в котором он командовал самым разболтанным отделением, и рота финских солдат под командованием лейтенанта Рикко Суттинена занимали позиции рядом. Между егерями и маннергеймовцами существовала давняя непримиримая вражда, подогреваемая различием в продовольственном снабжении двух союзных армий.
Несмотря на эту вражду, Пауль Нишец быстро сдружился с финским капралом Теппо Ориккайненом. Капрал был молчаливым медвежеватым человеком с рыжим веснушчатым лицом; на его громадных руках еще не стерлись глубокие батрацкие мозоли. Он говорил всегда медленно и глухо, с трудом подбирая немецкие слова, и разговор между ними часто прерывался длительными паузами.
Основное, что связывало их дружбу, — это спирт, который Нишец мог доставать относительно свободно. Укрывшись где-нибудь от глаз «собаки Суттинена», как звал капрал своего командира, они выпивали принесенную Нишецем порцию.
Нишец нарочно пил меньше, стараясь напоить капрала, чтобы тот разговорился. Но Ориккайнен умел молчать подолгу. И только один раз он высказал ефрейтору самое наболевшее.
— Собака Суттинен! — сказал он. — Я семь лет батрачил на его вырубках «Вяррио», пришел в армию — он снова стоит надо мной. Хотел бы я вырубить этот проклятый лес дочиста, чтобы в моей Суоми передохли все лесные бароны…
Однажды, раздобыв полкотелка спирта, ефрейтор зашел за своим другом в финскую землянку. Капрала не было — куда-то вышел. Нишец решил его обождать и присел на нары. Солдаты рубили топором какой-то толстый лист фанеры, и по тому, как отскакивали от топора ровные квадратные пластинки, ефрейтор догадался, что это не фанера, а галеты. Финны мочили эти галеты в кипятке, с хрустом разгрызали их зубами.
В землянке царило зловещее молчание, какое бывает всегда среди голодных людей, когда они едят и заранее знают, что все равно не наедятся…
Нишец имел неосторожность сказать:
— Плохо вас кормит маршал Маннергейм!
Из угла злобно ответили:
— А тебя Гитлер лучше?
— Все-таки не так. Нам сегодня утром выдали хлеб, каждому по две сардинки и кофе.
— Может, не наелся? — спросили его. — Может, нашей жратвы попробуешь?
Какой-то солдат в лыжном костюме грубо сунул в рот Нишецу огрызок галеты. В землянке засмеялись.
— Ты поосторожней! — сказал ефрейтор, берясь за рукоятку тесака.
Солдат выдернул из ножен финский нож.
— А ну! — почти весело сказал он. — Может, смерим, у кого длиннее?..
— Олави! — закричали со всех сторон. — Воткни ему свой пуукко в глотку, пусть закусит после сардинок!
Нишец поднялся с нар, задохнулся от гнева:
— Вы… мясники! Германия спасает вас от красных, а вы… вы героя Крита и Нарвика хотите резать?! Жрете фанеру и — жрите!..
Кончилось все это тем, что, избитый и окровавленный, в разорванной шинели, Пауль Нишец едва дополз до землянки тринадцатого взвода. Финнов словно прорвало! На нем они выместили свою затаенную злобу: и за галеты, и за то, что голодали в тылу их семьи, обобранные немцами, и за то, что в «домах отдыха» для егерей служили финские женщины…
Ефрейтор Вилли Брамайер, командир второго отделения, науськал своих егерей пойти к финнам и отомстить за Нишеца. Вскоре разгорелась настоящая драка между финскими и немецкими солдатами. Финны сняли с поясов ремни с тяжелыми бляхами и так вздули «героев Крита и Нарвика», что те сразу попрятались по землянкам. Офицеры стали выискивать виновных и обвинили в первую голову Нишеца и того финна, которого звали Олави.
Но сидеть в промерзлой яме, заменяющей фронтовой карцер, им не пришлось вместе. Свыше был получен приказ: финскую роту лейтенанта Суттинена, как зарекомендовавшую себя враждебно по отношению к своим союзникам — немцам, срочно перебросить южнее — в район действий финской армии.
В придачу к кружке кипятку ефрейтор ежедневно получал по три квадратика финских галет вместо хлеба.
«Ну и ну! — думал он на второй день, когда от этих галет у него заболели челюсти. — Дернул же меня черт сказать им тогда про сардины! От такой фанеры не то что побьешь кого-нибудь, но и совсем взбеситься можно…»
На третий день, к вечеру, когда приближался конец его отсидки в карцере, Пауль Нишец совсем закоченел. Он прыгал, размахивая руками, прятал ладони за пазуху, но согреться не мог. «Хоть бы поскорее пришел лейтенант Вульцергубер», — тоскливо думал он, прислушиваясь к шагам наверху.
Командир батальона обер-лейтенант Вульцергубер пришел нескоро. Когда он открыл замок и выпустил ефрейтора из карцера, была уже глухая ночь.
— Пока вы отбывали арест, — сердито сказал офицер, — в вашем взводе случилась страшная неприятность. Фельдфебель Каппель сошел с ума…
— Ай-яй, — запечалился Нищец, — кто бы мог подумать! Ведь он был такой хитрый шулер.
С минуту шагали молча.
— А вашего солдата Лангбенау убил русский снайпер. Выстрелом через окно. Когда он брился…
— Лангбенау был чистоплюй, — заметил Нишец. — Если бы не стал бриться, то и не подлез бы под пулю. Что касается меня, то я привык бриться один раз в неделю…
— Ну что, председатель? Екает у тебя селезенка? Это тебе, брат, не рыбу ловить…
Бывший председатель рыболовецкого колхоза «Северная заря» лежал в глубоком сугробе рядом с лейтенантом Ярцевым. Левашев был мобилизован вскоре после встречи с Рябининой, когда она ездила осматривать шхуну; это была его первая разведка, и боец волновался.
Ярцев тихо сказал:
— Вот что, Левашев: «языка» так и так доставать надо. Ты останешься здесь, а я пойду вперед…
Запахнув полы маскировочного халата, лейтенант встал и пошел по тропинке. Лунный свет, косо падавший из-за гребня высокой сопки, накладывал на снег длинные тени. Около одной немецкой землянки Ярцев остановился, немного подумал и толкнул дверь. Несколько гитлеровцев, замотав головы, как старухи, в дамские шали, сидели возле лампы, играли в карты.
— Ну, чего встал! — огрызнулся один егерь, подозрительно оглядев стоявшего на пороге человека в белом одеянии. — Или входи, или закрой дверь, а то дует…
«Девять человек, — быстро подсчитал Ярцев и, заметив на коленях у немцев заряженные автоматы, закрыл дверь. — Пожалуй, одному не справиться, — думал он. — Вот бы сержанта Никонова сюда… Тот любил грохот!..»
Лейтенант прислушался: откуда-то доносились музыка и пение: наверное, егеря заводили патефон. Но других землянок не было видно — все они, глубоко занесенные снегом, походили в темноте на большие сугробы.
У встречного солдата он спросил:
— В каком это взводе опять веселятся?
Егерь махнул рукой куда-то вправо:
— А это, как всегда, в тринадцатом взводе.
Лейтенант уже хотел скрутить гитлеровца, но в этот момент где-то хлопнула дверь, и егерь в одном мундирчике побежал к видневшейся невдалеке будке уборной. «Надо же было ему сейчас хватиться», — выругался в душе Ярцев и весело сказал:
— Да, тринадцатый взвод весельем славится. Там всегда балаган, только ярмарки не хватает!
— Верно, — рассмеялся егерь и пошел своим путем.
«Ну ладно, иди, — подумал Ярцев, — тебе, брат, повезло».
В конце тропинки показались две фигуры в шинелях. Один гитлеровец с погонами офицера говорил что-то. До слуха лейтенанта донесся обрывок фразы:
— …И зачем вам надо было, ефрейтор, ввязываться в эту драку с финнами?
План созрел в голове Ярцева мгновенно. Он подошел к офицеру и, вскинув руку к виску, сказал:
— Господин обер-лейтенант, около спуска к реке мной замечен один подозрительный человек — по-видимому, русский разведчик или перебежчик.
— Почему вы его не задержали? — спросил Вульцергубер.
— При мне нет оружия, — ответил Ярцев, нащупав под балахоном ледяное дуло автомата.
— Пойдемте, — отрывисто приказал офицер. — А вы, Нишец, тоже идите с нами…
Шагах в сорока от того сугроба, за которым лежал Левашев, лейтенант сшиб командира батальона с ног, выхватил из-под балахона автомат, ударил им ефрейтора. Тот свалился тоже. В руке офицера блеснул парабеллум. Ярцев кошкой прыгнул к нему, схватил за руку. Выстрел грянул мимо уха, в пустоту. Быстро обернувшись, Ярцев увидел, что немецкий ефрейтор улепетывает по тропинке.
— Стреляй! — крикнул лейтенант Левашеву. — Все равно шум поднимется.
Солдат выпустил вслед удирающему гитлеровцу короткую очередь с колена. Ефрейтор упал, снова побежал.
— Черт с ним! — сказал Ярцев, заламывая руки гитлеровского офицера за спину. — Несем этого!..
В неверном свете ракет, выпущенных немцами, они спустились к реке, с грозным ревом бежавшей к океану. С одного берега на другой был перекинут старинный семужий закол. По верхушкам бревен, едва торчавшим над вспененной водой, они прошли сами и провели пленного.
Вульцергубер всю дорогу хмуро молчал и только на пути к штабу спросил:
— Вы когда-нибудь жили в Берлине?
— Нет, — ответил Ярцев, — я все время жил в Новгороде.
— Но у вас чисто столичный выговор.
— Неужели? — удивился Ярцев и рассмеялся.
А Левашев еще долго не мог успокоиться. Даже укладываясь спать, он продолжал переживать случившееся:
— Вижу, идете спокойно так. Думаю: что за черт? А рядом немцы… И как это вам удалось?
— Как да как! — пробормотал сквозь сон Ярцев. — Повоюешь с мое, тогда узнаешь как…
— Тебя, Пауль, теперь разжалуют, — сказал Брамайер.
Ефрейтор Нишец потрогал окровавленное ухо. «И везет же мне, — вяло подумал он, — тогда на кордоне ушел от смерти, и сейчас целая очередь из автомата мимо прошла, вот только ухо задела».
— Наверно, разжалуют, — равнодушно согласился он, кладя руки себе на колени, чтобы смирить их дрожь: никогда еще не бегал так, как пришлось бежать сегодня!..
— Бросил своего офицера, — продолжал Брамайер, — конечно, за это не пощадят. И без тебя есть много бывалых солдат, которые могут стать ефрейторами. Притом ты не член национал-социалистской партии. Вот если бы ты решил вступить в наши ряды, тебя, может быть, и не стали бы понижать в звании!
— Поздно уже, — отмахнулся Нишец, и было непонятно, что он хотел этим сказать: или поздно вступать в партию, или пора спать?..
Он стал стягивать с себя сапоги, уныло осматривая ряды нар, на которых лежали егеря его отделения.
— Томас, — позвал Нишец, — ты что не спишь?
— Думаю, господин ефрейтор.
— О чем же ты думаешь?
— Да все о том же… Вчера русский снайпер убил Фрица Лангбенау. А я лежу как раз на его месте!
— Ладно, — сказал ефрейтор, снова потрогав ухо, — завтра нам должны прислать вместо Лангбенау другого солдата. Так я положу его на твое место… А сейчас спи…
На следующий день прибыл новый солдат — Франц Яунзен, год рождения — 1920, член организации «Гитлерюгенд» с тринадцатилетнего возраста, член национал-социалистской партии с весны 1941 года; университетское образование не закончено, в боевых действиях принимал участие дважды, наград не имеет.
— Так, значит, — сказал Пауль Нишец, — ты университета закончить не успел?
— Нет, господин ефрейтор. Перед немецким юношей стоят иные задачи!
— Странное дело, немецкий юноша… Я знал двух, которые пробовали тратить время на учебу: Карла Херзинга и фельдфебеля Каппеля. И оба они кончили плохо…
— Я постараюсь не следовать дурным примерам, господин ефрейтор! — бодро откликнулся Франц Яунзен.
— Тогда занимай вон ту койку, где спал Фриц Лангбенау, который очень любил бриться напротив окна…
Молодой егерь был худощав и носил очки, из-под которых мутно голубели холодные, расчетливые глаза. Яунзен быстро освоился с новой обстановкой, особенно подружился с «папашей» Иосифом Оттеном, и вечером он уже сидел в кругу егерей, читал им фантастическую мистерию под названием «Возвращение героев Крита и Нарвика».[226]
Особенно хохотали егеря (и Нишец в том числе) над последней частью рукописи, где описывалось, как в один из дней 1953 года берлинцы замечают на улицах города полулюдей, полузверей, одетых в засаленные медвежьи шкуры. Это вернулись после победы солдаты Лапландской армии. Один тащит оленьи рога, другой обвешан песцовыми шкурками, третий несет моржовые клыки. Жены, узнавая своих мужей, бросаются к ним навстречу, но егеря хватаются за шмайсеры и спрашивают пароль. Все блага городской цивилизации солдатами были давно забыты. Кончалась мистерия тем, что скоро, на удивление берлинцам, все улицы были застроены блиндажами и дотами; в них по старой военной привычке разместились славные носители эдельвейса…
Когда Яунзен кончил читать мистерию, дверь раскрылась, и в землянку вошел незнакомый лейтенант. С поднятым воротником шинели, расставив ноги в ярко начищенных сапогах, он стоял на пороге, держа руки за спиной, точно прятал невидимую дубинку.
Оглядев егерей колючим взглядом, офицер подошел прямо к Яунзену.
— Я находился за дверью, — сказал он скрипуче, — и все слышал… Где вы взяли эту рукопись?
Яунзен, побелев лицом, стоял молча.
— Я вас спрашиваю!
— Герр лейтенант, я ее взял из своего ранца.
— Кто вам туда ее положил?
— Никто, герр лейтенант.
— Значит, эта вещь, направленная к упадку боевого духа солдат, написана вами?
Под очками Яунзена блеснули слезы.
— Отвечайте!
— Да, герр лейтенант, это написано мною. Но я…
— Молчать!.. В каких военных кампаниях принимали участие?
— Я участвовал в карательной экспедиции.
— Где?
— В норвежской провинции Аксерхус. Обер-лейтенант Форстер получил тогда Железный крест первой степени.
— Но получили-то крест не вы! Так чего же суетесь?.. А от фронта, выходит, отлынивали?
— У меня, — с трудом выдавил Яунзен, — геморроидальные колики.
— Вы их нажили, когда писали эту дрянь?.. — Лейтенант выругался. — Кто здесь ефрейтор?.. Пусть перепишет всех, слушавших этого паникера… Вы? — сказал он, посмотрев на Нишеца. — Впрочем, вы тоже поддались упадочнической пропаганде и не воспретили вредную агитацию… Я сам перепишу вас… Как твоя фамилия?.. А твоя?..
Он аккуратно переписал всех егерей, находившихся в землянке, и Нишец подумал: «Наверное, из полицейских — типичный шупо…»
Ефрейтор еще не знал тогда, что лейтенант Вальдер, назначенный командиром тринадцатого взвода взамен рехнувшегося фельдфебеля Каппеля, действительно служил в провинциальной полиции.
Помахав перед носом Яунзена свернутой в трубку рукописью «Возвращения героев Крита и Нарвика», лейтенант Вальдер вытянул свою лисью мордочку.
— Завтра, — многозначительно сказал он, — на позиции прибывает инструктор по национал-социалистскому воспитанию фон Герделер, и я доложу ему об этой мрази, за которую вы поплатитесь трибуналом…
Когда лейтенант ушел, Франц Яунзен вдруг побледнел и грохнулся в обморок.
Пауль Нишец, составлявший в штабном блиндаже инвентарные списки взводного оружия, слышал, как за тонкой переборкой происходил разговор между войсковым инструктором и новым командиром тринадцатого взвода.
— Вы напрасно, — сказал фон Герделер, — так резко отнеслись к этой мистерии своего солдата Яунзена. Времена изменились, лейтенант, и мы должны поддерживать в нижних чинах уверенность в победе любыми средствами. Я внимательно прочел рукопись и ознакомился с анкетой ее автора. Как в первом, так и во втором случае я не нашел ничего предосудительного. Единственная ошибка, которую я обнаружил в мистерии, это чересчур далекая дата нашей победы — тысяча девятьсот пятьдесят третий год! Надо переставить эту дату хотя бы на сорок восьмой, и рукопись можно популяризировать в войсках. Она будет пользоваться несомненным успехом, так как мистерии присущ мягкий немецкий юмор и — что самое главное! — в ней есть оптимизм солдата, до конца верящего в непобедимое дело фюрера… Проследите, лейтенант, как Франц Яунзен будет вести себя в боевой обстановке, и, если он хорошо проявит себя, представьте его к награде…
«Вот и воюй, — думал потом ефрейтор, — когда само командование перекидывает даты победы, как игральные кости…»
Он долго ждал, когда придет приказ о разжаловании его в рядовые, но такого приказа не поступало. Видно, командование не очень-то дорожило попавшим в плен Вульцергубером, а может быть, учло и то, что в ответственный момент у Нишеца не имелось при себе никакого оружия.
Вечером, когда отделение Нишеца уходило на боевую позицию, лейтенант Вальдер сказал:
— Проследите, ефрейтор, за тем, как будет вести себя Франц Яунзен в боевой обстановке…
Франц Яунзен вел себя в боевой обстановке так, что Нишец пригрозил сорвать с его каски эдельвейс — любимый цветок фюрера, чтобы не позорить славу горных егерей. Яунзен весь дрожал и тыкался лицом в снег от каждой пули.
«Нет, — брезгливо думал ефрейтор, — не видать тебе, парень, Железного креста!..»
Но Яунзен скоро получил Железный крест — и не за фантастическую мистерию, не за ратные подвиги, а совсем за другое.
Дело в том, что его дружба с папашей Иосифом Оттеном, как звали во взводе этого пожилого егеря, день ото дня крепла. Папаша, сильно тосковавший по родной семье, рассказывал Яунзену о том, какая у него добрая жена, показывал ему фотографии своих детей — их было у него трое, и все — девочки.
Оттен постоянно мечтал попасть в отпуск или же получить ранение, чтобы отправиться в Германию. Не зная, как вырваться из этого военного ада, папаша Оттен решился на крайность: задумал прострелить себе руку.
Сделать это самому было невозможно: на ране остался бы пороховой нагар, и медицинская комиссия подвела бы его под трибунал. Тогда егерь попросил Франца Яунзена выстрелить ему в руку с дальней дистанции, чтобы ранение выглядело естественным.
— Хорошо, — согласился Яунзен, — пойдем!
Они забрались в глушь сопок, где пустовали окопы второго оборонительного рубежа, сооруженного на случай прорыва русскими фронта. Папаша Оттен занял окопчик, повременил, пока Яунзен приготовился для стрельбы из другого окопчика напротив. Потом зажмурился и выставил свою руку наружу…
Но выстрела не было.
Папаша терпеливо ждал. Минуту, две. Наконец стал махать рукой. Выставил, наконец, сразу две руки.
И все равно Яунзен не стрелял…
Тогда егерь высунул из окопа голову и крикнул:
— Эй, Франц!.. Чего же ты?..
И грянул выстрел. Яунзен был неплохим стрелком: пуля попала точно в переносицу. Молодой фашист полюбовался своей работой и пошел прямо к командиру взвода.
— Герр лейтенант, — доложил он, — я убил изменника германской нации!..
Через несколько дней на груди Яунзена уже красовался Железный крест первой степени.
— Номер 131313, — сказал Яунзен. — Три раза по тринадцать. Это редкость!
— Выживи до конца войны, — ответил ему Нишец. — Вот это будет действительно редкость…
Закончили еще один поход. Прохор Николаевич все это время, несколько суток, провел на мостике. Здесь же, на морозном ветру, он жевал всухомятку бутерброды, здесь же и спал, свернувшись калачиком возле компасного нактоуза.
— Ты меня, если что там будет, толкай, — говорил он рулевому. — Ты меня толкай прямо ногой, не стесняйся, братец…
В море было тревожно. Сигнальщики не раз замечали перископы подлодок; одна субмарина выпустила по «Аскольду» торпеду — Рябинин вовремя отработал машинами, и смерть прошла всего лишь в полутора метрах от борта. Над морем низко стелился туман, и плавающие мины, как назло, чуть ли не сами лезли под форштевень, их едва успевали расстреливать.
А однажды мину заметили слишком поздно. Тратить время на отдачу команд и ждать их исполнения было равносильно гибели: мина качается уже вот-вот рядом, вертится на воде жирными боками, тычет в туман острыми рожками. И тут не растерялся Самаров: как стоял позади рулевого, так и навалился на него сзади, положил свои руки поверх ручищ Хмырова. От резкой перекладки курса «Аскольд» круто покатился вправо, оставляя мину по левому борту. Но корма судна стала на повороте заноситься влево, снова грозя столкновением с миной. Самаров крутанул штурвал в обратную сторону, так что ноги у Хмырова чуть не проволоклись по палубе. Но мину уже отбросило бурной работой винтов, и когда замполит спустился с мостика, матрос с трудом разогнул пальцы, сведенные на рукоятках штурвала.
— Ну и силища, — сказал он, — в комиссаре-то нашем! А сам худенький, и не подумаешь…
Эти бессонные дни и ночи, проведенные в морском дозоре, настолько утомили Прохора Николаевича, что, едва патрульное судно бросило якоря, он спустился в каюту и решил уже не выходить из нее сегодня. Сидя в кресле за рабочим столом, на котором книги, чернильница и бюст Ленина еще оставались закрепленными по-штормовому, капитан думал о будущем, о своей службе, о разбросанной по океану семье.
Последнее время он все чаще и чаще задумывался о сыне. Однажды он заметил, как Ирина Павловна тайком от него читала брошюру о боевых действиях торпедных катеров. Читала нахмурясь, закусив губу, и весь день у нее было испорченное настроение. Вечером она все-таки призналась ему: «Ты знаешь, Прохор, некоторые катера, оказывается, сбрасывают торпеды с дистанции пистолетного выстрела. Это же верная гибель!» Он ответил: «Сбрасывают с близкой дистанции потому, что это верная гибель врагу…» Рябинин как-то отметал в сторону все опасения за жизнь Сережки; его волновало другое. Ирина Павловна даже не знала, что он специально встретился с Никольским, чтобы поговорить с ним о сыне, поговорить начистоту, как воин с воином. Командир «Палешанина» сказал на прощание: «Будьте спокойны, Прохор Николаевич, никаких скидок на молодость делать вашему сыну я не собираюсь. Команда моего катера так мала, что балласта у нас быть не может. Или — воюй, или — выметайся!..»
Отдыхать Рябинину помешали. Первым пришел штурман Андрей Векшин. Он отправлялся на берег получать провизию и просил подписать ему документы. Потом Рябинин сам позвонил по телефону в судовой лазарет: Китежева должна была достать клюквенный экстракт для команды. Вскоре в каюту постучали вторично. Механик Лобадин явился для доклада о результатах проверки механизмов.
— Прохор Николаевич, надо бы поставить «Аскольд» дней на десять в планово-предупредительный ремонт. Дело вот в чем…
Выслушав механика, старший лейтенант сказал:
— Можно провести ППР своими силами во время стоянок. Не такое сейчас время, чтобы ради мелких поломок соваться в завод — есть корабли, которым ППР нужнее, чем нам. Да и «Аскольд» наш может срочно потребоваться… Ты вот, Лобадин, лучше скажи: почему, когда от торпеды уходили, твои машины только сто восемь оборотов на гребной вал дали?
— Прохор Николаевич, — обиделся механик, — больше никак было не выжать. Уголь плох. Пришли в прошлый раз на погрузку поздно, другие корабли все забрали, нам одна пыль осталась.
— Нет, — возразил Рябинин, — не уголь тут, а задиры в цилиндрах виноваты. А значит, и ты виноват как механик.
— Прохор Николаевич…
— Молчи! Почему задиры до сих пор не притерты?
— Так ведь на ходу не станешь их притирать, а тут с моря пришли, уголь погрузили, воды набрали и — снова в море… Когда же тут?
— Надо было не допускать их образования. Значит, плохо подавалась смазка!
— Прохор Николаевич, дело не в том, смазку порт выдает плохую, где быть смазке хорошей!..
Старший лейтенант обозлился:
— Да брось ты мне, Лобадин, на войну-то все сваливать! Я вон вчера спустился к тебе в отсек, рукой до мотылевого подшипника не дотронуться, того и гляди расплавится! Тоже смазка, скажешь, плохая?.. На мотыли другое масло дается — довоенный запас…
Чтобы успокоиться, он открепил чернильницу, поставил на место бронзовый бюст Ленина, разложил по краю стола книги.
— К подъему флага задиры притереть, — сказал строго. — Да заодно проверь, нет ли нагара в золотниковых кранах. Вот и смазка пойдет на цилиндры как надо…
Направляясь к дверям, механик задержался у комингса:
— Прохор Николаевич, ты чего-то пасмурный сегодня. Случилось, наверное, что-нибудь?
Рябинин ответил с дрожью в голосе:
— Не знаю, что и думать. Алешка Найденов, стервец, не явился на борт к походу. Обошлись без него. И не в этом даже дело. А вот узнали сейчас, что он арестован. Послал Пеклеванного на берег — пусть выяснит, что такое?..
Пеклеванный пришел, бросил на стол фуражку:
— Сейчас пленных по улицам гнали. Горные егеря и тирольские стрелки. Идут в строю, равнение держат. Занятное зрелище!
— А и черт с ними, — отмахнулся Рябинин. — У меня сегодня не то место чешется… Рассказывай, что с Найденовым?
Пеклеванный стянул с шеи белое шелковое кашне, смотал его и сунул в карман шинели.
— Скверное дело. Найденов сейчас находится в трибунале как дезертир…
— Что?!
— Так мне сказали. Был задержан, погоны с шинели он спорол, звездочку с шапки снял. Пытался бежать. Сейчас сидит. Наверное, расстреляют.
— А ты? — спросил Рябинин. — Что же ты?
— А я тут при чем? Все и без меня ясно. Пока рыбу ловил, все ничего казалось. А мы его дисциплиной прижали, вот и не понравилось. В бега ударился!
Прохор Николаевич посмотрел на своего помощника. На его гладко выбритое лицо. На его отутюженные брюки. На конец шарфа, торчащий из кармана. «Помощник, — подумал он вдруг с неприязнью. — Что это у него — равнодушие или дурость?»
— Не верю! — сказал он. — Быть такого не может, чтобы Алешка Найденов, и вдруг… Нет, не верю!
— А я верю. И погоны спорол. И бежал…
Артем доложил, что образовавшийся во время шторма ледовый нарост на палубе сколот, обстоятельно рассказал о всех работах, проведенных на корабле со времени поставки на швартовы.
Потом положил перед командиром записку.
— Это надо в приказ по кораблю, — сказал он.
— О чем здесь?
— Я объявляю Мордвинову три наряда вне очереди.
— В чем он провинился? — спросил Рябинин, и его толстые короткие пальцы нервно забарабанили по краю стола. — Ну?..
— Резок. Срывается на грубость.
Прохор Николаевич тяжело задумался.
— Что ж, я не оправдываю Мордвинова, но я тоже бываю резок. Да и ты не ангел. Это все-таки лучше, чем мямлить, как это делает Векшин.
— Вам простительна резкость, — ответил Пеклеванный. — Вы командир патрульного судна, которое воюет.
— Ну и тем более непростительно. И я, уж если перекипит во мне, стараюсь сорвать злобу на ком-нибудь из домашних. Только не на тех, с кем служу.
— Хорошо, что у вас есть домашние, — обдуманно пошутил Пеклеванный, желая вслед за этим спросить о том, какие имеются вести от Ирины Павловны, и таким образом смягчить командира.
Но старший лейтенант неожиданно для Артема перевел эту шутку на прежнюю тему.
— Да, — сказал он, — вот у Мордвинова нету домашних. Он сирота, я взял его перед войной на траулер из детдома… А ты никогда не задумывался, лейтенант, что Мордвинов бывает груб только с тобой?
— Я не замечал этого, — вдруг смутился Пеклеванный. — Насколько я вижу, Мордвинов… как бы вам это сказать?.. Он…
Бегло прочитав записку Артема, Рябинин прервал его:
— Ну так вот что, помощник: это в приказ я не подпишу. В ваши отношения вторглась личная неприязнь одного к другому. И если Мордвинов позволяет себе грубо разговаривать только с тобой, то ты, помощник, уже готов отправить его на гауптвахту.
— Я не совсем хорошо понимаю вас.
— Не-е-ет, ты хорошо понимаешь меня! И брось, лейтенант, притворяться, что не понимаешь! Я старше тебя, плаваю больше, людей знаю лучше — меня провести трудно. И я вижу, что Мордвинов любит Китежеву, это из него никакими нарядами не вышибешь, а ты… Впрочем, ты, может быть, и не любишь ее…
Рябинин помолчал немного и закончил:
— Надо, помощник, уважать в человеке все человеческое. Жалеть людей необязательно, а вот уважать их — нужно и должно!
Разорвал записку, бросил лоскутья бумаги в корзину. Сказал уже другим тоном:
— Мне кажется, Артем Аркадьевич, завтра ясная погода будет — может, начнем с утра красить палубу?..
Дверь раскрылась, и в нее с размаху влетел Сережка: шинель расстегнута, шапка на затылке, тельняшка не прикрыта матросским галстуком.
— А я думал — тебя нет! — крикнул он.
— Кру-гом! — скомандовал ему отец. — И появишься здесь, когда приведешь себя в порядок. Притом, кроме меня, здесь находится еще один офицер…
Через минуту Сережка постучал в дверь, уже одетый по форме, приветствовал Пеклеванного:
— Здравия желаю, товарищ лейтенант!
— Вот сразу бы так, — сказал ему отец, и, когда помощник ушел, Сережка положил на стол газету:
— Читай!..
Рябинин вначале не понял, что читать, и пробежал глазами сводку: шли ожесточенные бои на подступах к Кривому Рогу, в районе Корсунь-Шевченковский попали в «котел» и теперь «варились» в нем десять отборных немецких дивизий.
— Да не здесь! — сказал сын. — Ты вот это прочти…
И старший лейтенант прочел:
«Торпедными катерами Северного флота потоплены два транспорта, миноносец, сторожевой корабль и самоходная баржа противника…»
— Ну и прочел, так что?
— Как что? Ведь это я… это мы!.. Наш катер потопил один из пяти кораблей…
— Молодец! — коротко похвалил его Рябинин и, как-то неловко притянув к себе, поцеловал. Но, отпустив сына, снова сделался по-обычному суховатым и сдержанным. — Ну, как живешь? — только и спросил всего.
— Хорошо! — отозвался сын. — Изучаю морское дело, управление катером, стреляю из пулемета. Пока, правда, по мишеням. Вот жаль, Никольский лежит в госпитале, а то бы сейчас я уже умел водить катер как настоящий боцман. Подал заявление в комсомол.
— Нескромно.
— Что? — переспросил Сережка.
— Нескромно, говорю, — повторил Рябинин. — Побывал в одном бою, вынес штаны сухими и уже, наверное, считаешь себя героем.
— А мне уже предложили…
— Кто?
— Комсорг катера.
— Значит, ты сделал что-то такое, что дает тебе право быть комсомольцем.
— Да ничего я не сделал! Стоял, как дурак, и держал пулеметную ленту.
— А-а, вот видишь, держал ленту! Значит, все-таки что-то делал?
— Так это и любой может, у кого есть руки.
— Ну, это, положим, ты ерунду говоришь. Я знал матроса, который в открытом море боялся бачок с кашей по палубе пронести, не то что пулеметную ленту держать. А ты, очевидно, не дураком стоял… Только разве расскажешь! Вот принес газету, под нос сунул: «Читай, батька!» Весь в меня пошел, каждое слово щипцами тянуть нужно…
Обиженно махнув рукой, Прохор Николаевич достал банку с табаком, стал набивать свою трубку.
— Надо бы дома в аквариуме воду менять почаще, — сказал он совсем о другом. — Мать вернется из экспедиции, а рыбы вверх животами плавают. Вот влетит нам тогда!..
В дверь неожиданно постучали. Вошел Вахтанг Беридзе. От его шинели пахнуло морской сыростью.
— А я вот забежал на огонек в иллюминаторе, — весело сказал он, размашисто ставя на стол бутылку. — Уыпьем уодки, как говорят наши доблестные союзники. Вах!..
— Ну что ж, давай будэм водка пыть, — передразнил его Рябинин. — Только по какому же это поводу?
— А без повода вы и пить не будете?
— Нет, не желаем. Грешно.
— Ну, так радуйтесь, черти, сегодня есть повод. Шхуна экспедиции благополучно пришла в район изысканий!
— А ты откуда знаешь?
— Был на радиоузле. — Вахтанг порылся в карманах, достал листок бумаги. — Читай, Сережка, что мать пишет!..
В первой части радиограммы Ирина Павловна сообщала, какие высокоарктические организмы выловлены, о том, что встречается много беспозвоночных и что некоторые виды рыбных особей обнаружены впервые.
Заканчивалась радиограмма так:
«Готовимся приступить к кольцеванию. Встречаются плавающие льды. Ветер до семи баллов. Состояние экипажа хорошее. Больных нет. Начальник экспедиции — Рябинина, шкипер судна — Сорокоумов…»
— Ну, ладно, выпьем за экспедицию, — сказал Вахтанг.
— Выпьем, — согласился Рябинин.
— А мне можно? — спросил Сережка.
— Вы ко мне? Пожалуйста…
Рябинин посмотрел на военного прокурора. Вид очень интеллигентный. Виски у него седые, на носу пенсне. «Хорошо, что не молокосос, — решил Прохор Николаевич, — пожилой человек, скорее поймет…»
Играя тонко очиненным карандашиком, прокурор торопливо выслушал Рябинина и ответил так:
— Видите ли, товарищ старший лейтенант, ваше адвокатство здесь попросту неуместно. Состав преступления для нас уже определился. Что бы там ни молол обвиняемый, но факты говорят против него, и он уже не сможет доказать свое алиби, как бы ни старался я это сделать…
— Извините, — вмешался Рябинин, — я насчет алиби ничего не скажу, потому как и слов таких не знаю. А вот парня этого знаю хорошо. Да и кому же знать его? Выходит, что вы лучше моего знаете, если говорите о нем так уверенно? Или же я, его командир, выходит, все эти годы ошибался в нем? Как змею на груди своей согревал?
— Ох, — вздохнул прокурор и отбросил от себя карандаш. — Вы думаете, что этот…
— Найденов, — хмуро подсказал Рябинин.
— Так вот, этот ваш Найденов скажет нам правду? Ну, допустим, что опоздал на корабль. А зачем же погоны спорол? Почему хотел бежать из-под ареста?
— Бежал… — сказал Рябинин. — Значит, на корабль хотел. Что ему здесь у вас делать-то?
— Знаем мы эти штучки, — ответил прокурор.
— Ладно. — Рябинин встал, застегнул шинель. — Скажите хоть, что ожидает моего матроса?
— В лучшем случае — штрафной батальон.
— А в худшем? — спросил командир «Аскольда».
Прокурор пожал плечами, Рябинин вышел в коридор, прижал к глазу кулачище, словно хотел втиснуть обратно в глаз одинокую слезу. «Сволочь!» — сказал он. — Что ты знаешь об этом парне?..» Старший лейтенант снова вернулся в кабинет прокурора.
— Слушай, начальник, — сказал он. — Мне бы повидать его надобно… Может, пустишь?
Пораженный таким обращением, прокурор разрешил свидание. Рябинина провели в камеру-одиночку, где сидел в ожидании приговора аскольдовец. Увидев командира, Найденов как-то скривился и вдруг расплакался — так страшно и так горько, что Рябинину поначалу пришлось утешать его:
— Ну ладно, ладно. Будет тебе, дурак…
— Прохор Николаевич, — сквозь слезы оправдывался матрос, — не виноват я… Опоздал, это верно… Но судить-то меня за что? Или я уж такой…
— Я не прокурор, а командир твой, — сказал Рябинин. — Ты мне обо всем, как на духу, поведай. Наверное, у какой-нибудь юбки застрял в тот вечер, когда мы без тебя ушли?
— Верно. Прозевал время. И… выпил еще перед этим.
— А когда ты с ней познакомился?
— Недавно, товарищ командир. Когда первый раз форму надел. Вот тогда и познакомился. Она — хорошая…
Рябинин, тяжело вздохнув, присел на лавку, смял в руке свой мясистый подбородок. Что ж, обычная история! Беда всех плавающих. Сидят, сидят на корабле, потом вырвутся на берег, и первая юбка — уже любовь! Даже винить за это нельзя. Моряки — такой уж народ. Они — романтики, все приукрашивают. И так редко они находят себе достойных подруг… Все делается у них как-то впопыхах, поглядывая на часы — как бы не опоздать.
— Ты ее… любишь? — спросил он.
— Очень, товарищ командир. Очень…
Рябинин, размахнувшись, поднес свой кулак к носу Найденова:
— У-у, сукин сын… Так бы вот и дал тебе в рожу! Ты зачем погоны спорол? О том, что бежал, я уж и не спрашиваю. Видать, башка тебе не дорога!
— А как же, товарищ командир. Спорол, потому что стыдно было. «Аскольд» в море, а я тут… Да и боялся к тому же. Вдруг патруль прицепится…
— Дурак! — закончил Рябинин, поднимаясь. — Теперь вот легче, кажись, гвоздь зубами из стенки выдернуть, чем тебя отсюда вытащить! Ведь прокурор-то прав! Дезертир ты или бабник — ему все равно. Корабль ушел на операцию без тебя — значит, преступление тобой уже совершено.
Найденов снова заплакал. Рябинин достал записную книжку и карандаш.
— Адрес, — сказал он. — Девицы этой… Надо ведь что-то делать. Не сидеть же тебе здесь!..
Вечером Рябинин оделся, собираясь идти по указанному адресу. Вместо шинели надел свое старенькое пальто, натянул на уши шапчонку. Ворот кителя выглядывал из-под воротника, и он закрыл его шарфом. Идти пришлось далеко — до Шанхай-города, где в одном из темных переулков едва отыскал нужный дом. «Занес же его черт со своей любовью, — ругался он по пути. — Тут все ноги поломаешь!»
Дверь открыла тоненькая разряженная девица. Через плечо ее Рябинин успел разглядеть стол, заставленный бутылками, за которым сидели в дым пьяные три английских матроса и пожилой мичман морской авиации, тоже изрядно навеселе.
— Вы ко мне? — спросила девица.
— Нет, очевидно, я ошибся адресом. Мне Дашу Колпакову, — сказал Рябинин.
— Колпакову? А что вам нужно от нее?
— Так это вы?
— Ну, допустим, я…
Они вышли на крыльцо. Черное небо висело над ними.
— Я, — сказал Рябинин, — от Алексея Найденова…
— От какого Найденова? Я не знаю никакого Найденова.
— Ну как же не знаете, — возразил Рябинин. — Он же недавно был у вас.
— Ах, этот! Из склада снабжения… Вы его приятель?
— Нет, от матроса.
— А-а-а… Ну так что ему нужно?
Рябинин кашлянул, раздумывая — стоит ли вообще разговаривать с этой бабой, название которой он уже давно подобрал в своем уме, только не произносил. «И как это Алешка мог ошибиться? Ведь это же типичная дрянь!..»
На крыльцо выкатился мичман.
— Мадам, — сказал он, — чего ему нужно? Или в морду хочет, тыловая крыса?
Девица раскинула руки, вталкивая мичмана обратно:
— Я сейчас приду. Иди к черту… Напьются тут, потом кулаки чешут!
— А я ему в… морррду!
— Иди, иди к союзникам. Нечего тут…
Выпроводив пьяного, она снова повернулась к Рябинину:
— Я не понимаю, чего вы от меня хотите?
Рябинин смачно шваркнул ей в лицо то самое слово, которое вертелось у него в голове, и, не оборачиваясь, пошел дальше от этого дома. «Вот так и ошибаются», — думал он.
На улице ему встретился патруль, возглавляемый каким-то офицером саперной службы. Рябинин предъявил свои документы и назвал адрес.
— Там притон, — пояснил он. — Вы здесь бродите, берете матросов за то, что у них бескозырка не на то ухо надвинута. А там — притон, люди погоны свои позорят…
Рябинин еще успел на рейсовый катер, и через полчаса уже был в Главной базе. Посмотрел на часы — поздно, но ничего не поделаешь, коли надо. Он уверенно поднялся на второй этаж деревянного коттеджа, уверенно нажал кнопку звонка. За дверью послышался чей-то голос:
— А вот Наденька ножками топ-топ… Наденька сейчас дверь откроет… Ну-ну, не отставай от дедушки!
Дверь открылась. Член Военного совета армии и флота, пожилой адмирал в распахнутом кителе и домашних шлепанцах, держал за руку маленькую девочку в байковых штанишках.
— Дя! — сказала она. — Дя!..
— Да, это дядя, — ответил ей адмирал, пропуская вперед Рябинина. — И этого дядю я, кажется, знаю…
— Командир патрульного судна «Аскольд», — представился Рябинин. — Извините, что я врываюсь к вам так вот, запросто, но у меня к вам неотложное дело. Решается судьба человека, молодого парня, который провинился…
Они прошли в кабинет, и адмирал, застегнув китель, приготовился слушать. «Так… так… так», — подбадривал он Рябинина.
Потом сказал:
— Такое бывает. Со мной в молодости тоже было нечто подобное. Даже хуже! Но оставить матроса без наказания, конечно, нельзя. А то, что вы оказались столь настойчивым в защите своего подчиненного, делает вам честь. Вы ведь лучше знаете товарища Найденова, нежели работники полевой юстиции.
— Вот именно! — обрадовался Рябинин.
На следующий день Найденов явился на корабль. Прохор Николаевич прошел в кубрик, когда матросы ужинали. Командир орудия, счастливый и побледневший от волнения, сидел за столом, хлебал кислые щи из миски. Рябинин приподнял полу своего кителя и похлопал себя по широкому ремню.
— Видал? — сказал он. — По уставу не имею на то права. А вот по-отечески могу штаны с тебя спустить и прописать лозанов! Сейчас поужинай, а потом сходи к боцману, чтобы он тебя оболванил наголо. Завтра на гауптвахту пойдешь. На полную катушку тебя посадим.
— Спасибо, товарищ командир, — ответил Найденов. — И не думайте, что смеюсь. Я правду говорю: спасибо вам за все, что вы сделали!
Рябинин обошел весь кубрик, присматриваясь к порядку, и, ничего больше не говоря, поднялся по трапу. И когда затихли его шаги, все матросы дружно загалдели.
— А все-таки, — был общий приговор, — какой у нас, братцы, замечательный… батька!
Вот это место, где человек, именем которого названо море, сказал своему штурману: «Штурман, поднимите меня и дайте взглянуть в последний раз на этот страшный ледяной мыс…»
— Штурман, — сказала Рябинина, — надо приспустить флаг на траверзе этого мыса.
Она поднялась на мостик, где за штурвалом стоял Антип Денисович.
— Добрый день, мой славный кормчий! Как слушается руля шхуна?
— Как хорошая жена мужа.
Ирина Павловна осмотрелась. Снежный заряд вихрем летел вдоль берега, скрывая черные торжественные скалы мыса Нассау. Океанские волны полого вздымались вдали. Журчала вода под форштевнем. Рангоут шхуны, легкий и тонкострельчатый, прямиком уходил в небо. Верхушки мачт парусов по-прежнему не несли.
— Может, все-таки поставим верхние паруса? — спросила Рябинина. — И пойдем быстрее.
— Да ну тебя, дочка! Слово мною сказано, как из пушки стрелено: никаких верхних парусов я тебе не поставлю. Лучше иди оденься потеплее перед работой. Я своим сынам уже велел чан воды заполнить. Ведь ты собиралась, кажется, весь народ морской сегодня переписать и переметить?..
В каюте Ирина Павловна переоделась. Натянула на себя кожаные рыбацкие штаны — пуксы, обулась в громоздкие бахилы. Сырая, но уютная зюйдвестка привычно обхватила лоб, прикрыла затылок от водяных брызг, тяжело обвисла на покатых плечах.
На верхней палубе заканчивались последние приготовления к кольцеванию рыбы. Сыновья Антипа Денисовича выстроились в ряд, передавая из рук в руки по конвейеру ведра с забортной водой, наполняя ею большой чугунный чан. Рая Галанина раскладывала по возрасту рыбьи «паспорта» — тонкие, посеребренные пластинки с названием страны и института. Гидробиолог Рахманинов и гидрохимик Томский стояли на корме, помогая шкиперу вытаскивать трал.
И едва кошель трала раскрылся, как из него стремительным потоком хлынула рыба. Сначала всем показалось, что пошел крупный серебряный дождь, и когда Ирина Павловна опомнилась, то уже стояла по колено в живом сверкающем сугробе.
Теперь была дорога каждая минута.
— Быстрее, быстрее! — крикнула она. — Торопитесь, пока рыба не заснула. Отбирайте самых сильных и резвых!
И, схватив громадную, рвущуюся из рук рыбину, Ирина Павловна бросила ее в чан с водой. Рыба, сверкнув чешуей, плюхнулась в воду и, сразу почувствовав себя дома, сделала свободный широкий круг.
Скоро было отобрано несколько экземпляров для кольцевания. Матросы, орудуя деревянными лопатами, сгребли остальную рыбу за борт, оставив себе на обед только одного оранжевого окуня.
Поднятый с океанских глубин, окунь нелепо раздулся, точно взорвался изнутри, а его глаза выскочили наружу двумя большими шарами величиной с электрическую лампочку.
Все разошлись по своим местам, чтобы приступить к кольцеванию.
— Вот с этого красавца и начнем, — сказала Ирина Павловна, вынимая из чана мраморно-серого самца с большим матовым брюхом.
«Красавца» разложили на измерительной доске, и Рая Галанина ловко выдернула из его спины три чешуинки.
— Юра, — сказала она Стадухину, — принимай первую чешую, ставь номер метки — 5318.
Стадухин, засев за рыбную документацию, аккуратно вписал в отдельную клеточку возраст, размеры, пол, внешние признаки, номер паспорта и сюда же вложил между страницами чешую…
Термометр показывал минус двадцать один градус. Девушка терпеливо прилаживала к жабрам рыбы металлическую пластинку метки. Самец жадно глотал воздух широко раскрытым ртом.
— Ничего, потерпи, — приговаривала Рая. — Ты будешь жить еще долго, потом тебя поймают рыбаки, увидят твой паспорт и привезут к нам в институт. А мы узнаем, чем ты занимался все эти годы, где плавал, что кушал, с кем водил знакомство… Готово! — крикнула Рая, щелкнув щипцами.
Метка плотно сидела на жаберной крышке. Теперь можно было пускать рыбу в длительное плавание.
Ирина Павловна перегнулась за борт и отпустила меченого самца в море. Вильнув хвостом, он быстро исчез в темной глубине.
Оторвав взгляд от пучины, Рябинина машинально пробежала глазами вдоль кромки горизонта.
Короткий полярный день угасал. Далекие тучи ложились к вечеру отдыхать на воду, и мгла нависала над морем.
Вдруг какая-то тень скользнула по волнам и в это же мгновение скрылась в тумане. Рябинина чуть не вскрикнула. В этой стремительной тени ей почудилось что-то зловещее и страшное.
Прошла еще одна минута, и вдали, среди лезущих друг на друга волн, обрисовался неясный контур судна. Оцепенев от неожиданности, Ирина Павловна следила за кораблем, пока не увидела, как от его палубы оторвались длинные щупальца орудий и поползли по горизонту.
— Штурман, — крикнула она.
— Вижу, — отозвался Малявко; осматривая неизвестный корабль, он бледнел все больше и больше. — Рейдер «Людендорф» — вот что это! — ответил он, опуская бинокль.
Все молчали. Антон Денисович сосал свою носогрейку и поплевывал за борт. В чане весело плескалась рыба.
Галанина, продолжая перебирать метки, машинально спросила:
— Ирина Павловна, а дальше?..
Уставив орудия на шхуну, рейдер несколько минут шел на параллельном курсе, точно демонстрируя перед людьми свою броневую мощь и сокрушающую силу залпа, заложенную в орудийных стволах.
Весь его страшный и сложный механизм находился в непрестанном движении: вращались дальномерные башни, растворялись веера торпедных аппаратов, и орудия нетерпеливо вздрагивали, заранее приговаривая экспедицию к гибели.
Безмолвный поединок прекратился, когда на мачту рейдера взлетели три комочка и расцвели разноцветными флагами международного свода сигналов.
— Приказывают остановиться, — прочел сигнал штурман, — и лечь в дрейф.
— Нет, не останавливаться, — сказала Ирина Павловна.
— Я не до конца расшифровал сигнал, — медленно произнес Малявко и начал протирать линзы бинокля. — Дело в том, что…
— Ну?.. Что?
— …Он означает: «В противном случае перехожу к активным действиям…»
— Голодный волк и клюкве рад! — Сорокоумов снова сплюнул за борт.
Тупая, ноющая боль обожгла пальцы. Ирина Павловна только сейчас заметила, что держит руки на морозе голыми. Она натянула рукавицы и упрямо повторила:
— Продолжать движение!..
Длинные языки пламени вдруг вырвались из носовой башни «Людендорфа». И не успели они еще погаснуть, как три водяных столба с грохотом выросли перед шхуной, едва не задев бушприта.
— Стреляют, — сдавленным шепотом проговорила Галанина.
— Спокойно! — предупредил штурман. — Это еще не стреляют, а только дают понять, что если не остановимся, то будут стрелять.
— Эх, где наши головы не пропадали! — махнул рукой Сорокоумов и, выбив пепел из своей фарфоровой носогрейки, направился к мостику. — Смерть, дочка, — сказал он Рябининой, — не все берет, свое только… А ну, пошли верхние паруса ставить!..
И матросы, поняв, чего хочет от них капитан, взбежали по веревочным вантам на марсы и салинги. Под самыми небесами, повиснув на пятнадцатисаженной высоте над клокочущей бездной, они, как акробаты, разбирали снасти брамселей и марселей.
Слабая надежда зародилась в сердце Ирины Павловны.
— С какой скоростью мы идем? — спросила она штурмана.
— Узлов пятнадцать.
— А какой ход может развить рейдер?
Малявко ответил обстоятельно:
— «Людендорф» — корабль дряхлый. Думаю, что узлов двадцать максимум он даст…
— Ну, выручай нас, праматерь морская! — истово перекрестился старый шкипер.
Запрокинув голову кверху, Рябинина увидела, как распустились на мачтах три широких полотнища. Могучий свежак сиверко ударил в паруса, напружинил их, и шхуна, накренившись на правый борт, почти толчком набрала новую скорость.
— Шестнадцать узлов… семнадцать узлов, — отсчитывал штурман по счетчику лага. — Семнадцать с половиной узлов, Ирина Павловна!
Дерево мачт стонало от усилий, выдерживая на себе небывалый напор ветра; мартин-гик совсем погрузился в море и резал воду подобно ножу; брызги летели сплошным навесным дождем.
Рейдер стал заметно отставать, и Антип Денисович, повернувшись в сторону вражеского корабля, задиристо крикнул:
— Где вашему теляти губами волка за хвост поймати!..
Шхуна теперь летела со скоростью восемнадцать с половиной узлов. «Людендорф» минут десять шел на прежних оборотах. Но вот из его трубы вырвался один кокон дыма, за ним второй, третий… Под его форштевнем закипел бурун пены.
Паруса вступали в единоборство с турбинами.
И постепенно «Людендорф» поравнялся в скорости со шхуной.
Тогда штурман крикнул:
— Антип Денисович, ставь верхний ярус! Какого черта! Поднимай на мачту все паруса!
Старый шкипер стоял на мостике, сгорбившись, обнажив голову, и волосы его были белыми, как крылья морской птицы.
— Будь по-вашему, — согласился он и, приложив зачем-то руки к сердцу, отдал команду: — Фор-трюмсель, грота-мунсель и крюйс-бом-брамсель — ставить!..
«Людендорф» открыл огонь. Снаряды с воем пролетели над мачтами, которые несли на себе тысячи квадратных метров гудящей парусины.
Шхуна птицей перелетала с волны на волну, быстро скрываясь во мгле. Тогда турбины сделали еще одно усилие, и рейдер преодолел разницу скоростей. Его орудия били по мачтам, пытаясь лишить шхуну хода, но снаряды пролетали между снастей и реев, почти не причиняя им вреда.
Шкипера на мостике почему-то уже не было. Шхуна, ведомая одним из его сыновей, с разгона пролетала между водяными смерчами, поднятыми снарядами, и сгущавшаяся тьма была уже готова поглотить ее в ночи…
Когда опасность миновала окончательно, Ирина Павловна в первую очередь бросилась к тому, кто помог выиграть это неравное сражение, — она кинулась к мостику, чтобы обнять и поцеловать старого шкипера.
Дверь штурманской рубки была распахнута настежь, и на пороге ее лежал Сорокоумов. Его бородка была вздернута кверху, а голова, упертая затылком в комингс, покачивалась в такт движению шхуны.
— Антип Денисович, — позвала она его, — Антип Денисович!
Ей казалось, что он сейчас встанет и произнесет, как всегда, свое ласковое «дочка». Но шкипер не двигался. Тогда она нагнулась над ним — и сразу же отшатнулась.
Перед ней лежал древний старик, в котором она с трудом узнала прежнего веселого корабельника. Лицо творца шхуны, всегда поражавшее ее своей свежестью, теперь было густо покрыто глубокими морщинами, и ветер шевелил пряди седых волос…
— Антип Денисович, дорогой! — Она приложилась ухом к груди Сорокоумова и поняла — звать бесполезно: сердце его молчало…
Похороны состоялись на второй день. Тело шкипера завернули в парус, к ногам прикрепили шлюпочный якорь. Рябинина плакала. Матросы положили Сорокоумова на доску и наклоняли ее над морем до тех пор, пока труп не скользнул за борт.
А потом трое суток подряд шхуна без толку моталась в дрейфе с зарифленными парусами, — океан, словно справляя тризну по своему сыну, свирепел в десятибалльном шторме.
Майор Френк, топорща жесткие усы, взял протянутые ему документы.
— Обер-лейтенант Отто Рихтер… Это — вы?
Перед комендантом гавани Лиинахамари стоял типичный «дарревский молодчик» в щегольской форме военного чиновника министра продовольствия («министра недоедания», как говорили остряки) Рихарда Вальтера Дарре.
— Так точно, герр майор, — ответил Отто Рихтер, опуская на пол свой добротный чемодан, на котором гаванский комендант заметил яркие наклейки авиационной компании «Гаага-голубь-Осло».
— Вы прибыли из Голландии? Позвольте ваши билеты…
На маршрутных бланках он сверил проколы. Все было в порядке, но усы майора Френка недовольно вздернулись кверху. Эти продовольственные шпионы, которыми кишела вся Норвегия, не поддавались никакому учету и, не раз уже появляясь в Петсамо, никому не были подвластны. Поручения их всегда носили какой-то таинственный оттенок, и коменданту гавани надоело распутывать дела о крупных спекуляциях.
— Можете остановиться в Парккина-отеле, — недовольно сказал он, возвращая документы. — Вас, наверное, интересует вопрос о технической замше?
— Нет, господин майор, — ответил Отто Рихтер, снова берясь за чемодан. — Я прибыл сюда как имперский советник по рыбным ресурсам…
Вечером майор Френк уже видел Отто Рихтера в сообществе с обер-лейтенантом фон дер Эйрихом, который командовал противокатерными батареями с мыса Крестовый. Разговор у них шел явно о мехах, и комендант гавани нисколько не удивился: фон Эйрих был самый энергичный спекулянт в гарнизоне, даже разработавший свой прейскурант на меховые шкурки. Вскоре «дарревский молодчик» отправил в Германию две крупные посылки с мехами, что тоже было в порядке вещей.
Инструктор по национал-социалистскому воспитанию фон Герделер встретился однажды с Отто Рихтером в очереди перед ванной комнатой. Они разговорились сначала о недостатках в производстве мыла, припоминая благоуханные оттенки французской парфюмерии, и вскоре понравились друг другу.
— Вы заходите ко мне, — предложил фон Герделер, — мне будет приятно побеседовать со свежим человеком…
Отто Рихтер не заставил себя долго ждать, и фон Герделер, угостив гостя коньяком, безо всяких околичностей сказал ему:
— Я знаю, что вы все можете. У меня скопилось много валюты. Я бы хотел перевести ее на какой-нибудь надежный банк. К сожалению, меня в Швеции слишком хорошо знают, и это мне не подходит. Нельзя ли это сделать в Аргентине или же, на худой конец, в Швейцарии?
«Дарревский молодчик» ответил, что удачно оформить эту операцию не так-то легко, как многим со стороны кажется, и потребуется какая-то доля процентов, но в основе это возможно и даже выгодно во всех отношениях.
— Я не собираюсь уезжать из Петсамо в скором времени, — сказал Отто Рихтер, — и мы еще вернемся к этому вопросу.
Фон Герделеру позвонили по телефону.
— Это Швигер, — сказал он, вешая трубку. — Вы, конечно, знаете этого парня… Его лодка ночью уходит держать позицию в русских водах, и он приглашает меня к себе. Вы не желаете составить мне компанию? Соглашайтесь.
— С удовольствием бы, — ответил Отто Рихтер. — Но мне завтра рано вставать. Я должен ревизовать консервные мастерские на побережье…
— Очень жаль, — искренне огорчился оберст. — Подлодка Швигера стоит на адмиралтейской дотации: у этих лоботрясов всегда имеется хорошее шампанское.
Рихтер шутливо поднял руки кверху:
— Тогда сдаюсь. Едем…
На мотоцикле, который вел сам фон Герделер, они быстро домчали до гавани. Подводная лодка догружала запас торпед, через открытые палубные люки стальные сигары медленно уплывали внутрь ее корпуса. Рубка субмарины была украшена еловыми ветками, цветные фонарики горели на ее антеннах.
Первую бутылку шампанского офицеры распили тут же, на палубе, и Швигер разбил пустую посудину о носовой штевень своей подлодки.
— Смочи горло, старушка, — сказал он.
В самый разгар попойки боцман подлодки, здоровенный моряк с густой черной бородой, доложил, что на борт прибыли десять солдат из отряда химической службы.
— Размести их в носовом кубрике, — сказал Швигер. — И пусть они не бродяг по лодке, а сидят смирно. Покажи им, где гальюн и камбуз. Все!
— У вас на лодке крысы? — спросил Отто Рихтер.
— Только одна, — ответил Швигер, поправляя тесьму наглазной повязки. — И та — белая. Она живет в кармане штурмана. Эти солдаты нам нужны для другого… Мы высадим их на русском побережье, чтобы все колхозные олени сдохли. Хорст, я пью за твою светлую голову. Прозит!
— Дня три-четыре, — ответил фон Герделер, — и по русской тундре проползет такая чума, что московским умникам придется подумать о новом виде транспортных средств в этой войне на севере! Мы берем вакцину «Бемоль-39», она пройдет через снег и отравит весь ягель… Прозит!
— Прозит, господа! — откликнулся «дарревский молодчик», — это чертовски хорошо придумано…
В полночь подводная лодка Ганса Швигера тронулась в открытое море, офицеры же вернулись в отель. Фон Герделер сразу же ушел спать, а обер-лейтенант Отто Рихтер еще долго не ложился в постель. Он бродил по тесной клетушке номера, насвистывая какой-то мотив, потом с полчаса листал карманный справочник немецкого генштаба.
— Итак, сегодня и еще завтра, — сказал он. — Что-то надо сообразить…
Он спустился в опустевший бар, прошел за стойку фрау Зильберт.
— Стаканчик коньяку, — сказал он. — И если есть у вас болгарские сигареты, то дайте одну пачку.
Фрау Зильберт нацедила ему тоненькую рюмку.
— Вы разве уезжаете? — спросила толстуха.
— Нет, что вы! Я остаюсь здесь.
Он выпил целых три стаканчика и пошел спать. Сон его был крепок…
Директор консервной фабрики, пожилой норвежец с крестом святого Олафа на груди, встретил Отто Рихтера возгласом:
— Хайль Квислинг!
— Хайль, — отозвался «дарревский молодчик» и сразу же прошел в контору.
Он долго и внимательно листал цеховые отчеты, придирчиво сверял расход и приход консервной жести.
— Сейчас мы, по примеру русской промышленности, — докладывал ему квислинговец, — разрабатываем «шторсильд» — селедку-трехлетку. Солено-сушеный «клип-фишк» до сих пор отправлялся нами в экспедиционный корпус «Африка», и наша фабрика получила благодарность походной канцелярии генерала Роммеля…
— Не нужно, — сказал Отто Рихтер.
— Как вы сказали?
— Я говорю — не нужно. Сейчас перед рыбной промышленностью должны стоять несколько иные задачи. Вы знакомы с предписанием № 0137 нашего министра продовольствия? Там ведь ясно сказано, что следует как можно более сократить время на переработку пищевого сырья, чтобы приблизить его к насущным потребностям фронта, тыла и армии. Вы должны сейчас дать товар пресно-сушеный и замороженный. Обесшкуривание филе, как остаток предвоенной роскоши, можно вовсе изъять из производственного цикла. Целлофан попробуйте заменить вощенкой. Соль и холод — вот основное, на что вы должны сейчас рассчитывать!
— У нас, — добавил директор, — есть креветочный цех, который работает исключительно на Испанию.
— Закрыть, — приказал Отто Рихтер.
— Но фельдмаршал Геринг…
— Да, фельдмаршал Геринг обожает гарнели. Однако мой министр не согласен распутничать по его уставу. Переработайте запас креветок и можете ставить цех на консервирование тресковой печени для госпитального управления.
Они прошли в цех, наполненный густой вонью автоклава, из щелей которого бил противный горячий пар. Под ногами чавкала сырая грязища, тусклые лампы дневного света освещали длинные столы конвейеров, за которыми сидели ряды норвежек, украинок, датчанок, русских, евреек, француженок и даже одна негритянка. Все они были одеты в одинаковые черные блузы и юбки трудовых лагерей, все они были бледны и усталы, их тонкие высохшие руки, вооруженные ножами, разделывали рыбу.
Отто Рихтер остановился за спиной одной русской девушки, следя за ее работой.
— Спросите ее, — сказал он старосте цеха, — сколько она разделывает тушек за смену.
Девушка, повернув к гитлеровскому офицеру свое скуластое лицо, что-то долго говорила в ответ.
— Что она сказала? — спросил «дарревский молодчик».
— Она говорит, что норму ей выполнить не удается. Она жалуется, что ей дают такие большие нормы.
— Может жаловаться, — ответил Отто Рихтер и, зажимая нос платком от вони, направился к выходу. Возле дверей, где висел график выполнения плана, он остановился и спросил старосту: — Почему снизилась выработка?
— Герр обер-лейтенант, с тех пор как нам прислали русских девок из Севастополя, цех едва-едва вытягивает график.
— Сволочь! — И «дарревский молодчик» вкатил старосте здоровенную оплеуху…
Вернувшись в Парккина-отель, Отто Рихтер переоделся и посетил кинотеатр. Он просмотрел только немецкую хронику о турне финского министра Таннера по странам Европы, но художественный фильм «Патроны и розы» смотреть не стал и отправился на телеграф. Там он попросил связать его с поселком Танкка-пииртти, но в небе как раз полыхало сильное полярное сияние, и радиосвязь временно была прервана. Купив десяток чистых телеграммных бланков, обер-лейтенант Отто Рихтер зашел в бильярдную и сыграл несколько партий с отпускным артиллерийским офицером Эрнстом Бартельсом, служившим в финских гарнизонах. Разговор во время игры между ними вращался большей частью вокруг последних событий в Хельсинки, потом они беседовали о возможностях использования тундрового ягеля в мукомольной промышленности. После этого, распростившись с артиллеристом, Отто Рихтер сел на катер и посетил мыс Крестовый, где встретился с командиром противокатерной батареи фон дер Эйрихом. Здесь «дарревский молодчик» купил еще одну шкурку песца, обещав расплатиться при свидании в отеле. Вернувшись в гавань, Отто Рихтер отправился в подземные туннели складов морского оружия и спросил инженера Хутгеля. Ему сказали, что такого здесь нет, он, кажется, служит на складе торпед «Цаункёниг», куда обер-лейтенант Рихтер сразу же и отправился. На складе «крапивных торпед» инженера Хутгеля тоже не оказалось, и военный чиновник министерства продовольствия Германии, пожав плечами, пошел в Парккина-отель.
Пройдя в свой номер, Отто Рихтер заказал себе через коридорного обед и позвонил фон Герделеру.
— Это я, господин оберст, — назвался он в трубку. — Кажется, я могу быть вам полезным в том деле, о котором вы меня просили. Конечно, не сейчас, но в самое ближайшее время. Только для этого мне необходимо встретиться с одним человеком. Вы не могли бы одолжить на сегодняшний вечер машину вашего ведомства?
Фон Герделер обрадованно ответил, что машина «политише абтайлюнга» до завтра в полном его распоряжении вместе с шофером.
— Благодарю вас, герр оберст!
Отто Рихтер хорошо пообедал с бутылкой вина, после чего оделся потеплее и спустился вниз. Защитного цвета большой «мерседес» ждал его возле ворот отеля. Шофер, молодой парень с золотыми зубами, спросил — куда надо ехать.
— Поезжайте в сторону Вестлитца…
Они быстро покатили на восток по хорошей гудронированной дороге. Навстречу им мчались фыркающие грузовики, с воем сирен летели в тыл санитарные фургоны.
— Мы едем к реке? — спросил шофер.
— Да.
— Там могут подстрелить.
— Я знаю.
— Можно свернуть на боковую, — предложил шофер. — Там гораздо спокойнее. Мимо аэродрома, как раз…
— Сворачивайте!
Уже вечерело, когда «мерседес» покатил по пустынной тундровой дороге, окруженной холмами и грядами скал. Шофер включил фары, и в ровных пучках желтого света кружились хлопья снега, флажок на радиаторе со свастикой в центре скоро намок и бессильно повис на своем стебле, как увядший цветок.
— Стой! — приказал Отто Рихтер.
Гитлеровец остановил машину. Обер-лейтенант выстрелил ему в висок и, вытащив мертвеца из кабины, оттащил подальше от дороги. Потом сам уселся за руль и погнал машину дальше. Фары он выключил.
У кордона его остановили, проверили документы.
— Осторожнее, — сказали ему. — Дальше русские уже могут обстрелять.
Он погнал машину дальше — все ближе к передовой линии фронта, который наплывал на него мраком, пронизанным струями осветительных ракет. Вот сейчас будет последний поворот к реке, и тогда…
— Хальт! — остановили его автоматчики.
Отто Рихтер гнал машину не останавливаясь. Вслед ему пустили автоматную очередь, со звоном посыпались стекла.
Когда кордонные солдаты добежали до застопорившей машины, обер-лейтенант едва не выпал из кабины.
— Мы его ранили, — сказал один егерь.
— Эй, парень, — промямлил обер-лейтенант, — иди-ка… я на ушко тебе… иди… У меня нет штопора…
— Да он просто пьян! — сказал фельдфебель. — Налижутся, сволочи, потом катят куда попало. Еще немного, и угодил бы прямо в плен к русским!
— Да, несет как из бочки, — поддержал его егерь.
Они помогли обер-лейтенанту развернуть тяжелую и длинную машину на узкой дороге, велели катить обратно ко всем чертям. «Дарревский молодчик» как будто даже протрезвел от известия, что русские совсем рядом, и, не споря, повернул на дорогу в Петсамо. Вернувшись в Парккина-отель, обер-лейтенант Отто Рихтер наложил себе повязку на руку и утром был вынужден огорчить фон Герделера.
— Я не думал, что здесь так опасны дороги, — сказал он, показывая свою забинтованную руку. — Мне просто повезло, я легко отделался, а вашего шофера убило наповал. И задние стекла в машине разбиты. Поверьте, я сам не рад…
Вечером он сел в маршрутный автобус, совершавший ежедневные рейсы вдоль побережья, и купил билет до одного курортного поселка. Было уже поздно…
Этот особняк стоял на самом отшибе поселка, черные ели шумели верхушками над его острой крышей. Отто Рихтера впустил внутрь мужчина средних лет и средней упитанности, облаченный в офицерские галифе и лыжный свитер. Он провел обер-лейтенанта наверх, осветил его лицо лампой.
— Я вас не знаю, — сказал он.
— Зато я хорошо знаю вас, — ответил обер-лейтенант. — И вспомнил я о вас, господин Лыткин, не случайно: вы нужны мне. Вернее, даже не вы, а тот аппарат, которым вы имеете право свободно пользоваться для связи с Мурманском.
Мужчина дернулся к телефону, но Отто Рихтер остановил его, достав из кармана кусок провода:
— Я был бы дураком, если бы не сделал этого. Теперь можете звонить сколько угодно…
Вошла, позевывая, растрепанная женщина в засаленном халате, с удивлением посмотрела на немецкого офицера:
— Анатоль, кто это к тебе?
«Дарревский молодчик» понялся ей навстречу.
— Здравствуйте, Клеопатра Федоровна, — приветливо сказал он. — Что же вас давненько не видно в Мурманске?
Женщина в ужасе отшатнулась назад к стенке.
— Вы… вы… — начала она.
И вдруг она вцепилась в горло обер-лейтенанту, крича:
— Анатоль, стреляй его, сволочь! Ты что, не видишь разве? Он же ведь — оттуда!..
Обер-лейтенант разжал ее руки на своей шее и отшвырнул истеричку от себя.
— Я с тобой, сукой, разговаривать не желаю, — сказал он по-русски и увидел направленное на него дуло пистолета.
— Вы знаете, куда попали? — спросил его мужчина.
Отто Рихтер сел в кресло. Женщина трясущимися руками доставала из пачки сигарету.
— Анатоль, дай же мне спичку!
— Пожалуйста, — и обер-лейтенант чиркнул перед ней своей зажигалкой. — Я знаю, — спокойно повторил он, — куда я попал. Я попал к изменникам родины, но вы мне сейчас нужны! Вы уже догадались, кто я такой. Мне нужно передать на Большую землю одно сообщение. Конечно, моим шифром. Можно даже и вашим, так как мы его все равно знаем…
— Анатоль, — взвизгнула женщина, — ты видел такого дурака?
— Да замолчи ты, зараза! — прикрикнул на нее мужчина, не сводя с обер-лейтенанта своего пистолета. — Мы же ведь, — сказал он, — так тебя сейчас обработаем, что родная мать не узнает.
— Это глупо, — ответил Отто Рихтер. — Не следует тратить время на разговоры. Я-то ведь хорошо знаю, что вы исполните все, что я потребую от вас, и даже…
Короткий рывок всем телом — и обер-лейтенант уже имел два пистолета: один — свой — в кармане, второй — чужой — в руке.
— А-а-а… О-о-о, — стонал мужчина, корчась от страшной боли в локтевом суставе.
— Да, это больно, — спокойно продолжал «дарревский молодчик». — Так вот, я и предлагаю вам не тратить времени, а исполнять то, что я от вас требую.
— Но почему вы так уверены, что мы настолько морально нечистоплотны, что согласимся на все ваши требования?
— Да просто потому, что ваша моральная чистоплотность позволила вам работать на две разведки сразу: на немецкую и на английскую. И если я только дам возможность немцам подержаться за самый кончик хвостика этого казуса моралистики, то они…
— Анатоль, — сказала женщина устало, — передай что он просит, и пусть он поскорее убирается ко всем чертям!..
Штаб армии и Северного флота узнал о плане отравления немцами тундрового побережья в тот день, когда подводная лодка Ганса Швигера входила в Карское море. Капитан-лейтенант Плетнев — тот самый, к которому приходила когда-то Аглая Никонова, — не ожидал никаких сведений и был очень рад, что «пара сапог» благополучно топает по той стороне…
Отгрохотали тяжелые штормы, отгудели свое тоскливое зимние ветры, сугробы стали оседать книзу — близилась весна.
Где-то на юге она сейчас уже буйно шагала по цветущей земле, выпускала из улья первую пчелу, садовод подстригал пушистые ветви, а здесь, на параллели шестьдесят девятой, еще только-только побежал первый ручей и снова замерз под вечер.
И хотя Левашев, прибыв на новое место службы, получил для себя лыжи, он уже не мог верить в зиму — она отступала, пора было скинуть валенки. Командир роты, что занимала позицию на перешейке между озерами Лайдасалми и Хархаярви, капитан Афанасий Керженцев сказал Левашеву:
— Будете служить в отделении ефрейтора Лейноннен-Матти. Он вам все объяснит, всему научит…
Левашев отыскал ефрейтора в одной из землянок, пол которой был устлан пахучими еловыми ветками. Лейноннен-Матти оказался поджарым пожилым человеком с твердым, волевым лицом, побуревшим от жгучих карельских морозов. Он сидел возле печурки, в которой пламя весело облизывало сучья сухостоя, и стругал какую-то короткую палочку.
Оглядев нового солдата светлыми глазами, ефрейтор сказал:
— Полушубок — снять!
Левашев скинул с плеч душную овчину, остался в одном ватнике. Лейноннен-Матти удивленно посмотрел на бойца, сухо улыбнулся:
— Перкеле, еще и ватник!.. Наверное, с егерями воевал?
— Так точно, товарищ ефрейтор! Был слегка контужен, вот теперь из госпиталя прямо к вам…
— Ватник снимай тоже, — распорядился Лейноннен-Матти. — Получишь взамен две пары теплого белья и свитер. Здесь тебе не егерь, а финн. Откуда и не ждешь его, примчится на лыжах и саданет тебе свой пуукко под самое сердце. Ты в своем полушубке да ватнике и развернуться не успеешь, как от финна одна только лыжня осталась… Понятно?
— Чего уж тут не понять, товарищ ефрейтор.
Лейноннен-Матти протянул солдату кисет с самосадом, они закурили, и ефрейтор продолжал:
— Взяли тут недавно одного лахтаря. «Когда вышел из части?» — спрашиваем. «Вчера вечером». А взяли мы его уже на рассвете. «Где же стоит твоя часть?» — «В поселке Куукауппи», — отвечает. А ведь этот Куукауппи в восьмидесяти километрах отсюда! Стали проверять — не врет. Вот и выходит, что он за одну ночь столько километров отмахал на лыжах. «Устал?» — спрашиваем. А он одно только твердит: «Сиссу, сиссу, сиссу…» Это у них такая теория о финской выносливости есть, сиссу зовется…
Лейноннен-Матти протянул руку к лыжам, оставленным бойцом возле дверей землянки:
— Сейчас получил?
— Сейчас.
— Хорошие суксет,[227] — сказал ефрейтор и вдруг легко переломил на колене лыжные палки, бросил обломки в печурку. — Это лишнее, — заверил он. — На лыжах ты через любую мину проскочишь, а ударь по ней палкой — сам знаешь, что будет… Нож есть?
Левашев раскрыл перед ефрейтором большой рыбацкий складень.
— Есть. И тесак есть.
— Это не годится, — ответил Лейноннен-Матти. — Вон там в углу финки лежат, у пленных забрали, подбери себе пуукко, чтобы не длинный и не короткий, а в самый раз…
И пока Левашев выбирал себе нож, ефрейтор спокойно продолжал строгать свою палочку. Потом, одобрив выбор Левашева, спросил:
— Драться умеешь?
— Не приходилось.
— Я тебя научу. И драться ножом, и защищаться ножом.
Он кивнул на противоположный угол землянки, стены которой были обшиты досками.
— Вот сучок, видишь?
— Вижу…
Лейноннен-Матти прицелился, и его блестящий пуукко, кружась в воздухе, впился острием прямо в сучок.
Выдергивая нож из доски, Левашев сказал:
— Неужели и этому мне учиться? Да я, кажется, никогда не смогу так…
— Надо! — перебил его ефрейтор. — Все, что умеет делать враг, надо уметь и нам. Лучше врага делать!
— А что, здорово финны ножи кидают?
— Ничего, метко. Когда все патроны и гранаты кончатся, вот тогда и швырнет… Я тебе, Левашев, совет дам: увидишь, что какой-нибудь маннергеймовец в тебя своим пуукко целится, сразу пригни голову, вот так…
И он показал, как надо пригнуть голову.
— А зачем это, товарищ ефрейтор?
— А затем, что финны целят ножом прямо вот сюда, перебивают на шее артерию…
Лейноннен-Матти постучал рукояткой ножа по выструганной палочке, в его руках вдруг оказалась дудочка. Он приложил ее к губам — тонкие нежные переливы незнакомой Левашеву мелодии наполнили землянку.
— Это есть такая финская песенка, — задумчиво сказал ефрейтор, перестав играть. — «Скоро наступит весна, побегут ручьи, и мы с тобой, любимая, будем пить сладкий березовый сок…» Очень хорошая песня!.. Ведь я, Левашев, финн!
Он встал — худощавый, подтянутый, строгий. Надел шапку, перекинул на шею автомат,
— Ну-ка, я опробую твои лыжи. Надо сходить проверить посты.
И вышел из землянки. Левашев шагнул вслед за ним. Ефрейтор надел лыжи, хлопнул рукавицами, крикнул «хоп!» — и через несколько секунд уже скрылся из виду, только одна лыжня тянулась в сторону леса.
«Да, — подумал Левашев с завистью, — надо учиться у этого человека…»
Прохладная капля, скатившись по ветке дерева, упала ему на лицо. Солдат вытер щеку, улыбнулся наступавшей весне. Невольно вспомнились скалы Мурмана, причалы родного колхоза, чайки, паруса, мотоботы… И молодая красивая жена вспомнилась, так вспомнилась, что защемило сердце.
А солнце, поднимаясь из-за скалистых карельских увалов, всходило все выше и выше…
Когда Теппо Ориккайнен увидел свою жену — с высоко вздернутым животом, приподнявшим ее серую заплатанную юбку, — он долго не мог понять, что это значит. Капрал даже пытался подсчитывать, сколько прошло месяцев с тех пор, как они виделись в последний раз.
— Бить будешь, — покорно сказала Лийса. — Ну… бей!..
Задохнувшись от гнева, он ударил жену ногой и, уже ничего не помня, бил ее тяжелыми батрацкими кулачищами, стегал ремнем с бляхой, топтал коваными каблуками.
Вначале она выносила побои молча, потом стала кричать:
— Теппо… Постой, Теппо!.. Ради Господа Бога!..
И наконец затихла совсем. Капрал отшвырнул ее раскисшее, непомерно толстое тело в угол, шатаясь, вышел на улицу. В первом же кабаке он до одури нахлебался дешевой водки из древесины и захватил с собой еще одну бутылку.
Ориккайнен шел по тротуару, размахивая руками, натыкался на встречные деревья, и два ряда медалей на его груди звенели, словно бубенцы хельсинкской пролетки.
— Сволочь! — орал он на весь проспект Таннернинкату. — Потаскуха!.. Собачья морда!.. Я там… в окопах… А ты?!
И пьяные слезы текли по его щекам. Один молоденький полицейский — из уважения к ветерану двух войн — довез капрала на извозчике до дому. В комнате все было разворочено, на полу растеклась лужа крови, но Лийсы уже не было.
— Убью! — решил капрал и стал сдергивать с пальца обручальное кольцо. Но с тех пор как он обвенчался с Лийсой, его руки огрубели от топора и оружия, сгибы пальцев уродливо разрослись — и кольцо не снималось…
Он уже искал топор, чтобы в пьяном исступлении отрубить палец вместе с кольцом, когда пришел пастор местного прихода — молодой, бритоголовый, скрипящий ножным протезом. Духовный отец дал капралу понюхать кокаину и, когда тот пришел в себя, заговорил сурово и резко, точно отдавал воинскую команду:
— Сын мой! Мне как бывшему фронтовику стыдно за тебя. В пору великих испытаний, когда между двумя союзными нациями делятся хлеб и патроны, ты не можешь поделить с братом по оружию ложе своей жены… Если бы она была распутна по внушению дьявола, это был бы грех, но она чиста перед всевышним и тем более перед тобой…
На черной сутане священнослужителя рядом с распятием сверкал значок: парень с дубиной в руках ехал верхом на медведе. Ориккайнен тупо смотрел на эту эмблему шюцкоровской партии и с трудом улавливал смысл речи пастора.
— Ты знаешь, — говорил духовник, — финны осчастливлены особыми свойствами души и характера. Мы привыкли называть эти свойства одним словом — сиссу, и это слово не простой звук: сиссу — в нашей крови. Только мы — и никто другой! — способны на такое упорство, самопожертвование, долготерпение и выдержку. В сиссу наше спасение, в нем — залог будущего нашей нации. А вот ты, капрал, ты…
Капрал схватил пастора за розовый загривок и вытолкал его за дверь.
Утром пришел сосед — старый сапожник Хархама.
— Ну, Теппо, — сказал он, — натворил ты вчера бед. Лийса лежит в больнице — у нее был выкидыш. Притом ты выбил ей бляхой глаз…
Слабая жалость, перемешанная с ненавистью, тронула сердце капрала, лежавшего на полу среди черепков разбитой посуды. Он допил оставшуюся с вечера водку и подумал:
«Пойду в больницу… все-таки — жена…»
Но сапожник заговорил дальше, и ненависть, подогретая водкой, победила жалость.
— Ах, сука! — сказал он. — Так она с немцем?.. Ах, сука!..
— Обожди, успокойся, — убеждал его Хархама, — ведь не один ты такой. Тут многие бабы жили с немцами.
Вместо больницы капрал пошел в городское управление «Вермахт-интендант ин Финлянд». Немецкий чиновник, хорошо говоривший по-фински, принял капрала в своем кабинете, украшенном портретами Гитлера на фоне Эйфелевой башни и Маннергейма, снятого на правом фланге выстроившихся сироток приюта для бедных.
Выслушав капрала, чиновник умело скрыл улыбку и сказал:
— Я разделяю ваше негодование, но — увы! — сожитие финских женщин с нашими солдатами скреплено договором между вашим министерством обороны и нашим генеральным штабом. Вот, прочтите…
Он подсунул капралу текст договора, и Ориккайнен, сжимая под столом кулаки, прочел первый пункт:
«Германия обязуется выплачивать во время войны алименты детям, рождаемым финскими женщинами вне брака и отцами которых являются лица, принадлежащие к военным силам Германии или сопровождающие эти силы во время их пребывания в Финляндии…»[228]
Капрал отложил договор, встал:
— Ну и кому же я буду обязан за эти алименты?
Чиновник, поглощенный тем, чтобы сдерживать смех, не понял вопроса и ответил, показав на портрет Гитлера:
— Фюрер великодушен, он не оставит вашего ребенка!
Теппо Ориккайнен тяжело шагнул к стене и плюнул на портрет фюрера. Это было так неожиданно, что чиновник даже растерялся. Он опомнился, когда капрал уже спускался по лестнице.
— Задержите его! — крикнул он сверху. — Задержите!
Отбросив скрещенные перед ним штыки часовых, капрал выбежал на улицу.
Вечером, когда он сидел в своей разгромленной комнате, кто-то постучал в дверь. Это был молодой щеголеватый ефрейтор инженерной службы.
— А госпожа Ориккайнен вышла? — спросил он, садясь на табурет.
— Сейчас вернется, — хмуро пообещал капрал, разглядывая немца; у ефрейтора была длинная, вытянутая кверху голова, похожая на большую редьку, и оттопыренные, как у лейтенанта Суттинена, хрящеватые уши.
Теппо Ориккайнен не хотел начинать расправу сразу, но эти уши напомнили ему о «собаке Суттинене», и ударом кулака он сбил гитлеровца с табурета. Тот полетел в угол, загребая на своем пути черепки посуды и обломки мебели.
— Я немецкий солдат! — взвизгнув, сказал он. — Ты… вас… Да вы знаете, что с вами сделают?..
Капрал бил его нещадно и долго. Потом вытащил гитлеровца во двор, проволочив по земле, пробил его длинной головой фанерную дверь общественной уборной.
— Сейчас я тебя, сволочь!.. Ты у меня поглотаешь!..
Ефрейтор стал сопротивляться из последних сил, но капрал оторвал его от пола, просунул головой вперед в круглое отверстие — и животный крик отвращения и ужаса захлебнулся в зловонной жиже… Больше в свой дом капрал не вернулся. Он пропил мундир, рассовав по карманам брюк сорванные с него медали, заложил в кабаке нижнее белье из силлы — древесного полотна — и очнулся уже на голых досках нар военной комендатуры, избитый, опухший от пьянства, в каком-то грязном пиджаке с чужого плеча.
Благоухающий духами жандармский офицер, придя в камеру, сказал ему:
— Вам был предоставлен отпуск до пятнадцатого мая… Так! Но мне думается, что и этих пяти дней пребывания в тылу вам достаточно. Сейчас мы отправим вас под конвоем обратно на передовую.
— Хорошо, — смирился Ориккайнен, — я сегодня же отправлюсь на фронт. Дайте мне только полчаса, чтобы повидать жену, — она лежит в больнице.
Офицер сказал:
— Нет! — и капрал снова повалился на нары.
Подули теплые ветры. На озерах потемнел и потрескался лед. В широких разводьях, образованных разрывами снарядов, уже плескались дикие утки. По ночам в лесных низинах призывно трубили лоси. Трепетные осины первые отряхнули свои жидкие ветви, и только на разлапистых елях еще лежали толстые сырые пласты снега.
Солдаты оставили лыжи, начали собирать прошлогоднюю клюкву, подвешивали на ночь свои котелки к надрезанным стволам берез и по утрам бежали к ним — пить ароматный березовый сок. От нагретой земли поднимался легкий дрожащий пар; пели на все лады птицы, и, выходя из землянок, никто не хотел верить, что идет страшная, кровавая война.
Левашев, пожалуй, больше других не верил в это, и не только потому, что его настроение, умиротворенное пробуждением природы, подогревалось ласковыми письмами Фроси, — Левашев думал так: «Вот стоим здесь третьи сутки. Где-то пролаял автомат «суоми», и — снова тишина. Мы пьем березовый сок; разведчики говорят, что вчера финны ловили в Хархаярви рыбу. Понятно, приказа выступать нет, в штабе виднее, но все-таки — что же это за война?..»
Он как-то сказал об этом Лейноннен-Матти, и ефрейтор вынул из кармана окурок папиросы.
— Вот подобрал сегодня утром около ручья, где берем воду. Видишь, здесь написано: «Тymies», что значит — рабочий. Самые дешевые финские папиросы, их выдают унтер-офицером. А спрашивается, что здесь нужно было маннергеймовцу ночью?.. Так что, Левашев, запомни: здесь тоже идет война — война тихая, неприметная, но очень серьезная…
Левашев убедился в этом, когда финская «кукушка» выпустила в него две пули подряд: одна вырвала из рук котелок с клюквой, другая обожгла плечо. «Ну и ну! — думал боец, уткнувшись в землю. — Это откуда же он бьет?..»
Наверное, полчаса, не меньше, солдат пролежал на сырой земле, терпеливо высматривая «кукушку». Кругом шумели сосны, лес был окутан прозрачной дымкой, ни одна ветка на дереве не шелохнулась.
Но едва Левашев поднял голову, как по верху каски срикошетила пуля, а вторая, выпущенная следом, пролетев над ним, оторвала каблук у сапога. И опять, пока не заболели глаза, он осматривал местность, и опять спокойно шумели сосны, а какая-то пичужка строила себе гнездо и над самой головой солдата заливалась вовсю… «Откуда же стреляют? Так и до вечера пролежать можно», — озлобясь, думал Левашев и… пролежал до вечера.
Когда же стало темнеть, на одной далекой сосне задвигались ветви. Левашев заранее прицелился, увидел финна, и два выстрела раскололи тишину. «Кукушка» свалилась со своей люльки и, раскачиваясь, повисла на веревке, которой была привязана к дереву.
Быстро темнеющий лес вдруг пронзил дикий вопль:
— Ала-ля-ля-ля!!
На этот вопль отозвались другим:
— Ала-ля-ля!!
Левашев, невольно содрогнувшись, поднялся с земли, и четыре выстрела подряд громыхнули в лесу. Одна пуля задела бедро, но вскользь — солдат не сразу почувствовал боль. Прячась среди деревьев, он побежал к расположению своих позиций, а вслед ему трещали автоматы «суоми».
Около высокого навала гранитных камней какая-то тень метнулась ему наперерез. Левашев перехватил занесенную над ним руку с ножом, как его учил Лейноннен-Матти, рванул из ножен свою финку. Маннергеймовец ударил его коленом в живот, и, ломая кустарники, они оба покатились по земле.
— Ала-ля-ля! — кричал финн, пытаясь освободить руку с ножом…
Уже сидя в своей землянке, Левашев долго пытался вспомнить, как он справился с этим белофинном, и — не мог. В памяти сохранилось только тяжелое дыхание врага, вкус земли на зубах, холодный блеск пуукко и равнодушный шум сосен. И всю ночь солдат беспокойно ворочался, думая о том, что ефрейтор прав: здесь война тихая, неприметная, но очень серьезная.
На следующий день, рано утром, финны подтащили к перешейку между озерами мощный громкоговоритель, и шепелявый старческий голос сказал:
— Красноармейцы!..
Все насторожились. Лейноннен-Матти вяло улыбнулся:
— Сейчас агитировать начнут, а потом из гаубиц шпарить, вот увидите.
— Красноармейцы! — повторил голос. — Поворачивайте штыки в землю и сдавайтесь в плен. Мы вас будем кормить хорошо. Масло, сыр, шоколад — вот чем мы снабжаем пленных, каждый красноармеец получит по стакану вина в день…
Старший лейтенант Керженцев злобно сплюнул:
— Вот сукины дети! Сами «няккилейпя» и «каккару» жрут, а тут — масло, сыр, шоколад. Нашли чем соблазнить нас: стаканом вина в день, ха!.. Ну-ка, ефрейтор, разбей им эту говорильню.
Лейноннен-Матти, захватив автомат, убежал исполнять приказание, и шепелявый скоро замолчал, оборвав свою агитацию на полуслове.
А через несколько минут на перешейке разорвался первый снаряд. Он вздыбил землю невдалеке от походной кухни, и молодой повар, мешавший в котле кашу, слабо охнув, свалился с прицепа. Второй снаряд развалил на несколько частей громадный валун. Третий…
Левашев не видел, куда упал этот третий, — он уже сидел в укрытии рядом с ефрейтором.
Керженцев, пробегая мимо них в командирский окопчик, крикнул:
— Матти, потом зайдешь ко мне — поговорим, что нам с этой гаубицей финской сделать!
Вянрикки Юхани Вартилаа, замещавший лейтенанта Суттинена, однажды вечером принес в землянку патефон и набор пластинок к нему под названием «руссофон».
— Мы давно не занимались русским языком, — сказал он. — Но мы должны знать язык врага в пределах необходимого.
Из-под тупой деревянной иглы шипящая мембрана выбрасывала в уши солдат «необходимые фразы»:
— Стой, руки вверх!
— Сдавайся в плен, иначе — убью!
— Поворачивайся спиной и не двигайся!
Окончивший в Германии финский факультет Потсдамской офицерской школы, где изучение русского языка было обязательным, Юхани Вартилаа переводил — и солдаты унылыми голосами повторяли:
— Я хочу быть гостем в твоем доме!
— Где ваш колхозный скот?
— Куда вы запрятали хлеб?
В изданном еще до войны «руссофоне» — на случай победы — были заготовлены и такие фразы:
— Какие папиросы, господин солдат, вы курите? — спрашивал «благодарный» русский своего «освободителя» — маннергеймовца, когда тот устроился в его доме.
— Я курю только «Дюшес», — отвечал ему воображаемый «освободитель».
Тогда из-под мембраны слышался вздох, и скорбный голос «освобожденного» отвечал:
— Но у нас нету папирос «Дюшес». При коммунистах остались только «Беломорканал» и махорка…
Впрочем, вянрикки в таких случаях снимал с патефона пластинку и подыскивал другую.
— Это нам пока не нужно, — говорил он, и солдаты молча переглядывались. «Да, конечно, не нужно, — говорили их взгляды. — Как сели в карельских болотах, так и сидим три года. И никто нас не спрашивает, какие мы папиросы любим, — сами лист березовый собираем и дымим…»
Неожиданно петсамовский горняк Олави — тот самый, который первым затеял драку с ефрейтором Нишецем, — сказал:
— Херра вянрикки, а зачем нам все это?
— То есть — что? — спросил Юхани Вартилаа, остановив патефон. — Зачем вам знать язык москалей?
— Нет, херра вянрикки, я имею в виду другое…
Вартилаа понял и, как-то сразу съежившись, оглядел солдат. Среди них было много «муонамиес», «торпари» и «мякитупалайнен». Первые батрачили всю жизнь за одни харчи, вторые арендовали землю у кулаков, третьи, жители бугра («мяки»), на котором у них стояла избушка («тупа»), были хозяевами в пределах своего крохотного огорода. Все они издавна жили в мечтах о земле, которую можно по своей воле перепахать, переделать, засеять.
И вянрикки осторожно завел речь об азиатской угрозе, о том, что нужно ликвидировать коммунистическую систему, иначе придет москаль и задушит европейскую цивилизацию. Юхани Вартилаа еще раз оглядел своих солдат, бывших батраков, и выложил перед ними последний козырь: заговорил о расширении пространств «великой Суоми».
— Вы хотите земли? — воодушевился он. — Надо воевать. Когда мы победим, у каждого финского солдата будет много земли, своя усадьба с баней и малинником, а в придачу — долговременный кредит в акционерном обществе.
Через раскрытую дверь землянки донеслись выстрелы. Влетел капрал Хаахти, крикнул:
— Херра вянрикки!.. Рюссы пробрались, сейчас гаубицу нашу тащат!..
Спохватились поздно: русские уже катили пушку по лесной тропинке в сторону перешейка. Вслед им была послана погоня. Десять автоматчиков во главе с капралом Хаахти бросились отбивать свое орудие. Тогда русские открыли огонь из гаубицы прямой наводкой. Обратно автоматчики вернулись, неся на себе раненых и убитых. Один солдат, которому осколком разворотило живот, кричал на весь лес от боли, и вянрикки Вартилаа утешал его:
— Тихо, тихо!.. Ты ведь финн!.. Сиссу!..
В этот день капрал Теппо Ориккайнен вернулся в свою роту. В камышах реки, вытекавшей из Хархаярви, уже стояли четыре лодки с гробами.
Юхани Вартилаа сказал капралу:
— Отвезешь убитых по воде до старой границы, там их переправят на родину.
Пока Ориккайнен плыл с гробами по рекам и озерам, пока возвращался обратно, в роте лейтенанта Суттинена было убито сразу четырнадцать человек.
Плотно заколоченные гробы из неоструганных досок, с черными крестами на крышках, уже стояли в ряд на прибрежном песке, и вянрикки снова вызвал капрала:
— Отвезешь до границы и этих. Путь знакомый.
— Что ж я, херра вянрикки, так и буду возить покойников?
— Когда-нибудь и тебя отвезут, — утешил его Вартилаа.
Штюрмер посмотрел на часы: еще минут десять полета — и можно лететь на аэродром завтракать. Английский крейсер дымил внизу, и ас выписывал над ним круги в одном и том же направлении, словно заведенный. Штюрмер не утруждал себя попытками сбросить на крейсер бомбы, ибо зенитный огонь таких кораблей может причинить большие неприятности. Он только крутился над крейсером, собираясь скоро лететь на завтрак.
— Чертовская работа! — сказал оберст и, поставив штурвал на стопор, стянул через голову меховую куртку. Он повесил ее рядом с клеткой почтового голубя, который с недовольным видом смотрел на летчика красноватой бусинкой глаза. — Удивительно чертовская работа! — повторил Штюрмер.
Дело в том, что асу не давали отпуска, — он не успел налетать положенное число километров. И вот теперь брался за любые «дежурные» полеты, какие мог бы выполнить любой сопляк, только бы накрутить побольше километраж. На радиопульте мигнула красная лампочка, и в наушниках пророкотал чей-то голос:
— Послушай, приятель, ты крутишься над нами все время в одном направлении, и у нас уже заболела шея. Крутись теперь в обратную сторону.
Штюрмер рассмеялся и перешел на передачу.
— Пусть шея у вас не болит, — сказал ас. — Я сейчас улетаю. Передайте привет английской королеве. Я целую ее румяные щечки!..
Он развернул машину, повел ее в сторону берега. Клетка с голубем качалась над его головой. Парашютный пакет мягко пружинил под ним. «Надо бы узнать, — машинально подумал гитлеровец, — кто изобрел парашют? Наверное, немец… Говорят, что в лабораториях Мюнхена из угля уже стали делать синтетическое свиное сало. Угля у нас много. Значит, полакомимся и свининкой!..»
Под крылом самолета мелькнула какая-то точка. Штюрмер не поленился вернуться и спустить себя на несколько «этажей» ниже. Это был жалкий задрипанный ботик, волочивший за собой рыбацкую сеть. Цель скверная, жалко тратить на нее боезапас, оберст только решил припугнуть русских рыбаков: он включил сирену и с ужасающим воем прошелся над мачтами мотобота, хохоча при этом во все горло…
— Ну, что? — сказал он голубю. — Тебе эта музыка не нравится?..
И вдруг ас заметил вдалеке тонкую полоску взбудораженной воды — бледная, почти жемчужного цвета струя тянулась где-то под крылом самолета. Такой след мог оставлять за собой только малый быстроходный корабль, и вскоре Штюрмер разглядел в нем русский торпедный катер. Он опустился пониже, чтобы присмотреться к цели внимательнее и, решив атаковать, открыл дроссель, прибавляя газ.
Ветер упруго ринулся навстречу, кожаная куртка прилипла к переборке кабины. Прильнув к микрофону, Штюрмер прокричал в эфир, чтобы его к завтраку не ждали, он немного запоздает.
— Да, да! Нашел хорошую цель и сейчас начну обучать русских хорошим манерам!..
Он открыл колпак над кабиной, глотнул свежего воздуха и огляделся по сторонам — нет ли поблизости русских или английских истребителей. Потом снова захлопнул колпак и, пройдя над катером, дал три пулеметных очереди по четыре секунды каждая.
Ему ответили. Штюрмер этого не любил. Он уже начинал злиться, и с пикирования боднул море двумя небольшими бомбами. Катер оказался не дурак и лихо выписал восьмерку: взрывы его миновали.
— Что за черт? — возмутился Штюрмер. — Они, кажется, собрались тягаться со мной, и я окажу им эту честь… Как им понравится вот это?
В движение пришли пулеметы и автоматическая пушка. Но в этот же момент колпак разлетелся над ним, и осколком раскроило над бровью лоб — кровь сразу залила глаз. Потом потянуло откуда-то дымком, а в ботинке что-то зачмокало.
Голубь метался над ним в своей клетке.
Штюрмер глотнул воздуха и запел — это ему помогало: о нет, он еще не разбит, посмотрим, что запоют другие!..
— Рябинин! — выкрикивает Никольский, и молодой матрос понимает его с одного лишь слова.
Он хватает минимакс, ударяет его о палубу — капсюль разбивается. Едко пахнущая лакричная сода сильной струей хлещет из спрыска. Сережка направляет струю в люк моторного отсека, где бушует пламя.
На мгновение поднимает голову и видит, как от брюха самолета отрываются маленькие капли бомб. Постепенно они разрастаются; уши режет протяжный вой. Не переставая, грохочет пулемет боцмана. Ромась Павленко, Илья Фролов и Гаврюша Крылов лежат на изрешеченной палубе и стреляют по самолету из карабинов.
Бомбы наконец достигают воды и взрываются на глубине, ударяя по днищу катера «водяным молотом». Самолет, осыпая «Палешанина» ливнем пуль, черной тенью проносится над головами людей.
Немецкий летчик ловко выводил себя из затруднительных положений, кружил машину над гребнями волн, стремительно вонзал ее в высоту, чтобы оттуда снова броситься в рискованное затяжное пике.
Бомбы, автоматическое орудие и восемь пулеметов делали его опасным врагом катера. И радист Никита Рождественский, зажимая бьющую из раны кровь, слышал, как немец, кувыркаясь в небе, пел:
Суп готовишь, фрейлейн Штейн,
Дай мне ложку, фрейлейн Штейн.
Очень вкусно, фрейлейн Штейн,
Суп готовишь, фрейлейн Штейн…
Он пел спокойно, не повышая голоса, даже когда нажимал на бомбосбрасыватель…
Пламя, вырвавшееся из бензобаков, уже пошло на убыль, когда Никольский снова крикнул:
— Рябинин!..
Сережка обернулся. Пулемет молчал, неестественно уставившись в воду.
Боцмана в турели не было видно, только одни его скрюченные посинелые пальцы царапали края боевой кабины, точно Непомнящий хотел выбраться наверх.
Юноша подскочил к турели. Тарас Григорьевич поглядел на него быстро тускнеющими глазами и рванул бушлат — только посыпались пуговицы.
— Сынок, взгляни, что-то грудь жжет…
Голландка боцмана была уже вся залита кровью.
— Сынок… сынок… помоги мне…
Сережка схватил старшину за локти, перевалил его грузное тело через края турели.
— Рябинин! — снова раздался голос Никольского, и юноша понял: медлить нельзя.
Немецкий самолет, почти касаясь воды крылом, разворачивался вдали для повторной атаки. Когда Сережка положил боцмана на палубу, голова Тараса Григорьевича мертво стукнулась о металл.
На этот раз противник рванулся в пике, включив сирену, но ее надрывающий душу вой не мог запугать молодого русского парня, самозабвенно припавшего к прицелу. Все восемь пулеметов, упрятанные в плоскости самолетного крыла, били по маленькому катеру.
Яростно работавший пулемет сотрясал плечи Сережки. Он видел, как самолет камнем падал с высоты, быстро увеличиваясь в размерах, и бил, бил, бил…
Кабина самолета, ширясь и приближаясь, была похожа теперь на огнедышащую топку, словно в ней жарко пылало чудовищное пламя. И вот что-то хрустнуло в локте, резанув острой болью по всему телу, но в следующее же мгновение перед юношей мелькнуло желтое брюхо торпедоносца.
И он, забыв о боли, прочесал вдоль этого ненавистного брюха длинную трассу. Самолет сбросил бомбы.
Выводя машину из глубокого пике, ас простонал от тяжести крови, хлынувшей ему в голову, а потом Рождественский услышал, как он запел снова. Но голос немца теперь уже не звучал спокойно, как прежде.
— Рябинин, — крикнул лейтенант, — бей в мотор! Кабина у него бронирована — это ас!..
Самолет, оставляя после себя белую полоску смерзшихся выхлопных газов, развернулся и снова пошел в атаку.
На этот раз фашист переменил свою тактику: он повел торпедоносец на бреющем полете, на высоте не больше пятнадцати метров от поверхности моря. Ось его пропеллера, в которой размещалось дуло автоматической пушки, не переставала тлеть красноватым огоньком выстрелов.
И Сережке казалось, что все снаряды — один за другим — направляются в его грудь, но не долетают до него только потому, что еще находятся в полете.
Самолет уже совсем близко — висит, точно подвешенный к прицельной раме. Еще секунда, вторая… Ну еще продержись, Рябинин! Ты продержался?.. Тогда собери все свои силы и выдержи еще хоть мгновение… Так! Молодец! Теперь можно…
Сережка нажимает гашетку, самолет гудящим факелом пролетает над мачтой. Видно, как летчик пытается выровнять машину, но, поднявшись немного кверху, она снова падает вниз.
И наконец, точно плоский камень, брошенный кем-то по воде, самолет делает несколько прыжков по гребням волн и начинает тонуть. На глазах у людей открывается прозрачный купол кабины и, выпутываясь из лямок, на фюзеляж вылезает человек в кожаном комбинезоне. Самолет быстро уходит под воду, а на волнах подпрыгивает круглая голова летчика…
Никольский потерял сознание сразу же, как только понял, что бой выигран.
— Не везет нашему командиру, — сказал Ромась, — второй поход — и второй раз его пули не минуют…
Сережка с трудом поднял тяжелую, точно разбухшую руку, но взглянуть на рану почему-то боялся.
— Федюнька! — окликнул он Крылова — Посмотри-ка, что-то с рукой у меня нехорошо…
— Ну, что там у тебя? Давай снимай бушлат… Э-э-э, брат, — протянул матрос, — да как же ты стрелял? У тебя осколок сидит. Вот видишь, он через турель прошел — ослабел, а то бы… Больно?
— Вытащи к чертовой матери!
— Я зубами. Можно?
— Валяй! Только скорее!..
Крылов вытащил осколок:
— Вот, полюбуйся!
— Выкинь за борт! И перевяжи…
Немец, подплыв к катеру, цеплялся за борт скрюченными пальцами. На его плече топорщился перевитый золотым шнуром погон оберста.
— Что, полковник, студеное наше море? — спросил Сережка, помогая здоровой рукой вытянуть летчика на палубу.
Немец стянул с головы шлем, размашисто стряхнул с него воду. Он был невысок ростом, худощав, на вид ему можно было дать лет сорок. На низкий, выдвинутый лоб оберста свисала мокрая, косо подстриженная челка.
Достав платок, Штюрмер вытирал кровь с раненой шеи и равнодушно посматривал на матросов.
Вспоминая школьные уроки по немецкому языку, Сережка сказал:
— Сейчас мы вам сделаем перевязку.
Неожиданно оберст заорал, выпучивая глаза:
— Я член национал-социалистской партии Германии и не позволю врагу бинтовать мои раны. Хайль!..
— Ах, вон он какой! — вскипел торпедист Фролов. — Тогда запрем его, ребята, в гальюн: пусть там «на толчке» кричит свои хайли да хохи. Ничего, не подохнет! И обыщем как следует.
Спокойно стоял матерый нацист, когда отобрали у него парабеллум. И весь взвился на дыбы, когда Ромась расстегнул ему тужурку. Но крепки матросские руки, сорвавшие с груди оберста ожерелье из темных и гнилых волчьих зубов.
— Плохой ты ас, полковник, если в амулетки веришь, — сказал Сережка, и немца увели…
А боцман лежал, вытянувшись между торпедными аппаратами, и чья-то рука уже закинула его брезентом. Сережка встал на колени и открыл лицо старшины. Тарас Григорьевич был как живой, только нос у него по-мертвецки заострился, а глаза, прикрытые тяжелыми веками, казалось, все еще смотрят вдаль. «Сынок, взгляни, что-то грудь жжет», — вспомнил Сережка и, сдержав слезы, закрыл боцмана брезентом.
— Веди катер, — сказали ему, — больше некому…
Мотористы дали ход.
Внутри катера раздался настойчивый стук. Пришел Ромась, держа в зубах ленты бескозырки, чтобы ее не сорвало ветром.
— Поди успокой оберста, — сказал он, — а я постою за рулем…
Когда к Никольскому вернулось сознание, он в первую очередь вызвал к себе Сережку.
— Это ты, боцман? — спросил он, чуть повернув голову к двери.
Сережка шагнул к койке:
— Вы ошиблись, Глеб Павлович. Это я, Рябинин.
— Ты будешь хороший боцман, — улыбнулся Никольский. — А я вызвал тебя вот зачем: когда подойдем к пирсу, доложи контр-адмиралу обо всем, а я… я не могу сегодня…
— Есть! — ответил Сергей.
Никольский закрыл глаза, долго лежал молча.
Потом спросил:
— Где идем?
— Проходим мыс Цып-Наволок.
— Катер сумеешь ввести в гавань? — спросил лейтенант.
— Сумею. Сделаю все, как вы учили.
— Дай воды.
Стуча зубами по железному ободку кружки, офицер напился и в знак благодарности коснулся руки юнги.
— Ты, Сергей, мне нравишься, — сказал он.
Сережка смутился:
— Я, товарищ лейтенант, не делаю ничего особенного.
— Это верно. — Никольский улыбнулся усталой улыбкой. — Все у тебя получается очень просто и… как-то очень хорошо, мой милый…
Вскоре «Палешанин» миновал остров Кильдин и, рыча приглушенными моторами, вошел в Кольский залив. Чайки летели навстречу, волны сделались глаже и слабее. По обоим бортам поплыли скалистые берега. Разворот — и катер входит в узкий каменистый рукав гавани…
— Ромась, садись за пулемет! — говорит Сережка, уводя катер от разрушительных бурунов.
Затянутая сизым дымком гавань неожиданно открывается за поворотом, плотно заставленная кораблями. Сережка видит на причале сутуловатую фигуру контр-адмирала и направляет катер прямо к нему, вводя «Палешанин» между бортами кораблей.
Рев моторов внезапно стихает, и тогда над гаванью наступает тишина, прерываемая только криками чаек да плеском воды о камни. Быстро ставится трап. Сережка дует в свисток, отдавая команду «смирно», а сам начинает подниматься на причал.
Санитары уже выносят из рубки катера Никольского. Носилки, покачиваясь, плывут вдоль причала. Контр-адмирал движением руки останавливает их и подходит к раненому лейтенанту.
— Поздравляю вас, — говорит он, — с присвоением вам внеочередного звания старшего лейтенанта…
Потом оборачивается к Сережке и, резко поднося ладонь к виску, пристально смотрит на юношу. Притихшая гавань ждет. Кажется, что смолкает даже плеск воды, чайки и те кричат реже. Сережка стоит на мокрых досках причала уверенно и прямо.
— Товарищ Рябинин, за отличные боевые действия и привод катера в базу выношу вам благодарность и представляю вас к ордену Отечественной войны первой степени.
И над причалами, над морем, над заснеженными вершинами сопок разносится звонкий юношеский голос:
— Служу Советскому Союзу!..
Оглушительный прибой набрасывается на берег, чайки с громкими криками взмывают в небо.
И чего только не пережгла в себе за эти годы маленькая фронтовая печурка!.. Дымно горел в ней серебряный ягель; накалялась она докрасна от жарко пылавших снарядных ящиков; после боев и атак тлели в ней окровавленные бинты; даже истоптанные по камням, негодные сапоги и те бросали в печурку, только бы не умер огонь!..
Плохо солдату Семушкину, когда нет в землянке огня. Хоть и весна не за горами, а дыхание мороза еще обжигает через щели бревен, инеем покрывается пропотелый полушубок; захочет напиться Семушкин, а в котелке уже лед.
— Ну и климат, черт его побрал! — И штыком долбит солдат лед, чтобы добраться до воды.
Выйдет из землянки — тихо светят крупные яркие звезды. Ветер с шорохом переносит с места на место сыпучие полярные снега. Где-то далеко-далеко плавно ухнет, набежав волной на берег, штормовой океан. И снова — тишина, настороженная фронтовая тишина, в которой пробивается шум горной реки, посвистывает в тесных ущельях ветер да изредка провоет за сопкой голодный волк.
Вернется Семушкин в землянку, погреет руки над слабым пламенем коптилки и скажет:
— Чтой-то зябко, братцы!.. Или это мне кажется?
— Дровишек бы, — ответит другой.
— Да где их достать, — вздыхает третий, — коли тундра кругом — камень голый, дикий, неласковый!..
Однажды лежал Семушкин со своим приятелем Близоруковым в секрете. Изредка ночное безмолвие тундры раскалывал одинокий выстрел снайпера. Порою немецкий пулемет прорубал в ночи светлую строчку трассы. Это, видно, какой-нибудь егерь отпугивал от себя призраки крадущихся к нему разведчиков. А может, просто замерз и торопил свою смену.
Ветер трепал легкое полотно маскировочных балахонов. Океан шумел все глуше и глуше — шторм утихал. На севере — там, где скалистыми утесами обрывался в волны край земли, кружили в небе огненные клубки ракет — гитлеровцы прощупывали пространство Мотовского залива: нет ли русских катеров?
— А ну, — сказал Близоруков, — кажется, кто-то вон с того обрыва снег обвалил.
Отогнули верха шапок, прислушались.
— Шаги какие-то, вроде сучья хрустят, — прошептал Семушкин. — Может, наш…
— Смотри, смотри! — дулом автомата Близоруков показал куда-то в темноту.
Семушкин всмотрелся и увидел фигуру немецкого офицера, идущего во весь рост прямо на них.
— Да что он, ошалел? Не знает, где свои позиции кончаются?
— Не надо стрелять, — предупредил Близоруков, — возьмем живьем…
Ветер раздувал длинные полы шинели немецкого офицера; он шагал очень быстро, перескакивая через камни, раздвигал хрусткие от мороза кустарники. И когда подошел совсем близко, бойцы поднялись ему навстречу, разом крикнули:
— Хальт, хенде хох!..
Офицер остановился, поднял руки и спокойно сказал по-русски:.
— Пистолет — в правом кармане, нож — за голенищем левого сапога. Можете забрать…
И, не опуская рук, повернулся спиной, покорно позволяя себя обыскивать. Кроме шестизарядного парабеллума и ножа в карманах офицера нашли два бутерброда, завернутых в обрывок егерской газеты «Вахт ам Норден», и документы на имя обер-лейтенанта Отто Рихтера.
— Отведите меня к вашему командиру, — строго приказал пленный.
— А это уж мы без тебя знаем, куда вести, — ответил Семушкин, скручивая руки врага за спиной…
В теплой землянке, обитой внутри листами финского картона, немецкий офицер облегченно вздохнул и сказал конвоирам:
— Ну, ребята, если встретимся после войны, так и быть — позову в гости! Выпьем за то, что вы не застрелили меня сегодня…
Дежурный по штабу полка велел солдатам развязать офицеру руки. Когда бойцы ушли, он прочел документы пленного и спросил:
— Вы, обер-лейтенант, прибыли на север из Голландии полмесяца тому назад… Так?
Пленный взял лежавший на столе нож и стал отвинчивать железную подковку на своем сапоге. Каблук сразу отвалился, из-под него выпала круглая металлическая пластинка и покатилась, звеня и подпрыгивая.
Дежурный офицер поднял ее, взглянул на тисненую надпись и сразу же встал.
— Куда вас доставить? — спросил он.
«Пленный» сунул нож в голенище, вложил в кобуру парабеллум, запихнул в карман свои бутерброды.
— Немедленно позвоните, — сказал он, — в штаб фронта. Для начала — дежурному.
— Есть! В какой форме прикажете доложить о вашем прибытии?
«Пленный» не спеша раскурил сигарету и, улыбнувшись, ответил:
— Доложите так: с той стороны притопала пара сапог.
— И все?
— Все…
Контр-адмирал не помнит, сколько он спал. Сон был тяжелый, как удушье. Все время почему-то снилась карта, пересеченная карандашной чертой курса, который вел прямо на минное поле. Хотелось позвать штурмана, сказать, что курс гибельный, но… тело куда-то плыло, покачивалось, в ушах стоял плеск воды, потом вдруг бешено загрохотали колокола громкого боя…
Игнат Тимофеевич вскочил с постели, механически — по нажитой привычке — стал искать сапоги, чтобы бежать на мостик. Но вместо тяжелых штормовых голенищ нащупал мягкие домашние шлепанцы, и звонили совсем не колокола.
Он встал, накинул шинель, прошел в прихожую:
— Кто?
— Рассыльный, товарищ контр-адмирал… Приказано передать на словах, что катер ждет у восьмого пирса в губе Ваенга.
— Добро, можете идти.
И, закрыв за матросом дверь, Сайманов стал быстро одеваться.
…Было время ночного отлива — берег обнажал черные костлявые камни, полоса прибоя лохматилась ворохами морской капусты. Катер раскачивался где-то далеко внизу, и его мачта вычерчивала круги почти на уровне пирса. Цепляясь за обледенелые сходни, Игнат Тимофеевич спустился на палубу катера, где его ловко подхватил старшина.
— Можно заводить моторы, — разрешил контр-адмирал и сразу прошел под капот.
Взяв кружку, привязанную цепочкой к медному лагуну, он напился тепловатой, пахнущей хлором воды, мельком взглянул на себя в бортовое зеркало. Усталость последних бессонных ночей, проведенных за разработкой оперативных планов, конечно, должна была сказаться. И сказалась: глаза покраснели, кожа на лице стала какой-то серой, щеки ввалились глубже…
— Черт возьми, непорядок! — сказал Сайманов, и катерный рулевой невольно вздрогнул: он стоял за штурвалом, спиной к контр-адмиралу, а на спине у него как раз вылезла вата из дырки.
— Не успел зашить, товарищ контр-адмирал.
— Чего это?
— Да вот… ящики грузили, порвал нечаянно…
Рулевой замолчал. Сайманов, заметив прореху на спине матроса, внушительно заметил:
— Матрос должен сам следить за собой. Жен на флоте нету.
— Так точно, товарищ контр-адмирал!.. Нету!
Слегка улыбнувшись, Игнат Тимофеевич запахнул шинель, присел на дощатый диванчик. В моторном отсеке дробно затарахтел дизель, и стало видно, как под решетчатым настилом завращался гребной вал. По выпуклому окну рубки с прищелкиванием заелозила щетка «дворника», старательно вылизывая стекло от инея и брызг.
Рулевой, заранее кладя руль на борт, чтобы отойти от пирса, облегченно вздохнул:
— Ну, пошли!..
Старшина шагнул к рулевому, лениво ковырнул пальцем в дырке на его спине.
— Эва, — буркнул он, — на вас не напасешься, небось казенное, чего жалеть-то!..
— Старшина, не мешайте рулевому вести катер.
— Есть не мешать!..
Пролив скоро кончился, впереди распахивался простор взбаламученной ветром воды. Катер сильно тряхнуло, кружку сбросило с подноса — она закачалась на цепочке.
— Прибавить оборотов, — сказал Сайманов, ловя кружку.
Гребной вал, сотрясая решетку настила, загудел под ногами глухо и протяжно. Старшина осторожно присел напротив Сайманова; было видно, что он хочет что-то спросить, но стесняется.
— Ну, — сказал Игнат Тимофеевич. — Что?
— Да вот, товарищ контр-адмирал, позвольте задать один вопрос… Скоро ли у нас егеря гнать будут… Вот, пожалуй, и все. Простите, что побеспокоил…
— Скоро, товарищ, скоро! — сказал контр-адмирал. — Вот только страну Суоми надо из войны выбить. Кировскую железную дорогу освободить полностью, а потом и в Лапландии наступать можно…
Надвинув на нос щеголеватую мичманку, старшина неопределенно, скорее из уважения, согласился:
— Это, конечно, так…
Катер резко положило на борт. С минуту он шел накренившись, лохматая пена смачно хлестала по стеклам. Держась за вделанный в переборку поручень, контр-адмирал добавил:
— А ты не спрашивай! Будет нужно — тебе скажут…
Катер, сбросив с палубы тяжелую воду, выпрямился. Всматриваясь в набегающую тьму ночи, рулевой доложил:
— Подходим к берегу. Прикажете вставать к третьему пирсу?
— Да, к третьему!..
И старшина, перекинув на подбородок ремешок своей мичманки, поднялся на палубу готовить швартовы…
Когда контр-адмирал прибыл в штаб, ему сказали:
— С той стороны явился лейтенант Ярцев. Он имеет важные сведения…
— Добро! — ответил Сайманов, проходя в свой кабинет.
Ярцев дремал в глубоком кресле, облокотившись на край стола.
— Простите, — извинился он, вставая, — я не спал двое суток.
Игнат Тимофеевич крепко пожал ему руку:
— Поздравляю с возвращением. С голландскими документами все обошлось благополучно?
— Так точно. Ни сам комендант Лиинахамари капитан Френк, ни владелица Парккина-отеля фрау Зильберт, у которой я остановился, ни к чему не могли придраться.
— Итак, — сказал Сайманов, усаживаясь за стол, — самое главное?..
Ярцев достал из кармана бутерброды, ножом снял с них толстый слой маргарина, под которым скрывались тонкие пергаментные листки, сплошь усеянные многочисленными пометками.
Контр-адмирал поднес их к абажуру настольной лампы, — на промасленной бумаге четко проступили очертания Печенгского залива.
— Рассказывайте, — разрешил Игнат Тимофеевич, и лейтенант, слегка покачнувшись от усталости, шагнул к карте.
— Петсамо-воуно-фиорд, — произнес он, показывая залив, в который узкой змейкой втягивалась с юга река Печенга. — Гитлеровцы сейчас торопливо укрепляют его побережье. Очевидно, они извлекли должный урок из матросских десантов на причалы Новороссийска и боятся повторения подобных операций в Заполярье… Считая невозможным применение танков в горах, генерал Дитм отдал приказ вкопать их в землю по обоим берегам фиорда. На входных мысах, обозначенных на немецких картах по-фински, — Нуурмиенисетти и Нуурониеми…
— Романов мыс и Палтусово Перо, — мимоходом заметил Сайманов. — Ну, дальше…
— На этих входных мысах, — продолжал Ярцев, — немцы усилили батареи, добавив к ним еще несколько орудий, дополнительно поставили прожекторные платформы. Но основную угрозу представляет, как и следовало ожидать…
— …Мыс Крестовый!
— Так точно, товарищ контр-адмирал! Здесь гитлеровцы установили «большую Берту» калибра двести десять миллиметров и две противокатерные батареи…
— Калибр? — спросил Сайманов, сравнивая показания Ярцева с пометками на листочках.
— Центральная батарея — сто пятьдесят пять, а вторая — она расположена севернее, вот здесь, — лейтенант показал где, — калибра семьдесят пять миллиметров. Мне удалось познакомиться в Парккина-отеле с ее командиром обер-лейтенантом фон Эйрихом. Он сказал мне, что один только мыс Крестовый может закрыть своим огнем все подходы к Петсамо-воуно-фиорду; присутствовавший при разговоре полковник Герделер добавил, что ни один русский катер никогда не проникнет в Лиинахамари…
— Ну, ладно, — улыбнулся Сайманов, — пусть эти господа остаются при своем мнении…
Сказал и подумал: «На случай наступления мыс Крестовый должен быть в наших руках с самого начала. А потом только можно врываться в Лиинахамари!..»
— В понедельник, товарищ контр-адмирал, из Лиинахамари ушла в море подводная лодка. Я бы не обратил на это внимания, если бы не странная подготовка к ее выходу.
— Где она грузилась, лейтенант?
— Около тоннелей, где расположены торпедные склады. Причем весь район причалов был оцеплен отрядами полевой жандармерии. Мне не удалось проникнуть туда.
— Да, — задумался Сайманов, — тут что-то неспроста. Второй лорд Британского адмиралтейства уже проговорился, что за последнее время много союзных кораблей погибло от подводных лодок. И при очень странных обстоятельствах… Да-а-а…
— Последнее, — сказал Ярцев. — На следующей неделе в Порсангер-фиорд должен войти большой немецкий караван. Транспорты и мотобаржи под конвоем тральщиков и миноносцев…
Ровно в восемь часов, когда на кораблях отбили склянки, вошел для доклада адъютант:
— Доброе утро, товарищ контр-адмирал!
— Не совсем-то оно доброе, ну, ладно. Может, ты чем-нибудь порадуешь?..
Адъютант разложил перед собой бумаги, записки и тексты принятых шифровок.
— Только что, — сообщил он, — запеленгована работа радиостанции одной немецкой субмарины.
— Каковы ее позывные?
— Тире-тире-точка-тире.
— Ага! — оживился Сайманов. — Наконец-то Швигер заговорил. Каковы же его координаты?
Адъютант взглянул на свои бумаги, потом на карту:
— Радиопеленги, товарищ контр-адмирал, пересеклись рядом и образовали треугольник, центр которого находится примерно в сорока милях к норд-осту от Канина Носа.
— Далеко!.. Я давно уже замечаю, что Швигер жмется к берегам Новой Земли. Недаром у нас, когда он держит позицию, пропадают мотоботы с пушниной…
— Что прикажете, товарищ контр-адмирал?
Игнат Тимофеевич подумал, решительно хлопнул по столу ладонью:
— Вот что! Всем кораблям, находящимся в местах скрещения коммуникаций — такие места подводные корсары особенно любят, — дать радиограмму… И такого содержания: первую готовность к бою не снимать, в подозрительных районах через каждые полчаса проводить контрольное бомбометание…
Сайманов отыскал на карте, разложенной поверх стола, крохотную модель патрульного судна, спросил:
— Какие сведения с «Аскольда»?
— Получена шифровка, — доложил адъютант. — Два дня тому назад у них кончилась пресная вода, вчера доели хлеб, а сейчас подходит к концу топливо.
— Радируйте Рябинину следующее: «Идти на угольную бункеровку в Иоканьгу». А когда «Аскольд» забункеруется — снова пойдет в море для продолжения патрулирования.
— Разрешите продолжать, товарищ контр-адмирал?
— Пожалуйста.
— Корвет «Ричард Львиное Сердце» вышел на свободную охоту.
Сайманов взял у адъютанта донесение патрульных судов, несших дозор на Кильдинском плесе, и прочел: «Британский корвет в 03.18 по местному времени пересек полосу брандвахты и, не отвечая на позывные, скрылся в неизвестном направлении…»
Игнат Тимофеевич отбросил бланк донесения, приказал:
— От имени союзного морского командования надо сейчас же договориться с корветом о радиопозывных, и командору Эльмару Пиллу впредь отвечать незамедлительно, коли мы их для дела вызывать будем!
— Какие будут еще распоряжения?
— В одиннадцатой комнате спит лейтенант Ярцев. Когда проснется, чтобы уже была заготовлена для него недельная путевка на курорт в Мурмаши. Это, слава богу, недалеко, и, если он нам потребуется, мы его сможем быстро вызвать.
— Будет исполнено, товарищ контр-адмирал.
— Предстоит торпедный удар по вражескому каравану. После обеда не забудь мне напомнить, чтобы я встретился с начальником авиаразведки. Надо не упустить этот караван и перехватить его еще на подходе к Порсангер-фиорду…
Через открытую форточку донесся вой сирены, пение корабельных горнов, глухой лязг цепей.
— Это вернулся «Летучий»? — спросил Сайманов.
Адъютант шагнул к окну, отдернул тяжелую штору.
— Так точно! — сказал он, вглядевшись в предрассветный туман. — Эскадренный миноносец «Летучий» становится на якорь.
— Добро! Тогда подайте к причалу катер, я должен повидать капитана третьего ранга Бекетова.
На всем Северном фронте, от хребта Муста-Тунтури и до затерявшейся в лесах станции Масельская, царило затишье.
Зато военный океан грохотал по-прежнему. В тучах брызг выносились с гребня на гребень узкие подвижные миноносцы. Во мгле предвесенних штормов настороженно рыскали патрульные суда с расчехленными орудиями. Взлетали на высоту волн и снова скрывались в водяные пропасти юркие «морские охотники». В рискованную темноту ночей, погасив промысловые огни, уходили рыболовные траулеры…
Рябинин всю ночь расхаживал по мостику, вполголоса пел старинную поморскую песню:
Летом день и ночь в моем краю
простирает власы солнце красное,
а зимой неизреченные
венцом огненным сияют сполохи.
Ну а мне светил в стране полуночной
тихий голос песенный,
взгляд твой ласковый…
И всю ночь «Аскольд» шел по Белому морю, которое играло и шумело под лучами незакатного солнца. Матросы не уходили с палубы, дыша смолистым запахом хвойных лесов, что тянулись слева нескончаемой зеленой каймой. Чайки, нахохлившись, сидели на воде по-ночному, морские, травы извивались на пологих волнах длинными рыжими стеблями.
Китежева смотрела, смотрела на это ночное море, на эти нежные розовые облака, плывущие вдали, и неожиданные слезы блеснули в ее глазах.
— Как хорошо-то! — сказала она. — Война ведь, а все равно как хорошо кругом!.. Мне даже плакать хочется оттого, что я живу в таком мире… В таком чудесном!..
Артем сидел рядом с ней на откинутой доске рыбодела, смотря за борт, где пенилась изумрудно-зеленая вода. Взглянув на девушку, определил белую ночь коротко:
— Вечер и утро протягивают друг другу свои руки.
Девушка не ответила, прислушиваясь к голосу капитана. С высоты мостика слова песни не долетали до палубы, и один только мотив — тягучий, как осенний ветер, — вплетался в шум воды за бортом.
— Все поет, — сказал Артем, посмотрев на мостик. — Рад, что телеграмму от жены получил. Привела шхуну в Кандалакшу и на днях выезжает поездом на север…
Волна, подмятая форштевнем, вырвала свой гребень из-под привального бруса, косо хлестнула снопом брызг вдоль борта. Варенька вытерла платком лицо, засмеялась, потом снова задумалась о чем-то.
— Знаешь, — вдруг сказала она, — вот мне почему-то всегда кажется, что Рябинины прожили большую хорошую жизнь!..
— Может быть, — согласился Артем. — Хотя вся их жизнь состоит из бесконечных разлук и встреч.
— Что ж, — отозвалась Варенька, — разве это не хорошо: ждать, встречаться, снова провожать. Кажется, никогда бы не надоело…
Они ушли с палубы на рассвете, если только можно назвать рассветом то время, когда вокруг почти ничего не изменилось, лишь стрелка часов механически шагнула вперед. В коридоре, огибающем корму наподобие подковы, им встретился Мордвинов. Он курил махорочную цигарку и, увидев лейтенанта, бросил окурок в открытый иллюминатор.
— А курить здесь не полагается, — сказал Артем, словно не замечая, что Варенька сжимает ему локоть.
— Можете в наказание оставить меня без берега, — резко ответил матрос. — Мне он не нужен!
И, сердито глянув на девушку, Мордвинов стрелой взвился по трапу, ведущему на верхнюю палубу.
Варенька оставила локоть Артема, устало вздохнула:
— Ну вот! Я так и знала, что он стоит здесь — ждет… А ты, Артем, можешь хотя бы ради меня не задевать его по пустякам?
— Это не пустяки, — строго произнес Пеклеванный. — Он курил в неположенном месте.
— Ты уже начинаешь раздражать меня своей официальностью.
— Мне бы не хотелось раздражать тебя, Варя, но это моя прямая обязанность. Оставь я сегодня в покое Мордвинова, завтра тебя, потом еще кого-нибудь, и будет не корабль, а ярмарка!..
— Ты очень много берешь на себя, — сказала Варенька и, подходя к двери лазарета, снова вздохнула: — А все-таки удивительный человек!..
— Кто?.. Я?
— При чем здесь ты! Ты совсем не удивительный. А вот Мордвинов, он — да!.. И в то же время, Артем, я ему очень благодарна. Он следит, как родная мать, чтобы я высыпалась, ругается с кочегарами, если нет пара на отопление каюты, приносит мне в походе горячий кофе. Я встаю — и моя одежда уже высушена. А это, знаешь, как ценно!..
Немного утомленная, она слабо пожала ему руку:
— Спокойной ночи! Хотя ее не было сегодня. Увидимся в Архангельске…
Улыбнулась на прощание и закрыла за собой дверь каюты.
Глядя в иллюминатор, Пеклеванный докуривал папиросу и прислушивался… Вот она плещется перед сном над раковиной, вот шуршит в ее руках полотенце, и, наконец, со звоном скользят по раме кольца коечных штор.
— Спи, Варенька, спи…
Архангельск встретил аскольдовцев гудками заводов, мастерских, лесопилок. В небо тянулись трубы, краны и целый лес мачт. На баржах грохотали лебедки, по причалам сновали грузчики, проходящие мимо буксиры бросали на мостик корабля рваные хлопья дыма.
И Рябинин сказал удовлетворенно:
— Архангельский город — всему морю ворот!..
Долголетняя привычка рыбака искать и находить косяки рыбы сказалась в нем с новой силой: всю зиму и весну «Аскольд» настойчиво выслеживал в океанской глубине субмарины противника. Две фашистские подлодки с трудом, на последнем издыхании дизелей, доплелись до Варангер-фиорда, а одна навсегда осталась лежать на грунте с задохнувшейся командой. После этого на рубке патрульного судна появилась звезда из бронзы, в центре которой мичман Мацута вывел цифру «1».
Много штормовал «Аскольд», много простояли у орудий матросы, всматриваясь в мглистые океанские дали, и весной старшему лейтенанту Рябинину присвоили новое звание.
— Товарищ капитан-лейтенант, — спросил Пеклеванный, — когда прикажете провести увольнение на берег?
— Сразу, как встанем на якорь, проведите приборку, дайте в души пресную воду, потом можно пустить людей на берег!..
А город, прислонившись к реке широким плечом причалов, шумел по-воскресному: оживленно и зазывающе. Город Архангельск (так он помечен на картах), город Северная Ривьера (так его зовут североморцы)…
«Аскольд» бросил якоря и — замер.
Когда была закончена приборка всех помещений, дежурный по низам Алеша Найденов прошел вдоль корабля и над каждым люком свистел в дудку оглушительно и резко:
— Идущим на берег построиться на левом шкафуте! Форма одежды номер три!..
Через минуту левый борт корабля зачернел бескозырками. Пеклеванный, в новом кителе, вышел к построившимся, скомандовал:
— Первая шеренга, два шага вперед… марш!
Культура команды — это культура корабля, культура флота. Грязный носовой платок, вынутый матросом из кармана, дает право предполагать, что парусиновые чехлы на корабле также не выстираны. Зеленая окись на медной бляхе ремня говорит о том, что на корабле плохой боцман, — корабль запущен, и медяшка приборов не драится по три раза ежедневно, как положено на флоте. А чересчур лихо надвинутая на ухо бескозырка напоминает накрененный мостик корабля, по халатности команды загруженного не по правилам…
Потом вперед выступает Самаров — на его погонах уже не одна, а две звездочки: его тоже недавно повысили в звании.
— Товарищи, — говорит Олег Владимирович, — не надо забывать, что этот краткий отдых, для которого мы пришли сюда, не должен быть ни для кого бесшабашным разгулом. Ходить по улицам надо так же, как вы ходите по палубе. Разговаривать с населением надо так же, как вы разговариваете со мной. Не кичитесь своими заслугами. Берегите честь имени корабля, которое вы носите на ленточках…
А Варенька, собираясь идти на берег, уже переоделась в цветастое летнее платье и, когда Артем вошел, сказала:
— Я сейчас надела это платье и даже себя не узнаю. Бог ты мой, неужели я вот такая и была до войны?.. Как странно! И не пойму: то ли лучше, то ли хуже?..
— Я не знаю, какая ты была раньше…
Девушка несколько раз повернулась перед зеркалом, поправила волосы и неожиданно рассмеялась. Артем сухо усмехнулся.
— Я-то над собой смеюсь, — сказала Варенька, — а ты чего?
— Да так. Едва ты переоделась в гражданское, как в тебе сразу появилось даже кокетство.
— Ну вот, — нахмурилась девушка, — сразу уже и кокетство!.. Кстати, Мордвинов внесен в список идущих на берег? Если ты вычеркнул, то я как его непосредственный начальник буду вынуждена…
— Ладно, ладно! — перебил ее Пеклеванный. — Отпустил я твоего санитара!
— Тогда пойдем и мы…
В городском саду играл оркестр. Плавная мелодия вальса, перемежаясь с гудками пароходов, плыла над простором Северной Двины. Тянущийся по краю песчаного откоса бульвар шумел зелеными деревьями. По проспекту Павлина Виноградова катились вагоны трамваев, пестрели афиши. После скупых заполярных пейзажей все казалось праздничным, необычным, даже приукрашенным.
Они шли вдоль аллеи, обсаженной тополями, и Варенька говорила:
— Артем, как хорошо в тыловом городе, верно? Ты чувствуешь, какой здесь запах? Это запах настоящей земли, а не голого мурманского камня, к которому мы все так привыкли. И воздух здесь не солоноватый, а пресный. И липой пахнет, Артем!..
Вечером «Аскольд», лавируя в узких рукавах реки Маймаксы, выходил в море. Мимо бежали острова, покрытые веселыми ромашками. Уплывали за корму деревеньки с горланящими петухами.
И снова пошел «Аскольд» по Белому морю; снова, расхаживая по мостику, тихо пел Рябинин:
А и выйду я в море синее,
вижу — правит отец мой судном.
Так запой же, отец,
чтоб унялась печаль человеческая!..
А над морем плывут облака,
словно парус лодейный, широкие.
Крылья земные летят —
то олени бегут печорские.
О песня, ты — слава архангельская…
О сторона архангельская,
в которой песня жизни моей поется!..
Артем слушал песню, грустную, как сама разлука, и думал о Вареньке. Вот уже около года они служат под одним флагом; одна и та же волна раскачивает их каюты, они обедают за одним столом, одни и те же колокола громкого боя поднимают их по тревоге…
«Но разве же это все?..»
— Штурман, — сказал Пеклеванный, — сейчас пересечем траверз Мудьюгского маяка, возьмите на него пеленг, чтобы нам не сбиться с фарватера!
— Есть! — ответил Векшин, откидывая светофильтры на пеленгаторе компаса, чтобы солнце не слепило глаза.
«Да, — продолжал размышлять Артем, — так разве же это все». Сколько раз они оставались наедине, чтобы говорить, говорить, говорить. И все не о том, не о том, не о том…
— Помощник, — окликнул его Рябинин, — иди-ка ты спать! В случае чего — разбужу.
— Есть, товарищ капитан-лейтенант!
Артем спустился с мостика. Волна перекатилась через фальшборт, окатив его холодным дождем. Лейтенант поднял капюшон и остался на палубе. «Интересно, — думал он, — что делает Варенька сейчас?..»
Пеклеванный поднес к глазам руку с часами: стрелки стояли, как и должны стоять в полночь, — соединившись вместе, и в этих соединенных стрелках ему почудилось что-то пророческое.
— Эх, — сказал он, внезапно затосковав, и ему мучительно захотелось вот сейчас же, немедленно, увидеть ее лицо, услышать милый голос.
Кто-то постучал ему в пятки. Лейтенант и не заметил, что стоит на крышке люка машинного отсека. Он живо спрыгнул, и люк откинулся, из него высунулось худое лицо Корепанова.
— Ух, — сказал машинист, — а я уже ругаться хотел!.. Вы как раз, товарищ лейтенант, нужны механику.
— Сейчас приду, — ответил ему Пеклеванный и, уже не раздумывая, бросился на корму.
Один трап — вниз… другой — наверх… дверь коридора — настежь!
Не стучась (стрелки стоят еще вместе), Артем повернул задвижку двери. Варенька стояла посреди судового лазарета, и руки ее смутно белели в каютных потемках.
— Так поздно? — удивилась она.
— Варенька, — сказал он, зажмурив глаза, — меня ждут в машинном отсеке…
— Ну?
— Так вот, у меня нет времени разговаривать с тобой долго. Я хочу только сказать… Знаешь, Варенька, я люблю тебя!.. Очень!.. — И, повернувшись, вышел.
В узком кормовом коридоре его зашатало, как в шторм, бросая плечами от одной переборки к другой. Чтобы успокоиться, лейтенант достал из портсигара папиросу. Но, как назло, не было спичек…
— Товарищ Беридзе, сколько вы не были в отпуске?
— Да уже четыре года, товарищ контр-адмирал.
Сайманов кивнул на кресло:
— Садитесь, побеседуем. У вас, кажется, мать еще жива?
— Почему это «еще жива»? — обиделся старший лейтенант, усаживаясь напротив Сайманова. — Она еще долго жить будет!
— Ну-ну, разве я хочу плохого, дай ей бог здоровья! У меня вот, например, мать умерла, когда мне и трех лет не было. А у вас что, мать молодая?
— Шестой десяток пошел, товарищ контр-адмирал. Не знаю, как сейчас, а перед войной она меня еще песнями будила. Однажды смотрю, как девушки несут кувшины, и вижу — ничем моя мать от них не отличается. Такая же стройная, гибкая и такая же сильная… Вот она у меня какая!
— А что пишет?.. Тоскует, наверное, хочет повидать сына?
— Конечно, не без этого. Как и всякая мать, товарищ контр-адмирал.
— Ну что ж, — Сайманов потер седые виски, лицо у него было усталое, — придется дать вам отпуск. Только к молодому вину вы не поспеете. Надо выехать примерно через неделю, чтобы вернуться обратно в июле. По имеющимся сведениям, между Рюти и Риббентропом ведутся новые секретные переговоры. По всему видно, что на севере назревают какие-то крупные события. Вы нам будете нужны…
Вахтанг вышел из штаба, жмурясь от яркого света. Кольский залив сверкал под лучами солнца. Кое-где в низинах сопок еще лежал снег, а противоположный берег залива уже был густо усыпан цветущей черемухой.
И девушка продавала цветы:
— Первые подснежники… А вот первые подснежники!..
Ее большие глаза светились солнцем, а над верхней губой, по-детски припухлой и нежной, золотился легкий пушок. Она улыбнулась Вахтангу и спросила, почему-то стыдливо краснея:
— Вам один букет?.. Или два?..
— Вах! — произнес старший лейтенант, решительно перекладывая на сгиб руки все букеты сразу. — Сколько с меня?
И, расплатившись с девушкой, он направился на вокзал, высоко перепрыгивая через лужи и ручьи, бегущие вдоль наклонных улочек.
Сережка уже стоял на перроне, тоскливо вглядываясь вдаль, где заманчиво и плавно убегали в сторону юга серебристые рельсы.
Вахтанг дружески похлопал его по плечу:
— Здорово, старшина!
— А-а, Вахтанг, здравствуй!
— Давно с моря?
— Пришел сегодня ночью… А ты?
— А я, Сережка, уже неделю не был. Стоит мой «охотник» в доке с погнутыми лопастями винтов — очень близко бомба разорвалась. Сейчас механики чинят. Торопятся…
Вдали послышался гудок паровоза, и Вахтанг, посмотрев на часы, сказал:
— Шестнадцать часов сорок четыре минуты. Как раз через минуту здесь будет. Считаю, что железнодорожникам за такую точность в военное время надо подарить половину букета.
— Ну, ну! Лучше дай цветы мне, а то ты действительно раньше времени раздаришь их от своей кавказской щедрости, — вступился Сережка. — Дай-ка я сам поднесу их матери…
— Что ты! — возмутился Вахтанг. — Я этот букет пока собирал, можно сказать, все скалы, как горный баран, облазил. Последние штаны изодрал.
Пока они спорили, состав подошел к перрону. Ирина Павловна, к огорчению Вахтанга, уже держала в руках букет пышных полярных маков, поднесенный ей Дементьевым, который встретил экспедицию еще в пригороде Мурманска.
Сережка смотрел на мать с нескрываемым восхищением и удивлялся той перемене, какая произошла в ней за эту зиму. Ирина Павловна погрубела, в ее повадках появилось что-то сильное, мужское, а лицо стало обветренным, как у отца.
— А это что? — вдруг спросила она, заметив две красные нашивки легких ранений.
— А это, мама, война, — просто ответил Сергей. — Без этого не бывает…
— Мед жрать да пчел бояться, вах!..
Из вагона уже выгружали тяжелые бумажные свертки. Документы экспедиции были погружены в машину и под охраной лейтенанта милиции отправлены в институт.
— А Прохора, я вижу, нет, — грустно сказала Рябинина.
— Он в море, — почти хором ответили Сережка и Вах-танг, спорившие, кому нести чемодан.
— Ну, ладно. Тогда ведите меня домой. А то я боюсь, что потеряюсь, как маленькая. Здесь такие дома, столько людей, а там у нас было так тихо, только паруса гудят. Я еще до сих пор не могу прийти в себя…
В Мурманске недавно открылся магазин, в котором можно было купить все, как и до войны. Правда, все стоило очень дорого, и Вахтанг, влетевший в магазин с громадным чемоданом на плече, вначале стал даже заикаться, когда прочитал на витрине цены. Но, пересчитав деньги, старший лейтенант быстро осмелел. Все началось с того, что он купил большую бутылку «Цинандали», и кончилось тем, что позорно задолжал полтора рубля любезной кассирше. Как ни спорила Ирина Павловна, ничего не помогло.
— Вах! — отвечал Вахтанг. — Не пропадем!..
Нагруженные покупками, пошли домой.
— Даже не верится, что я сейчас буду дома, — говорила Ирина Павловна. — У меня еще все качается под ногами и в ушах стоит плеск воды…
Войдя в квартиру, она первым делом поставила в воду букет подснежников, окружив его бутонами полярных маков.
— Вот теперь, — объявила женщина, — стол готов для праздника!
— Если поставить на него еще и бутылку, то да, пожалуй, стол будет готов, — согласился Вахтанг и крикнул: — Эй, Сережка, выдвигай «Цинандали» на передовую линию фронта!..
— К чему такая поспешность? Ты куда-нибудь торопишься?
— Нет. Если я понадоблюсь, то за мной придут. Я оставил, Иринушка, на катере твой адрес.
— Я тоже сегодня свободен, — сказал Сережка, откупоривая бутылку. — До одиннадцати ноль-ноль, конечно.
— Ну вот и чудесно. Жаль, что нет Прохора, а то я сегодня была бы совсем счастлива…
Все уселись перед открытым окном, откуда виднелся Кольский залив, и Вахтанг, заметив, что один корабль снимается с якоря, предложил выпить за то, чтобы этот корабль благополучно вернулся к родным берегам. И, выпивая первую рюмку, Ирина Павловна вдруг увидела перед собой низкие, исхлестанные волной борта «Аскольда», который где-то пересекает сейчас простор океана.
И совсем неожиданно в прихожей раздался звонок. Сережка бросился открывать дверь, но мать остановила его:
— Обожди, это, наверно, отец. Я сама открою ему. А вы не пейте вино, выпьем вместе с Прохором!..
Она вышла и через минуту вернулась обратно:
— Вахтанг, иди — это за тобой!..
Старший лейтенант, оставив на столе нетронутую рюмку, вышел в прихожую; там стоял адъютант Сайманова.
— Слушаю вас, — приветствовал его Вахтанг.
— Срочно в штаб, — сказал адъютант, привычно щелкнув каблуками. — Контр-адмирал ждет…
— В чем дело? — спросил Беридзе, уже сидя в «виллисе», который мчался по улицам Мурманска.
— Флот ставится на постоянную боевую готовность, — ответил адъютант. — Дело в том, что немецкие подлодки стали активно употреблять акустические торпеды, которые идут на шум винтов или машин корабля, и спастись от них пока почти невозможно.
— И кто-нибудь уже… не спасся?
— Да, в Карском море, около берегов Новой Земли, немцами торпедировано одно наше судно.
— А что это за корабль? — спросил Вахтанг, настораживаясь.
Адъютант не ответил. С океана пахнуло холодом.
День шел на убыль.
Рябинин любовно смотрит на своего помощника. В этом походе Пеклеванный ходит праздничным, как на свадьбе. Белый, туго накрахмаленный воротничок, аккуратно повязанный шелковый галстук, из-под реглана сверкают золотые запонки.
«А все-таки привык я к нему, — думает Прохор Николаевич. — Неплохой парень…»
— Ну и видимость, черт бы ее побрал! — ворчит Артем — Сигнальщики, внимательнее смотреть!
— Есть смотреть!
Пеклеванный делает шаг в сторону, и черты его лица сразу же становятся расплывчатыми. «Аскольд» идет в каком-то рыхлом желтоватом тумане. Туман, точно свалявшаяся шерсть на старом ошкуе, повисает над водой редкими косматыми клочьями.
Выбив о поручень трубку, Рябинин подходит к рулевому. Хмыров ворочает штурвал волосатыми ручищами, всматриваясь в матовый кружок компаса. Иногда он бросает взгляд в раскрытое окно рубки. А там все такое знакомое, аж смотреть тошно: туман, голубоватая пена и мокрое, ныряющее сверху вниз острие носовой палубы.
Но вот матрос вытянул шею, прищурил глаза:
— Товарищ командир, в море плавающий предмет!
Рябинин вскинул к глазам бинокль, разглядел среди волн тяжелый неуклюжий ящик.
— Штурман, — сказал он, — дайте сведения о наличии в этом районе моря наших кораблей.
Векшин в ответ весело прокричал в иллюминатор:
— Перед нами здесь недавно прошел наш старый знакомый — корвет «Ричард Львиное Сердце»!
— Добро, штурман.
Рябинин успокоился: «Наверное, англичане и сбросили этот ящик. Мало ли чего в море не плавает».
Но Мордвинов, стоя на площадке дальномера, возвышавшейся над мостиком, вдруг крикнул:
— Ящик не качается!.. В нем что-то есть, в этом ящике!..
— Как не качается? — Капитан-лейтенант вторично прильнул к биноклю, всматриваясь в беспросветную муть тумана.
Да, действительно, вокруг ящика громоздились большие гривастые волны, а он ни разу не был взброшен на гребень. И даже… даже как будто двигался в сторону.
Рябинин шагнул к компасу, быстро взял пеленг на ящик.
— Штурман, — спросил он, — каково направление здешних течений?
Векшин быстро листал таблицу лоции.
— Сейчас, сейчас, — приговаривал он, отыскивая нужную страницу, — вот, нашел! Течения в этом районе идут с зюйд-оста на норд-вест!..
Прохор Николаевич снова взял пеленг. Ящик плыл в обратном направлении, точно какая-то подводная сила несла его против воли. И вдруг страшная догадка пронзила мозг капитан-лейтенанта.
— Помощник, — крикнул он сорвавшимся голосом, — играйте тревогу!
— Есть! — бесстрастно отозвался Артем, нажимая педаль колоколов громкого боя.
И в этот же момент:
— Правый борт — торпеда! — крикнул Мордвинов.
Море распоролось надвое пенистым следом. Узкая дорожка взбудораженной воды, быстро вытягиваясь от самого ящика, побежала к «Аскольду».
— Право на борт! — быстро сообразил Пеклеванный.
Рябинин налег на телеграф всей грудью, ставя машины на полный ход, чтобы увести корабль в сторону. За кормою бешено вскипела вода. Но торпеда — или это только показалось? — повернула и снова пошла на патрульное судно.
Тогда Рябинин несколько раз крикнул рулевому:
— Лево руля!.. Право руля!.. Лево!.. Право!..
Он хотел увести «Аскольд» от торпеды резкими стремительными поворотами, хотел отшвырнуть ее работой винтов. Но начиненная смертью стальная сигара по-прежнему шла на корабль, ровно выбивая на воде струю воздушно-керосиновых газов.
— Да что она — заколдованная?! — крикнул Пеклеванный. — Клади руль до отказа!.. Клади!..
Последний момент запомнился Рябинину на всю жизнь: Хмыров висит на штурвале с широко раскрытым кричащим ртом, а в распахнутую дверь с грохотом вползает труба сорванного дальномера.
Потом решетчатая палуба мостика придвинулась к самому лицу капитан-лейтенанта и показалась ему вдруг мягкой, родной и удобной…
Очнулся он, еще слыша скрежет металла и голоса людей. Значит, беспамятство длилось лишь несколько секунд — не больше. На корме кто-то вдруг закричал — дико и страшно, вкладывая в этот вопль свою боль, всю безнадежность.
Хватаясь за станину машинного телеграфа, Рябинин поднялся на ноги. Ожидал увидеть на себе кровь, но крови не было. Мокрый ветер гулял в раскрытых настежь рубках. Сирена надрывно выла, приведенная в действие толчком взрыва, выла так оглушительно и надсадно, словно оплакивала свою гибель.
— Заткните ей глотку! — сказал Рябинин, и кто-то полез на дымовую трубу, перекрыл вентиль пара.
А на переборке висели неизвестно как уцелевшие часы. Обыкновенные морские часы. Их стрелки показывали ровно 16 часов 15 минут. Через полчаса в Мурманск приедет жена.
«Аскольд» качался, окутанный плотным облаком пара: наверное, лопнули паропроводы; что делалось на корме — разобрать было нельзя. Прохор Николаевич нащупал аварийный телефон, нажал кнопку. Ответного звонка не последовало. Тогда он стал опробовать все сигналы подряд. Ни один из них не действовал. Трубка долго не вешалась на крючок, и Рябинин бросил ее на палубу.
— Ну, чего смотришь?.. Вставай! — сказал он Мордвинову, который был сброшен взрывом с дальномерной площадки. — Хорошо, что не за борт упал…
Громко стуча сапогами, по трапу взбежал Мацута.
— Попадание в машину, — сказал он, задыхаясь и держа руку на сердце. — В район сорок третьего — шестьдесят восьмого шпангоутов!
Точный доклад вернул Рябинину прежнюю бодрость. Он отдал приказ: ставить подпоры, защищать от воды каждый отсек, вторую кочегарку не сдавать…
— Вторая кочегарка не сдается! Там Пеклеванный!..
— Первая?
— С первой беда! — отмахнулся Мацута, ставя ноги на трап. — Ни один не вылез. Наверное, погибли.
— Всю команду на борьбу с водой!..
Рябинин вырвал из блокнота листок, написал на нем крупными прыгающими буквами:
«Корабль торпедирован подлодкой. Координаты…»
— Отнести в радиорубку. Передать в эфир клером!..
По мостику плыл горький белесый чад. Это штурман уже сжигал секретные коды, бросая в воду тяжелые свинцовые переплеты.
…Щека разодрана в кровь. Галстук съехал набок. Золотые запонки отлетели к черту. Пеклеванный, схватив кувалду, забивает аварийные клинья.
— Держи подпору!.. Ставь!.. Свети фонарем!.. Бей!.. Крепче бей!.. Да не по пальцам, черт бы тебя брал!
Трещит дерево. Хрустят заклепки. Из разорванного котла тугими струями хлещет кипяток. Горячий пар обжигает легкие. Губы, хватающие раскаленный воздух, немеют от боли. Вторая кочегарка уже по колено залита водой.
Мушкеля взлетают вверх и с грохотом падают вниз. Дыхание хрипло вырывается из груди. В зеленом свете аварийных фонарей видны ожесточенные лица матросов. Переборка, в которую давит море, выгибается дугой, сочится по всем швам.
Но в сплошной темени, ударяясь об углы механизмов, люди бросаются вперед — туда, где Пеклеванный бьет кувалдой по аварийным клиньям.
— Тащи подпору!.. Ставь выше!.. Бей, бей, бей!.. Ничего, ребята, сто лет проживем!.. Ничего!.. Го-го-го!..
И казалось, рухни сейчас переборка — матросы вымостят пробоину своими телами.
И первым подставит свое тело под свирепый напор воды сам лейтенант Пеклеванный!
…Первая кочегарка стала могилой. Перекошенный взрывом люк заклинен… Пять матросов метались по отсеку, не находя выхода на палубу. Скоро под ногами заплескалась вода. Ее становилось все больше и больше.
Кочегары в сотый раз бросались к люку, стараясь выбить его железную крышку, но — тщетно.
— Братцы, неужели умирать здесь?..
И вдруг раздался свисток. Клапан переговорной трубы откинулся. Кочегар вынул пробку, прильнул ухом к раструбу.
— Спокойно! — донесся усиленный медью голос Самарова. — Выход есть: открывайте запасную горловину, ведущую в бункер. А я — освобожу проход от угля!..
Горловиной не пользовались несколько лет. Тридцать две гайки, державшие ее, заросли ржавчиной и почти не были видны под многолетними слоями красок.
— Подай ключ! — скомандовал машинист Корепанов. — Ключ подай, черт возьми!..
Кое-как сбили первую гайку. Оставалось сбить еще тридцать одну.
Корабль погружался…
…Пар и туман немного рассеялись. Одинокая чайка, прилетевшая с берега, долго билась над мачтами, кричала о чем-то жалобно и тоскливо.
— Штурман, — приказал Рябинин, — вот эту записку передай в штаб. Передай шифром. И всю, до конца!
— Есть, Прохор Николаевич!..
Мацута взбежал на мостик снова:
— Товарищ командир, вода затопила вторую кочегарку!.. Переборка не выдержала!.. Насосы не действуют!.. Вода продолжает распространяться по трюмам!..
— Ответ на радиограмму получен?
— Да, «Ричард Львиное Сердце» идет на помощь!
— Тогда, — выдавил сквозь зубы Рябинин, — можно покидать палубу. Мы сделали все, что могли, а лишних жертв — не надо… Покидать палубу!
…И по темным отсекам долго гуляло железное эхо:
— Спускать шлюпки… Надеть пояса… Покинуть палубу…
О, как тяжело оторвать от поручней руки!
О, как трудно, почти невозможно, расстаться с родной палубой!
О, как страшно броситься в ледяную воду!..
Покидая «Аскольд», матросы, по нажитой годами привычке, плотно закрывают за собой двери, за которыми уже гудит и мечется вода.
Море со все нарастающей силой врывается в истерзанное, еще теплое нутро корабля. Разъяренная масса тяжелой воды мечется в узких проходах. Срывает приборы, огнетушители, двери. Грохот и плеск заглушают человеческие стоны, ругань, крики…
Это уже все. Это — конец.
Из ослабевших рук падают увесистые мушкеля. Валятся подпоры. Шуршат под ногами ненужные парусиновые пластыри.
Матросы молчаливой цепочкой, один за другим, поднимаются по искореженным трапам.
…Но из кочегарки, наполовину залитой водой, не хочет уходить механик Лобадин. Он сидит на площадке манометров и в сплошной темноте надрывает всем душу:
— Не уйду!.. Я этот корабль сам строил!.. Я вам покажу, как умирают моряки!.. Я восемь лет на «Аскольде» служу… Слу-ужу-у-у!..
Пеклеванный бросился с трапа, доплыл до площадки, хватаясь за шипевшие от воды раскаленные поручни.
— Ты что?.. — выругался он свистящим от злобы шепотом. — Не пойдешь?.. Ах ты… баба!..
Дважды ударил механика кулаком, стащил его с площадки в воду. Дотянул до трапа, скомандовал:
— Лезь… Лезь, я тебе говорю!.. Жить надо!..
— …Кораблям в море… Я — «Аскольд»… Я — «Аскольд»… Вы слышите меня?.. Последний раз… последний раз говорит с вами «Аскольд»…
Под самым мостиком, в тесной радиорубке, маленький радист кричал в микрофон передатчика, приникнув курносым лицом к аппарату:
— …Спускаю шлюпки… Держусь на плаву еще минуты четыре… Вода уже заливает рубку… Слушайте, слушайте… всем, всем… Мы сделали все, что могли…
Расталкивая ногами мутно-вспененную воду, Векшин вломился в рубку, крикнул:
— Уходи! Спасательный пояс у тебя где?..
— В шлюпке.
— Шлюпки уже отошли. Возьми мой!.. Молчи!..
Офицер сорвал с себя пояс, силком застегнул его на матросе, остался в рубке один. Мотор умформера работал уже наполовину в воде, разбрызгивая желтые искры, шипели мокрые щетки коллекторов. Векшин положил перед собой записку Рябинина, и в эфир посыпалась отрывистая чечетка морзянки: та-ти-ти, та-та, ти-та-ти-ти!
Рябинин сообщал о торпеде, от которой нельзя было отвернуть, которая настойчиво шла на шум винтов и машин «Аскольда», — флот должен знать о применении немцами акустических торпед, — и Векшин бил и бил ключом в эфир, а вода уже плескалась у его пояса. Умформер поперхнулся и заглох, но автоматический контакт сработал: на лампы рации хлынул ток аккумуляторов…
Скорее, скорее!.. Ти-та-та-та, ти-ти…
Что-то загремело внутри корабля. Раздался свист — это море выгоняло воздух из судовых отсеков, — и вода шумной лавиной хлынула в рубку. Векшин с трудом выбрался в коридор, ведущий к трапу, но сильное течение отбрасывало его все дальше и дальше.
И он долго плавал вдоль раскрытых каютных дверей, пока вода не дошла до самого потолка. Уже наполовину потеряв сознание, он все еще пытался пробиться к спасительному трапу, но кругом была вода, вода, вода…
…А в штурманской рубке, наперекор всему, не хотели умирать часы.
Они следили за каждым шагом командира, и — так, так, так!..
Их стрелки показывали уже 16 часов 30 минут.
И Рябинину постепенно начинало казаться, что не часы стучат это, а поезд, ошалело гремя на стыках, подъезжает к Мурманску.
…Палубу перехлестывали волны, когда Пеклеванный выбрался из люка кочегарки. Он уже хотел бросаться в воду, чтобы искать Вареньку, как вдруг увидел плывущий вдали ящик. Маскируя оптические линзы, он поднялся над морем на двух вытянутых стволах перископов, а следом за ними вынырнула из воды рубка фашистской подлодки, выкрашенная под цвет океанской пучины.
— А-а! — заорал Артем, бросаясь к орудию. Горячее ожесточение охватило его, и он вложил в казенник первый снаряд.
Управляясь за пятерых, лейтенант один сделал все, что нужно для стрельбы, и с остервенением дернул на себя рукоять.
Прогрохотал выстрел. Около рубки подлодки вырос каскад взметенной кверху воды. Снова выстрел, и видно, как снаряд сбивает маскировочный ящик, корежит, завязывая в узел, стальные трубы перископов вражеской субмарины.
…Кругом виднелись головы плавающих матросов, посинелые руки цеплялись за борта шлюпок.
— Кто видел доктора?.. — спрашивал Мордвинов каждого.
Девушку никто не видел.
А вдали качался резиновый плотик, отнесенный волнами далеко от корабля. «Может, она там?..» Но плыть Мордвинов был уже не в силах. В поисках Китежевой он проплыл, наверное, не меньше мили в студеной обжигающей воде.
Спасательный жилет остался в кубрике, а ноги уже сводило судорогами.
«Но Варенька?.. Где Китежева?..»
И, вынув из кармана нож, матрос несколько раз подряд уколол им себя в икры. Вода окрасилась кровью. Судороги прошли. Теперь он снова может плыть.
И он — поплыл…
Ключ сломался. Гайки сбивали молотком. Под ногами дрожала оседающая в море палуба. Вода доходила уже до горла. Руки матросов, задранные кверху, покрывались багровыми жилами. Кровь стекала с избитых ладоней за рукава голландок. Проскуров — самый маленький — уже не доставал ногами палубы и плавал, поднятый наверх капковым жилетом. Лучи аварийных фонарей блуждали в темноте кочегарки, искали спасительную горловину.
Жизнь подсчитывалась теперь не минутами, а ударами молотков в заржавелые гаечные болты.
— Сколько их там еще, этих гаек? — спрашивал Самаров.
— Тринадцать! — отвечали ему через переборку.
— Успеете их отвернуть?..
— Надо!..
И вот наконец последняя гайка!
В кочегарку из бункера посыпался слежавшийся уголь, а потом в проломе горловины показалось черное лицо Самарова. Он отбросил лопату, помог матросам выбраться из кочегарки. Бункер замполит покинул последним, когда шлаковая пемза, подмытая водой, уже плавала густым слоем на уровне плеч.
Подлодка снова ушла на глубину. Но покореженные ее перископы то и дело высовывались на поверхность моря, кружа вокруг тонущего «Аскольда», словно субмарина искала здесь что-то.
…Рябинин крупно шагал по мостику корабля, на котором оставались одни только мертвые. Живые уже давно отплыли от борта судна, чтобы не быть втянутыми в мощную воронку, когда «Аскольд» пойдет на дно. Совесть командира была чиста, но он снова и снова проверял себя: «Все ли я сделал?..»
«Только бы скорее пришел корвет, — думал Рябинин, — надо показать им наше место… О, проклятый туман!»
Закоченевшими пальцами он вталкивал в ракетный пистолет патроны, стрелял в небо, низко распластавшееся над мачтами. Ракеты сгорали и, подпрыгивая и шипя, гасли на волнах. Потом они кончились, и Прохор Николаевич, подойдя к пулемету, высадил вверх целую ленту трассирующих пуль.
Корабль внезапно дрогнул и, потеряв последний запас плавучести, быстро пошел вниз. Волны хищно засуетились возле ног капитана, надвигаясь все ближе и ближе. Мостик вдруг превратился в маленький островок, на котором еще жили — человек и часы.
Было ровно 16.46. Значит, поезд уже пришел в Мурманск, и жена вот уже целую минуту ищет его на перроне.
Рябинин вместе с кораблем стремительно падал в разъяренную темноту.
…Да, Варенька была здесь. Она лежала на днище, подогнув под себя колени, и показалась Мордвинову слабой, по-детски беспомощной.
Он грузно перевалился через резиновый, туго надутый борт плотика.
— Товарищ лейтенант… что с вами?
Вода, проникая через решетку днища, смывала с деревянного настила кровь. Мордвинов приложился к губам девушки, чтобы узнать — жива ли она?
Дыхание обнадеживающе коснулось его слуха, и он разобрал в этом дыхании слабый шепот, который звал:
— Артем… Пеклеванного позовите…
Тогда Мордвинов выпрямился и погрозил кому-то в туман кулаком:
— Эх, вы-ы! Не могли уберечь!..
…Клокочет вода над местом гибели. Море бурлит и пенится, затягивая в глубокую воронку доски, обломки, плавающие койки и кричащих матросов.
Шестерка накрывается волной с носа до кормы. Люди вычерпывают воду ведром, бескозырками и даже ладонями. Шлюпка наполнена людьми до отказа. Волны грозят перевернуть ее. Шестерка через силу может принять еще только одного человека.
И старшина Платов знает, для кого бережется последнее место.
…И когда под волнами навсегда скрылись стройные мачты «Аскольда» с развевающимися на них флагами, немецкая подлодка всплыла снова. Она всплыла невдалеке от группы матросов, которые держались на воде, ожидая прихода английского корвета.
Субмарина, покачиваясь, остановилась метрах в сорока от людей, и крышка люка откинулась. Оттуда вылез на мостик офицер с ярким шарфом на шее, а потом матрос в черном свитере.
— Надо ваш комиссар, — произнес офицер, осматривая сверху плавающих матросов. — Вы сдавайт нам свой главный коммунист, а мы не будем стреляйт…
Люди молчали. Самарова среди них не было. Тогда немецкий матрос уставил пулемет в воду, и пули со свистом взбили на поверхности маленькие фонтанчики пены: чок, чок, чок!
Мацута вдруг увидело, что кочегар Проскуров, только что вырвавшийся из могилы первой кочегарки, поднял над головой руку и подплывает к борту подлодки:
— Я главный коммунист!
Раздался выстрел.
Гитлеровский подводник рассмеялся:
— Комиссар есть офицер, а это есть простая матрос. Вы показывайт нам комиссара, мы показывайт вам берег… Что, не отвечайт?.. Файер!
И снова: та-та-та!.. Чок, чок, чок!..
— Ребята! — крикнул Антон Захарович. — Так они всех перебьют. Лучше я пойду…
Кто-то рядом с ним протяжно простонал, и когда боцман обернулся, то на воде расплылось только кровавое пятно. Мацута сорвал со своих плеч погоны мичмана, которые могли его выдать, и сам поплыл к подлодке.
— Эй, вы!.. Я комиссар!
Пулемет сразу умолк, и матрос в черном свитере, прекратив свою страшную работу, стал спускать с борта маленький откидной трапик.
Обернувшись в последний раз к матросам, Мацута крикнул:
— Прощайте, братцы!.. Простите, коли обидел кого-нибудь… Сами знаете — служба!..
И подлодка, забрав Антона Захаровича, ушла под воду.
…Сначала Рябинин еще мог различать очертания надстроек, строгие линии снастей, но постепенно становилось темнее, черные зыби заходили в глазах, и наступила сплошная темнота. Он долго держал в груди набранный еще на поверхности воздух, потом медленно выпустил его, чувствуя, как пузыри бьют по лицу. Задыхаясь, инстинктивно открыл рот — глотнул воду. Сознание помутилось.
И в этот момент громадный воздушный пузырь, выскочивший из трюмов, перевернул Рябинина и, оторвав его от корабля, ринулся наверх.
Воздух, набранный в легкие одним судорожным вздохом, вернул ему силы. Погружающийся «Аскольд» остался внизу. Капитан-лейтенант шел на поверхность. Левой рукой он зажал себе рот и нос, а правой выгребал наверх. Глубина медленно прояснялась. Из черной она сделалась серой, из серой — мутно-зеленой.
В какой-то момент, уже теряя последние силы, Рябинин посмотрел наверх и вдруг увидел темное пятно, приближающееся к нему. Еще несколько гребков — и они поравнялись. Матрос, лица которого было не разглядеть в подводных сумерках, шел на дно, распластав руки и запрокинув голову.
Рябинин пропустил его мимо себя и быстрее пошел наверх…
Наконец пленка зеленой зыби, разделяющая жизнь и смерть, прорвалась. В глаза ударил ослепительный свет, тело подбросило на гребень один раз, другой, и Рябинин закачался на волнах, до боли в челюстях раскрыв рот…
Потом чьи-то руки вытащили его из воды. Это был старшина Платов. Шлюпка тяжело развернулась и, натыкаясь на волны, двинулась в гущу тумана, поскрипывая уключинами.
На компасе, против курсовой черты, дрожало (словно от холода или от страха) маленькое слово «вест».
Лейтенант Эльмар Пилл вел свой корвет к погибающему «Аскольду». Его помощник, рослый ирландец Джон О,Хью, топтался на мостике, в нетерпении кусая ногти. О,Хью сам тонул дважды. Но одно дело тонуть в Ла-Манше или около Гибралтара, где вода не захватывает дыхания, а другое дело — здесь, где он служит за «рискованные проценты».[229] Иначе разве пойдет за него, имеющего пустой карман, розовощекая Алли — учительница шотландских танцев в богатых коттеджах!..
— Скорее, скорее, — шептал О,Хью. — Они потонут…
Его взгляд случайно остановился на счетчике лага. Стрелка показывала двадцать один узел. Но «Ричард Львиное Сердце» мог дать все двадцать девять. Почему не торопится командир?..
— Сэр! — злобно крикнул О,Хью. — Дайте самый полный!
Помутневшие от бешенства зрачки ирландца встретились с немигающими глазами лейтенанта. О,Хью съежился и повторил уже тише:
— Почему вы не даете самого полного?
— Сэр, — добавил за него лейтенант.
— Да, сэр.
— Я не хочу портить машины, — ответил Пилл. — Они принадлежат не мне, а королю…
Когда корвет подошел к месту гибели патрульного судна, Эльмар Пилл отдал приказ спасать русских. Матросы, стоя на палубе, выкидывали за борт спасательные концы — тонущие люди, хватаясь за них, подтягивались к борту корвета.
Гидроакустики — слышали шум моторов подводной лодки, и Эльмар Пилл счел осторожность лучшим проявлением доблести. Может быть, он и был прав, что не остановил свой корабль ни на минуту, и «Ричард Львиное Сердце» шел на среднем ходу, расталкивая форштевнем обломки погибшего «Аскольда».
Некоторые матросы, увидев, что корвет проходит мимо, подплывали к самому борту. Не успев поймать выброшенные концы, они окоченевшими руками скользили по гладкой обшивке, пытаясь ухватиться хоть за что-нибудь, и оказывались у кормы. Здесь их оглушал и затягивал вглубь мощный водоворот от работы винтов, и пена, вылетая из-под кормы корвета, становилась иногда розовой, как на закате солнца.
Самаров тоже подплыл к борту, но ловко и крепко ухватился руками за привальный брус корабля, наполовину скрытый буруном пены. Даже давление воды не могло оторвать его от корвета. Олег Владимирович выбрался на палубу и сразу же принял участие в спасении аскольдовцев. С появлением на «Ричарде» этого энергичного офицера работа пошла быстрее. Спасательные концы, вылетая за борт, засвистели в воздухе.
Но когда Самаров вытащил из воды Пеклеванного, корвет уже поворачивал обратно. Артем сразу бросился на мостик.
— Поздравляю вас со спасением! — вежливо встретил его Пилл.
— Поздравлять не с чем! Сбавьте скорость! — вскипел Артем. — Вы могли бы не спасать меня, как офицера, вовсе, но матросов спасти вы обязаны! Это — долг…
— На румб — норд-ост-тень-ост! — скомандовал Пилл и поставил машину на «полный». — Господин офицер, я не могу рисковать своими людьми. Здесь, под нами, ходит немецкая субмарина…
Море билось в борта. Поскрипывая шпангоутами, корвет скрывался в тумане. За кормой медленно угасали крики людей. В корабельном лазарете, измученные, опьяненные от тепла, аскольдовцы уже давно спали, и никто не слышал, как Пеклеванный бредил, навязчиво повторяя женское имя, которое было знакомо каждому…
Усиленно работая машинами, корвет преодолевал крутую встречную волну. Из его высокой трубы вылетали плотные коричневые клубы дыма, а однажды в небо взметнулся даже сноп искр.
Пилл снял трубку телефона.
— Это механик? — спросил он, прожевывая лимон. — Ваши кочегары спят на вахте. Идите, разбудите их…
И где-то в глубине корабля механик бежал в котельное, грозил сухим костлявым кулаком, а кочегары ломали в руках угольные брикетины и совали их под нос механику:
— Сэр, взгляните! Разве же это кардифф? Это прессованный кал, сэр!..
Эльмар Пилл был зол. Его порядочно укачало.
— Из меня высосали все соки. О,Хью, когда кончится эта болтанка?
— Очевидно, сэр, когда на швабре вырастут апельсины, — невозмутимо отвечал помощник; он стоял ровно и облизывал с тонких губ штормовую соль. — Это не море, сэр, а каторга!..
Пилл кинул за борт высосанный лимон, перегнулся через поручень мостика.
— Вы видите, О,Хью?
— Вижу, сэр.
— Они хлопают друг друга по плечу.
— Хлопают, сэр!
— Как старые друзья, О,Хью.
— Как старые друзья, сэр…
Внизу, на палубе, стояли кочегар-англичанин в рыжей затасканной куртке и Алеша Найденов, спасенный этим кочегаром. Разговор между ними долго не клеился. Каждый знал только свой язык. Англичанин потоптался на месте, потом распахнул куртку и показал на груди широкий осколочный шрам.
— Ла-Валлетта, — громко сказал он. — Мальта!
Аскольдовец понял. Он задрал рукав голландки, показывая след, оставшийся от раны, полученной в прошлую зиму.
— Ленд-лиз! — гордо пояснил он, и англичанин дружески хлопнул его по плечу…
В полдень в тесной и душной кают-компании корвета, стены которой были украшены старинными алебардами и рапирами, собирались английские офицеры, подолгу задерживаясь у дверей, возле столика с вином и закусками. Самаров, кивком головы ответив на приветствия, сразу же прошел к столу, а Пеклеванный, уступив настояниям О,Хью, залпом выпил две рюмки тягучей марсалы.
Он еще не совсем опомнился от всего, что случилось, жил в каком-то полубессознательном состоянии. Порой перед ним появлялось смеющееся счастливое лицо Вареньки; тогда он, точно стыдясь чего-то, крепко закрывал глаза и, весь холодея от неясного предчувствия беды, мысленно говорил себе: «Нет, нет! Не может быть!..»
Он вспоминал, как они купались в Северной Двине, как подплыли к борту «Аскольда»; он еще сказал тогда, что якорная цепь заржавела и опять надо ее шкрабить. А теперь нет ни «Аскольда», ни милой Вареньки!
— Тяжело, брат, и скверно, — сказал Артем, усаживаясь за стол рядом с Самаровым.
Олег Владимирович, словно догадываясь о затаенных мыслях Пеклеванного, ответил:
— Матросы говорят, что Мордвинов искал Вареньку. Если только они вместе, то ты будь спокоен…
Мордвинов!.. Этот некрасивый грубый матрос снова вырос перед ним, загораживая собой Вареньку.
Раненых аскольдовцев отвезли в госпиталь, остальные разместились во флотском экипаже.
Артем с Самаровым всю ночь провели в штабе, где в присутствии членов Военного совета давали точный отчет обо всем случившемся.
Эта ночь окончательно подружила их, и, выходя утром из штаба, они как будто и думали одинаково: «Мы прошли через огонь и воду, мы видели смерть наших товарищей, мы потеряли корабль, но, пока мы живы, будем бороться!..»
На дороге, идущей мимо гавани, Артем остановился и, оглядев стоящие на рейде корабли, тяжело вздохнул.
— А все-таки, — сказал он, — такого красивого корабля, каким был «Аскольд», нет! И странно, что я как-то не замечал этого раньше, а заметил лишь в самую последнюю минуту, когда он уже погружался в воду…
И, всмотревшись в туман над рейдом, Самаров тоже вздохнул:
— Да, «Аскольд» был очень красивый, очень хороший корабль.
Они спустились к берегу залива и долго еще разговаривали, смотря на плывущее по горизонту неяркое солнце, потом усталость взяла свое, и они тут же заснули, положив головы на прибрежные камни.
Проснулись от холода. Начинался прилив, и волны окатывали их ледяным дождем. На кораблях вахтенные отбили в медные рынды полдень: четыре раза отзвенело двойное «дин-дон».
Тогда офицеры встали и, умывшись соленой водой, пошли в экипаж.
— Когда я раскрываю перед кем-нибудь душу, — сказал Самаров по дороге, — я испытываю облегчение.
— Я тоже, — ответил Артем.
— Неправда! — резко оборвал его Олег Владимирович. — Тебе сейчас тяжело. Ох, как тяжело! А ты даже не подумал сказать мне о самом главном, что тебя мучает. Но это, — закончил он уже тише, — твое дело… Хотя в любом из нас ты, Артем Аркадьевич, имеешь верного друга. Потому что Варенька для каждого аскольдовца не только твоя невеста, но и член экипажа. Тут уж, брат ты мой, вступает в действие закон морского братства…
Пеклеванный провел ладонью по лицу, словно смахивая дурной сон, и — промолчал.
А в экипаже их ждала новость. Большинство аскольдовцев уже расхаживало в солдатских гимнастерках, надвинув на виски линялые пехотные пилотки.
— Ждать нечего, — сказал Найденов. — «Аскольд» с моря больше не возвратится. И мы так решили!.. Идем в морскую пехоту, видать — свое уже отплавали. Прощай, море!..
То столкновение между егерями и финнами не прошло для Суттинена даром. Защищая честь посрамленных в драке «героев Крита и Нарвика», немецкое командование еще зимой добилось суда над ним, и Суттинен был временно отстранен от командования ротой. Лейтенанта отправили в тыл, чему он был даже рад, решив отдохнуть на охранной работе. Но отдохнуть не пришлось.
Год назад правительство Рюти — Таннера сформировало особый батальон в триста штыков. Триста финнов — в большинстве рабочие, «торпари» и «мякитуполайнены» — сидели в тюрьмах за отказ воевать с Советской Россией. Их выпустили, решив отправить на фронт насильно. Но напрасно офицеры трубили в рога, призывая подниматься в атаку, — все триста штыков, как один, были воткнуты солдатами в землю. «Пусть воюет шюцкор со своим Маннергеймом!» — заявили все триста.
Тогда непокорный батальон сняли с фронта и отправили в концлагерь. Начальником этого лагеря был назначен капитан Картано — старый тюремщик и палач, одно имя которого приводило людей в трепет. Жестокий, нервный, быстро зверевший от крови своей жертвы, Картано прославился тем, что после «зимней кампании» 1939/40 года нажил себе состояние от продажи черепов замученных им военнопленных. Вот к такому-то человеку и попал в помощники лейтенант Рикко Суттинен.
— Как можно больше пейте водки, — посоветовал ему Картано, — иначе сдохнете… Сиссу, сиссу!..
А сдохнуть здесь было нетрудно. Концлагерь располагался на маленьком островке Kaarmesaari (Змеиный остров) посреди большого озера. Несмотря на зимнее время, островок вечно окутывали зловонные пары от множества горячих сероводородных источников, бьющих среди камней. Казалось, что сюда собирались на зиму гады со всей Финляндии. Лягушки и те оживали в теплых лужах. Червяки со странными желтоватыми хвостами извивались под каблуками при каждом шаге. И среди всего этого ада стояли фанерные бараки, в которых жили триста финнов, не желавших сражаться против русских.
Суттинен быстро сдружился со своим начальником. Напившись водки, очумелые от махорки, офицеры вылезали по ночам из своего дома, стоявшего на столбах, чтобы в него не заползали змеи, и начинали обход бараков. Картано умел издеваться над людьми обдуманно и жестоко. Он учил Суттинена провоцировать заключенных, чтобы потом расстрелять якобы провинившегося на глазах всего батальона.
В трезвом состоянии лейтенант почти явственно ощущал, что начинает сходить с ума от всех этих ужасов, диких расправ и крови. Он считал себя все-таки солдатом, а не палачом. Но Картано быстро угадывал в своем помощнике такие моменты и сразу наполнял водкой стаканы.
— Пейте, — говорил он дружески, — иначе сдохнете.
Суттинен хлебал спирт как воду, топил свое раскаяние в пьянстве. Он беспрекословно подчинялся капитану, даже льстил ему, но эта лесть брала свое начало в той области души, где кисло застоявшееся болото страха. Подражая Картано, лейтенант вплел в свою плетку три тяжелые бронебойные пули, и теперь достаточно было ударить заключенного раз, чтобы он упал, истекая кровью…
Иногда капитан Картано объявлял в лагере «пост», заставляя людей молиться денно и нощно. В такие дни пища совсем не выдавалась, и доходило до того, что заключенные ели червяков, лягушек и даже змей. Суттинена в каждый такой «пост» долго и мучительно рвало от одного только вида жареных гадов, а Картано смеялся, колыхаясь толстым животом.
— Пейте, пейте, — говорил он, — иначе сдохнете!..
И лейтенант пил. Так пил, что начала трястись голова, ходуном ходили руки, бравшие стакан с водкой. Однажды ночью, когда он — как всегда, пьяный — пошел в уборную, кто-то ударил его камнем по голове. Обливаясь кровью, лейтенант упал. Капитан в эту ночь застрелил несколько человек, а Суттинена отправили в госпиталь. Так он расстался с Картано[230] — человеком, который сделал из него законченного палача…
Провалявшись полмесяца в госпитале, Суттинен был награжден медалью «За усердие» и, прежде чем отправиться на фронт, выхлопотал себе неделю отпуска. Шесть дней он провел на зимней даче своего отца в пригороде столицы, бегал на лыжах по тающему снегу, пил простоквашу, иногда — по привычке — водку и проводил вечера с отцом.
Вырубки «Вяррио» давали неплохой доход, хотя не хватало рабочих рук; строевой лес шел в Германию, и отец в этом году получил почетный титул горного советника. Он был уважаемым человеком в кругу промышленников, состоял членом «Академического карельского общества», ратовал за присоединение к Финляндии карельских лесов, но после Сталинграда перестал верить в победу Германии, замкнулся в своем хозяйстве, порвал долголетние связи с политическими воротилами. В стране Суоми еще было живо воспоминание о поданной в сейм «петиции 33-х» общественных деятелей, которые призывали правительство к заключению сепаратного мира с Россией.
И часто, помешивая в камине красные угли, старый Суттинен говорил сыну:
— Эта петиция, Рикко, называлась бы «петицией 32-х», если бы я к тому времени не отошел от политики. Война проиграна нами, это бесспорно… Сейчас опять готовятся какие-то переговоры между Рюти и Риббентропом. Надо думать, что немцы хотят выкачать из нашей бедной маленькой Суоми последние соки. По инициативе «Вермахт-интендант ин Финлянд» мне присвоили звание горного советника, немцы хотят задобрить меня, чтобы я не пожалел вырубить для них лучшие участки леса, оставленные на вырост… Что будет, что будет?..
Лейтенант не соглашался с отцом: он знал закулисные интриги правительства не хуже него, но молчал. В политике поисков выхода из войны существовало еще одно тайное течение, направленное в сторону Запада. Таннер, убедившись в том, что до Урала все равно не дойти, уже давно помышлял о создании единого фронта против коммунистической России. Рикко Суттинен знал и то, что в 1943 году Таннер послал письмо своему другу Александру. Что он писал в этом письме — неизвестно, но можно догадываться со слов президента Рюти. «Лучшим путем, — говорил Рюти, — было бы заключить сепаратный мир между Финляндией и Англией, заполучить в Хельсинки английскую миссию и завязать переговоры между Германией и Англией…»
— Да, — вздыхал Рикко Суттинен, прощаясь с отцом, — только бы русские не повели наступление на севере!..
Уезжая на фронт, лейтенант купил у старухи шведки за тысячу марок амулет в виде коробочки, где лежала «охранная грамота от пули». Страх, терзавший его на островке Kaarmesaari, усиливался при мысли, что впереди — окопы, вши, рвань солдатских шинелей, няккилейпя, взрывы и частые выстрелы снайперов.
Сидя в поезде, он часто снимал с шеи коробочку амулета, перечитывал шведскую фразу, выведенную на желтом пергаменте: «Это письмо в 1721 году было похищено дьяволом и теперь вновь появилось. Амулет с этим письмом привязывали на шею собаке, стреляли в нее — и она осталась жива».
Полную уверенность в чудодейственности «охранной грамоты» Суттинен обрел в первый же день пути, когда на воинский состав налетели советские штурмовики. Пол внутри вагонов был засыпан толстым слоем песка, и потому, едва поезд остановился, все бросились ложиться на шпалы. Пулеметные очереди корежили крыши вагонов, но пули почти все застревали в песке. Рядом с лейтенантом лежал один толстый вянрикки, крупнокалиберная пуля вонзилась ему в висок, сорвав перед этим погон с плеча Суттинена. «Что ни говори, а тысячи марок стоит», — думал Суттинен, помогая вытаскивать мертвого вянрикки из-под вагона, когда штурмовики улетели…
Еще во время службы на Kaarmesaari лейтенант получил неожиданно письмо от своей родной сестры, переписку с которой тщательно скрывал от отца. Пересев с поезда на попутную машину, идущую в пограничный прифронтовой район, Суттинен решил навестить сестру, благо так и так пришлось бы проезжать через поселок, в котором она служила.
«Это будет даже интересно, — думал он, — встретиться после долгой разлуки…»
Когда Кайса встретилась с братом, то не удивилась и не обрадовалась, словно давно была подготовлена к этой встрече. Разговор между ними долго вращался вокруг несущественных мелочей, они словно прощупывали друг друга после долгой разлуки.
Об отце Кайса ничего не спросила, и Суттинен решил напомнить сам.
— Знаешь, Кайса, — сказал он, — наш isa получил звание горного советника.
— Я знаю, — ответила сестра. — Об этом печаталось в «Хельсинген Саномат». Нашему isa обязательно надо перед кем-нибудь выслуживаться. До войны выслуживался перед шведами, сейчас — перед немцами.
— Он, Кайса, просто честно трудится на благо нашей Суоми. Не будем говорить о нем, если это тебе неприятно…
Сестра встала, подошла к печке, ухватом вытянула чугунок с брюквой. Потыкала в нее пальцем и снова задвинула горшок в печь. Ставя заслонку, обожгла руку и тихо выругалась.
— Ты, я вижу, очень устала, — примирительно сказал лейтенант. — Издергалась, это понятно. Скажи, пожалуйста, почему тебя перевели из Лапландии в Карелию?
Кайса засмеялась резко и вызывающе: этот смех покоробил Суттинена.
— Потому, что в Лапландии — немцы, — ответила она. — А я привыкла говорить то, что думаю. И я говорила нашим солдатам о немцах правду…
— Ты не смотришь в корень вещей, — перебил ее лейтенант. — Как бы там ни было, но немцы — наши союзники. На их плечах основная тяжесть войны.
— Тяжесть войны… — уныло отозвалась Кайса. — Если бы ты, Рикко, видел, как в наших деревнях люди умирают с голоду, как пекут крестьянки каккару из древесной муки, как немцы под плач детей уводят к себе на прожор последних коров… Ох, если бы ты видел!
— Война! — сурово сказал Суттинен. — Война!..
— Ну и будь она проклята, эта война!..
Сестра прошлась по комнате; белый форменный передник развевался вокруг ее длинных худых ног.
— Тебе нельзя так говорить, Кайса. Ты носишь фартук «Лотта Свярд»…
— Ах, оставь!..
Она отвернулась к окну. Под тонким бумажным платьем проступали на спине ее острые лопатки; коротко подстриженные волосы курчавились рыжеватыми завитками. За окном синело весеннее небо, кричали птицы, звонкая капель стучала о подоконник.
Разволновавшись, Суттинен по старой привычке, оставшейся с Kaarmesaari, потянулся вытащить из-за голенища плетку, но вспомнил, что она лежит в чемодане. «Надо носить при себе», — хмуро подумал он и, желая смягчить резкий разговор, спросил:
— Чего ты худая, Кайса?
Она пожала острыми плечами:
— Не знаю. Наверное, после… Хотя… Да! Ведь я же не писала тебе об этом… И ты не знаешь, что я окончила школу отличной стрельбы?
— Не знаю.
— Я была неплохой «кукушкой». Но в прошлом году, осенью, русский автоматчик ранил меня в бедро. Ранение, правда, было нетяжелое, но я упала с дерева и сильно расшиблась. С тех пор мое здоровье стало таять, как свеча.
— И тебя не демобилизовали?
— Нет. Я же ведь в «Лотта Свярд». Меня только перевели в медицинский персонал. А теперь — вот здесь, при штабе…
Она повернулась к брату и добавила грустно:
— Вернее, не при штабе, а при полковнике Юсси Пеккала. Он начальник здешнего пограничного района. Сейчас полковник придет ужинать, и ты познакомишься с ним.
— Ага! — понимающе кивнул головой Суттинен и подумал: «Что он, полковник, лучше Кайсы не мог найти себе бабу?.. Их, наверное, другое что-нибудь связывает, а это уж так, от фронтовой скуки. То-то она думать стала иначе… Ну, ладно, посмотрим, посмотрим…»
Скоро пришел полковник Юсси Пеккала — худощавый человек лет сорока: быстрый взгляд, седые виски, на одной руке не хватает трех пальцев. Одет он был нарочито просто, даже непростительно просто. Серые галифе из силлы, лыжная куртка на застежке «молния», на ногах топорщились пьексы с высоко загнутыми носками. Если бы в петлицах его куртки не сверкали золотые львы с секирами в лапах, то Юсси Пеккала свободно сошел бы за мастерового.
Бросив кепи на лавку, полковник познакомился с лейтенантом и, не скрывая своего отношения к Кайсе, грубовато похлопал ее по сухой спине:
— Жрать, жрать, милая!.. А снег-то, — обратился он к Суттинену, — уже сошел, в низинах только… Вы, фронтовики, всю зиму на снегу в шинелях, как мухи в сметане. Теперь оживете!..
Пеккала достал большую коробку папирос, на которой была изображена снежная гора и на фоне ее — черный силуэт скачущего всадника.
— Курите, — сказал он, — русские. Вчера наши солдаты обоз один разграбили.
— Какой длинный мундштук! — удивился Суттинен. — Русские совсем не умеют экономить бумагу.
На столе появились рыба, картошка и спирт. Суттинен, открыв чемодан, щедро выложил две банки консервов. В руки попалась плетка, и он сунул ее за голенище сафьянового сапога.
— Ладно! — сказал он, оживляясь от запаха спиртного. — Выпьем за финского солдата, который стоит десяти москалей!..
Юсси Пеккала передернул гладко выбритой щекой, подумал и выпил. Кайса долила стакан водой, выцедила его до дна сквозь плотно сжатые зубы.
— Перкеле, — сказала она, ставя пустой стакан, — сколько там — десять, восемь, сотня или ни одного, — а нам больше не воевать с русскими!..
Полковник ел картошку, подхватывал своим блестящим пуукко куски вареной рыбы, улыбался синими, как у ребенка, глазами.
— Воевать с русскими, — сказал он после долгого молчания, снова наполняя стаканы, — это значит засушить финские земли, не иметь своего хлеба, ячменя, картофеля, это значит быть зависимыми от стран Европы. Вот, например, у меня усадьба в тридцать гектаров. Земля бедная. До войны вся наша Суоми покупала фосфаты и калийные удобрения в России. Это было близко и дешево. Три года войны с Россией — и наши земли засохли…
Он поковырял в зубах спичкой, посмотрел на Суттинена в упор:
— Я не люблю, когда при мне русских называют москалями или рюссами, — смело, даже чересчур смело для финского офицера, заявил он.
Суттинен залил обиду спиртом. В голове зашумело. «С утра не жрал, — вяло подумал он, — еще опьянею…»
— Ерунда! — сказал он, потрогав под столом плетку. — Надо захватить Хибины, разгромить Пиетари, и тогда у нас будут свои удобрения, своя картошка в Ленинградской губернии.
— Мне кажется, — весело ухмыльнулся Юсси Пеккала, — наша Суоми была бы сейчас рада сама отдать русским одну из своих провинций, только бы вылезти из войны…
— Как? — переспросил Суттинен, отрыгнув рыбой.
Но полковник стал чистить картофелину; вместо него ответила Кайса.
— Да, — сказала она, слегка покачнувшись, — на любых условиях. К черту все! Виипури, Сортавала, Петсамо, Карелия — все!.. Пусть русские ставят пограничные столбы хоть на Обсерваторной горке в Хельсинки, только бы вырваться!..
— Сумасшедшая! — крикнул Суттинен. — Дай большевикам только мизинец, и они отхватят тебе всю руку. Они оккупируют нашу Суоми!..
Дуя на горячую картофелину, Юсси Пеккала посмотрел, как лейтенант отпил полстакана разведенного спирта, и внушительно заметил:
— Русские могли оккупировать нашу Суоми еще в «зимнюю кампанию». Однако они не сделали этого.
— Однако, — подхватил лейтенант, — они захватили лучшие участки земли в Карелии.
— Это право победителя, — спокойно ответил Пеккала.
Суттинен вспомнил, что к русским отошло сто шестьдесят гектаров леса, принадлежавшего отцу, и, выдернув из-за голенища плетку, он хлестнул ею по столу — три пули тупо долбанули доски.
— Я! — крикнул он, чувствуя, что кричать не следовало. — Капитан Картано!.. Да мы!.. А вы!.. Спелись? Кайса, ты шлюха!..
Полковник вложил пуукко в ножны, аккуратно вытер губы платком и встал из-за стола.
— А ну, — сказал он. — Дверь, надеюсь, найдете?..
На улице Суттинен упал. Его положили на телегу, подсунули под голову чемодан, и всю дорогу он пьяно выкрикивал:
— Я вас… всех!.. Хибины тоже… У меня вот… дьяволом похищено… снова найдено…
На позиции он прибыл рано утром, изнемогая от головной боли. Немецкий военный советник Штумпф встретил его у входа в командный блиндаж.
— Русские ведут себя подозрительно. Нам приходится держать солдат в постоянном напряжении. Это тем более трудно, что вести с других фронтов неутешительны. Скрывать действительное положение вещей невозможно, какими-то окольными путями они узнают все сами. Очевидно, из листовок, которые русские догадались просто накалывать на сучок любого дерева в лесу. Караульную службу солдаты несут неохотно. Я очень рад вашему приезду, херра Суттинен, потому что с этим вянрикки Вартилаа очень трудно работать: он боится солдат. И, по сути дела, всей ротой заправляет капрал Теппо Ориккайнен…
Прибежал заспанный вянрикки:
— Поздравляю вас, херра луутнанти, с прибытием в роту!..
Суттинен хотел выругаться, но смолчал. Разговаривать с Вартилаа по-фински в присутствии военного советника было неудобно, и он заговорил по-немецки:
— До меня доходили слухи о падении в роте дисциплины. Прошло два месяца со времени моего отъезда, а вами не было произведено ни одной удачной вылазки. Русские обнаглели. Где это видано, чтобы москали вырезали чистокровных суомэлайненов без единого выстрела?..
Первая землянка, с которой он начал обход своей роты, была по колено залита водой. Солдаты лежали на черных, прокопченных нарах, кто-то черпал клюкву из бочки, стоявшей в углу. Пахло кислыми портянками, мокрыми бревнами, сырой жирной землей.
— Встать!.. Я что сказал? Встать!..
Солдаты нехотя попрыгали в воду. Хмурый утренний свет, падавший через открытую дверь, освещал их небритые утомленные лица. Заметив Теппо Ориккайнена, лейтенант спросил:
— Капрал, каковы потери во взводе?
— Одиннадцать человек, херра луутнанти.
— Перкеле! Вы что?.. И дальше думаете так воевать? А это кто не встал?
Суттинен подскочил к нарам, на которых лежал солдат, с головой накрытый большим газетным листом «Суоменсосиалидемокраятти».
— Встать! — заорал Суттинен.
Газетный лист с жирным заголовком «Война до победного конца!» не шевельнулся.
— Встать!..
Солдат лежал.
Суттинен в бешенстве рванул из-за голенища плетку, замахнулся, и… плетка осталась в руках капрала, успевшего перехватить ее сзади.
— Нельзя, херра луутнанти, — строго сказал Ориккай-нен. — Он мертвый. Грех!..
Суттинен вырвал из рук капрала плетку и шагнул к двери. За его спиной кто-то сказал отчетливо:
— Вернулся… собака Суттинен!..
Они сидят на берегу реки-жемчужницы — много таких рек в Поморье. Он кладет голову на колени родной доброй Поленьки, и она, заглядывая ему в лицо, улыбается далекой, как во сне, улыбкой. «Какой ты старенький, — говорит она ему, — может, и на покой пора? Умные-то люди вон как делают: отплавают свое и остаются на берегу, сушат свои кости у печки…»
Ответить бы ей, да лень пошевельнуться. Тело ноет и немеет от какой-то боли. Шмель начинает жужжать над головой, все ближе, ближе. Поленька отмахивается от него руками, встает, и голова Антона Захаровича спадает с ее теплых и мягких колен, ударяясь о землю…
Мацута открыл глаза. Сильная электролампа заливала узкий отсек ярким светом. Никакой Поленьки нет, только тяжелый сон, полубред. И сердце вдруг сжалось от страшной тоски. «Так, наверное, всегда перед смертью бывает», — подумал старый боцман и снова подоткнул под голову бушлат, который казался ему во сне мягкими удобными коленями Поленьки.
Не вставая с железной палубы, острые заклепки которой больно впивались в тело, он внимательно прислушался. Подлодка шла под водой. Ровно гудели моторы, и… опять этот шмель! Но это уже не сон. Где-то высоко наверху раздавалось монотонное жужжание, точно легкие крылья трепетали на ветру.
Звонко лязгнул ключ в замочной скважине. Стальная дверь открылась, и одноглазый немецкий офицер пригрозил:
— Сидейт надо тишина. Надо молчайт!..
Снова лязгнул ключ. Свет в отсеке погас. Шмель продолжал жужжать. Но вот это жужжание превратилось в тонкое звенящее пение, и на подлодке сразу все стихло. Остановились моторы, перестали чавкать жадные масляные насосы, и кто-то прошел перед дверью, стараясь не шуметь, ступая, наверное, на цыпочках.
Антон Захарович насторожился. «Что бы это могло быть?..»
И вдруг он все понял. Где-то на поверхности моря сейчас ходил корабль — корабль советский, иначе зачем бы немцы стали таиться на глубине, крадучись бесшумной поступью! Они боятся выдать себя всем — гулом динамо-машин и гирокомпаса, стуком дверей и голосами команды.
«В-у!.. В-у-у!!. В-у-у-у!!!..» — работали винты советского корабля.
Мацута вскочил на ноги, больно ударившись головой о железную раму. Весь отсек, низкий и душный, был заставлен коробками аккумуляторов. Подлодку неожиданно сильно встряхнуло, и резкий звук взрыва потряс ее хищный змеиный корпус.
«Банг!.. банг!.. банг!..» — посыпались сверху глубинные бомбы, и каждая, сотрясая борта субмарины, колотила ее мощным водяным молотом.
В этот момент Мацута не думал о том, что эти бомбы, неся возмездие врагу, могут погубить и его, и потому с напряжением следил за схваткой противников. Одного — грозного, решительного, и другого — притаившегося, ищущего спасения на глубине. А когда, сбитый с толку этой обманчивой тишиной, советский корабль стал удаляться и взрывы слабо прогремели вдалеке, Мацуту охватило отчаяние. Он заметался по отсеку, натыкаясь на стены, покрытые инеем, не зная, чем бы вернуть корабль обратно.
Мичман на ощупь искал что-нибудь тяжелое. Он пытался сбросить на палубу аккумуляторы, но они были плотно привинчены к железным рамам.
Шум винтов уже удалялся. Натренированная на бесшумных повадках, команда субмарины ничем не выдавала себя, понимая, что любой неосторожный звук повлечет за собой очередную атаку сверху. И взрывы глубинных бомб раздавались все реже, все слабее.
Когда же они затихли совсем, Антон Захарович уткнулся лицом в худые колени и, тихо всхлипнув, заплакал. Только сейчас он понял весь ужас своего положения, только сейчас понял, что он в плену…
Вахтанг Беридзе записал в вахтенном журнале:
«Сброшены 23 глубинные бомбы. На поверхность моря всплыло мазутное пятно. Очевидно, повреждены масляные цистерны. Контакт с противником был потерян. Легли на прежний курс…»
Написал и поднялся на мостик.
Большой венок лежал на корме, позванивая дрожащими на ветру бронзовыми листьями. Волны, набегая на палубу, мочили широкую ленту кумача, на которой было вышито золотыми буквами:
Вахтанг вел свой катер к месту гибели «Аскольда», чтобы сбросить там венок в море. Потом надо было обойти все заливы восточного берега Новой Земли в южной ее части и проверить — нет ли где матросов с погибшего корабля.
Все спасенные корветом аскольдовцы в один голос уверяли, что в море осталась шлюпка. Но где она? Туман скрыл ее от людей, и если она не перевернулась на полпути от берега, то, может быть, и дотянула до Новой Земли.
Вечером команда «морского охотника» построилась на палубе, обнажив коротко остриженные головы. Три матроса застыли возле орудия, боцман Чугунов распутал фалы Военно-морского флага СССР. Катер медленно приближался к месту гибели «Аскольда».
Волны… туман… ветер…
— Какая глубина? — спросил Вахтанг у мичмана.
— Двести сорок, — взглянул Назаров на карту.
Сняв фуражку, старший лейтенант обратился к матросам:
— Товарищи, здесь, под килем нашего катера, лежат боевые друзья, павшие в борьбе с врагами нашей прекрасной Отчизны. Они отдали свою жизнь за правое дело…
— Вышли в точку назначения! — прервал его мичман, и Вахтанг, не закончив своей речи, скомандовал:
— Флаг приспустить!.. Венок в воду!.. Салют!..
Ударила пушка. Матросы столкнули венок за борт, и он, последний раз сверкнув бронзой, исчез в волнах. Полотнище флага поползло вниз по мачте, дошло до середины и вновь торжественно взметнулось кверху.
— Разойдись! — сказал Вахтанг матросам, надевая фуражку.
Медленно и плавно тонул венок. Много времени понадобится ему, чтобы достичь далекого дна. В сплошном подводном мраке, шевеля чеканными листьями, он будет колыхаться и падать все глубже и глубже, пока не ляжет на грунт или на палубу корабля, посреди разметавшихся матросских тел…
Вахтанг поднялся на мостик и направил катер к берегам Новой Земли.
В первой бухте, куда зашел «охотник», шлюпки не оказалось. На каменистой отмели грелись на солнце несколько тюленей. Услышав рокот мотора, тюлени испуганно вскочили и, загребая ластами по гальке, быстро нырнули в воду. Потом их лоснящиеся головы вынырнули у самого борта, и пока катер разворачивался в бухте, тюлени плыли следом, оглашая мертвые окрестности жалобным протяжным ревом.
Назаров сказал:
— Следующая — губа Торосовая. Заходить не опасно…
Но едва только катер вошел в бухту Торосовая, как его сразу же облепили тысячи и тысячи птиц. Гагары, чайки, бакланы, чистики и буревестники слетались на «охотник», оглушив людей криками. Голоса пернатых сливались в сплошной гвалт, в котором нельзя было разобрать звонков телеграфа и команд. В мгновение ока птицы загадили всю палубу, мачты, орудия и присаживались даже на людей.
Птицы висели в воздухе такой плотной тучей, что из-за них ничего не было видно, и Вахтанг, боясь посадить катер на мель, велел выстрелить вверх из пушки. Орудие развернули, дали залп — «собирай, матросы, перья для подушек!». И только тогда птичий базар угомонился и стая покинула катер.
«Охотник» вышел на середину бухты, и все увидели стоявший на берегу, почерневший от древности деревянный сруб. Радостная надежда охватила Вахтанга. Он подвел катер к отмели и, спрыгнув с мостика, не задумываясь, бросился в воду. Здесь было неглубоко — всего по пояс, и он, путаясь ногами в водорослях, выбрался на берег.
Добежал до избы, с размаху ударил ногой в дверь, и она сразу рассыпалась трухой. В лицо пахнуло сыростью. Вместе с подоспевшим боцманом старший лейтенант вошел внутрь. Низкий топчан с полусгнившей медвежьей полостью стоял у окна. Маленькое оконце было затянуто многовековой паутиной. На столе лежала груда пыльной яичной скорлупы, на подоконнике валялось несколько человеческих зубов, очевидно, выпавших при цинге.
А на бревенчатой стене было вырезано кудрявым старинным письмом:
А еще ниже, угловатыми буквами, была вырезана свежая надпись:
Все последние месяцы фон Герделер изучал русский язык с таким же рвением, с каким изучал шведский, когда находился на рудниках Елливаре. Для этого у него были особые цели. Как опытный инструктор по национал-социалистскому воспитанию, оберст отчетливо понимал, что пропаганда гитлеровских идей терпит в армий поражение. Крикливые статьи Геббельса, которые печатались в «Вахт ам Норден», только обостряли напряжение обреченности и нервировали егерей.
И фон Герделер, будучи энергичным человеком, взялся за изучение русского языка, чтобы легче было понять сущность агитации в войсках противника. Оберст был неглуп и понимал: советские политработники — большая сила, пренебрегать которой в ведении войны не следовало. Он являлся тоже своего рода политработником, и ему хотелось перенять от советской агитации если не сущность, то хотя бы метод, который позволял коммунистам вести за собой массы.
Теперь инструктору доставлялись все, какие удавалось добыть, русские журналы и газеты. Он думал: «Как русская армия, даже в страшную пору своих поражений, могла сохранить стойкий дух, сохранить веру в победу?..» К удивлению фон Герделера, корреспондентами русских газет часто были простые солдаты и матросы.
Инструктор долго и мучительно раздумывал, извлекая выводы из своих предположений, и наконец решился.
— Завтра, — сказал он чиновнику армейского ведомства пропаганды, — вызовите ко мне егеря Франца Яунзена, автора мистерии «Возвращение героев Крита и Нарвика».
— Герр инструктор, солдат тринадцатого взвода шестого полка девятнадцатого горноегерского корпуса Франц Яунзен прибыл согласно вашему вызову.
— Хайль! Вот вам бумага, вот вам стол, вот чернила и перо — садитесь и пишите. Пишите статью для газеты «Вахт ам Норден». Ваше дело — объективно отразить настроение солдатской массы.
— Будет исполнено, герр инструктор…
Через полчаса статья была готова и представляла собой смесь всего того, что печаталось на страницах множества солдатских газет. Заканчивалась она возгласом: «И есть только одна сила под этими небесами, способная остановить наше движение к победе и величию, — это сама смерть!..»
Разрывая рукопись надвое, инструктор сказал:
— Пожалуйста, без фанфар и барабанов. Вы лучше меня знаете, что думает немецкий солдат. Вот и напишите…
Второй вариант статьи постигла судьба первого.
— Я вызывал вас, Яунзен, не за тем, чтобы вы распинались тут передо мною в верноподданнических чувствах. Сейчас не сорок первый год, и задачи армии уже не те, что были в начале войны. Мне важно получить от вас искреннюю статью о действительном положении вещей на фронте. Но в то же время — проникнутую оптимизмом, какой присутствует в вашей мистерии.
На этот раз Франц Яунзен старался дольше обычного. Он пыхтел, елозил под столом сапогами, протирал очки. Но и третий вариант тоже полетел в корзину.
— Вы что, притворяетесь или действительно не понимаете, что от вас требуется? — уже начиная выходить из себя, кричал оберст. — Разве в вашей землянке егеря разговаривают только одними партийными лозунгами?.. Повторяю: от вас требуется объективность в оценке сегодняшнего положения нашей армии с точки зрения простого солдата… Вам, наконец, ясно?
— Так точно, герр инструктор!
— Тогда какого же черта вы здесь паясничаете?..
Яунзен снова заскрипел пером. Вскрывая на выбор солдатские письма, еще не проверенные цензурой, — это он проделывал ежедневно, чтобы постоянно быть в курсе настроения армии, — фон Герделер изредка посматривал на егеря. Тот старательно скреб бумагу, и лицо у него от натуги было почти синее, как баклажан.
— Герр инструктор, — робко спросил он, вставая, — а про то, что наши войска в Крыму и на Украине пытаются выпрямить растянутую линию фронта, — об этом, герр инструктор, можно писать?
— Можно, — разрешил оберст, слегка нахмурясь.
Четвертый вариант статьи был скомкан и брошен в камин.
— Это уже то и все-таки еще не совсем то, — сказал фон Герделер, раздумывая. — Вы не уйдете отсюда, пока я не буду иметь перед собою того, что мне нужно. Вот, подсказываю вам приблизительно начало статьи…
Он наугад взял со стола письмо какого-то егеря, прочел:
— «…Зиму прожили. Что-то принесет нам весна? Не дай Бог, если таких птичек, которые восьмого марта прилетели к финнам и разворотили им порт Котка. Но пока что у нас спокойно. Утешаем себя тем, что провидение направляет удары русских стороной. Страшно думать, что когда-нибудь и здесь повторится нечто подобное. Надеемся отсидеться за бетоном и камнями, к обороне подготовлены хорошо и не перестаем готовиться дальше…» Усильте, Яунзен, эту мысль о том, что мы будем неуязвимы в обороне, и особенно не канительте!..
Уже к вечеру, исписав целую стопку бумаги, Франц Яунзен наконец-то заслужил одобрение инструктора. Фон Герделер немного сократил статью, кое-что исправил в тексте своим энергичным почерком и отнес ее редактору «Вахт ам Норден».
Прочитав статью, беспартийный редактор, дрожавший от каждого неосторожного слова, испугался:
— Герр инструктор, я все это понимаю, приветствую искренность автора, но…
— Никаких «но»! — обрезал его фон Герделер. — От моего имени — в набор!..
Вернувшись обратно, он сказал Яунзену:
— Можете возвращаться в часть. Статья завтра же появится в печати. Чем вы желаете получить гонорар: марками или консервами?
— Герр инструктор, конечно, консервами!..
Над входом в землянку тринадцатого взвода висела доска, на которой было написано: «Gott mit uns!»[231] Эту доску сорвали, положили на пол, а Пауль Нишец острием тесака, словно карандашом, разграфил ее на несколько продольных полосок.
— Ипподром готов, — весело заявил ефрейтор. — Вот эта крайняя беговая дорожка будет для моей гнедой кобылки, — и он отметил крайнюю полоску своими инициалами: «Р. N.»
— Я беру среднюю, — сказал Франц Яунзен.
Егеря расселись вокруг доски, каждый занял себе полоску и, быстро отыскав на своей одежде вошь (которая выглядела побойчей других), положил ее на край «беговой дорожки».
— На старт! — скомандовал Нишец. — Пли!..
Вшивые гонки начались.
Первой шла жизнерадостная мелкая вошка Вилли Брамайера; Франц Яунзен поправлял спичкой своего «рысака», который никак не хотел ползти прямо, а старался вильнуть в сторону.
— Доска шершавая, — жаловался егерь. — Это еще что, а вот до того как белье в прошлом месяце парили, так вот у меня была вошь — это вошь!..
Но в самый разгар «гонок» дверь распахнулась, и в землянку вошел эсэсовский офицер, на погонах которого были видны три четких буквы: «Ж. Е. Р.» — тайная полевая полиция.
— Франц Яузен — кто?
— Так точно, герр…
— Руки вверх!
Эсэсовец толкнул его к двери, там уже стояли двое в штатском. Яунзена бросили в машину, и она сразу же сорвалась с места. Все произошло настолько стремительно, что Яунзен вначале ничего не понял. Только когда автомобиль проехал версты две, он спросил:
— Герр унтерштурмбаннфюрер, мне можно опустить руки?
Удар в лицо. Смех.
— Герр…
Еще удар.
— Ты будешь знать!.. Говори, как тебе удалось вот это?
Только сейчас Франц заметил в руке офицера газету со своей статьей.
— Герр…
Ему не дают говорить. Бьют. По лицу Яунзена текут кровь и слезы. Он сползает с сиденья, штатские топчут его ногами.
Наконец бить прекращают.
— Кто дал тебе Железный крест?
— Я убил изменника нации.
— Это не ответ на вопрос.
— Крест выдан мне по инициативе оберста фон Герделера.
— Ага, — смеется эсэсовец, — одна компания!..
Снова бьют. Машину трясет. Пролетают вершины гор. Сверкает море. Гудят под мостами реки. И — бьют…
Петсамо. Яунзена волоком втаскивают в комендатуру тайной полевой полиции.
— Пей, — говорит эсэсовец и дает воды.
Зубы егеря стучат по железному ободку кружки; на подоконнике длинного коридора пушистый котенок трет лапкой мордочку… какие-то двери… какая-то лестница… Куда ведут?..
В сумрачном кабинете, украшенном большим портретом Гитлера, сидит бледный фон Герделер. Увидев Яунзена, он долго о чем-то думает, потом поднимается и говорит:
— Этот солдат невиновен. Я ему приказал, и он приказ выполнил…
За спиной Яунзена, как избавление от мук, захлопывается дверь одиночной камеры. Глубокой ночью к нему приходит санитар-фельдфебель.
— Ну! — говорит он, грубо ощупывая избитое тело егеря. — Ты, парень, легко отделался.
Он лезет к нему в рот жесткими пальцами, равнодушно замечает:
— Зубы выбили, а корни остались.
Достав щипцы, вырывает корни. Франц Яунзен выплевывает кровь, плачет:
— О, майн готт, за что меня так?..
— Не скули! — Фельдфебель смазывает ему синяки какой-то мазью, говорит: — Иди… иди, парень.
— Куда?.. Куда идти?
— В канцелярию.
В канцелярии военный чиновник, как будто ничего не случилось, говорит ему:
— Впредь вы будете следить за настроением солдат вашего взвода и немедленно докладывать обо всем лейтенанту Вальдеру. Ваш служебный номер, который вы должны хранить в тайне, — 7318… Можете идти.
— Слушаюсь, — ответил Яунзен, а когда очутился на улице, то поднял голову и, глядя на звезды, поклялся: «Чтобы я когда-нибудь что-нибудь для кого-нибудь еще написал… да никогда!..»
До сих пор Герделер думал, что мощь третьей империи заключена в железных колоннах солдат, в генералах людендорфской выучки, в беспрекословной дисциплине, в жерлах орудий, в крейсерах, в торпедах, в немецкой пунктуальности. И до сих пор он чувствовал себя неотделимой частью этого сложного механизма. Но оказалось, что все это — блеф; над армией и над ним тупо возвышалась еще одна сила, которая воплощена вот в этом штурмбаннфюрере с белой повязкой гестаповца на рукаве.
Допрос окончен. Ему бросают одежду:
— Одевайтесь.
Инструктор разбирает сверток обмундирования. Золотые шнуры оберста с мундира уже спороты. Пальцы дрожат, не могут нащупать пуговицу. Кто-то помогает ему натянуть штаны, толкает в спину:
— Быстрей, быстрей!..
Уже ночь. Горы чернеют на горизонте. Его сажают в машину, везут. Штурмбаннфюрер всовывает ему в рот сигарету, подносит к лицу зажигалку.
— Ну, — говорит он, — может, вспомним все-таки?
«О чем вспомнить? — пытался сосредоточиться фон Герделер. — Ах да!.. Этот «дарревский молодчик» Отто Рихтер, прибывший в Финмаркен из Голландии. Я встречался с ним в Парккина-отеле… Кто еще был тогда?.. Кажется, командир противокатерной батареи с мыса Крестового… как зовут этого обер-лейтенанта?.. Фон… фон Эйрих…»
— Ну! — настаивает гестаповец. — Так, может, мы скажем честно, что получили задание от русской разведки начать разложение горноегерской армии?
— Я ни в чем не виноват, — отвечает фон Герделер. — Никаких заданий от Рихтера не получал… Произошла какая-то чудовищная ошибка…
Шофер в мундире эсэсовца говорит:
— Здесь! — И машина останавливается.
Инструктора подхватывают за руки, его ноги волокутся по земле. «Все, — думает он, — конец», — и говорит:
— Послушайте, я умру, но совесть моя перед фюрером чиста. Я остаюсь верным слугой национал-социалистской партии.
— Браво, браво! — смеется штурмбаннфюрер и деловито распоряжается: — Вот к этой скале… повертывайтесь…
— Нет! — отвечает инструктор, прижимаясь к скале спиной. — Я приму смерть с открытым лицом!..
— Ну, валяйте, желаю вам оставить штаны сухими.
Автомашины с включенными фарами въезжают на площадку, и теперь четыре ярких луча, как прожекторы, сходятся на фон Герделере.
— По изменни-ку н-а-а-ции!.. — нараспев командует штурмбаннфюрер, и карабины нащупывают сердце инструктора, которое сжимается в груди от предчувствия пулевых уколов.
Гестаповец вдруг обрывает команду, подходит к нему.
— Спрашиваю последний раз, — говорит он, — от кого получали задание написать эту пораженческую статью?
Фон Герделер вскидывает руку в нацистском приветствии:
— Хайль Гитлер!
— Не будь дураком! Я отдаю команду «пли».
— Хайль Гитлер!
— Пли!
Инструктор почти явственно ощутил толчок пуль, но продолжал стоять, только одна мысль билась под черепом: «За что?.. За что?.. Разве я…»
Штурмбаннфюрер подходит снова:
— Послушайте, я шучу только один раз. Со второго залпа от вас полетят клочья.
— Хайль Гитлер!..
— Ну, ладно!.. Внимание… пли!
На этот раз, кажется, попали. Все тело разрывается на части.
«Но почему я не падаю?..»
Штурмбаннфюрер подходит и сталкивает его на землю:
— Лежи!..
Инструктор потерял сознание. Когда же очнулся — вокруг было пусто. Он понял, что машины уехали, оставив его одного в тундре. Вспомнив сцену расстрела, вяло подумал: «Пугали», — и поднялся на ноги.
На рассвете, проделав пешком несколько верст, инструктор пришел в Петсамо, где его уже ждал приказ:
«Оберст Хорст фон Герделер понижается в звании, как не справившийся со своими обязанностями, и переводится в разряд строевых офицеров…»
— Пи-ить… дай… воды…
И, когда она просила об этом, Мордвинов каждый раз переставал грести и с ненавистью оглядывал волнующийся простор океана.
«Где бы достать воды?.. Хоть каплю, одну лишь каплю!.. Не для меня — для нее!..»
— Пи-и-ить… пи-и-ить, — просила Варенька, с трудом разлепляя запекшиеся губы, а он сидел рядом с ней — тихий, сгорбленный — и ждал, когда она снова потеряет сознание. Потеряет сознание и хоть на время забудет, что на этом прекрасном свете, который она так любит, есть вода — вода живая, сверкающая, прохладная, чистая.
И, когда она забудет об этом, он опустит в воду, которую нельзя пить, свое широкое весло — снова начнет грести к невидимому берегу. Пусть уж лучше она лежит в беспамятстве, чем слышать ее постоянную просьбу «пи-и-ить», которую нельзя исполнить.
Но когда однажды над морем, почти касаясь волн, прошла грозовая туча, Мордвинов чуть не закричал от радости, почувствовав, как на его грудь вдруг упала прохладная капля. Он содрал с себя голландку, развернул ее в руках и поставил под нее пустую банку из-под консервов. Обильно хлынувший дождь застучал по парусине, собранной в виде воронки, и матрос молча смотрел расширенными глазами, как стекали, прыгая по жестяному донышку, капли.
Это была жизнь, и, что самое главное, не его жизнь, а — Вареньки!..
Когда дождь прошел, Варенька очнулась снова, и он, опережая ее просьбу, бросился к ней и крикнул:
— На!..
Он дал ей выпить все, до последней капли. И когда воды не стало, жажда, терзавшая его третьи сутки, стала уже непереносимой. Тогда он лег на борт плотика — начал глотать соленую, обжигающую внутренности горечь моря. Это не утолило его жажды, но само сознание того, что он все-таки пьет, на время приглушило мучительный жар в усталом теле…
Вареньке становилось хуже. Решетчатое днище плотика пропускало воду, и как Мордвинов ни старался, подкладывая под раненую брезент, ему все время приходилось менять на ней сырое белье, которое он тут же сушил на себе.
Порою ему казалось, что Варенька уже застывает от холода. Тогда он ложился на днище, прижимаясь к ней своим телом. Больная и беспомощная, она сделалась теперь для него доступнее и ближе.
Потом, точно вспомнив что-то, он вставал и снова решительно брался за свое коротенькое весло… А солнце день и ночь светило над морем…
Добравшись до берега, Мордвинов отыскал в одной бухте старинную постройку, в которой умер когда-то не известный миру русский человек Родион Евстихеев, и перенес в нее Вареньку.
Этот первый день, проведенный на берегу, он посвятил налаживанию своего маленького хозяйства. Спички, еще с утра разложенные на солнцепеке, загорались отлично. Скоро в древнем каменном очаге весело потрескивали ветки, чадил зеленым дымом ягель. А в консервной банке, заменявшей кастрюлю, уже варились крупные ярко-аквамариновые яйца кайр, голубоватые яйца гагар, которые Мордвинов достал на скалах птичьего базара.
«Что ж, жить можно», — думал матрос, но пища не радовала его, когда Варенька, измученная болью, почти умирающая, отказывалась от всего, что он ей предлагал, и только просила пить, пить, пить — просила так, словно все еще не могла избавиться от жажды. Мордвинов был на «Аскольде» лишь санитаром, да и то больше времени проводил на своей дальномерной площадке, нежели в лазарете, — чем он мог помочь ей?
«Умрет… Как страшно думать об этом! Вот жила, разговаривала, смеялась и вдруг — нет ничего, ни смеха ее, ни голоса, — смерть!..»
Поначалу он хотел развести костер, но потом подумал, что здесь пустынный район моря, куда редко заходят корабли, и решил поберечь плавник. Отправиться к югу на плотике, держась берегов, — это значило погубить себя и Вареньку, которая еще жива, еще дышит, еще… будет жить.
— Будет! — сказал он себе и, стиснув руками голову, весь вечер просидел возле очага, думал: «Что делать дальше?..» Плотик, на котором он добрался до берега, только носил название плотика, на самом же деле это был просто большой спасательный круг, только не пробковый, а резиновый, надутый воздухом; внутри него была укреплена круглая деревянная решетка, на которой мог лежать, поджавши ноги, лишь один человек. Вот Варенька и лежала на ней. Хорошо еще, что Мордвинов догадался подобрать тогда из воды сорванный взрывом с «Аскольда» обрывок парусинового тента; этот брезент он потом подкладывал под девушку, а то бы волны заливали ее все время. Хотя, чего уж там, от волн не спасешься, и случись на море легкий шторм, плотик не успевал бы выныривать на гребень, волны задушили бы и его, и Вареньку…
Ночью, когда незаходящее солнце присело над морем с северной стороны, собираясь снова начать свой поход вкруговую, в голове Мордвинова созрело решение. Прислушиваясь к прерывистому дыханию девушки, он встал, тихо вышел и спустился к берегу океана.
Было время ночного отлива, обнаженный берег покрывали заросли морской капусты. Засучив штаны, матрос долго бродил по каменистой отмели, отрывая от грунта многометровые стебли водорослей, снопами выносил их на сухое место. Здесь же он нашел два бревна плавника, окаменевших от долгого пребывания в море. Мордвинов откатил бревна подальше от воды и, убедившись, что на сегодня все сделано, пошел спать.
На следующий день матрос пришел сюда снова и начал кропотливую работу. Разбирая просушенные за день водоросли, он проверил прочность их стеблей, откладывал в сторону самые крепкие. Потом из отобранных фукусов и ламинарий стал плести толстые тросы — перлини, сращивая концы лонго-сплесенями. Тросы получались гибкими, прочными — сам Антон Захарович Мацута позавидовал бы своему ученику.
Так в постоянной работе — между домом, где лежала Варенька, и берегом, где собирался плот, — прошло еще несколько дней. Для того чтобы новый плот получился устойчивым и мог бы выдержать волнение на море, нужно было не меньше десяти массивных бревен. Но плавника не хватало, и Мордвинов совершал дальние переходы вдоль полосы прибоя, выискивая беспризорные бревна. В ожидании, что океан принесет на волнах из устья Енисея ствол дерева, он — уже усталый — подолгу просиживал на высокой прибрежной скале, застывая на целые часы в неподвижной выжидающей позе, так что молодые глупыши садились ему на плечи, принимая его за камень.
Однажды вечером Вареньке вроде стало легче, и, лежа на топчане, она с удивлением озиралась по сторонам, точно увидела впервые эти черные стены, этот закоптелый, грозивший обвалиться потолок и этого угрюмого матроса, сидящего на корточках у огня. Слабым движением руки она подозвала Мордвинова к себе, и он, присев у нее в ногах, стал тихо рассказывать о своем решении переправиться на материк.
Варенька часто закрывала глаза; думая, что она заснула, матрос несколько раз осторожно вставал, намереваясь уйти, но девушка каждый раз удерживала его, говоря:
— Нет, нет!.. Просто мне так легче…
И когда он замолчал, она посмотрела прямо в лицо ему усталыми, но по-прежнему ясными глазами.
— Яша, — сказала она тихо и спокойно, — сейчас что, вечер или утро?..
Он машинально посмотрел в окно: солнце светило ярко, и в этот момент ему показалось, что он не знает — что сейчас, утро или вечер; не знает — где он, и страшное ощущение одиночества потрясло все его существо.
— Вечер, — вздохнула Варенька, не дождавшись ответа; что-то похожее на улыбку отразилось на ее лице, и она, внятно отделяя слова, сказала: — Вечер и утро протягивают друг другу руки… Это я помню… все помню…
— Что? — спросил он, нахмурившись.
Варенька не ответила и, преодолевая боль, вдруг начала вставать с топчана. Мордвинов уложил ее обратно, прикрикнув:
— Нельзя!
— Теперь уже все равно, — спокойно отозвалась она, — ничего не спасет… я уж это знаю… Умру, Яша… Ты почему молчишь?
— Я слушаю.
— Так вот, — помолчав, продолжала она, — я это чувствую и потому прошу тебя передать… передай Пеклеванному, что, умирая, я… я вспоминаю…
— Ничего не передам, — сказал Мордвинов и встал. — Думайте о нем сколько хотите, а я ничего не передам.
— Яша, родной, умоляю тебя! — почти выкрикнула Варенька, пытаясь поймать его руку. — Выполни мою последнюю просьбу!..
— Нет! — громко сказал Мордвинов. — Не смей!.. Будешь жить — сама передашь… А жить ты будешь!.. Ты будешь жить! — повторил он несколько раз, как заклинание, и выбежал из дому.
…В эту ночь океан выбросил на скалы тяжелый ствол сибирской лиственницы.
В кают-компании крейсера «Святой Себастьян» шел вечерний спор о том, какие моряки самые лучшие в мире. Мнения по этому вопросу резко разделились. Одни утверждали, что самые смелые моряки — турки, другие — норвежцы, третьи говорили, что прекрасные моряки рождаются на Полинезийском архипелаге. А некоторые, иронически посмеиваясь, доказывали, что сейчас невозможно найти хороших моряков, ибо появление быстроходных кораблей и наличие на флоте непрофессионалов ведет к так называемому «обезлюдению» морей.
Спор затянулся до полуночи, когда с мостика поступил доклад о том, что на горизонте замечен плот с людьми. Все офицеры выбежали наверх с биноклями в руках.
На широком деревянном плоту, захлестываемом волнами, лежали два человека, а над ними возвышался резиновый плотик, поставленный вместо паруса. Но каково же было удивление англичан, когда они распознали в одном из людей женщину. Эта весть мигом облетела всю команду крейсера, насчитывавшую более полутысячи человек, и на палубу не поднялись только те, кто нес вахту в нижних отсеках. Многие, чтобы лучше разглядеть, взбирались на мостики и башни, густыми гроздьями повисали на снастях.
Боцман крейсера уже отводил от борта корабля стальную балку выстрела, на котором болтались, раскачиваемые ветром, веревочные штормтрапы и шкентеля с мусингами. Здоровенный негр-стюард во всем белом разбежался по балке до ее конца, лег животом, обхватив выстрел ногами, махал руками — хотел помочь.
И вот матрос на плоту встал и, взяв женщину на руки, ловко вцепился в штормтрап. Теперь все увидели, что это русский. Он не мог подняться наверх вместе с ношей, и негр, работая руками, сильными рывками подтянул его к самому выстрелу, который снова подвалили к борту. Десятки рук ухватились за одежду спасенных, вытащили их на палубу. А плот, подхваченный волной, ударился о борт крейсера и тут же рассыпался.
Мордвинову совали в руки шоколад, сигареты сыпались к его ногам сплошным дождем, кто-то уже подносил ему флягу с пахучим ромом. А он, не выпуская из рук Вареньки и боясь потерять в толпе матросов сутулую спину старшего офицера, шагал в корабельный лазарет.
Мордвинов сидел в кубрике за столом, на котором лежали распечатанные колоды карт и высились тяжелые сифоны с лимонной водой, когда его пригласил к себе командир крейсера. Матрос поднялся в офицерскую палубу. Над дверями салона светился сигнальный плафон с надписью: «Можно войти», — матроса, видно, уже ждали.
— Здравствуйте! — сказал он высокому смуглому командиру, стоявшему посреди каюты в легкой пижаме.
Уибрин предложил ему сесть за стол; две чашки крепкого формозского чая уже дымились на серебряном подносе. В иллюминаторах мелькали сизые гребни, порою волны совсем закрывали толстые стекла, и тогда в помещении становилось темно от зеленого полумрака морской пучины. Неяркий свет фосфора, мерцавший на приборах, освещал каюту матовым сиянием.
Уибрин показал матросу священную реликвию своей семьи — подзорную трубу прапрадеда, который плавал в Средиземном море вместе с адмиралом Ушаковым во время Ионической кампании 1798–1800 годов.
Когда же Мордвинов рассказал ему о своих приключениях, командир открыл сейф и достал оттуда толстую книгу в кожаном переплете.
— Это «Журнал торжественных посещений», — объяснил он. — Посещая мой корабль, здесь оставили свои подписи многие министры, политические деятели, короли и известные миру писатели. Но я бы хотел иметь в этом журнале подпись простого русского парня, который делает в этой войне великое, ни с чем не сравнимое дело…
Матрос обмакнул перо в штормовую чернильницу и, подумав, написал в журнале:
«Если в последний день войны, в последнем бою меня сразит самая последняя пуля, — я согласен! — только бы знать, что эта война тоже самая последняя война в мире».
— Благодарю вас, — сказал Уибрин, пряча журнал в сейф.
Потом командир сел за столик и сказал, что крейсер направляется в Скапа-Флоу; он предложил Мордвинову идти вместе с ним в Англию, чтобы вернуться оттуда в Россию с первым же караваном.
Матрос поблагодарил, но отказался.
— Я хочу как можно скорее вернуться в строй! — сказал он.
Тогда, оценив по достоинству его желание, Уибрин поднялся на мостик к офицерам. Был дан полный ход и изменен курс. «Король, ей-ей, не обеднеет, если мы истратим лишнюю тонну нефти», — решил командир и спустился в котельный отсек; стоя на площадке трапа, он обратился к кочегарам с просьбой «потрудиться как следует».
И матросы, вращая клапаны огнедышащих форсунок, весело кричали в ответ:
— Мы постараемся, сэр!
— Мы выжмем из котлов, сэр, все, что можно выжать из пятидесяти тысяч лошадиных сил, сэр!..
— Все, что зависит от нас, сэр, будет исполнено, сэр!..
На следующий день крейсер уже бросил якорь напротив Мурманска. Санитарный вельбот подошел к борту, и малайцы бережно перенесли на него Вареньку по совершенно вертикальному трапу с помощью штормовых носилок.
Мордвинов помахал гостеприимному экипажу крейсера бескозыркой, и вельбот направился к берегу, где его уже ждал, в нетерпении расхаживая по причалу, лейтенант Пеклеванный.
И Варенька, еще издали заметив его, улыбалась, поднимая навстречу руки, а матрос, отвернувшись, часто и нервно затягивался слабой английской сигаретой.
В экипаже, встретившись с друзьями, Мордвинов первым делом спросил:
— Ну-ка, расскажите, как подать рапорт контр-адмиралу. Хочу воевать в морской пехоте!..
— Лейтенант Пеклеванный, прошу садиться. Не хотите чаю?.. Напрасно. Я, честно говоря, вернулся только из Кандалакши и, не заходя домой, сразу сюда. Проголодался!..
Сайманов разговаривал с ним как со старым знакомым, и это льстило Артему. Он тоже попробовал перейти на дружескую ногу и спросил:
— В Кандалакше были долго?
— Нет. Осматривал шхуну «Книпович», на которой Рябинина ходила в экспедицию.
— Уж не хотите ли приспособить ее к делу?
— Хочу. Зачем же бездельничать кораблю в такое горячее время! А то, что это парусник, так вы, лейтенант, не смущайтесь. На море часто приходится добиваться успеха теми средствами, которые имеются, а недостающие импровизировать на месте… Вот так-то, лейтенант!
И, отодвигая пустой стакан, Игнат Тимофеевич засмеялся, довольно потирая руки. Потом, на этот раз уже полуофициальным тоном, спросил, как бы вспомнив что-то:
— Лейтенант Пеклеванный, вы, кажется, хотели служить на эскадренном миноносце?
Артем встал:
— Я благодарен вам, товарищ контр-адмирал, что вы не забыли о моем желании, но я уже не рвусь служить на эсминцах; это было увлечение молодости…
— Почему же?
— Я понял, — продолжал Артем, — что служба на любом корабле интересна. Правда, я понял это не сразу. А если служба еще и поставлена правильно, то…
— Похвально! — улыбнулся Сайманов. — А все-таки, Артем Аркадьевич, вам придется послужить на миноносцах. Сегодня в полночь с моря возвращается эсминец «Летучий», старший артиллерист которого уходит с корабля учиться в академию. Вы заступите на его должность…
Из штаба Артем отправился навестить жену Рябинина. Дверь открыл смуглый горбоносый офицер с папиросой в углу рта и прищуренным от дыма глазом. Что-то очень знакомое уловил в его лице Пеклеванный, но где он видел этого человека, вспомнить не мог. Кавказец — это стало ясно по акценту с первых же слов — тоже пристально всматривался в Артема.
Обоим стало неловко. Пауза слишком затянулась.
— Мы с вами где-то встречались!
— Может быть.
— А вы не учились вместе со мною в училище? — вдруг напомнил кавказец. — Я был старше вас на два курса…
— А ведь верно!.. Вахтанг Беридзе?
— Он самый.
— Как же это мы ничего не знали друг о друге!
— Ты вот что, — сказал Вахтанг, сразу переходя на «ты», — лучше помалкивай, а то она и так убивается. Говорить и утешать буду я сам!
Вахтанг сказал все это грубоватым наставительным тоном, как говорят в училище выпускники с новичками, точно он и сейчас, как и в училище, был старше Артема на два курса. Но лейтенант и без того держался скромно. Он редко встречался с женой Рябинина, а в ее доме был всего один раз. К тому же он не знал, как будет вести себя Ирина Павловна, — может быть, встреча с помощником ее мужа лишний раз растревожит женщину?..
Рябинина приняла Артема спокойно и сдержанно.
— Ну, как ваша Варенька? — спросила она его.
«Ваша», — мысленно повторил Пеклеванный. И то, что она первая назвала Вареньку «его Варенькой», и то, что первыми ее словами были слова, не касающиеся ее бед, а бед чужих, — все это вместе взятое сразу наполнило душу Артема благодарностью и любовью к этой женщине.
— Благодарю вас! — сказал он. — Вареньке лучше, она уже встает с постели…
Вахтанг был, видимо, в доме Рябининых своим человеком. Он свободно прилег на диван и, размашисто стряхивая к печке пепел с папиросы, продолжал разговор, прерванный приходом Пеклеванного:
— …И вот в одной бухте я наконец нашел шлюпку с «Аскольда». В ней все было уложено так, точно команда собиралась еще вернуться. Не нашли только компаса и паруса. А сразу от самой отмели следы вели в глубь острова. И по-моему, — сказал старший лейтенант, — среди них есть офицер.
— Простите, — вмешался Артем, — я не все слышал и не понял, о чем вы это рассказываете?
И когда Вахтанг повторил, как удачно завершились поиски пропавшей шлюпки с «Аскольда», лейтенант вздохнул свободнее — слава богу!
А Вахтанг продолжал:
— …Один след на песке точно такой же, как от моего ботинка. — Он поднял ногу, показав свой каблук с клетчатой нарезкой. — А что вы скажете, если это Прохор Николаевич идет с ними?.. Ведь такие ботинки, я знаю точно, интенданты всего месяц назад выдавали. И знаете кому? Только командирам кораблей!
— Так значит, — сказала Ирина Павловна, — значит, они все-таки добрались до берега и решили… что же?.. Неужели они решили пересечь Новую Землю поперек?
— Выходит, так.
— Но с восточного берега до Малых Кармакул около двухсот километров. Местность непроходимая. Пускаться в такой путь, не имея пищи, неся на себе раненых, — это, по меньшей мере, безумие!
— Может быть… может быть… — задумчиво сказал Вахтанг. — Но я, Иринушка, чувствую, что они самое малое через неделю будут здесь…
Когда лейтенант Пеклеванный, которому не терпелось поделиться этой новостью с аскольдовцами, ушел, Ирина Павловна спросила:
— Почему ты не уезжаешь в отпуск?
Вахтанг ответил не сразу.
— Ты пойми, я не могу ехать сейчас, оставив тебя в таком состоянии. Ведь мы все-таки друзья, Иринушка…
— И не только друзья, — сказала она, — но живем одной семьей все эти годы. Я скажу даже больше: после Сережки и Прохора ты, Вахтанг, самый дорогой для меня человек. Я благодарна тебе за очень многое и сейчас прошу как друга: уезжай, надо отдохнуть, впереди тебя ждет еще столько всего!..
В этот день она уговорила его уехать. Прощаясь с нею, Вахтанг сказал;
— Хочу сделать тебе маленький подарок. Хочу и в то же время боюсь, что поймешь этот подарок неправильно…
— Ну? — спросила Ирина Павловна, настораживаясь.
Вахтанг вынул из кармана старенькую потрепанную брошюру, протянул ее Рябининой. С обложки, из круглого овала, под рубрикой «Стахановцы моря», глянуло суровое лицо мужа.
— Вот, — сказал Вахтанг, — я знаю, что ее нет на вашей книжной полке. Прохор хранил брошюру в каюте на «Аскольде». Возьми!..
— Так значит, — нахмурилась Ирина Павловна, — ты тоже не совсем веришь, если…
Он не дал ей договорить:
— Вот, я и боялся, что ты растолкуешь мой подарок иначе. А на самом деле все так просто: ты прочитай эту брошюру, и ты поймешь, что он вернется. Обязательно!..
И когда Вахтанг распрощался с нею, Ирина Павловна с брошюрой в руках долго сидела у окна, листая посеревшие от времени страницы. Ведь эта брошюра знакома ей давно, еще до войны. В таких тоненьких скромных книжонках была напечатана не одна автобиография капитанов стахановских траулеров.
Неумелым, корявым языком капитаны бесхитростно описывали свои жизни. В этой серии брошюр была и автобиография Рябинина. Она напоминала сжатую до предела математическую формулу, настолько в ней все было упрощенно. Если некоторые из капитанов, памятуя о законах литературы, еще кое-как и пытались описать свои треволнения, поставить в каком-нибудь месте всеискупляющее многоточие, то Рябинин ограничился простым перечислением фактов.
Но Ирина Павловна видела за этой брошюрой очень многое: строчки упруго выгибались, как штормовая волна, и вот он, ее муж, обледенелый и усталый, простаивает четвертую ночь на мостике: идут косяки сельди, он ловит ее первый в стране, тридцать девять тысяч центнеров улова. Москва, Кремль, орден Трудового Красного Знамени, в их квартире тесно от корреспондентов, а вечером он говорит ей: «Ирина, это все ты, у меня только руки…» Она просыпается по ночам и видит склоненную над столом широкую спину мужа; получив в командование недавно построенный «Аскольд», Прохор уже не доверяет одним лишь морским навыкам. Но оказалось, что простоять за штурвалом при ветре в двенадцать баллов проще, чем разделить многочлен на одночлен. «Спи, спи, — ласково говорит он, — я хочу иметь свою голову на плечах…» Ирина ходила за ним следом, объясняя непонятное, расспрашивая о прочитанном; потом стала подкладывать ему на стол книги: Дерюгина, Книповича, Зернова, Вернадского, Месяцева; совала в карман пальто вместе с бутербродами свернутые в трубку журналы «Рыбное хозяйство», и он — читал… Ирина еще не знала ни одного человека, который бы читал столько. Прохор никогда не расставался с книгой, и чуть свободная минута — книга сразу подносилась к глазам. Об успехах его «Аскольда» уже стали писать за границей, но — война!..
Да, видно, прав был Вахтанг, говоря: «Прочитай эту брошюру, и ты поймешь, что он вернется…» И она вдруг поняла, что — да, он вернется, потому что не может погибнуть на полпути, потому что вся его жизнь — это борьба и еще раз борьба!
Часы пробили полночь. До слуха женщины донесся отдаленный вой корабельной сирены. Ирина встала. Схватилась за сердце. Что это? Или показалось? Может, все ложь, неправда? Подбежала к окну, отдернула штору. Вот сейчас, сейчас с моря выйдет на рейд «Аскольд», бросит якоря, и она разглядит на его мостике коренастую фигуру мужа.
Но со стороны моря стремительной затаенной тенью проскользил эскадренный миноносец и, не бросая якорей, подошел к причалам завода.
И где-то по темным, замаскированным улицам военного города сейчас шел лейтенант Пеклеванный, направляясь на новое место службы.
«Где же ты, Прохор?!»
Шестнадцать матросов стоят по колено в рыхлом, сыром снегу и смотрят на него. В глазах смятение и тоска близкой смерти. Семнадцатый лежит, подостлав под голову бушлат, и хрипло дышит.
— Может, не надо вставать? — спрашивает он. — Куда идем, командир? Восьмой день, а моря нет… Нет моря! Гиблое место… Тундра, командир… Амба!..
Плечо к плечу, согревая друг друга, стоят шестнадцать матросов. Рябинин вытаскивает из снега правую ногу и сразу по самые локти зарывается в снег руками. Вот поднимает левую, и всем видны вылезающие из ботинок синие раздувшиеся пальцы.
Он подходит к лежащему, сильным рывком поднимает его на ноги.
— Стой! — говорит он. — Будет море. Сегодня будет!..
Серый рассвет начинается над Новой Землей. Из помутневшего за ночь неба показывается тусклое, затянутое туманной дымкой солнце. Оно светит матросам в спину. Матросы идут на запад, где можно встретить редкое жилье человека.
В расщелинах скал лежат тысячелетние ледники. Бесконечные фирновые поля покрывают низины, и крупные горошины снега тоскливо скрипят под ногами. Отряд то поднимается по склону, то спускается вниз.
Внизу тихо, лишь иногда слышно, как журчат выбегающие из-под толщи льдов ручьи да завывают наверху океанские ветры. Иногда на пути попадаются огромные завалы сыпучего щебня. Острые камни обдирают ступни ног. Матросы обматывают окровавленные ноги голландками и, поддерживая друг друга, идут по щебню, стискивая от боли зубы.
И только когда отряд спускается с гор, идти становится легче. Глаза, уставшие от раздражающего сверкания снегов, отдыхают на коричневых покровах лишайников. Кое-где пробивается между камнями тощая травинка, а иногда выглянет одинокая семья чахлых полярных цветов. Ползучие березы опутывают подножия скал, и полярные ивы качаются на ветру жалкими стебельками. Растет такое деревце, которому уже триста лет, а обыкновенный гриб, притулившийся сбоку, кажется по сравнению с ним великаном.
Матросы изредка оборачиваются и видят за собой сутуловатую фигуру командира. В руке у него шлюпочный компас, на который он изредка посматривает, проверяя направление. Люди знают, что в котелке компаса есть спирт. Вот если бы выпить его! Хотя бы глоток! Кажется, сразу стало бы легче. Сколько им еще идти до спасительного западного берега — никто не знает. Но два человека уже остались в тундре, и могилы их, наспех заваленные камнями, страшными вехами отметили путь отряда.
Ящик подмоченных засоленных галет они прикончили на пятый день. Потом обшарили все карманы и, вывернув их наружу, собрали последние крошки. И уже третьи сутки матросы глотают снег и жуют ягель, пахнущий плесенью.
Вот разросшаяся в верхнем слое земли, ниже которого лежит вечная тундровая мерзлота, крохотная ива с мелкими листиками, величиной с подсолнечное семя. Листья — большая редкость в этом угрюмом крае. Матросы сразу обступают деревце, ломая нежные веточки.
Тяжело поднимая ноги, подходит Рябинин.
— Не останавливаться!.. Идти! — говорит он, глядя в пустое полярное небо.
Командир держится прямо. Он не ест траву. Он не падает и не садится на снег раньше привала. Только у его рта залегает какая-то упрямая складка, которой никто не замечал раньше. Она не сходит с его губ, даже когда он спит, и с каждым днем становится все глубже и резче.
Люди все замечают. Им гораздо легче наблюдать за одним человеком, чем ему за всеми. Они, например, знают, что через полчаса он снова повторит: «Идти!.. Не останавливаться!» — и эта фраза неотступно следует за ними уже восьмой день. Постепенно эти слова въедаются в сознание, и матросы тоже начинают повторять их про себя, как пароль, как клятву, а то и просто как надоевшее до тошноты слово.
Труднее всего было идти Василию Хмырову. Сорвавшимся во время взрыва дальномером его ударило в спину, когда он висел на штурвале, и теперь у него часто шла горлом кровь. Он иногда падал, теряя сознание, и подолгу лежал в снегу с бледным, измученным болью лицом. Матрос уже не раз со слезами на глазах просил, чтобы его оставили в тундре. «Ну считайте, что меня с вами не было, — говорил он, и людям становилось жутко от этих слов. — Пусть я погиб в море. Ведь об этом никто не узнает…» Но каждый раз Рябинин подходил к нему и молчал смотрел на Хмырова. Тогда, отводя глаза в сторону, тот вставал, и отряд двигался дальше.
Но сегодня матрос обождал, когда подойдет командир, и сказал:
— Не хотите оставлять — дайте пистолет. Я сам как-нибудь!..
— Ну и что?
— А застрелюсь! Не дадите — все равно подохну. От мук умру…
Рябинин остановился. Один человек не выдержал. Завтра пистолет попросят другие. Почему же не хочет умирать он?.. Ведь ему сделать это как раз легче всех. Стоит только приложить пистолет к виску, слабое усилие пальца — и все будет кончено.
Умереть легко. Даже очень легко.
Прохор Николаевич достал пистолет и, взведя курок, подал его матросу.
— На! Держи!
Пораженные люди сгрудились вокруг, не понимая, что происходит.
— Стреляйся! — сказал Рябинин, даже не глядя на Хмырова. — Но знай, когда мы придем на базу — да, мы придем! — я доложу, что матрос Хмыров трус… А теперь — стреляйся!
— Не оскорбляй меня, командир! — гневно крикнул матрос, забыв про боль. — Я не трус! Раненую лошадь и ту убивают…
— Дурак ты, — мрачно сказал машинист Корепанов.
— Хорошо, я был бы дезертиром, — продолжал Хмыров, — если бы находился в строю, а то ведь…
— А кто же ты? — бешено крикнул Рябинин, бледнея от ярости. Он подошел к матросу и, тряся его за погоны, прокричал в самое ухо: — А это что?.. Что это, я тебя спрашиваю?.. Крылышки ангельские?.. Отвечай! — Потом поднялся и уже спокойным голосом: — Стреляйся, черт с тобой! Таких не жалко…
Тогда матрос кинул под ноги Рябинина пистолет и поднялся.
— Точка. Пошли, матросы…
В половине дня был сделан привал. Люди расстелили на земле шлюпочный парус и попадали на него, уснув мгновенно тяжелым сном. А капитан-лейтенант все еще стоял, прямой и спокойный. Старшина Платов, давно присматривающийся к командиру, решил понаблюдать, что будет делать Рябинин, оставшийся сам с собой.
Вот капитан-лейтенант обшлагом рукава протер позеленевшие пуговицы, оглядел людей и вдруг, легко переступая через спящих, пошел за сопку. Рябинин шел все дальше и дальше, и, когда остановился, Григорий Платов, притаившись за гребнем сопки, вдруг увидел, что Прохор Николаевич… упал.
Он упал так, как падали несколько раз в день те шестнадцать человек, лежащие за сопкой. Но они-то как раз и не думали, что может упасть он, командир. И старшина понял, что Рябинин изнурен этим переходом и голодом не меньше других, только не хочет, чтобы матросы знали о его усталости.
Платов подошел, тронул его за плечо.
Рябинин быстро поднялся.
— Тебе что? — В голосе его слышалась досада.
— Вы… спите, — сказал Григорий. — Я разбужу вас.
Прохор Николаевич слабо улыбнулся и, уже засыпая, пожал старшине руку:
— Спасибо, коли так… я этого не забуду…
А через полчаса он будил людей, готовый снова идти, снова быть выносливым и сильным, как никто.
Приближался вечер. Изнемогающие люди медленно поднимали ноги. Скоро можно будет упасть и лежать. Не надо ничего подстилать, не надо ничем укрываться. Как насмешка звучат слова: «койка», «одеяло», «подушка». Все это было у них на «Аскольде», но корабля больше нет. И страшные восемь суток как-то незаметно удалили от них прежнюю жизнь, оттеснили ее в памяти на последнее место.
Для них сейчас нет Большой земли, нет городов, ничего нет, — есть только путь, снежный, скользкий, голодный и кажущийся бесконечным; путь, измеряемый даже не милями, а просто плывущими в каком-то бреду сутками…
Идут шестнадцать человек, вырывают ноги из вязкого снега. Пусти, снег, не держи нас! Семнадцатый идет следом, в руке покачивается компасный котелок, а внутри котелка — голубой спирт, и на картушке все стороны света: норд, зюйд, ост, вест…
Бежал дымчато-голубой песец новоземельский, снег нюхал. И увидел: идут, ползут по скалам, падают и снова идут. А за ними тянется красный след на снегу. А чья это кровь — не может понять песец. Подбежал он к красному камню, лизнул его шершавым языком своим. Густая кровь и соленая. Невкусная кровь. Кровь птиц и теплей, и слаще. Темной струей бьет она из горл разорванных.
Коротко взлаял песец. Поднял кверху острую мордочку, понюхал ветер и побежал по своим делам дальше. Не до этого было песцу. Мало ли чего в тундре не бывает! И бежит себе песец. Стынет кровь на губах. Нехорошая кровь, невкусная…
Грохнуло что-то в скалах — кончилась глупая песцовая жизнь.
Рябинин затолкнул обратно в карман тяжелый ТТ, сказал:
— Платов, хлеб на корабле делил?
— Так точно.
— Дели тогда остромордого…
Через несколько минут они уже ели сырое мясо, остро пахнущее псиной. Всем досталось по маленькому кусочку. Платов попробовал дать командиру кусок побольше. Капитан-лейтенант строго прикрикнул на него: «Но-но!» — и старшина так смутился, что когда очередь дошла до него самого, то он отрезал себе ломтик меньше, чем другим.
Старательно прожевывая свою порцию, Хмыров выплюнул изо рта пулю. Нахмурившись, он хотел прикрыть сплющенный кусочек металла ногой, но Савва Короленко, заметив это, сказал:
— Подбери! Это твоя пуля… Дурак! Жить надо…
К ночи все почувствовали запах гари. Над вершинами сопок заклубился редкий рыжеватый дым. Беспокойно осматривая небо, Рябинин сказал:
— Гроза будет. Ее здесь горелыми чадами[232] называют.
Солнце скрылось. Стало сумрачно и страшно. Ветер внезапно вырвался откуда-то из ущелья и со свистом прошелся над головами людей. И этот же момент раздался оглушительный удар и треск грома, точно в небе разорвали громадную парусину. Длинные рыжие полосы дыма поползли над землей…
Матросы шли, наклонившись вперед, спотыкаясь на каждом шагу и держа друг друга за руки. Опять ударил гром. Ветер усиливался. С гребней сопок стало разметывать щебень. Мелкие камни летели косым дождем. Дышать становилось труднее.
Тогда матросы, не выдержав, остановились и повернулись к Рябинину. Они что-то кричали ему все разом, но их голоса тонули среди этого грохота, свиста летящих камней и непрерывного гудения ветра.
Рябинин подошел к матросам вплотную, выкрикивая одну и ту же фразу. Они тоже не слышали его, но по движениям губ поняли:
— Идти!.. Не останавливаться!..
И, закрыв бушлатом головы, они снова пошли вперед.
Еще в начале марта отряд партизан попал в тяжелое положение…
После того как участились случаи налетов на егерские гарнизоны, генерал Дитм бросил в скалы роту эсэсовцев, придав к ней специально снятый с фронта взвод горной артиллерии. Партизаны покинули древний замок и отступали вдоль долины реки Карас-йокки. Сверре Дельвик повел отряд одному ему известными путями на соединение с группировкой Хальварсена, которая действовала в центре страны. Но, пересекая железную дорогу Нарвик — Кируна, отряд случайно наткнулся на заслон тылового гарнизона. Бой, длившийся около часа, происходил у начала Офотен-фиорда, недалеко от западной оконечности шведского озера Турнетреск.
Отряд, теснимый с юга и севера, раскололся на две части. Одна часть, во главе с Дельвиком, просочилась по ущельям гор на Кюсфьюр и оттуда переправилась на остров Ланге, а другая, во главе с Никоновым, не выдержав напора гитлеровцев, перешла на территорию Швеции, где и была интернирована.
Никонов тяжело переживал этот разгром. Шведские военные чиновники отобрали у его людей оружие, и небольшая кучка партизан незаметно рассеялась. Никонову посоветовали ехать в Стокгольм, чтобы обратиться в советское консульство. Через международную организацию Красного Креста он отправил письмо в Ленинград, надеясь почти на чудо, что это письмо попадет в руки Аглаи, но в Стокгольм не поехал, решив выждать время. Никонов устроился на лесопилку и стал хорошо зарабатывать на продольной пиле, с утра до вечера нарезая длинные дюймовые доски. Хозяйка лесопилки, дочь русского белоэмигранта Агния Филипповна Рожнова, относилась к Никонову доброжелательно и даже предлагала ему навсегда остаться в Швеции.
— Странный вы, — говорила она ему не раз. — Мир сошел с ума, но вам-то что до него? На кой черт вы сами лезете подставлять под топор свою голову? А здесь вы можете зажить чудесной жизнью! Через полгода я бы сделала вас мастером…
Никонов отмалчивался. Он уже имел сведения, что часть отряда во главе с Дельвиком скрывается сейчас на Лофотенах, пастор Кальдевин как-то сумел избежать ареста в период разгрома. Таким образом, дело было только во времени — надо было выждать, притаиться. Сейчас он был сыт, одет, здоров, ему ничто не угрожало, и он понимал, что его друзьям на «той стороне» гораздо труднее.
Острова Лофотены и Вестеролен, высившиеся в море дикими заснеженными утесами, стали хорошим прибежищем для остатков разгромленного отряда. Найдя в одной бухте вмерзший в ледовый припай барк, партизаны отремонтировали его и переправлялись на нем на остров, чтобы запутать немецкое командование, которое вело в этом районе постоянную авиаразведку.
Лофотены и Вестеролен, славившиеся на весь мир как сезонная база рыбопромышленников, теперь были необитаемы. Боясь, что рыбаки уплывут в Исландию или Англию, гитлеровцы выселили норвежцев подальше от моря, в глубь материка. Недаром в Норвегии, стране с хорошо развитыми морскими промыслами, в период фашистской оккупации были введены карточки на рыбные продукты.
Партизанам, которые жили в покинутых рурбодарах, достались не увезенные рыбаками орудия лова, и, таким образом, в продовольствии они не нуждались — океан в изобилии снабжал рыбой, но не было табаку, соли и хлеба. Зато сохранилось оружие, и Дельвик каждое утро проверял его чистоту и исправность; всем было понятно — впереди еще бои и бои…
Чередовались приливы и отливы, меняли направление ветры, солнце уже показалось над горизонтом, а отряд все продолжал кочевать с острова на остров. И только когда солнечные лучи растопили снег и ручьи, подпрыгивая на камнях, стремительно низринулись с вершин, Никонов решил действовать. Все свои сбережения он растратил на покупку хорошей одежды, приобрел отличный пистолет и с рюкзаком, набитым провизией, перебрался через границу. Два дня он прожил у пастора Руальда Кальдевина, после чего снова встретился со своими друзьями.
Переход отряда на прежние позиции, поближе к фронту, приурочили к национальному норвежскому празднику — Иванову дню. Был выработан смелый и рискованный план. Переправиться в Финмаркен решили морем, использовав для этого барк. Чтобы не проходить мимо Альтен-фиорда, в котором стояла гитлеровская эскадра «Норд», наметили высадиться не доходя до района — в шхерах Квенангена. Оттуда намечалось двинуться прямо к месту старого лагеря.
Ночью партизаны перебрались на барк, и дядюшка Август занял место у штурвала. Шли без лоции и карт, прячась в излучинах берегов каждый раз, когда на горизонте показывался дымок корабля. Хуже всего дело обстояло с моторами. Несмотря на то что актер Осквик специально ходил на «большую дорогу» добывать наилучший бензин, все равно старенький движок работал плохо. Моторы невозможно было запустить с первого раза, а уж если они начинали работать, то останавливать их не решались.
На рассвете второго дня отряд высадился в шхерах и, обходя посты немцев, углубился на территорию Тромса. На первой же дороге, которую пересекли партизаны, Никонову бросилось в глаза подозрительное оживление. На перекрестках стояли гестаповские мотоциклы, эсэсовцы внимательно проверяли каждую машину, идущую на север. Никонов догадался, что немцам удалось как-то пронюхать о прибытии отряда.
К концу дня отряд вышел в зону, почти свободную от гитлеровцев. Партизаны проходили из хутора в хутор, сжигая в комендатурах налоговые записи и возвращая норвежцам реквизированных оленей. Здесь население чувствовало себя более независимо, чем в других районах, и в маленьких (всего три-четыре домика) «городах», защищенных от ветров стогами сена, горели жаркие высокие костры: норвежцы, забыв на время о тягостных днях, праздновали Иванов день, танцуя вокруг костров похожую на джигу гопку.
В одном поселке, затерянном на карте среди лесов и гор, к партизанам присоединились сразу одиннадцать ландштурмовцев из земского ополчения во главе с бывшим капралом королевских стрелков. А в другой деревне отряд пополнился пятью матросами-китобоями, которые недавно вернулись морем из Англии. Они рассказали, что им надоело сидеть в лондонских казармах и они решили вернуться на родину, чтобы вступить в борьбу, не ожидая открытия второго фронта, к которому их так утомительно готовили.
Поздно вечером отряд уже шел знакомой долиной Карас-йокки, приближаясь к древнему замку норманнов. Устало шагали люди, подкидывая на спине поклажу; греческие мулы, взятые партизанами в гитлеровских комендатурах, позвякивали уздечками, срывая время от времени уныло отвисшими губами листья черничника.
Никонов отстал от отряда, присел на камень, закурил. С горных отрогов сползал в долину клочковатый ночной туман. Река, окутываясь белой молочной пеной, тихо журчала в камнях. Вокруг расстилался мирный покой засыпающей природы, и Никонову вдруг тоже захотелось мира и тишины. И, как всегда в такие моменты, ему вспомнилась Аглая, последний вечер на перроне вокзала, рука невольно тянулась к карману, словно он хотел нащупать ее последнее письмо.
«Увидимся ли когда?..» — подумал он и, вдруг устрашившись почему-то своего одиночества, побежал догонять людей.
Аглаю призвали в армию. Сегодня она уже получила офицерскую форму и погоны лейтенанта ветеринарной службы.
Все случилось неожиданно. Еще вчера она собиралась выехать в Колу, куда прибыла свежая партия ездовых собак для фронта, как вдруг повестка: явиться в управление. Она пришла. Ей сказали, что она переводится из вольнонаемных в кадровый состав. Высокий капитан в очках по-деловому поздравил ее и здесь же отобрал паспорт, велев прийти завтра для оформления документов.
Жила Аглая по-прежнему в рыбацком коттедже в семье Мацуты. Ей нравился и этот маленький чистенький домик, в котором стены пахли совсем не по-городскому сосновым лесом, и эти добрые пожилые люди, приютившие ее у себя в трудную минуту.
С тех пор как Антон Захарович стал мичманом и появлялся дома всего лишь от случая к случаю, Полина Ивановна отдала Аглае пустовавшую комнату мужа, и женщине, еще помнившей холод своего разрушенного ленинградского жилья, эта комната казалась настоящим раем.
Из уважения к Антону Захаровичу она ничего не изменила в обстановке, только повесила над изголовьем кровати фотографию мужа. Он был в штатском костюме, с растрепанными на ветру волосами и весело смеялся над чем-то. Таким Аглая и хранила его в своей памяти и не могла представить Константина другим.
Что бы ни делала она: прибирала ли комнату, просыпалась, работала ли за столом или просто сидела на подоконнике, — он все время смотрел на нее, как живой, и Аглае порой начинало казаться, что с ним можно разговаривать, можно советоваться и он всегда услышит ее в далеких снегах Финмаркена.
— Дорогой мой, милый ты мой!..
Дочь встретила мать у калитки. Женечка за эту зиму вытянулась, повзрослела и превратилась в худенькую тонконогую девчонку с пышной копной кудряшек на голове. Прозвище «Колосок» теперь, как никогда, подходило к ней, и все домашние иначе ее и не называли.
— Ой, мама, какая ты краси-и-вая! — протянула Женечка, оглядывая фигуру матери в новом для нее военном одеянии. — Как артистка.
Аглая подхватила дочь на руки.
— Тетя Поля дома? — спросила она, целуя девочку в загорелые щеки: Женечка-Колосок умудрялась как-то загорать и под скудным полярным солнцем.
— Ага, у нее какая-то тетенька сидит.
— Что они делают?
— А в карты играют, — ответила девочка.
В прихожей Аглая остановилась, прислушалась. Из-за двери доносился бормочущий голос тети Поли:
— …И ждет твоего короля близкая дорога, и получишь ты от него письмо, или он сам к тебе придет. Не знаю, как истолковать: тут карта двояко ложится. А судьба его зависит от короля виней. Это, наверное, сам Рябинин…
Аглая толкнула дверь. За столом сидела тетя Поля, и рядом с нею, горестно подпершись рукой, вытирала слезы молодая жена аскольдовского машиниста Корепанова.
— Аглаюшка! — радостно встретила ее боцманша, поднимая со стула свое грузное стареющее тело. — Уж ты прости меня, дуру, выпила я малость с горюшка, да вот еще и Настасья пришла, как тут не выпить!.. Мы с ней и поплакали, и погадали, все легче вдвоем-то…
Жена Корепанова припудрила заплаканное лицо и собралась уходить. Тетя Поля провожала ее до дверей.
— Уж ты верь мне, на море всякое бывает, — ласково говорила она. — Вот однажды моего старика на льдине в открытое море унесло. Семь суток, сердечный, снег глотал, в распоротом брюхе тюленя ноги грел, а ведь вернулся!.. Так и твой вернется, только надо уметь ждать. Такая уж наша бабья доля, — повторила она свою любимую фразу, закрывая дверь за молодой морячкой.
Но когда тетя Поля вернулась в комнату и села на стул, ее плечи опустились, и во всей ее сильной фигуре появилась какая-то детская беспомощность.
— Плохо мне, Аглаюшка, — запечалилась она, — ох, как плохо!.. Все аскольдовские бабы идут ко мне, ищут утешения, я точно мать для них. А что я могу сказать им, что?.. Вот раскину карты, точно цыганка какая, и начинаю: мол, все кончится благополучно. Утешительных слов людям, как собаке ласки, хочется… А меня-то кто утешит, Аглаюшка?.. Кто?.. Ведь мне хуже, чем кому-либо!.. Я-то знаю правду о своем муже. Рассказали матросы… И чует мое сердце, что не увидимся мы с ним больше…
Аглая молча обняла тетю Полю, поцеловала ее в седой висок. Боцманша положила на стол руки, задумчиво сказала:
— Как вспомню, что заставила его у начальства добиваться, чтобы он воевал, у меня так сердце кровью и обольется. Ведь, выходит, я сама будто приговор ему написала. А после, как подумаю, что не я, какая-нибудь другая жена своего мужа сейчас бы оплакивала, так кажется, — нет, пусть уж лучше я! Мне не привыкать, я баба крепкая…
Старенький мотобот, шедший на полуостров Рыбачий, шатался с борта на борт, как пьяный, поскрипывая бимсами от каждого удара волн. Электрическая лампочка, получавшая накал от динамо-двигателя, горела неровным, раздражающим светом. Когда мотобот с трудом влезал на волну, лампочка светила едва-едва, а когда корма взлетала на гребень, обнажая винты, и движок развивал бешеную скорость, она заливала отсек ослепительным сиянием.
Около острова Шалим мотобот долго качался на рейде, слышались всплески весел, по палубе прогрохотали тяжелые сапоги, и в люк кубрика неожиданно спустились трое матросов. Аглая с трудом узнала в этих повзрослевших, одетых по-походному пехотинцах прежних щеголеватых аскольдовцев.
Матросы удивились встрече не меньше нее:
— Аглая Сергеевна, ну мы-то — ладно, а вот как вы сюда попали?..
Алеша Найденов, на плечах которого теперь тускло светились погоны сержанта морской пехоты, хозяйственно распорядился:
— А ну, кто-нибудь, жми на камбуз за кипятком, сейчас чай пить будем. На таком катере, как этот, еще часа два протащимся…
По-деревенски прижимая буханку хлеба к груди и орудуя длинным австрийским тесаком, Борис Русланов тихим голосом рассказывал о гибели «Аскольда». Потом все стали вспоминать тралмейстера Никонова, желая этим, очевидно, сделать приятное Аглае.
По трапу сбежал вниз Ставриди, держа в руке фыркающий паром чайник. Вешая чайник на ремне к потолочному бимсу, ибо поставить его было нельзя — качало, он сообщил:
— Сказал Ярцеву, чтобы шел к нам. «Нет, — говорит, — я на палубе посижу…»
— Ну, тогда давайте за стол… Аглая Сергеевна, у вас кружка есть?
— И кружки нет, и чаю не хочу. Спасибо! Вы лучше скажите, какой это Ярцев?.. Случайно не лейтенант-разведчик?
— Он самый, — отозвался Ставриди, пытаясь поймать гулявший от борта к борту чайник. — Наше счастье, что мы к нему попали. Мы с ним раньше других в Норвегии побываем…
Аглая вспомнила высокую полутемную палату морского госпиталя. Вспомнила перевязанного, измученного раной человека, который первым рассказал ей о муже.
— Он сейчас ничем не занят? — спросила Аглая.
— Кто?
— Да лейтенант ваш.
— Нет, морем любуется, ему бы моряком быть, а не разведчиком…
Аглая откинула люк, выбралась на палубу. В носу мотобота, у самого среза фальшборта, сидел в шинели, накинутой на плечи, Ярцев. Ему словно доставляло удовольствие наблюдать, как нехотя расступаются волны, как в разбеге водяных валов то там, то здесь рождаются пенные барашки.
Аглая подошла к нему сзади, тронула лейтенанта за плечо:
— Матросы мне сказали, что вы ничем не заняты, но вы, кажется, заняты, и даже очень…
— Аглая Сергеевна! — удивился лейтенант. — Очень рад вам, садитесь, — и, отпахнув полу шинели, он уступил ей место у фальшборта.
Она села рядом с ним, спросила:
— Вы тоже на Рыбачий?
— Да, пока что на Рыбачий… Простите, я даже не поздравил вас.
— С чем?
— Ну как с чем!.. С офицерским званием! Теперь мы с вами как бы наравне: вы — лейтенант, я — тоже…
— Что вы! Звание-то у нас одно, а вот дело — разное, никак нельзя равнять…
Ярцев, сощурив глаза, бегло оглядел южный берег Мотовского залива, спросил:
— У вас хорошее зрение?
— А что?
— Вон посмотрите туда… Видите, по склонам сопок извивается такая тонкая ленточка?
— Вижу.
— А по этой ленточке движутся мелкие жучки… Видите?
— Да.
— Так вот, это грузовики немецкие. На передовую едут к Титовке.
— Неужели? — удивилась Аглая. — Так близко?
Ярцев ловко закурил на ветру, сухо улыбнулся:
— Ваш муж, Аглая Сергеевна, и мой друг, наоборот, всегда был доволен тем, что близко и не надо далеко отходить от берега.
— А вы с ним были на этой дороге?
— И не однажды, — ответил Ярцев. — В сорок втором году мы чуть ли не каждую ночь делали там засады.
Аглая задумалась, а Ярцев снова стал наблюдать за волнами. Оба долго молчали, потом лейтенант спросил:
— Сегодня, кажется, суббота?
— Да.
— Это хорошо.
— Что хорошо?
— То, что суббота.
— Почему?
— Потому, что по губе Эйна, куда мы идем, немцы по субботам не бьют из дальнобойных. У них все по расписанию. Сегодня они гвоздят губу Мотка… Слышите?..
Аглая ничего не услышала и, немного помедлив, сказала:
— Можно задать вам один вопрос?
— Пожалуйста.
— Скажите, если это только не составляет секрета, вы были в Норвегии?.. Вот после того как мы с вами встречались…
Он посмотрел на нее улыбающимися глазами, хотя лицо его продолжало оставаться суровым, и по этим глазам Аглая догадалась, что в Норвегии он был, и не один раз, и позавидовала ему.
— Я понимаю, — сказал Ярцев, — почему вы спрашиваете меня об этом. Вам интересно: а вдруг я узнал что-нибудь новое о вашем муже? Но только — нет, ничего не известно мне, кроме одного, — в Финмаркене растет партизанское движение…
— А он… может быть там?
— Если жив, то да!..
Скоро вошли в губу Эйна; единственный причал был недавно разбит немецкой артиллерией, и мотоботу пришлось высаживать людей напротив дикого, заросшего кустарником берега. Пенные гребни волн создавали на отмели толкотливую суету, невдалеке плавала брюхом кверху дохлая акула, прыгать в ледяную воду было жутковато.
Но Алеша Найденов уже бросился за борт, а за ним и все остальные. Держа автоматы стволами книзу, никоновцы приняли Аглаю с палубы и, спотыкаясь о подводные камни, на вытянутых руках донесли ее до берега.
Они прошли мимо складов, мимо зенитных батарей, мимо пленных, разгружавших баржу с углем, и остановились на развилке дорог. Одна из них вела на запад, в сторону синевших вдалеке гор хребта Муста-Тунтури, вторая тянулась на север, в глубь полуострова.
— Ну, — грустно улыбнулась Аглая, — давайте прощаться…
Пожимая ей руку, Ярцев сказал:
— Я бы хотел… не знаю, как вы к этому отнесетесь. Короче говоря, вы не сможете дать мне номер вашей полевой почты?.. Письма писать не люблю, но вам напишу.
— Хорошо, — согласилась Аглая, — только вот беда: сама еще не знаю своего адреса. Сейчас я буду эвакуировать на материк больных оленей, а потом меня, наверное, перебросят южнее…
Никоновцы уже отошли далеко и, стоя на высоком холме, в последний раз помахали Аглае пилотками. Ярцев посмотрел на часы, заторопился.
— Ладно, — сказал он, — южнее Кестеньги вас все равно не пошлют — там уже другая армия. Позвольте, тогда я оставлю вам номер своей почты…
Через несколько минут все четверо скрылись за сопкой, а Никонова села на попутную машину и поехала на запад — туда, где волны Варангер-фиорда плещут о берег Рыбачьего полуострова и откуда в ясную погоду видно, как косо зарываются в воду бортами транспорты врага, крадущиеся в гавань Лиинахамари.
Десять дней он шел позади всех, подгоняя отстающих, теперь идет впереди. Так надо…
Вчера вечером, на привале, после длительного перехода через ледник, люди почувствовали какую-то странную резь в глазах, точно в них попал песок или едкий дым костра. Многие от усталости не обратили на это внимания, спеша поскорее улечься спать, и только угрюмая складка на лице Рябинина обозначилась резче обычного. Он знал, что ждет его и матросов завтра. И действительно, самые сильные и мужественные утром проснулись со стонами, хватаясь руками за глаза, катались по земле от боли и проклинали солнце, светившее весь день и всю ночь над ними.
А впереди еще лежала широкая снежная долина, по которой они должны выйти к морю. Отраженный и усиленный снегом, солнечный свет резал глаза. Казалось, легче было смотреть на солнце, чем видеть перед собой сплошную белую сверкающую пелену. Тогда Рябинин велел людям выстроиться длинной цепочкой, один другому в затылок, и не глядеть никуда в сторону, а только лишь в спину идущего перед собой товарища.
Но кто-то должен был встать в голове отряда, выбирая направление пути… И командир — встал…
Теперь идет он впереди всех, принимая на свои глаза страшные слепящие ожоги сверкающей под солнцем снежной долины.
Медленно тянется время. Медленно идут матросы, положив руки на плечи один другому и раскачиваясь при каждом шаге. Медленно поднимается в зенит огромный багровый шар солнца.
Рябинин шагает, часто оборачиваясь назад, чтобы видеть, как передвигаются по снегу длинные угловатые тени, тянущиеся следом за ним. Вот чья-то тень вырвалась из строя и, взмахнув руками, упала на снег. Прохор Николаевич подходит к упавшему. Это Короленко, которого он считал почему-то самым выносливым. «Если упал и он, то как же дойдут другие?..»
— Встать! — произносит он спокойно.
Безмолвная цепочка людей, извиваясь по снегу, скрывается в лощине. Матросы спешат поскорее уйти от этого места, чтобы не слышать выстрела. Вчера командир сказал им, что каждый, кто отказывается идти, будет считаться дезертиром, а с дезертиром — расправа короткая…
— Пойдешь? — спрашивает Рябинин, и его рука тянется к карману.
Матрос открывает глаза. Он следит за рукой командира.
Пальцы на ней жесткие, скрюченные, и под ногтями — черная грязь. Седые пряди волос выбиваются из-под фуражки на воспаленный лоб.
— Пойду, — говорит он.
— Иди.
— Не могу…
Пальцы командира уже исчезли в кармане. Глаза горят сухим и тревожным блеском.
— Пойдешь?
— Пойду.
— Иди.
— Не могу…
Вот сейчас, сейчас… Сначала покажется рубленная в звездочку рукоять, потом медленно вытянется плоский тяжелый ствол. И острая мушка, наверное, как всегда, заденет за рваный карман, и командир злобно рванет пистолет, чтобы выстрелить наотмашь.
Матрос закрывает глаза, готовясь к смерти, но выстрела нет: в руке Рябинина вместо оружия лежит квадратная, обгрызенная по краям флотская галета.
— На! — говорит Рябинин. — Я как знал, целую неделю берег.
— Товарищ командир, это вы оставили для себя! Мы все одинаково дохнем с голоду…
— Слушай, — жутко улыбается Рябинин, — если я не застрелил тебя минуту назад, то застрелю сейчас… Ешь!..
— Спасибо, това… — и не досказал своей благодарности, жадно вцепившись зубами в черствую пшеничную галету.
— О-о-е-е! — протяжно донеслось издали.
Рябинин осмотрелся.
Ярко сверкали снежные вершины. Высоко в небе висел, пиликая песню, крохотный, с ноготок, альпийский жаворонок…
На высокой скале, запиравшей вход в лощину, капитан-лейтенант заметил фигурки матросов. Они размахивали руками и что-то кричали ему оттуда.
И вдруг из-за горного хребта ринулся ветер. Хлесткий и тяжелый, как удушье, он затопил всю низину, прогудел в ушах — и замер. Ветер нес с собой илистый запах соли, гниющих водорослей и свежей рыбы.
— О-о-е-е! — снова донеслось издали, и Рябинин невольно вздрогнул:
«Неужели море?!»
Прохор Николаевич выпрямился и, подхватив упавшего матроса, зашагал в ту сторону, откуда дул знакомый ветер. В это мгновение он забыл даже о страшной режущей боли в глазах, не отпускавшей его ни на минуту, и, спотыкаясь и плача от радости, почти с разбегу преодолел первые метры крутого склона горы.
Дыхание с хрипом вырывалось из его груди, из-под ног шумно осыпались гравий и комья рыхлого снега. Матрос и офицер подавали друг другу руки. Ругались, падали, снова вставали и ползли наверх.
И когда они перевалили через гребень скалы, в их больные, полуослепленные глаза успокаивающе полыхнуло ласковой синевой Баренцево море.
— Море!.. Море!..
Рябинин долго стоял молча, возвышаясь над горными вершинами и ущельями, потом разжал руку, и медный компас, дребезжа по камням, скатился по склону. Компас был теперь не нужен… Матросы, раскинув на земле парус, уже спали. Но у Рябинина еще хватило сил добрести до берега океана. Там, опустившись коленями на прибрежные камни, он нагнулся и зачерпнул рукой горсть воды. Вода быстро сбежала меж пальцев обратно в море. Тогда он зачерпнул ее двумя ладонями сразу и выпил всю большими глотками. Этим он исполнил древний поморский завет: «Когда долго стремишься к морю и дойдешь до него, выпей сначала горсть воды…»
Потом он снова поднялся на скалу, лег на парус и, привалившись спиной к Григорию Платову, быстро заснул.
Громадный матерый ошкуй проходил мимо, волоча по камням бахрому своих длинных грязных «штанов». Остановился возле людей, мотал головой на длинной шее. Что делать с ними? В другой бы раз и хватил кого-нибудь за ногу, а сейчас не хочется. Только что полярный хозяин закусил небольшим тюленем да рыбкой с приправой вкусной морской капусты. Попробовал медведь край парусины жевать, но скоро надоело, и он ушел куда-то — весь кудлатый, ленивый и совсем не белый…
На следующий день люди проснулись, ожидая чего-то нового, светлого, праздничного. Но снова прозвучала привычная строгая фраза:
— Идти, не останавливаться!
И они снова пошли, только не на запад, как раньше, а вдоль побережья — на юг, надеясь встретить на пути какое-нибудь становище…
От близости родной стихии люди повеселели. Проходя мимо бесчисленных птичьих базаров, матросы лазали по гнездам гагар и чаек, доставая себе яйца, которые тут же выпивали сырыми. Но это было тоже нелегкое дело. Гнезда, в несколько рядов прикрепленные к террасам скал, лепились подчас в самых недоступных местах. Завидев лезущего на скалы человека, птицы набрасывались целой стаей, били его крыльями, больно клевали голову, и часто матрос возвращался с пустыми руками, так и не добравшись до гнезд.
После полудня солнце скрылось в тучах, начался мелкий, нудный дождь. Он разъедал толстые ледниковые пласты, плотной пеленой окутывал море и обещал кончиться нескоро. Земля сделалась скользкой. Мокрая одежда вязко прилипала к телам.
Матросов знобило и трясло как в лихорадке. Лязгая зубами от стужи и тяжко кашляя, они выжимали заскорузлые от ночевок в грязи бушлаты, чтобы снова закрыть ими головы от надоедливой мороси. Потом с моря наполз туман, небо быстро потемнело, посыпался мокрый снег.
В этот день Рябинин чувствовал себя особенно скверно. С каждым шагом идти становилось труднее. Ноги по самые щиколотки погружались в жидкую слякоть и, достигнув слоя вечной мерзлоты, разъезжались, как на льду. Голова кружилась, разламываясь от тупой боли.
Это раздражало капитан-лейтенанта, и, чтобы прекратить бессмысленное ползание по скалам в тумане, он разрешил матросам остановиться на ночлег раньше обычного…
На берегу океана старшина Платов нашел салотопенную яму, оставшуюся еще с прошлого века от голландских браконьеров, и, накрыв парусом скопившиеся на дне остатки акульих и китовых костей, матросы легли как можно плотнее, согревая один другого своим дыханием…
Проснулся Рябинин оттого, что кто-то тряс его за плечи. Он чувствовал, что надо встать, но не мог. С большим трудом открыл слипающиеся глаза, увидел над собой машиниста Корепанова. Матрос пытался поднять командира, и по его лицу, подгоняя одна другую, текли крупные, тяжелые слезы.
— Пришли же ведь, пришли, — говорил он. — Товарищ капитан-лейтенант, вставайте!.. Смотрите!..
Прохор Николаевич приподнялся. Невдалеке от них, на самом берегу океана, стояли два остроконечных чума, и из одного вился к небу тихий рыжеватый дымок — жгли мох. Вчера, в тумане, сквозь дождь и мглу, они их не разглядели. Люди просыпались встревоженные, не веря в близость спасения. Выбираясь из пологой ямы, они уже не вставали с земли и на четвереньках ползли к синевшим вдали чумам.
Рябинин попробовал сделать несколько шагов, но колени у него сразу подкосились, он глухо закашлялся и ткнулся в жесткий олений ягель.
Какие-то неровные темные пятна разрастались в сознании до гигантских размеров, потом они сгладились, покрылись мягким голубоватым светом, и сразу стало тепло и уютно.
Он лежал, и ему уже ничего не хотелось…
А люди ползли, не оглядываясь, уверенные, что командир идет следом за ними, как всегда прямой и спокойный.
Один за другим они вваливались в узкий проход чума, вдыхая приторный запах тюленьего жира, сладкую горечь жилого дыма, и шептали:
— Мы оттуда, с восточного берега…
Высокий костлявый старик-ненец, окруженный ребятишками, недоверчиво качал головой:
— Сколько живу, а не помню, чтобы человек приходил оттуда…
Прошло какое-то время, и, точно опомнившись, матросы виновато оглядели друг друга:
— А где же командир?.. Где батя?..
И снова вылезли на холодный океанский ветер.
Прохора Николаевича они нашли возле каменистой насыпи, заросшей пучками бурого ягеля. Капитан-лейтенант лежал лицом вниз, сгорбившись, подогнув колени к самому подбородку, и его скрюченные пальцы впились в острую прибрежную гальку. На нем висели обрывки кителя, а из разбитых ботинок торчали посеревшие, как у мертвеца, ступни ног…
Когда ему сквозь твердо сжатые зубы влили в рот рыбьего жира, он открыл глаза, обвел людей невидящим мутным взглядом и вдруг сказал, спокойно и четко отделяя слова:
— Идите… и не останавливайтесь!..
Сказал и снова впал в беспамятство.
Все это случилось как-то сразу и началось с пустяка…
За вянрикки Юхани Вартилаа давно водился такой грех — вскрывать иногда солдатские письма. Сначала этим возмущались, потом привыкли. «Плевать, — говорили в землянках, — одним цензором больше или меньше, какое нам дело!..»
Но вот однажды солдат Олави получил из Петсамо от своей жены посылку. Принес ее в землянку денщик вянрикки — робкий, но в общем неплохой парень.
— Вот сволочь твой господин, — равнодушно сказал ему Олави, — посылку и ту, собака, проверил…
В посылке оказалась банка сардинок, какие выдавались в Лапландии горным егерям, бутылка разведенного спирта, махорка и… остальное место в ящике занимали твердые финские галеты.
— Милая моя баба! — умилялся Олави. — Ну откуда же ей знать, что у нас от этой «фанеры» и так челюсти стонут… Спасибо за это!..
Он дал денщику горсть махорки, сунул в карман бутылку и предложил Ориккайнену пойти прогуляться. На берегу озера они распили спирт, разделили сардинки, и захмелевший петсамовский горняк доверительно рассказывал:
— Так и знай, Теппо, я сразу уйду, если заваруха начнется. Мне семья дороже. Сам видишь, какая у меня женка хорошая: на одной каккаре живет, а меня не забыла — наскребла, что могла, и прислала…
Через несколько дней Олави получил от жены письмо, которое случайно миновало руки вянрикки. Жена писала, что у кабатчика Илмаринена недавно подорвался на мине олень, и вот она купила ему окорок; еще посылает ему немецких сигарет и пять банок сардинок. О галетах и махорке жена даже не упоминала. Ясно, кто воспользовался ее добротой!..
Олави, прочитав письмо, побледнел и бросился к вянрикки. Что у них там произошло, никто не знал, но солдат вернулся, еще больше побелев лицом, и, сжимая кулаки, повторял только одну фразу:
— Ах, собачья морда!.. Ах, собачья морда!..
Ночью кто-то вымазал дерьмом дверь землянки, в которой ютился вянрикки. Вартилаа проснулся от вони и сразу решил, что это дело рук обворованного им солдата. Но, зная отчаянный характер Олави, он побоялся идти к нему, а выместил злость на своем денщике. Было слышно, как Вартилаа кричал: «Ты спал около дверей, неужели не слышал?..»
Размазывая по лицу кровь, денщик пошел жаловаться — только не к офицерам, а к Ориккайнену, который пользовался в роте всеобщим уважением. Капрал сказал денщику, что он сопля, и решил сам объясниться с вянрикки.
Но Вартилаа разошелся не на шутку и приказал капралу самому вычистить дверь.
— Надо принести лопату, — пытался увернуться Ориккайнен.
— Ничего, соскребешь и своим пуукко.
— Я, херра вянрикки, хлеб режу своим пуукко.
— Ты людей тоже им режешь, — продолжал настаивать Вартилаа. — Не только хлеб!..
Ориккайнен отказался выполнять приказание и направился к командиру роты. Суттинен был уже пьян, но еще не настолько, чтобы не разобраться в этой истории. Он считал бы для себя позором рыться в солдатских посылках или читать их письма, пусть солдаты жрут и пишут что угодно, только бы воевали.
Оттопыренные уши лейтенанта налились кровью, он схватил со стены автомат и крикнул:
— Убью этого выкидыша!
Но оружие у него со смехом отобрал военный советник Штумпф.
Суттинен побежал напрямик — через болото, испачкав руки, открыл дверь землянки Вартилаа и этими же руками надавал своему прапорщику пощечин. Вянрикки не ожидал такого оборота дела и неожиданно разревелся, словно школьник, которого наказали за плохо придуманную игру.
Вернувшись в свою землянку, Ориккайнен сказал Олави и денщику:
— Ничего, парни, ему этот окорок еще боком вылезет…
Вечером Юхани Вартилаа ушел инструктировать «кукушек», сидевших на высоких соснах перешейка между озерами, и не вернулся. Его ждали всю ночь, а на рассвете капрал Хаахти возвратился с «кукования», но только пожал плечами, когда ему рассказали о вянрикки.
— Я все время качался в люльке, и никто не приходил. Правда, на берегу Хархаярви иногда постреливали, но ведь господину Вартилаа там нечего было делать.
Докладывать об исчезновении вянрикки пришлось Ориккайнену. Суттинен только что проснулся и лежал за марлевым пологом, ограждавшим его от комаров. В ответ на сообщение капрала лейтенант хрипло рассмеялся:
— Может, Вартилаа повесился от обиды в развилке сучка, словно мышь, у которой белка съела запас на зиму!..
И, вяло выругавшись, он стал растирать измятое после вчерашней пьянки лицо:
— Черт с ним, с этим вянрикки, одним дураком меньше!..
Но обер-лейтенант Штумпф, брившийся возле окна, рассудил иначе:
— Если так плевать на всех, то в вашей прекрасной Суоми скоро не останется ни одного офицера. Надо поискать вянрикки… Капрал, возьмите автомат и… Кстати, почему вы не носите свой пуукко?..
Веко правого глаза капрала нервно задергалось, но Штумпф смотрел в зеркало и не мог заметить этого…
— Герр обер-лейтенант, — сказал Ориккайнен, — я только что чистил свой пуукко и оставил его на нарах в землянке.
— Так вот, — продолжал немецкий советник, — возьмите автомат и как следует обыщите весь перешеек. Может, вянрикки ранен, а может, действительно… ха-ха!.. повесился… Ха-ха!..
— Слушаюсь, герр обер-лейтенант!
В лесу было хорошо…
Пахло перегретой хвоей, душистым листом черничника, от озерной воды тянуло прохладой. Смахивая с лица лесную паутину, капрал бесшумной поступью углублялся в чащу, и ничто не ускользало от его быстрого взгляда. Вот ящерица шмыгнула в траву, а вот доживает последние часы надломленная ветка — здесь недавно проходил человек; осока на болотистой лужайке примята, словно кто-то бежал и упал, — так и есть: раненый уползал в эти заросли, спасаясь от пуль, и умер…
Капрал подтянул сапоги повыше, прислушался: гудели вершинами сосны, четко долбил тишину дятел, что-то прошумело в траве и снова затихло. Дойдя до поваленного бурей дерева, под вывороченными корнями которого высился муравейник, Ориккайнен круто свернул влево и, согнувшись, пробежал шагов двадцать. Замер. Огляделся. Снова пробежал. Лег…
Теперь, в просвете между ветвей, он видел застывшее в покое озеро Хархаярви. Возле берега густо разросся кустарник, скрывая неглубокую лощину. Где-то вдалеке хлопнул выстрел, но Ориккайнен не обратил на него внимания. Еще раз оглянувшись, он встал и, раздвигая ольховые ветви, медленно спустился в лощинку.
Здесь было темно и сыро. Землю устилали вялые прошлогодние листья. Ориккайнен присел на корточки и руками стал разгребать вороха этих листьев, что-то отыскивая. Лицо его все время сохраняло сосредоточенное выражение, и на нем не отразилось ни удивления, ни страха, когда из-под листьев вдруг высунулась рука человека, затянутая в узкую замшевую перчатку.
Обшарив каждую кочку между кустами, Ориккайнен схватился за эту руку и оттащил труп в сторону. Старательно обыскав то место, где лежал мертвец, и ничего не найдя, капрал снова забросал труп листьями.
— Нету, — тихо произнес он, потрогав пустые ножны. — Где же я мог его потерять?..
И вдруг из-за кустов, росших на обрыве лощины, раздался чей-то насмешливый голос:
— Ну как, Ориккайнен?.. Нашел свой пуукко?..
Капрал сдернул с плеча автомат, в течение секунды опустошил диск. Дрожало в руках оружие, и, почти закрывая глаз, дрожало веко. И не успел еще «суоми» подавиться последним патроном, а капрал уже вставил второй диск.
Срезаемые пулями, подкашивались сучья, вихрем кружились в воздухе сорванные листья.
Третий диск… Он уже протянул за ним руку, но вспомнил, что их было только два. А ножны — пусты. Цепляясь за ветви, стал вылезать из лощины, и тогда снова раздался этот незнакомый голос:
— Ну что, капрал, выдохся?..
Ориккайнен вяло опустился на землю. Невдалеке от него, на пригорке, стоял русский солдат с погонами ефрейтора. И в этом щуплом, подтянутом человеке, из-под пилотки которого выглядывали седые волосы, капрал угадал свою смерть.
— Патроны вышли, — глухо сказал он, — а то бы…
— Я тебя с утра поджидаю, — подходя ближе, заговорил ефрейтор. — Думаю, не может так быть, чтобы финн и не пришел за своим пуукко! Ну, здравствуй, капрал Теппо Ориккайнен, — так, кажется, у тебя на рукоятке вырезано?..
— Так, — отозвался капрал, рыская глазами по кустам: куда бы броситься?
Но ефрейтор спокойно подошел к нему и сел рядом, доставая самодельный портсигар из карельской березы.
— «Беломорканал», — сказал он, предлагая закурить, — тот самый канал, который вы так ненавидите. Бери!..
Папироса увертывалась из дрожащих пальцев капрала. Косясь взглядом на короткоствольный русский автомат, он тоскливо думал: «Ох, дурак я!..»
— Да ты, я вижу, давно воюешь, — сказал ефрейтор, заметив на груди целый ряд знаков отличия.
— Вторую войну.
— Я тоже давно. Уже третью. С вами, сволочами, разве поживешь мирно?
«Сейчас шлепнет», — тоскливо подумал капрал и, чтобы не мучиться дальше, решил приблизить этот момент: все равно уже не вырвешься.
— Много ваших я положил, — твердо сказал он и зажмурился. — Много!
— Ну и я ваших — не меньше.
Дуло «суоми» еще тлело ядовитым дымком. «Сколько людей убил, — навернулась мысль, — а сейчас меня убивать будут…»
— Батрак я, — с натугой, точно оправдывая себя в чем-то, сказал Ориккайнен и поднес к лицу свои широкие красные ладони. — На вырубках «Вяррио»… Может, слышал?
— Работал.
— Что?
— На «Вяррио», говорю.
— Ты?
— Я.
— Когда?
— Давно, — вздохнул ефрейтор, — еще до революции.
— Лесоруб?
— Был. Сейчас учитель.
— Вот как, — задумчиво протянул капрал и почему-то успокоился. — Карел?
— Нет, финн. — Ефрейтор забросил окурок в лощину, где лежал под ворохом листьев мертвый офицер, и спросил: — За что ты его?
— Сволочь он… солдат обижал… А ты, выходит, видел?
— Я как раз вот здесь сидел. Скажу честно, ловок ты — даже пикнуть не дал ему. Только чего же пуукко свой оставил?..
— Растерялся, никогда своих не приходилось…
Ориккайнен снова потрогал ножны, прищурился:
— Меня… к своим отведешь?.. Или как?..
— А чего тебя отводить? — улыбнулся ефрейтор. — У нас таких, как ты, много!
— Допрашивать будете…
— А мы и так все знаем. Больше тебя даже.
— Значит — пуля?
— И пули тратить не буду.
— Что же тогда?
— А иди куда хочешь! Все равно вам конец скоро.
И, как бы в подтверждение своих слов, ефрейтор бросил к ногам Ориккайнена его длинный пуукко:
— На, возьми!..
«Вот сейчас и выстрелит, — подумал капрал, не решаясь забрать нож. — Если бы русский был — можно поверить, а он — финн, мы все такие…»
— Дурак ты капрал!..
Непослушными пальцами Ориккайнен втиснул острое лезвие в ножны.
— Что ты делаешь со мной? — изменившимся голосом прошептал он. — Как же я теперь стрелять-то в вас буду?..
— А ты не стреляй.
— Война.
— А ты не воюй!
Ориккайнен поднял тяжелый «суоми», протянул его ефрейтору:
— Слушай, возьми-ка ты меня лучше в плен.
— От этого война раньше не кончится.
— Нет, ты возьми! А то еще, не дай бог, встретимся…
— Если хочешь — давай. Хоть завтра.
— Не приду я больше к тебе. Берешь — так бери сейчас.
— Иди к черту, — равнодушно сказал ефрейтор и встал. — Убирайся!..
— Нет, ты возьми!
— Тьфу, финское отродье!.. Слушай, ты случайно не из Хяме? Там все такие твердолобые.
— Я за тобой пойду.
— Не нужен ты мне.
— А там, — капрал махнул рукой за озеро, — там я тоже теперь не нужен.
— Ничего, можешь пригодиться. Если, конечно, дураком не будешь.
Ефрейтор потянул капрала за рукав, вдвоем они взошли на пригорок.
— Вот, — сказал ефрейтор, — видишь ту сосну?
— Вижу.
— Видишь, на ее стволе белеет что-то?
— Вижу.
— Так вот. Сходи прочти — это листовка. И написана она вашими солдатами, которые у нас в плену. В этой листовке они к вам обращаются — к тем, кто еще не расстался с оружием. Прочтешь — многое ясно тебе станет. Если увидишь, что врут в листовке, обманывают таких, как ты, разорви ее и выстрели мне вслед. Если увидишь, что это правда, снеси к себе в землянку, пусть прочтут другие… Прощай! До лучших времен!..
— Постой, — остановил его Ориккайнен, — как зовут тебя, чтобы знать?
— Лейноннен-Матти!
Он шел обратно. Листовка шуршала у него за пазухой, и он часто доставал ее, снова и снова прочитывал серые, размытые дождем строчки.
«Так значит, — раздумывал капрал, — Паасикиви еще в марте ездил в Москву для переговоров о мире. И еще в марте — вон когда! — Суоми могла выйти из войны. И русские шли на это, они тоже согласны мириться… А вот Рюти, этот старый пес, сорвал переговоры. Значит, опять сиди капрал Ориккайнен в землянке, дави вшей, грызи «фанеру», бей русских…»
Кто-то тихо свистнул. Капрал огляделся и, заметив на одном дереве кольцевой надрез коры, уверенно направился прямо к нему.
— Кто здесь?.. Ах, это ты, Олави!..
— Я, капрал, — послышалось сверху. — Поднимайся сюда, поговорим…
Ориккайнен ухватился за нижний сук и, сильно подтягивая свое тяжелое тело, добрался до люльки. Олави, привязавшись веревкой к стволу дерева, расхаживал вокруг него по доске, всматривался в затянутую хмарью лесную глушь; рядом с ним лежала, упираясь в развилок сучка, винтовка с оптическим прицелом…
— Ну, — спросил он, — нашел эту собачью морду?
— Нет.
— Ни живого, ни мертвого?
— Никакого. Наверное, обиделся и сбежал к русским…
Олави выругался и вдруг притянул к себе винтовку — стал тщательно целиться.
— Что там? — спросил капрал…
— Да какой-то москаль бежит. Но ему, чувствую, больше не бегать.
— Обожди, — сказал Ориккайнен, — дай-ка я сам пугну его…
Он вдавил в плечо удобный приклад, сильный окуляр приблизил к нему фигурку солдата, в котором — так показалось — он узнал Лейноннена-Матти.
— Ветер дует справа, — предупредил его Олави, — ты учти это.
— Учту, — ответил капрал, три гулких выстрела подряд огласили притихший лес.
— Эх, ты! — сокрушенно вздохнул Олави. — Такая цель была, и — промазал. Ты, я вижу, совсем разучился стрелять…
— Может быть, и разучился, — хмуро ответил капрал.
Рябинин очнулся, лежа на широкой медвежьей шкуре.
Пахло табаком, потом и сырым океанским воздухом. Посередине чума над костром висел большой закопченный таган. Из-под его крышки поднимался пар, приятно пахнущий крепко заваренным чаем.
Перед капитан-лейтенантом сидела молодая узкоглазая женщина с гладко зачесанными иссиня-черными волосами. Она курила длинную тонкую трубку. Заметив, что Рябинин открыл глаза, она выпустила дым и улыбнулась, обнажив ряд крепких белых зубов.
— Где я? — спросил он.
— Здесь, — последовал ответ.
— Кто ты?
— Женщина.
— Как тебя зовут?
— Нага.
— Дай курить!
— На!
Она сунула ему в рот трубку и отошла, вернувшись обратно с тарелкой, на которой лежали дымящиеся куски жареной оленины.
— Ешь, — сказала Нага, подсовывая ему жирный кусок мяса. — Ты скоро уедешь отсюда. Олешки бегают по тундре быстро, быстро — как ветер… Ешь, Прошка Николаевич!
— Откуда ты знаешь, как меня зовут?
— Это сказал твой человек. У него на плече две блестящие тряпочки — красивые, как солнце.
«Это старшина Платов», — подумал Рябинин и спросил:
— А где же этот человек?.. С тряпочками-то?..
— Он уехал с дедушкой Тыко в Кармакулы. Там есть радио. Надо сказать людям на Большой земле, что ты гостишь в моем чуме…
«Значит, — радостно догадался Прохор Николаевич, — старшина уже уехал на радиостанцию вызывать корабль…»
В чуме заплакал ребенок. Нага встала и, взяв его на руки, снова села рядом с Рябининым.
— Твоя кровь? — спросил капитан-лейтенант.
— Моя, — гордо ответила женщина. — Будет охотником. Зовут Уэлей…
Рябинин доел оленину, взял лежащий на пороге короткий собачий хорей и, опираясь на него, как на трость, вышел из чума. Его сразу обступили матросы, и Прохору Николаевичу захотелось обнять их всех сразу.
Для наблюдения за горизонтом выбрали высокую скалу, покрытую сочной морошкой. На самой вершине ее стоял несуразно широкий крест, поставленный здесь еще скандинавским корсаром, у которого русские люди отняли его разбойничье судно. На крестовине угловатыми буквами было вырезано: «Jacob Gundersen, 1595, blef jeg fratoget skif».[233]
Рябинин целыми днями просиживал на скале, грелся на солнце, пощипывал ягоды, а иногда дремал, положив под голову матросский бушлат.
В постоянном ожидании прошло несколько томительных суток.
И вот однажды на горизонте показался корабль. Матросы быстро развели костер. Дедушка Тыко выплеснул на сырые бревна плавника целое ведро тюленьего жира, и черный густой дым повалил в небо. Скоро все разглядели идущий к берегу эсминец, с борта которого уже «вываливали» дежурную шлюпку. Матросы стали прощаться с ненцами, дарили им на память самодельные портсигары и мундштуки…
Молодой лейтенант, приведший шестерку за аскольдовцами, четко, по-военному, приветствовал Рябинина и тут же оказал ему морскую почесть — уступил руль. Прохор Николаевич еще раз оглядел угрюмые новоземельские скалы, над которыми висел дым догорающего костра, скомандовал:
— Весла… на воду!
И широкие, начищенные стеклом и пемзой лопасти со звоном всколыхнули изумрудную воду.
Узкий борт эсминца «Летучий» надвигался на шестерку быстро и неудержимо. Гребцы работали веслами изо всех сил, наваливаясь плечами на самый планширь. В пяти метрах от корабля Рябинин скомандовал «шабаш», и шлюпка, по инерции подойдя впритирку к трапу, замерла, поскрипывая плетеными кранцами. Лопасти, взлетевшие кверху, осыпали всех дождем брызг, и, как финал маневра, камертонами звякнули музыкальные уключины…
Рябинин поднялся на палубу эсминца и сразу же встретил Пеклеванного.
— Артем!.. Стал миноносником!
— Вот, как видишь…
— Ну, как тут без меня?
— Да ты-то как?
— Обнимемся, что ли?
— Давай…
Трепыхались по ветру шуршащие флаги. Матросы и вахтенные безмолвно отдавали честь. Два офицера стояли, обнявшись, на узкой рельсовой дорожке эскадренного миноносца.
А в клюзе уже грохотал выбираемый из воды якорь.
На следующий день Рябинин выходил из штаба, вспоминая сказанные Саймановым слова: «Вас ждет новое трудное дело». До отхода подлодки, на которой он собирался переправиться в Мурманск, оставалось целых полчаса свободного времени. Прохор Николаевич решил зайти в экипаж, чтобы хоть немного побыть со своими матросами, спасенными ранее.
На территорию флотского экипажа Рябинина не пропустил часовой, преградивший дорогу выкинутым вперед штыком. Требовалось выписать особое разрешение от дежурной службы. Вахтенный по КПП, матрос со щекой, раздутой от свирепого флюса, велел Прохору Николаевичу обождать, пока придет дежурный офицер.
— Я сейчас вызову его по телефону, — сказал он. — С ним и поговорите…
Рябинин еще издали увидел шагающего через весь экипажный двор лейтенанта Самарова. На рукаве у Олега Владимировича висела бело-голубая повязка «рцы», означающая принадлежность его к дежурной службе.
— Кто тут ко мне? — спросил замполит и, заметив Рябинина, порывисто шагнул ему навстречу. — Прохор Николаевич, дорогой вы мой!.. — На глазах у него дрожали с трудом сдерживаемые слезы. — Как я рад!..
Они крепко поцеловались, и Рябинин спросил, показывая на «рцы»:
— Никак уже в экипаже служишь?
— Да, лектором-пропагандистом.
— Так, так, — грустно заметил Прохор Николаевич и, посмотрев на часы, заторопился: — Слушай, замполит (я уж буду называть тебя по-старому), выпиши-ка мне пропуск. Да поскорее, я тороплюсь к жене в Мурманск. А сейчас хочу успеть повидать своих матросов…
Самаров задумчиво постучал папиросой по крышке портсигара.
— Опоздал ты, командир, — тихо сказал он, — в экипаже нет уже ни одного аскольдовца, кроме меня.
— Как же это?.. Где они?
— Каждый решил идти туда, где будет нужнее… Одни уже на Рыбачьем, про Пеклеванного ты сам знаешь, Китежева пока лежит во флотской поликлинике, Мордвинов попал в особый батальон морской пехоты, одни пошли на катера, другие на тральщики…
И когда Самаров замолк, Рябинин медленно снял фуражку, точно присутствовал при погребении друга; его плечи как-то дрогнули, он низко опустил голову.
— Значит, — сказал он глуховатым голосом, — «Аскольда» нет…
— Неправда! — возразил Олег Владимирович. — «Аскольд» есть!.. Люди, командир — живы, люди и командир борются, а значит, и «Аскольд» есть!..
По дороге в гавань Рябинин думал над словами Самарова, и тревожный, надсадный вой корабельной сирены напомнил ему об отплытии. Прохор Николаевич взглянул на часы. До отхода подлодки оставалось всего три минуты.
«Ах, черт возьми!» — выругал он себя за медлительность и побежал к полосе гаванских причалов мимо вахтенных, мимо кораблей, мимо широких пакгаузов. И вот подводные лодки. Над низким пирсом поднимаются их серые рубки с башнями перископов. В глазах рябит от обилия белых цифр. Матросы в синих беретах везут по рельсам длинную, жирно смазанную торпеду, над которой кружится рой мух.
— Где стоит Щ-15?
— В конце пирса. Уже отдала швартовы…
«Опоздал!» — проносится в голове.
Рябинин бежит по мокрому настилу, петляя между матросами и ящиками с боезапасом. В ушах стоит лязг металла, грохот молотков, в глаза бьют вспышки электросварки. Подлодка уже отошла от пирса. Полоса темной воды отделяет Рябинина от нее. Он разбегается и летит в воздухе над глубоким провалом. Раз! — под ногами грохнула стальная палуба. Матросы подхватили его под руки. Стоящий в рубке офицер спокойно спрашивает:
— Товарищ Рябинин?
— Есть, Рябинин!
— Проходите сюда.
Он лезет по трапу на мостик и, откинув люк, спускается в узкую шахту…
Команда на подлодке была злая и хмурая. Матросы сидели на палубе в ватниках, ели рисовую кашу с изюмом. Расслабленный штормами корпус Щ-15 с трудом выдерживал волну, и по стальной обшивке бежали крупные «слезы». Старая гвардейская лодка, вынесшая сотни бомбежек и бурь, исходившая тысячи миль, теперь, казалось, плакала, сознавая свою непригодность.
Рябинин лежал на диване в кают-компании и думал. Он думал о жене, ибо с того момента, как снова очутился в родных краях, он не мог думать ни о чем другом.
С каждой минутой, приближавшей встречу с Ириной, его нетерпение усиливалось, и он досадовал на медлительность хода подлодки. Ему казалось, что он быстрее дошел бы до Мурманска по берегу.
Он думал о том, что скажет жене при встрече… А вдруг ее нет дома?.. А что если сразу идти в институт?..
Чей-то сиплый, простуженный голос, раздававшийся из-за переборки, все время сбивал его мысли.
— В начале войны я на Балтике плавал, — говорил невидимый рассказчик. — Один раз сплю в румпельном отсеке. Измотался на вахте, замерз. Как лег — так сразу точно в колодец провалился. Проснулся от холода. Темно, подо мною — вода. Я фонарик зажег, а кругом уже все залито. Испугался я тогда здорово. Наверное, тряхнуло меня так, что я пошел на погружение без сознания. А вода шумит, прибывает. Вот правду говорят, что нет для моряка ничего страшнее шума воды. Постучал я в переборку — никто не отвечает. «Значит, — думаю, — погибли». Обмотал я тогда башку ватными штанами, снял ботинки и смекнул: прыгать надо в люк, когда сравняется давление, а иначе меня так разорвет, что одни уши останутся. А вода по горло. Встал на рундук и жду, когда вода до потолка дойдет. Фонарик погас. Совсем плохо. Пробовал люк открыть — ничего не выходит, еще давление не сравнялось. Жду. Уже носом в подволок тычусь, а люк все не открывается. Закон физики не позволяет. Материл я тогда всю науку… Вдруг хлопнуло что-то, воздух вышел, и я — буль-буль! Люк открыл и плыву куда-то. Сдавило меня — ух ты! Всплыл наверх, открыл глаза и, помню, заорал как оглашенный. А вдали город виднеется. И хоть бы катеришко какой на мое счастье — никого! Вот я и давай саженками аж до самого Кронштадта. На форту меня заметили, вытащили и говорят: «Это шпион, ребята, с корабля, что вчера затонул, всех спасли». Тут я сел на землю и заплакал. Вот ей-ей не вру, разревелся, как последняя баба. На черта же, думаю, это я со вчерашнего, выходит, дня, как Садко, новгородский гость, на морском дне обретался, чтоб меня за шпиона приняли!.. Отвели в штаб. Ну, там, конечное дело, признали и еще «нафитилили» как следует за то, что спал в неположенном месте. Вот какая, братцы, история со мной случилась… Не верите?.. Ну так обождите, я вам сейчас газету принесу, там про меня как раз все это пропечатано…
Рябинин вышел из кают-компании, чтобы взглянуть на рассказчика, но в кубрике его уже не было. Тогда капитан-лейтенант поднялся на мостик. Вдали виднелся дымящий трубами город.
Мурманск!..
Через полчаса Рябинин был на Сталинском проспекте. Внешне капитан-лейтенант выглядел спокойным. Взбегая по знакомой лестнице на четвертый этаж, он даже подумал, что ничего не случилось, просто он возвращается домой из длительного рейса — ведь так бывало не раз.
Но когда он остановился перед дверью своей квартиры, обычное состояние невозмутимости покинуло его, и, нажимая кнопку звонка, он почувствовал, что рука дрожит. Затаив дыхание, Рябинин прислушивался. И вот в глубине квартиры хлопнула сначала одна дверь — это из ее комнаты, потом уже громче вторая — это в прихожую, и родной голос спросил:
— Кто?..
Капитан-лейтенант хотел крикнуть, что это он, но в горле у него вдруг что-то перехватило, и он изо всех сил вцепился в дверную ручку. Дверь неожиданно раскрылась, и жена, стоя на пороге, так и застыла с рукой, положенной на ключ замка.
Какое-то время они молча смотрели друг на друга, потом он шагнул вперед и не спеша закрыл за собой дверь.
— Ну, здравствуй, женушка!.. Не ждала?..
Еще ранней весной 1944 года гарнизон был взволнован одним событием, в котором многие увидели предзнаменование чего-то недоброго и страшного. Дело в том, что в подвале Парккина-отеля нашли так называемого «крысиного короля» — странное и чрезвычайно редкое явление среди грызунов, когда несколько крыс срастаются вместе и вокруг них образуется целая крысиная колония.
Слухи об этом дошли до самого коменданта гавани, который велел крысиного короля публично предать огню.
Ранним утром 8 апреля, когда было получено сообщение о том, что советские войска вышли на государственную границу с Чехословакией и Румынией, крысиный король был брошен в громадный костер, разведенный на берегу бухты. Присутствовавший на церемонии — комендант военной гавани Лиинахамари майор Френк громко сказал:
— То, что такая гадость нашла себе приют не где-нибудь, а именно под крышей Парккина-отеля, меня нисколько не удивляет!..
Стоявшая неподалеку фрау Зильберт сделала вид, что не слышит. Она приняла слова коменданта на свой счет, потому что майор Френк имел все основания ненавидеть ее. Фрау Зильберт самодовольно улыбнулась своим мыслям. Для женщины ее лет приятно, когда ее ревнуют. Но она не задумывалась: корветтен-капитан Ганс Швигер, командир подводной лодки, в одну ночь победил ее слабое женское сердце знакомой еще по мужу моряцкой грубостью и, конечно, своей славой, простиравшейся далеко за пределы третьего рейха. Следовательно, думала беспечальная фрау Зильберт, майор Френк имел все основания говорить неприятные вещи про ее отель, злобствуя на потерю женщины, удобной во всех отношениях, а тем более в Лапландии, где найти свободную женщину трудно даже высокопоставленным лицам.
Но майор Френк, как старый солдат, забыл на минуту о личной утрате, когда говорил, что такая гадость могла свить гнездо только под крышей Парккина-отеля. Печенгская гостиница в представлении Френка являлась чем-то вроде больного нарыва, сидящего глубоко в теле дитмовской армии, который нельзя было вырезать, но опасно и раздавить, чтобы густой зловонный гной не разлился по всему фронту.
Таким образом, выразив свое отвращение к разврату, скрывавшемуся за толстыми стенами Парккина-отеля, комендант гавани Лиинахамари даже не подозревал, что его устами глаголет истина, более страшная и более жестокая, чем та, о которой он только что заявил во всеуслышание.
А это действительно было так.
Здесь, в этой гостинице, происходили тайные спекулятивные сделки, после чего машины с продовольствием, направляясь на передовые, пропадали бесследно на горных перепутьях; здесь проигрывали в карты свои отпускные удостоверения едущие в отпуск офицеры, а тыловики посредством каких-то загадочных махинаций умудрялись целыми месяцами отлынивать от службы; здесь в отдельных кабинетах день и ночь пьянствовали и развратничали офицеры, фамилии которых имели приставку «фон», выдававшую их благородное происхождение; здесь не раз грохотали по ночам выстрелы, а бывало и так, что фрау Зильберт не могла утром достучаться до своего постояльца, а когда взламывали дверь, то он уже висел под потолком с неестественно вытянутыми ступнями…
Гитлеровский фронт в Заполярье разлагался, и нигде это не было так заметно, как на примере Парккина-отеля. Недаром солдаты, проходя под окнами первого этажа, где размещался бар, говорили:
— Рыба с головы гниет…
Фон Герделер обладал способностью опытной, не раз битой кошки: жизнь могла бросать его вниз с какой угодно ступеньки, но если он падал, то падал только на ноги.
Так случилось и сейчас. Распрощавшись с прежним положением, он решил отнять у своих завистников возможность глумиться над его падением и уехал. На этот раз он выбрал себе такое дикое место, где ему предоставлялась полная свобода действий, и надо быть полным дураком, чтобы не наверстать там все, что он потерял вместе с прежним положением. Напоив на прощанье местного фюрера Мурда так, что он едва не умер, фон Герделер вылетел вечером в район Вуоярви.
Лапландия!..
Только сейчас, пролетая над ней в транспортном самолете, он увидел, какая это глушь, — медленные реки, медвежьи чащобы, озера, матово-зеленые болота, тихая, безлюдная жуть. Но когда стало темнеть, то там, то здесь вдруг замерцали тусклые желтые огоньки костров.
— Что это? — спросил фон Герделер. — Неужели все лесорубы?
Штурман, много раз летавший над этим районом, горько умехнулся.
— Если бы только лесорубы, — сказал он, — а то ведь… «лесные гвардейцы». Хорошо еще, что не стреляют, но иногда завидят наши кресты на крыльях и — палят…
— Ах, вот оно что! — и фон Герделер снова прильнул к оконному стеклу.
Он уже знал, что «лесные гвардейцы» — это финские солдаты, дезертировавшие с фронта и живущие в лесах целыми колониями. Много их умирает от голода и болезней, но даже эта страшная жизнь лесных бродяг, видно, слаще ужасов фронта.
Немного расстроенный, он прибыл в поселок Вуоярви, но в помещении, которое занимал начальник района, была только одна женщина — она варила морошковое варенье, и запах северных ягод наполнял все комнаты.
— Мы с вами где-то встречались, — сказал он ей. — Вы случайно не та медицинская сестра, которая летела зимой из Хаттена в Лаксельвен?
— Да, я тоже помню вас.
— Хорст фон Герделер, — на всякий случай представился он.
— Кайса Суттинен-Хууванха, — ответила она и спросила: — Вы к полковнику Пеккала? Но его нет, он с утра уехал в деревню Юкола…
Встретившись с обер-лейтенантом Эрнстом Бартельсом, который командовал артиллерийским дивизионом, стоявшим в поселке, фон Герделер отказался от обеда и сразу же заторопился в Юкола.
— Я уже имею опыт работы с нашими союзниками, — пояснил он, — и потому меня направили сюда в качестве военного советника. В этой же должности я обязан находиться при полковнике Юсси Пеккала. Что вы можете сказать мне о нем?
Стены комнаты были завешаны гербариями с засушенными лапландскими растениями. Бартельс, по-видимому, не считал затраченным впустую время своей службы в северной Финляндии, — пучки каких-то душистых трав висели повсюду. С явным неудовольствием оторвавшись от любимого дела, обер-лейтенант рассказал следующее:
— Полковник Юсси Пеккала назначен сюда недавно, до этого он командовал пограничным прифронтовым районом. С первых же дней своей службы он забрал в свои руки весь округ, перевернул все и вся. Мелкие немецкие гарнизоны, разбросанные по отдаленным поселкам, он собрал сюда, в Вуоярви, и мы, таким образом, потеряли возможность добывать себе мясо и молоко у местного населения. Теперь нам приходится довольствоваться только казенными припасами из Петсамо, а на обозы часто нападают «лесные гвардейцы», которые наводняют всю провинцию, и вот в деревне Юкола, например, куда уехал Пеккала, живут даже открыто… Сам полковник нелюдим, груб, и советую вам, — продолжал Бартельс, — не раздражать одно существо, живущее в доме полковника, некую госпожу Суттинен-Хууванха, — это, пожалуй, единственный человек, к которому искренне привязан начальник района…
Похвалив себя за то, что не поленился щелкнуть каблуками перед этой длинноногой финкой, варившей морошку, фон Герделер спросил:
— А что полковник делает в Юкола?
Потрогав толстый каталог лапландской флоры, составленный по-латыни, Эрнст Бартельс, скучая, ответил:
— Сейчас он возится с «лесными гвардейцами». Поверьте, он странный человек: мой дивизион всегда стоит наготове, но полковник хочет договориться с этими бандитами не снарядами, а словами…
Когда пара косматых и маленьких финских лошадок, впряженных в пролетку, подвозила фон Герделера к деревне Юкола, он уже издали слышал стрельбу и рев человеческих голосов. Это усилило его любопытство, и он, переложив парабеллум из кобуры в карман, заставил возницу поторопить лошадей.
Но то, что творилось в деревне Юкола, превзошло все его ожидания. На куче бревен, сваленных посреди улицы, стоял сухощавый, быстроглазый офицер в серой заплатанной на локтях куртке. Прямо на него, подступая со всех сторон, напирала толпа оборванных, грязных людей — это и были «лесные гвардейцы».
— Не будем!.. Не будем!.. — орала толпа и для вящей убедительности палила в небо из винтовок и автоматов; все они были вооружены ножами.
Фон Герделер, сжимая в ладони успокоительно-тяжелую рукоять пистолета, выпрыгнул из пролетки, вскочил на бревна, встал рядом с Юсси Пеккала.
Но полковник, скользнув по нацистскому офицеру невидящим взглядом, снова перегнулся надвое, словно собираясь нырнуть в толпу.
— Вы ведь не люди! — орал он. — Вы скоты, сволочи, свиньи! Не хотите воевать, так черт с вами, не воюйте!
Фон Герделер насторожился.
— Но вы должны же наконец понять, что наша Суоми дохнет, словно загнанная кляча. А вы… а вы…
И снова полилась отборная ругань. Фон Герделер не удивился тому, что говорит этот полковник, но был просто поражен тем, что он не боится называть этот сброд сволочами, свиньями и быдлом. Как они его не убьют?
— А-а-а!.. — неслось над толпой, которая, потрясая лохмотьями, кишела внизу, и стволы винтовок, задранных в небо, высаживали патрон за патроном.
«Убьют, — решил фон Герделер, — убьют, и даже не узнаешь — кто…»
Несколько пуль ободрало кору бревна, на котором стоял полковник. Пеккала швырнул свой пистолет в орущие лица — остался безоружным.
— Псы! — крикнул он, словно пытаясь еще больше раззадорить толпу. — Трусливые собаки, да выслушайте же вы меня! Поймите, что ваши семьи обобраны! Они не имеют не только куска хлеба, но даже полена дров! А вы предпочитаете гнить в болотах и дрожите над своей шкурой! Псы, псы!.. Я говорю вам еще раз: становитесь на работу! Напили каждый сажень дров в день, и никто вас не тронет!
Какой-то солдат с красными, словно у белой мыши, выеденными дымом костров глазами вскочил на бревна, надрывно крикнул:
— Хватит! Вон кто обманул нас! — и он так ударил прикладом фон Герделера, что тот свалился на землю.
— А ведь я тебя знаю, — сказал Юсси Пеккала. — Ты Аапо Коскинен из тринадцатого полка Масельской группы. Что?.. Правда?.. Попробуй отвертеться! А ну, сдай оружие…
Он вырвал у него «суоми», наставил на стоявшего неподалеку солдата:
— Бросай винтовку, или убью!
Винтовка брякнула наземь.
Полковник прицелился в другого:
— А ты что стоишь, свинячье рыло, или не слышал?
Старый солдат в облезлом кепи наклонился и положил свой «суоми». Юсси Пеккала спрыгнул с бревен, врезался в толпу:
— Не сметь, сволочи, расходиться! Клади все оружие разом! Ну! — и легко, словно играючи, отбил направленный в него удар штыка.
Больше фон Герделер не мог стоять на месте; он спрыгнул в канаву и, пригибаясь, убежал на задворки деревни. Там, прислушиваясь к биению сердца, он спросил себя, что лучше: терпеть издевки чиновников в Петсамо или быть поднятым на штыки в этой деревушке Юкола?
Но рев голосов утих, до слуха донесся дробный топот ног, и вдруг прозвучала команда:
— Смирно!..
Когда фон Герделер выбрался из своего укрытия, то увидел, что оружие валяется на дороге, вдоль деревни стоят в строю «лесные гвардейцы», а полковник Юсси Пеккала проходит мимо этого строя, и по его лицу течет кровь.
Фон Герделер понял, что наступил выгодный момент, который нельзя упустить, если хочешь делать карьеру, и стал собирать оружие, сваливая его на подводу.
— Завтра получите топоры и пилы, — объявил полковник. — Работать будете посменно. Паек получите солдатский. Подчиняетесь только мне и никому больше! Но не думайте, что работаете на меня; отныне вы работаете на свои семьи, которые ждут не дождутся, когда закончится эта проклятая война. А вы — быдло, были быдлом и останетесь им!
Когда на улицу выехали походные кухни и строй голодных солдат разбился на ряд очередей, фон Герделер подошел к полковнику и сказал:
— Я восхищен вашим мужеством! Только финские офицеры способны на такой шаг. Теперь, когда эта «гвардия» нажрется и успокоится, надо срочно вызвать из Вуоярви артиллерийский дивизион, чтобы…
— А вы кто такой?
Извинившись, фон Герделер представился.
Юсси Пеккала вытер платком кровь, поморщился:
— Вот, сволочи, голову все-таки разбили!.. Ставлю вас в известность, что вы, как военный советник союзной армии, можете давать мне советы, но я не всегда обязан их выполнять. Вы когда прибыли? Обедали? Нет. Я тоже… Пойдемте, чего-нибудь пожрем, а там и поговорим.
Под открытым небом был сложен костер, в солдатском котелке булькала какая-то мутная похлебка. Юсси Пеккала достал из кармана сушеную лепешку — някки-лейпя, разломил ее на колене, бросил одну половину фон Герделеру.
— Вот, грызите натощак, — сказал он.
Фон Герделер потянулся носом к котелку, недоверчиво вдыхая запах непривычной для него пищи, и полковник, заметив это, сказал:
— Не удивляйтесь, считаю долгом есть то, что едят все мои солдаты. Желаю вам, как военному советнику, привыкать к этой пище, которой довольствуются солдаты дружественной вам державы…
Фон Герделер вспомнил пикантный соус «крутон-моэль», который так вкусно умела готовить фрау Зильберт, и, печально вздохнув, окунул свою ложку в серую бурду солдатского котелка.
По утрам мимо окон дома фон Герделера проходили строем «лесные гвардейцы». Они шли валить лес, очищать его от сучьев, пилить бревна на ровные плашки, складывать квадратные штабеля в лесу. Потеряв оружие, они не потеряли организованности и солидарности. «Впрочем, топоры тоже неплохое оружие», — думал фон Герделер, которому вся эта история с «лесными гвардейцами» была непонятна.
Была непонятной и та работа, которую он выполнял. Покидая Петсамо, инструктор надеялся развить в этом глухом краю бурную деятельность. Но вместо активного вмешательства в жизнь прифронтового края Юсси Пеккала доверил ему подписывать бумаги (и то не все), заставлял инспектировать интендантство, а все настоящие дела прибрал в ведение своей канцелярии.
«Чепуха какая-то, — досадовал фон Герделер. — Этот подлец полковник не дает мне развернуться. Обер-лейтенанту Бартельсу можно позавидовать — у того хоть есть возможность перебирать травки, а что делать мне?»
Он шел к Юсси Пеккала, говорил:
— Было бы очень хорошо, господин полковник, взорвать гидроэлектростанцию на Вуо-йокки, так как ее плотина повышает уровень реки в верховьях, чем и пользуются русские для своего судоходства.
Но Пеккала, не отрываясь от бумаг, отвечал:
— Кстати, хорошо, что вы напомнили. Я прикажу завтра выделить наряд для охраны этой гидроэлектростанции. Взорвать-то легко, а мы нация маленькая, страна наша бедная, — кто поможет нам отстроиться после этой дурацкой войны?
Фон Герделер предлагал вывести из района большую часть финских войск и заменить их горными егерями, так как финские солдаты, соприкасаясь с «лесными гвардейцами», стали менее надежны, но Юсси Пеккала ехидно спрашивал:
— То есть, господин советник, вы предлагаете оккупировать северную Финляндию?..
Наконец, фон Герделер указывал на то, что с каждой курицы следовало бы брать каждое второе яйцо, а не третье, как это делается, и Юсси Пеккала снова вежливо улыбнулся в ответ:
— Я бы согласился издать приказ по району: брать с каждой курицы одно яйцо из двух, если бы вы, немцы, не пожирали две курицы из трех…
Прошло несколько дней, и фон Герделер окончательно убедился, что служить с Юсси Пеккала — это значит погубить свою карьеру, сделаться одним из тех тысяч и тысяч офицеров, которые прозябают в безвестности.
«Притом, странная вещь, — раздумывал по ночам фон Герделер, — я, кажется, начинаю глупеть. Да, да! Он делает из меня дурака, душит во мне всякую инициативу; не знаю почему, но я боюсь его ослушаться».
Иногда по утрам он вставал, исполненный решимости идти наперекор всему, чтобы действовать и действовать, сообразуясь не только с желаниями Юсси Пеккала, но и с задачами Лапландской армии генерал-полковника Дитма. Однажды он проснулся на рассвете и, подняв по тревоге немецкий гарнизон, повел его к озеру Селькяяр-ви, на берегу которого, как говорили, расположился целый лагерь бежавших из концлагерей военнопленных и финских дезертиров. Им руководило безотчетное желание вырваться из цепкой паутины, которой его так быстро и так ловко опутал этот невзрачный простоватый мужичок в пьексах, набитых сеном, и с золотыми львами в петлицах заплатанной курки.
Но уже на пятом километре отряд нагнал финский мотоциклист.
— Приказано вернуться в Вуоярви, — доложил он.
Глаза финского солдата смотрели прямо и жестко. Фон Герделер не выдержал и отвернулся — этот взгляд напомнил ему Юсси Пеккала: у того тоже такие глаза.
— Передайте полковнику, — как можно мягче сказал фон Герделер, — что он не обязан придерживаться моих советов, а я, в таком случае, не обязан выполнять его приказания.
Мотоциклист уехал, но на восьмом километре нагнал снова.
— Начальник района, — доложил он, сдергивая с плеча автомат, — приказал мне арестовать вас…
Фон Герделер тоскливо огляделся. Шумели сосны. На болоте кричал кулик. Первые лучи солнца, пробиваясь через листву, касались стволов багровыми отсветами. Сосны ровно накалялись пламенем. Казалось, еще минута, и огонь со свистом и шелестом вспыхнет в хвое.
— Взять его! — распорядился фон Герделер, и финского мотоциклиста скрутили.
Только к ночи вышли на озеро Селькяярви. Повсюду чернели наспех выкопанные землянки, ветер раздувал золу костров, в траве белели обглоданные кости диких оленей. Но людей не было — ушли…
На следующий день Юсси Пеккала вызвал усталого и запыленного советника к себе, спокойно сказал:
— Сдайте оружие.
— Но я…
— Что? — спросил полковник.
— Нет, ничего, — и фон Герделер почти оторвал от ремня долго не отцеплявшийся кортик.
Сидя под домашним арестом, фон Герделер пришел к окончательному убеждению, что бороться с Юсси Пеккала ему не под силу. Надо найти какой-то метод борьбы — и он нашел.
Подробный доклад был составлен на восьми страницах веленевой бумаги. В нем указывалось, что в среде финского офицерства появились настроения пораженчества и недоверия к своим союзникам, ярким примером появления которых является полковник Юсси Пеккала. Далее следовали пункты обвинений; их было ровно двадцать, причем, по убеждению фон Герделера, каждый, в ком еще не умерла вера в победу, должен бы, дойдя до двадцатого пункта, взять перо и надписать в углу: «Полковника Ю. Пеккала расстрелять…»
Фон Герделер переписал доклад набело, вложил в конверт и послал по следующему адресу: «Хельсинки, Кайво-пуйсто, вилла «Палацци мармори», министру обороны Финляндии — генералу Вальдену».
Там, в этом «мраморном дворце», обсаженном кустами сирени, все еще чокаются за финского солдата, который «стоит десяти москалей». «Так вот, — злобно думал фон Герделер, — пусть знают, какие у них солдаты, если даже высшие офицеры якшаются с дезертирами!»
Но ответа на это письмо не последовало. Фон Герделеру еще было неизвестно о том, что 9 июня 1944 года русские войска пошли на штурм укреплений Карельского перешейка, и министру обороны в эти дни было не до какого-то там полковника Юсси Пеккала.
А сам Герделер узнал о наступлении русских только в Петсамо, куда его вызвали на экстренное совещание военных советников. Срочно обсуждался вопрос: как быть, если «великая Суоми» не захочет быть «великой» и, не спросив разрешения на то у немцев, вылетит из войны? Вопрос был тем более сложен, что последние переговоры между Рюти и Риббентропом сводились к той же цели: Финляндии вменялось в обязанность умереть или победить!
Фон Герделер сидел в первом ряду высоких кресел, слушал, что говорит командир девятнадцатого горно-егерского корпуса генерал Рандулич, и думал: «Из Петсамо я попал в Вуоярви, и вот я снова здесь. Круг замкнулся. Посмотрим, что будет дальше… А сейчас надо сделать один прыжок…»
Через минуту он уже стоял на кафедре и, обхватив ее края сильными жилистыми руками, говорил. И даже не говорил, а почти кричал, что «если эти мерзавцы финны выйдут из войны, нам, немцам, ни в коем случае нельзя уходить из Финляндии».
— А если мы все-таки будем вынуждены это сделать, — закончил он громовым голосом, — то мы уйдем, предварительно превратив Финляндию в зону пустыни!
Генерал Рандулич встал, молча пожал ему руку. И все те завистники из армейского ведомства пропаганды, от которых он бежал в леса Лапландии, встали тоже.
Прыжок был сделан удачно. Это был великолепный прыжок натренированного акробата. Только, пролетев в воздухе, он вцепился не в легкую шаткую трапецию, а в золотые шнуры оберега, которые раскачивались у него перед глазами.
…Вечером он уже сидел в Парккина-отеле и поил коньяком местного фюрера Мурда. Черт знает почему, но последнее время ему стал нравиться этот дикий дурак.
Когда поезд подходил к перрону Кандалакши, Рябинин, стоя на площадке тамбура, вспомнил слова контр-адмирала.
«Команда 38-С, — говорил Сайманов, — целиком состоит из людей, плававших ранее на парусно-моторных сейнерах Черного моря. Люди прошли Одессу, Севастополь, Керчь, Новороссийск, хлебнули огня и воды немало. С такими матросами можно хорошо воевать, товарищ капитан-лейтенант, только надо держать их в руках. Южане — народ темпераментный, к ним подход нужен особый…»
Долго они тогда разговаривали, обсуждая мельчайшие детали задания, а вот волноваться Прохор Николаевич стал только сейчас, когда поезд уже перескочил входную стрелку и мимо побежали скученные, с серыми крышами, точно грибы после дождя, домики невеселой Кандалакши.
— Ладно, посмотрим, — сказал Рябинин, закуривая папиросу и спрыгивая на перрон, не дожидаясь остановки поезда.
Флотские казармы помещались на окраине. Дальше тянулись болота, рвы и чахлый кочкарник. На КПП Рябинин предъявил документы. Дежурный по казармам сказал, что команда 38С ушла в баню. Прохор Николаевич подумал: «А не пойти ли и мне помыться, освежусь немного… И народ заодно посмотрю… Каков он?..»
Баню отыскать было нетрудно. Водовоз, стоящий на перекрестке с бочкой воды, встретил Рябинина как старого знакомого и заулыбался еще издали.
— Ишь ты! — сказал он, когда офицер поравнялся с ним. — Открыли все-таки. Мы со старухой со своей думали, что не откроют, ан нет, раскачались напоследок.
И, забрав в кулак тощую бороденку, радостно удивился:
— Ска-а-ажи на милость!..
В руке старик держал газету. Когда Рябинин развернул хлопающие на ветру страницы, в глаза сразу бросилась фотография генерала Эйзенхауэра. Генерал сидел улыбаясь, положив на стол руки с холеными пальцами, на одном из которых сверкал перстень.
Поверх всей страницы было четко оттиснуто: «Высадка союзных войск на побережье Франции. Лондон. 6 июня… Военно-морские силы союзников при поддержке крупных военно-воздушных сил сегодня утром начали высадку союзных армий на северном побережье Франции в Сенской бухте…»
— Слева — Шербур, справа — Гавр, — продолжал переживать водовоз. — Далековато от Германии, не мешало бы поближе. Теперь жди, когда они еще выйдут на дорогу Валонь — Карентан, а до Канн этих самых им в один день никак не дойти.
— Где это ты все вычитал? — спросил Рябинин, удивленный географическими познаниями водовоза.
Старик презрительно хмыкнул и задрал бороденку к самому небу.
— Я ту землю на своем брюхе прополз, каждую ложбинку изучил. Еще в первую мировую много там нашего русского брата «за веру, царя и отечество» голову положило.
И, видя, что офицер еще не совсем понимает его, пояснил:
— В экспедиционном корпусе я служил… Ну вот…
Баня находилась в центре города. Прохор Николаевич сразу прошел в раздевалку. Из-за двери мыльной доносился грохот шаек, гул голосов, шлепанье босых ног.
— Давно моются? — спросил Рябинин у старой банщицы.
— Опоздал, сынок! Уже, почитай, митинг кончился.
— Что, что? — Рябинин удивленно посмотрел на бабку: уж не свихнулась ли на старости лет. — Какой там еще митинг?
— Все про второй фронт. Нешто не слыхал?.. Как пришли сыночки в баньку, разоболоклись, так, сердешные, и митингуют…
Прохор Николаевич нетерпеливо захлопнул дверцу рундучка и чуть ли не бегом прошел в мыльную.
В воздухе плавал пар, отовсюду летели горячие и холодные брызги, в тумане, словно в облаках, скользили тела матросов. На деревянной скамье стоял тощий матрос и пытался перекричать остальных. Но ему не давали говорить:
— Кончай, Кубиков, зарапортовался!..
— Водой его надо холодной облить, пусть простынет!
— Зачем водой?.. Намылить ему трибуну, чтобы он сверзился!..
Какой-то матрос открыл кран и, прижав струю пальцем, направил ее прямо на оратора. Тощий поспешно спрыгнул на пол, прячась за чужие спины. Матросы, дружно гогоча, с шумом разбирали шайки.
— А ну, не расходись! — низкорослый толстый человек с широкой лопатообразной бородой, разложенной по груди, пробирался через толпу, орудуя квадратными плечами. — Отойди! — говорил он. — Не мешай!.. Дай пройти, не видишь, что ли?..
— Кто это? — спросил Рябинин у матроса, стоявшего рядом.
— Да это наш боцманюга, — лениво ответил тот. — Неужто не знаешь?
Боцман влез на скамью — сразу все стихло. Борода, видно, была здесь в особом почете. Откашлявшись для солидности, бородач сказал:
— Так что считаю нужным подвести итоги… Тут некий воин христолюбивый Кубиков второму фронту шибко возрадовался. Мол, половину войны союзники на свои плечи положили. Так с этой тяжестью и попрут тебе на Берлин, только знай догоняй. Дескать, мы свое дело сделали, теперь и спешить некуда… Так ли это, товарищи? Ну, ответь мне… Кто?.. Ну, хотя бы ты!
И толстый, рыжий от махорки палец боцмана уперся прямо в грудь капитан-лейтенанта Рябинина. Прохор Николаевич на секунду замешкался. Но ведь в таком виде, в каком он находился, смешно было объяснять и доказывать, что назначен сюда командиром и боцман не имеет права тыкать его пальцем. И ничего не оставалось делать, как ответить:
— Я так думаю, товарищ боцман, да вот еще мне тут ребята подсказывают, что Кубиков просто не понимает… Второй фронт имел бы громадное значение, когда фашисты под Сталинградом были… Теперь, конечно, это тоже большое дело. Но отдыхать нам, товарищ боцман, нельзя. Тут попробуй отдохни!.. Без нас войны не кончить.
— Вот! — похвалил его боцман — Сразу видно, что товарищ регулярно посещал политзанятия и вообще… работал, так сказать, над собой. Я университетов этих самых не кончал, а потому рубану свое слово по-матросски прямо и заодно уж наглядное пособие продемонстрирую…
Матросы весело загалдели:
— Показывай, боцман!.. Что у тебя там за пособие?
Бородач с достоинством развернул мокрую газету, в которую были бережно завернуты мочалка и кусок розового мыла.
— Прошу обратить взоры присутствующих на… э-э-э… так сказать, прямо сюда! Сегодняшняя газета. Фото! И не нашли лучше, как показать завтрак: сидят открыватели фронтов и устрицу из банки трескают… Так что, матросы, дело ясное: на бога надейся, да сам не плошай… Кубиков! — вдруг гаркнул боцман, перекрывая банный шум.
— Есть Кубиков! — из пара появился тощий матрос.
— Так вот что, дорогой товарищ Кубиков, — вежливо сказал боцман, — я против тебя ничего не имею, но за свою безыдейность ты мне все-таки спину подраишь… Уж не взыщи!..
Матросы быстро разошлись, мгновенно разобрав все шайки. Прохор Николаевич подошел к одному матросу, который мылся сразу в четырех шайках. Усердно намыливая голову, матрос, по-видимому, блаженствовал.
— Ваше сверхсрочнослужащее благородие, — сказал Рябинин, — дозвольте взять шаечку из-под ваших ножек?
— Молод еще так со мною обращаться, — хмуро буркнул тот, даже не подняв головы. — И вообще не мешай, проваливай!
Прохор Николаевич выдернул из-под ног матроса шайку. Тот проявил странное спокойствие и продолжал мыться в оставшихся трех.
Рябинина, еще не забывшего холод Карского моря, последнее время по-стариковски тянуло к теплу. Он толкнул дверь парилки, и в лицо сразу ударило невыносимым жаром. Какой-то смуглый матрос на самом верхнем полке хлестал себя веником с такой неуемной яростью, что на венике осталось всего лишь несколько листиков, — казалось, что несколько взмахов посильнее — и получится голик драить палубу.
— Иех, попа-а-аримся в честь открытия второго фронта! — говорил он. — А ну, поддай-ка еще! — попросил он Рябинина.
— Смотри, не высидишь. Убежишь! — проговорил Прохор Николаевич, настроенный благодушно.
— Высижу. Ты только плесни, мамочка!
Рябинин выплеснул воду в печь. Из отдушины к потолку ринулся удушливый пар. Несколько матросов, лежавших на верхних полках, рассмеялись:
— Давай еще, не разбирает что-то!
И еще две шайки воды обрушились на раскаленные камни. Кто-то не выдержал и сполз вниз, потом — второй, за ним — и третий.
А смуглый матрос остался, по-прежнему нахлестывая себя прутьями.
— Жарь, жарь! — надрывался он. — Мы из Одессы, мы жаркого не боимся…
Наконец не вытерпел и он, но спустился вниз всего лишь на две ступеньки — дальше не позволяла черноморская гордость.
— Ты что, издеваешься? — спокойно спросил он. — Ты знаешь, кто я такой?
— Нет, не знаю.
— Видали, он меня не знает!.. Да я Жора Мурмылов, потомственный рулевой-парусник, мне в Одессе каждая собака еще издали лапу подавала… А ты кто такой!.. Фффррр!.. Наверное, вестовой… Вон шкура-то на тебе какая белая!..
Он кивнул товарищам, и те, подхватив Рябинина, поволокли его на верхний полок, в самую жарынь.
— Он нас, и мы его!
Сейчас бы встать да крикнуть: «Отставить!» — но было уже поздно. Прохор Николаевич лежал на горячих досках, и проклятый голик одессита — на этот раз настоящий голик, без единого листика! — гулял по его спине.
Наконец матросы оставили его и спустились вниз.
— Эх, закурить бы! — сказал один.
— Нельзя. Боцман не велел.
— Пустяки! — разошелся Мурмылов. — Кто нас здесь увидит! А ты давай не смейся! — толкнул он Рябинина в бок. — Иди, Николенька, принеси-ка махрятину.
— Постой! — остановил матроса Прохор Николаевич, улыбаясь. — Открой тридцать первый номер. Там у меня папиросы лежат в кармане.
— Люблю с вестовыми дружбу водить, — сказал Жора.
Но прошло несколько минут, а Николенька не приходил.
— А ну, Балтика, жми ему в кильватер, что он там, заснул?..
Но и второй матрос-балтиец не вернулся. Отчаянно ругаясь, отправился сам взбешенный Мурмылов и тоже исчез. Тогда вышел в раздевалку Рябинин. Все трое стояли перед раскрытым шкафчиком, тараща глаза на офицерский китель.
— Что же вы не курите? — Рябинин открыл коробку папирос.
— П-п-простите, товарищ капитан-лейтенант, — пробормотал одессит.
— А за что мне на вас сердиться? Я хоть и не особо-то веселый человек, но зато веселых людей люблю. Только я не вестовой. Вот поплаваешь здесь — и с тебя загар слезет… Ну, ладно, пошутили и — амба! Закуривайте!..
— Большое спасибо, товарищ капитан-лейтенант, только у нас махорочка где-то…
— То махрятина, то махорочка, так сказать, в зависимости от обстоятельств. Вот уж это я не люблю, — искренне рассердился Рябинин, и три руки разом потянулись к коробке.
Знакомство с членами новой команды состоялось. «И неплохо, кажется, черт возьми!» — улыбаясь, думал Прохор Николаевич.
Быстро одевшись, он вышел на улицу. Из бани со свертками белья уже выбегали матросы. Поглядывая в сторону офицера, они покуривали, весело болтая о всяких матросских разностях. Наконец из бани, семеня на коротких ножках, выкатился бородатый боцман с погонами мичмана на плечах.
— Ста-анови-и-ись!
Матросы, затаптывая цигарки, построились в колонну.
— Вы боцман команды 38-С? — спросил у него Рябинин.
— Так точно. Мичман Слыщенко.
— Будем знакомы, — сказал Прохор Николаевич. — Я назначен командиром.
— Очень рад, — ответил мичман, хитро отводя глаза в сторону. — Так сказать, с легким паром!
Они пожали друг другу руки. Рябинин ощутил шершавую от мозолей ладонь мичмана и привычно смекнул, что боцман, наверно, работяга.
— Ну, добро! Ведите команду.
— Есть вести команду! — зычно отозвался боцман и, расправив плечи, лихо щелкнул каблуками. И сразу как будто бы и стройнее он стал, а живот куда-то убрался, не стало живота, да и только!
— Идти штоб с песнями, — предупредил боцман. — Ша-аагом марш!..
И матросы прямо с ходу, с первого же шага грянули песню, точно уже заранее знали, что их ждет впереди:
Пусть в море нас ветер встречает,
Корабль не сбавит свой ход,
И стаи стремительных чаек
Проводят матросов в поход…
Сам собой напрашивался молодецкий посвист, и Мурмылов свистел, оглушительно и резко, засунув в рот два розовых после бани пальца.
Ты не плачь и не горюй,
Моя дорогая,
Если в море утону —
Знать, судьба такая…
Так и шли с песнями по городу, мерно покачиваясь в такт шага плотной голубой волной свежевыстиранных воротников и тельняшек. И казалось, это само море выплеснулось на берег, широко и плавно течет по улицам.
Но по мере того как строй уходил все дальше и дальше от города, в рядах матросов появилось беспокойство. Люди оглядывались по сторонам, выискивая глазами среди мелких суденышек хоть одну мачту с военно-морским флагом, но в заливе раскачивались на волнах только мотоботы, карбасы да ёлы.
Перешли через реку Ниву, в которой бродили по мелководью мальчишки в поисках раковин-перловиц с небогатым карельским жемчугом. На берегу живописной Чупа-губы работали звонкие бондарные мастерские, сшивающие бочонки под мурманскую сельдь; рыбачки в выцветших на ветру и солнце сарафанах чинили сети, распевая протяжные поморские «старины», а матросы все шли и шли…
И наконец отряд спустился к маленькой бухте, где, приткнутая к отмели, стояла красавица трехмачтовая шхуна. Рябинин остановил отряд у самой воды, и тут все увидели, что на борту шхуны золотыми буквами выведено: «Шкипер Сорокоумов». Черноморцам это имя ничего не говорило, и славное название корабля не произвело на них никакого впечатления, но Прохор Николаевич слегка нахмурился, — как показалось другим, от яркого солнца.
Он вышел перед строем и сказал:
— Товарищи! На этом корабле будем служить. Уверен, служба будет поставлена так, что ею будем довольны и мы сами, и наше командование. Верно я говорю, матросы?
И дружно качнулась в ответ голубая волна:
— Верно-о-а!..
Вечером на корабль прибыли штурман Аркадий Малявко, недавно переведенный из запаса на действительную службу и получивший первое офицерское звание младшего лейтенанта, и четверо сыновей Антипа Денисовича Сорокоумова, уже переодетых в военную форму.
В субботу, уволившись на берег, юноша решил навестить стариха Хлебосолова. Навигационный смотритель жил в южном конце Шанхай-города, и Сережка, боясь опоздать на катер, торопился. Его подстегивал еще и холодный ветер, дувший с океана; правда, молодой боцман не показывал виду, что мерзнет, но все-таки поеживался в своем коротком бушлатике.
Поднявшись на взгорье, откуда виднелся весь Мурманский рейд, Сергей заметил стоящий на якоре корабль, вокруг которого, словно муравьи, сновали катера и шлюпки. На носу корабля, выпрямленный ветром, словно сделанный из жести, висел на флагштоке громадный синий звездный флаг Соединенных Штатов.
Заморские матросы прохаживались сейчас по городу шумными толпами, вызывая удивление жителей непривычной формой одежды. На их головах вместо традиционных бескозырок сидели черные колпаки; на мешковатых бушлатах, свисающих чуть ли не до колен, торчали крупные черные пуговицы, какие носят только женщины на пальто; брюки — узкие, выглаженные складками внутрь — были коротки настолько, что из-под них виднелись разрисованные узорами носки.
Американцы шли по самой середине улицы, а за ними густой толпой бежали бездомные собаки, которых они тут же кормили шоколадом и бисквитами. Некоторые из матросов уже были изрядно навеселе, другие играли на аккордеонах джазовые рубмы, третьи пытались заговорить с прохожими, чтобы приобрести какие-нибудь сувениры.
В одном из узких окраинных переулков, при слабом свете синей маскировочной лампы, Сергей увидел американского матроса, который, видимо, отстал от своих товарищей и был тяжело пьян. Он плясал матросский танец — джигу, которая родилась в душных портовых тавернах. В этом танце ноги остаются на месте, а руки и туловище как бы изображают все основные элементы морской жизни: ходьбу по палубе в бурю, вязание парусов, вытягивание снастей и лазанье по мачтам.
Но руки пьяного американца двигались как попало, вразброд, и от этого казалось, что человек сошел с ума. Синий свет, рассеянно падавший сверху, мертвил окружающее, усиливая мрачное ощущение от этого зловещего танца. Сережка отошел к забору, чтобы обойти американца, но тот уже заметил его и радостно крикнул:
— Рашен!.. Камарад!.. Э-э-э…
Вынув изо рта мягкий комок жевательной резины со следами своих зубов, американец разорвал его на две части и одну из половинок протянул юноше:
— Э-э-э, камарад… чуингам, э-э-э…
Степан Хлебосолов состарился за этот год еще больше: спина гнулась плохо, в сырую погоду отказывались служить съеденные проклятым морским ревматизмом ноги. Но как бы то ни было, а ровно с заходом солнца навигационный смотритель садился в шлюпку и старательно объезжал все вехи и створы: там подправит, там постучит молотком, здесь покрасит…
Сегодняшний приход Сережки разбудил Хлебосолова — он вышел открывать дверь, накрыв плечи стареньким суконным одеялом, на котором еще сохранилась метка: «Андрей Первозванный».
— Спишь, дядя Степа? — спросил Сергей, раздеваясь.
— Сплю, сынок, потому как сегодня мне всю ночь будет глаз не сомкнуть.
— Это почему же?
— Да просто «ляйм-джуссеры» пришли, а после них собаки всегда беспокойны бывают. Американцы, вишь ты, пировать под открытым небом любят, так собаки потом на сопках банки из-под консервов вылизывают. Да ты вешай сюда бескозырку, вешай, сейчас чайничать будем… Я живу на отшибе — многое примечаю. Вот, например, заранее угадать могу, когда в наши Палестины чужая коробка заглянет. Интересно! Все бездомные собаки, разных мастей и возрастов, заранее к причалам сбегаются! Ей-богу, чтоб мне в люк провалиться! Поначалу-то я удивлялся: как понимать это, а потом понял. Бывает, прокрутится всю ночь собачья свадьба, воет, тявкает, а утром проснешься, в окошко глянешь — ага! — стоит на рейде какой-нибудь корвет под сорока восемью звездами. И откуда только узнают собаки об этом, ведь не по радио же! Наверное, по запаху чуют…
Слушая смотрителя, Сережка посмеивался, но знал, что Хлебосолов говорит правду: он и сам не раз замечал, как, предвкушая обильную поживу, перед приходом союзных судов все собаки сбегаются в гавань.
Проведя своего гостя в комнату, сверкающую медной посудой и белизной стареньких занавесок, Хлебосолов посмотрел на часы, забеспокоился:
— Я и забыл тебе сказать: ведь ко мне внучка из Кадникова приехала. Сирота она. Ей от меня, видно, часть соленой водицы в кровь перешла. Будет здесь в мореходном техникуме учиться. Вот отправилась экзамены сдавать, пора бы уже вернуться. А то время позднее, сам понимаешь, да и матросы не наши в городе…
Скоро на столе зашумел самовар, и смотритель, раскалывая рукоятью ножа на своей морщинистой ладони сахар, рассказывал:
— А то еще в 1913 году я в Британской Колумбии был. Там лосося ловят, все берега консервными фабриками застроены. Привелось мне тогда увидеть, как тамошние матросы спиртное хлещут. Бывало, косяк рыбы крупный идет, а команда траулера вся поголовно в стельку. Вот капитан и приказывает свалить матросов в кошель трала. А когда их свалят туда, тогда лебедку развернут и спустят трал в море. Подержат под водой с минуту примерно, потом — на палубу, а матросы, как крабы, в сети шевелятся. Человек пять, конечное дело, захлебнутся, остальные — как стеклышко, только икают здорово. Зато, смотришь, траулер в море дымит…
Хлебосолов достал стариковскую табакерку, спросил:
— Небось смолокурить научился?
— Нет, не курю, — ответил Сергей, прихлебывая с блюдечка горячий чай, настоянный на листьях каменного зверобоя.
— И не привыкай, зачем тебе чистое дыхание дымом портить!
С этими словами Хлебосолов засунул в нос добрую понюшку табаку и, сладко всхлипывая, стал раскачиваться, как маятник, только раздавалось по комнате веселое и звонкое «апчхи». Потом старик вынул большой клетчатый платок и, вытирая им лицо, продолжал рассказывать:
— Табачок-то нюхательный сейчас не в моде, товар дефицитный, так мне его с Черного моря один человек присылает. Бывший ученик мой. Году в двадцать пятом я его узлы морские вязать учил, а сейчас он уже гвардейским крейсером командует… Много у меня учеников, всех не упомнишь! Бывало, придет ко мне Антон Захарович, и сидим мы с ним, вспоминаем, что было, и выходит, что не напрасно мы жизнь прожили…
При упоминании об аскольдовском боцмане смотритель помрачнел, выцветшие стариковские глаза загрустили. Словно отгораживаясь от тяжелых воспоминаний, он снова посмотрел на часы:
— А моя Анфиска-то не идет все! Как бы не случилось чего!
— Ну, да чего с ней может случиться? — ответил Сережка и заторопился уходить — пора на катер.
Есть неписаный морской закон: лучше вернуться с берега на час раньше, чем опоздать на полминуты. Впрочем, Сережка не собирался прийти на час раньше, — есть второй неписаный закон: плох тот моряк, который опаздывает, но посмеются в кубрике и над тем, который пришел до срока. Настоящий матрос до конца наслаждается твердым покоем родной земли, и в тот момент, когда стрелки часов угрожающе сдвигаются воедино, словно ножницы, срезая последнюю минуту моряцкого отдыха, дисциплинированный матрос уже докладывает офицеру: «Такой-то вернулся с берега…»
Но в этот день Сережке не пришлось вернуться на катер в срок…
Пробираясь по переулку, он увидел, что американец еще не ушел. Широко расставив руки, матрос не давал пройти девушке, которая отскакивала каждый раз, как американец пытался обнять ее. Девушка хотела проскочить мимо, но матрос с криком «гип, гип!» преграждал ей дорогу.
Сережка только знал о том, что у смотрителя есть внучка, но никогда не встречался с нею. Теперь же, быстро оглядев переулок, он сразу угадал в девушке с косынкой на голове Анфису — больше некому было идти в такое позднее время этой пустынной улицей, которая вела прямо к избушке Хлебосолова.
Холодея от внезапно нахлынувшего бешенства, он подошел сзади и негромко сказал:
— Пусти!
Но в этот же момент сильный удар вырвал у него из-под ног землю. Юноша вскочил и, натянув на лоб бескозырку, рванулся навстречу. Почти ружейным приемом «коротким-коли» он выбросил правую руку вперед и тут же увернулся от второго удара — кулак матроса почти не задел его. Американец, вложивший в удар всю свою силу, покачнулся вперед. Тогда, поймав его за руку, Сережка выгнул спину и забросил тело противника на себя. Потом короткий рывок, и американец, распластавшись лягушкой, отлетел к забору…
Сережка опомнился, когда вдали раздался свисток. По улице к месту происшествия бежал милиционер, а немного поодаль тяжело грохотали сапогами по мосткам матросы городского патруля.
— Ты что же это, кореш, дерешься? — сказал, подбегая, усатый мичман. — Смотри-ка, союзника изничтожил.
Девушка отряхивала с бушлата юнги грязь.
— Он сильно вас ударил?
— А вы экзамен в техникуме сдали? — сердито спросил Сережка, отдавая мичману документы.
— Да. Но я вас не знаю!
— А вы идите к дедушке, он вам скажет…
Всю ночь Сережка провалялся на жестких досках трехэтажных нар комендатуры, а утром явился на катер, доложил обо всем Никольскому. Лейтенант выслушал боцмана и, тщательно очинивая карандаш, сухо сказал:
— Занимайтесь своими обязанностями.
Сережка до обеда в угрюмом молчании разбирал на причале свой пулемет, чистил его, смазывал. В просвете между двумя островами, ограждавшими гавань, он видел, как в мареве ослепительного блеска полдневного солнца прошел на север крейсер Соединенных Штатов. Очевидно, перед выходом в открытый океан на нем объявили контрольную тревогу, и по всем его надстройкам, мостикам и башням быстро карабкались наверх черные фигурки матросов. «И этот там», — машинально подумал Сережка, ясно представляя себе, как вчерашний его противник влезает в орудийную башню и со стоном втискивает свое тело в кресло наводчика. А в башне стонут вентиляторы, смеется унтер-офицер в шелковой безрукавке, скрипят, поставленные на кожаную подушечку, лакированные «джимми» башенного лейтенанта, и крейсер, покачиваясь бортами, уходит в Полярный океан, чтобы уже больше никогда не возвращаться к этим неуютным скалистым берегам…
«Ладно, черт с ним», — решил Сережка и за обедом обо всем рассказал своим товарищам.
— Ну и влетит же тебе! — посочувствовал своему боцману Ромась Павленко.
— Десять суток гауптвахты — не меньше, — подтвердил второй торпедист катера Илья Фролов.
Братья-мотористы Крыловы заспорили. Гаврюша говорил:
— Ну, слушайте, если союзник, то его уж и тронуть, выходит, нельзя? Чепуха на машинном масле! Мы для них интерклуб устроили? Устроили. Вот и пусть там хоть на голове ходят. А наших девчат пусть не трогают.
Но его младший брат не соглашался:
— Все-таки, что ни говори, а они наши союзники. Ну, каково будет, если он вернется после войны домой. «А я в России был», — скажет. «Ну, как там?» — спросят его. Что он ответит? Нет, боцман, драться не надо было.
— А если он первый меня ударил, так что я? Терпеть должен? — обозлился Сережка, до сих пор молча делавший для себя выводы из этого спора.
— Ну… я не знаю, как там у тебя получилось, ты сам, боцман, такой, что всегда на рожон лезешь!
Сидевший в стороне радист Никита Рождественский тихо сказал:
— Боцман, пожалуй, прав. Но попадет ему точно…
Сразу же после обеда Сережку вызвал к себе Никольский. Лейтенант вынул из кармана носовой платок, угол которого посерел от пыли.
— Вот, — сказал он, — это я провел по крайнему бимсу в носовом отсеке. Что это, как ты думаешь?
— Пыль, товарищ лейтенант.
— Правильно, пыль. А откуда она взялась там?
— Не знаю, товарищ лейтенант.
— Ну, а кому же, как не тебе, боцману, знать?
Сережка, потупившись, молчал.
— Стыдно? — спросил Никольский.
— Стыдно.
— Стыдно чего?
— Да вот недосмотрел, пыли через вентилятор надуло, — ответил Сережка.
— А того, что подрался вчера, не стыдно?
— Нет, товарищ лейтенант…
Никольский исподлобья хмуро посмотрел на юношу и вдруг улыбнулся.
— А знаешь, Рябинин, — сказал он, — ведь, с одной стороны, ты поступил правильно. Но это еще не значит, что ты застрахован от наказания. Твое поведение объясняется еще и невыдержанностью, за которую ты можешь поплатиться гауптвахтой. Понял?
— Так точно!
— Ничего ты не понял, — неожиданно обозлился Никольский. — Теперь на всем дивизионе говорить будут, что боцман гвардейского «Палешанина» буянил на берегу. Чего доброго, еще и приплетут, что ты был пьян!..
— Товарищ лейтенант, но ведь вы только что сказали, что я поступил правильно. Мое наказание может обусловливаться уставом, а не самим стечением обстоятельств. Я так и понял…
— «Обусловливается», «стечением обстоятельств», — слегка улыбнулся Никольский. — Вот как ты говорить начинаешь!
И, потирая ладонями обветренные скулы, как-то очень грустно сказал:
— Учиться тебе надо, Рябинин, вот что!
— Учиться всем надо, — ответил осмелевший юноша.
— А мне вот, например, войну сначала закончить надо.
— Мне тоже, товарищ лейтенант.
— Ну ладно, иди, — сказал Никольский. — Прикажи торпедистам убрать торпеды на причал. Сегодня уходим на операцию по съемке разведчиков, так что они мешать нам будут.
— А как же, товарищ лейтенант… ну, вот с этим? С наказанием?..
— Выполняй, что тебе сказано, — ответил Никольский.
К вечеру ушли в море. Сережка, надвинув на глаза штормовые очки, предохранявшие от острых брызг, сидел в турели, ощущая на своих плечах тяжелые рычаги пулемета. Он смотрел, как разбегаются по бортам катера свистящие усы соленой пены, и думал: «Странно, я даже не запомнил ее лица».
Море лежало перед ним, как сама жизнь, — широкое, многообещающее, тревожное…
Швы, наложенные на рану Вареньки младшим хирургом крейсера «Святой Себастьян» Ральфом Деннином, были сняты в базовой поликлинике Северного флота, куда девушку отправили лечиться.
Варенька знала, что это противоречит общепринятым методам лечения, но главврач поликлиники подполковник Кульбицкий сказал:
— Сейчас мы разработали новый способ лечения открытых ран водой Баренцева моря. Вас, товарищ Китежева, мы будем лечить также этим способом…
Лечение дало положительные результаты. Варенька скоро встала с постели; потом ей разрешили самой ходить в столовую. Через две недели она уже посещала зал лечебной гимнастики и клуб поликлиники, где каждый вечер шли новые кинокартины.
По субботам Варенька задолго до впуска посетителей выходила на лестницу и, облокотившись на перила, ждала.
Пеклеванный всегда взбегал на третий этаж, как по трапу «Аскольда» во время боевой тревоги, — широко и стремительно. Девушка, не скрывая радости, обнимала его, вдыхая исходящий от одежды Артема запах моря, — как бы ей тоже хотелось туда, где он!..
В палате, присев на краешек койки, лейтенант рассказывал о своих делах, о новых друзьях на эсминце, о комнате, которую штаб обещал ему дать к осени. Он приносил своей невесте печенье, шоколад, фруктовые консервы, и девушка каждый раз журила его: «Ну, зачем все это? Мне ничего не надо, только бы ты приходил…»
Однажды через несколько минут после прихода Пеклеванного в палату вошла сестра и объявила:
— Вам придется попрощаться с больной, к ней пришли и ждут внизу. А двоим посетителям находиться в палате не полагается…
Варенька проводила Артема до площадки лестницы. Он сбежал вниз, и девушке вдруг бросилась в глаза фигура какого-то солдата, выходящего из вестибюля. Варенька присмотрелась: так и есть, Мордвинов!
Артем и Мордвинов столкнулись лицом к лицу, пожали друг другу руки. О чем-то заговорили. Потом девушка заметила, что лейтенант похлопал своего бывшего дальномерщика по плечу.
Через несколько минут Мордвинов уже сидел около ее постели. Разговор не клеился. Оба долго молчали. Увидев на столике Вареньки принесенные Пеклеванным сладости, Мордвинов криво усмехнулся и сказал:
— А вот и от меня…
Он положил перед нею пачку особых галет, которые выдавались в походе подводникам, — где он достал их, неизвестно, — и горсть дешевых ирисок. Эти галеты и ириски выглядели рядом с подарками Артема невзрачно и бедно. Мордвинов, видимо, сам заметил это, потому что усмехнулся снова и добавил:
— Конечно, я не могу принести того, что Пеклеванный, но, может быть…
— Да как тебе не стыдно, Яша! Неужели ты думаешь, что подарки Пеклеванного для меня дороже только потому, что завернуты в целлофан и позолоту?..
Ссутулив спину, он сидел на стуле и хмуро разглядывал свои серые солдатские обмотки, которые делали его ноги тонкими и уродливыми, что еще больше подчеркивалось громадными бутсами, завязанными сыромятными ремешками.
Вареньке показалось, что он сейчас заплачет, такое лицо было у Мордвинова в этот момент, и, ласково дотронувшись до его руки, она сказала:
— Не надо.
— Что не надо?
— Ну вот… таким быть.
— А я какой?
— Ты тяжелый человек, с тобой трудно.
— Это вам-то со мной?
— Не только мне. Боюсь, что твоей жене будет с тобой еще тяжелее.
— Вот закончится война, — неожиданно сказал Мордвинов, — законтрактуюсь на зимовку. Куда-нибудь на Диксон, а то и подальше — на мыс Желания. Есть такие зимовки-одиночки, целый год человек один. Никого нет, только рация, винчестер, консервы и… книги. Много книг!.. Вот там я подумаю о себе и о своей жизни вдоволь…
— Ты любишь крайности. Ты весь какой-то… Ну, как бы тебе сказать?.. Угловатый, что ли… С тобой неуютно, Яша. Все равно, что в тесной комнате: неосторожно повернешься — и сразу ударишься обо что-нибудь.
— Может быть, — согласился он, — есть, конечно, и поуютнее. Вот, например, лейтенант Пеклеванный — об такого не ударишься… Ух, и не люблю же я его! — страстно произнес он, сразу же понял жестокость своих слов, но уже не мог сдержаться. — Жаль, что он не матрос, а то бы подрались мы с ним когда-нибудь!
— Скажи, что он тебе сделал плохого? — тихо спросила Варенька.
— А ничего он мне плохого не сделал. И вежлив он, и справедлив вроде, и не кричал на меня никогда. А вот от Рябинина я поначалу, как на «Аскольд» пришел, больше натерпелся… Он меня к морской жизни так приучал, что я на четвереньках до своей койки добирался. Однажды, когда партию печени тресковой в салогрейке запорол, так он меня даже за ухо при всех оттаскал. А вот скажи мне, что умереть за него надо, — хоть сейчас готов. И не только я — все аскольдовцы к нему так относятся. А про Пеклеванного хочешь правду знать?..
— Не хочу!
— А-а-а, боишься!..
— Не хочу! Потому, что не люблю неправду.
— А я правду скажу… — но он осекся и, прикусив губу, потупился.
Наступила тяжелая пауза.
— Кстати, — спросила Варенька, пытаясь изменить направление разговора, — о чем вы с ним разговаривали там, в вестибюле?
— Я рассказал ему о своей службе.
— А где ты сейчас служишь?
— Я?.. Я стою у пограничного столба, на том самом месте, где немцы так и не могли перейти нашу границу! — сказал он.
— А немцы близко?
— Это уже неважно, — ответил Мордвинов и замолчал.
Потом, сухо простившись, ушел. Стоя у раскрытого окна, Варенька долго смотрела ему вслед, и, когда он скрылся за сопкой, ей почему-то захотелось вернуть его обратно. Она вдруг почувствовала, что вот сейчас у нее нашлись бы нужные теплые и дружеские слова, чтобы согреть этого сложного и хорошего человека, который любит ее…
Китежеву перевели в отделение выздоравливающих в тот день, когда было получено сообщение, что войска Ленинградского фронта выбили финнов из дачного пригорода — Терийоки. И то, что она поправляется, и то, что освободили этот тихий городок, в котором она еще студенткой отдыхала перед войной, — все это развеяло в ее душе какую-то неясную печаль и уничтожило горький осадок от разговора с Мордвиновым.
Летчики из соседней палаты пригласили ее к себе, и до самого отбоя она играла с ними в домино. Один летчик был уже знаком ей по службе в транспортной авиации. Варенька играла вместе с ним, и он, пользуясь правом старого знакомства, ругал девушку за постоянные проигрыши, называя ее на «ты».
— Ну куда ты опять со своей шестеркой лезешь! Ты же видишь, что я на одних «азах» играю, а тебе лишь бы кость сплавить!..
— Ай, как ты кричишь на меня! — смеялась девушка. — Откуда я могу знать, что у тебя «азы»!
В самый разгар игры пришел главврач с помощниками.
— Спать, спать, молодые люди! Китежева, идите в палату!..
Когда девушка уже ложилась в постель, Кульбицкий пришел к ней, осмотрел рану и спросил:
— Вы плавали на «Аскольде»?
— Да, с осени прошлого года.
— Где учились?
— Перед войной окончила медицинский институт, в сорок первом стала военным фельдшером, а потом прошла курсы усовершенствования корабельных врачей.
— Какой профиль вашей основной работы?
— Я врач-терапевт.
— Вы не могли бы завтра после обеда зайти ко мне в кабинет?
— Хорошо, товарищ подполковник.
На следующий день Варенька натянула халат, просунула ноги в шлепанцы и спустилась на второй этаж, где находился кабинет главного врача поликлиники Северного флота.
— Я вас слушаю, товарищ подполковник.
Кульбицкий сидел за столом, просматривая толстую папку с документами. По цвету обложки Варенька узнала свое личное дело. Подполковник спросил:
— Варвара Михайловна, вы не хотели бы работать в нашей поликлинике?
Варенька замялась.
— Мне хотелось бы вернуться на корабль, — сказала она.
— Вы будете работать не только в лаборатории, но и на кораблях, — перебил ее Кульбицкий и вдруг спросил: — Вы страдаете морской болезнью?
— Я начинаю укачиваться только с восьми баллов.
Вареньке нравилось, что она еще сидит в больничном халате, а ей уже предлагают новую работу.
— У вас на «Аскольде» были случаи заболевания?
— Во время сильного шторма — да!
— Как вы лечили заболевших?
— Матросам, пульс которых замедляется, я давала по двадцать капель белладонны в день и заставляла пить кофе. А тем, у кого пульс, наоборот, учащался, я делала подкожное введение ацетилхолина.
— Таким образом, — заключил подполковник, — при лечении вы делили всех заболевших на две группы по их нервным темпераментам: на ваготоников и симпатикотоников, так?
— Да, — кивнула девушка, еще не понимая, к чему клонится весь этот разговор.
Кульбицкий встал, носком ботинка поправил загнувшийся край ковра. Девушка ждала…
— Недалек тот день, когда начнется наше наступление, — медленно произнес подполковник. — Надо полагать, что близость такого обширного морского театра, как Баренцево море, позволит командованию прибегнуть к ряду крупных десантных операций. Пехотинец, сошедший с палубы корабля, должен сразу вступать в бой. Этот измеряемый секундами момент, когда он бросается в первый рывок на вражеский берег, решает все и требует от десантника колоссального напряжения всех человеческих возможностей. Вы понимаете, товарищ Китежева, что я имею в виду, — силу, бодрость и ясность разума… Но как же десантник может идти в бой, если его измотало море, если он болен?
Этот вопрос Кульбицкий произнес так, словно обращался непосредственно к девушке.
— И вот перед нами, — продолжал он, — морскими врачами, стоит задача: найти препарат для борьбы с морской болезнью!
— Товарищ подполковник, это очень интересно. Я, пожалуй, согласна. И даже не пожалуй, а точно…
Рыболовный флот Заполярья переживал тяжелые дни. Часть траулеров сменила свои мирные вымпелы на широкие полотнища военных флагов. Другая часть пропала без вести в океане, — слишком хорошо знали мурманчане этих людей, чтобы сейчас не сказать им: вечная память героям!.. На других кораблях не хватало рабочих рук.
И это в то время, когда стране, как никогда, нужна была рыба. Фронту требовались консервы, раненым бойцам необходим целительный рыбий жир, в костной муке нуждались колхозы. Командование рыболовной флотилии обратилось к женщинам с призывом занять вахтенные посты на палубах траулеров. Во всех рыбопромышленных учреждениях стала проводиться запись желающих.
Не так-то легко было решиться перешагнуть через все условности и войти в экипажи кораблей безо всяких скидок на свой пол, который принято считать слабым. Но когда Настенька Корепанова заявила, что она согласна идти на «Рюрик», где плавает ее муж, тетя Поля сказала:
— Нет уж, милая, ты за мужем гонишься, а не за работой. Так что в цехе оставайся. Ну, а мое дело ясное: я в пуксах рыбацких такой же красивой буду, как ты в своей юбке…
И вот еще вчера она отвела дочку Аглаи в дом Степана Хлебосолова, а сегодня в полночь уже должна ступить на палубу траулера. Сейчас тетя Поля прощается со своим цехом и перед концом смены говорит Насте Корепановой:
— А ну-ка, дай нож… Поработаю напоследок!..
Неутомимый конвейер подкатывает к ней большую рыбину. Мастер заученным движением подхватывает ее, и — раз! — вдоль спины пикши пробегает лезвие. Еще один молниеносный взмах руки, и бело-розовый пласт мяса отползает в сторону. Однобокая рыбина переворачивается, филе срезается с другой стороны. Хребет сталкивается в ящик, откуда он пойдет на выделку рыбьей муки…
На стол шлепается вторая пикша.
— Ух ты, какая жирная! — говорит тетя Поля, отстраняясь от едких капель, брызжущих из-под ножа. — На хороших лугах, видно, паслась…
Звонок возвещает конец смены. Работницы скидывают передники, торопятся к умывальникам. Тетя Поля тоже трет под краном руки, громко печалится:
— Вот как случилось-то: море моего боцмана взяло, а теперь я в море иду… Видать, такая уж доля моя: от него, студеного да проклятого, ни на шаг. Ну да и что мне? Дело мое вдовье, детей нету… На могиле мужа своего трудиться буду…
Работницы молчали: уже не одна женщина ушла на траулеры, и многие… многие из них не вернулись.
Только Настя сказала:
— Мой-то, как демобилизовали его, тоже на «Рюрик» попал. Ты зайди ко мне, тетя Поля, белье ему передать надо…
— Ладно, передам, — ответила Полина Ивановна и больше не сказала ни слова.
Вечером, собираясь идти в порт, она зашла в магазин, и какой-то шустрый ремесленник, продираясь через очередь, сказал ей:
— Дай-ка пройти, бабушка!..
Всю дорогу Полина Ивановна вспоминала эти случайные слова и грустно улыбалась: «Вот шельма парень, да какая же я тебе бабушка!.. Меня вон еще на траулер пригласили, а ты — бабушка, говоришь…»
Придерживая мужнин рундучок, куда свободно поместились ее небогатые пожитки, тетя Поля проходила по темным улицам и мысленно прощалась с городом. Она любила эти суровые берега, любила залив, всегда заставленный кораблями, любила этот ветреный город, с которым у нее так много связано — и дурного и хорошего.
Вон там качался линкор «Чесма», и в трюмах его томились матросы; а вон там, где высится сейчас башня метеостанции, бродила она по берегу и, плача, заживо хоронила своего мужа. На месте Междурейсового дома раньше кисло болото, и однажды корова завязла в нем так, что мужики бились-бились над ней, да так и махнули рукой: «Нам, буренушка, тебя не вытащить…» Здесь она любила собирать морошку, и куропатки выпархивали у нее из-под ног, дикий олень как-то боднул рогами лукошко с ягодами. Сейчас на этом угодье стоит Дом культуры рыбаков, в котором тетя Поля впервые в жизни побывала в театре, впервые ощутила вкус к книге, понятие о которой раньше связывалось в ее сознании с Евангелием, «Четьи-минеи» да «Плачем Иосифа Прекрасного, егда продаша его братия во Египет…».
— Гражданка, куда вы? — остановили ее в проходной конторе Рыбного порта.
— На «Рюрик». Вот и документы…
Пока ей выписывали пропуск, тетя Поля тоскливо осматривалась по сторонам. Сколько раз она просиживала в этой конторе, ожидая, когда вдали раздастся призывный гудок «Аскольда». Потом, окруженная рыбачками, спешила к причалу — радостная, веселая…
— Спеши, — сказали ей, вручая пропуск. — «Рюрик» скоро отшвартуется.
У самого борта «Рюрика» фыркал портовый паровозик, люковицы корабельных трюмов светились желтоватым огнем, шуршал в лотках ссыпаемый в бункера уголь — шла погрузка. Тетя Поля перепрыгнула на палубу, кто-то поддержал ее за локти:
— Эдак, хозяйка, и в воду угодить можно… Держи сундучок-то, кого тебе?
Тетя Поля, поправляя сбившийся на сторону платок, объяснила, что она назначена сюда рыбным мастером, и матрос направил ее к штурману.
— Это к Анастасии Петровне, — сказал он.
В небольшой ярко освещенной каюте сидела, склонившись над картой, молодая бледнолицая женщина с нашивками штурмана тралового флота на рукавах кителя. Отложив транспортир, она встала при появлении тети Поли и, внимательно выслушав ее, сказала:
— С капитаном познакомитесь в море, сейчас уже некогда. Надо принять на борт десять тонн соли, перец и лавровый лист… Когда машины подъедут, передайте боцману от моего имени, чтобы он освободил одну стрелу на фок-мачте для погрузки соли. Можете идти.
«Молодая, а строгая, — думала тетя Поля, выходя из каюты. — Поручение дала, руку пожала, а нет того, чтобы улыбнуться человеку…»
— Я вот тебе, Сашенька, кой-чего принесла, — сказала она, входя в салогрейный отсек. — Настасья твоя не придет, время уже позднее, да и на вторую смену весь цех оставили…
Корепанов, почерневший лицом после перехода через Новую Землю, копался в изгибах змеевика своего аппарата. Встретил он ее приветливо:
— А, тетя Поля, здравствуй, дорогая!.. Значит, к нам? Ну, ладно, буду подчиняться тебе, ведь ты рыбный мастер, начальство…
— Ох, Сашенька, — призналась тетя Поля, — с рыбой-то я справлюсь, а вот сейчас помоги мне… Что такое фок-мачта знаю, но какая такая стрела — забыла. Убей — не помню.
— Не горюй, боцманша, — весело отозвался матрос, — всему научишься. Народ у нас добрый…
Тетя Поля успокоилась; знакомая по «Аскольду» корабельная теснота заставила ее подобраться, она застегнула ватник, пожалела, что нету у нее никаких рукавиц, — хорошо бы иметь брезентовые…
— Ну, отвоевался? — спросила она.
— Да вроде нет, — улыбнулся Корепанов. — Сюда пришел из госпиталя, меня сразу на спаренную пулеметную установку назначили по боевому расписанию… Так что постреляю еще.
— Меня тоже в расписание это включат?
— А как же! Рыбный мастер по тревоге должен у пожарных насосов стоять…
— Так, так, — призадумалась тетя Поля и вынула из ушей серьги: не до красоты теперь, коли в боевое расписание включают. — Слабого-то полу, — спросила она, — много на «Рюрике»?
— Да хватает.
Сверху крикнули:
— Рыбный мастер пришел?.. Соль привезли!
На палубе царила суматоха, и боцман (лица его тетя Поля так и не разглядела в потемках) отрывисто бросил на ходу:
— Сам знаю, какую стрелу под соль! Вон уже грузят!..
Длинная рука стрелы, подхватив с берега груз, опускала его в трюм; заглушая голоса людей, грохотала лебедка.
— Кто здесь рыбный мастер? — спросил взъерошенный человек в кожанке, появляясь на палубе. — Ты?.. Ну, давай расписывайся…
— В чем? — спросила тетя Поля.
— Как в чем?.. За соль, перец и лавровый лист. Вот здесь пиши… На карандаш, держи!..
— Не-е-ет, милый друг. Я глазами хочу посмотреть… Может, вы мне вместо соли земли наложили, а я — расписывайся?
Тетя Поля спустилась в трюм, вспорола мешки. В трех лежала искристая соль хорошего качества, но в двух…
— Эй, эй! — крикнула она через люк. — Поди-ка сюда, я тебя носом ткну…
С палубы послышались ругань, голос рассерженного хозяйственника.
— Эй, Васька, погоди отъезжать, тут дело есть… С бабой свяжешься, так не рад будешь… Ну, чего тебе тут? — грубо спросил он, неумело спускаясь по трапу.
— Какая же это соль? — сказала она, пересыпая в горстях кристаллы грязного цвета. — Под рассол огуречный она сгодится, а нам рыбу солить надо… Два мешка, как хочешь, не принимаю.
— Тьфу, будь ты!..
— А ты не плюйся, — мгновенно построжала тетя Поля. — Не в пивной, а на судне находишься. Ты пришел и ушел, а для нас это дом наш родимый… Я вот тебе плюну! Так плюну…
— Да ты кто такая?
— Будто сам того не ведаешь! Мастер я рыбный, и возьми свой карандаш обратно. Ишь, скорый какой, прилетел: расписывайся! — передразнила она его. — Я еще, погоди, еще соль проверю…
— Черт с тобой, проверяй, — обозлился хозяйственник. — Все равно без соли в море не уйдете. А я вам ее дал и — точка!..
— Это верно, что без соли не уйдем, — мирно согласилась боцманша, с мужской сноровкой подтягивая мешки к дверям трюмного склада. — А вот тебя потрясти надо. Устроился в тылу, брюхо растишь. В море бы тебя — туда, где наши мужья головы свои за нас сложили.
— Эй, Васька, — осатанев, заорал хозяйственник. — Не слышишь, что ли, дьявол?..
— Чего? — раздалось сверху.
— Брось сюда пару мешков с солью!..
Мешки тяжело шлепнулись о настил трюма. Тетя Поля тут же проверила их содержимое и только тогда сказала:
— Вот теперь распишусь… Число-то сегодня какое?.. Четырнадцатое как будто…
За полчаса до отхода на траулер пришел Дементьев. Главный капитан флотилии сразу поднялся в рубку, чтобы вместе с корабельным начальством обсудить план предстоящего рейса. Погрузка уже закончилась, матросы прибирали палубы, задраивали люки трюмов, чтобы в них не попала штормовая вода.
Тетя Поля занялась наведением порядка в своей каюте, когда раздались звонки аврала. Захлопнув свой сундучок, она вместе с матросами выбралась на палубу. Дементьев уже стоял на причале: он что-то хотел сказать на прощанье, но по трапу влетел на полубак боцман, исступленно крича:
— Отдай запасные швартовы!.. Выноси кранцы за борт!..
«Ну и глотка, — подумала тетя Поля, — у моего такой не было. Тихий он был, господи», — и она вытерла неожиданную слезу. Темнота вдруг стала угнетать ее, захотелось света, и неясная тоска шевельнулась в душе. Единственный человек из провожающих был знаком ей, но не видел ее; тогда она сама подошла к борту, крикнула:
— Генрих Богданович, до свиданья!..
Главный капитан узнал ее, протянул руку:
— Полина Ивановна?.. Извините, как-то совсем из головы вон, что вы на «Рюрике». Ну, желаю вам!..
Взревел гудок, звякнул телеграф.
— Есть отдать носовые! — снова заорал боцман, и форштевень поплыл от причала в сторону, разделяемый быстро растущей пропастью между кораблем и берегом…
Потянулись берега. Темные, на первый взгляд даже безлюдные. Чаек не было слышно — налетались за день, спят. Из кочегарки доносился звон топочных заслонок, шипение раскаленного шлака, заливаемого водой.
На мостике звучал чистый женский голос:
— Так держать!.. Левее два градуса!.. Выходить в створ мыса Белужьего…
— Анастасия Петровна командует, — сказал Корепанов, подходя к тете Поле.
— Строгая-то она какая, — осуждающе выговорила мастер, — даже не улыбнется ни разу… Чего она так?
Помогая пожилой боцманше спуститься по крутому скобтрапу, салогрей не сразу ответил:
— Причина есть. Может, про «Туман» слышала?
— Ну а кто из мурманчан не слышал?
— Так вот, Анастасия Петровна — жена как раз того самого командира «Тумана».
— Да что ты?!
Тетя Поля знала, что сторожевик «Туман» принял однажды неравный бой. И когда «Туман» уходил под воду, на его палубе до последней минуты стреляло орудие, у которого метался одинокий матрос. И этот последний, оставшийся в живых матрос держал в поднятой руке корабельное знамя. Командовал этим кораблем капитан-лейтенант Окуневич.
— И вот, понимаешь, — рассказывал Корепанов, — как только она узнала о гибели мужа, так сразу сюда приехала. Вытребовала у Дементьева разрешение сдать экстерном экзамен на штурмана, получила диплом… Слышишь, ведет корабль?
— Бедная, — сказала тетя Поля, — ведь часа-то через два мы над тем местом пройдем, где «Туман» лежит…
— Да, нелегко, — согласился матрос.
Придя в свою каюту и прислушиваясь к размахам корабля, тетя Поля горестно размышляла: «А и то легче, чем мне, она хоть знает правду-матку, не сравнишь с моим положением… Что я ведаю?.. Которым дал бог вернуться — вернулись, а вот мой, сердешный, может, и жив еще, да что толку… мается где-нибудь на чужой стороне… Господи!..»
Первая океанская волна, набежав с севера, грубо толкнула траулер. Он выпрямился, во всех его коридорах лязгнули распахнутые двери, упало что-то тяжелое.
— Ишь как! — сказала тетя Поля, закрывая свою каюту; потом она погасила свет, откинула броняжку иллюминатора. — Что-то и берега не видать… Тьма одна… Вон он, кажется… Ну, прощай, родимый, прощай, ласковый! Мужа провожал, теперь меня провожаешь…
Траулер, стуча машиной, уходил в тревожный океан.
— Эй, капрал, поднимай людей!..
— Куда?
— Там увидишь…
Ориккайнен сонно взглянул на часы — середина ночи. За окном качаются на ветру кусты, разбрызгивая с ветвей капли дождя. Где-то вдалеке пулемет сосредоточенно дробит тишину.
— Все еще дрыхнете? Почему до сих пор не встали? — Суттинен появился в дверях, нервно постукивая себя плетью по голенищу сапога. — Быстрее, быстрее, капрал!..
Через полчаса рота уже находилась на марше. Шли молча, растянувшись по лесу длинной узкой колонной. Ночь была душной, дождь не освежал. Но еще никто не знал, куда идут, зачем. Солдаты досадовали на этот неожиданный подъем; многие даже забыли в своих землянках котелки, кружки.
Олави шел рядом с Ориккайненом:
— Слушай, Теппо, куда нас гонят?
— А откуда я знаю…
— Ну, а все-таки?
— Да вроде к старой границе…
— Во взводе Хаахти солдаты говорят, что, наверное, война закончилась. Так быть не может, капрал?
— Навряд ли.
— Вот и я так думаю.
Издалека донесся звук сигнала — это Суттинен приказывал подтянуться отставшим. Потом капрал уловил плеск воды и, жадно втянув ноздрями воздух, сказал:
— Река… нет, озеро! И дымом пахнет…
Он не ошибся: впереди лежало стиснутое покатыми гранитными берегами небольшое озеро; лейтенант Суттинен уже руководил посадкой на плоты, которые готовился тянуть старенький допотопный буксир.
— Путь знакомый, — сказал Ориккайнен, когда озеро кончилось и плоты втянулись в устье широкой реки. — В полдень доберемся до Киантаярви, а оттуда и до железной дороги недалеко…
— Так, выходит, на юг? — спросил Олави.
— Выходит, да…
Весть о том, что рота перебрасывается к югу, мигом облетела плоты. Солдаты заволновались. Хаахти, осторожно ступая по бревнам, между которыми бурлила вода, подошел к Ориккайнену:
— Это ты сказал, что плывем к югу?
— Я.
— Ох, и влетит же тебе от Штумпфа!
— За что?
— За то, что панику наводишь.
Ориккайнен, подложив под голову ранец, лежал на краю плота; его толстые ноги и руки были раскинуты — капрал отдыхал.
— Иди к черту! — вяло отозвался он. — Глаза-то есть, так смотри — вон солнце откуда восходит, а река эта впадает в Киантаярви с севера… Куда плывем, по-твоему?
— Ну ладно, — согласился Хаахти, — только что же нам там делать? — и он махнул рукой к югу.
— А ты это у Штумпфа спроси, — уклончиво ответил капрал и закрыл глаза.
Лесистые берега обступали реку, которая, казалось, где-то вдали смыкается наглухо. Отплевываясь горячим паром и забрасывая солдат хлопьями сажи, буксир переползал через отмели, пересекал бесчисленные озера, снова втягивался в затерянные на картах реки. Редко-редко проплывет мимо серая деревушка, еще реже встретится на берегу человек, и все леса, леса, леса…
Вот из этой-то гущи и следили за плотами неусыпные строгие глаза «лесных гвардейцев». Они чувствовали: в стране Суоми что-то произошло, но что — еще не знали, как не знали того и плывущие на плотах солдаты.
На первой же станции, куда они выбрались, царила паника. Запасные пути были уже забиты эшелонами; в ушах стояли лязг буферов, крики маневренных паровозов, ругань, свистки, повсюду царила неразбериха. Совершенно неожиданно начинали пятиться назад вагоны, под колесами сновали обалдевшие от беготни сцепщики, и пока рота Суттинена переходила пути, нескольких человек чуть не раздавил вынырнувший откуда-то локомотив.
— Нет, капрал, — сказал Олави, — война все-таки, наверное, закончилась… Иначе с чего бы все это?..
— Эй! — крикнули им из окна одного вагона. — Откуда вас сняли?
— Из-под Кестеньги, — ответил Олави. — А вас?
— Мы из Масельской группы. Нас две дивизии — вторая и пятая. Говорят, что с рубежа реки Свирь тоже снимают… три дивизии. Спешно!
— Что случилось? — спросил Хаахти.
— А вы разве еще не знаете?
— Нет, не знаем.
Солдат невесело рассмеялся, обратясь в глубину вагона:
— Кто хочет посмотреть на дурака, который еще ничего не знает?
Окна сразу облепили любопытные головы.
— Ха! Вот дурак!.. Сразу видно, что из-под Кестеньги! Просидел в лесу и не знает, что русские начали наступление!..
Проломившись в тесные двери вокзала, Суттинен сразу включился в толпу офицеров, которая осаждала начальника станции.
— Нет вагонов, нет! — клятвенно складывая у груди руки, хрипел путеец. — Господа, поймите, вагонов нет, полотно забито… Если так будет продолжаться дальше, образуется пробка…
Ему не давали говорить, прижимали к стене, трясли перед ним какими-то бумагами. Суттинен с трудом выбрался из этой толпы, отозвал в сторону одного вянрикки с университетским значком на груди.
— Рассказывайте, — сказал он. — Я сам еще ничего не понимаю толком…
Вянрикки рассказал примерно следующее: 9 июня русские начали штурм «Карельского вала». В течение нескольких часов на финские позиции были обрушены тысячи и тысячи тонн металла. Защитники новой линии Маннергейма в первый же день штурма потеряли семьдесят процентов своего состава. На следующий день пошли в атаку советские танки, окончательно прорвавшие первую линию обороны. Но осталась еще вторая — самая сильная, получившая название «Ожерелье смерти», — железобетонные колпаки дотов торчат там из земли один к одному, словно шляпки грибов в «ведьмином кольце».
— Сейчас, — закончил вянрикки на прекрасном немецком языке, — все сводится к единой цели: удержать Виипури. Надо думать, на подступах к нему русские захлебнутся в крови.
Суттинен достал пистолет и с хладнокровием, какое появлялось у него в минуту нервного возбуждения, выстрелил в потолок — наступила осторожная тишина.
— Господа офицеры, — резко воскликнул лейтенант, пряча пистолет в карман шинели. — Начальник станции не виноват. Давайте сами поможем ему. События требуют от нас спокойного решения вопросов… Вот этот состав, что стоит у самого перрона, готов к отправке?
— Готов, — ответил путеец.
— Тогда почему же он стоит?
— Впереди находится один вагон с целлюлозой.
— Надо убрать его на запасные пути.
— Но запасные пути уже забиты.
— Расчистить!
— Для того, чтобы их расчистить, херра луутнанти, требуется убрать этот состав у перрона, о котором вы говорили вначале…
— Черт возьми! — вскипел Суттинен. — Я не диспетчер, я солдат, и, если это нужно для целей войны, я сковырну вагон с целлюлозой под откос!
Так и сделали. Мешавший вагон столкнули с насыпи, и вторая дивизия Масельской группы начала свой путь; вдогонку за ней двинулась пятая. Станция заметно опустела, на запасных путях скоро остались только теплушки и задыхающийся паром локомотив какого-то акционерного общества гранитных разработок. Его впрягли в наспех составленный эшелон, и два взвода — один Ориккайнена, другой Хаахти — очутились в тесной вонючей теплушке.
— Ничего, доедем, — сказал Суттинен, решивший в этот день не пить водки и быть поближе к своим солдатам. — Доедем и устроим большевикам кровавую баню. Перкеле! Они зароются в землю, эти проклятые рюссы, и пролежат до следующего года. Это не так-то легко — встать под огнем наших дотов… Капрал, ты сидел в «зимнюю кампанию» вместе со мной в доте «Миллионном» — ты, конечно, не забыл, как покраснел перед амбразурами снег, когда москали пошли в атаку!..
Ориккайнен молча кивнул, и Суттинен, запустив руку под ворот мундира, чтобы нащупать амулет, продолжал:
— Ха! На этот раз русским не видать нашего Выборга. Город превращен в крепость, недаром на его гербе изображена Viipurin Linna.[234] Вспомните, наконец, заверения отца нашей социал-демократии — Таннера… Я говорю вам — вспомните, ибо мне известно, что некоторые из вас надеются на сепаратный мир с большевиками. Но ведь не за тем Таннер объехал дружественную нам Европу, заверяя, что не может быть никаких разговоров о сепаратном мире! И мы должны подтвердить оружием свое желание идти в одном строю с немцами…
Когда паровоз брал воду, Суттинен выпрыгнул из теплушки, пошел в офицерский вагон. Олави с бутылкой молока в руке остановился в распахнутых дверях. С хрустом разгрызая «фанеру» и запивая ее молоком, солдат усмехнулся.
— Теппо, — позвал он, — посмотри, кто нас охраняет… Боятся, что разбежимся!
На перроне, выстроившись в безупречно ровную шеренгу, стояли немецкие солдаты. Их плоские штыки светились тускло и мрачно. Лица гитлеровцев, наполовину закрытые козырьками касок, белели смутными пятнами. Немцы стояли на досках перрона твердой, уверенной в своей силе стеной и не шевелились…
Вдали замер гудок. Поезд тронулся. Олави одним глотком допил молоко и, злобно выругавшись, запустил бутылкой в немецкого фельдфебеля, стоявшего на правом фланге.
— Пой, ребята, — отчаянно сказал он, и на глазах у него блеснули слезы. — Под стенами Viipurin Linna наша песенка будет спета…
Расшатанные войной теплушки скрипели, стонали, качались. Дверь не закрывали, и в ее громадном квадрате все время виднелись бегущие назад деревья, озера, скалы. Паровоз, надрываясь на подъемах, трубил протяжно и гулко. Летели, пропадая вдали, белые свечи верстовых столбов…
И солдаты, забив своими потными телами ряды нар, тоскливо и хрипло выводили:
— Прощай, горит уже восток…
«Ох, ах! я люблю».
— Капрал трубит нам, слышишь, в рог?..
«Ох, ах! не пущу».
— Пусти, и писем с фронта жди…
«Ох, ах! вести нет».
— Разбудят ветры иль дожди…
«Ох, ах! много лет».
— А весть дурную принесут…
«Ох, ах! сельский поп».
— И утешать тебя придут…
«Ох, ах! лягу в гроб».
— Ложись, но лишь не изменяй…
«Ох, ах! в сердце страх».
— И прошумит над нами май:
«Ох, ах! Ох, ах!»
На одной станции эшелон разорвали и потом снова соединили, поставив в центр состава два громоздких тюремных вагона. В них отправлялись на фронт арестанты с острова Kaarmesaari и русские военнопленные.
— Смертники, — сказал о них Олави. — Пошлют всех под огонь или заставят вытаптывать минные поля… Знаю, как это делается!
Поезд стоял — его задерживали проходившие на юг платформы с тупорылыми шведскими гаубицами. Капрал вышел на перрон. Сразу за станцией начинался лес. Пыхтение паровоза отдавалось в чаще громким эхом. Из трубы барака, стоявшего неподалеку, вился дымок. Окна белели занавесками, и за красными цветами герани ощущался уют, присутствие женщины, еще что-то — тихое, домашнее…
Ориккайнен в тяжелом раздумье закурил, остановился около тюремного вагона. Истощенные, оборванные люди мгновенно облепили железную решетку, крича наперебой:
— Эй, капрал, дай хлебца!..
— Эй, капрал, куда нас везут?..
— Эй, капрал, оставь покурить…
Ориккайнен протянул дымящуюся самокрутку к решетке, но из окна офицерского вагона высунулся толстый багроволицый капитан и сказал:
— Вот только дай!.. Я тебе отрежу руку вместе с окурком…
И, услышав этот голос — голос капитана Картано, заключенные разом отхлынули от решетки, словно их обожгла струя пулеметной очереди.
— Что там случилось? — спросил Штумпф, перебирая в измазанных маслом пальцах части разобранного парабеллума.
Картано грузно отвалился от окна и, сбычив налитую кровью шею, сел в углу.
— Ерунда! — густо выдохнул он, заразив все купе сивушным перегаром. — Просто мои ребята хотят курить, а я не даю… Решил… ха-ха!.. решил беречь их здоровье… Ха-ха!
— Говорят, — произнес Суттинен, не улыбаясь, — что Гитлер обещает нам поддержку в авиации и танках, только бы мы не выходили из войны…
Колыхаясь всей своей рыхлой фигурой, Картано беззвучно рассмеялся:
— А кто сказал, что мы собираемся выходить?.. Сейчас не сороковой год, и русские знают, что, если бы не мы, финны, блокада Пиетари была бы прорвана ими раньше. Разве русские простят нам это?
Штумпф молчал; он не любил вмешиваться в разговор финских офицеров; сейчас обер-лейтенант думал о другом: «Русские не простят вам, но меня тоже не помилуют, если застанут в таком обществе, как этот хам капитан и этот лейтенант… Надо не быть дураком, надо при первой же возможности пробиться к своей армии, в Лапландию…»
— Мне кажется, — сказал он, собрав пистолет, — следовало бы усилить охрану состава. Да и на паровоз посадить кого-нибудь, чтобы поторапливал. Не разбежались бы!..
— Это верно, — согласился Суттинен. — Эй, капрал, — крикнул он, высовываясь из окна, — пойди-ка сюда… Выдели двух человек с пулеметами: один пусть дежурит на конечной площадке последнего вагона, а другой… Хотя — нет, лучше сам поезжай в хвосте, а Хаахти пусть следит за машинистами… Солдатам я не совсем доверяю, — добавил лейтенант, снова садясь рядом с Картано, — а вот капралы у меня надежные…
Когда Ориккайнен стал устанавливать пулемет на площадке последнего вагона, пожилой проводник недовольно буркнул:
— А это еще зачем?
— Не твое дело, — нахмурился капрал. — Сиди и помалкивай.
— Я вот и сижу…
Поезд тронулся. Панорама станции в тамбурном окне поплыла вдаль, потом ее быстро сменили картины дремучего леса, и проводник сказал:
— Как хорошо без тебя было! А ты пришел, сразу весь тамбур солдатчиной провонял…
Доставая из кармана смятую пачку дешевых папирос «Tyomies», капрал слегка улыбнулся:
— Тебя бы туда, откуда молитвы до бога не доходят. В болота кестеньгские — сгнил бы там, даже не воняя…
— Может, закурить дашь?
— Бери.
— Ишь ты, щедрый какой! А я тут одного вашего капрала просил, так он не дал…
Вечерело. Быстро сгущались сумерки. Рельсы плавно выбегали из-под колес, рябило в глазах от мелькания шпал, вагон трясло и мотало. По бокам насыпи мутно желтели заросли куриной слепоты, качался в кюветах камыш, под грохочущими мостами кипели речные пороги. Иногда эшелон вползал на возвышенность, и тогда, задернутая легкой дымкой росных туманов, вся Суоми открывалась перед взором капрала…
— Что, красиво? — спросил его проводник.
— Не мешай, — ответил Ориккайнен, — дай подумать.
— Ну думай. Смотри на нее и думай!..
О дивная страна Суоми!..
Покойны и прекрасны твои озера, в которых плещется красноперая рыба; строен и величав твой лес, где люди ходят по одной тропинке с медведем и лисицей; а как душисты твои покосы, как глубоки твои снега, по которым бегут выносливые лыжники!..
Ты ищешь величия, Суоми, в войне. Но разве не твой народ взлелеял эту скупую землю, чтобы собирать среди камней обильную жатву? Разве это не твои сыны с песнями рубят лес и ставят на берегах рек кряжистые избы, в которых уют и любовь? Разве не твои рыбаки выходят в утлых челнах на середину штормовых заливов, чтобы достать со дна богатый улов? Разве не твои предки, Суоми, натянули на кантеле певучие струны, которые пели о смелых героях?
Так зачем же, Суоми, ты ищешь величия в треске автоматов и стонах солдат, если ты велика и так — в красоте своей, в трудолюбивом народе своем?..
— Стрелять будешь? — неожиданно спросил проводник.
— Куда стрелять? — вздрогнул капрал, очнувшись от своих мыслей.
— А вон… видишь?
Ориккайнен вдруг увидел, что на шпалах между рельсами лежат фигуры каких-то людей.
— Что это? Никак… — и капрал замолчал.
Эшелон, дергаясь вагонами на поворотах, продолжал пожирать расстояние, а на его пути оставались лежать люди, пропустившие над собой весь состав. Только сейчас капрал заметил, что рельсы лоснятся, словно смазаны салом. Кровь! Но — нет: вот один встал, вот еще… Бегут, скрываются в лес…
— В тюремном вагоне, — тихо сказал проводник, — пол разобрали… Так иногда делают, когда терять уже нечего…
Вцепившись в рукояти пулемета, Ориккайнен смотрел, как убегают вдаль окровавленные рельсы, как выбрасываются под насыпь ошметки человеческих тел, и на его лице — суровом лице солдата — появлялось что-то вроде улыбки каждый раз, когда он замечал, что еще один смертник скатывался под откос.
— Человек двадцать живы, — сказал проводник. — Ну, а десять… отправились посмотреть Туонельского лебедя…
Капрал оставил пулемет, взял железнодорожника за плечо и сильно встряхнул.
— Ты ничего не видел, — яростно прошептал он.
Их глаза встретились.
— Я уже старый, — сказал проводник, — мог и не заметить…
Капрал отпустил его и, ухватившись за поручни, перевесился наружу тамбура. Гудел паровоз, впереди мигал огонь семафора — приближалась станция.
На этой станции их ждало новое известие — русские сбили с оборонительных рубежей прославленную в боях армейскую группу «Аунус». Эшелон, спешивший к Выборгу, срочно поставили под разгрузку, и солдаты на автомашинах поехали к месту новых сражений — в глубину перешейка, отделяющего Онежское озеро от Ладоги.
Ориккайнен слышал, как Суттинен, залезая в кабину грузовика, говорил на прощанье Картано:
— Этого я не ожидал. Если удары русских будут следовать в направлении с юга на север, то следующий удар придется на Масельскую группу. Тогда, спрашивается, за каким же чертом нас сняли с позиций, если Кестеньгский участок стоит в очереди за масельцами…
«А ведь верно», — подумал капрал, и, когда машина отъехала, он увидел, что капитан Картано погрозил ему вслед кулаком.
— Иди к черту! — сказал капрал, и солдаты так и не поняли, кого он выругал…
Фронт, в близость которого никто еще не верил, неудержимо накатывался на автоколонну толпами беженцев. Богатые мужики злобно стегали лошадей по оскаленным мордам, на телегах дребезжала домашняя утварь, бежали следом, высунув языки, громадные волкодавы, блеяли козы, женщины с растрепанными волосами понукали детей. А потом, застилая леса желтой гарью, поплыли дымы пожаров, потянулись первые раненые. Их черные, словно обугленные, лица были искажены болью и ужасом пережитого…
Застрявшие в этом потоке машины остановились, и Олави сказал:
— Дым… Проклятый дым! Пить хочется, а фляга пуста… Пойду отыщу колодец…
Он дружески хлопнул Ориккайнена по плечу, перекинул на живот «суоми» и скрылся в густой толпе.
Больше его никто не видел…
Никли под солнцем некошеные травы, густо ходила в озерах нагулявшая рыба, гнили в лесах штабеля бревен, зарастал мхом узорный гранит каменоломен, и над страной Суоми гулял ветер — ветер нищеты, разрухи, печали и смятения.
И, не сводя пальца с курка автомата, обходя селения, просыпаясь по ночам от птичьего вскрика, финский солдат Олави — по лесам, по горам и болотам — возвращался к своей семье.
— Эх, Поленька ты моя, Поленька, — вздыхал Антон Захарович Мацуга, — посмотрела бы ты на меня сейчас, не узнала бы своего старика…
Давно ли мичман в концлагере, всего каких-нибудь полтора месяца, а в стариковское тело уже закрался страшный бич севера — скорбут…
Антон Захарович потрогал пальцами разбухшие десны, злобно плюнул на пол:
— Конечно, она самая — цинга. Где же ей не быть, коли суп и тот на морской воде варят.
— Известное дело, — ответил сосед Семушкин, — на здешней помойной яме и ворона не наестся, вон соли и той жалеют.
— Охо-хо! — сокрушенно вздохнул старый боцман и устало закрыл глаза.
Много пришлось пережить ему в «политише абтайлюнге», когда враги узнали, что перед ними не комиссар «Аскольда», а простой боцман-сверхсрочник, которому дано право носить офицерский китель и фуражку. Но его не расстреляли, а отвезли в Эльвинесский концлагерь, расположенный на берегу Бек-фиорда, недалеко от Киркенеса. В городе боцман бывал до войны, куда «Аскольд» отводил одно норвежское судно, потерпевшее аварию в море. Если смотреть в окно барака, то через густую паутину колючей проволоки можно было разглядеть знакомые улочки, по которым Антон Захарович бродил когда-то, а норвежцы, завидев русского, еще издали снимали шляпы и кричали: «Совьет! Руссиа!..»
Впрочем, население Киркенеса мало изменилось. Каждую субботу жители города передавали пленным хлеб и соленую рыбу-фишку. Распоряжавшиеся дележкой лагерные эсэсовцы лучшую часть продуктов забирали себе, чтобы отправить посылкой за море в Германию, а остатки разносили по баракам.
Сначала мичман был послан на каторжные работы в штейнбрух — большую подземную каменоломню, где добывался точильный камень. Потом немцы, убедившись в том, что из него работник плохой, навесили на грудь Антона Захаровича синий крест, означавший скорое переселение мичмана в барак для больных, так называемый «ревир»-лагерь. Этот синий крест ставил жизнь боцмана под угрозу, ибо каждый, кто попадал в барак для больных, обратно уже не возвращался. Незаметно подкралась цинга, подтачивая изнутри слабый старческий организм.
«Хоть бы травы какой-нибудь найти», — думал Антон Захарович, выходя на территорию лагеря, но кругом лежал голый полярный камень-гранит, и — ни травинки…
Мацута не заметил, как заснул, и проснулся, разбуженный густым, сочным голосом Саши Кротких — общего любимца военнопленных. Этого красавца матроса, умудрявшегося даже в условиях концлагеря сохранять невозмутимый щегольской вид, побаивались не только охранники, но и эсэсовцы. Саша Кротких был человеком отчаянной смелости. Три раза немцы предлагали матросу поступить к ним на службу, а он три раза совершал побеги, побывав во всех концлагерях Норвегии. Три раза он был приговорен к смерти, но немцы почему-то не расстреливали его, очевидно, еще надеясь на то, что Саша Кротких «одумается» и поступит к ним на службу.
Сейчас матрос сидел на нарах с Семушкиным, который рядом с его могучей фигурой казался тщедушным и хилым, и говорил:
— Это ничего, что меня три раза ловили. Меня, брат, не удержишь, я парень упрямый, больше всего свободу люблю. Все равно до своих доберусь!..
Увидев, что Мацута открыл глаза, Саша Кротких хлопнул его по колену и предложил:
— Во! Составляй мне, старина, компанию…
Антон Захарович сел, потирая колено, занывшее от тяжелой руки Саши.
— Плохой я тебе товарищ. В молодости и я бегал, как ты, даже посмелее твоего. В интервенцию в трюмах линейного корабля «Чесма» сидел, вот попробовал бы ты оттуда вырваться!..
Неожиданно, взвизгнув ржавыми петлями, распахнулась дверь барака, и в ее четком квадрате, над которым висела жирная надпись: «Одна вошь — твоя смерть», выросла фигура старосты барака — блок-эльтестера Генриха Фильцхаута.
— Эй, вы, бездельники! — крикнул эсэсовец еще с порога. — Стройся на работу, требуется десять человек для ремонта дороги. Подвяжите свои бутсы, ребята, идти придется далеко! А ну, шевелись!..
Через полчаса, с лопатой на плече, Антон Захарович уже шагал по гудрированному шоссе дороги Киркенес — Польмак. Рядом с ним шли Саша Кротких и солдат Семушкин. Партию пленных охраняли два финских шюцкоровца во главе с Фильцхаутом.
Небо было безоблачно и приятно ласкало глаза своей ясной синевой. На болоте плакала тундровая выпь, солнце садилось за вершины сопок, окрашивая в розовый цвет маслянистый гудрон дороги. Сероватобурый ягель, растущий на громадных валунах, свисал вниз причудливыми космами. То здесь, то там желтели в траве золотые монетки отцветающего курослепа. Скромные альпийские ясколки качались по обочине шоссе на тоненьких стебельках, запыленные и примятые автомобильными шинами.
Генрих Фильцхаут шагал медленной, ленивой поступью, держа кобуру своего парабеллума открытой и не сводя глаза с Саши Кротких. Антон Захарович следил за ними обоими и понимал, что кто-то один из них сегодня должен погибнуть. Матрос решил бежать — это было видно по его глазам, которые рыскали из стороны в сторону, измеряя расстояние между охранниками.
Мичман же вышел на работу лишь потому, что хотел насобирать лажечниковой травы, которая хорошо излечивает цингу. «Где уж мне, старику, бегать», — думал он. Но теперь, приглядываясь к окрестностям и наблюдая за Сашей, он невольно заражался тем страшным спокойствием, какое бывает у людей, принимающих важное рискованное решение.
Но все случилось иначе…
Они переходили через висячий мост над ущельем. Внизу, налетая на камни, белым молоком клубилась горная река. Мост шатался под ногами. Дорога от моста сворачивала направо и была закрыта со всех сторон цепким кустарником.
Пленные вошли под свод ветвей, и в этот же момент затрещали выстрелы. Откуда стреляли — было непонятно, но стреляли метко, и блок-эльтестер первым рухнул на землю с пробитой головой. Один шюцкоровец, отбежав в сторону и встав на колено, припал к автомату, чтобы в последнюю минуту покончить с военнопленными, другой замахивался гранатой.
Все произошло так неожиданно, что боцман вначале растерялся, стоя посреди опустевшей дороги. Из этого состояния его вывела длинная автоматная очередь. Ни одна из пуль его не задела. Едва осознав это, Антон Захарович бросился к обочине, и в ту же секунду раздался взрыв гранаты. Ломая хрупкие кустарники, он упал в мягкий мох и потерял сознание…
Никонов на своих плечах дотащил аскольдовского боцмана до старинной крепости, где размещался партизанский отряд; потом спустился в подвал, куда привели освобожденных из гитлеровского плена людей.
— Встать! — скомандовал Иржи Белчо, когда Никонов появился в дверях.
Саша Кротких медленнее всех поднялся на ноги и этим сразу привлек внимание Никонова.
— А ну-ка сядь! — сказал он ему.
Саша Кротких, удивленно посмотрев на всех, сел.
— А теперь встань!
Матрос встал.
— Ну как, исполнять команды научился?
— Понял. Дисциплинка — ничего, подходящая!
— Слава богу, если понравилась, — усмехнулся Никонов. — А теперь рассказывай, как в плен попал. Да только знай: солжешь — не помилую!
— А чего там рассказывать? Затонул наш мотобот, мы в воде плаваем, а немецкий «охотник» на нас прет. Вот лейтенант и говорит: «Ребята, над вашими жизнями я не волен, каждый хозяин своей судьбе, а только я поступлю так…» Выпустил он воздух из спасжилета, пошел на дно. Потом и боцман попрощался с нами. Наконец осталось нас двое… Дальше, что ли, рассказывать, командир?
— Рассказывай, — сухо ответил Никонов.
— Ну ладно, хотя и тошно вспоминать это… Осталось нас, значит, двое: я и Федюнька. Обнял он меня и говорит: «Ну, Сашко, я последним быть не желаю, прощай!» Может, не надо дальше, командир? Не тяни душу!..
— Рассказывай!
— Ну слушай… Подошел немецкий «охотник» и взял меня в плен. Вот и весь мой рассказ. Амба!
— Не понимаю! — и Никонов стукнул кулаком по столу.
— Чего не понять-то?
— Не понимаю, как ты в плен попал!
— Вот чудак, командир! — попробовал отшутиться матрос. — Ведь я только что об этом рассказал.
— Ты о другом рассказал. О том, как ты сдался в плен, вот о чем! А по законам военного времени я имею право тебя расстрелять за это, как за измену Родине, понял?
— Понял, — мотнул головой матрос.
— Ну, тем лучше для тебя. Вот давай пойдем, и я тебя расстреляю.
— Сейчас?
— Да.
— Эх, командир, даже одного дня на свободе пожить не даешь?
— Некогда мне, — сурово ответил Никонов, заталкивая в пистолет обойму, — вон видишь, сколько вас, и с каждым разобраться надо…
Семушкин, покачав головой, растерянно протянул:
— Вот это да!..
— Чего — да? — на корявом русском языке ответил ему Белчо. — Обожди, и до тебя доберемся…
Саша Кротких побледнел, подошел к Никонову вплотную.
— Здорово же ты разбираешься, правых и виноватых — всех в одну кучу валишь!
— Лес рубят — щепки летят… Пошли!
Вышли. Закурили.
— Хорошие сигареты, — похвалил Саша.
— Ничего, курить можно, — согласился Никонов.
Крепость осталась далеко позади. Высокий кустарник скрывал ее.
Остановились.
— Здесь? — спросил Саша Кротких.
— Можно и здесь.
— Ну, тогда стреляй… Или жалко стало?
— И не подумаю жалеть. Поворачивайся.
Саша Кротких повернулся. Неожиданно сдавленным голосом сказал:
— Только бей в затылок. Это, брат, самое верное…
Шумели кустарники. Какая-то птица кричала в ночи.
— А знаешь, командир, почему я в плен сдался? — спросил матрос.
— Ах, все-таки — сдался?
— Ну, пусть будет по-твоему — сдался.
— Почему?
— Да это так просто не объяснишь.
— А ты — сложно, я пойму.
— Боюсь, не поймешь.
И неожиданно горячо заговорил:
— Вот потонул Федюнька Алмазов, а вода прозрачная-прозрачная. Видно, как он погружается. И лицо его кверху повернуто, и глаза его вижу. Большие такие! Вижу по этим глазам, что жить парень хочет — во как! Огляделся я тогда: сопки — белым-белы, черемуха цветет; солнце светит — такое ласковое! И чайки надо мною крыльями хлопают: «Чьи вы, чьи вы?» — спрашивают. И вот, командир, хочешь — верь, хочешь — нет, а только не хватило у меня сил с этой жизнью расстаться. А когда немцы вытащили меня из воды, я сразу решил: убегу — и три раза бегал, спроси у кого хочешь!..
— Все? — спросил Никонов.
— Все, — ответил Кротких.
— Ну, теперь поворачивайся!
— Командир, ты прав, но, может, не надо?
— Повернись.
Повернулся матрос. Заплакал.
Собрал Никонов все свои силы и с размаху ударил матроса по затылку.
Полетел матрос, ломая кустарник. Вспорхнули ночные птицы.
— Жив?
— Как будто жив, командир. Не пойму что-то.
— Ну, вставай! Встанешь — поймешь!
Встал Саша Кротких на колени перед Никоновым.
Сказал:
— Слушай, командир, если на этом все и кончится — спасибо тебе! Прав ты, командир! И прошу тебя: дай мне оружие, командир. Что ни скажешь ты мне — все исполню. На смерть пошлешь — пойду и смеяться еще буду! Только дай оружие!
— Оружия не дам! — твердо сказал Никонов. — В бой пойдешь с голыми руками. Достанешь оружие. А если что-нибудь не так, то… А теперь иди к своим и расскажи им все, о чем мы с тобой говорили…
Когда Никонов вернулся в крепость, Антон Захарович уже очнулся. Увидев бывшего аскольдовского тралмейстера, Мацута громко вскрикнул:
— Тралмейстер!.. Костя! — и попытался встать с лежанки, но Никонов почти силой уложил его снова, и старый боцман, громко всхлипывая, заплакал: — Уж мы и не чаяли тебя в живых видеть. Как же это случилось с тобою, а?
Никонов коротко рассказал о себе, сгорая от нетерпения поскорее услышать новости об «Аскольде». И вздрогнул он, когда услышал о гибели родного корабля. Закрыв глаза, увидел свой траулер таким, каким не раз он снился ему все эти годы, — выкрашенный под цвет океанской мглы, с бортами, исхлестанными волной и ветром, и он, тралмейстер, стоит у лебедки, которая вытягивает на поверхность кошель живого рыбного серебра… Значит, нет теперь «Аскольда»!..
Закончив свой рассказ, Антон Захарович спросил:
— Крепко стоишь на ногах, Костя?
— Крепко.
— Встань еще крепче, потому что я скажу тебе сейчас такое, от чего ты пошатнуться можешь.
— Ну, говори!
— Аглая твоя приехала, вот что!..
Никонов бросился к боцману, схватил его за плечи и, почти оторвав от лежанки, затряс в воздухе:
— Да что же ты молчал до этого?.. Говори, что с нею?.. Жива… здорова?.. А дочь?.. Дочь моя?.. Говори…
Одного, только одного хотелось ему в этот день — остаться с самим собой, чтобы в одиночестве передумать все, что мучило его целых два года. И до поздней ночи он блуждал по сопкам, сидел над ручьями, лежал в траве, снова вставал, снова куда-то шел…
В полночь он поднялся на высокую скалу, и перед ним в долине глубокого фиорда скрылся маленький норвежский городок. Никонов втянул полной грудью бодрящий ветер, который доносил до него запах домашних очагов, и, прыгая с камня на камень, спустился вниз. Пасущиеся на лужайке козы испуганно разбежались при появлении человека, сорвались со своих гнезд тундровые куропатки…
Пастор, открывая дверь кирки, встретил его тревожным вопросом:
— О святая Бригитта!.. Разве что-нибудь случилось?
Поднимаясь по ступенькам высокой лестницы в придел храма, Никонов обнял одной рукой пастора, а другой весело хлопнул по перилам:
— Страшнее того, что мы пережили раньше, пастор, уже не случится!..
— Тогда, херра Никонов, я еще больше удивлен вашим неожиданным визитом.
Никонов рассмеялся, пропуская Кальдевина впереди себя в узкие двери придела.
— Просто, пастор, я решил зайти к вам, как к другу. Вы действительно мой друг… К тому же я еще не забыл вкус того вина, которым вы угостили меня тогда… Помните — зимой?.. Оно пришлось бы сейчас кстати, это вино!
— Вы сегодня необыкновенно возбуждены, херра Никонов, — сказал пастор, ставя на стол бутылку с вином.
— Может быть, может быть… Я пришел сегодня к выводу, что мир слишком тесен. Друзья, как бы ни разбросала их судьба, все равно встречаются. Товарищ Улава нашла своего брата Оскара Арчера, я нашел свою жену… Выпьем же, пастор, за то, что в мире тесно!..
Когда бутылка опустела, охмелевший Кальдевин взял Никонова за руку и темными церковными переходами, по крутым узким лестницам провел на башню кирки.
— Посмотрите вокруг, — сказал он, — разве нам может быть тесно?
Океанский ветер раскачивал языки колоколов, вокруг лежали горы, извивались внизу похожие на расплавленное серебро фиорды, океан распахивался на севере в безмятежном спокойствии.
— Я это понимаю, — тихо ответил Никонов, — и все равно сердцу моему тесно в груди, а мне тесно в этом мире!.. Хочу бежать вон туда, плыть на север, катиться на лыжах вон там… Пастор, неужели мы не доживем до того дня, когда можно будет идти куда хочешь?..
Тринадцатый взвод лейтенанта Вальдера отвели на отдых.
Но радость мирного тылового существования скоро омрачилась известием с юга Финляндии: русские, взломав оборону «Карельского вала», штурмом взяли считавшуюся неприступной крепость Виипури. До сих пор война со всеми ее победами и поражениями глухо прокатывалась где-то на Украине и в Белоруссии; горно-егерская армия Дитма была сравнительно спокойна. Но весть о падении крепости заметно поколебала это спокойствие: война приближалась и к блиндажам егерей. Правда, блиндажи покрыты железобетоном, соединены подземными ходами сообщения, освещены электричеством. Но ведь выборгскую оборону тоже строили берлинские инженеры, а она все-таки не выдержала натиска русских.
В эти дни только и было разговоров, что о заключении нового военного соглашения между Германией и Финляндией. Переговоры обеих союзных сторон затянулись уже на целый месяц, и егеря, которые возлагали на это соглашение какие-то надежды, давно потеряли в них веру. Тогда на помощь солдатским умам пришли хорошо одетые, благоухающие французскими духами серьезные офицеры из «политише абтайлюнга». Собирая солдат в землянках, инструкторы по национал-социалистскому воспитанию усердно вдалбливали им в головы мысли об активизации Финляндии в войне, о каких-то несбыточных программах расширения военной промышленности финнов, о том, что большевики даже не смеют думать о наступлении в Заполярье, — они наткнутся здесь на такой барьер мужества плюс железобетон линии обороны, что будут разбиты наголову…
Однажды вечером, когда солдаты сидели в казарме и обсуждали мрачные финские события, лейтенант Вальдер пришел и сказал:
— Выходи, стройся!.. Наш взвод назначен на охрану доков в фиорде Биггевалле…
Через два часа машины подвезли их к фиорду, в одной из бухт которого размещались судоремонтные мастерские. В доке стояла, зияя пробоинами, подводная лодка Швигера.
Она лежала на деревянных стапелях, и по ее корпусу ползали фигуры людей, сваривая стальные швы, расползшиеся под ударами русских снарядов и глубинных бомб, — следы работы Пеклеванного и Вахтанга Беридзе.
Лейтенант Вальдер вышел из караульного помещения, где он принимал дежурство от фельдфебеля тирольских стрелков, и началось распределение солдат на посты.
Пауль Нишец попал в группу, которой предстояло охранять гидроэлектростанцию. Расположенная на высоте 702 метров над уровнем моря, станция денно и нощно пожирала энергию горной реки, которая была закована в металлические трубы; каскад отработанной воды с силой рушился в пропасть фиорда.
Шум турбин мешал вести разговоры, и солдаты разгуливали неподалеку от стен станции по широкому каменистому плато.
— А наш лейтенант неплохой парень, — говорил Яунзен, постоянно сплевывая. — Я его даже не просил, он сам стал хлопотать, и вот завтра уже пойду вставлять зубы на казенный счет…
— Проси, чтобы вставили золотые, — советовали ему, посмеиваясь, но Яунзен не обижался на это.
— Зачем золотые! — говорил он — Сразу будет видно, что зубы вставные, а я еще молодой, — попрошу естественные. Пусть хоть у покойников надергают, мне какое дело…
Гудели трубы, по которым бежала река; фиолетовые огни электросварки вспыхивали и гасли внизу; было видно, как волны бились в батопорт дока.
— Ох-хо-хо! — сам не зная почему, вздохнул Нишец и, взяв камень, бросил его в фиорд: быстро уменьшаясь, камень полетел вниз, и только легкий всплеск обозначил его падение.
— Высоко, — поежился один солдат.
На крыльцо вышел инженер. С моря наваливалась душная темнота, и горящий огонек папиросы инженера выделялся яркой красной точкой. Франц Яунзен направился к крыльцу, чтобы, пожаловавшись на тяжести солдатской службы, выклянчить себе сигарету…
Чей-то неясный силуэт забрезжил в сумраке на склоне горы. Человек шел по направлению станции, широко размахивая руками. Он шел спокойно, не торопясь.
— Стой! Пароль! — крикнул Франц, поворачивая обратно от крыльца; человек продолжал идти молча. — Пароль!..
Неожиданно где-то внизу, в ущелье фиорда, закудахтал пулемет и, возвращенный эхом три раза, донесся глухой хлопок гранатного взрыва. Там, около дока, что-то произошло.
Яунзен, вначале вырвавшийся вперед, теперь отбежал в сторону и, встав на колено, разрядил во тьму всю обойму. Но было уже поздно. Человек в русском ватнике отскочил, размахнулся — и черный мячик гранаты, подпрыгивая на камнях, громыхнул взрывом.
Бешено дергая затвор автомата, заедавший от густой смазки, Нишец дал одну короткую очередь… другую… третью… «Капут», — решил он, когда за спиной раздался треск кустов и на плато перед станцией выскочили еще две фигуры в ватниках.
С этой минуты Нишец стал думать только об одном — о спасении. Он бросился с крутого обрыва вниз, и шумный ливень песка ринулся на него сверху, засыпав упавшего к подножию сопки ефрейтора. Там, в сплошной темноте, пытаясь вытолкнуть песок изо рта языком, Нишец остался лежать до конца боя, звуки которого едва-едва проникали через толщу песка.
Перешагнув через труп нацистского инженера, который еще сжимал в руке браунинг, Алеша Найденов ворвался в помещение гидроэлектростанции.
— К такой матери! — яростно сказал он, заталкивая под фундамент турбин, продолжавших свою работу, тяжелый пакет взрывчатки.
— Торопись! — крикнул ему с порога Ярцев, махая рукой и разбрызгивая кровь по молочно-желтым кафельным плиткам пола, — пуля оторвала ему мизинец.
Сказал и бросился бежать под откос — туда, к докам, где задыхались сейчас пулеметы. Кто-то перерезал ему путь. Не останавливаясь, он ударил человека прикладом по зубам, побежал дальше.
Остановился. Тяжело дыша, вернулся обратно. По-немецки спросил:
— Сколько вас здесь?
Ударенный им солдат лежал молча. Ярцев ткнул его сапогом в бок:
— Ну, ты!.. Отвечай…
— Взвод, — прохрипел тот. — С отдыха сняли…
Навстречу поднимались бойцы.
— Товарищ лейтенант, не прорваться!.. Там их много!..
Точно гром, прокатился грохот взрыва. Здание гидроэлектростанции взлетело в воздух. Освобожденная от железного плена труб, бурная река вдруг шумным водопадом низринулась с головокружительной высоты.
— Пошли, — сказал Ярцев и страшно скрипнул зубами.
Не от боли — от досады!
У берега их ждал МО-216. Мичман Назаров спрыгнул с мостика, крикнул:
— Что взорвали — батопорт или станцию?
Ярцев ничего не ответил и, только пройдя в рубку и распахивая ватник, выругался:
— Черт бы их драл!.. Вчера пятнадцать человек охраняли, сегодня взвод целый пригнали… И палец этот еще!.. Найденов, у тебя пакет есть?.. Перевяжи, а то заплачу…
Назаров грустно улыбнулся. Конечно, шутить можно, но… батопорт остался не взорван. Надо думать, что переживает сейчас лейтенант.
Ярцева, которого раздражали бы утешения мичмана, сейчас раздражало все, даже его молчание.
— Ну, чего молчишь! — сказал он. — Заводи моторы и — в базу… Сегодня лейтенант Ярцев задания контр-адмирала Сайманова не выполнил. На войне бывает и такое…
— Уйдет подлодка в море, — осторожно сказал Ставриди, стоя в раскрытых дверях рубки. — Я видел, как ее быстро сваривают, аж зарницы в небе полыхают…
— А ты помолчи, — обрезал его Ярцев, — и без твоих выводов тошно. А вот ты, мичман, скажи, что думаешь?..
— Я, товарищ лейтенант, думаю, что думал бы сейчас Вахтанг Беридзе, если бы он не надумал в отпуск уехать!..
— Спасибо, — поблагодарил Ярцев Найденова и помахал забинтованной рукой. — Думать тут нечего. Надо заводить моторы!..
Мичман откинул на переговорной трубе клапан, передал в дизельный отсек:
— Моторы завести!.. — Потом склонился над картой и сказал: — Я знаю, о чем бы думал сейчас старший лейтенант Беридзе. Вот, смотрите, фиорд, вот бухта, где расположен док… Этот берег теневой, а батареи врага…
— Ну, ну! — ободрил мичмана Ярцев, подходя к карте. — А дальше что думает делать твой Беридзе?..
Пауль Нишец выбрался из земли, отряхнулся.
«Я везучий, — подумал он, — мне всегда везет… На кордоне Карла Херзинга вместо меня ухлопали, зимой лейтенанта Вульцергубера в плен взяли, а мне только ухо ободрали. Вот и сейчас тоже повезло».
У входа в караульное помещение лежали прикрытые листом жести два трупа. В одном из них Нишец узнал своего приятеля Вилли Брамайера.
«Отбегался, — подумал он про него. — Ну ничего, у тебя детей нету, а жена… Что жена! Ты и не видел-то ее с греческой кампании».
Простреленные окна караулки щербатились осколками стекол. Солдаты молча чистили свое оружие, воняющее пороховым дымом.
Ефрейтор втянул в ноздри воздух и с грубой прямотой солдата решил пошутить:
— Ух! Не стало нашего Вилли, и воздух вроде чище!
— Что вы сказали?
Нишец только сейчас заметил сидевшего в углу нахохлившегося лейтенанта Вальдера, который подогревал на спиртовке консервы.
— Я сказал, герр лейтенант, что воздух чистый…
— Меня интересует не сквозняк, а ход ваших мыслей, ефрейтор. Я давно наблюдаю за вами и не вижу в вас той уверенности в победе, которой дышат и горят ваши товарищи по оружию!..
«Вот уж кто действительно горит верой в победу — так это только мои товарищи. Шупо!» — подумал Нишец и вежливо сказал:
— Я имел в виду только воздух.
— Надо добавлять «герр лейтенант», когда разговариваешь со мною!
— Слушаюсь, герр лейтенант. Я имел в виду воздух, герр лейтенант. Только воздух, герр лейтенант!..
Солдаты, оставив свои карабины, с интересом следили за разговором. Вальдер снял с огня мясные консервы, причем обжег себе руку, и это еще больше разозлило его.
— Вы что смеетесь? — крикнул он, прикладывая обожженный палец к дулу холодного пистолета, чтобы унять боль. — Я отлично понимаю ваши намеки! Вместо того чтобы разить врага во имя великой Германии, вы бросили оружие, а теперь радуетесь гибели одного из лучших солдат моего взвода! Да знаете ли вы, что Вилли Брамайер с тридцать пятого года состоял в железных колоннах нашей партии; он всегда был образцом верности делу фюрера… Не раздевайтесь! Сейчас я в наказание привяжу вас на два… нет, на четыре часа к позорному столбу!.. Пойдемте!
— Слушаюсь, герр лейтенант!..
Они вышли, и лейтенант Вальдер собственноручно привязал Пауля Нишеца к телеграфному столбу. Около этого столба, вкопанного на вершине горы, и стоял Нишец. Отсюда было далеко видно, и он видел все…
Он видел, как из-под черного крутого берега показалась сначала мачта, а потом и весь борт советского катера; он слышал даже слова русской команды и лязг орудийных замков; он видел лица матросов и видел, как развеваются на них длинные парусиновые рубахи, — все-все, что только можно было видеть, Пауль Нишец видел…
Наконец, он увидел и то, как под ударами снарядов развалились ворота батопорта, и скоро на том месте, где стояла подлодка, только плавали доски, да какой-то сварщик все пытался влезть на гладкую стену дока.
«Вот дурак!» — подумал ефрейтор и, забыв про веревку, опутавшую его, весело рассмеялся.
Если бы случилось такое с Нишецем, он не стал бы хвататься за стенку — он поплыл бы вон в тот конец дока, где болтается размочаленный осколками трапик. Ничего, как-нибудь выбрался бы. А потом побежал бы что есть духу, и не туда, за штабель дров, куда спрятались все, а вон куда… далеко. Там лежит гранитный валун, который не пробьет никакой снаряд. Вот ефрейтор спрятался бы за этим камнем и, может быть, даже закурил бы… А почему не закурить, если нет опасности?
О, ефрейтор Нишец — умный ефрейтор!
Щелкнула задвижка бронированной двери — свет в штурманской рубке автоматически погас, и в уши сразу ударили плеск волн, хлопанье парусиновых тентов, ровный гул турбовентиляторов. Штурман эсминца закрыл дверь, маскировочный автомат сработал — рубку залило прежним спокойным светом, и Артем скинул ноги с дивана, — отдыхал перед вахтой.
— Папиросы есть? — спросил он, потягиваясь после сна.
Штурман бросил на стол промокшую пачку американских сигарет, склонился над диском настройки радиопеленгатора.
— Бекетов оборотов прибавить велел, — сообщил он. — Волна на полубаке разбивается, сечет вахтенных, словно дождь тропический. И небо, как назло, сажей помазано — ни одной звезды, приходится по радио определяться…
Пеклеванный раскурил сырую сигарету, надел запасные наушники — в уши сразу ринулся весь мир, полный трескотни и музыки. Ночная Америка приглушенно квакала через океан джазовым тромбоном; английская метеостанция со Скапа-Флоу сообщала о начале восьмибалльного шторма, идущего от берегов Исландии; на неопределенной волне разносились в эфир отчаянные вопли торпедированного судна с грузом пшеницы: там гибли люди. Рим — «открытый город» — молчал; в этой упорной тишине чувствовалось что-то таинственное и жуткое; в Риме с 4 июня были американцы; Германия транслировала «Лоэнгрина»; чей-то мелодичный женский голос, словно разучивая па простейших танцев, отсчитывал в эфир: «раз, два, три, раз, два, три»; нейтральный Стокгольм густо хохотал над какими-то старомодными шутками.
— Вот черт! — злился штурман, стараясь пробиться через эту сутолоку звуков к позывным радиомаяков; он круто повернул верньер настройки, и вдруг неожиданно в наушники ворвался все заглушающий треск морзянки. Офицеры невольно насторожились.
— Передающий где-то рядом с нами, — сказал Артем, прижимая наушники ладонями. — Мне кажется, я даже слышу шумы от разъединяемого контакта… Видно, радист нервничает…
— Шифр, — заметил штурман, и Пеклеванный, схватив карандаш, стал быстро записывать, приговаривая в паузах:
— Что бы это могло быть?.. По-моему, немецкий корабль… Странно…
Когда в его руках оказался полный текст радиограммы, он вышел из штурманской рубки. «Летучий», отряхивая с полубака лохматую пену шторма, разрезал набегавшие навстречу водяные валы. У носовых орудий, задранные в небо, стояли комендоры в капковых бушлатах.
Лейтенант прошел в коридор салона эсминца, постучал в каюту:
— Послушай, Петров, тут одна шифровка… Передающий работал на чужой волне, наши радисты могли и не поймать ее. Ты не смог бы расшифровать этот текст?..
Артем посмотрел на часы: через сорок минут пора заступать на ходовую вахту. Он уже стал ругать себя за свое любопытство, отнимающее драгоценное время отдыха, но шифровальщик, протягивая ему расшифрованный текст, обеспокоенно сказал:
— Мне кажется, это стоит показать командиру. Он отдыхает в салоне…
— Слушаю, — сказал Бекетов, отстегивая самодельные ремни, которыми он прихватил себя к переборке, чтобы крен не сбросил его на палубу.
— Шифровка, — доложил лейтенант. — Внеслужебная.
— Читайте.
— Есть, читать!.. «Линия Тромсе — Свальбард, с борта угольной мотобаржи «Викинг». На переходе взбунтовалась команда. Подавить мятеж своими силами не удается. Бунтовщики удерживают машинный отсек и руль. Просим экстренно выслать поддержку. Координаты…»
— Ого! — капитан третьего ранга стал поспешно натягивать реглан, рассуждая вслух: — Что могут выслать немцы? Скорее всего — миноносец. Но, по сведениям разведки, их миноносцы сейчас базируются на Альтен-фиорде. Пока они выберутся из шхер Серейсунна, мы будем уже на месте…
Ровно в полночь, с четвертым ударом склянок, лейтенант заступил на ходовую вахту. «Летучий», изменив курс, на полных оборотах винтов летел навстречу мятежному «Викингу». С высоты мостика Пеклеванному открывалась узкая палуба корабля, через которую перехлестывали седые космы волн. Штормовые леера, протянутые над палубой, чутко воспринимали изгибы корабельного корпуса: то беспомощно провисали вниз, то вытягивались в дрожащие от напряжения струны. При свете дремотного сияния, распахивающегося на норде во всю небесную ширь, сверху виднелись кружки матросских голов, длинные хоботы орудий и торпедных труб, развернутых по бортам. Корабль напоминал сжатую до отказа могучую пружину, готовую в нужный момент развернуться и поразить врага. И, смотря вперед, где бивень форштевня отбрасывал волну за волной, Пеклеванный подумал, что название «Летучий» сейчас как никогда подходит к его кораблю…
К нему протиснулся капитан-лейтенант Францев, помощник командира. Громадного роста, в новеньком блестящем плаще, с которого стекали струйки воды, он осмотрел горизонт и спросил:
— Ну как, Артем Аркадьевич, привыкаете?
Шальная волна, принятая эсминцем, накрыла весь полубак; другая волна, нашедшая сзади, вдавила корму вглубь, и вся масса воды, не успевшая схлынуть с полубака, была подброшена в небо, — тяжелый ледяной студень накрыл мостик. Несколько секунд люди находились под гнетом воды, которая с шумом и свистом перекатывалась над ними; когда же волна схлынула, Пеклеванный ответил Францеву:
— Так ведь я, Данила Самсонович, еще по Тихому океану такие корабли знаю. А вот сосет у меня сердце по «Аскольду» погибшему…
Выжимая мокрые концы башлыка, Францев обиженно загудел:
— Ну вот, а мне в штабе говорили, что лейтенант Пеклеванный на «Аскольде» спит и видит миноносцы!..
Артем хотел что-то сказать, но не успел. Прокатившаяся по палубе волна словно выплеснула из люка матроса с перекинутой по груди серебряной цепочкой дудки. Придерживая срываемую ветром бескозырку, он подошел к Пеклеванному, протянул серый бланк радиограммы:
— Принята по клеру. Передать командиру.
Повернувшись спиной к ветру, лейтенант приблизил бланк к узкому лучу света, исходившему из-под крышки компасного нактоуза.
В радиограмме значилось:
«Советским кораблям, находящимся в море… Придите на помощь восставшим против фашистской каторги. Команда угольщика «Викинг» восемь часов удерживает машины судна. Из радиорубки придется отступить. Не хватает оружия. Баки с пресной водой в руках немцев. Придите на помощь, как бы вы далеко ни были. Наши координаты… Принявший командование над восставшими штурман Свободной Норвегии — Оскар Арчер…»
Когда деревенская повитуха дала Оскару шлепка под зад, он разорался так, что отец сказал: «Ну, этот сумеет постоять за себя!» Осенью отец утонул во время шторма у острова Ян-Майен. Исландские рыбаки, подобравшие его труп, переслали на родину разбухшие от воды сапоги отца и ладанку, освященную в церкви. Когда Оскару исполнилось пятнадцать лет, мать проводила его на пристань, где раскачивалась готовая к отплытию шхуна, и повесила ему на шею отцовскую ладанку. «Да спасет тебя провидение, мой дорогой мальчик, и молитвы твоей бедной матери!..»
Оскар вернулся через полгода. Мать не узнала в этом грубом жилистом парне с трубкой в зубах и с руками, испещренными татуировкой, своего прежнего мальчика. Он говорил басом, от него попахивало ромом, с языка срывалась крепкая ругань. Но шесть сестер — даже маленькая Астри, мечтавшая об игрушке, — жадно глядели на окованный железом, оклеенный открытками матросский сундучок, из которого Оскар вынимал подарки, и мать простила своему кормильцу его раннее моряцкое мужество.
В двадцать пять лет у Оскара были крепкие, словно якорное железо, руки и голова, в которой гулял ветер. Жизнь ему не нравилась. Для того чтобы ее изменить, нужны были деньги. Оскар законтрактовался на три года в провинцию Финмаркен. Ходили слухи, что каждый нищий возвращается оттуда с мешком золота. Оскар прокладывал в горах дороги, валил лес, переправлялся через пороги. Десны кровоточили от цинги, грудь разрывалась в жестоком кашле, на ногах были ампутированы четыре отмороженных пальца. Срок контракта подходил к концу, а мешок с золотом оставался только мечтой. Оскар подумал и продлил контракт еще на два года.
Через пять лет напряженного труда он отплыл на юг страны. На пристани Тронхейма ему встретились матросы, с которыми он плавал когда-то в Антарктику бить китов. Оскар никогда не был плохим товарищем. Прямо от портовых ворот до самого центра города тянулась длинная цепь кабаков. Завернув с приятелями в один из них, Оскар только через несколько дней добрался до центра города, пройдя через всю цепь окраинных притонов. Протрезвев и пересчитав жалкие гроши, оставшиеся от заработка, он покатился по земле, рыдая и воя от ужаса. Старая жизнь висела на нем мертвым якорем.
Сжимая в кулаке отцовскую ладанку, Оскар заключил новый контракт сразу на шесть лет. Теперь он ехал на Шпицберген, на далекий остров Свальбард, где не было ни кабаков, ни женщин, ни магазинов. Там, озверело врубаясь в угольные пласты гор, Оскар трезво думал: «Это уже последнее». Выбираясь из шахты, приглядывался к жизни поселка русской угольной концессии. К русским относился недоверчиво: в газетах писали, что коммунисты хотят поработить Норвегию. Но, однако же, очень удивился, когда узнал, что в России за ученье денег не берут. Удивился, но не поверил — вранье.
Шесть лет пролетели в визге метелей, в грохоте отбойных молотков; шесть лет въелись в его потную кожу угольной пылью Свальбарда. Ему шел уже тридцать седьмой год, когда он поселился в Христиании. Матери не стало. Сестры разбрелись в поисках счастья. Оскар не обзаводился семьей, чуждался друзей. Черствый хлеб, несвежий сальтфиш и кувшин с водой были его обычной трапезой. Он сделался скупым, желчным, на свободные деньги покупал не масло, а книги. Экзаменаторы не могли срезать этого человека в заношенном свитере, который упорно перебирался с курса на курс. Решение параллактического треугольника или метод Сент-Илера для сомнеровых линий — это труднее, чем рубка голов рыбам и вязка парусов в шторм. Но довольно! Он уже всласть поделал того и другого, теперь он хочет сам водить корабли.
Весной 1940 года Оскар получил диплом штурмана. Маленькое суденышко. Знакомый морской ветер — им легко дышится. Оскар нащупывает под кителем ладанку. «Молитвами твоей бедной матери…» Ему хочется плакать. Но когда человеку идет пятый десяток, заплакать трудно. Он заплакал позже, когда нацистский офицер сорвал с его кителя штурманские нашивки.
Однажды на улицах Осло он встретил младшую сестру — Астри Арчер. Нарядная, веселая, красивая, она шла под руку с гестаповцем. Оскар проклял тот день, когда ушел в море, чтобы брюхо этой девчонки не было пустым, и плюнул ей в лицо. Гитлеровец спокойно расстегивал кобуру пистолета. Тогда Оскар вспомнил свою молодость и понял, что кулаки у него остались по-прежнему крепкими. За оскорбление немецкого мундира ему присудили пять лет каторжных работ.
Диплом и отцовская ладанка лежали перед комиссаром гестапо: «Так вы штурман? Отлично… Нам нужны люди, знакомые с полярными районами…» И он снова стал штурманом, штурманом морской каторги. Полярная артерия, по которой он водил мотобаржи, перекачивала в топки гитлеровских кочегарок жаркий уголь заполярных копей.
За каждым шагом норвежского штурмана следили охранники; прокладываемые Оскаром курсы проверял немецкий шкипер.
Пять лет унижений и позора, проведенных в непрестанном ожидании удобного случая, чтобы сбросить с себя цепи каторги, и вот наконец дождался!..
Оскар Арчер пересчитал патроны. Оставалось сделать четыре выстрела, и борьбу можно считать проигранной. Когда ствол карабина окажется пуст, Оскар пойдет на свидание с отцом: есть особый прием ныряния, которым пользуются арабские ловцы жемчуга, — человек уходит под воду так глубоко, что вынырнуть почти невозможно. Нет, он совсем забыл про кингстоны: прежде чем покончить с собой, он покончит с кораблем…
«Викинг», разделенный на два лагеря, имел свою линию фронта. Она проходила по шкафуту верхней палубы, где болтались на тросах сорванные штормом, изрешеченные пулями шлюпки. Гитлеровцы, засев в рубке, простреливали палубу из иллюминаторов. Во главе со своим шкипером они могли управлять кораблем, но механизмы находились в корме, где засели восставшие. А восставшие во главе со штурманом могли пустить в ход двигатели, но управление находилось в носу, где забаррикадировались гитлеровцы. Одно зависело от другого, и отданная на волю волн баржа, грозя перевернуться каждую минуту, бешено черпала воду низкими бортами…
Расшатав заклепки днища, море проникало и в трюм, где лежали три матроса, погибшие в схватке за радиорубку.
Оскар вдумчиво и серьезно пожал каждому мертвецу холодную руку, сказал:
— Их надо похоронить…
Несколько человек взяли лопаты и молча ушли в боковую дверь бункера, где закопали мертвых в уголь арктических копей.
И когда они закончили свою работу, в захлестываемые волной иллюминаторы проник голубоватый свет. На палубе, прикрывая выход мятежников наружу, снова заработал пулемет и раздались радостные крики охранников. Острый луч прожектора прошелся вдоль борта, разгоняя ночные тени.
Оскар, стоя у иллюминатора, в отчаянии обхватил штурвал кингстонов. Ослепленные ярким светом глаза с трудом разглядели силуэт какого-то корабля. И, всматриваясь в его стройные очертания, штурман снял руку со штурвала, улыбнулся впервые за всю эту страшную ночь.
— Пусть наци не радуются, — сказал он. — Помощь пришла, но не к ним, а к нам. А ну, друзья, смелее!
И выставив вперед винтовку, в магазине которой хранились четыре решающие пули, он первым бросился в распахнутую черноту люка…
— Весла… на воду! — скомандовал Пеклеванный, и шлюпку сразу взнесло на гребень, темный борт миноносца поплыл в сторону. — Навались!..
«Ых… ых… ых…» — дышат загребные, вырывая из черной воды гибкие весла; плоский силуэт мотобаржи то пропадает, закрытый водяным валом, то выбрасывается наверх. Светлая строчка трассирующих пуль, вырвавшись из иллюминатора, проколола темноту и погасла далеко во тьме.
— Навались! — повторил лейтенант, хотя матросы и не нуждались в этой команде: весла даже потрескивали в уключинах. Под грохот пулемета, стегавшего по палубе, шлюпка подошла к судну с кормы, и Пеклеванный первым выскочил на площадку юта.
Быстро приняв решение, единственно возможное — рваться напролом, — он крикнул:
— Пробивайтесь к рубке!..
Когда его потом спрашивали, что было дальше, он не мог ничего ответить: в памяти только сохранились какие-то бессвязные впечатления. Вот он бежит… коридор… жара… шлепок разбитой лампы… кто-то кричит: «Фрам, фрам!» Разбитый трап… упал… кто-то ударил… выбил дверь… немецкий радист… «Капут, капут!» — а сам стучит на ключе. И опомнился уже в штурманской рубке, когда рослый мрачный моряк вытолкнул затвором из карабина патрон и устало сказал:
— Как раз хватило… даже одна пуля осталась!..
Он ухватил за ноги мертвого немецкого шкипера и, перетащив его через высокий комингс дверей, выбросил за борт.
— Вам что-нибудь надо передать на свой корабль? — спросил он на ломаном английском языке, на каком объясняются моряки всех наций. — Но прожекторы разбиты во время перестрелки…
Пеклеванный захлопнул дверь и, включив все лампы внутри рубки, отвинтил барашки иллюминатора.
— Это хорошо заменит нам прожектор, — ответил он и несколько раз подряд закрыл и снова открыл броняжку иллюминатора, посылая во тьму три длинных и два коротких проблеска — сигнал вызова.
На эсминце сигнал заметили, и Бекетов послал Пеклеванному вопрос: может ли «Викинг» идти своим ходом?
— Можем, — ответил Оскар Арчер и сбросил со стола карту, на которой чернела жирная черта курса, проложенного гитлеровцами в Лиинахамари. — Мы возьмем новую карту, — сказал он, — и проложим новый курс…
Вечером следующего дня «Викинг» уже швартовался в Кольском заливе. И всю ночь над причалами Мурманска клубилась угольная пыль — это после четырехлетнего перерыва в бункера складов ссыпался жаркий уголь Свальбарда.
А сам норвежский штурман шагал сейчас по мурманским улицам, натягивая на запястье рукав кителя, чтобы скрыть уродливое клеймо фашистской каторги.
Он шел на прием к контр-адмиралу Сайманову.
С самого начала Ирина Павловна поняла, что на шхуне все изменилось. Проходя по отсекам и толкая перед собой тяжелые дубовые двери, она узнавала знакомые закутки и постоянно чувствовала, что здесь — о, ее не обманешь! — что-то не так…
И Прохор тоже не тот. Мало того, что он перестал быть капитан-лейтенантом и на его плечах вместо привычного кителя с погонами какая-то шерстяная куртка, — так он еще и предусмотрителен не в меру, суров не в меру, неласков тоже не в меру…
— Какие тяжелые стали двери!
— Сюда нельзя.
— Но я хочу пройти в свою каюту. С ней так много связано!
— Нельзя!..
Палуба тесно заставлена бочками, пропахшими ворванью. Над головой знакомо и призывно гудят полотнища парусов. Но таких грязных парусов она не видела еще ни на одном паруснике.
«Что, неужели ее Прохор перестал быть моряком?»
Волны, вздымая тяжело груженные борта шхуны, небрежно закидывают на палубу зеленоватую пену. Невдалеке стоят матросы, одетые кто во что горазд: засаленные ватники, канадки, свитера, концы вязаных шарфов треплются на ветру, у каждого на поясе нож.
Женщина отвернулась. «За какие, спрашивается, грехи Прохору вручили это судно с плохим боцманом и с такой командой, распущенной хуже команды любого английского трампа?..»
В каюте она обиженно присела на диванчик. Прохор, ссутулив плечи, сгибался в три погибели над столом, переставляя по карте ножки штурманского циркуля. Клок волос спадал на лоб, губы что-то старательно шептали. В иллюминаторе показалась волна и сразу схлынула.
— Скажи, может быть, это связано с гибелью «Аскольда»?
— Что? — спросил муж, не отрываясь от карты.
— Вот это все, — она обвела рукой деревянные переборки каюты, оклеенные дешевыми невзрачными обоями.
Он понял. Распрямил плечи. Стукнулся затылком о низко выступающий бимс.
— Пока я не могу ответить тебе на этот вопрос. Ясно?
— Нет, не ясно.
Прохор молчал. Он просто не хотел разговаривать. Сильно качнуло. Что-то с грохотом прокатилось по палубе. Через люк хлынула вода, донесся крепкий, густой смех матросов.
— Подбери воду. Тряпка там, в углу.
Подтянув повыше платье, чтобы не забрызгать его, Ирина села на корточки, стала собирать воду. «Злой, — думала, выжимая над раковиной тряпку, — сегодня лучше не начинать разговора…»
Прохор никогда не ссорился с женой, а если и происходили размолвки, он брал ее на руки, молча сажал на шкаф, молча надевал перед зеркалом фуражку и также молча уходил из дому. Это случалось с ним редко и давно, когда они оба были еще молоды. Ирине тогда казалось очень обидным сидеть на шкафу, вдыхая пыль старых газет, но теперь все это казалось ей безобидной, милой шуткой.
— Прохор, помнишь, как ты меня на шкаф сажал?
— Было бы хорошо, если бы ты сейчас оставила меня в покое. И вообще непонятно, зачем ты тронулась в это путешествие!
— Но ты же сам сказал мне накануне, что шхуна пойдет в Горло Белого моря. А мне как раз надо попасть в колхоз «Северная заря»… Это по пути!
— А, ладно! — он отмахнулся, как отмахиваются от надоедливого комара.
Этот жест покоробил ее. Она отбросила тряпку и, подойдя к столу и закрыв карту локтями, сказала:
— Нет, я тебя заставлю разговаривать со мной. До сих пор я была твоим другом, и ты никогда не скрывал от меня ничего. А сейчас? Ты живешь какой-то непонятной для меня жизнью… Ответь, пожалуйста, что значит эта твоя куртка без погон, это судно, которое я своими руками вернула к жизни и которое теперь похоже на пиратский клипер, где паруса черны от грязи и матросы ходят с ножами, как мясники?.. До сих пор я считала тебя образцовым капитаном, я гордилась тобой, а теперь…
Ошеломляющий грохот корабельных гонгов оборвал ее последние слова. Прохор схватил жену за руку и, пинком распахнув дверь, почти силой выбросил ее из каюты.
— Скорее!.. В шлюпку левого борта!.. Молчи!..
Ей показалось, что он сошел с ума. В тесном проходе между каютами она вырвалась из его жилистых рук, но он снова обхватил ее тело мертвой хваткой и, качаясь от резких бросков судна, понес к выходу.
— Слыщенко! Кубиков! — крикнул он. — Берите ее в «партию паники»!..
Ирина Павловна опомнилась только в шлюпке, которую высоко вздымали на своих гребнях предштормовые волны. Гитлеровская подлодка раскачивалась неподалеку, и немецкие матросы, стоя у орудий, с интересом наблюдали за паникой, которая охватила шхуну.
Паника не прекращалась даже и в шлюпке. Высокий вихляющийся матрос Кубиков орал в сторону немецкой субмарины:
— Эй, геноссе!.. Не стреляй… Мы рыбаки!..
Офицер, стоявший в рубке субмарины, приставил к губам мегафон и прокричал несколько гортанных слов. Гребцы, словно они этого и ждали, сразу навалились на весла. Несколько могучих гребков приблизили шлюпку почти к самому борту подлодки.
— Что за судно? — расслышала Ирина Павловна вопрос на корявом русском языке.
— Шхуна «Шкипер Сорокоумов».
— Как? Орокосумо?
— Со-ро-ко-у-мов! — почти хором ответило несколько голосов.
— Утоплю, но не выговорю…
Офицер неторопливо раскурил папиросу. Дыхание ветра донесло пахучий дымок ароматного табака. Люди ждали. Достав блокнот, офицер что-то записывал, изредка поглядывая на шхуну. На горизонт. На матросов. Внимательно всматривался в лицо женщины.
— Порт?
— Мурманск.
— Куда шли?
— На Новую Землю.
— Цель?
— Бой моржей и тюленей.
— Водоизмещение?
— Тысяча двести пятьдесят тонн.
— Груз?
— Ворвань.
— Капитан?
— Я — капитан. — Аркаша Малявко поднялся с банки и, стянув с головы шапку, остался стоять неподвижно. — Я капитан, герр офицер. Это мой первый рейс и… такой неудачный.
Шлюпку сильно подбросило волной. Через планширь перехлестнуло косматым ледяным гребнем. Штурман упал. Немец рассмеялся, пряча блокнот в карман.
— Вы хотите сказать — первый и последний!
Платье на Ирине Павловне промокло, прилипло к телу. Зубы стучали от холода. Глаза офицера остановились на ней, и она встретила этот взгляд, сдерживая свою ненависть.
Чей-то голос прошептал ей в самое ухо:
— Держитесь, ждать осталось недолго…
«Ждать — чего?.. Смерти?..»
— А кто эта женщина? — спросил офицер, откидывая с головы меховой капюшон.
— Буфетчица! Буфетчица! — раздаются отовсюду голоса, а в ухо продолжают шептать: — Молчите, молчите, так надо…
Снова находит тяжелый вал. На этот раз брызги долетают и до мостика субмарины. Офицер отряхивается, предусмотрительно натягивает капюшон снова.
— Компас есть? — спрашивает он.
— Есть! — Аркаша Малявко поднимает в руке деревянный нактоуз.
Командир подлодки склоняется к люку, откуда тяжко парит перепрелой, отравленной атмосферой, и долго переговаривается о чем-то со своим штурманом. Немецкие матросы, стоявшие у орудий, замерзли и теперь толкают друг друга, чтобы согреться.
— Эй, русс, — спрашивает один из них, пока голова командира находится в люке, — водка есть?..
Наконец офицер выпрямляется и вытягивает руку в сторону воображаемого берега:
— Ваш курс, если хотите остаться живы, должен быть норд-норд-ост.
Ирина Павловна слышит, как Малявко, взглянув на компас, сдавленным шепотом произносит:
— Вот гад, нарочно в открытый океан, на верную гибель посылает…
Шлюпка отходит от подлодки. И, по мере того как увеличивается расстояние, отделяющее ее от борта гитлеровской субмарины, матросы преображаются.
— Все! Дело, можно сказать, сделано, — заявляет Кубиков.
Аркаша Малявко говорит:
— Ирина Павловна, ради бога, не судите нас раньше времени. Мы должны вести себя именно так. В этом половина нашей победы. И мы это сделали. Теперь слово за нашим командиром!..
Субмарина, развернув орудие для залпа, приближается к шхуне, лежащей в дрейфе с зарифленными парусами; на шхуне не заметно никакого движения — кажется, все живое на палубе вымерло; а ведь Ирина знает, что на ней оставались люди. «Что с Прохором?..»
Аркаша Малявко скидывает мокрый реглан, под которым сухой китель. Он снимает и китель, накрывая им зябнущие плечи Ирины.
— Ирина Павловна, вам лучше не смотреть.
Но она не может не смотреть. И она — смотрит.
Первый залп заставляет ее вздрогнуть. С мачты сбивается фор-марса-рей и повисает на высоте трехэтажного дома, запутавшись в густой оснастке. Еще залп — на этот раз прямо в борт.
— Прохор! Прохор! — кричит Ирина. — Почему они не спасаются?
Матросы успокаивают ее:
— Не бойтесь, все наши спрятались, их не так-то легко выкурить изнутри. А насчет шхуны тревожиться не стоит: все трюмы пробкой забиты и деревом, она, сколько ни бей, не потонет!..
Командира субмарины, видно, бесит чрезмерная плавучесть шхуны, и он решает подойти поближе. Вздрагивая от взрывов, шхуна плавно дрейфует под ветер. К ней медленно приближается подлодка.
И вдруг палуба шхуны в одно мгновение наполняется матросами, откидываются у бортов щиты, и оттуда выползают щупальца скорострельных пушек и автоматов. Раздается частая канонада гулких выстрелов. Стрельба ведется прямой наводкой, в упор…
Субмарина затонула ровно через полминуты после того, как с палубы шхуны раздался первый выстрел: за эти полминуты подлодка успела получить столько попаданий, что и половины их хватило бы на то, чтобы разделаться с нею.
Прохор Николаевич, когда шхуна вошла в бухту колхоза «Северная заря», решил сам доставить жену на берег. Он греб двумя короткими веслами, и маленький вертлявый тузик, за рулем которого сидела Ирина, при каждом движении вперед даже выпрыгивал из воды — такую силу вкладывал в рывки весел капитан «зверобойной» шхуны.
— Теперь ты все знаешь, — говорил он, выдыхая воздух в промежутках между гребками, как боксер между ударами. — Я не имел права рассказывать тебе о своей службе. Но ты сама все увидела, все пережила вместе с нами. Мои матросы — ты уже убедилась в этом — не так уж недисциплинированны. Я горжусь ими. А то, что грязны паруса и команда не по форме одета, так это лишь маскировка… Ты меня слушаешь?
— Конечно.
— Но думаешь о другом?
— Да так… Ты удивишься тому, что я думаю.
— Ну, а все-таки?
Ирина Павловна отогнала чайку, пытавшуюся сесть ей на плечо, смущенно улыбнулась:
— Вот, знаешь, к нам в институт доставили однажды водоросль «сарагоссу» длиной около двух километров. Она была очень старая, эта водоросль, и прожила, наверное, не меньше трехсот лет. Но когда Юрий Стадухин исследовал ее под микроскопом, то оказалось, что клеточки у нее совсем молодые… Мы так и не могли отыскать в ней следов старости… Вот так же и ты, Прохор!
— Что — я?
— Разве ты не понял меня?
— Признаться, нет.
— Я говорю, что ты напоминаешь мне эту «сарагоссу». Сколько лет прошло с тех пор, как мы увиделись впервые, я уже стала далеко не молодая, вырос наш сын Сережка, а вот ты… Конечно, ты тоже изменился, — добавила она, — но все-таки в тебе осталось очень много от прежнего молодого Прохора, которого я встретила тогда… Ты помнишь когда?..
— Скажи мне, — неожиданно спросил он и стал грести тише. — Скажи, как это получилось? Ведь когда мы встретились, я был самый простой, обыкновенный парень. И выпить любил, и гулял вовсю, а ты…
— Брось, — перебила она его, — обыкновенным ты никогда не был. Ты очень прост внешне, но сказать, что у тебя простая душа, я бы не смогла. Поначалу ты и мне казался одним из тех капитанов, у которых уже выветрилось из души все… Все, что делает профессию моряка заманчивой и тревожной. Но это не так…
Со шхуны доносился стук молотков, скрип блоков — на мачту поднимали новый фор-марса-рей. Шхуна выделялась на изумрудном фоне сопок и штилевой глади залива резким силуэтом, каждая ниточка снастей виднелась отчетливо, как на хорошей гравюре.
Прохор Николаевич перевел взгляд с корабля на жену, сказал:
— Сколько лет прошло, а я иногда еще спрашиваю себя: за что же она меня полюбила?
— А ты знаешь, Прохор, — чистосердечно призналась жена, — я полюбила даже не тебя, а все то, что тебя окружало. Ты как-то оказался в центре этого окружения, и на тебе сосредоточилось все мое внимание… Ты бы хотел повторить свою молодость?
— Ради тебя — да, а так — нет, пожалуй.
— А я бы хотела. И не только ради тебя…
Еще молодой аспиранткой она приехала в Мурманск, чтобы познакомиться с рыбными промыслами на практике. Соленый запах морских водорослей; город, в котором каждый третий умеет поставить парус; обветренные парни в матросских куртках, расхаживающие по улицам в обнимку; светлые жемчужные ночи под незакатным солнцем — все это вскружило голову, и она здесь же решила навсегда связать свою жизнь с этим городом и с этим океаном…
В «Квадрате 308», как назывался тогда маленький ресторанчик, собирались капитаны стоявших в порту кораблей. В воздухе густыми слоями плавал дым, в котором перемешивались все оттенки запахов, начиная с махорки и кончая ароматом гаванской сигары. Разноголосый гам, слагавшийся из нескольких языков и наречий, стоял в этом низком темном помещении. Клуба капитанов тогда еще не было в помине, и все совещания Происходили в «Квадрате 308», где за бутылкой пива выкладывались свежие новости с моря, шли азартные споры о способах лова. За этим-то и пришла сюда Ирина — послушать… И вот на середину зала вышел коренастый молодой моряк в рваном свитере под расстегнутым капитанским кителем. Отодвигая столы в сторону и расставляя на полу пустые бутылки и стулья, он расхаживал между этими «наглядными пособиями», показывая, как должен идти траулер, чтобы загрести в сети больше рыбы. Старые капитаны смеялись над ним, в глаза называли мальчишкой, а он, точно не замечая насмешек, упрямо продолжал вышагивать среди столов, метко парируя неуклюжие, как якорные лапы, остроты «стариков». Ирина уже поняла значение предметов, расставленных на полу, которые означали косяки рыбы и ход трала, и ее сразу заинтересовал этот парень в свитере, упрямые убеждения которого показались ей занятными. «Кто это такой?» — спросила она, и ей сказали, что это Прошка Рябинин, самый молодой капитан, а рыбы ловит больше «стариков», которые на промысле уже полвека. Все это еще больше заинтересовало Ирину, и в этот вечер она познакомилась с Рябининым.
Он называл ее почему-то «барышней», смущался в разговоре, не знал, куда деть свои грубые, потрескавшиеся от соли руки, но, когда она попросила его рассказать о промысле, он сразу оживился. «Так ловить рыбу, как ловили при царе Горохе, нельзя, — говорил он. — Вот мне ссылаются на норвежцев, а норвежцы-то сами научились промышлять у нас! Еще в прошлом веке финмаркенский губернатор докладывал в Копенгагене, что русские добывают рыбы больше, чем подданные его величества, короля датского…»
Потом они встретились еще раз, долго бродили по улицам, разговаривая до позднего вечера. Рябинин однажды смущенно предложил зайти к нему выпить чаю. Когда же он открыл дверь свой комнаты, Ирину поразила убогость обстановки. Грубая самодельная мебель и голые окна говорили о том, что в доме нет хозяйской руки. На столе стояла миска с засохшей, недоеденной кашей. В большой кастрюле плескалась живая рыбина. «Руки ни до чего не дотягиваются, — угрюмо оправдывался Рябинин. — Только закончишь один рейс, в новый уходишь». И неожиданно для себя Ирина вдруг захотела сделать что-нибудь хорошее этому сильному моряку: она решительно сбросила пальто и всю ночь мыла пол, перетирала посуду, варила обед. С этого дня началась для нее новая жизнь…
— Пожалуй, — сказала Ирина после долгого молчания, — я согласилась бы повторить молодость и ради тебя тоже. А ради нашего Сережки просто стоило бы повторить всю жизнь!..
Тузик, скрипя днищем, вполз на каменистую отмель. Прощаясь с мужем, Ирина спросила:
— Так ты идешь в Горло?
— Бить моржей и тюленей, запомни это, — ответил он и двумя взмахами весел снял шлюпку с мели.
Шли всю ночь по болотам. Через каждые полчаса останавливались, рубили хворост, клали гати. Лошади пугливо прядали ушами, пробовали копытом шаткую тропинку. Олени были смелее.
Зыбкая чарусная почва пружинила под ногой, гать тонула, сапоги заливало пахучей зеленой хлябью. Над людьми и животными густым кисейным облаком висели комары. Защищаясь от гнуса, солдаты курили махорку с примесью ольхового листа.
Шагавший рядом сержант сказал Аглае:
— На этом направлении, товарищ военфельдшер, в прошлую войну погиб писатель Диковский. У самого озера Суоми-Салми.
И, подбросив на спине солдатскую поклажу, добавил:
— Хороший был писатель! И человек тоже.
— А где же фронт? — спросила Аглая. — Идем, идем…
Левашев, поправляя на хребте оленя плоский ящик с минами, ответил:
— Как где?.. Здесь везде фронт.
Аглая недоверчиво посмотрела на шагавшего рядом ефрейтора — молчаливого, пожилого, но легкого на ногу человека.
— Это правда? — спросила она. — Или товарищ шутит?
Лейноннен-Матти, кивнув в ответ головой, объяснил:
— Вон там блестит — видите? — озеро Хархаярви, раньше мы стояли возле него, а сейчас, когда освободили Выборг, мы тоже продвинулись вперед. Финны занимают деревню Тиронваара, но мы выбьем их из нее. Слышите?
Аглая прислушалась. Где-то очень далеко потрескивали выстрелы «кукушек». Вторя им, в цепких зарослях трясинного кочкарника покрикивали кулики.
— Здесь их много, — сказал Левашев.
— Кого? — спросила Аглая. — Куликов или… Ой, что это? — вдруг вскрикнула она, невольно закрывая глаза руками.
— А вы не смотрите, — посоветовал Лейноннен-Матти, сдергивая с плеча винтовку.
Но, пересилив себя, Аглая снова посмотрела в ту сторону, где с дерева свешивался вниз головой труп женщины, в сером лыжном костюме с погонами на плечах. Длинные рыжие волосы ее разметались на ветру, лицо было страшным, веревочная петля сползла на узкие бедра.
— Боже мой, женщина, — тихо простонала Аглая.
— «Лотта Свярд», — коротко пояснил Левашев. — Задурили бабам головы, вот они и «закуковали», дурехи…
Грянул выстрел. Лейноннен-Матти с первой же пули перебил веревку, и мертвая женщина сорвалась с дерева, тяжко плюхнулась в болотную зелень. Долго кричало встревоженное воронье.
— Вам, я вижу, жалко ее? — сурово спросил ефрейтор, снова закидывая винтовку на плечо.
— Нет! — ответила Аглая. — Ведь она, может, наших столько убила…
— А вот мне жалко, — печально вздохнул Левашев. — Ну, что вот она лежит сейчас в болоте, и никто о ней не помнит. А ведь не будь этой проклятой войны, была бы матерью, на огороде бы копалась, счастлива была бы, может…. Эх, да что там говорить! — и он сокрушенно махнул рукой.
Впереди растянувшегося обоза заржала лошадь. Издалека донеслось ответное ржанье. Люди подтянулись, смолкли разговоры.
Левашев сказал:
— Сейчас будет дорога на Тиронваара…
Болота кончились. Почуяв твердую почву, обоз двинулся быстрее. Втянулись на взгорье, заросшее спутанным ельником, и увидели телегу, на которой лежали двое раненых. Пожилой карел с лицом, точно кора старого дерева, расправляя вожжи, говорил:
— Ушли лихтари из Тиронваара, сидели-сидели и вдруг сами ушли. Можете идти спокойно…
— Ну вот, елки зеленые, — рассмеялся Левашев, — ты, Матти, слышал? — сами ушли. Видать, понимают, что все равно выбьем… Садитесь, товарищ военфельдшер, на телегу, чего пешком-то идти, — предложил он Аглае, — теперь дорога пойдет хорошая. А вы позвольте спросить, по какому поводу к нам едете?
— Да я не к вам, — ответила Никонова, хватаясь за тряский переплет двуколки. — Мне от вас придется вдоль всего фронта проехать, а то забрались вы со своими лошадьми да олешками в такую глушь, что не каждый ветеринар до вас доберется.
— Выходит, вроде инспектора ветеринарного?
— Да, вроде так, — согласилась Аглая.
В полдень обоз с продовольствием и боезапасами пришел в оставленный финнами поселок Тиронваара. Было странно видеть пустые дома, на окнах которых белели чистенькие занавески, а в печах еще хранился жар недавно сгоревших дров.
Но на улицах не встречалось ни одного жителя, даже собаки и те не лаяли.
В штабе батальона, размещенном в доме священника, куда Аглаю вызвал капитан Керженцев, шла привычная подготовка к бою. Это было ясно со слов Керженцева.
— Финны ушли, — сказал он, — чтобы вернуться ночью без единого выстрела. Знаю их волчью тактику. С японцами воевал, с немцами воевал, но такого коварного и хитрого врага, как эти суомэлайнены, я еще не видел. Они думают, что мы нахлещемся спирту и завалимся спать. У них тут целый заводик был, на котором они из древесины гнали какую-то отраву. Так вот, товарищ военфельдшер, оленями и лошадьми займитесь потом, а сейчас я вам поручаю уничтожить запас спирта на заводском складе…
На помощь пришел Левашев. Во время пути они подружились, и Аглая уже знала, что солдат до службы был председателем рыболовецкого колхоза, что у него есть хорошая молодая жена Фрося и что он сам вообще «бо-о-ольшой любитель поговорить!». Даже в подвале гидролизного завода, куда они спустились, чиркая спички, Левашев не прекращал вести разговор.
Выпуская на землю ядовитую влагу, он говорил:
— И вот одного, товарищ военфельдшер, я никак не пойму… В восемнадцатом году, изволите сами знать, лахтари чего здесь только не творили! Мы им выход к морю Баренцеву уступили — живите спокойно! Так нет же, в тридцать девятом, пожалуйста, снова пошла катавасия. Уж, кажется, учеными должны бы стать — где там! Опять за Гитлером в войну сунулись. Ну, товарищ военфельдшер, как хотите, а на этот счет я свое особое мнение имею и в секрете его не держу. Хоть политруки и говорят нам, что наше отношение к малым странам должно быть исключительно гуманным, а все-таки здесь и финский народ виноват во многом…
Голова кружилась от спиртных испарений. Аглая выбралась из подвала на свежий воздух.
Вечерело. В небе проступали яркие дрожащие огни звезд. Легкая туманная дымка курилась над скошенными лугами. Вдали затаенно чернела полоска леса. За лесом — враг. А здесь все тихо и мирно, и олени, стоя посередине речушки, бьют копытами рыбу, радостно фыркают — лакомятся.
— Какой тихий фронт, — не переставала удивляться Аглая, — даже не верится, что идет война, странно как!..
— А война есть, — продолжал Левашев. — И вот я так думаю, товарищ военфельдшер, что эта война с Финляндией должна быть последней. И не только с Финляндией, но со всеми другими странами, большими и малыми… Что вы на это скажете?..
Теппо Ориккайнен поднял к избитому лицу ладонь. Обручальное кольцо, смятое ударом приклада, больно врезалось в сустав пальца. Палец не гнулся, и капрал, сморщившись от боли, сорвал с руки позолоченный ободок и отбросил в угол землянки.
— Что это? — сказал Суттинен, поигрывая под столом плетью. — Или жены у тебя нет?
— Нету, — ответил капрал, смахивая кровь с пальца. — Ничего у меня нету… И никогда не было!
Обер-лейтенант Штумпф вылил себе в стакан остатки коньяку из плоской черной бутылки; высоко запрокинув голову, выпил. Густо крякнул, загребая из тарелки горсть мелкой брусники, и обратился к Рикко Суттинену:
— Я думаю, лейтенант, все ясно. Дело этого бравого парня, — он кивнул на Теппо, — будет разбирать трибунал. И не ваш — финский, а наш — немецкий. Пусть-ка он посидит в тюремном каземате Петсамо…
Слегка пошатнувшись, обер-лейтенант встал и натянул перед зеркалом фуражку.
— Я пошел, — сказал он. — В три часа ночи, перед выступлением на Тиронваара, разбудите.
Когда за немцем закрылась дверь, лейтенант Рикко Суттинен перебросил через стол арестованному капралу сигарету и, покачивая головой с большими оттопыренными ушами, протянул:
— Дурак ты, Теппо Ориккайнен!
Капрал подобрал с полу толстую короткую сигарету (половина — табак, половина — опилки) и закурил от зажигалки, щелкнувшей, как взводимый курок. Пока он прикуривал, тусклый язычок фитильного огня золотил его круглую рыжую голову.
— Я не дурак, господин лейтенант. Просто мне надоела война. И не только мне, но и многим другим. Шюцкор затеял войну, пусть шюцкор и воюет. Довольно!
Зажигалка щелкнула снова — на этот раз как выстрел.
— Смотри, Ориккайнен, — прищурился Рикко Суттинен, — я жалею тебя, как хорошего выносливого солдата, хотя и не понимаю, что заставило тебя, настоящего финна, распространять большевистские листовки…
— Я же сказал — война.
— Великие испытания выпали не на одну твою долю. Наша прекрасная Суоми переживает великие события.
— Я устал, господин лейтенант, от этих «великих событий».
— Ну что ж, в казематах Петсамо ты славно отдохнешь…
Когда Ориккайнена увели, лейтенант послал денщика за ужином и достал из ящика письменного стола тетрадь в сафьяновом переплете. Рикко Суттинен считал себя человеком неглупым и на этом основании решил вести дневник.
Аккуратно поставив дату, он записал:
«Переговоры позорно затянулись. Рюти молчит. Пресса прикусила язык. Очевидно, Риббентроп предъявляет сейму чересчур жестокие требования. Таннер, съевший собаку в финансовых вопросах, попросту боится, как бы такое «сотрудничество» не выкачало из Финляндии все ее жизненные ресурсы. Штумпф в плохом настроении. Собственноручно избил прикладом капрала Ориккайнена, у которого нашли в матрасе красные листовки. В листовках наши военнопленные в России убеждают солдат переходить на сторону русских. Среди подписей, поставленных пленными, разглядел две знакомые фамилии моих бывших солдат. На три часа назначено наступление на Тиронваара. Предполагаю, что мой замысел окажется верным, и солдатам придется работать только ножами…»
Часы пробили полночь. В пристройке дома хозяйская корова монотонно жевала жвачку. За темным окном шумел вершинами лес. Плескалась вода в озере. Надсадно квакали лягушки. Офицер отложил тетрадь и стал ждать возвращения денщика…
В доме, где родился Рикко Суттинен, на стене гостиной, вправленный в черную раму, висел приказ Маннергейма от 23 февраля 1918 года. В нем генерал клялся, что не вложит меча в ножны до тех пор, пока последний воин Ленина не будет изгнан из Карелии, и что тогда будет создана мощная, единая и великая «Страна Суоми», которая раскинет свои пределы от Ботнического залива до Уральских гор и от дачных пригородов Петрограда до просторов Тиманской тундры… «Будущая граница Финляндии, — писал Маннергейм, — будет проведена так, что весь ингерманландский народ войдет в состав Финляндии. Петроград не может служить тому помехой».
С тех пор прошло немало лет, но для того общества, в котором родился и воспитывался молодой Суттинен, эти разжигающие аппетит слова приказа оставались в силе. Беспощадно вырубаемые леса с каждым годом отступали все дальше и дальше на север, и доходы лесопромышленного товарищества, куда были вложены капиталы семьи Суттинен, неумолимо катились под купол. Но там, за тенью пограничного столба, где звучала родственная речь карела, раскинулись лесные дебри, и если бы можно было присвоить эти богатства, то Рикко Суттинену не пришлось бы сейчас сидеть в этой избе, слушать кваканье лягушек и ждать денщика со скудным ужином.
В эту ночь никто не ложился спать. Солдаты в последний раз проверяли оружие; примкнутые к винтовкам штыки поблескивали настороженно и мрачно. Большая оранжевая луна светила как раз в окно сеновала, и ее неестественный свет усиливал впечатление от ночного мрака, наполненного таинственными шорохами.
Керженцев в накинутой на плечи шинели стоял в раскрытых воротах сеновала и курил, пряча папиросу в рукаве.
— А вы чего не спите, — сказал он Аглае, — вы не обращайте на нас внимания, спите. Когда финны придут, я шинель свою оставлю, а то холодно вам, наверное.
Он затоптал окурок громадным сапогом, тяжело вздохнул, и этот вздох отозвался под сводами сеновала.
— У меня вот тоже, — печально добавил он, — жена где-то воюет… Эй, Левашев!
— Я здесь, товарищ капитан…
— Матти давно к ручью ушел?
— Да вот уже полчаса, наверное.
— Черт возьми, — сказал Керженцев, — тьма какая! И тихо как будто…
— Может, не придут? — спросил кто-то в потемках, зашуршав сеном.
Немного помолчали.
— А мы уже здесь! — вдруг раздался из-за стены чужой злорадный голос, и в просвет окна влетела финская граната.
Керженцев кошкой подскочил к ней, ударом сапога вышиб ее за ворота сеновала. Аглая услышала взрыв и потрескивание досок, обжигаемых осколками. Левашев уже бросился наперерез убегающему лазутчику-финну.
— Ну, чего тебе надо! — сказал шюцкоровец по-русски, поднимая массивный «суоми». — Жить тебе не хочется?.. Так — на!..
Но не успел он вскинуть автомат — ткнулся в мокрую от ночной росы землю. На бегу перезаряжая винтовку, Левашев скатился с обрыва к ручью. Вдоль берега ярко пылали подожженные финнами стога сена. На опушке леса пулемет сосредоточенно дробил тишину ночи.
Расталкивая ногами черную воду, в которой колебались отраженные языки пламени, Керженцев крикнул:
— За мной, ребята!.. Где Матти?.. Кто его видел?..
Из кущи кустов, словно бешеные собаки, залаяли многозарядные «суоми». Протяжные крики финских капралов вязли в грохоте и свисте. Воздух пронизывал неистовый вопль:
— Аля-ля-ля!.. Аля-ля-ля!.. Аля-ля, ля-ля!..
Финский офицер в кепи с длинным козырьком размахивал пистолетом, звал солдат за собой:
— Хелла!.. Хелла кюон!.. Хелла, хелла…
Это был лейтенант Суттинен, и когда, пригибаясь под ливнем пуль, Керженцев выбрался на берег, Суттинен выстрелил в него несколько раз подряд. Керженцев упал и пополз обратно — к воде, грыз от боли речной песок.
— Капралы мои! — плачуще вскрикнул лейтенант. — Ориккайнен… тьфу, перкеле! Хаахти, отводи людей… Отводи!..
Пролетев около виска, впился в дерево и мелко задрожал тяжелой рукоятью чей-то пуукко.
— А… перкеле! — злобно выругался Суттинен и, выдернув нож, швырнул его в русского солдата, бежавшего прямо на него.
Но Левашев — это был он — успел пригнуть голову, как учил его Лейноннен-Матти, и стальное лезвие звонко царапнуло по каске. Солдат выпрямился, но Суттинена уже не было — трещали за ним кусты, скорбно ревел медный рожок; он играл отход, боль поражения, выплакивал в темноту потерю Тиронваара…
А невдалеке ефрейтор Лейноннен-Матти перегонял вброд через речку двух пленных шюцкоровцев. Финны брели по воде, спотыкаясь о камни, и, часто оборачиваясь назад, кричали в гущу леса:
— Эй, капрал… Хаахти!.. Выстрели в этого москаля, мы убежим… Капрал, выстрели!..
И они даже расступались перед ефрейтором, чтобы пуля не могла задеть их. Но сразу побежали быстрее, когда «москаль» на чистом финском языке прогорланил невидимому капралу:
— Вот только выстрели, собака! В тебя я не буду стрелять, а догоню и поведу вместе с этими дураками!..
Быстро догорали стога сена, смолкла стрельба, короткий бой затихал. Аглая наскоро перевязывала рану Керженцеву, и Левашев, светя ей карманным фонариком, тоскливо говорил:
— Не пришлось мне, товарищ капитан, расплатиться за вас. Убежал этот стервец, только козырек его длинный и видели…
Они встретились на улице. Самаров возвращался в экипаж, неся вместе с помогавшими ему матросами лыжи, футбольные мячи и перчатки для бокса.
— А-а-а, это ты… — неопределенно протянул Пеклеванный и шутливо поднес руку к козырьку своей щегольской фуражки. — Ты, я вижу, совсем тыловой крысой заделался… Ну, как живешь?
— Да, представь себе, неплохо, — сказал Самаров, отставая от матросов. — Вот видишь, спортинвентарь для экипажа достал. Полтора месяца хлопотал, а все-таки добился… Матросы рады будут!
— Что же, — спросил Артем, — ты всю войну думаешь в экипаже сидеть? Я бы на твоем месте считал себя обиженным судьбой… Так и зачах бы!..
Самаров пожал плечами:
— Ну, тебе меня не понять… Ведь лежит мое личное дело в Политотделе флота, и знаю: командование не забыло, что есть такой лейтенант Самаров. Надо будет — позовут…
— Ладно, — посмотрев на часы, сказал Пеклеванный, — я тороплюсь в штаб. — И небрежно, как бы между прочим, добавил: — Меня, понимаешь, орденом награждают…
— Что ты сделал?
— Да было одно тут дельце… Ну, прощай!
Этот короткий поспешный разговор Самаров вспоминал потом не раз и всегда почему-то считал его обидным для себя. Ну да! Ну, само собой разумеется, в такое горячее время лучше быть на передовой фронта. И все-таки напрасно Пеклеванный презрительно кривит губы: Олег Владимирович понимал, что и то дело, которое он выполняет, служит одному — победе; кроме того, по складу своего характера, Самаров никакое, даже самое пустячное, дело не мог исполнить плохо — и в этом была его главная заслуга.
Просыпаясь, он первым делом протягивал руку, чтобы включить радио. С фронта приходили вести о великих событиях, от которых тело сразу наполнялось свежей бодростью, хотелось быстроты, движения. Выскакивая на физзарядку, лейтенант становился впереди строя, и грохающая по камням колонна заспанных матросов выбегала на улицы поселка.
Допивая утренний чай, Самаров уже просматривал газеты, делал из них выписки — готовился к утренней политинформации. И когда в громадном экипажном клубе собирались матросы, он рассказывал им о положении на фронте, в стране, за рубежом.
— Враг, — говорил он, — уже испытал на себе пять ударов нашей армии, невиданных в истории войны по своей собранности и размаху. Освобождение Выборга явилось началом наступательных действий на севере, но когда будет нанесен врагу решающий удар в Заполярье и каким он будет по счету — неизвестно!..
А Мордвинов, который недавно по старой памяти пришел к своему аскольдовскому замполиту, сказал просто:
— Я за себя последнее время не ручаюсь: когда-нибудь сам к егерям в гости пойду. А то смотришь-смотришь, как они перед тобой по окопам бегают, аж злоба берет!
— Плохой ты солдат будешь, — ответил ему Самаров, — если без приказа воевать пойдешь.
— А мне вон ефрейтора дали, — застенчиво проговорил Мордвинов и показал новые погоны. — Предлагают на курсы лейтенантов идти учиться.
Одна рука у него была на перевязи, и Самаров спросил:
— Что-нибудь случилось?
— Это финны, — коротко ответил Мордвинов, потом сел на стул и, обхватив руками свою крупную голову, о чем-то тяжело задумался.
— Ты чего? — спросил Олег Владимирович.
— Да так…
— Может, есть хочешь, у нас обед скоро.
— Нет, спасибо, товарищ лейтенант, я посижу.
— Ну ладно, посиди тогда здесь, а мне на камбуз надо…
Оставив Мордвинова в своем кабинете, он вышел в коридор и зашагал вдоль длинного экипажного корпуса. До обеда кубрики пусты, только больные лежат на нарах, пользуясь роскошным правом не вставать при появлении начальства. А в полдень матросы возвращаются с работ, и камбуз ломится от тесноты.
Если ты настоящий политработник, будь добр проследить, чтобы весь личный состав остался доволен обедом. Это задача не из легких. И лейтенант лично проверяет хлебореза, за которым водились грешки уменьшать порции, ежедневно присутствует при заправке котлов. Если что не так — провинившемуся не поздоровится. На этот счет у Самарова рука безжалостная.
Безжалостна она и к «сачкам» — так зовут лодырей на флоте. Но и тут надо разобраться. Один «сачкует» потому, что болят зубы — попробуй придерись. Другой отлынивает от работы уже третий день, а на поверку оказывается, что у него разорвана обувь. Починить? А где? Значит, организуй, лейтенант Самаров, сапожную мастерскую или сам разувайся.
«Вот бы тебя, дорогой Пеклеванный, хоть один раз ткнуть носом в эти дела, — раздумывал Самаров, возвращаясь с камбуза, — интересно, что бы ты заговорил тогда?..»
Мордвинов сидел в той же позе, в какой его оставил Самаров; при появлении офицера он поднялся со стула, немного постоял и снова сел.
— Чего это ты сегодня такой пасмурный?
— Я?.. Да я всегда такой.
— Плохо быть всегда таким… Ну, рассказывай!.. Как ты в городе очутился, в госпитале был, что ли?
— Нет, на мне все, как на собаке, и без госпиталя быстро заживет. Я насчет курсов приехал, вот и зашел вас навестить…
— Вот оно что, — протянул Самаров, немного удивленно посмотрев на бывшего аскольдовского салогрея. — А я, грешным делом, подумал, что ты это так сказал, просто к слову… Значит, офицером решил быть?
— Офицером не офицером, а курсы решил кончить. Нас для морских десантов будут готовить. Месяца два проучусь, а там, смотришь, и наступление начнется. Вот я в десант и попаду как раз!
— Ну молодец, коли так, — весело сказал Самаров. — Ты за этим, наверное, и пришел ко мне — похвастаться?
— Да нет, товарищ лейтенант, зашел вот…
— Дело есть — говори.
Мордвинов поднял голову, печальными глазами посмотрел на своего бывшего замполита и признался тихо:
— Зашел вот… Тяжело мне, Олег Владимирович… Очень! Даже и не думал никогда, что так тяжело может быть человеку…
Усаживаясь за стол и открывая листок календаря, Самаров спокойно и громко отчеканил:
— Дурак ты!
Мордвинов шагнул вперед, перегнулся через стол:
— Это не разговор… Я к вам, может, как больной к врачу, пришел, а вы…
— А ну, сядь, — жестко приказал лейтенант и повторил с прежним спокойствием: — Дурак ты!.. И притом чего это от тебя водкой несет? Выпил для успокоения душевного?
— Немного, — ответил ефрейтор, усаживаясь на прежнее место.
— Ну и что? Легче стало?
— Да вроде чуть-чуть.
— Вот это и плохо, — сказал Самаров, — что тебе от водки легче становится. Один раз забудешься, второй раз к этому же способу вернешься, а там и пойдет… Конечно, дурак!
— Ладно, — отозвался Мордвинов, — не в этом дело.
— А я знаю, в чем тут дело. — Самаров захлопал ящиками стола, словно что-то отыскивая, и неожиданно в упор спросил: — Ну что?.. Ты все любишь ее?
Мордвинов молча кивнул.
— По-прежнему?
Мордвинов снова кивнул.
— А это, — замполит показал на забинтованную руку матроса, — выходит, смерти искал? Ох, Яков, Яков!.. Пропадешь ты.
— А и плевать, — ответил Мордвинов, — и не такие головы, как моя, пропадают!
— Верно, что не такие, — согласился лейтенант. — Так они зато уж если погибли — значит с пользой… Я, конечно, не знаю, что и как там у тебя произошло, но не советую лезть под пули. Вот, мол, она обо мне услышит!.. Знаю я, о чем ты можешь думать. Глупо все это!.. А уж тем более если офицером собираешься стать. Не только за себя, а и за людей отвечать придется…
— Все это я понимаю, — ответил ефрейтор, — а вот вы меня так и не поймете.
— Ну хорошо, — сказал Самаров, успокаиваясь, — ответь мне, чего ты от нее хочешь? Ну чего?.. Любви?
— Нет, что вы, этого не будет.
— Ну, а представь себе, что вот полюбила тебя. Заканчивается война, она дает согласие на брак… Ты готов к этому?
— Чудноў! — сказал Мордвинов и улыбнулся.
Зазвонил телефон. Сняв трубку и прикрывая ее ладонью, замполит сказал:
— Тогда чего же ты добиваешься? Чего тебе тяжело?..
Мордвинов послушал, как лейтенант разговаривает по телефону, и, словно отвечая на вопрос самому себе, произнес:
— Люблю вот ее, и все…
— Ну и люби, — ответил Самаров, вешая трубку. — А меня вот срочно в политотдел вызывают… Пойдем.
— Вы направляетесь на Рыбачий, — сказали ему в политотделе, — в морскую бригаду.
— Есть, на Рыбачий, — ответил Самаров.
— В личном столе оформите документы. Смените морскую форму на сухопутную. К трем часам в Мотовский залив уходит наш мотобот, так что вы не опоздайте.
— Есть.
— Ну, добро. Желаю удачи!
— Спасибо…
Пока дело шло об оформлении проездных, пропуска, аттестатов, Самаров сохранял невозмутимое спокойствие. Это спокойствие поколебалось, когда он пришел в баталерку сменить форму. Вместо черных суконных брюк ему достались грубые серые галифе с твердыми, почти негнущимися наколенниками. Китель заменила холодная, показавшаяся влажной гимнастерка. «Ничего, не одному мне, — утешал он себя, пытаясь укрепить на макушке головы пилотку. — Вся страна почти в таком одеянии ходит…»
— А сапоги?
Хозяин баталерки, пожилой, седоусый ефрейтор из нестроевых, которых в частях зовут папашами, бросил к его ногам грубые солдатские ботинки.
— Сапоги завтра будут, — сурово пообещал он. — Сегодня сапог нету. Надевайте эти, а на месте обменяете.
Делать нечего, надел он ботинки. Зашнуровал потуже, чтоб не хлюпали при ходьбе. Стал возиться с обмотками. Крутил их вокруг ног и так и этак, обвязывал шнурками — не получается.
Ефрейтор долго смотрел на его старания, потом подсел к Самарову и ласковым отеческим тоном, каким мать учит непонятливого сына правильно держать ложку, начал поучать; он даже назвал лейтенанта на «ты», очевидно, считая, что имеет право на это благодаря своему преклонному возрасту:
— Ты ее вот крутани, да и сюда. А оборотов, не забудь, надо восемь делать. Я-то уж это дело знаю, третью войну грохаю. Небось морские узлы вяжешь, а такую хреновину не знаешь, как закрутить. Привыкли в клешах ходить, как бабы в юбках, а того не понимаете, что в обмотках солдат во всей красе своей мужской появляется…
«Во всей красе своей мужской» появился Самаров на пристани. Трюм мотобота был рассчитан на десять бочек сельдей, но солдаты рабочего батальона, ехавшие в порт Владимир, забили трюм, как, наверное, не лежала и сельдь в бочках. Лейтенант остался на палубе, и мотобот медленно, как говорят моряки, «зачапал» по заливу; гулко стучала выхлопная труба, извергая едкий перегар выхлопных газов: «чап, чап, чап…».
Увидев, что офицер поднимает воротник шинели и зябко прячет руки в карманы, шкипер мотобота — здоровая грубоватая поморка с мужскими повадками — пригласила его в рубку.
— Эй, служивый, — сиплым голосом позвала она его, — забирайся в мою скворечню, не то ветер, как на плес выйдем, еще не так задует. Простынешь!..
Самаров поблагодарил и, входя в рубку, крепко захлопнул дверь. Шум волн, к которому привыкли уши, вдруг как-то странно стих, и от этого показалось, что чего-то не хватает.
Женщина вывела мотобот на середину фарватера и, поставив штурвал на стопор, стала есть хлеб, круто посыпанный солью.
— Хошь? — простецки, словно они были старые знакомые, спросила она.
— Нет, спасибо!..
— Мы, — разговорилась шкипер, — коренные, здешние. В Коле родились, в Коле и умрем. К морю тож сызмальства приобыкшие… Посмотри, служивый, — неожиданно сказала она, — глянь в иллюминатор: видишь, как море наше чистоту блюдет? Что ни вечер, то каждый раз всю дрянь, что накопится за день, обратно выносит…
По заливу, выносимая отливом, действительно плыла «дрянь»: плавник, дохлая рыба, радужные пятна нефти, камбузные отбросы и обрывки каких-то сетей.
И шкипер-колянка закончила с какой-то гордостью:
— Так и мы, мурманчане, никакую дрянь в своем краю не потерпим. Испокон веков иноземца напрочь выметали и сейчас тоже выметем!..
Впереди показался порт Владимир. Колянка вся как-то подобралась, застегнулась; отдавала команды, и голос ее был крепок и раскатист по-морскому. Самаров пожал ее локоть и, покинув рубку, чтобы не мешать, опустился в опустевший трюм.
Скоро движок заработал снова, и мотобот, кудахтая выхлопом, двинулся дальше. Олег Владимирович слез с трапа, лег на днище трюма под открытым люком, в котором виднелись небо с бегущими облаками и белые хлопья чаек, похожие на клочки чьих-то разорванных писем.
Он вспомнил Пеклеванного, раздумывал о мучительной любви Мордвинова, желал найти счастье этой женщине, что вела сейчас мотобот на Рыбачий, и на душе у него, хотя он приближался к фронту, было легко и покойно.
После глупой потери Тиронваара лейтенант Суттинен опять запил. На этот раз пил страшно. Иногда, бывая трезвым, прикладывал руку к груди, в которой с перебоями билось ослабевшее от алкоголя сердце, и тоскливо думал: «Надо бросить… да, надо. Нет того здоровья, что было раньше…»
И, жалея себя, плакал.
Но эта мучительная тоска, опостылевшая рота, печальный шум деревьев, крупные жирные лягушки, опостылевшая харя Штумпфа — все это вселяло в него еще большую тоску и какой-то неосознанный страх. Тогда он приказывал себе: «Нет!» А душа просила: «Дай, дай!» — и на столе снова появлялась знакомая всей роте плоская черная фляга.
Офицеры жили в полуразрушенном бараке, стоявшем на берегу лесного ручья. По ночам Суттинен просыпался от шумной возни, которую затевали крысы, отожравшиеся на убойной человечине. Не зажигая огня, лейтенант вынимал пистолет и, яростно бранясь, высаживал в визжащую темноту патрон за патроном. Молчаливый покорный денщик приходил по утрам и, забрав в каждый кулак по нескольку хвостов сразу, выносил из барака громадных лоснящихся крыс…
Однажды, заснув только на рассвете, Суттинен был разбужен громким захлебывающимся смехом обер-лейтенанта. Штумпф сидел на постели и, раскачиваясь и оттопыривая толстый зад, падал лицом в подушку — так ему было смешно…
— Вон… вон, — говорил он, протягивая руку, — ты только посмотри!.. Ха-ха… Ох-ха-ха!..
По тонкой, протянутой под потолком веревке, на которой сушились портянки, перебирался крохотный серый мышонок. Ему было очень трудно идти, он балансировал как мог, отдыхал, снова полз…
— А, гадина! — сказал Суттинен и выстрелил: мышонок расплылся в серо-красном пятне, пришпиленный к стене меткой пулей. — Вот это действительно смешно, — добавил он, заталкивая пистолет под подушку, и захохотал.
— Ну-у-у, — обиженно загудел Штумпф. — У вас, финнов, совсем нет чувства юмора. А как он смешно карабкался, этот мышонок!..
Размахивая полотенцем, расшитым русскими петухами, Суттинен спускался к ручью, когда увидел, что вброд переезжает легкая бричка командира полка. Самолично правя двумя поджарыми тонконогими лошадьми, в бричке, с непокрытой головой, сидел подполковник Кихтиля.
— Каппусивай?[235] — весело осведомился он, натягивая брезентовые вожжи. — Как дела?..
Лейтенант не приветствовал подполковника, даже не подтянулся, — Кихтиля, владевший гранитными разработками, был для него своим человеком; тем более что его каменоломни находились на территории отцовских вырубок «Вяррио».
— Дела? — зевая, переспросил он. — Да как вам сказать, херра эвэрстилуутнанти… Русские в таких случаях говорят только одно слово: ничего!
Кихтиля улыбнулся, ответил по-шведски:
— Боюсь, лейтенант, что дела у русских сейчас лучше, чем «ничего». Ну ладно, вы мойтесь, а я поеду к вам…
Завтракать решили под открытым небом, расстелив на траве походную бумажную скатерть. Несмотря на то что его полк отступал к старой границе, Кихтиля выглядел бодро и свежо; своей опрятной благообразной внешностью он выгодно отличался от офицеров своего полка. Единственное, что было неприятно в подполковнике, так это его зубы: почти квадратные, редко расставленные и необычайно крупные. Казалось, что этими зубами он может перегрызть ствол той старой березы, что росла перед бараком, а уж человеческую глотку — и подавно.
Суттинен долго мялся, не зная, каким образом вытащить проклятую черную флягу, потом не выдержал:
— Вы не откажетесь, херра эвэрстилуутнанти?
Подполковник внимательно прислушался к аппетитному бульканью, но пить не согласился.
— Нет, — сказал он, — у меня что-то с желудком…
Денщик подал отварную рыбу с гарниром из моченой брусники и распаренные в печи лепешки няккилейпя. Подполковник проследил за Суттиненом, и, когда тот стал наливать себе третью стопку, он придержал его за руку.
— По-моему, достаточно, — вежливо, но твердо сказал он. — Я приехал по делу, у меня с вами будет серьезный разговор…
— Антээкси, херра эвэрстилуутнанти, — извинился лейтенант и, завинтив флягу, стал хлебать густую простоквашу.
Для разговора они ушли в лес, подальше от людских глаз, и Суттинен поразился тому, что подполковник безо всякого стеснения стал ругать Рюти и Таннера.
— Два старых идиота, — говорил Кихтиля, закуривая шведскую сигарету. — Я не понимаю, на что они надеются, заключая договор с Риббентропом… Спрашивается: о какой военной активизации нашей Суоми может идти речь, если сами немцы уползают от русских на карачках?.. Поверьте мне, лейтенант, что нас может спасти сейчас только маршал Маннергейм. Он видит гораздо дальше наших министров, и он готов пойти на что угодно, лишь бы Суоми не истекла кровью до конца. Верьте мне!..
Суттинен быстро протрезвел.
— То есть, — спросил он упавшим голосом, — уж не хотите ли вы сказать, что наша Суоми…
— Да, да, лейтенант, — раздраженно перебил его Кихтиля. — Не бойтесь называть вещи своими именами… Война проиграна нами, это бесспорно!
Суттинен вяло опустился на кочку, злые рыдания сдавили горло. Он закрыл лицо руками, но слез не было:
— Суоми… бедная… маленькая… что с ней будет?.. Боже милосердный…
— Хватит, лейтенант! — прикрикнул Кихтиля. — Если вы так страдаете за Суоми, то лучше бы не отступали!.. Хватит, говорю я вам… Суоми еще воскреснет!..
Он поднял его за локоть, повел в чащу леса.
— Если москали оккупируют нашу страну, — медленно, с усилием проговорил Суттинен, — я покончу с собой и с легким сердцем отправлюсь в царство Туонелы.
— Это благородно, но — увы! — глупо.
— Херра эвэрстилуутнанти, все глупо в этом дурацком мире.
— За исключением войны с коммунистами, — закончил подполковник, улыбаясь.
С этого момента они заговорили как военные люди, и вечером Суттинен уже ехал на подводе к старой границе. На перекрестке двух проселочных дорог лошадей остановили свистом, и из лесу вышли навстречу капрал и вянрикки.
— Суоми — прекрасная? — спросили они.
— Нет, — злобно ответил Суттинен, — она — великая…
— Ну, тогда принимай! — и капрал стал грузить на подводу длинные тяжелые ящики, из щелей которых торчали промасленные тряпки.
— Сколько собрали? — спросил лейтенант.
— Для начала хватит, — засмеялся вянрикки. — Пять автоматов, двадцать три винтовки, из них шесть с оптическим прицелом, и восемь тысяч патронов. Вот только с гранатами плохо — всего восемьдесят штук.
— Ничего, — ответил Суттинен, закрывая ящики брезентом, — зато наш полк выделил две тысячи гранат… Садись, капрал… Лопату захватил?
— Даже две, — ответил капрал, залезая в телегу.
По твердой дороге, освещенной лунным светом, лошади бежали бойко. На старой границе Суттинен снова крикнул, что Суоми не прекрасная, а великая, и повозка с оружием пронеслась под шлагбаумом…
Они ехали в деревню Тайволкоски, где был родовой дом семьи Суттиненов и где сейчас умирал старый лесной барон.
— Хэй, хэй! — кричал капрал, дергая вожжи, и лошади быстро бежали в глубь притаившейся страны.
Хорошие, выносливые лошади — их дал Суттинену подполковник Кихтиля…
Рикко Суттинен уже знал от подполковника, что с отцом, который был давно болен гипертонией, случился удар после того, как немцы самовольно вырубили лучший лесной участок в среднем течении Китинен-йокки. Немецкое управление «Вермахт-интендант ин Финлянд» обещало наказать виновных, но компенсировать убытки отказалось. Немного оправившись от болезни, старый барон покинул Хельсинки и уехал в родовое поместье Тайволкоски, чтобы умереть в той бане, в которой родился.
В этой же бане родился и Рикко Суттинен, и он верил, что если не погибнет на фронте, то, состарившись, тоже ляжет умирать на черный, никогда не просыхающий полок. И сейчас, приближаясь к родной деревне, он тихо напевал старинную песню:
Есть в лесу для дуги черемуха,
есть в лесу для оглоблей рябина.
Запрягу я в телегу гнедого,
и не стану я медлить,
не оглянусь ни разу, ни разу,
не остановлюсь до тех пор,
пока в родимой Тайволкоски
не увижу дыма над отцовской избой,
пока не увижу, пока не увижу,
что топится родимая баня…
У крайней избы Тайволкоски, которая покосилась набок и была огорожена редким тыном, Суттинен вдруг спрыгнул с повозки, крикнул капралу:
— Спросишь дом Суттиненов, там покажут. А я сейчас вернусь…
На хриплый лай дворняги из окна высунулось сморщенное лицо старухи, и лейтенант почувствовал, что ноги с трудом слушаются его. Стукнувшись о низко нависшую гнилую притолоку двери, он шагнул в прохладную, застланную чистыми половиками горницу, и голос его дрогнул, когда он сказал:
— Тетушка Импи… Нянюшка, это я — твой Рикко…
Он обнимал старушечьи плечи своей кормилицы, вдыхал давно забытый запах ее избы, видел широкую лавку, на которой играл когда-то в детстве, и страшная злоба на самого себя душила его в этот момент.
— Рикко… мальчик мой, — кровинушка ты моя…
И лейтенант вдруг понял, что для нее, которая вскормила его своей грудью, он всегда останется мальчиком, чистым и хорошим. Ему стало жалко себя, своей загубленной молодости, стало жалко тех дней, которые он мог бы провести здесь и которые провел в огне, стонах и пьянстве.
— Лапсенхойтайя, — плача, выговаривал он, — моя добрая старая лапсенхойтайя… Ты любишь меня, да?.. Ты помнила обо мне, да?.. — И он целовал ее лицо, мокрое и соленое от слез, копившихся в глубоких морщинах.
Притихший и грустный от всего хорошего, что напомнило ему детство, подходил он к своему родовому дому. Надеялся застать отца в постели, умирающим и жалким, но барон, бодро опираясь на суковатую палку, расхаживал по загону питомника черно-бурых лисиц, играл с маленькими пушистыми лисенятами.
— Вот бы здесь, в питомнике, и закопать, — шепнул капрал, распрягая лошадей. — Никто не догадается…
— А-а-а, Рикко! — воскликнул барон, стряхивая лисенят, вцепившихся ему в штаны. — Вот не ожидал… Ну, здравствуй, мой soturi…[236] А где же Виипури, где Сортавала?.. Я думал, что мой сын давно в Пиетари разгуливает по Невскому проспекту с румяными русскими нэйти!..
— Брось шутить, isa! — сурово сказал лейтенант. — Война еще не кончилась…
— Кончилась, — засмеялся барон, двигая седыми бровями, под которыми голубели молодые глаза. — Ты не был в Хельсинки и не видел, что творилось там, когда пала Viipurin linna… Кончилась, и слава Богу, что кончилась, — упрямо повторил он, поднимаясь на дубовое резное крыльцо.
Хорошо отдохнув после дороги и велев управляющему как следует протопить баню (он собирался попариться перед отъездом), Рикко Суттинен поднялся наверх — к своему отцу. Барон сидел за столом в застекленной веранде и, попивая крепкий тодди, считал на счетах.
— Тебе нельзя пить тодди, — сказал ему сын, — ты сам знаешь, какое у тебя здоровье.
— Если послушать врачей… Семь тысяч триста восемь… То в этом мире… обожди, плюс четыреста сорок… Можно пить только простоквашу… Вот! — закончил барон считать. — Требуется два годовых дохода с «Вяррио», чтобы окупить вырубленный немцами лес на Китинен-йокки…
Закуривая сигарету и выпуская струю дыма на мотылька, бившегося о толстое стекло лампы, молодой барон сказал:
— У меня к тебе просьба, isa. Передай управляющему, чтобы всех лисиц загнали до утра в будки.
— Что ты хочешь делать в коррале?
— Я тебе всегда доверял, isa, и доверяю сейчас… Война потому и не кончилась, что не может кончиться с приходом русских. Мне надо запрятать оружие. Оно пригодится нам для партизанской борьбы…
— Я сейчас спущу тебе штаны, сяду тебе на голову и… Вон! — вдруг крикнул старый Суттинен, запуская в сына счетами. — Довольно наша Суоми настрадалась от бахвальства таких сопляков, как ты!..
Лейтенант отскочил к двери, и старинные счеты, ударившись о косяк, разлетелись костяшками, которые вдруг весело закружились по комнате.
— Ты ошибаешься, isa, — как можно спокойнее сказал он отцу. — На этот раз за моей спиной стоят высокопоставленные лица из самого «Палацци мармори» на Кайво-пуйсто в Хельсинки… Ты напрасно так… Совсем напрасно!
— Высокопоставленные лица… Высокопоставленные лица, — кривляясь, передразнил его барон и раздавил мотылька пальцем. — А отец у тебя — кто? Не высокопоставленное лицо?
Подходя к столу и примирительно улыбаясь ничего не значащей улыбкой, Рикко Суттинен сказал:
— Я бы не советовался с тобой, isa, если бы не знал, что ты любишь свою страну. И это нужно для нашей Суоми…
— Хлеб, хлеб, а не оружие! — закричал старый барон. — Хлеб, доски, горох, бумага, гранит, целлюлоза — вот что нужно нашей Суоми, чтобы она не подохла с голоду!..
Наливая большой стакан тодди и выпивая его одним глотком, лейтенант понял, что сейчас сорвется, и — сорвался.
— Оружие дороже золота, — сказал он, ловя себя на мысли, что хочет выплеснуть остатки вина в багровое лицо старика. — Золото покупает, а оружие берет — даром… Я передавлю всех твоих лисиц и закопаю свое «золото» там, где хочу…
Хватаясь рукой за сердце, барон сдавленно прошептал:
— Уходи… Уходи, или я перепишу завещание на Кайсу…
— Ты?.. На Кайсу? — рассмеялся Суттинен-младший. — Никогда ты не сделаешь этого… Никогда, если не хочешь, чтобы она раздарила твой лес по частям своим любовникам!..
Жадно хватая воздух широко раскрытым ртом, барон еще больше побагровел.
— Пусть… да, пусть дарит… Но только не тебе… не тебе… до-очери!.. Пусть…
И, стягивая со стола вместе с бумагами клеенчатую скатерть, он вяло сполз на пол со стула.
— Врача! — крикнул напуганный лейтенант, но старый барон, услышав его голос, яростно прохрипел:
— К черту врача! Хочу знахаря!.. Зовите одноглазого Иони из Нуккари…
Вечером, когда Рикко Суттинен, выпив водки, успокоился и дожидался капрала, которого он послал закопать оружие в соседнем лесу, пришел управляющий:
— Баня готова, господин лейтенант.
— Хорошо. Как отец?
— Старые люди крепкие. Ему стало лучше.
— Ладно. Приготовь мне веник.
— Слушаюсь. Разрешите идти?
— Обожди. Водку пьешь?
— А кто не пьет?
— Это верно, — невесело рассмеялся лейтенант, разливая водку по стаканам. — Так, значит, говоришь, лучше?
— Да, гораздо. Одноглазый Иони еще вашего деда лечил.
— Ну ладно, пей…
Управляющий выпил, почтительно остановился в дверях.
— У меня есть хороший веник, — сказал он. — Жена засушила его, когда листья на березе были еще клейкие.
— Вот ты мне его и давай… Обожди, не уходи!
— Я жду, господин лейтенант.
Немного помявшись, Суттинен спросил:
— Слушай, в вашей Тайволкоски вдов много?
— Третий год воюем, — вздохнул управляющий.
— А я их знаю?
— Да, наверное, помните… Вот Хильда Виертола, Минна Хялле, Венла Мустамяки, Хинрикке Ахо, Майя Хюверинен…
— Хватит перечислять.
— Как угодно господину лейтенанту.
— Хм… а Венле — сколько?
— Тридцать пять.
— Стара. А Хинрикке?
— Двадцать восемь.
— А помоложе нету?
— Есть, господин лейтенант. Вот, например, Лийса…
— А как она… ничего?
— Хороша.
— Ну, так вот что. Пусть придет в баню. Скажи ей, что господину лейтенанту надо сделать массаж… Понял?
— Будет исполнено.
Управляющий ушел. Суттинен, собирая белье, не переставал ругаться.
— Черт возьми! Воюешь, воюешь, словно проклятый, даже о бабах подумать некогда… Ну как? — спросил он капрала, появившегося в дверях. — Все благополучно?
— Да вроде все. Вот только какая-то старуха собирала там хворост и видела, как я закапывал…
— И ты… отпустил эту старуху?
— Что вы, господин лейтенант! Я же ведь понимаю…
— Ну и правильно, — похвалил его Суттинен. — Сейчас я схожу в баню, а потом мы поедем обратно на передовую… Не хочется, наверное?
— Почему?.. Я уже привык, господин лейтенант.
Когда они отъехали от деревин, навстречу им попалась грузная старинная колымага, в которой сидели пастор и местный нотариус.
— Вы куда едете, господа? — спросил их лейтенант, почуяв недоброе в их поспешности.
— В деревню Тайволкоски, — тонким голоском кастрата ответил нотариус, а пастор глухим басом добавил:
— Говорят, что барон Суттинен решил переписать завещание с сына на имя дочери… Вот мы и едем!
Рикко Суттинен снял с повозки страшный черный «суоми», угрожающе щелкнул затвором и сказал:
— Ну так вот что, господа!.. Если вы сейчас не повернете своих лошадей обратно, то я…
— Мы повернем, мы уже поворачиваем! — в один голос закричали пастор и нотариус, и через несколько минут колымага скрылась из виду…
— Ну показывай — где? — сказал лейтенант, идя за верным капралом в гущу леса, росшего возле дороги; он внимательно осмотрел место, где было закопано оружие, и спросил: — А старуха?
— Я ее оттащил вон туда, господин лейтенант…
Суттинен забрался в непроходимый бурелом, развел руками заросли молодого ельника и увидел старуху. Она лежала, ткнувшись в сырой мох и обхватив затылок жилистыми руками. Лейтенант подошел к ней ближе, носком сафьянового сапога поддел за плечо и легко перевернул на спину ее дряблое тело…
Перед ним лежала его старая няня и кормилица.
Вчера, приведя шхуну в Кольский залив, он зашел за женой в институт.
Ирина Павловна была занята.
Их супружеская жизнь протекала в постоянных разлуках, и первые мгновения встреч, которые всегда особенно радостны, потому что они первые, часто приходилось проводить на людях. Они оба давно привыкли к этому, и сейчас, взяв в свою широкую ладонь мягкую руку жены, Прохор Николаевич почувствовал легкое пожатие, как бы говорившее: «Я рада, очень рада видеть тебя, капитан».
А показав глазами на Юрия Стадухина, сидевшего напротив, Ирина Павловна сказала другое:
— Вот, покидает кафедру…
Здороваясь, молодой аспирант встал:
— Да, ухожу…
— Куда же? — удивился Прохор Николаевич.
Перетянутый клеенчатым передником, на котором еще блестела чешуя рыб, Стадухин улыбнулся:
— На фронт, товарищ Рябинин. Ведь я — офицер запаса…
Прохор Николаевич заметил, что во время разговора жена как-то странно поджимает под стул ноги, словно прячет их. И после ухода Стадухина он сказал:
— А ну, покажи, что у тебя там!
Она засмеялась и вытянула ноги, обутые в потрепанные туфли. Правая туфля еще держалась, но на левой каблук был готов вот-вот отвалиться.
Словно оправдываясь, жена сказала:
— Сережка мне в прошлом месяце набойки поставил, а все равно носить их уже нельзя. Совсем стерлись…
Рябинин отметил про себя, что Сережка молодец. Капитан не был скуп, но любил носить вещи бережно. И сейчас ему нравилось, что занятый службой на катере сын все-таки нашел время починить матери обувь…
Ночью, когда Ирина спала крепким сном усталого человека, капитан вышел на кужню и, стараясь не шуметь, долго возился с туфлями жены. Выворачивая щипцами длинные шлюпочные гвозди, загнанные в каблук перестаравшимся Сережкой, он хмурился: «Все-таки сыну еще учиться и учиться».
К утру, довольный своей работой, Прохор Николаевич поставил туфли на прежнее место. «Ладно, — думал, засыпая, — неделю еще пробегает, да надо уж и новые покупать, а то нехорошо получается: научный работник, и — туфли!..» Стало почему-то смешно, так и заснул с улыбкой на крепко сжатых, темных от ветра губах…
Днем сходил на шхуну, принял рапорты от вахтенной службы и, взяв за месяц вперед зарплату, отправился на рынок. Вещи продавались на вершине горы, и Прохор Николаевич, преодолев скользкий глинистый подъем, влился в толпу. На первый взгляд казалось, что здесь можно приобрести все, но это первое впечатление было ошибочным.
Рябинин часа два «тралил» туфли по сходной цене, пока, наконец, не махнул рукой и стал уже спускаться с холма в город. Но неожиданно остановился, привлеченный тесной кучкой людей. Прохор Николаевич протиснулся в толпу, взглянул. То, что он увидел, заставило его потерять обычное, редко покидавшее его спокойствие.
На земле сидел демобилизованный Хмыров, уже без погон, но еще в бескозырке с ленточкой «Аскольда». Он раскладывал перед собой веревочку, образуя две петли, и предлагал сунуть в одну из этих петель палец. Потом передергивал шнурок, и, если палец не попадался в петлю, значит, проигравший, зло ругаясь, бросал матросу пятерку.
Раскидав своими могучими плечами толпу зевак, к нему протиснулся Рябинин и сунул палец в петлю.
— Тяни! — крикнул он.
— Товарищ капитан-лейтенант…
— Тяни! Сто рублей ставлю…
Матрос увидел перекошенное от злобы лицо своего бывшего командира и, струсив, дернул за веревочку. Толпа надвинулась сзади, жарко задышала в затылок капитана. Шнурок, загребая пыль, пополз и освободил палец. Рябинин проиграл.
Отсчитав деньги, он бросил их в лицо Хмырова:
— Держи!..
— Прохор Николаевич, — жалобно промямлил матрос, — не могу я с вас деньги брать…
— С других брал, а с меня не можешь?
— Товарищ капитан-лейтенант…
— Я тебе что сказал! Вяжи свой гордиев узел.
Трясущимися руками Хмыров разложил петлю. Рябинин, присмотревшись, опять поставил палец.
— Тяни! Двести ставлю…
Палец плотно обвила петля, Рябинин выиграл. Хмыров виновато моргал глазами.
— Ставлю снова!
И опять выиграл Рябинин. Толпа за спиной подламывалась от злорадного хохота. На этот раз у Хмырова не хватило денег расплатиться.
Тогда капитан застегнул свою куртку и сказал:
— А ну пошли.
— Куда, Прохор Николаевич?
— В милицию. Там играть будешь…
Но в милицию Рябинин его не повел. Они прошли на территорию Рыбного порта, и там, в проходе среди нагромождений рыбной тары, скрывавшей их с головой, состоялся разговор. Рябинин, словно забыв о матросе и быстро шагая впереди, неожиданно остановился так резко, что Хмыров даже наскочил на него по инерции и тут же отлетел в испуге обратно.
— Ну? — спросил Рябинин. — Разве для этого тебя Мацута учил вязать узлы?
— Да я скоро уеду, товарищ командир, мне здесь и климат никак не подходит…
— Молчи, — оборвал его Рябинин. — Девять лет здесь служил — все ничего, а сейчас климат не нравится?!
Хмыров, нетерпеливо переступая с ноги на ногу, заскулил:
— Войдите в мое положение… В деревне немцы избу сожгли, все хозяйство порушили, а что я приеду — кому польза? Один бушлат на плечах. Это после девяти-то лет службы! Да ведь я, Прохор Николаевич, с моряков ничего не брал.
— Снимай ленточку! — остервенело крикнул Рябинин. — Не позорь корабль! Подлец ты!..
У матроса задрожали губы.
— Товарищ командир… Что угодно, только не ленточку. На всю жизнь память… Вспомните, как вместе по Новой Земле шли… Ради этого… Ну, избейте меня, а?.. Все равно никто не узнает. Только ленточку…
Но Рябинин, круто повернувшись, уже шагал дальше. Через несколько минут они были в кабинете главного капитана рыболовной флотилии. Пожимая через стол руку Дементьева, Рябянин говорил, показывая на Хмырова:
— А я вам пополнение привел. Примите, Генрих Богданович! У него и стаж наплаванности немалый, и промысловое дело знает…
Дементьев сказал:
— У нас на траулерах как раз не хватает полного штата. Приходится даже привлекать к промыслу женщин, знающих рыбное дело. Мы каждому специалисту рады. А на «Рюрике» имеется свободное место боцмана…
— Ну, нет, — проговорил Рябинин. — Пусть поработает сначала засольщиком или матросом. Для повторения, так сказать. А там будет видно.
Прощаясь с матросом, Рябинин передал ему деньги:
— До первой получки проживешь с музыкой. А за тем, как работаешь, буду следить. Ясно?.. Иди…
— Спасибо и до свидания, Прохор Николаевич.
— Всего хорошего, граж-да-нин Хмыров!..
Вечером матрос пришел на траулер «Рюрик», на мачте которого развевался, хлопая косицами, стахановский вымпел. И, посмотрев на него, Хмыров вспомнил «Аскольд», вспомнил его высокие мачты, никогда не расстававшиеся с этим флагом.
Теперь нет «Аскольда»…
Матрос поставил на палубу свой сундучок и вздохнул: жизнь начиналась заново, сейчас он матрос, это верно, потом станет боцманом.
Он осмотрелся, невольно радуясь привычной обстановке корабельного уюта. Из трубы поднимался кверху дрожащий, как отражение в воде, дымок, и чайки, распластывая крылья, парили над трубой, отдыхая. Из трюмов знакомо пахло рыбой, на бортах сушились вороха тралов. А на тонком леере, протянутом вдоль полуюта, висело выстиранное матросское белье; среди грубых рыбацких штанов — пукс — трепыхались на ветру женские сорочки.
Хмыров грустно усмехнулся, когда увидел одного из таких «матросов». Какая-то девушка в тельняшке, плотно обхватывающей маленькую девичью грудь, красила кожух машинного отделения. Привычным глазом он успел заметить все: и то, что кисть в ее руке не «играет», и то, что краски уходит слишком много.
— Эх, ты! — сказал он, подходя к девушке и отбирая кисть из ее тонких пальцев. — Разве так красят! — И, подсев ближе, стал объяснять тоном старшего: — Столько краски на флейц только англичане берут. Ну, это их собачье дело, зато у них борта всегда шелушатся. А ты вот так обмакни ее и веди под сорок пять градусов… Видишь, как я!
— Уже учишь? — раздался за спиной знакомый голос.
— Учу, — сказал Хмыров, оборачиваясь и протягивая Корепанову руку. — А ты тоже здесь?
Отошли в сторонку. Сели на доску рыбодела.
— Рыбный мастер у вас где?
— В консервном отсеке. А что?
— Я к нему. Пусть проведет к капитану. — И, протягивая коробку папирос, предложил: — Закурим?
— Нет, я бросил.
— Чего так?
— Легкие, — ответил Корепанов и, постучав себя кулаком по груди, закашлялся. — Это у меня, брат, от студеной воды. Много я поплавал тогда, когда «Аскольд» на дно пошел…
Махнув зачем-то рукой, Хмыров спустился в консервный отсек. У двери в отсек, загораживая широкой спиной проход, стоял рыбный мастер, одетый в высокие, по пояс, кожаные пуксы. Хмыров хлопнул его по спине:
— Эй, мастер!
Мастер повернулся, и матрос в удивлении отступил назад: перед ним стояла тетя Поля.
— Ты чего это, дьявол, меня бьешь! — обрушилась она на него. — Я тебе не девка, чтобы играться тут с тобой… Сказывай, зачем пожаловал? Я рыбный мастер!..
И, докладывая по всей форме о своем прибытии на «Рюрик» для прохождения службы, Хмыров горестно размышлял:
«Тетя Поля — это не Антон Захарович, она те покажет, как чай на клотике пьют. И ленточку с ней не так-то легко заработаешь!..»
— Эй, капрал, принимай!..
Окошечко в железной двери откинулось, образовав что-то вроде маленькой полочки, и широкая рука охранника с тупыми грязными ногтями поставила на эту полочку дымящуюся миску с супом.
— Сегодня твоя рыжая потаскуха Финляндия приняла условия нового военного договора с Германией, — объяснил ему охранник, показывая глазами на миску с супом. — Твой Рюти договорился с нашим Риббентропом. Наконец-то!.. В честь этого мы тебя накормим до отвала. Жри, рыжий!..
Теппо Ориккайнен сел на табурет и, поставив на колени миску, стал быстро есть. В каземате Печенгской военной тюрьмы, где от сырости ломило кости, согреться можно было только тем, чтобы как можно скорее наглотаться горячей похлебки. На веснушчатом лбу капрала выступил пот; он допил остатки супа через край миски и облизал ложку.
Теперь, когда до следующего обеда оставались ровно сутки, время заполнялось тоскливым ожиданием решения трибунала. Конечно, ему грозит расстрел, но, может быть, это военное соглашение, о котором так много говорили на фронте, как-то отразится и на его судьбе?..
С улицы раздался топот марширующих солдат и медные звуки оркестра. Придвинув табурет к наружной стене, финский капрал встал на него и подтянулся руками на прутьях решетки. Из окна открылся вид на город, раскинувшийся в разложьях гор, далекая голубизна Петсамо-воуно-фиорда. Над зданием таможни разворачивались два флага: немецкий и финский; один был пересечен черным крестом, другой — голубым.
По улице, в сторону плаца гарнизона, проходила колонна горных егерей и тирольских стрелков. За ними, отбивая шаг, двигался батальон шюцкоровцев. Солдаты шли без оружия, с непокрытыми головами. Рукава были засучены, и воображение почему-то дорисовало в их руках топоры, отчего казалось, что все они идут рубить мясо.
— Прочь от окна! — раздался голос охранника. — Застрелю тебя, рыжая скотина!..
Теппо Ориккайнен спрыгнул с табурета, криво усмехнулся:
— Стреляй!..
Высоко выбрасывая ногу и ставя ее на всю подошву, Пауль Нишец шагал в первом ряду колонны. Ритмичный марш, исполняемый оркестром с преобладанием флейты и барабана, вселял в ефрейтора бодрость, которой недоставало последнее время.
Музыка неожиданно напомнила ему былое: парашютный десант над Критом, блиц-марш через Фермопильское ущелье, триумфальное шествие по озаренным солнцем площадям Афин; о боях весной 1940 года под Нарвиком, хотя он и носил за него нашивку, ефрейтор вспоминать не любил — там его здорово ранило в схватке с английскими «коммандос»…
Рядом с ним сейчас шагал Франц Яунзен и, пользуясь тем, что оркестр заглушал его слова, говорил ефрейтору:
— Вдумайся, Пауль, в смысл наших поражений. Я не верю в ослабление нашего военного потенциала, как не верю и в усиление русского. Все это листовочные бредни большевиков. Но с 1941 года мы все-таки что-то потеряли, а русские что-то нашли… Виновато бюргерское самомнение наших генералов, разврат в умах нижних чинов. Вчера какая-то сволочь говорила, что после Сталинграда надеяться на победу глупо, и вообще, мол, зачем немцу лапландские горы, когда у него в Саксонии есть свои горы ничуть не хуже этих… Вот что мы потеряли, Пауль, и я был вынужден доложить об этой сволочи лейтенанту Вальдеру…
Складом своих мыслей Франц Яунзен напоминал Нишецу погибшего на кордоне Карла Херзинга. Это было молодое поколение гитлеровской молодежи, — не чета таким, как он, и Пауль Нишец превосходно сознавал это. Он лишь не понимал, что ему делать: завидовать этому «святому горению» буйных голов или, наоборот, пренебрегать им.
— Только трусливые псы, дрожащие над своей шкурой, могут видеть в победах русских закат Германской империи, — злобно говорил Яунзен, размахивая длинными руками. — Честный немец до конца останется верен своему фюреру, интуиция которого спасет нас от поражения. Я не знаю, что это будет, — новое секретное оружие, примененное в момент наивысшей кульминации, или же неожиданный поворот в сторону содружества с англосаксами…
Оркестр закончил играть марш, и Франц Яунзен смолк, чтобы его не услышал шагавший впереди строя лейтенант Вальдер. Войска вступили на плац городской площади. Раздались команды на немецком и финском языках. Отчеканив последний шаг, солдаты остановились.
Батальон шюцкоровцев был повернут лицом к строю егерей. Очевидно, такое расположение должно было свидетельствовать о единении двух союзных наций. Когда стихли последние команды, на середину плаца выкатился юркий «опель-капитан». Из него вышли войсковой инструктор по национал-социалистскому воспитанию оберст фон Герделер, представитель финского командования и фюрер местного туземного населения князь Мурд, с лицом, опухшим от беспробудного пьянства. Генерал Дитм никогда не забывал выдвинуть этого лопаря в качестве наглядного показа облагораживающей роли немецкой цивилизации по отношению к туземцам, и сейчас князек рассмешил солдат своей важностью и одеждой, обшитой цветными лоскутками и перьями…
Представитель финской армии, нервно застегивая и расстегивая перчатку, остался стоять около машины, а инструктор широкими шагами выступил на середину плаца.
— Солдаты! — патетически воскликнул он, подняв руку. — В пору великих испытаний, павших на долю немецкого народа, в пору неверия и смятения в душах слабых, когда врагу ценою колоссальных потерь удалось поколебать устои наших завоеваний, свершилось то новое и благостное, что вселяет в нас прежнюю твердость и веру в победу… Две великие нации, разделенные пространством Балтийского моря, но свято верящие в одни и те же идеалы, снова протянули друг другу руки помощи, заключив новый военный договор. И отныне возросшие силы объединения немецкого и финского народов сокрушат на своем пути оплот мирового коммунизма — Советскую Россию!..
Когда Герделер закончил свою речь, егеря три раза отрывисто прокричали «хох», а финны свое протяжное «х’ураа!». Потом оркестр исполнил гимн Германии, гимн Финляндии, и торжественный митинг, организованный по случаю нового военного соглашения, закончился…
Вечером под навесом скалы, на которой в начале войны каким-то егерем было написано известью: «Эльза, целую тебя из Петсамо!» — открылся солдатский кабак. Старый финн Илмаринен, хозяин этого заведения, сидел в углу под портретом маршала Маннергейма и хмуро посматривал на веселящуюся солдатскую братию. Три его дочки — Руфь, Хильда и Рекина — едва успевали разносить кружки с пивом и прятать за чулок финские и немецкие марки.
Держась особняком от серой солдатской массы, около помоста эстрады расположились матросы с подлодки Ганса Швигера, возглавляемые своим бородатым боцманом. Матросы много пили, играли на губных гармошках и наверняка хотели подраться. Это были здоровые, рослые парни в черных свитерах с белыми орлами на груди, и старый Илмаринен опасливо следил за буйным весельем молодых зверей, грозящим перейти в страшную puukkotappelu.[237]
Пауль Нишец сидел рядом с Яунзеном и слушал, как тот, разгоряченный шнапсом и обстановкой кабака, напоминавшего ему попойки в студенческой корпорации, говорил, все время поправляя очки на тонкой вспотевшей переносице:
— Страшно только одного… Часто дети умирают еще во чреве матери, и мать, сама того не зная, с любовью вынашивает в себе этот мертвый плод. Так вот, я говорю, страшно, как бы этот договор, заключенный нами с финнами, не оказался также мертворожденным. Быть может, мы не успеем даже насытиться всеми благами этого договора.
— Ты думаешь, Франц, русские скоро попрут нас отсюда?
Яунзен бросил в пиво щепотку соли. Смотря на бегущие со дна пузырьки, резко ответил:
— Ерунда!.. То, что русские прошли линию Маннергейма за одиннадцать дней, еще ничего не говорит. Лес, никель, абразивы, рыбу, меха — мы удержим за собой!..
Старый Илмаринен послал на эстраду свою младшую дочку Хильду, и она на скверном немецком языке спела песенку, заученную ею со страниц солдатского песенника:
Прочь, прочь руки —
Ты только фельдфебель,
А я мечтаю о лейтенанте.
Мой лейтенант служит
В генеральном штабе,
И любит меня он изысканно.
А что можешь предложить мне ты,
Солдат, вылезший из грязного окопа?..
Неожиданно в дверь кабака, стуча прикладами, ввалился патруль.
— А ну, расходись! — зычно крикнул еще с порога пожилой фельдфебель с короткой толстой шеей. — Господин Илмаринен, закрывайте вашу лавочку… Есть приказ свыше о закрытии всех увеселительных заведений впредь до особого указания командования. Вот, читайте!..
И фельдфебель прикрепил к стене оправленный в черную рамку приказ о всеобщем трауре по поводу нового окружения под Минском тридцати немецких дивизий.
После короткого временного затишья войска белорусских фронтов взломали немецкий фронт сразу на нескольких решающих направлениях. Горные егеря генерала Дитма как-то даже пропустили мимо ушей тревожные вести о наступлении войск Карельского фронта вдоль участка Кировской железной дороги между городами Подпорожье, Свирьстрой и Вознесенье. Внимание Лапландской армии было привлечено белорусскими событиями, где удары Красной Армии следовали один за другим, как удары молота в руках могучего кузнеца:
прорыв южнее и северо-западнее Витебска,
выход к реке Западная Двина;
прорыв на оршанском направлении;
прорыв на могилевском направлении;
прорыв на бобруйском направлении.
В течение нескольких дней немцы сдали восемь городов: Витебск, Жлобин, Оршу, Могилев, Шклов, Быхов, Бобруйск и Осиповичи. Советская Армия стояла уже на подступах к столице Белорусской ССР — Минску…
Собираясь в блиндажах вокруг печурок, завешанных мокрыми носками и портянками, от которых исходил одуряющий запах, горные егеря хмуро переговаривались:
— Да, если и у нас, в нашем Лапланде, будет такой же удар, как в Белоруссии, то…
И они испуганно замолкали, оглядываясь на дверь, откуда мог появиться офицер. А кто-нибудь посмелее добавлял:
— Хорошо, что хоть англичане с американцами топчутся во Франции на одном месте…
В один из этих дней, напряжение которых ощущалось даже в каземате, капрал Теппо Ориккайнен вовсе не получил обеда. Давно прогремел в коридоре лагун с плескавшимся в нем супом, а окошечко в двери камеры не откинулось, и рука охранника не поставила перед арестантом миску с похлебкой.
Финский капрал зябко ежился в своем мундирчике с оторванными погонами, потом голод взял свое, и он стал стучать в дверь. Ориккайнен стучал долго, стучал кулаком и табуретом, но его словно не слышали.
Наконец пришел охранник.
— Тебе чего? — грубо спросил он.
— Халуайсин сюода. Антакаа минуллэ пайваллисаннос!..
Рукой, подносимой ко рту, он показал, что не обедал сегодня и требует свою порцию.
— Ах, ты не жра-а-л, — протянул гитлеровец. — Вон оно что!
Держа на пальце тяжелую связку монастырских ключей (камеры размещались в кельях русского монастыря), охранник покачивал ею в такт своим словам.
— Так, значит, ты, рыжий, не обедал сегодня?.. Так, так…
И вдруг, сильно размахнувшись, он ударил капрала ключами по лицу:
— На, получи свою «пайваллисаннос»!.. А вот еще! Это за твоих курносых братьев, которые сдали русским Кондопогу!.. А это за Петрозаводск, который они просто подарили большевикам! Ну как, нажрался?..
По избитому лицу капрала текла кровь.
— Рыжие сволочи! — злобно сказал охранник, закрывая дверь. — Еще договоры вздумали с нами заключать!..
…Опасения Франца Яунзена оказались верными: новый военный договор, заключенный между Германией и Финляндией, оказался мертворожденным. Он умер, еще не успев родиться.
На севере назревали великие события.
Но события не те, о которых говорил лейтенант Рикко Суттинен, а те, о которых мечтал капрал Теппо Ориккайнен, мечтала вся страна Суоми — страна озерная, дикая, неуютная…
— Я тебе запрещаю писать ему письма, ты слышишь? И кого? Кого, спрашивается, ты выбрала в свои корреспонденты?
Варенька смотрела в окно: на другом берегу залива зеленели мхами проплешины высоких сопок, пенилась полоса прибоя, а на самой вершине скалы стоял какой-то человек и бесстрашно заглядывал в пропасть.
— Вот ты бы не смог так, — сказала Варенька.
— Как? — спросил Пеклеванный, подходя к ней.
— А вот так… Стоять и смотреть…
— Ну, а чего же тут такого?
— Не спорь, Артем, ты не мог бы. Ведь ты бываешь смел только тогда, когда за твоей смелостью наблюдают другие. А этот человек на скале смел просто так. Для себя…
Она повернулась к нему, спросила:
— Так что ты сказал про Мордвинова?
— Ты уже слышала.
— А ты повтори.
— Могу… Твой Мордвинов — необразованный дикарь.
— Ах, только и всего?
— Деревенщина, — закончил Пеклеванный и снова стал нервно расхаживать по комнате…
Эта комната была не их комнатой — в ней жил один офицер с «Летучего», и сегодня утром Артем попросил у него ключ. «Слушай, — сказал он ему, — ты все равно на вахте, а мне надо кое с кем встретиться…»
«И вот встретились! — злобно раздумывал Артем, вышагивая по комнате. — Через полчаса надо возвращаться на эсминец, а мы только и делаем, что ругаемся…»
— Слушай, Варька, — как можно беззаботнее сказал он, посмотрев на часы, — хватит ругаться! Ей-богу, плевал я на этого Мордвинова… Скажи мне хоть раз, что ты меня любишь по-прежнему…
«Мы ругаемся, — думала в свою очередь Варенька. — Мы ругаемся, пожалуй, впервые за все это время. Он не желает слышать имени Мордвинова, но — дурак! — пойми, что не будь этого человека, и мы бы никогда с тобой не встретились…»
Пеклеванный сел на подоконник, обняв ее за плечи.
— Ну вот еще, — сказал он, — чего нам ссориться. Из-за какого-то матроса!..
Она передернула плечами:
— Оставь! Я же ведь хорошо изучила тебя, Артем. Ты хочешь помириться со мной не потому, что тебе хочется просто помириться…
— А что же?
— Если бы у тебя было в запасе больше времени, ты не обнял бы меня. Но времени осталось мало, а ты знаешь, что уйдешь сегодня в море…
— Не хочу слушать, — перебил ее Артем.
— Нет, выслушай!.. И тебе хочется быть спокойным там, в море. Ты хочешь помириться со мною не из-за меня, а для себя. Ты, мне кажется, большой эгоист, Артем!..
— Ну, во-от, — обиделся Пеклеванный, — так уж сразу и эгоист!..
— Да! — не могла успокоиться Варенька. — Хочешь, скажу большее?
— Ну?
— А за что ты не любил Самарова?
— Я не то чтобы не любил, — растерялся Артем, — я просто относился к нему спокойно.
— Неправда! — возразила Варенька. — Ты не любил его за то, что матросы к нему относились как к другу, а к тебе только по уставу…
Пеклеванный спрыгнул с подоконника, схватил со стола папиросу.
— Он — посредственность, твой Самаров, таких тысячи! Он даже не имел для политзанятий своих оригинальных мыслей, а пользовался вырезками из газет!..
— Однако, — ответила Варенька, — матросы любили в нем не партийный билет, а человека… Не забывай, пожалуйста, что ты сам подал недавно заявление в партию. Зачем ты это сделал?
— Я?
— Да, ты!
— Странный вопрос!
— Нисколько.
— Отстань от меня, Варька! — примирительно сказал Пеклеванный, тайком посмотрев на часы. — Ну чего ты на меня сегодня взъелась?.. Вот сейчас опять скажешь, что я эгоист, желаю покоя только для себя, а я же ведь… люблю тебя!.. Мне обидно оставлять тебя в таком состоянии, Варька!
— Ну?
— Давай помиримся!
— Ну, помиримся… А дальше что? — Варенька безнадежно махнула рукой. — Я же ведь не могу вынуть из тебя душу, сердце и вложить другие. Ты знаешь, Артем…
Она замолчала. По наклонному железу подоконника, приплясывая, ходил серый полярный воробей. «Чирик-чирик», — посмотрит на Вареньку как-то сбоку, подпрыгнет и снова: «Чирик-чирик».
— Так что? — спросил Пеклеванный, демонстративно натягивая перед зеркалом фуражку.
Варенька словно очнулась:
— Я забыла, Артем… Вот засмотрелась на этого воробья, который напомнил мне ленинградских, и я забыла… А ты уходишь?
— Да, — сухо ответил Артем, — но я хочу… я хочу сказать тебе последнее.
Он сделал какие-то движения ртом, и Варенька вдруг заметила, как на его шее под гладко выбритой кожей судорожно перекатился острый кадык. Раньше она почему-то не замечала его.
— Что, Артем? — спросила она, тоже собираясь уходить.
— Последнее, — тихо повторил Пеклеванный, и кадык снова уродливо перекатился у него под кожей. — Я хочу сказать тебе, что в море…
Варенька насторожилась:
— Ну… в море?
— В море, — продолжал Артем, — находится около сорока немецких подлодок, и с некоторыми из них нам суждено встретиться. И ты… ты, Варенька, еще пожалеешь, если…
Она невольно закрыла глаза, и перед ней, как сейчас, встала накрененная палуба «Аскольда», потоки воды в коридорах, стоны людей, и шрам ранения вдруг резануло забытой болью.
Она порывисто прижалась к Артему, терлась головой по его жесткому кителю:
— Прости… Прости меня, милый!.. Я понимаю: нам нельзя ссориться, пока идет эта война… Прости!.. Если с тобой что-нибудь случится, я не снесу этого…
Он обнял ее тоже, и она доверчиво потянулась к нему…
Потом, стоя перед зеркалом и одергивая китель, она вяло говорила:
— Ты не опоздаешь?.. Нет?..
Вставляя ключ в скважину двери, Артем деловито объяснял:
— Нет, у меня хорошие отношения с командиром. Бекетов мне верит. В крайнем случае, скажу, что задержал на улице одетого не по форме матроса и запоздал… Только ты давай поскорее. До чего же вы, бабы, всегда копаетесь!
— Ничего, — сердито отозвалась Варенька, — ту самую, из Владивостока, ждал, ну и меня тоже обождешь…
— А я разве что говорю? Надо, знаешь, как: раз, два и готово!..
— Обожди, я куда-то уронила булавку.
— Плевать на нее! Не могу же я ждать, пока ты…
— А ты не жди. Скажешь Бекетову, что задержал на улице не одного, а двух матросов. Тебе же ведь он поверит.
— Перестань! Ты знаешь, ради чего я жертвую своими отношениями с командиром…
— Нашла булавку, — вздохнула Варенька, — вот она… Ну, пойдем!
На площадке лестницы она сказала:
— Как все-таки… плохо у нас!
— Плохо? — удивился Артем.
— Ну, если не плохо, то и не совсем хорошо, мой милый… Ну, скажи, скажи, — вдруг горячо заговорила она, — неужели ты, которому столько дано, не можешь поступиться даже моим крохотным вниманием к Мордвинову?.. А?
Пеклеванный высвободил свою руку из ее ладони, остановился.
— Тебе потому и плохо? — спросил он.
— Нет, не потому, но я…
— По-оня-ятно, — нараспев произнес Артем.
Вареньке показалось, что он сейчас ударит ее, — такие были у него глаза в этот момент.
— Я не имела в виду Мордвинова, когда сказала, что нам плохо. Честное слово!
Артем криво усмехнулся:
— Знаешь что?.. Иди-ка ты к своему Кульбицкому!..
— Втиснуть в одну таблетку несколько противоядий, — говорил Кульбицкий, — чтобы могли бороться с укачиванием несколько органов сразу, — это, само по себе, не столь уж трудно. Гораздо труднее сделать выводы… Сколько, вы говорите, было процентов укачавшихся во время вашего испытательного похода?
— Семь процентов, товарищ подполковник, — уныло ответила Варенька, — и, как правило, из машинной команды.
— Это и понятно: жара, воздух насыщен испарениями. Кстати, сколько размахов делал корабль в минуту?
— Четырнадцать.
— Ого!
— Еще бы, стремительность качки была такая, что унитарные патроны вылетали из кранцев почти вертикально!
Варенька, не перестававшая думать о своем, осторожно спросила:
— Простите, товарищ подполковник, но вы не можете освободить меня на полчаса?
— На десять минут, — ответил Кульбицкий…
«Что можно сделать за десять минут?» Варенька вышла в коридор, села за телефон дежурной сестры, вызвала причальную станцию.
— Соедините меня с «Летучим», — жалобным голосом попросила она, и далекий голос телефонистки ответил: «Летучий» уже отключился от городской сети…»
Китежева подошла к окну, из которого открывалась вся гавань. Было хорошо видно, как на середину рейда, выбирая из воды швартовы, выходил длинный серый эсминец, и Вареньке даже показалось, что она различает на его полубаке знакомую фигуру Пеклеванного.
Но вот из-под кормы «Летучего» выбился белесый бурун пены, через открытую форточку донеслось торжественное пение горнов и лязганье цепей, и корабль плавно втиснулся в узкий пролив, чтобы надолго уйти в грохочущие штормом океанские дали.
И, провожая его тоскующим взглядом, Варенька тихо сказала:
— Ах, Артем, Артем… Плохо нам, и что-то не так!..
Вечером она сидела в комнате отдыха врачей поликлиники и писала письмо Мордвинову, которое заканчивалось словами:
«…а сегодня я видела, как человек стоял на высоком обрыве, под которым бился прибой. Я почему-то вспомнила тебя и подумала, что и ты мог бы стоять вот так. Ведь ты смелый, и ты все можешь…»
Мордвинов получил это письмо перед заступлением на пост. Была ночь, и он собирался идти к пограничному столбу, чтобы отстоять около него последнюю вахту, — завтра он уже отправлялся на курсы лейтенантов. Вглядываясь в темноту, он вспоминал эти последние строки письма и думал о ней, о себе, о том, что за этими вон камнями что-то подозрительно прошуршало.
Переводя свой автомат на боевой взвод, он сказал себе: «Я мог бы… Я все могу!» — и неожиданно громко рассмеялся.
А за этими камнями лежали немецкий фельдфебель и двое тирольцев. Им было необходимо проникнуть через охраняемую погранполосу для совершения диверсии, но, услышав этот смех, они, не сговариваясь, поползли обратно…
Между возвратившимся фельдфебелем и офицером, пославшим его для диверсии, состоялся следующий разговор:
— Вы почему вернулись?
— Там кто-то смеется…
— Ну и что же?
— Смеется…
— Так что же, черт возьми?!
— Страшно…
Последние дни Никонов все чаще и чаще задумывался о своей жене. «Аглая жива», — часто повторял он, и каждый раз у него возникало такое чувство, словно он отыскал то, что считал навеки потерянным, но теперь-то никогда не потеряет.
А люди вокруг него гибли, пропадали без вести, умирали от ран, и он все это видел, все переживал в себе и невольно страшился, что теперь Аглая может потерять его.
Первым его другом в этой промерзлой пустыне был человек, которого он спас от верной гибели. Позже, когда в отряд вошли новые энергичные люди, такие как Сверре Дельвик, товарищ Улава и Осквик, Белчо по-прежнему оставался для него лучшим другом, и даже с Мацутой он не мог уже быть таким откровенным, как с этим словаком. Но в последнее время Белчо как-то притих, приуныл, на все вопросы отвечал односложно, словно нехотя. И Никонов понял, что друг его мучается тоской по родине, на землю которой вот-вот должны вступить советские войска, что ему не милы эти скупые пейзажи, что он болен.
— Ничего, Иржи, — сказал ему однажды вечером Никонов, — ничего. Как ни тяжело мне с тобой расстаться, а при первой же возможности я переправлю тебя на Большую землю… Махнешь из Мурманска в Москву, а оттуда и в Прагу. Ну, а сейчас ты вниз спустись — переговорить надо…
Провожаемый благодарным взглядом друга, Никонов вышел на лестничный переход и встретил искавшего его Сашу Кротких. Этот отчаянный матрос уже сумел завоевать любовь партизан своей смелостью, какой-то могучей русской удалью и просто тем, что был неплохим рубахой-парнем. Давно забыт тот бой, когда он голыми руками добыл себе оружие, давно уже Саша стал полноправным членом партизанской дружины, и все равно матрос терялся каждый раз, когда встречал командира. Он боялся его после того памятного разговора, который закончился крепким тумаком по затылку, и сейчас, натолкнувшись на Никонова, Саша Кротких, выпятив грудь, как на адмиральском смотру, ел глазами начальство.
Никонов дружески ткнул его кулаком в живот, улыбнулся:
— Правила дисциплины ты соблюдай, но пыжиться передо мной не стоит… Ну что?
— Командир, там огонь какой-то…
— Огонь? — насторожился Никонов.
— Да, понимаешь, кто-то костер разложил неподалеку от нас. Вот, хочешь, поднимемся на крышу — оттуда хорошо видно…
И Никонов, поднявшись на крышу, увидел вдали желтый, как волчий глаз, огонь костра, светивший в ночной мгле затаенно и жутко. В окрестностях лагеря, значит, появился кто-то чужой.
— Вот что, Саша, — сказал Никонов, — возьми-ка свой автомат и, не делая лишнего шума, проберись поближе — посмотри, кто это там. И действуй по обстоятельствам… Сам понимаешь, время тревожное.
— Слушаюсь, командир, — ответил Кротких и быстро сбежал по лестнице, а Никонов спустился в нижний подвальный зал, где уже сидели Белчо, Дельвик и товарищ Улава.
— Все в сборе, — сказал Дельвик, подкручивая фитиль лампы и раскладывая на столе карту северных провинций Норвегии. — Хорошо… Так вот, друзья, давайте решим, что делать дальше. Вы уже знаете, что Риббентроп все-таки добился своего в Хельсинки, и Суоми отныне связана с Гитлером дополнительным военным соглашением. Это соглашение касается также и финских копей, которые питают Германию никелем и абразивами… Вот этот рудник, под названием «Высокая Грета», давно привлекает мое внимание. Он дает на-гора никелевой руды больше всех других рудников, а условия работы на нем самые жестокие…
Никонов помолчал, прислушиваясь к тишине, — не слышно ли выстрелов, посмотрел в оконце — не видно ли отсюда костра, но кругом все было спокойно, и он сказал:
— Верно. Уже давно пора вывести из строя «Высокую Грету» — это четверть всего количества руды, добываемой немцами в Лапландии. Вот тут недавно товарищ Улава встречалась с пастором Кальдевином, который имеет свои соображения… Кстати, прошу вас, фрекен!..
Товарищ Улава зябко натянула на свои плечи спадавшую куртку, положила на карту ладонь, — рука у нее была тонкая, красивая.
— Пастор, — сказала она, — пользуется правом посещать время от времени территорию рудника «Высокая Грета». Этому руднику немцы придают особое значение, на нем работает много свободно нанимаемых норвежцев, датчан и финнов. Большую часть их составляют рабочие лютеранско-евангелического вероисповедания. Комендант рудника не разрешает рабочим в церковные праздники расходиться по киркам местного прихода. И вот…
— Понимаю, — сказал Никонов, — нам поможет Кальдевин?
— Да.
— Что-то не верится мне, — возразил Белчо, — чтобы на этом можно было построить всю операцию. Слишком сложный ход. Придется долго ждать, пока пастор освоится. Не лучше ли нагрянуть ночью всей нашей дружиной, как это делали недавно русские с плавучим доком в фиорде Биггевалле…
Дельвик, нахмуренный и мрачный, подпирая скулу своей единственной сильной рукой, только усмехнулся на возражения Белчо:
— А ты пулеметные вышки видел?
— Видел. Правда, лишь издали.
— Ну, так вот: не советую подходить близко.
Все посмотрели на Никонова: что скажет он?
— Я должен сам повидать пастора, — сказал Никонов, поднимаясь. — Передайте Осквику, чтобы готовил мотоцикл.
Крупными шагами он поднялся по кривой каменной лестнице и вошел в низкое помещение, наполовину занятое большим очагом.
Аскольдовский боцман лежал на грубо сколоченных нарах. После гибели патрульного судна, после концлагеря и контузии мичман Мацута до сих пор не мог оправиться и больше лежал, лишь изредка выходя на короткие прогулки в сопки.
— Ну как, старина? — спросил Никонов, подходя к нему. — Чем порадуешь?
— Да вот сегодня вроде легче. На озеро сходил, думал выкупаться даже, только вода уж больно стылая.
— Не холоднее, чем в Баренцевом?
— Не, — улыбнулся боцман, — та дюже холодная будет.
— Эх, мичман, мичман, — сокрушенно вздохнул Никонов, — врача бы тебе, уход хороший, ты сразу на ноги встал бы. А где тут у нас!..
Он посидел около Антона Захаровича еще несколько минут, пока внизу не затарахтел мотоцикл. Актер Осквик стоял возле мотоцикла, раскачиваясь на своих непомерно длинных ногах, обтянутых рейтузами финского лыжника.
— Готово? — спросил Никонов, выходя во двор.
— Хоть сейчас в Осло, — невозмутимо ответил Осквик, пощипывая свою узенькую бородку клинышком, придававшую ему сходство с Дон-Кихотом.
— Автомат не брать, только пистолет. И нигде не останавливайся, понял?
Никонов не знал, хорошим актером был Осквик или нет, но солдатом он был отличным. К тому же Осквик обладал еще и страстью к механике. Тонкие длинные пальцы актера с одинаковым удовольствием копались в карбюраторе мотора и в затворе автоматического пулемета. И никто не удивился, когда однажды, запыленный и усталый, он приволок в лагерь немецкий штабной мотоцикл, с которым с тех пор уже не расставался…
Через полчаса они мчались по широкой ленте военной автострады, обгоняя немецкие машины. Никонов сидел за рулем, за его спиной трясся на кожаном сиденье актер. Мотоцикл с воем пролетал мимо грузовиков и штабных «опелей», из кабин которых выглядывали гитлеровские офицеры, с грохотом катился по бревенчатому настилу мостов над пропастями.
Труднее было прорваться мимо сторожевого кордона, где всем проезжающим полагалось предъявлять пропуска. Тогда Никонов крикнул Осквику: «Ложись…», а сам почти свалился с седла, не выпуская рукоятей, и мотоцикл пронесся под низко опущенной тяжелой балкой шлагбаума.
У одного из таких кордонов Никонов сказал:
— Вот здесь, на этой заставе, я в прошлом году раздобыл себе оружие…
— Отчаянный человек, — ответил актер.
— Нет, — сказал Никонов, немного подумав. — Я спокойный, но и мне часто бывает страшно…
Церковь Норвегии быстро усвоила «идеи» отставного майора Видкупа Квислинга. Это давало епископам сытую и спокойную жизнь, благоволение гитлеровских рейхскомиссаров и удивительно ловко укладывалось в христианскую заповедь: подставлять правую щеку, когда ударят по левой.
Однако среди пасторов мелких приходов были честные люди, для которых проповедническая кафедра являлась чем-то вроде трибуны. И в бедных сельских кирках, в громе хоральных прелюдий, под видом призрачных аллегорий, тайный смысл которых был ясен каждому, звучали призывы к борьбе с оккупантами. Так уж случилось, что протестантские священники, поливавшие до сорок первого года грязью коммунистическую Россию, неожиданно заговорили о заре освобождения, занимавшейся на востоке.
И одним из таких проповедников был Руальд Кальдевин, для которого, вопреки требованиям официальной церкви, любовь к родине и народу была дороже канонов толстого Гезанбуха.[238]
— О-о, здравствуйте, — сказал он, подавая Никонову белую сухую руку. — Вас только двое?
— Нет, — ответил Осквик, — с нами еще мотоцикл, но мы оставили его на окраине, возле дома дядюшки Августа.
Грудь пастора обтягивал домотканый свитер, на голове у него торчал конусообразный колпак красного цвета с длинной кисточкой; он снял этот колпак и приветливо помахал им над порогом:
— Проходите, садитесь. Вы так долго не появлялись у меня, что я уже начал тревожиться. Как здоровье фрекен Арчер? У меня для нее есть одна новость, только я не знаю, хорошая или плохая… Мотобаржа «Викинг», на которой плавал ее брат Оскар, не пришла с моря. Говорят, на ее борту вспыхнул бунт. И если только штурман остался жив, то… Ничего, я задерну ширмы. Вот так…
Никонов прошел, сел на круглый стульчик. Здесь все было по-старому, как и год назад, когда, замерзший и голодный, он нашел здесь спасение от врага и впервые понял, что имеет дело с другом. Белея костяными клавишами, молчал темно-вишневый орган, заваленный нотами; жарко топящийся камин, сложенный из грубых камней, прогревал сырую комнату; через дымовую трубу, выложенную в толстой стене, доносился скрип флюгера, — ветер дул с моря, обещал штормы, тоскливые осенние дожди…
— Господин Никонов, — сказал пастор, — а у меня есть новость специально для вас. Один унылый, но разговорчивый немецкий майор сказал мне, что…
— «Унылый», — повторил Никонов и рассмеялся: — Ну, так что же он вам рассказал?
— Освобожден большой участок Кировской железной дороги, — продолжал пастор. — В Северной Карелии, очевидно, намечается наступление не менее решительное, чем в направлении Виипури. И еще мне этот майор сказал, что финская армия настолько истощена, что не может прикрыть в Лапландии даже некоторые разрывы в своей линии фронта…
— Вы пытались найти надежного врача для моего боцмана?
— К сожалению, господин Никонов, все поиски оказались тщетны.
— И вот я думаю: а не попробовать ли нам воспользоваться этими разрывами, чтобы переправить через фронт несколько человек?
— Зачем? — удивился Осквик.
Маленький котенок, спавший на крышке органа, проснулся и спрыгнул на диван. Никонов почесал ему за ухом, не спеша ответил:
— А вот зачем… Мы находимся в глубоком тылу, и если наша армия начнет наступление, мы могли бы оказать ей большую поддержку. Но для этого надо прежде связаться с Большой землей. Вот мы и отошлем несколько человек.
— Вы кого-нибудь уже имеете в виду? — спросил пастор.
— Кого?.. Да он у вас линяет, — сказал Никонов, сталкивая котенка с колен, и, подумав, ответил: — Впереди нас ждут бои. Придется, наверное, не раз менять место лагеря, а среди нас есть больные… Надо в первую очередь отослать их, мы не имеем права подвергать их жизнь опасности… Ну ладно, об этом поговорим после, а сейчас… Херра Кальдевин, вы, надеюсь, догадываетесь о целях нашего неожиданного прихода?
— Примерно — да…
Никонов обратил внимание на то, что пастор за последнее время сильно изменился: стал нервным, юношеское лицо его осунулось и приобрело черты какой-то обреченности. Никонов уже несколько раз давал себе слово не тревожить Кальдевина, хотя бы временно, никакими заданиями, но всегда появлялась необходимость иметь своего человека в городе, и пастор жил под постоянной угрозой разоблачения.
Смотря в усталые глаза норвежца, он тихо спросил:
— Нас интересует «Высокая Грета». Вы не откажетесь помочь нам в этом?
— Я не отказываюсь и через фрекен Арчер уже заявил о своем согласии сделать все возможное.
— Дело очень серьезное.
— Я понимаю. Но мне, пользуясь положением священнослужителя, сделать это легче, чем вам.
— Дело нелегкое, — настойчиво продолжал Никонов, словно испытывая крепость духа пастора, — дело опасное…
— И об опасностях, ожидающих меня, я осведомлен тоже.
Никонов на мгновение задумался и встал.
— Ну, — сказал он весело, — так, значит, по рукам?
Руальд Кальдевин посмотрел на свои руки, смущенно улыбнулся:
— То есть как это — по рукам?.. Я не понимаю…
— Это у нас, у русских, — объяснил Никонов, — есть такой обычай: когда двое договариваются о чем-либо, то пожатием рук закрепляют свою договоренность…
— Ах, вот оно что… Хороший обычай!
Пастор немного помедлил и протянул свою ладонь. Никонов крепко пожал ее. Осквик положил сверху свою руку и сказал:
— Ну вот. А теперь договоримся о деталях…
Олави сидел перед костром и в жестяной банке варил жесткие тундровые грибы. Голова у него кружилась от голода, спину трясло лихорадочным ознобом. Он глухо кашлял и смачно отхаркивался в пугливую темноту, обступавшую костер. Его лицо и руки распухли от укусов гнуса, сплошь заляпанная грязью одежда превратилась в жалкие лохмотья.
— Скоро ли? — думал он, заглядывая в котелок, и снова разрывался в кашле: — Кха-кха-ху-ху… хр-хрр-хрр… Тьфу! Сатана перкеле…
Олави понимал, что если дня через три не доберется до Петсамо, то просто ляжет под какой-нибудь сопкой, закроет глаза — и умрет. Это очень страшно — умирать вблизи от своего дома, когда жена и дети совсем уже рядом, но… идти дальше он уже не в силах. Если бы не эти банды, что рыскают по всей Лапландии, ему бы незачем было сворачивать в сторону от дорог. А он, чтобы не быть повешенным на первой же сосне, свернул — и теперь, кажется, заблудился. Олави не знал, что находится на территории Финмаркена, он только чувствовал дыхание океана и радовался этим соленым ветрам. «Только бы выбраться к морю, а там вдоль берега доберусь», — думал он.
Грибы в котелке бурлили, лопались, от них раздражающе пахло. Олави мешал похлебку ложкой, и скулы у него сводило голодной судорогой. В ручье журчала вода, шумели кустарники, потом с обрыва скатился мелкий камешек. Олави привычно потянулся к своему «суоми», лежавшему на песке, но в этот же момент кто-то тяжелый набросился на него сверху — прямо на плечи.
— Врешь! — сказал Олави, свободной рукой выдергивая из ножен пуукко, но сильные пальцы стиснули ему запястье, и нож выпал. Солдат дернулся всем телом, нога его задела котелок, и грибная похлебка вылилась на раскаленные угли. Костер задымил, стало темнее, и в ноздри ударило одуряющим запахом пищи. Дезертир чуть не заплакал от обиды; в этот момент ему казалось, что умереть, пожалуй, не так уж плохо, но только… зачем голодным?
Олави рванулся снова и понял, что попался в крепкие руки. Заскрежетав от досады зубами, он шагнул вперед, невольно подчиняясь толчку приклада, потом упал на землю и решил: «Не пойду». Тяжелый, словно налитый свинцом, кулак опустился ему на лицо. «Жена моя, дети!» — пронеслось в голове, и, поднявшись и отплевываясь кровью, он вяло побрел в гущу кустарников…
В низком полуосвещенном помещении, куда его привел матрос, Олави снова стал сопротивляться. Он ударил кого-то сбоку и, падая на пол, успел вцепиться зубами в шершавую руку человека. Вцепился и, как волк, не разжимал зубов до тех пор, пока ударом приклада из него не выбили сознание. И тогда в меркнущей памяти снова встали милые лица жены и детей.
— О-о-ох! — протяжно застонал он, а Саша Кротких, зажимая пальцами прокушенную руку, крикнул: — Свяжите его, гада, и на замок, пока не вернется Никонов…
Никонов и Осквик вернулись поздней ночью, голодные и довольные. Они сразу прошли в подвал, где топился очаг, — актер поставил на огонь кофейник. Никонов, стягивая с ног узкие сапоги и морщась от боли в мозолях, внимательно выслушал доклад Саши Кротких, потом сказал:
— Зачем ты его избил?
— Та он мне руку прокусил, собака худая!
— Мало тебе. Ты бы еще нос подставил… ну ладно, веди его сюда, посмотрим… — И, повернувшись к Осквику, добавил по-норвежски: — Черт знает, кто он такой, может, и лазутчик, а может…
Матрос ввел пленного. Никонов испытующим взглядом оглядел жалкую, оборванную фигуру солдата, заметил, что тот небрит уже, наверное, с полмесяца, а когда глянул ему в глаза, то похолодел даже — такая страшная ненависть и злоба светились в глазах этого человека.
— Развяжите ему руки, — сказал он, расставляя на столе плоские егерские кружки из цветной пластмассы.
— Нельзя, командир, — возразил Саша Кротких, — это такая сволочь, что от него всего ожидать можно…
— Я тебе сказал — выполняй.
— Мне-то что, — недовольно отозвался матрос, стягивая с рук пленного прочную удавку «пьяного» узла.
Финский солдат пошевелил пальцами освобожденных рук и, сверкнув глазами, посмотрел в провал черного окна — там виднелись крупные звезды, раскачивались стебли можжевельника…
— Наливать? — спросил Осквик, снимая кофейник с огня.
— Наливай, — ответил Никонов, — и этому налей тоже. А ты, Саша, позови сюда Хатанзея — он по-фински знает… Ну ты, как тебя, Суоми, садись, гостем будешь.
— Суоми, — тихо повторил Олави и, взяв протянутый стакан, выплеснул кофе в лицо Осквику, потом смахнул со стола лампу. Никонов успел перехватить его рукой, когда он уже бросился в окно. На крик актера прибежали люди, и Никонов спокойно наблюдал, как несколько человек не могут справиться с этим жилистым финским солдатом.
— Я же говорил, — сказал Саша Кротких, — что от него что хочешь ждать можно…
— Посадите его сюда! — велел Никонов.
Олави сел на прежнее место к столу и вдруг сказал по-русски:
— Попадись вы мне раньше… я бы вас… — и он взмахнул рукой, словно выдергивая из ножен пуукко.
Сдерживая ярость, Никонов спросил:
— Ты чего такой злой?.. И рваный, грязный… Мы тебе жрать предлагаем, а ты… Так поступают только звери…
— И финны, — закончил Олави, переводя дыхание и вытирая со лба струйку крови, быстро бежавшую к подбородку. — Мне от вас ничего не надо. Одну пулю — и все!
— Уж чего-чего, а пулю-то получишь, — посулил Кротких.
— А ты молчи, не твое дело! — прикрикнул Никонов. — Иди отсюда, все уходите. Оставьте нас одних.
Все ушли. Никонов взял кофейник, снова наполнил кружку Олави.
— Пей, — резко предложил он, — и рассказывай… Что ты здесь делал?
Олави вскинулся снова и, плюнув в лицо Никонова, выкрикнул:
— Пулю!.. Одну лишь пулю!
Никонов смахнул рукавом плевок, сказал с ледяным бешенством:
— Так, значит, говоришь, пулю тебе? Так и быть, по блату устрою…
Рванул парабеллум и — прямо в лоб, этот грязный исцарапанный лоб.
— На! — сказал он, только выстрела не было, слабо щелкнул курок. Выбил патрон — думал, заело, — выстрелил снова, и… пистолет, верно служивший ему все время, опять дал осечку.
Олави не выдержал: рухнул грудью на стол, дергаясь плечами, давился злыми солдатскими рыданиями. Никонов, сунув парабеллум в карман и овладев собой, сел напротив пленного, стал не спеша разбирать его затрепанные документы…
В руки ему попалась солдатская книжка, и он с трудом разобрал в ней слово «Кестеньга».
— Так ты из-под Кестеньги? — спросил он.
Олави молча кивнул.
— А как попал сюда?
Олави не ответил. Но когда Никонов взял в руки мутную измятую фотографию, с которой на него глянуло улыбающееся лицо женщины, чем-то напомнившей ему Аглаю, глаза Олави погасли.
— Жена, — понял Никонов и, перевернув фотографию, прочел на обратной стороне: — Pеtsamо, 1940 vuosi.
Олави посмотрел на Никонова в упор, и взгляд у него был уже по-человечески светлый.
— Сатана перкеле, — шепотом сказал он, — у меня жена есть, дети… двое детей… Я к ним иду… Чтоб и тебя вот так же!..
Никонов понял. Он собрал документы, аккуратно вложил в солдатскую книжку фотографию и передал все это Олави. А когда через полчаса Кротких приоткрыл дверь, то увидел, что оба сидят за столом и мирно разговаривают о чем-то.
— Послушай, Саша, — сказал Никонов, — поищи там чего-нибудь из финского обмундирования. Да получше…
На рассвете Олави вывели во двор и завязали ему глаза. Саша Кротких отвел его далеко от лагеря и сказал:
— Ну теперь иди. Жене от меня привет передать можешь. А вот это наш командир велел тебе отдать, — и он протянул ему пуукко в кожаных ножнах.
Олави сорвал с глаз повязку, поблагодарил:
— Киитос, — и, беря нож, спросил: — А не боишься… а?
Кротких похлопал забинтованной рукой по своему автомату, угрожающе произнес:
— А это что? Я бы тебя сейчас… Вот ты мне, собака, руку прокусил как…
— Мне тоже есть что вспомнить, — начал было Олави, но матрос предупредил его:
— Ты давай иди, иди, а то опять подеремся…
И через несколько дней, таясь от немецких патрульных, Олави добрался до своего дома, стоявшего на окраине города. Волнуясь, постучал в дверь.
Семья ложилась спать, и ему долго не открывали…
Вахтанг Беридзе вернулся из отпуска только вчера, удивив матросов необыкновенным загаром темно-коричневого цвета. Он привез с собой много южных фруктов, сильно подгнивших в длительной дороге, и банку маслин, которую он показывал всем, аппетитно прищелкивая языком. Соскучившись по команде, он пытался угостить каждого матроса и в первую очередь предлагал эти маслины. Из уважения к командиру матросы брали маслины в рот и спешили поскорей выскочить на палубу, чтобы тут же выплюнуть за борт. Вахтанг привез и молодого вина, но это вино довелось пить только мичману и боцману.
Сегодня старший лейтенант собирался идти в гости к Рябининым, но его неожиданно вызвал к себе контр-адмирал Сайманов, коротко расспросил о том, как он провел отпуск, и сказал:
— Вы помните тот немецкий «охотник» типа «Альбатрос», который вы когда-то взяли на абордаж?
— Он слишком дорого достался мне, товарищ контр-адмирал, чтобы я мог так скоро забыть его.
Сайманов слегка улыбнулся, отчего тонкие морщинки возле его усталых глаз весело выгнулись кверху.
— А каково настроение команды, после того как вы накормили ее солеными маслинами?
Вахтанг не понял шутки и ответил по-военному:
— Как всегда, моя команда рвется в море.
— Что ж, отлично…
Сайманов встал и, заложив пальцы за отворот кителя, на котором горели выпуклые адмиральские пуговицы, не спеша прошелся по кабинету грузным моряцким шагом. Остановившись у стены, где висела карта морского театра военных действий, он велел Вахтангу подойти ближе и начал с того, что сказал, как бы между прочим:
— Наше наступление в Заполярье, товарищ старший лейтенант, становится делом ближайшего будущего…
Только строгие законы воинской дисциплины, запрещавшие перебивать начальника, удержали Вахтанга от вопросов, и контр-адмирал сурово продолжил:
— На этот раз вам доверяется особо… учтите это, товарищ старший лейтенант, особо ответственная и рискованная операция разведывательного порядка. С целью выбора места для высадки наших десантов вы на немецком «охотнике» должны будете проникнуть вот сюда…
Вахтанг поднял глаза на карту, проследив за рукой Сайманова, и на мгновение даже растерялся. Рука контр-адмирала показывала прямо на гавань Лиинахамари, подходы к которой охранялись мощными батареями мысов Нуурмиенисетти и Нуурониеми.
— Есть… проникнуть в Лиинахамари! — ответил Вахтанг.
Но контр-адмирал сказал:
— Не горячитесь! Надо тщательно продумать все детали. А сейчас я познакомлю вас с человеком, который хорошо знает условия плавания в Петсамо-воуно…
Он позвонил, и через несколько минут в кабинет вошел пожилой норвежец в высоченных бахилах, под стать его саженному росту, с копной волос соломенного цвета.
Когда он протягивал для пожатия ладонь, Вахтанг заметил на запястье его руки выжженное клеймо фашистской каторги.
— Оскар Арчер, — назвал себя норвежец и слегка поклонился.
Глубокой ночью «охотник» немецкого типа с советской командой на борту благополучно обогнул выступавший в море полуостров Рыбачий. Береговые батареи североморцев, предупрежденные командованием, беспрепятственно пропустили мимо себя силуэт вражеского корабля. Впереди «охотника» лежал просторный Варангер-фиорд, где-то слева таился узкий проход в Петсамо-воуно.
Ровно стучал выхлоп мотора. Высокий бурун фосфоресцирующей голубым светом пены с шипением и грохотом опадал позади катера. Грузно раскачиваясь, «охотник» с разбегу влезал на скользкие гребни волн и легко скатывался по ним в глубокие провалы…
Вахтанг брал высоты полярных светил — Капеллы, Денебы и Веги.
Оторвавшись на мгновение от секстанта, он сказал Арчеру:
— Только бы не взошла луна и не помешала нам…
Норвежский штурман, натягивая на голову капюшон, махнул рукой во тьму, односложно ответил:
— Айны…
Вдали чернели приплюснутые утесы Айновых островов, окруженные белой полосой прибоя, громоздившегося на скалы. Несколько веков подряд кольские городничие посылали девок собирать на этих островах необыкновенно крупную морошку: в Коле ее ссыпали в бочонки, заливали ромом и отправляли в столицу — царям; считалось, что айновская морошка помогает с похмелья…
— Да, Айны, — отозвался Вахтанг и сказал: — А знаете, чем они сейчас славятся? На этих островах стоит батарея, которая уже через два часа после начала войны потопила гитлеровский транспорт, шедший в Петсамо…
— О-о! — восхищенно ответил Оскар Арчер и снова посмотрел во тьму, но Айновы острова уже скрылись из виду, а на зюйде проступила полоска берега.
Подошли ближе. Берег был высок и обрывист; на взгорье его, как объяснил лоцман, стояли закопанные в землю немецкие танки.
Вахтанг завел катер под скалу, которая, нависнув над кораблем, закрывала его сверху, и, приказав заглушить моторы, осмотрелся. Тесная цель фиорда Петсамо-воуно теперь находилась совсем рядом и невольно напоминала раскрытую пасть какого-то гигантского животного, которое, припав к черной воде океана, жадно пьет и никак не может напиться. И вот в эту каменную утробу Вахтанг должен ввести свой «охотник», потом вернуться обратно, чтобы на рассвете снова стоять перед Саймановым и докладывать о выполнении боевого задания…
— Ладно, — сказал он, — здесь и будем ждать.
А ждать пришлось мучительно долго. Ветер усиливался с каждой минутой и развел крутую волну. «Охотник» грозило разбить о прибрежные камни, которые то захлестывались водою, то снова обнажали свои черные острые зубья. Вахтанг, продрогший до костей, велел принести на мостик спирту. Вдвоем с норвежским штурманом они выпили и снова стали ждать.
Наконец из мрака ночи выплыл узкий силуэт миноносца типа «Редер». Корабль, очевидно, возвращался в гавань с боевого задания, проведенного в высоких широтах: на его палубе лежал слой льда, который матово светился в темноте. В этот момент Вахтанг был даже рад поскорее влезть хоть в самое пекло, только бы кончилось это ожидание.
Когда же он встал у телеграфа и катер направился в сторону миноносца, опасность стала увеличиваться с каждой минутой, но старший лейтенант был опытным и смелым воином, на которого опасность действовала успокаивающе.
— Право на борт! — скомандовал он рулевому. — Заходить миноносцу с кормы…
Гитлеровцы уже, видимо, заметили вынырнувший из мглы моря «охотник» и не придали этому никакого значения, — мало ли кораблей и катеров возвращается по ночам с боевого задания.
— Заходить в корму! — крикнул старший лейтенант рулевому, и, когда «охотник» встал в кильватерную струю миноносца, он жестко приказал:
— Так держать.
— Есть, держаться в струе! — бодро ответил рулевой, и катер пошел за вражеским кораблем.
На какое-то краткое мгновение в прорехе облаков показалась яркая луна и осветила угрюмые берега, темные волны, тяжко дышащие за бортом, и тупой ахтерштевень миноносца, два кормовых орудия которого уставились прямо на «охотник».
— Эх, не знают они… — сказал, не договорив до конца, боцман Чугунов, сидевший за пулеметом, и тихо рассмеялся.
— Вон там, на востоке, мыс Романов, а там, на западе, — объяснил Оскар Арчер, — мыс Палтусово Перо. Это все ваши русские названия. Вот сейчас, очевидно, будут запрашивать позывные…
И действительно, с высоты мыса Палтусово Перо, ограждающего вход в Петсамо-воуно с запада, вспыхнула точка огня. Вспыхнула и погасла. Потом снова вспыхнула и дала короткий проблеск.
Впереди шумно гудел турбинами миноносец. Вахтанг заметил, как на его широком мостике засуетились темные фигуры людей и узкоглазый фонарь Ратьера прочертил во тьме тонкую полоску света, направленную в сторону наблюдательного поста.
— Ответили, — облегченно вздохнул мичман Назаров. — Ну, теперь бы только за чужой счет прорваться.
— Прорвемся, — ответил Вахтанг.
Но когда корабли втянулись в «чулок» фиорда, на корме миноносца неожиданно вспыхнул желтый фонарь гакобортного огня. От неожиданности старший лейтенант даже не сразу сообразил, что это значит, а когда понял, то невольно улыбнулся. Этим зажженным огнем вражеский миноносец оказывал идущему за ним катеру особое внимание: теперь Вахтангу оставалось только следовать точно за огнем корабля, который сам выбирал верное направление.
— Ну вот, господин Арчер, — сказал Вахтанг, — приберегите свои знания на случай выхода из Петсамо-воуно…
Темнота предательски скрадывала расстояние, и по-осеннему оголенные кусты шумели, казалось, совсем рядом. Какой-то домик светился в неглубокой лощинке настежь раскрытой дверью. «Не боятся», — подумал Вахтанг и увидел сидящих за столом немцев. Из лощинки доносились их нестройные голоса, заглушаемые визгом губных гармошек.
— Скоро Лиинахамари, — предупредил Оскар Арчер.
Вначале Вахтанг увидел мыс Крестовый, который, как согнутое колено, выпирал почти на самую середину Девкиной заводи. На мысу чернела крупнокалиберная батарея, и по краю бетонной платформы расхаживали часовые в несуразно длинных шинелях. Потом, когда миноносец, застопорив машины, стал разворачиваться в тесном пространстве заводи, из-за его высокого борта открылась широкая панорама главной гитлеровской базы.
В замаскированных окнах здания финской таможни просвечивали щели света. Смутными пятнами выделялись какие-то большие круглые отверстия, на фоне которых двигались человеческие фигуры, — Вахтанг догадался, что это въезды в подземные склады, вырубленные в скалах. Точками автомобильных фар обозначилось в темноте шоссе, на развилке которого высилось по-ночному притихшее здание Парккина-отеля.
— Стоп моторы, — тихо передал он в машинный отсек, и наступившая тишина показалась ему зловещей и недоброй.
На одном причале загорелся синий фонарь, и миноносец осторожно направился к этому причалу. Скоро такой же фонарь загорелся в другом конце гавани, и Вахтанг понял, что синий свет указывает место постановки к берегу его катеру.
— Пойдем? — спросил Назаров.
— Малый вперед, — скомандовал Вахтанг; теперь надо было спокойно продолжать делать все, что положено немецкому кораблю, вернувшемуся на базу.
Оскар Арчер стал возиться с трубкой, закуривая, и Вахтанг догадался, что старый норвежец волнуется.
— Номер катера? — окликнули их с причала.
— Сто двадцать семь…
Какой-то немецкий офицер, держа в руке фонарь, быстро шел вдоль пирса, готовясь встретить катер, чтобы проверить его документы на воду, на топливо, на телефонную связь с берегом.
— Его нам только и не хватало! — выругался Вахтанг и приказал: — Боцман, сходню… живо!..
Выпрыгнув из пулеметной турели, Чугунов быстро поставил сходню на причал.
— В люк его, — тихо сказал Вахтанг, — в люк!..
Светя фонарем, немецкий офицер стал спускаться по сходне. Но едва он ступил на палубу, как сразу же, с кляпом во рту, был сброшен в люк кубрика.
Вахтанг перевел дыхание, натянул на голову капюшон и спрыгнул с мостика.
— Боцман, — позвал он, — пойдем вместе. Да застегнись как следует, а то за версту видать, что русский матрос идет…
Они обошли всю гавань, осмотрели раскиданные по отмелям спирали Бруно, заглянули даже в ворота склада, где лежали длинные серебристые торпеды. Только один раз окликнул их какой-то егерь, вылезший из прибрежного дота, но они, не отвечая, пошли обратно на катер.
— А сейчас дадим круг по всей гавани, — сказал Вахтанг, снова занимая свое место возле телеграфа.
И, разведя крутую волну, раскачавшую немецкие корабли, «охотник» описал крутую циркуляцию, вплотную пройдя мимо платформ мыса Крестового.
Беридзе все время делал отметки на карте.
— Прибавить оборотов!.. Лоцман, можете встать к штурвалу!..
Оскар Арчер скороговоркой прочел молитву и, всматриваясь в быстро надвигающуюся темноту, обхватил рукояти штурвала. Только теперь, когда оставалось лишь вырваться из этой каменной западни, Вахтанг стал сильно волноваться.
— Ничего, — говорил он мичману, успокаивая не столько его, сколько самого себя, — гораздо труднее было пролезть в эту ловушку, а уж выбраться будет легче…
— А позывные все равно запросят на выходе.
— Ну и плевать на их позывные!..
— Прямо по курсу тральщик противника, — тихо доложил боцман.
— Есть, вижу…
Немецкий тральщик, выступив из прорези скал, возвращался со стороны открытого моря в Лиинахамари. Еще издали он завыл сиреной, требуя очистить ему фарватер.
— Лоцман, глубина здесь позволяет прижаться к берегу?
— Здесь нет, — ответил Арчер. — Надо немного продвинуться.
— Действуйте…
«Охотник» прижался к черте берега. Домик, мимо которого они уже проходили, все еще светился открытой дверью. И так же хорошо было видно сидящих за столом немцев, слышались их голоса, пиликанье губных гармошек. Тральщик пронесся мимо катера.
Неожиданно в кустах, растущих на пахте, под которой стоял катер, раздался чей-то голос и судорожные всхлипывания, показавшиеся всем рыданиями. Когда же тральщик удалился и шум его машин перестал быть слышен, эти всхлипывания повторились. Скоро все поняли, что человек в кустах не рыдает — его просто выворачивает наружу.
К старшему лейтенанту, вращая тяжелыми кулаками, подошел боцман Чутунов.
— Товарищ командир, разрешите приволочь его сюда?
— Куда его к черту, — брезгливо ответил Вахтанг, — он нам загадит палубу.
— Не беспокойтесь, я из него всю блевотину еще на берегу вытряхну!
— Так он пьяный. Еще заорет, панику поднимет раньше времени…
— Только позвольте, там я все улажу.
Вахтанг отпустил, и старшина, перескочив на скалу, цепко взобрался наверх. Скоро в кустах раздался приглушенный крик, хруст веток, и через минуту Чугунов уже спускался на катер, неся на плечах «языка».
— Офицер, не кто-нибудь, — радостно сообщил он, скидывая его в люк.
Катер снова дал ход, и на траверзе выходных мысов у него запросили позывные. Но ловушка уже осталась позади, впереди лежало море — Вахтанг почувствовал себя почти на свободе.
— Не отвечать на позывные! Полный вперед!..
Палтусово Перо снова дало проблеск во тьму и неожиданно осветило «охотник» ярким лучом прожектора.
— Ах, черт возьми! — сказал Вахтанг, закрывая лицо руками от слепящего света. — Неужели?..
И в этот же момент катер швырнуло от близкого взрыва. Снаряды легли почти рядом — наводка велась по заранее пристрелянным квадратам. Заговорили батареи вкопанных в землю танков. Несколько прожекторов одновременно зашарило по волнам, выискивая цель, но катер, перелетая с волны на волну, уходил все дальше и дальше от вражеского берега…
Захваченный боцманом гитлеровец оказался офицером службы наблюдения и связи — службы, которой больше всего известно о передвижениях кораблей, о всех постах и батареях в гавани Лиинахамари. Протрезвев еще на катере, он дал в оперативном отделе штаба много сведений, которые на следующий день были подтверждены авиаразведкой. Контр-адмиралу Сайманову окончательно стала ясна система обороны Петсамо-воуно; еще весной лейтенант Ярцев, побывав в Лиинахамари, докладывал, что основную угрозу представляют батареи мыса Крестового, — этот мыс и сейчас оставался главным огневым узлом противника. Но слабые стороны охраны побережья, занятого гитлеровскими егерями, проступали уже явственнее, и подробный доклад Вахтанга Беридзе обо всем виденном значительно уточнил места высадки будущих десантов.
Прощаясь с командиром МО-216, контр-адмирал приказал ему составить документацию на представление боцмана Чугунова к награде орденом Отечественной войны. Когда старшина узнал об этом, он вдруг неожиданно затосковал и до самого отбоя ходил за командиром по пятам, жалуясь:
— Товарищ командир, а, товарищ командир!.. Неудобно вроде перед людьми получается. Другой солдат, прежде чем медаль получить, так семь потов и кровей прольет, а мне на пьяного дурака повезло, и — орден!.. Как же это? Да меня в кубрике ребята засмеют…
Чугунов понял, что награждение все-таки состоится, и перевернул на своем бушлате пуговицы якорными лапами вверх, что означало: недоволен начальством.
— Ну, что тебе, Рябинин?
— Вы, товарищ старший лейтенант, обещали меня сегодня на берег отпустить.
Никольский собирал блестящие части ружья — готовился идти в сопки на охоту.
— Вот хочешь, — предложил он, — пойдем вместе. Сейчас, к осени, зайцы жирные.
— Спасибо, товарищ старший лейтенант, но у меня еще дел много. В прошлый раз волна так хлестала, что все оружие пятнами пошло. Чистить надо теперь до самого ужина.
— Ну, ладно. Домой пойдешь после ужина.
Сережка целый день провел в работе, а Никольский, усталый и довольный, вернулся на катер, неся за уши толстого полярного зайца.
— Вот, — добродушно сказал он, — бери, отвезешь своим. Мне-то он ни к черту не нужен!
— Спасибо, товарищ старший лейтенант.
К вечеру Сережка пришел домой. Квартира стояла пустая, неприбранная. На столе записка: «Если придешь, нас не жди». Беспечно насвистывая, юноша направился к Степану Хлебосолову, захватив с собой зайца.
Домик навигационного смотрителя стал вспоминаться ему все чаще. Сам не желая признаваться себе в этом, Сергей хотел встретиться с внучкой дяди Степы. И часто, работая на палубе катера, он вдруг останавливался при мысли: «Странно, я даже не запомнил ее лица».
И сейчас, размашисто шагая по берегу залива, он думал:
«Надо же посмотреть ей в лицо, а то получил пять суток гауптвахты, а за кого — не знаю…»
Еще издали он заметил девочку с пышной копной русых волос. В руках у нее была палка. Девочка играла с морем. Подбежав к воде, она совала палку в шумящий прибой и выжидала. А когда брызжущий пеной вал наступал на берег, девочка со смехом убегала.
Сережка подошел к ней, и она, тряхнув головкой, доверчиво сообщила:
— Я палку вон там взяла!
— А ты чья же это будешь? — спросил он, оглядываясь на окна избушки навигационного смотрителя.
— Сейчас? — переспросила девочка, точно ее принадлежность к семье зависела от времени.
— Ну, хотя бы сейчас.
— А сейчас я дедушки Степы. А раньше была тети Поливановны. А еще раньше — мамина.
И, щуря васильковые глаза от лучей заходящего солнца, деловито осведомилась:
— А ты кто?
— Я?.. Ну, как бы тебе объяснить… Вообще я — боцман.
— Вот и врешь, — весело отозвалась девочка. — Боцманы все старые, как дядя Антон, а ты совсем еще молодой, и усов у тебя даже нету.
— Же-еня-а! — раздался девичий голос. — Домой!
Сергей обернулся. На крыльце дома стояла внучка Хлебосолова. Тогда он подал девочке спрятанного за спиной зайца и тихо сказал:
— Беги, отдай.
И, счастливая от такого подарка, Женя побежала к дому, еще издали крича:
— Анфиса!.. Анфиса, ты смотри, что мне дядя дал!..
Сережка подобрал брошенную девочкой палку и, сталкивая ею в воду мелкие камешки, пошел следом за Женей. Когда он приблизился к порогу дома, девочка рассказывала Анфисе:
— Вот, говорит, что он боцман. А разве боцманы такие бывают?
Внучка Хлебосолова протянула ему руку:
— Вас, кажется, Сергеем зовут. Здравствуйте!.. Мне дедушка очень много о вас рассказывал.
— О чем же?
— Ну, это секрет!
Прошли внутрь дома. Здесь было все так же, как и в прошлую осень, когда он, получив паспорт, уходил отсюда в море. Но в то же время здесь многое изменилось: на всех вещах чувствовалось заботливое прикосновение хозяйской девичьей руки.
— А где дядя Степан?
— Скоро вернется. Пошел на ялике вехи красить.
В углу ворковал что-то свое медный самовар.
— Вы будете чай с нами пить? — спросила Анфиса.
— Буду…
Чай пили с вареньем из прошлогодней морошки и с колобками. Внутри каждого колобка была искусно запечена сушеная слива, — в этом, очевидно, и состоял главный секрет кулинарии Анфисы.
Вначале смущавшиеся друг друга, за столом они разговорились. Женечка-Колосок смешила их своим неистощимым аппетитом к варенью, и нельзя было не расхохотаться, глядя на ее рожицу, выпачканную густым сладким соком «северного винограда».
— Ты маленькая обжора! — шутила Анфиса. — Оставь хоть немного варенья для дяди Сережи.
— Ничего, пусть ест, ведь я не девчонка, — солидно заявлял семнадцатилетний боцман гвардии, удивляясь, что его называют дядей.
— Расскажите что-нибудь о море, — попросила Анфиса.
— Ну что — море! — неохотно отозвался Сережка. — Море как море: волны, качка, ветер, стужа, сухари, консервы…
— И никакой романтики?
— Почему? Романтики хватает.
— А в чем? Неужели в сухарях? — Она засмеялась.
— Во всем! Вот вы, Анфиса («Какое красивое имя!»), поставили самовар, заварили чай, сидите и пьете. А в море? На одном тральщике матроса за борт смыло, когда он попробовал чаю напиться…
— Как же это?
— А вот так: ветер десять баллов, палуба покрыта льдом, волны швыряют коробку с борта на борт, и к тому же леера срублены. Вот он, бедняга, пошел с чайником по палубе, его как подмоет волной за борт — и амба!
Анфиса промолчала, но лицо ее как-то затуманилось.
— Но это еще не конец истории, — улыбнулся Сережка. — Когда первая волна схлынула, вторая с другого борта подошла… Это мне рассказывали те, которые с мостика все видели… Подошла, грохнулась о палубу и этого матроса на корабль снова выбросила. Тут к нему подбежали, вытянули…
— И он остался жив?
— А что ему сделается? Руку вывихнул — и все! Сейчас опять на тральщике служит. Чай, я уверен, в любую погоду пьет.
— Нелегкая у вас романтика.
— Какая уж есть!
— Вот потому вы, матросы, и отчаянные все такие, — сказала Анфиса.
Этими словами она будто хотела напомнить ему о прошлой их встрече. Сережка двинул свои мохнатые белесые брови и сурово спросил:
— Вы мне так и не ответили тогда: сдали экзамен или нет?
— Сдала. С первого сентября уже занятия начинаются.
— И кем же вы решили быть?
— Штурманом тралового флота…
Сережка внимательно присмотрелся к девушке: круглое девичье лицо с широкими дугами бровей, немного курносый нос, гладко зачесанные каштановые волосы. Сама она невысокая, плотно сбитая, с короткими сильными руками и ногами; глаза смеются из-под бровей лукаво, будто дразнятся.
«И эта туда же, — ревниво подумал он, — в море…»
— А сколько вам лет?
— Мне?.. Восемнадцать.
«Старше меня на целый год, — мгновенно прикинул он и тут же решил: — Все равно я старше ее намного. С наше покачайтесь, с наше повоюйте, с наше покочуйте хоть бы год…»
— А что? — спросила она.
— Да так, ничего…
В открытое окно донеслись четкие всплески весел. Сережка выглянул.
Навигационный смотритель, сидя в рыскливом ялике, подгребал к берегу.
— Ого-гой! — крикнул Хлебосолов, заметив в окне Сергея. — Здорово, сынок!
Прогремела цепь прикола, и через минуту, пригибаясь в дверях, в горницу вошел старик. На нем была чистая косоворотка, слегка забрызганная морем, и штаны из чертовой кожи с большими заплатами на коленях.
— Что давненько не навещал нас? — спросил Хлебосолов, ставя в угол ведро с краской.
— Да все некогда, дядя Степа.
— Что так? А моя внучка уж не раз спрашивала о тебе.
— Дедушка! — вскрикнула Анфиса, вставая из-за стола.
— Да, говорит мне: «Дедушка, а дедушка, а скоро Сережа к нам придет?»
— Как вам не стыдно, дедушка!
— А что ты, внученька, — обиделся старик, — разве ж я плохое про тебя скажу когда? И наш Сережа — он тоже хороший парень…
Он вернулся домой поздно и долго стоял перед дверью, не решаясь позвонить. «Может, — думал, — лучше пойти ночевать на катер?» Но внутри квартиры раздались приглушенные голоса, и он нажал кнопку звонка.
К его удивлению, спать еще не легли. Мать, поспешно поцеловав сына, продолжала собирать отцу белье.
— Я тебе положу вот эту рубашку, — говорила она, — и этот свитер. Он, правда, старый, но теплее нового.
Отец сидел за столом, широко расставив локти, ел студенистую палтусину со сковородки, перед ним стояла пузатая стопка с недопитой водкой.
Оглядев сына светлыми, словно морской лед, глазами, он коротко спросил:
— Откуда?
— Гулял.
— Нашел время!
Допив водку, он сказал:
— Если будут письма, Иринушка, пересылай их на мою полевую почту.
— Уходишь? — спросил его Сережка, стягивая бушлат. — А куда?
— В Аддис-Абебу, — не улыбнувшись, ответил отец, и Сережка понял, что дальше спрашивать бесполезно.
Он раскрыл первую попавшуюся книгу, и, взяв со стола кусок черствого хлеба, стал усердно его жевать. В глаза случайно бросилась фраза: «…нерешенный, висящий вопрос жизни или смерти не только над Волконским, но над всею Россией заслонял все другие предположения!..»
— «Война и мир», — вздохнул Сережка, закрывая книгу.
Порывом ветра распахнуло форточку, и отец нахмурился:
— Норд-ост идет. Достанется…
Мать поминутно убегала на кухню, возвращалась обратно.
— Ты носки вот эти возьмешь? — спрашивала она. — А мыло у тебя на шхуне есть?
Сережке вдруг стало обидно, что вот он пришел домой, а его словно не замечают. Почему так? И вообще все последнее время, после гибели «Аскольда», мать что-то стала уделять больше внимания отцу.
— А мы, — громко заявил он, — вчера с моря вернулись!
Отец отодвинул сковородку, стал набивать трубку:
— Ну?
— С моря, говорю, вернулись…
— А я вот иду. В полночь снимаемся. Да-а!
Он взял сковородку и ушел вслед за матерью на кухню, плотно затворив за собой дверь. Сережке впервые за все эти годы чего-то не хватало в этот вечер, и от этого становилось все тоскливее и тоскливее. «Если не уйдем в море, — машинально раздумывал он, — то Никольский отпустит на берег только в следующую субботу. Это сколько же дней мне ждать?..»
С кухни слабо доносились невнятные голоса, потом родители вернулись в комнату, и отец уже был в шинели.
— Пойдем, — сказал он, беря чемодан, — проводишь до шхуны.
— В порт? — спросил Сережка и стал быстро одеваться; ему показалось, что отец хочет поговорить с ним о чем-то.
Но они прошли несколько кварталов и все молчали. Два Рябинина — молодой и старший — шагали в ногу, плечо к плечу, наклоняясь против сильного ветра, и каждый думал о своем. Прохор Николаевич думал о том, что шторм придется переждать в бесполезном дрейфе, ибо вражеские субмарины уйдут спасаться от качки на глубину, а Сережка думал о том, что же все-таки хотел сказать ему отец, и еще вспоминал сегодняшний вечер в доме навигационного смотрителя.
«Она из Кадникова. Там, говорит, много садов, весь городок пахнет яблоками, и еще она сказала, что летом привыкла спать в саду…»
— Отец, — спросил он, — ты был когда-нибудь в саду?
— Однажды был.
— Расскажи, какие они?
Прохор Николаевич поднял воротник и, помолчав, сказал:
— Ну, сначала — забор. А за этим забором — деревья. И яблоки там, сливы… да! Пчелы летают…
— И все?
— Да, пожалуй, все…
«Как неинтересно, — подумал Сережка, — на картинках и то интереснее».
— А спать в саду можно? — спросил он снова.
— Где сады, там тепло — значит, можно!
Они остановились возле проходной конторы порта; Рябинин взял у сына чемодан, хлопнул его по плечу:
— Беги и… будь хорошим с матерью… Обожди, постой!
Сережка остановился. Отец снова раскурил свою трубку.
Помолчали.
— Воюем, брат? — неожиданно спросил отец, как-то весело подмигнув сыну глазом.
— Воюем, — отозвался Сережка.
Где-то выла сирена, грохотали якорные цепи, в темноте порта раздавались голоса: «Раз-два — взяли… еще — взяли!..»
— Да, — продолжал Рябинин, — а война того и гляди кончится… ты как думаешь?
— Конечно, кончится. Скоро.
— Вот и я так думаю, что скоро…
И, как-то неловко оттолкнув от себя сына, он закончил:
— Беги! И помни насчет матери. Она у тебя хорошая. Ну, а теперь — прощай!
Он шагнул в дверь и, подбрасывая в руке тяжелый чемодан, направился к причалам, где чернели устремленные к небу высокие мачты его шхуны. Сережка смотрел, как постепенно тает во тьме коренастая фигура отца, и в душе его что-то томительно ныло. Проглотив навернувшиеся слезы, он вдруг подумал: «Вот уйдет когда-нибудь и — не вернется… Война закончится, а мы с матерью все будем ждать и ждать его шхуну».
Дома Сережку уже ждала та же самая сковородка с поджаренной рыбой, и он, садясь за стол, сказал:
— Мама, ты не знаешь, о чем хотел поговорить со мной отец?
— Не знаю… По-моему, ни о чем. А что?
— Да нет, так просто.
Орудуя вилкой, он придвинул к себе книгу, машинально листая страницы. И в глаза снова бросилась эта фраза: «…нерешенный, висящий вопрос жизни или смерти не только над Волконским, но над всею Россией заслонял все другие предположения!..»
Сережка задумался над этой фразой и вдруг понял молчаливую сдержанность отца, волнение матери, которые тут же объяснил для себя одним только словом — война! Он никогда и никому не высказывал своего отношения к войне, даже не задумывался над этим, а сейчас, подумав, неожиданно решил, что отец, наверное, переживает то же самое, только глубже его и больнее…
— Мама, — спросил он, — скажи, я похож на отца?
— Ты очень вырос, Сережка, но ты еще молод, и трудно сказать, каким ты будешь.
— А хорошо быть таким, как отец?
Ирина Павловна подумала:
— Наверное, да…
Они долго говорили об отце, о том, что война должна скоро закончиться, и, ложась спать, Сережка попросил:
— Мама, расскажи мне, что такое сад?
— Зачем это тебе именно сейчас?
— Ну так. Хочу знать…
В комнате матери щелкнул выключатель, и голос ее мягко прошелестел в темноте:
— Ты еще не знаешь, какое это блаженство быть в саду. Он особенно хорош на рассвете, когда каждая капля росы сверкает на солнце. Ветви прогибаются под тяжестью плодов. А в траве лежат яблоки, упавшие ночью, и, когда подберешь такое яблоко — оно холодное и необыкновенно сочное…
Когда мать перестала рассказывать, он спросил:
— А забор — обязательно?
Мать долго не отвечала, и Сережке показалось, что она смеется в подушку.
— Забор? — переспросила она. — Это тебе отец сказал про забор?
— Да, — ответил Сережка и быстро уснул.
Его разбудил стук форточки. Приподняв голову, он увидел, что мать стоит у окна.
— Ты что, мама?
— Шторм, — ответила она. — И, кажется, сильный. А ты спи давай, спи.
Он снова уснул, и ему снилось то черное взбаламученное море, то необыкновеный сад, а утром, проснувшись и натягивая ботинки, он вспомнил весь вчерашний день, молчаливую прогулку с отцом, смешливые глаза Анфисы и неожиданно для самого себя повторил наизусть:
— «…нерешенный, висящий вопрос жизни или смерти не только над Волконским, но над всею Россией заслонял все другие предположения!..»
Генерал Рандулич стоял возле окна, и его орлиный профиль отчетливо выделялся на медном фоне охваченного заревом вечернего неба. Солнце садилось за море, и отблески небесных пожаров, плясавших за окном, оживляли и снова мертвили неподвижное лицо егерского генерала, который сухо и отчетливо говорил:
— …Нашему фюреру, как двуликому Янусу, всегда приходилось смотрить на запад и восток одновременно. Но те потенциальные силы, что скрыты в характере финских племен, заставили Рюти и Таннера смотреть только на восток. И мы, немцы, удачно использовали это их стремление в нашем восточном походе. Конечно, в это время, когда генерал Хейнрикс прилетел весной тысяча девятьсот сорокового года к нам в столицу, мы не думали, что так все кончится…
Рандулич выждал паузу.
— Вы, надеюсь, понимаете меня, оберст?
Инструктор понял и ответил легким наклоном головы, на которой блестели гладко причесанные волосы. Он уже не раз слышал о приезде в Берлин начальника финского генштаба Хейнрикса; «зимняя кампания» тогда еще только что закончилась победой русских, и секретные переговоры, которые финский генерал вел с вермахтом, были окружены суровой тайной. Потом с двумя ответными визитами приезжал в Суоми генерал Бушенгаген, чтобы согласовать три важные детали «Плана Барбаросса»:[239] «Голубой песец» (захват Кировской железной дороги), «Черно-бурая лисица» (прорыв финнов в районе Рованиеми и Кандалакши) и «Северный олень» (наступление егерей в лапландских тундрах).
— «Голубой песец» сдох! — неожиданно грубо сказал Рандулич. — Высокую цену на «Черно-бурую лисицу» сбили сами финны, отведя свои войска на старую границу. Зато «Северный олень» еще поездит в наших санках! Этот последний договор, — продолжал он спокойнее, — обязывает финнов, несмотря ни на что, следовать своей основной программе военной активизации. Сейчас мы созываем в Петсамо совещание крупных финских офицеров, и вам, оберст, вменяется в обязанность присутствовать на нем. Необходимо отвратить неизбежную с разгромом Суоми гибель нашей армии, расквартированной по всей бездорожной Лапландии.
— Как это сделать? — громко спросил он и тут же ответил: — Есть два решения: первое — бросить в северные провинции дополнительные войска и оружием заставить финнов выполнять условия этого договора; второе — опереться на близкие нам по духу финские партии: «Шюцкор», «ИКЛ», «Лотта Свярд», «Союз соратников СС», «Академическое карельское общество» и «Союз братьев по оружию». Более половины финских офицеров состоит в этих партиях и прекрасно понимает необходимость дальнейшего содружества с нашей армией. Если мы этого не добьемся и Суоми все-таки договорится с Москвой, тогда этот вопрос решит сила. Вот что решит этот вопрос!
И генерал Рандулич поднял над головой крепкий массивный кулак с двумя сверкнувшими перстнями. Аудиенция закончилась, и оберст, четко ставя по ковру ноги, вышел за дверь.
Придя в свой номер Парккина-отеля, инструктор принял холодную ванну, которая помогала ему спать в сутки не более пяти часов, и, чувствуя сильный голод, сразу же спустился в бар. Было то предвечернее время, когда можно поужинать в спокойном одиночестве, не впутываться ни в какую попойку и лениво наблюдать, как фрау Зильберт уютно плавает между столиками.
Но сегодня оберст, несмотря на ранний час, уже застал здесь Ганса Вальтера Швигера и командира батарей мыса Крестового обер-лейтенанта фон Эйриха. Этот напомаженный, как «девочка радости», глупый спекулянт-артиллерист никогда не нравился фон Герделеру, и он направился к их столику только ради корветтен-капитана, знакомством с которым всегда дорожил.
Фрау Зильберт, дорожившая, в свою очередь, знакомством с фон Герделером, сама подошла к нему, еще издали улыбаясь всем троим и Швигеру отдельно.
— Как всегда, — ответил фон Герделер на ее вопрос, и ему тут же, «как всегда», подали громадный, сочащийся кровью ростбиф с крепким шведским пивом. — Я вам не помешаю? — осведомился он, заталкивая за ворот мундира хрустящую салфетку.
— Пожалуйста, — прогудел Швигер и, словно отталкивая от себя фон Эйриха, сердито рявкнул: — Пятьсот! Шведскими!..
— Четыреста. Половина — финскими, — отпарировал артиллерист, и оберст понял, что у них идет торг; Герделер, тоже покупавший меха, знал, что пятьсот марок стоит простой песец.
«А шведские кроны в цене, — машинально сообразил он, энергично разжевывая мясо, и решил: — Надо и мне поприжать валюту. Старые связи по рудникам Элливаре еще не потеряны, в случае чего отсижусь где-нибудь на зимней даче…»
— А куда мне финские! — заворчал Швигер, поправляя черную повязку, закрывающую глаз. — Суоми вот-вот слопают большевики, а вы мне — финские! Ха-ха!..
«А Швеция нейтральна, — мысленно досказал инструктор и тут же придумал конец жизненной повести корветтен-капитана: — Наступит мир, ты заведешь свою субмарину в тупик какого-нибудь фиорда, рванешь ее взрывчаткой, чтобы никому, и, таясь, как вор, перебежишь к шведам. Жить тихо тебе не даст твое прошлое, и ты бросишься, наверно, во всякие авантюры. А может, в пьяной драке тебе просто проломят бутылкой череп…»
— Ради уважения к вашим заслугам, — вздохнул наконец обер-лейтенант, доставая пухлый бумажник.
— За песцом зайдете к фрау Зильберт, — ответил Швигер, подливая себе коньяку.
Услышав щелканье новеньких шведских ассигнаций, инструктор вежливо отвернулся и спросил подводника, когда тот уже прятал выручку в карман:
— Ваша субмарина по-прежнему в Биггевалле? Я слышал…
— Да, — недовольно отозвался Швигер, присматриваясь к тому, как бар наполняется офицерами. — Русские сумели разбить батопорт, через пробоины залило отсеки. Электроизоляция сильно отсырела, получилась большая утечка тока в корпус. Через две недели, думаю, снова в море…
Он велел принести вина, заставил выпить фон Герделера и, отпугнув артиллериста колючим взглядом, стал демонстративно разговаривать с одним оберстом.
Швигера интересовало положение Лапландской армии, он сомневался в возможности обеспечить сохранность немецких коммуникаций на океане, открыто жалел, что не попал на средиземноморский театр, где теплее и спокойнее. От его густого с хрипотцой баса веяло уверенностью, и он не боялся высказывать свои мнения о событиях; корветтен-капитан говорил кратко и грубо, но за его словами чувствовалось, что, даже оставаясь недоволен многим, он свято выполнит все, что ему прикажут, и… «Нет, — думал про него инструктор, — тебя, пожалуй, не бутылкой убьют, и до Швеции ты не доживешь…»
В дверях бара возникла какая-то сумятица, над столиками пронесся гул взбудораженных голосов, из которого выбивались отдельные выкрики:
— …Не может быть!..
— …А разве Рюти?..
— …Финский маршал — вот!..
И комендант Лиинахамари капитан Френк, выступив на середину, словно закованный в шинель, которая тяжело облегала его плечи, мрачно возвестил:
— Господа офицеры, сейчас из Хельсинки получено официальное известие. Известие об отставке финского президента Рюти. На его пост назначен маршал Маннергейм, который ставит под сомнение законность последнего немецко-финского договора!
Попадали стулья, кто-то глухо простонал, точно от боли, жалобно звякнула разбитая рюмка, и фон Герделер, неожиданно потеряв самообладание, бешено крикнул:
— Это провокация!.. Не может быть! Ложь!
Тогда в наступившей тишине насмешливо прозвучал чей-то властный и до неприятного знакомый голос:
— А-а, господин военный советник!.. Вас, кажется, можно поздравить с повышением?.. Только это не ложь. И могу заверить вас, что все сказанное — правда!
Фон Герделер повертел головой, отыскивая говорившего, и когда встретился с ним глазами, колени его вдруг заломило от гнусной дрожи. В дверях стоял полковник Юсси Пеккала, стоял и улыбался.
А рядом с ним — та самая, которая варила морошку. Как зовут эту госпожу? Ах, черт возьми, память стала!.. Кажется, Кайса? Да, Кайса… и — Суттинен-Хууванха…
Так, именно так зовут эту, которая тоже улыбается.
Фрау Зильберт поняла, что она, как владелица отеля, может много выиграть на неприязни офицеров к финнам, и, первой нарушив тягостное молчание, попыталась усилить эту неприязнь.
— Господин полковник, — певуче сказала она, надвигаясь на щуплого Юсси Пеккала своей дородной фигурой, — в моем заведении так принято, чтобы офицеры приходили без подруг. Я — единственная, которой дозволено здесь присутствовать.
Офицеры поощряюще засмеялись, и — снова тишина.
— Так, — отрубил Пеккала, — значит, женщинам, говорите, нельзя… А женщинам-нацисткам здесь присутствовать можно? — И добавил по-фински: — Кайса, покажи им значок «Лотта Свярд», пусть отстанет эта толстая баба.
Кайса достала из плетеной сумочки какую-то бумагу.
— Полковнику — номер, — сказала она. — А сейчас — ужин.
— Но здесь я не вижу подписи коменданта гавани, — заметила фрау Зильберт. — И номеров свободных нет.
Майор Френк, услышав о себе, протиснулся вперед.
— Зато здесь, — сказал он, злобно дергая крутыми скулами, — подпись самого генерала Рандулича. А корветтен-капитану Швигеру место в Биггевалле, а не в Парккина-отеле, — можете передать его номер полковнику.
Хорошо поняв этот намек своего прежнего любовника, фрау Зильберт обиженно поджала губы.
— Вам… один номер или два? — ядовито спросила она.
И Кайса, которой было все равно — красивая она или дурная, смотрят на нее или не смотрят, — прямо так и ответила:
— Зачем два? Нам и одного хватит!
Юсси Пеккала, уже сидевший за столом, весело крикнул:
— Кайса, иди сюда! — и засмеялся.
Оскорбленная фрау Зильберт гордо уплыла за буфет, и атмосфера в баре немного разрядилась. Фон Герделер вдруг вспомнил, что ему ни разу не удалось унизить полковника Пеккала, а полковник унижал его постоянно, и громко сказал:
— Про эту финку в Вуоярви говорили, что она шлюха!
— Не люблю тощих, — признался Швигер, — у меня жена тощая.
Фон Эйрих небрежным жестом, но очень ловко вкинул в глазницу монокль, и Кайса сказала:
— Юсси, какого черта он смотрит на меня?
Разливая по рюмкам водку, полковник ответил:
— Смотрит — это еще ладно, а то ведь говорят…
— Про меня?
— Да.
— А что говорят?
— Пей!.. Говорят, что ты шлюха, и мне, поверь, надоело это слышать.
Кайса проглотила водку, навалилась грудью на стол:
— Юсси, милый, разве же я тебя не люблю? Ради тебя я сбросила передник «Лотта Свярд», стала ходить в платье, как все женщины. Я потащилась за тобой сюда, в Петсамо, откуда меня выгнали зимой. Ради тебя я готова идти куда угодно. Я хочу нравиться тебе, милый, больше, чем нравилась до сих пор.
— Ну ладно, ешь, — примирительно сказал Пеккала и, кивнув в сторону артиллериста с моноклем, яростно прошептал: — Вот такие, как этот, подслеповатые и тупые, в восемнадцатом году высадились в Хельсинки и вешали наших батраков, как котят. У-у, сатана перкеле, что-то еще будет!
— Ты пьешь, а мне не наливаешь, — сказала Кайса.
— Тебе, дорогая, хватит! — И, помолчав, добавил: — Этот, с моноклем, и сейчас бы меня повесил! Смотри, как они нас ненавидят.
— Да, Юсси, они нас ненавидят. А отчего? Потому что мы не хотим больше воевать. А я хочу тебе нравиться. Я никогда еще не хотела так нравиться тебе, как хочу сейчас… Пусть только попробуют вешать!
— Если начнется драка, — дружески посоветовал полковник, — ты пробирайся к выходу. Пуукко где?
— Не беспокойся, я никуда не уйду от тебя, а пуукко лежит в сумочке. Обожди, этот слепой что-то говорит!
Фон Эйрих действительно говорил:
— Как? Чтобы Финляндия вышла из войны и подарила русским все свои завоевания? Чтобы маршал Маннергейм сдался на милость победителя? Да никогда!.. Он солдат, и фюрер недаром подарил ему бронированный «мерседес» — это подарок солдата солдату. Мы, господа, можем быть спокойны, пока у власти стоит человек нашего духа. Вспомните, наконец, что говорил о Маннергейме Геббельс в своей речи по радио в первый же день войны!..
— Он дурак, — сказала Кайса.
— Угу, — промычал Пеккала, разрывая зубами мясо.
К ним подошел фон Герделер:
— Вы приехали на совещание, господин полковник? Я от души приветствую вас в этой северной цитадели и буду счастлив быть к вашим услугам. Должен сказать, что вы, госпожа Суттинен-Хууванха, выглядите превосходно. Это платье более вам к лицу, нежели передник «Лотта Свярд».
Он пригляделся к финке внимательнее и заметил в ней большую перемену. Кайса действительно похорошела, ее лицо округлилось, и худоба фигуры как-то терялась в складках черного траурного платья.
«Хм, недурна, совсем недурна», — подумал инструктор, но в этот момент Юсси Пеккала выплюнул на тарелку кость и сказал:
— Послушайте, оберст, вы не получили ответа на то подлое письмо, которое послали в «Палацци мармори» на Кайво-пуйсто в Хельсинки?
— Не понимаю вас…
— Да бросьте вы, оберст! Вы все понимаете. Мы столкнулись лбами, но мой лоб оказался крепче вашего…
«Что сказать ему?»
— А вот я получил ответ, — засмеялся полковник.
— Я…. — начал было фон Герделер, но слова застряли у него в глотке, и, круто повернувшись, он пошел к своему столику, тяжело раздумывая: «И с этим человеком мне суждено еще встретиться на совещании… Но погоди…»
— Он писал в «Палацци мармори»? — спросила Кайса.
— Что?.. Пойдем-ка спать, дорогая.
— Пойдем.
В тесном мансардном номере, стягивая через голову куртку, полковник сказал:
— Понимаешь, Кайса, он хотел подвести меня под пулю. Но его донос пришел по назначению, когда русские уже вломились в Виипури, и наши генералы впервые почесались: а вдруг придется с немцами рвать?.. Ты ложись к стенке… Да, и эта сволочь еще говорит тебе любезности.
— Хватит, Юсси, теперь нам никто не помешает. Никогда! И я тебя люблю, я тебя так люблю, что даже страшно…
Кайса вдруг заплакала, вздрагивая острыми плечами.
— Ну что ты плачешь? — сказал полковник. — Ведь я тебя тоже… — Помолчал немного и добавил сумрачно: — Люблю.
Прошел один день, второй, третий — совещание не начиналось. Финские офицеры, прибывшие в Петсамо, пили водку, играли в карты, обсуждали события. А события наваливались страшные, было неясно — чего ждать, на что надеяться и не лучше ли совсем не являться на это совещание. Командиры северных прифронтовых районов, вроде полковника Пеккала, вели себя неуверенно: положение обязывало их сглаживать все углы, которые появлялись на стыках двух союзных, но тайно враждующих армий. Каждый день можно было ожидать провокации со стороны немцев и открытого мятежа со стороны своих же солдат. Финские офицеры как-то совсем непроизвольно разделились на две группы. Одна из них, самая многочисленная, устраивала в лесу какие-то сходки, возвращаясь поздно вечером в город. А однажды на берегу Печенги-реки запылали высокие костры, раздались звуки Берньеборгского марша, и шюцкоровцы вернулись в Петсамо строем, распевая: «Суоми, милая Суоми, нам нищета твоя светла!..» Другие офицеры — их было меньшинство — сидели по домам, старались не встречаться глазами, писали своим семьям завещания. Все было напряженно в эти дни до предела, и Юсси Пеккала часто кричал на Кайсу:
— Ну, куда ты пихаешь эту грязную рубашку! Я ее выбросил, а ты ее снова в чемодан!
Кайса отделывалась молчанием. В это суровое время она переживала свою вторую молодость. Не удалась первая, и совсем неожиданно вдруг размякло что-то в ее душе, осветилась она изнутри, началось все заново. Она чувствовала, что пугает полковника этой своей страстью, непонятной даже для себя, но ее словно кто подменил, и впервые за долгие годы унижений и грязи она стала по-настоящему счастливой.
— Только бы скорей закончилась эта дурацкая война, я устала от нее. И ты, Юсси, устал, мы все устали…
Наконец настал день совещания. Видно, что гитлеровское командование сознательно выжидало. Ему хотелось выяснить, в каком направлении поведет страну новое правительство. Но Маннергейм молчал, и обстановка не терпела больше промедления — совещание началось.
Открыл его, как и следовало ожидать, опытный и ловкий демагог — оберст фон Герделер. Юсси Пеккала сидел в первом ряду кресел, слушал, и ему с первых же слов стало ясно, куда клонит инструктор. Конечно, все это рассчитано на шюцкоровцев. В целях безопасности — чьей безопасности? — надо сохранить в селениях Лапландии немецкие гарнизоны. Кое-где их надо даже усилить. Придать артиллерию. Когда озера замерзнут, создать на льду посадочные площадки для самолетов. Повести борьбу с «лесными гвардейцами». Ну, еще что?
Какой-то толстый, необыкновенно рыжий капитан, сидевший рядом с Пеккала, быстро записывал в блокнот основные положения доклада. «Валяй, валяй», — подумал полковник, и ему захотелось толкнуть дурака-капитана под локоть, чтобы карандаш выпал и куда-нибудь закатился.
— Полковник Юсси Пеккала! — вдруг крикнули от дверей.
Командир района Вуоярви встал, и рыжий капитан захлопал себя по коленям, стал заглядывать под стулья — нет карандаша.
— Виноват, — извинился Пеккала и пошел к выходу.
За дверями он увидел взволнованного Раутио Таммилехто — молодого, совсем мальчика, вянрикки своего штаба.
— Ты как сюда попал?
— Херра эвэрсти, случилось непоправимое, — ответил вянрикки, прикладывая к кепи дрожащие пальцы.
— Что?
— Командиры наших рот стали прятать оружие. Среди солдат ведется какой-то отбор. Появились слухи о полном роспуске армии. А «лесных гвардейцев» держат под стражей…
В одну минуту Пеккала домчался до Парккина-отеля, стремительно взбежал по лестнице в номер, сказал:
— Кайса, собирай вещи и завтра возвращайся в Вуоярви, а я еду сейчас…
— Ну хоть поцелуй меня на прощание!
— Некогда! — ответил Пеккала, и Кайса услышала, как уже гремят по лестнице его сапоги: та-та-та-та, та-та!..
— Полковник Пеккала уехал, — сказала фрау Зильберт, — и в номере только… эта…
— А-а-а, — протянул фон Герделер и посмотрел на Кайсу: она сидела за соседним столиком, ужинала; часы показывали половину двенадцатого ночи.
Местный фюрер князь Мурд был трезв и потому особенно старательно подметал опустевший бар — ему хотелось заработать на водку.
— Поди-ка сюда, — поманил его пальцем инструктор. — Коньяку хочешь?
Мурд всплеснул руками, швабра упала на пол.
— Тише, — поморщилась фрау Зильберт, — уже поздно…
Кайса повернулась в их сторону:
— Еще вина. Стакан.
И фрау Зильберт и фон Герделер почти одновременно наполнили стаканы. Почти одновременно выпили Кайса и князь Мурд. Потом, вызывающе посмотрев на инструктора, Кайса прошла мимо. Было слышно, как она остановилась в вестибюле у зеркала, поднялась по скрипучей лестнице.
— В каком она номере? — спросил фон Герделер.
— В тринадцатом, — ответила фрау Зильберт.
— Хорошее число. Я родился тринадцатого.
Князь Мурд лениво задвигал шваброй.
— Еще хочешь?
— Ох! — ответил фюрер.
Инструктор снова наполнил стакан:
— Пей!
Мурд выпил:
— Вкусно! Ой, как вкусно!
— Мети, — приказал инструктор и, слегка покачнувшись, подошел к буфетной стойке. — Фрау Зильберт, вы способны понять тоску солдата?
— Я не люблю таких разговоров.
— А я люблю… Дайте мне ключ от тринадцатого номера. Только до утра.
Редкие брови владелицы отеля вскинулись кверху:
— О-о, господин оберст… и — вы?
— Да, и я!
— Но чего вы нашли в ней хорошего?
— Ключ! — сказал фон Герделер. — Ключ!..
Сжимая в ладони ключ, он вернулся за столик.
— Спать не ложись, — сказал Мурду. — Ты мне будешь нужен…
Вспомнились слова Эрнста Бартельса, сказанные им еще в Вуоярви. «Советую вам, — говорил тогда Бартельс, разбирая сушеные травки, — не раздражать одно существо, живущее в доме полковника, некую госпожу Суттинен-Хууванха — это, пожалуй, единственный человек, к которому искренне привязан начальник района…»
— Искренне привязан, — с удовольствием повторил фон Герделер. — Тем больнее ему будет!
— Фюрер, — позвал он, — выпей последнюю, а то опьянеешь. Завтра пей сколько хочешь, а сегодня нельзя.
Фюрер выпил, обтер подбородок, спросил:
— Что делать надо?.. Я все могу…
— Ничего. Стоять в коридоре. И никого не пускать.
Гася в баре свет, фрау Зильберт спросила:
— А вы не боитесь?
— Кого?
— Финского полковника.
— Но ведь его нет!
— Правда, его нет, — согласилась владелица отеля.
Ровно в час ночи оберст поднялся на третий этаж, где размещались мансардные номера, остановил Мурда:
— Вот здесь и стой. Ни с места!..
Потом на цыпочках подошел к двери тринадцатого номера, прислушался.
Тихо.
«Тем больнее ему будет», — повторил он про себя и осторожно, стараясь не шуметь, вставил ключ в замочную скважину…
— Таммилехто, — шепотом приказал полковник, — стой здесь… И — тихо…
Пеккала открыл дверь, вошел в избу. Лунный свет, проникавший через окно, плотным снопом падал на висевшее на стуле обмундирование, вырывал из мрака обрюзгшее лицо спящего офицера с оттопыренными губами.
Полковник подошел к койке, тронул спящего за плечо:
— Лейтенант Агрикола, вставай!.. Ты арестован!
— А?.. Чего?.. Это вы, херра эвэрсти?
— Я… Быстрей вставай!..
— Куда?
— Вставай, вставай! Ты арестован!
— Что?
— Не притворяйся…
Босого, дрожащего от ночной сырости лейтенанта он вывел на крыльцо, жестко приказал:
— В карцер! Пошли дальше…
Снова изба, черная, старая. Храпят трое офицеров.
— Встать! А ну, скоты, поднимайся!
Кто-то сунул спросонок руку под подушку и сразу же завыл от боли, а пистолет тупо ткнулся в половицу.
— Я тебе пошучу… Выходи!
Потом широко шагал по кочкам, через кусты, — длинный путь к баракам «лесных гвардейцев». Вокруг ходят часовые, охраняют.
— Стой, кто идет?
— Ты мне там еще покричи! Кто вас сюда поставил?
— Лейтенант Агрикола.
— Пошли вон, пока живы… Нашли что охранять, лучше бы свою башку от мусора берегли!
На широких дверях барака — накладка замка. Своротил ее в сторону, заглянул внутрь. Спят. Убивай их, режь, дави — спят. А вот он не спит… Ну и народ пошел — за себя и то постоять не умеют.
— Дрыхните дальше, коли так, сатана перкеле!..
Со злости даже накладку снова наложил. Плюнул себе под ноги. Вянрикки Раутио Таммилехто плетется следом, скулит — страшно ему, против закона идет.
— Куда теперь, херра эвэрсти?
— А в карцер…
Пришли в гарнизонный карцер. Долго спускались под землю по обтоптанным ступеням. Взвизгнула железная дверь. Тьма.
— Агрикола?.. Кякепен?.. Пааволайнен?.. Лайхиа?.. Кто там еще? Всех назвал?..
Дежурный офицер принес факел. Длинное рыжее пламя вытягивалось к двери, горящая смола стекала на руку горячими каплями.
— Ну, — сказал Пеккала, — так рассказывайте, откуда брали оружие, куда прятали и кто велел прятать?.. Ты, лейтенант Агрикола, не смейся. Я тоже солдат, и если будет надо — я из тебя выбью все до последнего слова!
Фон Герделер вошел в номер и тихо притворил за собой дверь. Женщина, по самые плечи закутанная одеялом, спала мирным глубоким сном. Белье, мягко светившееся в темноте, было в беспорядке разбросано по стульям.
Оберст долго не решался подойти к ней, потом скинул с себя мундир, осторожно присел на край постели. Кайса слабо пошевелилась и снова затихла. «Тем больнее ему будет», — настойчиво билась под черепом мысль, и фон Герделер увидел, что ему не лечь, — женщина лежала как раз посередине. Тогда он тронул ее за плечо.
— Юсси, — слабым шепотом отозвалась Кайса и лениво отодвинулась к стене, уступая место; оберст лег рядом с ней, закинул край одеяла.
И вдруг Кайса стремительно села, прижавшись спиной к стене:
— Кто здесь?.. Ты вернулся?.. Юсси?..
Фон Герделер почему-то вспомнил, что полковник Пеккала ниже его ростом, и он испуганно поджал ноги. Кайса наклонилась, вглядываясь ему в лицо. Совсем рядом со своими глазами он увидел ее глаза — большие, яркие, зеленые. Потом рука женщины — белая и тонкая — стала шарить по стене, отыскивая выключатель. Тогда оберст перехватил ее руку и сказал сначала по-немецки, потом по-шведски:
— Не надо… Я прошу вас, фрекен, не надо…
Кайса как-то еще больше прижалась к стене, ее жесткие пятки уперлись ему в бок, и фон Герделер одним толчком длинных ног был выброшен с постели на пол.
— Я стреляю, — услышал он шепот. — Считаю до трех и — стреляю… Раз… два…
— Ай-ай-ай, — встретил его в коридоре Мурд. — Надо было напоить ее больше!..
Ничего не ответив и боясь встретить кого-нибудь, фон Герделер скрылся в своем номере. А утром под окном раздался гудок автомобиля, и вскоре пришел Мурд:
— Вот, велела передать.
Он протянул сверток, и когда оберст раскрыл его, на пол свалилась куча ровно нарезанных лент. Ножницы старательно прошлись по мундиру и брюкам, превратив все это в никому не нужные лохмотья.
«Да, — озлобленно подумал фон Герделер, — так могла поступить, конечно, только одна финка… У-у, проклятое белоглазое отродье!..»
Но Лапландия невелика, и он знал, что им еще суждено встретиться.
Аглая постепенно освоилась с фронтовой жизнью, привыкла к окружению мужчин, которые относились к ней, как к единственной женщине, бережно и на редкость внимательно. Находясь в постоянных разъездах вдоль линии фронта, она многое увидела, многое перечувствовала, стала жизнерадостнее и как-то грубее. Ей нравились эти ночевки в лесу, когда вокруг костра собирались солдаты и далеко за полночь тянулись их рассказы о пережитом. Аглая часто так и засыпала под мужской говор на своей шинели, а утром ее уже ждала пахнущая дымом подгорелая каша, штабная записка с заданием новой поездки, и снова двуколка прыгала по корневищам сосен, бежала под колесами лесная тропинка…
Однажды возница — пожилой красавец солдат с гусарскими усами — вкрадчиво спросил ее:
— А вы, товарищ военфельдшер, простите за вопрос, замужем?
— Да, конечно, — ответила она и поймала себя на мысли, что за все время, проведенное на фронте, еще ни разу не подумала о муже как о погибшем; наоборот, ей, наверное, потому и нравилась эта тревожная военная жизнь, что он, ее муж, должно быть, живет так же; и когда возница спросил, на каком направлении он воюет, Аглая ответила определенно:
— Он севернее, в самом Финмаркене…
Но то, что происходило сейчас в карельских лесах, должно было решить войну и в скалах Финмаркена, — и Аглая, занимаясь ветеринарным надзором, не забывала следить за финскими событиями, внимательно прислушиваясь к разговорам офицеров. Бывалые солдаты, выходя из атак, говорили, что «финн уже не тот, что раньше»; батальон Керженцева, откуда начала свой боевой путь Аглая, теперь продвинулся далеко на запад, к старой границе; но финская армия, по-звериному таясь в непролазных болотах и дебрях, еще оставалась внушительной силой, и было ясно: наступление в Лапландии не начнется, пока упрямая Суоми не будет выбита из войны. И хотя момент окончательной победы над финнами ощущался во всем, но ни газетные статьи, ни речи политруков — ничто так прочно не утвердило веру Аглаи в близость этой победы, как один случай…
Однажды, перекинув через плечо полотенце, она пошла к озеру умываться перед сном. Было очень тихо в вечернем лесу. В низинах копился волокнистый туман. Босые ноги отдыхали на мягкой траве, свежей от густой росы. Аглая давно облюбовала глухое место, куда ходила мыться ежедневно и где ее никто не мог увидеть. Но на этот раз едва она спустилась к берегу, как заросли камыша раздвинулись, заплескалась вода, и стая уток с шумом взлетела кверху. Аглая привычно хватилась за пистолет, но вспомнила, что оставила его вместе с поясом.
— Кто там? — крикнула она.
На другом берегу озера находились уже позиции лахтарей, и Аглая была уверена, что имеет дело с финном. Набравшись храбрости и шагнув вперед, она крикнула опять:
— Кто там?..
В ответ на ее слова камыш зашумел снова и показалась сначала голова человека, потом и весь он, обнаженный по пояс. С его тела стекала вода, рука была перевязана бинтом, порыжевшим от крови. Дрожа от холода, он что-то быстро заговорил на языке суоми, показывая на другой берег.
Аглая не поняла смысла его слов, но по тому, как он вел себя, ей стало ясно, что перебежчик не может выбраться на берег: он голый. Женщина перебросила ему полотенце, и финн, обернув его вокруг бедер, выбрался на берег.
Это был тщедушный на вид человек, уже не молодой, но его сухое тело выглядело жилистым, даже крепким, и мускулы рук все время вздрагивали. Аглая повела его в штаб. Он покорно шел за женщиной, ступая босыми ногами след в след, как охотник.
Неожиданно финн сел на землю и зарыдал, уткнувшись лицом в острые колени. Было страшно и жалко видеть, как плакал этот человек, несший в своем сердце какое-то большое горе. Аглая заставила его подняться, и до самого штаба финн мотал головой, отгоняя подступавшие рыдания, и его посиневшее тело тряслось от холода.
Керженцев в ожидании переводчика одел финна и поставил перед ним широкую миску с гречневой кашей.
— Киитос, киитос, — благодарил тот, пытаясь поймать руку офицера, чтобы прижать ее к сердцу.
Аглая смотрела, как он быстро ел, изредка улыбаясь торопливой улыбкой, и женщине почему-то становилось жалко этого раздавленного каким-то горем человека.
«Может, дома жена, дети, — горестно размышляла она, — а он вот здесь… и никто о нем не знает…»
Пришел заспанный переводчик, с карманом, оттопыренным от толстого, как кирпич, русско-финского словаря. Начался допрос пленного…
Солдат финской армии, год рождения 1907, член партии «ИКЛ», образование низшее, гражданская профессия краснодеревщик, на военной службе с осени 1939 года, вчера прострелил себе руку. В финскую кампанию он сидел на соснах Карельского перешейка и «куковал» русским лыжникам смерть из новейшей немецкой винтовки с оптическим прицелом. Под Терийоками у него был свой маленький домик. В 1940 году Карельский перешеек вернулся к русским.
Когда началась война Германии с Советским Союзом, жена сказала ему: «Иди, мой родной Эйно, отбери у проклятых русских наш домик». Эйно Тойвола пошел воевать за домик. Прошлой осенью побывал в отпуске. Жена состарилась. Она рассказывала ему о соседях, носивших траур, и чистила картошку. Глаза детей светились голодом. «Что же ты не даешь им молока?» — спросил Эйно. «Корову нашу, ласковую Паасушку, увезли в Германию», — жена заплакала…
— Это очень долго рассказывать, господин переводчик, — говорил Эйно Тойвола, — да и не к чему… Вчера, когда я узнал, что умерла жена, я решил вернуться к детям… И, выбрав момент, я ушел в лес, замотал руку мокрой тряпкой и прострелил ее из карабина. Было очень больно, господин переводчик, но я не кричал. Я вернулся в роту, лег и сказал товарищам, что меня подстрелил русский снайпер. Но лейтенант Рикко Суттинен…
— Как вы сказали? — переспросил Керженцев.
— Рикко Суттинен, — отчетливо повторил переводчик.
— Занесите в протокол это имя. С ним я часто встречаюсь на кестеньгском направлении…
— Да, — продолжал Эйно Тойвола, — и лейтенант Суттинен пришел ко мне и велел показать руку. Недавно он отправил в каземат Петсамо Теппо Ориккайнена за распространение листовок и теперь подозревает всю роту… Я очень хорошо намочил тряпку, господин переводчик, но пороховой нагар все равно был заметен на моей ране. Суттинен позвал военного советника Штумпфа. Они долго рассматривали мою руку. Потом сказали: «Тойвола, сознайся, ты сделал себе прострел, чтобы не воевать дальше?» Я ответил, что люблю свою прекрасную Суоми и готов воевать за нее всегда. Тогда немец ударил меня по лицу: «Вставай, мы тебя будем судить на месте». Они заставили меня раздеться догола и водили по деревням. Потом привесили на шею мне камень и столкнули с обрыва в озеро. Но я очень хорошо плаваю, господин переводчик, и мне удалось сбросить с шеи камень. Я выплыл, и… простите меня… господин переводчик… мои дети, ради них… моя Суоми, ради нее…
Положив голову на стол, Эйно Тойвола заплакал снова. Его спина, обтянутая русской гимнастеркой, судорожно вздрагивала. Аглая отошла к окну и, приподняв занавеску, смотрела во тьму леса, где над болотными чарусами блуждали синие огни. Солдат продолжал плакать, и, слушая эти рыдания, она поняла: война с Финляндией скоро кончится. Может, через неделю, а может, завтра…
На ночлег остановились в старой, трухлявой баньке. Банька стояла на берегу речушки, которая, журча по камням, плавно обтекала опушку леса. Вековая сажа, копившаяся чуть ли не со времен создания первых рун «Калевалы», свисала с потолка почти до самого пола. Кое-как устроились на лавках, подложив под головы автоматы. Спать решили до зари, а потом снова трогаться в путь.
Раскурив перед сном одну цигарку на всех вкруговую, разведчики скоро захрапели богатырским сном. Словно спали они не в тылу врага, а на своих домашних сеновалах в родимой деревне. И только два голоса, едва колыша спертую теснотой тишину, еще долго шелестели в потемках:
— …Я читал эту книгу ее о рыбной разведке. И даже Рябинин видел: она зимой к нам приезжала шхуну осматривать. Читал, как же!
— Сейчас, — ответил второй голос, — эта книга уже устарела. Ирина Павловна переделывает ее заново.
— Да ну?
— А что же тут удивительного?.. Она этой книгой своей поначалу помогла и ловить рыбу, и искать ее в океане. А потом-то, когда капитаны траулеров изучили разведку промысла, тут они в этом деле такой опыт приобрели, что…
Первый зашуршал сеном, перебил собеседника:
— Да, — вздохнул, — вот так и я, приеду после войны в свою артель рыбацкую, а женка моя ку-у-да опытнее меня окажется!.. Хочешь, лейтенант, совет дам?
— Ну дай!
— Уж коли ты живешь в нашем краю, так и жену выбирай здешнюю. Все они работящие, ладные, горластые и до самой старости красоту сохраняют…
— Ладно, — засмеялся второй, — там видно будет… А сейчас давай спать, Левашев.
— И то дело!.. Спокойной ночи, товарищ Стадухин!..
На рассвете, когда в недалекой деревеньке пролаяли первые собаки, солдаты снова тронулись в путь. Рядом с молодым ученым, служившим теперь в батальоне Керженцева, шагали Левашев и ефрейтер Лейноннен-Матти, который, по сути дела, и вел маленький отряд.
Пожилой финский коммунист, учительствовавший до войны в карельских деревнях, хорошо знал местность и часто, разглядывая из укрытия косящих траву крестьян, говорил: «Вон тетка Риита по дороге идет, я ее дочку до десятого класса учил…» Сражавшийся за свою Карелию уже в третий раз, Лейноннен-Матти иногда останавливался перед каким-нибудь едва заметным холмиком земли, снимал со своей седой головы пилотку. Разведчики тоже обнажали головы и стояли молча. В этих многочисленных лесных могилах, не отмеченных ни крестом, ни надписью, лежали друзья молодых лет Лейноннена-Матти.
В полдень вышли на дорогу, ведущую к финскому штабу. По дороге, урча мотором, медленно катился старый броневик. На исцарапанной броне машины был нарисован костлявый лев, бегущий на лыжах с мечом в руках. Шюцкоровец сидел на башне броневика и, болтая ногами, лениво ощипывал веточку недозревшей рябины.
— Можно? — спросил Левашев у Стадухина.
— Давай! — шепотом разрешил тот.
Левашев тщательно прицелился, выстрелил.
Взмахнув руками, словно забрасывая веточку рябины подальше от себя, лахтарь свалился с башни. Чья-то кожаная перчатка, высунувшись изнутри, быстро захлопнула люк. Башня развернулась, прочесывая лес из пулемета. Разрывные пули защелкали над головами: шпок-шпок, — разрываясь от легчайшего прикосновения к ольховым листьям.
Лейноннен-Матти, обойдя броневик, зашел спереди и с точностью охотника, бившего белку в глаз, выстрелил в смотровую щель. Пулемет торчком уставился в небо и замолк. Разведчики, выбравшись из ольшаника, обступили воняющую бензином машину.
— Взорвем? — спросил Левашев.
Но лейтенант взобрался на башню и открыл люк. Мертвого финского капрала вытащили из машины и отнесли в лес, засыпав прошлогодними листьями.
— Матти, — сказал Стадухин, принимая рискованное решение, — переодевайся.
Через минуту броневик, спокойно урча мотором, медленно покатился дальше. Лейноннен-Матти, переодетый в мундир шюцкоровца, сидел на башне и, беззаботно болтая ногами, ощипывал веточку рябины. Низко опустив на глаза козырек кепи, он тихо пел финскую песенку:
Ты хочешь счастья, моя ненаглядная,
И оно придет, но не раньше осени,
Когда рябина золотым огнем вспыхнет в лесу…
День выдался солнечный, жаркий. Деревни стояли пустыми, собаки бесновались на цепях. Их держали на привязи, чтобы они не разоряли птичьих гнезд. В селениях оставались только солдаты. Лейноннен-Матти, проезжая мимо загоравших на лужайках лахтарей, кричал им:
— Хэй, хувяя пяйвяя, митэн войттэ?..[240]
Солдаты отвечали, что поживают так себе, а лейтенант Стадухин, прильнув к смотровой щели, все замечал, все записывал в блокнот.
— Если что случится, — говорил он Левашеву, — ты умри, но блокнот сохрани…
В броневике было душно и тесно. Четыре человека, забившись внутрь, держали наготове гранаты и обливались потом. И только Лейноннен-Матти, — сидя на виду у лахтарей, мог дышать чистым воздухом…
Стадухин уже исписал половину блокнота, но решил продолжать разведку, пока в баках не кончится горючее.
— Товарищ лейтенант, — приставал к нему Левашев, — давайте наделаем шуму, разгромим какой-нибудь штаб.
Стадухин отрицательно качал головой:
— Нет, никакой штаб не сравнится с тем, что сейчас делаем мы. Смотри в щель — что это?
За бревенчатым мостом, который они переехали, стоял покосившийся столб с прибитой к нему доской.
— Район Вуоярви, — прочел Лейноннен-Матти на доске и, склонившись к люку, сказал: — Товарищ лейтенант, мы, кажется, уж очень далеко забрались… Может, повернем?
Стадухин промолчал, и броневик, оставляя за собой струю вонючего перегара, двинулся дальше. Скоро по обочинам дороги забелели высокие штабеля свеженарубленных бревен, послышался визг пил, и какой-то солдат, сидевший у костра, крикнул:
— Эй, вы, — откуда?
— До Вуоярви далеко? — ответил ефрейтор вопросом.
— Да нет… вот сейчас за поворотом…
Переваливаясь на колдобинах, броневик тяжело полз в гору. Обогнали бричку, в которой сидел загорелый финский полковник. Впереди уже показался поселок. Поднятое на острие церковной луковицы, трепыхалось на ветру перечеркнутое синим крестом финское знамя.
— Штаб здесь, — определил Стадухин и расстегнул гимнастерку: — Ну и духота!.. Воды бы!
— Сейчас напьемся, товарищ лейтенант, — ответил сверху Лейноннен-Матти…
По улице поселка, распугивая кур, шагал под пение флейты небольшой отряд шюцкоровцев. Ими командовал молоденький вянрикки. От колодца с коромыслом на плече шла высокая худая женщина в городском платье, и ефрейтор попросил ее:
— Позвольте напиться, нэйти?
Броневик, скрипнув тормозами, остановился. Кайса протянула солдату ведро, посмотрела вдоль улицы — там уже показалась бричка, в которой Юсси Пеккала ездил осматривать и проверять работу «лесных гвардейцев».
— Киитос, нэйти! — сказал Лейноннен-Матти, вытягивая из люка наполовину опустевшее ведро.
Спрыгивая с брички, Пеккала крикнул:
— Кайса, ты зачем это?.. Воду и денщик принесет!
— Это не тяжело, милый, — ответила Кайса, поднимаясь на крыльцо, и тут же смущенно похвасталась: — Меня сейчас, как девушку, назвали нэйти…
— Кто назвал?.. Таммилехто? — спросил полковник, кивнув на вянрикки, который остановил солдат напротив штаба; пение флейты смолкло, раздались команды, пронесли знамя — начался развод караула.
— Нет, вон тот солдат на броневике.
— У них, кажется, не заводится мотор…
Да, мотор не заводился. Лейноннен-Матти спрыгнул с башни, напрасно бешено дергал ручку завода — мотор чихал, фыркал, но не заводился. Ефрейтор видел через смотровую щель встревоженные глаза лейтенанта. Стадухин что-то шептал ему, изнутри доносился скрежет рычагов, передвигаемых Левашевым.
Броневик уже обступали, сочувственно подавая советы, финские солдаты. Лейноннен-Матти огрызался на них, что есть силы крутил ручку. Вянрикки Таммилехто, встав под знамя, крикнул:
— Эй, что там у вас? Отводите машину…
Из соседнего гаража вышел шофер, вытирая руки промасленной ветошью. Не спеша направился к броневику.
— Оставь, оставь дергать! — сказал он Лейноннену-Матти. — Водитель у вас дурак. — И неожиданно легко вспрыгнул на башню, протиснул в люк свои ноги в грязных штанах…
Лейноннен-Матти вытер рукавом обильный пот, выругался и посмотрел на крыльцо штаба: там стояли полковник, приехавший в бричке, и та нэйти, что дала напиться.
Внешне сохраняя спокойствие, Лейноннен-Матти сел на подножку броневика, но в тот момент, когда голова финского шофера исчезла в люке, внутри послышалась какая-то возня, потом взревел мотор, и машина вдруг резко сорвалась с места, быстро набирая скорость. «Уговорили все-таки», — облегченно вздохнул ефрейтор, упав с подножки, и на ходу заскочил на башню.
— А шофер? — спросила Кайса, беря полковника под руку и прижимаясь щекой к его плечу с жестким погоном.
— Никуда он не денется… Пошли в дом!..
Юсси Пеккала подхватил ведра, шагнул в дверь.
— Свари кофе, — попросил он.
— Конечно, — ответила Кайса.
Полковник сел за стол, свернул цигарку из махорки.
— А эти, — сказал он, — которых я арестовал, все еще молчат… не хотят говорить, куда прятали оружие…
— Ох, Юсси, мой дорогой Юсси, — подошла к нему Кайса и, взяв его за голову, прижала к своей груди. — Что-то еще будет!.. Непонятно мне все, что творится… Страшно!..
— Брось, — рассмеялся Пеккала, освобождаясь от ее объятий и щелкая зажигалкой. — Война скоро кончится…
— Ты думаешь?..
Отчетливая дробь пулеметной очереди донеслась с улицы. Пеккала выглянул в окно: броневик, вздымая пыль, несся вдоль поселка, поливая солдат пулями…
— Ах!.. — вскрикнул полковник и выбежал из дому.
Кайса видела, как он вырвал у вянрикки Таммилехто гранату, бросился наперерез броневику. Но едва полковник успел швырнуть ее под колеса — сразу же упал, как-то неловко дернувшись всем телом. Потом, встав на корточки и пытаясь подняться на ноги, пополз к забору…
— Юсси!.. Юсси!.. — несколько раз повторила Кайса и, выбежав из дому, увидела полковника уже прислонившегося к забору, он стоял и командовал:
— Где, черт возьми, мотоциклисты?.. Закидайте гранатами!.. Таммилехто, слышишь?..
— Юсси, что с тобой? — крикнула Кайса, подбегая.
— Плечо, — сказал полковник, — плечо…
Броневик уже пылил в конце поселка, потом с разгона врезался в шлагбаум, и Кайса, подхватив полковника, выругалась в сторону Таммилехто:
— Ты что… сам не мог?.. Мальчишка!..
Через несколько минут, пристыженный и робкий, вянрикки пришел в дом полковника, сказал:
— Херра эвэрсти, ушли они… Завяз броневик в болоте, а эти успели вылезти из него и ушли…
— Убитые есть? — спросил Пеккала, смотря, как Кайса перевязывает ему рану.
— Восемь раненых, — ответил вянрикки.
Кайса всхлипнула. Полковник, лежа на постели, сказал:
— Брось хныкать!.. Через неделю затянется…
— Это была глубокая разведка, — вслух подумал вянрикки.
— Ну и черт с ними! — сказал Пеккала. — Кайса, у тебя кофе готов?..
— Готов, — ответила Кайса, вытирая слезы.
— Так чего же ты? — сказал полковник. — Если готов — подавай, я хочу кофе… Да и вянрикки не откажется…
— Спасибо, херра эвэрсти, — поблагодарил Таммилехто. — Я не откажусь…
Заунывные причитания ветра, скрип шпангоутов, монотонное гудение турбин, и над всем этим, словно непроницаемый колпак, черная осенняя ночь.
Открытый океан…
В кубриках и каютах полумрак; горят синие лампы, слышно неровное дыхание усталых людей да тяжкий грохот волн за бортом. Все это привычно, размеренно, сурово, и от этого никуда не уйдешь, — война.
Через каждые два часа в духоту отсеков эсминца врывается через репродуктор голос командира:
— Такой-то смене заступить на вахту! — и после паузы: — Ветер и шторм усиливаются. Леера в районе торпедных аппаратов срублены. По верхней палубе ходить осторожней…
Оживают кубрики. Матросы собираются к люкам, ныряют в них, один за другим взлетают по трапам и — помнят: «По верхней палубе ходить осторожней». Вот она, стылая громада воды: подошла, нависла, разбилась — ух, ты! — держись, матросы!..
Хватаясь руками за обледенелые поручни, Пеклеванный лезет уже по четвертому трапу. Еще один — и мостик. Здесь качает сильнее, ветер опрокидывает навзничь, потоки воды сшибаются, перекатываются под ногами. Но лейтенант знает: пусть тяжело, холодно, но, черт возьми, он любит стоять на возвышении вахтенного офицера и смотреть вперед — туда, где разбиваются кораблем водяные ухабы.
— На румбе?.. Так держать…
Бекетов ходит с одного крыла мостика на другой, по-извозчичьи хлопает рукавицами, сшитыми из серых волчьих лапок.
— Эх-эх, — крякает он, и вестовому, который принес ему кофе, говорит дружески: — Спасибо, Андрюша!
Потом, возвращая стакан и осматривая горизонт, весело кричит рассыльному:
— Будите штурмана!.. Кажется, вон там прояснило и показались звезды, — пусть определится.
Приходит штурман, обрадованно и торопливо протирает линзы секстанта.
— Вега и Сириус, — опытным глазом определяет он и ловит отражение звезд на темные, словно закопченные, стекла оптики. — Сейчас, — бормочет под нос, — поймаю…
На мостик, выбравшись из душных машинных недр, поднимается костлявый механик. Он так высок, что голова его и плечи уже показались в люке мостика, а ноги еще только перебирают первые ступени трапа.
— Ну и жара! — говорит он, распахивая ворот комбинезона. — А у вас тут рай!
Одетые в шубы сигнальщики в этот момент готовы обменять свой ледяной «рай» на тот раскаленный «ад», из которого выбрался механик…
Так проходит жизнь походного мостика, но за всем этим — простым и будничным — кроется другая жизнь; она бьется в пульсах морзянки, в стонах приборов, что вслушиваются в толщу вод, протекает в неусыпном бдении сигнальщиков, которые всматриваются в бесноватую баламуть шторма.
Пеклеванный живет этой второй жизнью. Его пальцы плотно сжимают бинокль. Сейчас он ответствен за все, что происходит на тридцати двух румбах исчезнувшего во мраке горизонта. Четыре рыболовных траулера вот уже какой день черпают в свои трюмы косяк сельди и никак не могут вычерпать. Где-то глубоко под водой, в сплошном мраке, сейчас валом валит жирная полярная рыба, но в этом подводном мире живут и гремучие шары мин, быстрее акул проносятся хищные субмарины врага. Вот потому-то не слышит сейчас Артем разговоров на мостике, забывает о холоде и, не доверяя сигнальщикам, сам всматривается в мрачную долину океана.
— На «Рюрике» видна щель света! — докладывает матрос.
Что такое щель света? Пустяк. Но, может быть, этот свет уже заметил враг?.. Может, чья-нибудь предательская рука подает сигналы врагу?..
— Передайте, — говорит Пеклеванный, — командиру траулера «Рюрик»: «У вас виден свет с правого борта в районе спардека».
Прославившийся на весь флот своим зрением сигнальщик Лемехов быстро отыскивает в темноте ныряющий на волнах силуэт «Рюрика» и отщелкивает во тьму приказ по клавишам фонаря. Скоро щель света пропадает, и Лемехов, закрывая фонарь от брызг, говорит своему соседу-пулеметчику:
— А все-таки, что ни говори, а им труднее, чем нам.
— Кому — им?
— А вот им, всем, — и сигнальщик показал во тьму, где, захлестанные мутной пеной, трудились четыре траулера…
— Мастер! — кричат из трюма. — Эй, мастер!
— Где мастер? — отзываются в темноте.
— Позовите мастера, — приближается зов.
— Тетя Поля, — говорят у рыбодела, — иди, тебя кличут.
— Господи, да что там стряслось такое?..
Подтянув повыше гремящие при каждом шаге заскорузлые от соли пуксы, Полина Ивановна спешит к рыбным трюмам. Ее ноги скользят по палубе, залитой рыбьей слизистой кровью. Высоко над бортами вихрятся сизые рассыпчатые гребни. «На старости-то лет…» — думает боцманша, и, молодо изогнувшись, что кажется почти невозможным при ее полной фигуре, она ныряет в люк.
Здесь ее уже ждут засольщики.
— Мастер, отрыбачили! Продукцию некуда складывать!
— Такой корабль большой, и — на тебе! — некуда! Быть не может…
— А ты посмотри.
Она осматривает помещение: «чердаки» действительно вплотную забиты готовой продукцией. Из консервного отсека тоже кричат, что еще осталось немного места, а дальше…
— Хоть на голову клади, — образно заявляет старшина отсека, девушка в кокетливом халатике, отчего она похожа на медицинскую сестру.
— Вы уж это там… как бы вроде… потеснитесь…
Тетя Поля бежит к телефону, звонит в штурманскую рубку:
— Анастасия Петровна, хоть на голову рыбу клади. Все чердаки заполнены! Привыкла я на берегу — там-то что, а здесь, окромя палубы, и плюнуть некуда.
Окуневич ее успокаивает, добродушно смеется:
— Еще три захода, Полина Ивановна, сделаем и на рассвете сдадим косяк другим траулерам. Как-нибудь там распорядитесь, чтобы поплотнее укладывали…
Тетя Поля, направляясь к люку, заглядывает в салотопенную. Здесь жарко, и воздух пропитан испарениями рыбьего жира. Корепанов сидит возле котла, читает, раскачиваясь, потрепанную книгу.
— Интересно? — спрашивает она его.
— Очень. Про то, как…
Салогрей уже раскрывает рот, чтобы начать рассказывать «про то, как…», но голова тети Поли занята другим:
— Ты из этой партии печени, что гонишь, потом мне на пробу принеси. Ну, как у тебя дела-то?
— Да хорошо. Вот послушай, как ревет в котле. Я змеевик переделал, теперь…
На этот раз его прерывают авральные звонки, и тетя Поля кидается к дверям:
— Трал поднимаем. Ты приди рыбу шкерить, помоги!
— Приду…
На палубе ее снова охватывают мрак, грохот, брызги. Вытягивая с морских глубин кошель трала и брызгаясь горячим паром, сипит лебедка. На корме распоряжается тралмейстер Шишмарев — хитроватый старик, который давно уже «выплавался», но в трудное время снова пришел на траулер.
Над разделочной площадкой гудит и трещит под ударами ветра брезентовый покров, скрывающий свет лампы. До этого шкерили рыбу в темноте, но после того, как одна неопытная девушка чуть не отрубила себе палец, решили работать при свете и для маскировки натягивать этот тент.
— Ну, как? — спросила тетя Поля. — Наточили ножики?
— Нам Хмыров точил, — засмеялись девушки, занимая свои места у рыбодела. — Он за всеми за нами сразу ухаживает!
— Угодник бабий, — сказала ему мастер, — девки вон только что в море вышли, а рыбу шкерят и спорчее и лучше. Первым-то сортом девяносто семь процентов идет, а другие три, ты думаешь, — чьи?
На воде уже показались черные доски поддона, и только это, пожалуй, спасло матроса от продолжения нагоняя. Кошель трала, загруженный рыбным месивом, был поднят над разделочной площадкой; старый тралмейстер дернул за какой-то одному ему известный тросик — и на палубу хлынул тяжелый серебряный дождь.
— Ого-го-гой! — загоготал Шишмарев, за всю свою долгую жизнь не отучившийся радоваться каждой удаче.
Раздутые до чудовищных размеров глубоководные окуни… сильные юркие сельди… пестрые с тигровой шкурой зубатки… молочно-белая плоская, как блин, камбала… пятнистая могучая пикша… мраморно-серая ледяная треска — и все это бьется под ногами, страшно выпучивая глаза, жадно дышит.
— Начинай!..
Хмыров, чувствуя, как быстро холодеет нижняя часть тела, погруженная в рыбный завал, лезет в самую его середину. Корепанов прибегает ему на помощь, и вдвоем они становятся на подброс. Погрузившись до пояса в сугроб живой рыбы, которая зубами цепляется за клеенчатые штаны, они ловко орудуют пиками. Подхватив на острие какую-нибудь треску — а в треске этой полтора пуда весу, — они бросают рыбину на узкий стол рыбодела; только и слышится: шлеп, шлеп…
Шум волн заглушает дробный перестук ножей.
Хмыров тоже берется за нож. Он работает здесь же, на палубе, прижимая рыбу ногой, — прием норвежских рыбаков, которому научил его когда-то Никонов. Матрос изредка бросает взгляд на девушку, стоявшую неподалеку. С красным, словно обожженным лицом, она равномерными взмахами ножа распластывала живот треске, добираясь до истекающей жиром печени.
— Ну, чего по сторонам смотришь! — снова набросилась на него тетя Поля. — Вон бы тебя туда, на миноносец, а то совсем разленился с нами, с бабами… Эвон, эвон, как их, сердешных, море швыряет. У пушек все — и спрятаться негде…
Так говорила она, совсем забыв о том, что одно и то же море бросает миноносец «Летучий» и траулер «Рюрик», и кому труднее — кто его знает!..
К вечеру следующего дня, закончив охрану траулеров, эсминец швартовался к пирсу маленькой неуютной гавани, затерянной на карте в излучинах берегов. Давая последние обороты винтам, под горячими палубами устало вздыхали машины. Впервые за несколько суток откидывались в бортах броняжки иллюминаторов и в кубрики врывался свежий воздух.
А над водой гавани высились аспидно-черные скалы, в ущельях которых никогда не таял снег, чайки оглашали окрестности печальными криками, вода в бухте была смутная, непрозрачная…
Откинув на затылок мокрый капюшон, Пеклеванный подошел к командиру:
— Товарищ капитан третьего ранга, разрешите до утра уволиться в главную базу?
Бекетов с мостика не сходил — стоял, привычно обхватив рукояти телефона, и смотрел с высоты, как матросы боцманской команды драили швабрами и без того чистую после шторма палубу.
— А вы комнату уже получили? — спросил он.
— Все обещают…
— Ну, а когда дадут комнату — свадьба?
— Конечно, — сказал Артем, но, вспомнив недавнюю ссору с Варей, спохватился: — Правда, об этом мы еще не говорили…
Бекетов улыбнулся, но отрицательно покачал головой:
— Нет, Артем Аркадьевич, в базу уволить не могу…
И он пошел к трапу, на ходу давая указания своему помощнику капитан-лейтенанту Францеву:
— Пора выстирать тенты… Флаги сигнальщикам просушить… Поручни окислились… Мясо на рострах прикрыть… Команде можно спать…
— Товарищ капитан третьего ранга, — снова потерянным голосом начал Артем, — я смог бы вернуться к одиннадцати…
— Я уже сказал! — ответил Бекетов, распахивая дверь в коридор салона.
Пеклеванный раскурил папиросу, лениво осмотрелся — ну и место! А вон барак, солдаты рубят дрова; какой-то «морской охотник», номер его 216… «Вахтанга Беридзе катер, — вспомнил лейтенант и печально вздохнул: — Зайти, что ли?..»
Радисты уже тянули на корабль телефонный провод.
— С базой? — спросил Артем, тоже потянув провод.
— И с базой, — ответил старшина радистов.
«Вот и позвоню», — решил Пеклеванный; когда эсминец был подключен к береговой сети, он занял место у аппарата, долго кричал в трубку:
— Алло, база!.. База?.. Соедините с поликлиникой флота… По-ли-кли-ни-кой!.. Да-да!..
В трубке что-то шипело, потрескивало, далекий женский голос ответил не сразу:
— Поликлиника флота слушает…
Артем сорвавшимся голосом спросил:
— Мне Китежеву… Варвару Михайловну…
Опять тоскливое ожидание. Пеклеванный терпеливо ждет, — тыкая в пепельницу погасшим окурком, думает: «А вдруг нету?.. А вдруг ушла?..» И ему становится страшно. «Потому что люблю», — отчаянно решает он и слышит:
— Китежева у телефона!..
— Варя! — мгновенно просияв, кричит Артем. — Золотая моя, здравствуй!.. Что? Что? Не слышу…
— В шахматы перекинемся? — предлагает, выходя из ванной, распаренный штурман.
— Иди к черту, — отпугивает его Пеклеванный и снова приникает к трубке: — Да нет, это не тебе, это тут…
Варенька что-то говорит ему, но голос глушится расстоянием. Нет никакой возможности вникнуть в смысл ее слов, только один тон ее речи — ласковый и в чем-то укоряющий — заставляет Артема понять, что она уже не сердится на него, что она прощает ему, что она любит его.
— Да, да… да, да, — время от времени повторяет он, боясь, что она повесит трубку; а ведь ему совсем неважно, что она там ему говорит, а вот голос… один голос!
«Люблю», — снова думает он.
Но когда разговор закончился, ему стало еще тоскливее. Он долго слонялся по кораблю, даже не снимая реглана, потом сказал дежурному офицеру, что сходит на «охотник» и скоро вернется… На «охотник» его не пустил часовой.
— В чем дело? — искренне возмутился Пеклеванный. — Вы же видели, что я сошел с эсминца, и… вообще, что это значит?
Но едва он снова ступил на трап, как часовой снова крикнул:
— Назад!
— Ну, тогда доложите старшему лейтенанту Беридзе, что к нему пришел его друг по училищу Пеклеванный.
Дверь катерной рубки распахнулась, и на палубе появился старший лейтенант Беридзе.
— Вах, — сказал он, — другом-то ты никогда мне не был, а вообще хвалю, что зашел. Пропусти его! — приказал он матросу и пошел навстречу гостю, еще издали протягивая смуглую руку.
Чувствуя, что его самолюбие сильно задето, Пеклеванный сказал:
— Ну и вахтенные у тебя!
— Это не вахтенные, — засмеялся Вахтанг, — это, брат, дисциплина такая… Что, не нравится?
— Да нет, все по уставу.
— А я люблю устав… Ну ладно, проходи!
Он пропустил его впереди себя в низенькую тесную каюту, наполовину занятую раскинутым столом. На столе лежал мелко нарезанный хлеб, стояла раскрытая банка с тушенкой, краснела пузатая жестянка с элем.
На крохотном диванчике, положив на радиатор ноги в шерстяных носках, сидел скромно одетый пехотный офицер. Пригладив рукой светлые волосы, он как-то застенчиво назвался:
— Лейтенант Ярцев.
— Мой лучший друг, — представил его Вахтанг и достал из шкафчика третий стакан: — Наливать?
— Эль?.. Никогда не пробовал, — признался Артем.
Выпили.
— Ну как? — спросил Вахтанг.
— Да ничего вроде.
— Недавно, — сказал Ярцев, улыбнувшись, — мне пришлось пить настоящий баварский мюншенер. Это куда лучше!
— Где это вы его пробовали?
Вахтанг похлопал Пеклеванного по плечу:
— Где — лучше не спрашивай. Нам с тобой там не бывать.
— Почему? — сказал Ярцев. — Мы все там побываем. Рано или поздно, а побываем.
— Вы что имеете в виду? — спросил Артем.
— Я имею в виду наши искони русские Печенгские земли.
— Но, — добавил Вахтанг, — уже без мюншенера.
— И без егерей, — добавил Ярцев.
Все рассмеялись, и Артем как-то невольно проникся уважением к этому скромному офицеру.
— Ярцев… Лейтенант Ярцев, — начал вслух вспоминать он, — простите, вы не тот Ярцев?..
— А какой тебе нужен? — вступился Вахтанг.
— Вы простите меня, — повторил Артем, — но я где-то слышал о Ярцеве-разведчике.
— Может быть, и я, — уклончиво ответил пехотинец; потом, явно переводя разговор на другую тему, спросил: — Вы знаете, что семнадцатого августа президента Финской республики посетил «великий молчальник»?
— Кто этот молчальник?
— Так зовут фельдмаршала Кейтеля, — пояснил Ярцев. — Интересно, что он посетил Маннергейма по личному указанию Гитлера. Для того чтобы выслушать мрачное известие: Суоми отныне уже не считает себя связанной с Германией прежним договором. Я имею в виду договор между Рюти — и Риббентропом…
— Что ж, — заметил Вахтанг, накладывая гостям тушенку, — после этого следует ожидать, что финны попытаются завязать с нами мирные переговоры.
— Вполне возможно, — поддакнул Пеклеванный. — Но только непонятно, зачем нужны нам эти переговоры?
— Для мира, — отозвался Ярцев.
— Но мир мы можем завоевать оружием, а не бумажкой.
— А эль-то крепкий, — сказал Вахтанг, кивнув на Артема.
Ярцев не улыбнулся и мягко возразил:
— Ведь важно не то, что мы можем пройти Финляндию из конца в конец, а важно то, что, идя на переговоры, мы еще раз докажем финнам свое добрососедское отношение. И, по-честному говоря, финны не такой уж плохой народ, как у нас многие думают… Впрочем, — закончил он, — время покажет!
— За переговоры! — предложил Вахтанг, подливая в стаканы золотистый эль.
Артем покорно выпил и стал прощаться.
Тетя Поля возвращалась с траулера домой, неся в руке тяжелые пикши, поддетые за жабры на одну бечевку. Вот и окончен ее первый рейс. Не так уж и страшно все это. Сейчас другое страшит — одиночество. Все-таки, что ни говори, а коли нету родного человека под боком, не сладко встречать старость. «Детишек Бог не дал, — часто печалилась она, — война закончится, какого-нибудь сироту возьму, все легче будет…»
Иногда она пыталась вспомнить свою молодость. Но в памяти почему-то остались только заливные поймы в цветах, паруса в солнечном мареве да веселый перестук топоров на верфях, еще вот помнит, как жемчуг собирала, как пела на вечеринках старины протяжные, ну — и все, пожалуй. Зато с какой страшной явственностью вспоминается всегда последнее, совсем недавнее, и больше всего тот вечер, когда пришел Антон Захарович домой веселый, праздничный — оставили его на «Аскольде» по-прежнему боцманом.
Неожиданно за ее спиной раздался чей-то голос:
— Эй, хозяйка! Не продашь ли рыбки?
— Сам поймай, — ответила тетя Поля, не обернувшись на голос, и вдруг обиделась. — Да что я тебе, — крикнула, — спекулянтка какая?!
А когда обернулась, то увидела: стоит перед ней солдат в старенькой шинели без погон, на голове папаха потертая.
— Да что ты, мамаша! Я тебя обижать не хотел. Просто вот рыбки захотелось. Дай, думаю, спрошу!
— Эка невидаль, рыбка-то, — смягчилась тетя Поля — Будто ты и солдат не наших краев?
Подкинул солдат тощенький мешок на спине, подошел:
— Эх, мать ты моя! — сказал. — Два года в этих краях землю собой согревал. Уж оттаяла она или нет — не знаю… Из плена вот бежал, второй только день как на свободе…
— Сердешный ты, — пригорюнилась тетя Поля, — как же ты живым вышел оттуда?
— И не спрашивай, — отмахнулся солдат. — Кости все перебиты, зацинжал сильно. Меня, вишь ты, вчистую демобилизовали. На родину еду, на Псковщину…
— Да ты бы сразу эдак-то сказал. У тебя и денег-то, наверное, нету?
— И то правда, — весело согласился солдат. — Денег всего четыре рубля. Ну, думал, поторгуюсь…
— Так пойдем ко мне, эвон коттедж мой стоит на взгорье. Пойдем, уж чем-чем, а рыбой-то я тебя угощу!.. А ты в плену старичка такого не видывал?
— Величать-то его как прикажешь?
— Мацута, Антон Захарович.
— Не припомнить. Может, и видел когда…
Пришел солдат в дом, сел у комода, осмотрелся.
— Хорошо живете, — заметил.
— Жили раньше, — ответила Полина Ивановна.
— Заживем еще! — бодро откликнулся солдат.
За столом, аппетитно обгладывая жареные куски рыбы, солдат рассказывал:
— Сейчас, мать, дело такое, что только беги. Вот и бежит народ. Финский-то фронт, — слышала небось? — словно шинель на мне, по всем швам расползается. Наш брат-пленный и пользуется… По лесам, горам да болотам только костры наши и светятся. А из плена-то самого на «ура» бежим. Знаешь, как это?.. А вот: выведут нас, допустим, на работу, мы уже все сговор держим, «ура» крикнет кто-либо, и — врассыпную… Ну, конечно, человек пять недосчитаемся. Тут уж дело такое, робкий лучше не лезь…
— Робкий он у меня, — сказала тетя Поля.
— А я тоже был из этого десятка. Коли жить под немцем не хочется, так поневоле осмелеешь… Тут такое уж дело, мать! — твердо повторил он, по-крестьянски собрав со стола крошки.
И когда он ушел, этот солдат, тетя Поля вдруг почувствовала себя легче. Ночь проспала спокойно, а наутро проснулась с новым настроением. Ей все время казалось, что кто-то должен прийти, она кого-то ждала, но — кого?..
Вечером навестила дочку Аглаи и наказала старому смотрителю:
— Ты, Степан, время от времени заглядывай ко мне. А вдруг придет он, а меня нету, — я снова в море уйду! А я — жду…
— Кто придет-то? — удивился Хлебосолов.
— Ясно кто! Или не понимаешь?
— Невдомек мне.
— Ну, это твое дело. Только заходи.
И смотритель, внимательно посмотрев ей в лицо, сказал:
— Ладно! Зайду… Ты не беспокойся… Или вон Анфиску пришлю — у нее ноги помоложе…
«Ну вот, — подумал лейтенант Рикко Суттинен, — одна-две минуты — и все будет кончено… Все, что было!.. Так, пожалуй, и лучше…»
И, подумав, он вытолкнул из-под ног березовый чурбан, тонкая петля сразу захлестнула шею. Ему показалось, что он слышит, как хрустят хрящи его горла, потом боль рванулась откуда-то из груди — впилась в самую макушку головы.
Мрак тяжело нахлынул сверху, раздавил сознание, как поганую лягушку.
И оттуда же, сверху, откуда свалился мрак, кто-то грубо крикнул ему:
— Вставай, девка!
Суттинен медленно открыл глаза. Он лежал на полу, а обер-лейтенант Штумпф стоял над ним, широко раздвинув толстые ноги, и крутил в руках концы разрезанной веревки.
Ударом сапога советник отбросил в угол березовый чурбан, снова крикнул:
— Вставай!.. Я никому не скажу!
Рикко Суттинен поднялся, шагнул к столу, налил водки.
— Судьба, — сказал он, растирая горло. — Видно, не суждено посмотреть Туонельского лебедя!..
Он осушил стакан, и его тут же вырвало.
— Ну вот, — брезгливо поморщился Штумпф.
— Плевать! — сказал Суттинен, вытирая подбородок, и крикнул денщика: — Вяйне! Поди сюда, вытри…
— Допился, — продолжал советник, — пора бросить.
— А я брошу! — запальчиво крикнул Суттинен. — Я еще не конченый… Я еще все могу… Я брошу, вот это — последнее!
Он снова налил себе водки и выпил. Денщик с тряпкой в руках стоял на пороге, не уходил — ждал: вырвет господина лейтенанта или не вырвет?
На этот раз не вырвало, и Суттинен успокоенно сказал:
— Ну вот… Клянусь: это — последнее!
Он встал и, нахлобучив на голову кепи, вышел. Штумпф сел к окну, долго смотрел, как по улице, пошатываясь, идет лейтенант Суттинен; вот он остановился, потом завернул к крыльцу дома, в котором размещался полковой капеллан.
«Тоже мне святоша нашелся! — подумал советник и тяжело, с надрывом вздохнул. Хотелось есть, но консервы и жареные грибы надоели. — А не лечь ли спать?» — и он завалился на походную койку, скрипнувшую под его грузным телом. Но сон не приходил, в голову лезли неприятные мысли…
Обер-лейтенант Штумпф был опытным офицером, воевал уже четвертую кампанию, он хорошо понимал и видел то, чего еще не хотели видеть многие его соратники. Так ему, например, было ясно, что наступление Красной Армии на этом участке фронта — от Киимасярви до Канталахти — уже началось. Некоторые офицеры еще упорно продолжали верить в официальную версию о невозможности русского наступления в Лапландии и Северной Карелии; считалось, что все основные силы русских стянуты на центральном фронте. Однако обер-лейтенант думал иначе. Русские уже не раз доказывали, что способны вести наступление по всему фронту, и они наступают здесь, в Карелии!
Да, они наступают… Штабные офицеры не хотят верить в наступление, ибо не видят в нем той бурной стремительности, какой отмечены все предыдущие прорывы русских в Белоруссии и на Украине. «Болваны!» — злобно думал Штумпф, и койка снова скрипела под ним. Ведь на этот раз русские наступают незаметно, как-то исподволь. Их легкие подвижные отряды просачиваются через болота и леса в тылы финских войск, сеют там разброд и смятение; чего же еще ждать, если недавно они ворвались на броневике даже в Вуоярви, ранили самого командира пограничного района…
«Не понимают, — озлобленно решил Штумпф, подумав про финнов, — не понимают, что наступление уже началось… А сами отползают к старой границе… Идиотство!»
Примерно так же думал и войсковой капеллан, когда на пороге его комнаты появился лейтенант Суттинен. Отложив путеводитель по Карелии с раскрытой картой, на которой капеллан отмечал «свой» путь отступления вместе с армией, он внимательно выслушал офицера.
Суттинен долго и путано говорил о близости конца, который страшит его, о неизвестности дальнейшего, которое страшит его, о затянувшейся войне, которая страшит его тоже. Страх — это слово часто повторялось им, и капеллан, кладя на голову офицера пухлую белую руку с агатовым перстнем на мизинце, сказал:
— Сын мой, вижу, что гнетет тебя души смятение, но забыл ты, сын мой, что воин не должен страшиться смерти. Сладко и отрадно погибнуть за нашу Суоми, и ворота рая всегда открыты для павших на поле брани. А еще, сын мой, смерть не страшна потому, что конец любой жизненной повести естествен и прост — это сама смерть…
Но, промучившись с лейтенантом целых полчаса, переходя от ласковых увещеваний к угрозам, капеллан ничего не добился и, уже изменив своему апостольскому тону, сказал с прямолинейностью солдата:
— Вот что, лейтенант, хватит! Я сейчас налью вам водки, и отправляйтесь к себе, уже поздно…
Суттинен выпил; оправдывая себя, решил: «Ладно, это последнее, сегодня можно, а уж завтра…» Шагая по темной грязной улице, почти трезво раздумывал: Суоми кончает войну, она терпит поражение, вслед за которым не следует ожидать ничего хорошего и ему, двадцатисемилетнему парню, члену грозных когда-то партий «Шюцкор» и «Союз соратников СС».
На штабном крыльце стоял капрал Хаахти и, перегнувшись через перила, плевал кровью.
— Ты чего? — спросил лейтенант.
— Губу разбили, сволочи…
— Кто?
— Да вот, взяли около озера, их сейчас Штумпф допрашивает…
Суттинен шагнул в дверь, бегло осмотрел пленных.
— Откуда? — спросил лейтенант.
— Задержаны во время обхода постов, — сонно ответил Штумпф, — спали в стогу сена… Говорят, что бежали с рудников. Документов нету, а оружие есть…
И он захохотал, как всегда, совсем некстати. Один из пленных, одетый в длиннополую, густо заляпанную грязью шинель с чужого плеча, сказал по-немецки с каким-то странным акцентом:
— Я нашел этот пистолет… вместе с шинелью…
Капрал Хаахти появился в дверях, ткнул кулаком в спину второго пленного, почти старика, в ватнике и зимней шапке.
— Песок сыплется, — сказал он, — а дерешься, собака!..
Суттинен взял шкурку лисицы, лежавшую перед Штумпфом на столе, потеребив пальцами рыжеватый мех, привычно определил:
— Лапландская… Такие в Финмаркене.
И печально вздохнул, вспомнив отцовский питомник черно-бурых лисиц в Тайволкоски, старую кормилицу свою…
После взрыва никелевого рудника «Высокая Грета» пастора арестовали немцы. Эту тяжелую для отряда весть принес дядюшка Август. Улава настаивала на дерзком налете среди ночи на здание комендатуры, где находился арестованный Руальд Кальдевин. И как ни было горько Никонову, он все же не дал согласия на эту рискованную операцию, понимая, что такой налет может стоить больших жертв.
— Подождем, посмотрим, что будет дальше, — говорил он Улаве.
Ждать пришлось недолго. На шестой день Кальдевина освободили — не было прямых улик; кроме того, арест пастора вызвал новую волну ненависти у населения, а гитлеровцам приходилось теперь с этим считаться.
Но скоро на подходах к замку появились конные разъезды горных егерей. Лагерь был поставлен на осадное положение, выставили дополнительные караулы, роздали все имевшееся в отряде оружие. Очевидно, гитлеровцы, как и в прошлую зиму, решили разведать окрестности, наверняка считая взрыв «Высокой Греты» делом рук партизан. В постоянном ожидании боя Никонов решил привести в исполнение свой замысел — переправить через линию фронта Антона Захаровича, Иржи Белчо, солдата Семушкина и других.
— Ну прощай, Костя, — говорил боцман, перед тем как покинуть лагерь. — Что сказать жене твоей?
Никонов дал Мацуте лисицу, добытую прошлой осенью, и ответил:
— Возьми, отдай ей… И скажи, что люблю. Как никогда не любил еще. Пусть ждет. Встретимся. Обязательно встретимся…
«И вот встретились», — думал Мацута…
Суттинен сказал советнику по-шведски:
— Много их таких по лесам бродит… Ну и пусть идут своей дорогой… Все равно конец!
Штумпф поднялся и, не сказав ни слова, вышел. Суттинен сел на койку. Хаахти стянул с его ног разбухшие от сырости сапоги, забросил их на печку.
— Идите, — сказал лейтенант пленным, — а то расстреляю. Ну, что встали?.. Марш, марш!..
И, закрываясь с головой серым стеганым одеялом, он с наслаждением думал, что сделал хорошее дело перед богом, который отплатит ему, наверное, тем же…
— Марш, марш!..
Когда пленные вышли на крыльцо, двое конвоиров сразу выступили вперед, и Штумпф сказал капралу Хаахти:
— Нашему лейтенанту вредно ходить к священнику. К тому же он пьян и не соображает, что приказывает. А я приказываю другое…
И капрал с той же угодливостью, с какой только что помогал стягивать сапоги, крикнул конвоирам:
— Отведите подальше… Слышите?..
Тьма, пронизанная иглами дождя, молчала.
Шли во тьме, не разбирая дороги. По самую щиколотку проваливались в топкую болотную грязь. Земля, из которой с трудом выдирались сапоги, надрывно чавкала под ногами. Дождь продолжал лить, как и прежде, но никто не замечал его.
Время от времени конвоиры начинали о чем-то переговариваться приглушенным шепотом.
— Спорят, куда вести, — сказал Семушкин.
— Далеко не отведут, — ответил Мацута, — охота им по такой слякоти вожжаться с нами!
Неожиданно на ум пришла Поленька. Вспомнил ее работящие руки, и какой доброй она умела бывать, и как хорошо ему было с нею. Отчаянье придало ему злобной силы. Он задергал связанными руками, а Иржи Белчо, повернувшись к финнам, крикнул:
— Стреляйте здесь… Не мучьте!
Но конвоиры ввели их в густой болотистый лес и только тогда остановились. Один из них подошел к Мацуте, с характерным цоканьем мужика-северянина сказал:
— Слусай, отец, закурить хоцешь?
— Развяжи руки.
Солдат в нерешительности постучал прицельной планкой винтовки.
— Ладно, — сказал он, — развязем. Только вот ты, отец, на стык сам не лезь, до греха недалеко, а снацала нас выслусай.
— Ты финн? — спросил Мацута.
— Карел, — ответил тот, освобождая руки пленников.
— А откуда по-нашему знаешь?
Конвоир забросил в кусты разрезанную веревку, невесело улыбнулся:
— Долго рассказывать, отец. Я здесь, можно сказать, родился и вырос. А в двадцать первом лахтари всю насу деревню Койскакелла угнали церез границу. Так с тех пор в Финляндии и околацивался.
Закурили. Второй финн что-то сказал своему товарищу. Тот заторопился:
— А дело вот какое… Мы, как говорится, ни при цем. Вы забрались в стог сена — ну и спите на здоровье! Это все капрал нас в офицеры выслузивается. Наверное, и сейцас сидит там, — солдат махнул рукой в сторону деревни, — и здет выстрелов.
— Так чего же ты медлишь?
— Слусай, отец, — неожиданно вспылил солдат, — если будет надо — застрелю хоть сейцас, а ты меня не подбивай, я за эти три проклятых года все, что хоцешь, делать науцился. Ты слусай!..
— Ну, слушаю.
— Так вот… Я и мой товарисц, он настоясций суомэ-лайнен, давно зелаем бросить винтовку. Надоело! Кровь, кровь, кровь… Когда зе конец, спрашивается?.. Но мы — боимся…
— Чего боитесь?
— Цего… Будто, отец, сам не знаез, цего надо бояться!
— Не знаю.
— Брось! Вон нам командир роты недавно фотографии показывал, цто васи русские с насими пленными сделали. Глаза повыкололи, уси отрезали, а тех, кого оставили в зивых, кастрировали.
Боцман все понял.
— Дурак ты, — дружелюбно сказал он, — знаем, как это делается: наших же измордуют, догола разденут, а потом выдают за финнов — разберись!
Недоверчиво выслушав боцмана, солдат продолжал:
— Так вот, отец, мы тебя ницем не обидели, а ты сказез своим, цто эти, мол, двое спасли вас. Мозет, когда васи политруки и не будут…
— Брось дурить, — строго прервал его Антон Захарович. — Даже если бы вы пришли с пустыми руками, вам все равно ничего бы не сделали наши офицеры… Но я, — добавил он, помолчав, — обещаю сказать, что ты просишь…
По общему вздоху, который облегченно вырвался в эту минуту из груди каждого, второй конвоир, настоящий суомэлайнен, не понимавший слов, понял зато другое — договор заключен.
Он встал на колено, жирно и смачно лязгнул затвор, и четыре гулких выстрела прогрохотали в ночном лесу.
И, услышав эти выстрелы, Штумпф сказал себе:
— Так-то вернее!..
Через несколько дней, одетый в старомодный костюм, пахнувший нафталином (долго ему пришлось лежать в шкафу!), бывший мичман Мацута сидел в кабинете главного капитана рыболовной флотилии. Дементьев говорил:
— И обижаться не приходится, Антон Захарович, возраст дает себя знать. Стареем, мичман, стареем…
Мацута взмахнул шляпой, которую держал до этого на коленях, и с силой насадил ее на рукоять своей трости.
— Да какой я к черту мичман, Генрих Богданович, если меня вчера с учета в военкомате сняли!
— Переживаешь?
— А как же, капитан! Война-то еще… А меня уже за борт выбросили.
— Эх, Мацута, Мацута, — сказал главный капитан, — забываешь ты об одной вещи!
— Это о какой же?
— Стаж свой партийный забываешь. В приложении к твоему опыту жизни — это крепчайший сплав получается.
— Ну и что же мы с этим сплавом делать будем, — передернув плечами, сердито сказал Антон Захарович, — если у меня паспорт есть? Что ж, может быть, дату рождения подделаем?
— Ты, боцман, — вздохнул Дементьев, — не туда клонишь… Я знал, что если Мацута в Мурманске, — значит, зайдет ко мне. И приготовил для тебя одно дело…
Боцман обрадованно задвигал стулом:
— Ну, ну?
— Да не знаю, как ты к нему отнесешься. Ведь тебе или все, или уж ничего! Быть у дела — так, значит, давай все море, а быть около моря, как сижу, например, я, ведь ты не захочешь…
— Ну, а все-таки? — насторожился Мацута.
Дементьев испытующе поглядел в глаза старого моряка и сказал:
— Хватит. Повоевали. Молодежь учить будешь. Преподавателем-лаборантом в мореходный техникум пойдешь?..
— Преподавателем?..
— Да!
— Что вы, Генрих Богданович, ведь я же — боцман.
— Да, ты боцман, который знает море и корабль, как никто. А это как раз то, что нам нужно. Ты будешь вести курс корабельной практики: вязание узлов, парусное дело, якорное устройство, правила управления шлюпкой и тысячи других вещей, которые ты изучил вот этим местом…
И, весело засмеявшись, главный капитан флотилии постучал себе кулаком по загривку.
Придя домой, Антон Захарович обнял жену и сказал:
— Дают мне дело: и хочется взять, и боязно чего-то.
— Какое же это дело?
— Быть преподавателем в «мореходке».
Тетя Поля на мгновение задумалась.
— Скажи, Антоша, когда к тебе на корабль приходил молодой матрос, ты учил его?
— Учил. А то как же?
— Не было тебе боязно?
— Не было.
— Тогда чего же ты боишься сейчас?
— А ведь верно, — сказал Антон Захарович. — Ты у меня, Поленька, умница!..
После того как союзникам удалось подвести свои армии к границам Германии, немцы стали перегонять на север почти весь свой подводный флот, — центр торпедной войны переносился, таким образом, в арктические широты. К осени 1944 года в Баренцевом море насчитывалось уже около двухсот гитлеровских субмарин, которые постоянно крейсировали на скрещении военных и торговых коммуникаций. Здесь были подлодки, совсем недавно спущенные со стапелей, с плохо обученными командами, рассчитанные гитлеровскими инженерами на короткое существование. Здесь были и старые субмарины, на рубках которых висели лавровые венки. Цифрой отмечался счет побед, куда входили и безобидные траулеры, и грязные английские дрифтеры, и увеселительные яхты, потопить которые не стоило особого труда. Но все же этот мрачный счет иногда переваливал даже за сотню, и схватиться с таким врагом было совсем нелегким испытанием…
С такой подлодкой и встретился полчаса тому назад Рябинин и вот теперь лежал на диване в своей каюте, а штурман перевязывал ему раненую руку.
Прохор Николаевич что-то сказал.
— Что? Я не расслышал, — переспросил Малявко.
— Я говорю — водки бы.
— А хотите?
— Пустяковая рана, а… болит, — не сразу признался Рябинин.
Он лежал, откинув голову назад, и углы его большого темного рта были опущены книзу. Крупные капли пота покрывали высокий лоб, глаза налились кровью. В откинутых иллюминаторах виднелись встревоженные лица матросов, заглядывавших в каюту капитана с палубы.
Мурмылов принес стакан водки. Рябинин поднялся, выпил, поморщился:
— Закройте иллюминаторы, оставьте меня одного.
— Есть, — ответил Малявко, отпуская на время жгут, перетягивающий руку Рябинина.
— Курс прежний — к берегам Новой Земли.
— Есть!
— Нижние паруса взять в рифы — ветер усиливается.
— Есть!
— Можете идти.
— Есть!
— Обождите, штурман…
— Слушаю вас, товарищ капитан-лейтенант.
Аркаша Малявко подошел к дивану, и Рябинин, взяв его руку, крепко пожал ее:
— А теперь, штурман, идите…
Когда иллюминаторы были закрыты — стало совсем невмоготу. Палубный настил каюты вместе с диваном стоял наклонно, и просившее покоя тело приходилось держать в постоянном напряжении. Осколочная рана пылала жгучим огнем, и внутри ее все время что-то дергалось.
Прислушиваясь к размахам качки, которые заставляли шхуну скрипеть дубовыми распорами бимсов, Прохор Николаевич, полузакрыв глаза, снова переживал события истекшего дня…
Разведка сообщала, что около Новой Земли появились немецкие подлодки, обстрелявшие вчера зимовки, метеостанцию и разорившие два ненецких становища. Рябинин направил шхуну в этот район. Ровно в 11.30 субмарина крейсерского типа всплыла прямо по курсу и выстрелом под нос приказала лечь в дрейф. Часть команды сразу разбежалась к орудиям, «партия паники» бросилась к шлюпкам. Рябинин незаметно попытался развернуть шхуну так, чтобы паруса забрали в свои «пазухи» как можно больше ветра, а приглушенный войлоком мотор помогал парусам приблизить шхуну к подлодке. Когда же субмарина приказала капитану корабля явиться с судовыми документами, Прохор Николаевич поднял флаг, означавший: «Не разобрал вашего сигнала». Гитлеровцы, очевидно, поверили, что туманная мгла, висевшая над морем, помешала разобрать их флаги, и подошли еще ближе — этого как раз и добивался от них Рябинин. К этому времени, закутываясь в одеяла и роняя в воду ящики, «партия паники» уже отвалила от борта — теперь на шхуне оставались только те, кто притаился возле орудий. Враг медлил, внимательно приглядываясь к «покинутому» кораблю. Слухи о появившемся в море судне-ловушке уже, очевидно, обошли гитлеровских подводников, и угроза замаскированных пушек заставляла командира субмарины быть настороже… В 11.47 подводный крейсер наконец открыл огонь. Сильная качка, швырявшая круглый корпус субмарины, мешала немцам вести точную пристрелку. Снаряды перелетали через шхуну, разрываясь от прикосновения к воде. Один снаряд пробил насквозь парус, и он лопнул с оглушительным треском. Прикрываясь высоким фальшбортом, Прохор Николаевич на четвереньках прополз по шхуне, подбадривая матросов. Раненых не было, но постоянное ожидание смерти держало людей в страшном напряжении. Через несколько минут подлодке удалось пристреляться. Два снаряда угодили в борт: один — выше, другой — ниже ватерлинии. Боцман доложил о поступлении во второй трюм воды; раненых по-прежнему не было. Пробоины тут же заделали щитами, и Рябинин за свой корабль был спокоен. Гитлеровцы истратят все снаряды, прежде чем затонет его шхуна, трюмы которой забиты сухим лесом, бочками и мешками с капкой. Но в самый неподходящий момент, когда раздраженный живучестью шхуны противник стал подходить ближе, один шальной снаряд разбил стенку фальшивой рубки, за которой укрывалась пушка. Опешивший противник даже замедлил скорострельность, а Рябинин, крепко выругавшись, решил раскрыть военно-морской флаг, громыхнули орудия, и первые же снаряды угодили в палубную цистерну субмарины. Гитлеровский офицер, до этого спокойно куривший папиросу, спрыгнул с мостика и закричал на своих матросов, одного из которых тут же смыло за борт. В бой вступили пулеметы, и Прохор Николаевич не заметил вначале острой боли в руке. Смытый матрос плыл обратно к подлодке, но волны отбрасывали его все дальше и дальше. Взмахнув в последний раз руками, он утонул у всех на виду. Неожиданно на палубу с десятиметровой высоты обрушился фор-брам-лисель, перевитый оборванным такелажем. Но в этот же момент из рубки подлодки, развороченной метким попаданием, вырвались какие-то желтоватые газы, и она с резким дифферентом на нос стала погружаться в море… Рябинин, ослабевший от потери крови, стоял на мостике. К борту шхуны уже возвращались шлюпки с «партией паники». Когда весь экипаж оказался в сборе, пронесся чей-то крик: «Торпеда!» Значит, субмарина не утонула, и теперь, оставаясь под водой, мстила за свой промах. Но Прохор Николаевич уже бросился к штурвалу, здоровой рукой развернул шхуну, чтобы избежать встречи с торпедой…
И вот сейчас, лежа на диване и переживая заново все мельчайшие детали боя, капитан-лейтенант вдруг понял, что не все сделал для победы.
— Эх, черт возьми, — подумал он вслух и, забыв про боль, дернул шнурок звонка, вызывая рассыльного. — Боцмана, — приказал он матросу.
Пришел Слыщенко, остановился у комингса, покашливая в огромный кулак.
— Ну что, мичман? — почти весело сказал ему Прохор Николаевич. — Не повезло?..
— Дак не все же нам везти будет, — уклончиво ответил боцман. — Когда ж нибудь и прошибиться можно.
— «Прошибиться», — с неудовольствием повторил Рябинин, — слово какое выкопал… Эдак когда-нибудь так прошибемся, что… сам понимаешь, не маленький!
— Я-то уж тонул, — как-то стыдливо сознался Слыщенко, — знаю, каково это…
— Кого удивить хочешь! — вдруг засмеялся Рябинин и, быстро оборвав смех, сказал: — Вот что, мичман: всю свободную от вахты команду построить в жилой палубе.
— Слушаюсь, — ответил боцман, но не уходил, мялся.
— Ну, чего еще?
— Да вы бы… лежали, товарищ командир. Вот полегчает, тогда хоть каждую минуту нас стройте.
— Без разговоров, не люблю! — жестко обрезал его Рябинин и стал одеваться.
Сначала он прошел в лазаретную каюту, где умирал пожилой матрос, тяжело раненный в конце боя. Санитар, делая ему укол морфия, покачал Рябинину головой: плохо, мол. Капитан-лейтенант сел в изголовье койки, вытер со лба умирающего обильный пот. В этот момент он совсем не помнил о своем ранении, о своей боли — всем существом он чувствовал сейчас страдания этого чужого, казалось бы, для него человека, каких он встречал по службе тысячи.
— Я еще зайду, — шепотом сказал он санитару и направился в жилую палубу. Часто вспыхивающая трубка, которую он раскурил в неосвещенном коридоре, вырывала из темноты его глаза, светившиеся печалью.
Но подтянутый, несмотря на отсутствие единой формы, вид матросов, что стояли в узком проходе между рядами коек, вернул ему душевное равновесие. Он с любовью оглядел их обветренные лица, крепкие обнаженные шеи и почти восхищенно сказал:
— А здоровые вы у меня, черти!
Матросы улыбнулись, а Мурмылов выкрикнул:
— В этом-то и беда наша!.. Сколько уж насмешек на берегу выслушали!
Рябинин понял: конечно, в такое суровое время странно встретить здоровых парней не в форме, и не один уже матрос его экипажа наслушался обидных замечаний; но… проболтайся из ложной гордости хоть кто-нибудь, и дело, так удачно начатое, может погибнуть бесславно и глупо!..
— Ладно, — сказал Прохор Николаевич, — не век воюем… А вы садитесь, — неожиданно добавил он, — я пришел к вам не только как ваш командир, но и как товарищ ваш… Пришел поговорить с вами, поделиться кое-чем…
Матросы расселись, уступив место Рябинину около фитиля (движок не работал), и как-то сразу началось горячее обсуждение недавнего боя. Прохор Николаевич знал, что в этой безжалостной войне, которую они ведут с врагом, успех зависит не только от него самого и его приказаний — совсем нет: подчас личная инициатива рулевого или моториста выводит шхуну из критических положений, решает победу. И он никогда не пытался стеснять такую инициативу подчиненных своим авторитетом, — даже сейчас курил трубку, молча слушал, изредка лишь поддакивал.
Но только лишь матросы заговорили о последнем этапе боя, когда контуженая подлодка выпустила по шхуне торпеду, он сказал:
— Вот здесь-то мы и допустили ошибку!..
Стало тихо. Потрескивал фитиль, шумела вода в желобах ватервейсов, железная цепь штуртросов, что тянулась под койками в корму судна, позвякивала жалобно и протяжно.
И он объяснил:
— Нам как раз не надо было уходить от этой торпеды. Наоборот, мы сами должны были подставить ей свой борт. Наше суденышко на славу скроено и сшито добрым корабельником Сорокоумовым. И до берега мы все равно дотянули бы, не потонули!.. А враг… — Рябинин даже прищелкнул пальцами здоровой руки, — вот он здесь бы нам и попался. Он бы всплыл, непременно всплыл. И попробовал бы доконать нас. Чем? Снарядами, конечно…
— Правильно! — не удержался мичман Слыщенко. — Вот тут-то мы бы его и прикончили.
— И впредь, — продолжал Рябинин суровее, — впредь я буду поступать именно так!..
И когда он сказал так, первым поднялся боцман, выпрямились рослые сыновья шкипера Сорокоумова, встал еще один матрос — все стали. И, словно желая подчеркнуть суровость этого момента, экипаж судна-ловушки снова застыл в строю.
— Тот, кто не хочет рисковать жизнью, — медленно произнес Рябинин, — может выйти из строя. В ближайшей же базе, куда зайдет шхуна, он будет списан на берег. Есть такие?
Молчание…
И вдруг шагнул вперед матрос Кубиков. Рябинин, словно не замечая его, обходил строй, пристально вглядываясь в застывшие лица матросов. Потом остановился перед Кубиковым, положил ему на плечо тяжелую руку.
— Молодец! — коротко сказал он. — Молодец, что не испугался признаться в своей слабости. Ведь кто-то да должен быть менее смел, чем другие. Позорно было бы, если сейчас промолчал, а потом подвел бы нас всех в сражении. А теперь…
Рябинин снял руку с плеча матроса и выдержал паузу, размышляя над чем-то. Вся команда затаилась в ожидании услышать, что кроется за этим «теперь».
— А теперь, — повторил командир, — ты, Кубиков, возвращайся в строй. Хоть ты и не из храброго десятка, но если у тебя хватило смелости не устрашиться насмешек товарищей, то, значит, у тебя хватит смелости и на то, чтобы драться с врагом!..
Вечером открылись каменистые берега Новой Земли. На вершинах скал кое-где уже синели матовые снега. Шхуна нуждалась в ремонте; тем более, ускользнувший враг наверняка запомнил ее, и теперь требовалось изменить ее облик: поставить на палубе фальшивую рубку, перекрасить борта. Для этого надо было завести парусник в какую-нибудь бухту, огражденную от волн и ветра. И, согласно приказу командира, шхуна направилась в недалекую губу, к берегам которой вышел когда-то Прохор Николаевич с горсткой матросов после гибели «Аскольда»…
Ветер крепчал. Малявко, задрав голову к небу, следил за уборкой топселей. Вверху, на страшной высоте, пробегая по тонким реям над бурлящей кипенью моря, работали мачтовые старшины — удавшиеся в своего отца сыновья покойного шкипера. Из гулкого чрева шхуны, заглушаемые грохотом волн, выбивались наружу через открытые люки перестуки мушкелей, сипенье ручных насосов, откачивающих воду из полузатопленных трюмов, да раскатистый говорок мичмана. Натянув на затылок поля зюйдвески, стоял за штурвалом Жора Мурмылов.
А вот и губа, по вспененной поверхности которой уже несутся навстречу шхуне легкие байдарки ненецких охотников.
— Лево на борт!.. Одерживай, правь между рифов!..
И, с налету проскочив прибрежные камни, парусник влетел в бухту. Упали паруса, быстро свернутые под реями в тяжелые коконы. Загремела цепь, стремительно бегущая за рухнувшим на глубину якорем. Наложил боцман на цепь стопора, обтянули матросы снасти, марсовые сбежали по вантам на палубу — и шхуна уже оказалась в кольце байдарок.
— Дедушка Тыко! — крикнул Рябинин, сбегая с мостика и помогая подняться на борт старому охотнику. — Здравствуй!
— Ань-дорова-те, — ответил старик и покачал головой.
— Ты узнаешь меня, Тыко?
— Стар я, слепну, — ответил охотник.
— А где Нага? В становище?
— Стар, стар, — пробормотал старик, не расслышав. — Уже на солнце могу смотреть не жмурясь…
— А помнишь, я пришел со своими людьми вон оттуда! — и Рябинин показал рукой на восток, где черные хребты наседали один на другой, лоснились поля щебенки, отцветал серебряный ягель — и так до самого Карского моря.
— Голос твой слышу, — ответил старик. — Если это ты, я рад. Только уходи отсюда и забери все наше становище. Не жить нам здесь.
— Или охота плоха, что уходить решил?
— И нагакняк есть и тивуйлек[241] есть в бухте, — нараспев ответил старик. — Белый хозяин, улоддадебогго, сам подходит на мушку. Но ты забери нас… Чужая железная лодка не уходит. Стар я, но еще слышу, как стучит она в камни, словно пензер шаманий…
Охотники помоложе разом закричали со своих лодок, и Рябинин понял из их отрывочных восклицаний, что примерно с середины августа неподалеку находится чужой корабль без людей; напуганные обстрелами соседних становищ, ненцы не хотят жить рядом с кораблем, который… воняет керосином, как определил один самый молодой новоземелец.
Этим кораблем оказалась немецкая подлодка, которая безжизненно покачивалась в соседней бухте, и волна, набегая с моря, била ее днищем о каменистую отмель, — от этого и получался далеко слышимый скрежет, который дедушка Тыко неудачно сравнил с ударами шамана в священный бубен. Рябинин, стоя на вершине скалы, долго присматривался к субмарине, вдоль острого носа которой были наляпаны белилами кривозубые челюсти акулы. Он даже не верил своим глазам: казалось, что вот сейчас откинется люк, оттуда вылезет офицер и…
— Была не была, — сказал Рябинин, скидывая с себя китель, — тут мелко, и плыть, наверное, не надо.
— Товарищ капитан-лейтенант, — пытался удержать командира сопровождавший его Слыщенко, — лучше я пойду…
Но Рябинин, держа в здоровой руке пистолет, уже сбежал с обрыва. Долго расталкивал ногами воду, погружаясь в море все больше. У лодки оказалось глубоко. В ледяной воде, от которой захватывало дыхание, он подплыл к субмарине с кормы, покато уходившей в море, и лег животом на ее металл. Отдышался, встал, пошел по палубе, как хозяин.
Трап. Мостик. Подергал люк. Глупо. Конечно, задраен. Спустился. Орудие. Открыл замок. На грудь вылилась вода. Дверь в рубку. Вспомнил: отсюда выбегают комендоры. Отвинтил один барашек. Второй. Третий. Надавил всем телом. Так и есть. Открылась.
И вот он в рубке. Сердце прыгает в груди. Глаза постепенно привыкают к зеленоватому полумраку. Да, это еще не подлодка. Подлодка — там, вот под этим люком.
А что там?..
— Эй! — крикнул он и постучал по люку рукоятью пистолета.
Стучать тоже глупо. Но все-таки — что же там?..
Он даже понюхал сизый металл, который, конечно, ничем не мог пахнуть. Только ненцы, с их развитым до предела обонянием, могли определить, может быть, действительно исходивший от субмарины едва уловимый запах масел.
Но все-таки, черт возьми, что же там внутри?..
Он вышел из рубки, выстрелил в воздух.
— А-а-а-а, — донеслось ответное, и он разглядел на вершине крохотную фигурку мичмана. — То-ова-а-а…
Поднявшись на мостик, капитан-лейтенант просемафорил руками: «Беги шхуну тчк я здесь тчк две шлюпки сюда тчк подрывной патрон мне водки тчк». Мичман взмахнул руками: «Все понял», и его фигурку словно слизнул со скалы ветер.
Тело Рябинина трясло лихорадочной дрожью. Подкашивались ноги, но сесть было некуда — металл был холоднее льда. Хоть бы одну папиросу. Жди вот, когда придут шлюпки. Он выжал мокрое белье, снова натянул его на себя, стал быстро бегать по скользкой палубе. Раз-два, раз-два! «Кажется, начинаю согреваться…»
Тяжелые ленивые волны одна за другой бежали со стороны океана, били корпус субмарины об отмель. Подводный крейсер раскачивался, днище надсадно поскрипывало. Но что же там, внутри?.. Подошли шлюпки.
— Ага! — обрадовался Рябинин. — И кухлянку приволокли. Вот за это молодцы, ребята!.. Давай закладывай под люк патроны, сейчас взорвем его.
Люк прочного корпуса, который давал доступ внутрь подлодки, обложили взрывчаткой, протянули бикфордов шнур и, яростно работая веслами, отошли на шлюпках подальше.
Рябинин, согревшись от водки, повеселел и, прикладывая огонек папиросы к концу шнура, крикнул:
— Посмотрим!..
Закурился над морем, побежал над волнами резвый огонек, загрохотал взрыв. И тут же увидели, что из горловины рубки пополз ясно видимый желтоватый прозрачный дымок.
— Навались! — скомандовал Рябинин. — Два-а-а… рывок!
Ух, как гребли матросы — в дугу сгибались ясеневые весла. Догребли и выскочили на палубу — кто первый? Но Кубиков, первым пробившийся к распахнутой взрывом горловине, тут же отпрянул назад.
— Хлор, братцы, — прохрипел он и, чихая и кашляя, на корточках пополз в сторону.
Рябинин не сразу разрешил матросам спуститься внутрь подлодки. Первый отсек, куда они попали, оказался боевой рубкой; здесь было много приборов, штурвалов, сверкали никелем и линзами перископы. Рябинин направился в нос подлодки, повсюду натыкаясь на трупы. По всему было видно, что смерть не застала немецких матросов где попало. Нет, они, казалось, спали мирным глубоким сном. Некоторые лежали в койках, укрытые одеялами, другие, должно быть, настолько утомились, что усталость свалила их прямо на жесткие рундуки. Но видеть их распухшие синие лица, задевать в темноте свисающие с коек руки было жутковато.
Слыщенко, служивший когда-то в подплаве, осматривал приборы, включал и выключал свет, запускал моторы, которые работали как ни в чем не бывало, и не мог найти объяснения такой загадочной гибели всего экипажа.
— Ну допустим, — говорил он, — что погрузились на грунт, заснули, и газы убили их. Но тогда как же всплыла подводная лодка? Ведь не святым же духом?!
Распахивая перед собой тяжелые круглые двери, Рябинин шел все дальше и дальше. Остановился только один раз, увидев в тесном коридоре пробивавшийся через щель свет. Откатив в сторону клинкет, он долго всматривался в заросшее бородой лицо гитлеровского корветтен-капитана, который лежал на койке, а из-под его подушки торчал золотой корешок недочитанной книги. Над столом командира вражеской субмарины висел портрет женщины, которая щурила продолговатые глаза и грызла большое яблоко…
— Дальше, — сказал Прохор Николаевич и задвинул клинкет так плотно, что свет уже не проникал в коридор.
И вот, наконец, узкий торпедный отсек. Над головой проходят рельсы для подвоза торпед, высятся баллоны со сжатым воздухом, в глазах рябит от обилия рычагов, штурвалов, каких-то клапанов.
— Кажется, заряжены, — неуверенно произнес Слыщенко.
— Открой, — говорит Рябинин.
— Да здесь не по-нашему, — отвечает мичман, пытаясь прочесть краткие надписи на табличках приборов.
— А ты не читай, ты действуй!
— Попробовать, что ли? — и боцман осторожно начал передвигать рычаги, которые, по его понятию, должны бы откинуть внутренние крышки аппаратов. Он запустил несколько каких-то моторов, в баллонах что-то загудело, потом массивные колпаки откинулись, и в отсек медленно поползли, выпятив стабилизаторы, две густо смазанные торпеды.
Когда показались их тупые тяжелые головы, Рябинин рукой стер с них смазку, сказал:
— Вот это ударники?
— Да, инерционные.
— А вот это? — спросил капитан-лейтенант, показав на выпуклые мембраны, торчавшие на боках торпед.
— Это?.. Я не знаю, товарищ командир.
— Ну так я зато знаю, — сурово сказал Рябинин. — Это акустические торпеды… Задвигай их обратно, мы вполне награждены за нашу сегодняшнюю неудачу. Не от таких ли торпед и погиб мой «Аскольд»?
— Вот видите, — сказал Сайманов, держа в руках раскрытый вахтенный журнал, — здесь командир субмарины занес свою последнюю запись: «Мы настолько утомлены, что, положив лодку на грунт, я разрешил спать всем, оставив унтер-офицера Доббеля дежурить около аппаратов регенерации воздуха»… Потом этот Доббель заснул, как все, и команда постепенно задохнулась от появившихся в лодке газов.
— Это мне понятно, — ответил Прохор Николаевич, — но как же она всплыла?
— Что ж, — улыбнулся контр-адмирал, — и это объяснить можно. Из вахтенного журнала видно, что субмарина должна была вставать в доковый ремонт, но ее неожиданно отправили на позицию. Очевидно, продувная система уже давно потеряла свою герметичность. Прошло несколько дней, и сжатый воздух из баллонов постепенно поступал в цистерны, вытесняя оттуда воду. Наконец наступил такой момент, когда субмарина приобрела нужную ей плавучесть и всплыла наверх…
Когда Рябинин уже уходил, Сайманов еще раз поблагодарил его за службу, велел передать свою благодарность всему экипажу судна-ловушки и, прощаясь, спросил:
— Вы, надеюсь, помните корвет «Ричард Львиное Сердце»?
— Помню… Помню, товарищ контр-адмирал, — повторил он угрюмо.
— А командира его, Эльмара Пилла, вы знаете?
— Слышал от Пеклеванного.
— Так, — сказал Сайманов. — Видите ли, в чем тут дело… Ну а, впрочем, скрывать что-либо от вас не считаю нужным. Скажу прямо: полмесяца тому назад «Ричард Львиное Сердце» затонул от попадания торпеды в машинное отделение.
— И никого, товарищ контр-адмирал, не спасли?
— Спасся только один человек — сам командир.
— Один лишь он? — удивился Прохор Николаевич.
— Да, один только Эльмар Пилл. Причем тело его мы и нашли потом на этой же субмарине. Он спал на диване в кают-компании…
Вчера на рассвете прилетел самолет и сбросил в окрестностях замка пристегнутые к парашютам тюки с теплой одеждой, одеялами, палатками и оружием; отдельно была сброшена удобная походная рация и длинная косица вымпела.
Этот вымпел отнесло далеко в сопки, и его долго не могли отыскать. Никонов понимал, что прилет самолета означает начало той заветной связи с Большой землей, о какой он мечтал уже давно, и нервничал:
— Во что бы то ни стало найдите вымпел! В нем наверняка есть какие-то инструкции, может быть, даже письма от Мацуты и Белчо, — говорил он и думал: «А может, и от жены…»
Вымпел только к вечеру принес усталый лапландец Хатанзей, передал Никонову провощенный пакет, а шерстяной косицей яркого цвета повязал себе шею. Никонов долго изучал присланные ему инструкции, но содержанием их делиться ни с кем не стал, — как-то вдруг замкнулся, ушел к себе наверх и, завернувшись в новое одеяло, молча пролежал до следующего утра.
Утром товарищ Улава принесла ему кружку черного кофе, села рядом.
— Вот не ушла, — сурово сказал ей Никонов, — а, видишь, они благополучно добрались до своих.
— Страшно было, — чистосердечно призналась женщина.
— А здесь?
— Привыкла.
Кладя в кружку трофейный синеватый сахар с примесью ментола, Никонов недовольно сказал:
— Спать не даете… Всю ночь за стенкой шебаршили.
— А мы думали, что и вы придете… Нам Осквик медведя изображал, а потом на ремнях боролись…
— Дельвик проснулся?
— Спит еще.
— Разбуди. Он уходит от нас сегодня. И, кажется, надолго, — Никонов протяжно вздохнул.
— А вам жаль?
— Чего?
— Ну вот, что уходит он.
Никонов долго мочил в кружке сухарь, ответил не сразу:
— Иржи Белчо ушел, теперь вот… Конечно, жаль, но… сама понимаешь: приказ комитета Сопротивления, он сейчас нужен в Осло… Забери! — он сердито сунул ей в руки пустую кружку, велел идти будить Дельвика.
Вместе с Дельвиком они пошли к реке умываться. На травах лежал серебристый налет изморози, косо проглянувшее солнце придавало граниту какой-то кровавый оттенок.
— Я вернусь, наверное, через месяц, — сообщил норвежец. — Дядюшка Август изредка будет приходить в отряд, но пастора советую вам до времени оставить.
— Я знаю, — отозвался Никонов. — Сейчас, после ареста, — его легко подвести…
Ограждавшие речную долину, дымчато синели причудливые скалы, красные гроздья рябины вспыхивали под солнцем. Вокруг было печально и тихо — журчание реки мелодично вплеталось в тишину, но не могло нарушить и разбудить ее величавого покоя…
— Он, по-моему, несчастный человек, — неожиданно произнес Дельвик, вставая коленями на выпуклые мокрые камни.
— Кто? — не понял Никонов.
— Руальд Кальдевин.
— А-а-а!..
Никонов тоже опустился на колени, швырнул в воду окурок папиросы, — река быстро закружила его среди прибрежных камней, выбросила на кипящую середину. Неподалеку, на другом берегу, подошла к реке косматая полярная волчица с тяжело отвиснувшими сосками, долго смотрела на людей; потом, кося в их сторону недобрый глаз, защелкала языком по студеной воде.
— Не боится, — заметил Сверре Дельвик, часто брызгая в лицо себе единственной рукой; вторая, коротко обрубленная, дергалась под рубашкой при каждом движении.
— Несчастлив… — задумчиво повторил Никонов и спросил: — Почему несчастлив?
— Жаба и роза, — странно ответил Дельвик, следя за уходящей волчицей. — Это поиски правды, это душевный надлом, это раздвоенность чувств. Я его понимаю. Он искренне верит в бога, но зачастую… Какая матерая волчица!.. Зачастую ему приходится поступать против христианских заповедей. К тому же любит женщину, которую вы хорошо знаете…
— Я догадался. И, по-моему, фрекен Арчер к нему не так уж и равнодушна.
— Да, но это… — начал Дельвик и вдруг стремглав вскочил на ноги.
Никонов проследил за его взглядом, устремленным куда-то в высоту, и прошептал в ярости:
— Опять… опять эти…
На широком карнизе скалы, круто нависшей над рекой, стояли двое всадников в тупо надвинутых касках. Стояли и, не снимая карабинов, всматривались в закутанную туманом долину Карас-йокки. Лошади, опасливо дергавшие над пропастью головами, и тяжело сидящие в седлах солдаты — все это казалось неестественным и зловещим среди прекрасной тишины нежного осеннего утра.
— Заметили или нет?
— Нет, кажется…
Торопливо раздвигая перед собой колючие ветви вереска, Никонов сказал:
— Это все после взрыва на рудниках.
— Я помню, — ответил Дельвик, на ходу оглядываясь назад, — так же было и тогда… Перед тем как мы ушли на Лофотены и Вестеролен.
— Ну теперь-то, — сердито отозвался Никонов, — мы никуда не уйдем из Финмаркена. Поднимемся туда, в горы, зароемся в снега, но не уйдем. Об этом нас даже предупреждают те инструкции, что я вчера получил…
Уже подходя к замку, Дельвик придержал Никонова своей сильной цепкой рукой и сказал:
— Мне очень тяжело покидать вас в такой момент, но…
— Не стоит об этом думать, — остановил его Никонов.
И в полдень Дельвик ушел, оставив Никонова с тремя надежными товарищами — Осквиком, Астри Арчер и Сашей Кротких; пастора было окончательно решено временно оставить в покое, и он был предупрежден об этом через дядюшку Августа; старик тоже оставался в городе. «Если Сверре не поспеет вернуться к началу наступления, — раздумывал Никонов, — мы все равно так и так встретимся с ним в Киркенесе…»
Перед ужином он обошел все посты, расставленные на подходах к замку, отобрал у часовых табак и спички, велел смотреть в оба. Вернувшись, спустился в погреб, где уже жарко пылал очаг. На массивном вертеле, величиной с добрую оглоблю, жарился горный козел, и капли жира с шипением падали на огонь. Саша Кротких, в тельняшке, босой, чуб на лбу, вращал вертел, говорил товарищу Улаве:
— А вот ты попробуй-ка его поверни, а то смеешься только!
— Что он говорит, что он говорит? — спрашивала Астри, не знавшая русского языка.
— Он говорит, — переводили ей, — что ты очень хорошо смеешься.
— А ты поверни, поверни, — настаивал Саша и облизывал жирные пальцы, подмигивая черным глазом.
Хатанзей сидел у огня, чистил и смазывал свою меткую винтовку, сопел широким носом, — он любил оружие. Никонов присел около него, спросил Осквика:
— Ну как, готово?
Он очень волновался в этот вечер, норвежский артист, ставший для партизан всего отряда незаменимым человеком. Дрожащими пальцами Осквик вращал освещенные фосфором лимбы настройки приемника.
— Москву ловишь, да? — спросил Саша.
— Не мешай, — сказал Никонов. — Москву отсюда не поймать, а вот поближе что-нибудь можно… И потом — не ходи босой, обуйся!
— Я еще ноги мыть к реке пойду…
Осквик переключил диапазон настройки, и, выбившись из эфирной трескотни, в погребе старинного замка вдруг прозвучал усталый женский голос:
— Нарвик… говорит Нарвик!..
Все невольно придвинулись ближе: что скажет этот недалекий отсюда норвежский город, к вольным устам которого гитлеровцы приспособили свою глотку. И дикторша стала говорить об ожидаемом прибытии в северные провинции Финмаркена, Тромс и Нурланн, министра полиции «национального» правительства Норвегии Ионаса-Ли, который надеется посетить полярные города Варде, Гаммерфест, Каутокайно и Киркенес; население этих городов заранее предупреждалось о том, что германское командование собирается провести трудовую мобилизацию среди норвежцев без различия пола и возраста для проведения оборонительных работ в связи со все растущей «красной опасностью».
Некоторое время все сидели молча, словно ожидая чего-то еще, но Нарвик, помедлив, стал передавать музыку.
Товарищ Улава первая прервала тягостное молчание:
— Вы знаете, как в народе зовут этого министра?
— Нет, — ответил Саша Кротких.
— Не Ионас-Ли, а… Иудас-Ли!
Осквик, обычно сдержанный, неожиданно вспылил:
— Я помню, как он мешал нам ехать сражаться за Мадрид… Этот Иудас-Ли настоящий подлец, и я готов месяц сидеть на дороге, по которой он проедет, чтобы…
— Давайте ужинать, — неожиданно сказал Никонов, и Осквик, словно устыдившись своей горячности, понуро отошел к рации.
— Ничего я не понял, что тут говорилось, — улыбнулся Саша Кротких, снимая с огня мясо. — Ну чего?.. Чего ты смеешься, синеглазая? — спросил он Арчер и добавил серьезно: — Ишь ты… фрекен!
— Господин лейтенант, нам далеко еще идти?
Лейтенант Вальдер, подняв жесткий, отороченный бархатом воротник шинели, молча прошел мимо.
Греческие мулы, звякая уздечками, жевали в темноте жухлую траву, стучали копытцами по камням; на их спинах раскачивались короткие тупые минометы. Один из мулов вдруг тоскливо закричал, подняв голову к бездонному небу, и Пауль Нишец видел, как тиролец с длинным пером в пилотке ловко накинул ему на морду какую-то сетку. Потом посыпались удары, животное переносило их безропотно, только миномет на его спине закачался сильнее.
— Стой! — шепотом передали по цепи.
Остановились. Где-то журчала в камнях река, кустарники шумели тоскливо, плакала во тьме какая-то птица, вздыхали мулы.
— Рассыпайся, — тихо скомандовал Вальдер, — цепью, цепью…
Подняв над головой руку, Нишец повел свое отделение вдоль какого-то обрыва. Его нагнал и тронул за хлястик шинели Франц Яунзен:
— Послушай, Пауль, ты еще ничего не знаешь?
— А что?
— Не разговаривать! — прикрикнул Вальдер.
Яунзен помолчал — и снова, шепотом:
— Вчера финский посланник в Стокгольме уже посетил советское посольство…
— Ну так что?
— …И просил принять в Москве мирную делегацию…
— Я сказал: прекратить разговоры! — прошипел Вальдер.
Шли молча. Птица все плакала, плакала. Странная птица, таких в Германии не бывает.
— Откуда это? — спросил ефрейтор.
— Шведский доброволец рассказывал. И газету…
— Стой!
— Что за черт, опять — стой…
— Ложись!.. Ефрейтор, ко мне!
Пауль Нишец ловко подполз к лейтенанту, который лежал впереди на пригорке.
— Слушаю, господин лейтенант.
— Видишь?
— Нет, господин лейтенант!
— Болван! Смотри лучше.
Вдалеке, в изложии гор, виднелось странное здание, отличимое от скал лишь своими более геометрическими формами. Вальдер и Нишец лежали, долго всматриваясь в каждый камень. В конце концов им повезло. За кустом промелькнул человек.
— Снять, — приказал Вальдер.
Два тирольца уползли бесшумными ящерицами. Человек за кустом замер.
Лейтенант Вальдер вцепился зубами в рукав шинели.
— У-у-у, — заскулил он, — заметили, кажется…
От него пахло французскими духами и кожей новенькой портупеи, одной рукой он доставал пистолет и жалобно выл:
— У-у-у… заметили…
Трах! — грянул выстрел, и вскочивший на ноги тиролец шлепнулся на землю. Трах! — снова, и на этот раз часовой ткнулся в кусты…
— Ахтунг!.. Смелей!.. Цепью!.. Что вы сбиваетесь в кучу?.. Вперед… Не ленись!..
Метров пятьдесят бежали в сумраке, спотыкаясь и падая, подбадривая себя криками:
— Давай, давай!..
— Лейтенант — впереди!..
— Он молодец!..
— И не такое бывало!..
— Отхлебну шнапсу!..
— Оставь глоток!..
— Вперед, парни!..
И вдруг жарко полыхнули в лицо пулеметы, упрятанные за стенами каменного здания. Перекатываясь через головы, солдаты шлепались мешками; крича, ругаясь и просто молча покатились в кусты первые раненые.
— Вперед, вперед!.. Кто там отстал?.. Позор, позор!..
Но уже залегли, прижатые огнем, и покатились обратно, волоча за ноги и за руки хрипящих раненых. Избиваемые шомполами, бежали мулы; тирольцы снимали минометы, наспех втыкали в каменистую землю их треноги, и первые мины, взвизгивая, полетели в сторону здания.
Бой разгорался. Пулеметы прорезали сумерки огненными росчерками. Егеря наспех глотали шнапс — готовились снова идти вперед. Где-то на уступах скал, черневших вдали, заполыхали ракеты, и солдаты сразу оживились:
— Наконец-то подходят!
Это подходил второй отряд егерей, посланный в обход, чтобы ударить по партизанам с фланга. И в этот же момент закричало несколько голосов:
— Они отступают… Поднимаются в горы!..
Теперь уже все видели, как темные фигуры людей выбегают из замка, скрываясь в тени высоких гор; только пулемет, упрятанный в стене здания, неистовствовал по-прежнему.
— Ахтунг! — вскочил Вальдер. — Мы не дадим уйти им!.. За мной, солдаты!..
Пауль Нишец опомнился, стоя на широкой площадке лестницы внутри замка. Прямо отсюда начинался длинный коридор, в конце которого светилось низкое чердачное окно. В этом-то окне и стоял пулемет, а рядом с ним, плавая в луже крови, лежал босой здоровяк-матрос в тельняшке…
Никонов отводил свой отряд в горы, пробиваясь через редкие заслоны егерей. Партизаны шли молча, помогая один другому преодолевать все возрастающую крутизну. Время от времени они так же молча скидывали с себя поклажу и метким огнем сбивали в низину егерей, продолжавших преследование. Они слышали, как внизу долго работал пулемет, у которого остался Саша Кротких, потом стих. Все остановились на мгновенье и сняли мешки.
Горный ручей с ревом перекатывался по камням.
— Мы его перейдем, — сказал Никонов, и Осквик, держа на каждом плече по ящику с патронами, первым вошел в стремительный поток. Шагнул раз, другой, третий… пошатнулся, упал… Нет, успели поддержать…
«А где же товарищ Улава?» — подумал Никонов, пропуская мимо себя людей и не видя ее среди них.
— Где фрекен Астри? — громко спросил он. — Кто шел с нею?
Никто не отвечал. Ее видели в самом начале, когда покидали лагерь, а потом…
— Нету, — ответили Никонову, и он крикнул:
— Осквик! Ведите отряд через перевал, ждите меня на западном склоне!..
— Куда вы? — крикнул актер с другого берега, но Никонов, не оглядываясь, уже стал быстро спускаться вниз. Он разглядел егерей, толпившихся на широком карнизе, они, казалось, совещаются, идти дальше или нет. Никонов обошел их стороной, цепляясь за кусты, сбежал по крутому склону.
Кто-то окликнул по-немецки:
— Эй, где лейтенант? — но Никонов не остановился, пытаясь угадать в темноте ту дорогу, по которой пришлось уходить.
— Улава! — громко, что есть силы напрягая голос, позвал он, и в этот момент ему было даже безразлично, что горные егеря, прочесывая перелесок в речном каньоне, слышат его.
— Улава… Астри, Астри!..
Один раз Никонову ответил чей-то стон; рванувшись в ту сторону, он увидел раненого фельдфебеля полевой жандармерии. Пытаясь подняться на ноги, жандарм стоял на корточках и глухо выхрипывал:
— О-о, майне киндер!.. О-о, майне фрау!..
Никонов намертво пригвоздил его к земле. Вытирая штык, злобно выругался:
— Сволочь! О детях и жене надо было раньше подумать!..
И снова стал звать:
— Астри… Улава!..
Затрещали рядом раздвигаемые кем-то кусты, и тонкий пискливый голос спросил:
— Кто здесь орет? Это ты, Пауль?.. Ты ранен или бредишь?
Никонов бросил егеря спиной на камни, сам прыгнул ему на грудь сверху. Совсем близко от своего лица он увидел лицо недруга — перекошенное страхом, худое, в очках, от сильного удара из ноздрей у него хлынула кровь.
И шепотом (почти свистящим от ярости) он спросил, путая от волнения норвежские и немецкие слова:
— Ты знаешь, что я тебя сейчас убью?.. Но я тебя, гниду, могу оставить живым, только скажи… Ответь мне: ты видел нашу женщину? Где она?.. Говори, если хочешь остаться жить!
— Там…
— Где там?
— Вон… там…
— Встань, гадина! Да говори, а то… вот!
— Там… Сейчас… Она расстреляла все диски, и… взяли… Вон!
Егерь вытянул дрожащую руку, и Никонов действительно увидел шагавших по гребню ближайшей сопки двух гитлеровцев. Впереди раскачивалась с руками за спиной тонкая и гибкая, как стебель, фигурка женщины в лыжном костюме; ветер рвал и относил назад ее длинные волосы.
— Отдай! — сказал Никонов и, вырвав из рук егеря шмайсер, твердым, казалось, даже неторопливым шагом пошел отбивать от врагов своего друга.
Франц Яунзен — это был он — рукавом шинели вытер окровавленное лицо, жалобно всхлипнул.
— Дурак! — непонятно к чему произнес он и заплакал. — Дурак русс, хорошо хоть очки не разбились…
Продолжая плакать, он выбрался из кустов. Дошел до изложия сопки, на гребне которой уже разразилась отчаянная схватка, и скоро по откосу горы, прямо к ногам Яунзена, осыпая лавину щебня, скатились два трупа тирольцев…
Никонов только глубокой ночью отыскал партизан на новом, малознакомом месте. Хрустел под ногами гравий, холодом тянуло из ущелья, ветер трепал раскинутые палатки. Маленький костер потрескивал среди камней.
Осквик крикнул:
— Вставайте, товарищ Улава жива!..
Их обступили партизаны, появлялись откуда-то из темноты все новые и новые, со всех сторон сыпались возгласы радости.
Астри упала Никонову на грудь, обхватила руками его крепкую шею и ласковым шепотом (ему вспомнилась Аглая) сказала:
— Спасибо!.. Я никогда не забуду и эту ночь, и этот костер, и… тебя!
Он гладил ее вздрагивающие плечи, не мигая смотрел на пламя костра, и не было слов у него в этот момент. Он чувствовал, как в душе накипают слезы, еще немного, вот-вот, и они хлынут из глаз — яростные и страшные.
Тогда он поднял лицо кверху, а там, наверху, в застывшем черном покое дрожали трепетные неяркие звезды.
Иржи Белчо просыпался рано утром, с наслаждением прислушиваясь, как похрустывают чистые простыни, уютно и непривычно стучат ходики, а с кухни уже доносится шум закипающего чайника. Он открывал глаза, и с портрета, повешенного Аглаей как раз напротив кровати, прямо на него смотрел смеющимся взглядом Никонов.
«Ну, здорово!» — казалось, говорил этот взгляд, и Белчо каждый раз мысленно переносился туда, где дымят сейчас костры, сиротливо шепчется замерзающий вереск, сменяются на постах часовые…
«Как-то там?» — невольно задумывался словак, но уже прибегала румяная после умывания дочь Аглаи, тормошила его, стягивала с постели, звала с собой гулять.
— Вот вы и сходите, — советовала за столом тетя Поля, разливая по чашкам чай. — Потом на родину вернетесь, своим расскажете, как живем мы здесь, на самом краю земли.
А боцман добавлял каждый раз горестно:
— Он ничего и не увидит у нас: все разрушено, сожжено. Ни одного здания, почитай, не осталось.
— Вот об этом и буду рассказывать, — подхватывал Белчо, — все расскажу. И как работаете под открытым небом по двадцать часов, и как в театре сидите под бомбами, и как рыбу в океане женщины ловят… Все расскажу!
Иржи действительно полюбил ходить по мурманским улицам. Словака интересовало в этой полярной столице все, он даже заходил в дома, заглядывал в окна, и патрули уже несколько раз задерживали его за подозрительное любопытство. Когда же Иржи приводили в комендатуру, он на ломаном русском языке путано и горячо рассказывал историю своих приключений, которая всем казалась невероятной, и этим он еще больше усиливал подозрение. Но, к счастью, все кончалось благополучно, и вечером, сидя в комнате Мацуты, Белчо жаловался:
— Когда же мне дадут документы? Так жить нельзя…
Скоро ему выдали документы; в них говорилось, что предъявитель сего — гражданин Чехословацкой республики, участник Сопротивления, с декабря 1943 года по август 1944 года находился в партизанском отряде сержанта Константина Никонова и сейчас отправляется в Москву для вступления в Чехословацкий корпус.
— Я сам захотел этого, — говорил повеселевший Иржи, — теперь пойду воевать за мою Злату Прагу!..
Скоро он уехал. Провожать его пришел и солдат Семушкин, который находился в команде для выздоравливающих. Перед отходом поезда Белчо загрустил.
— Жалко, как жалко! — сказал он.
Ударил колокол, тетя Поля поспешно сунула в карман Иржи какие-то гостинцы, и словак вскочил на подножку.
— Я вас всех никогда не забуду! — крикнул он и, помахав рукой, закрыл ладонью глаза.
Так, пряча слезы, он и уехал, а Семушкин сбил на затылок шапку, вздохнул:
— Эх, жизнь. Занятная, скажу я вам, штука… эта самая жизнь-то!..
Свернувшись от морозных утренников в хрусткие трубочки, желтые листья рябины кружились над заливом, плавно ложась на темную воду, подернутую тревожной рябью. Вытягиваясь в струнку, улетала на юг слабая птица, которой не снести свирепых полярных шквалов. Навстречу ей, радостно гомоня в чистом небе, летела крупная соловецкая чайка с черным ожерельем на шее. Холодным, обжигающим сквозняком дуло с океанских просторов.
По ночам грохот прибоя был слышен за много, много миль…
Антон Захарович постоянно помнил о том, что ему скоро предстоит давать первый урок в техникуме тралового флота, и эта мысль не давала ему покоя. Просыпаясь по ночам, он всматривался в темноту комнаты, пытаясь представить себе, как все это будет… Вот он входит в прохладную аудиторию морпрактики, вот дежурный курсант отдает ему рапорт о наличии учеников, вот он раскрывает новенький журнал успеваемости и говорит: «Ну-с, приступим, молодые люди…»
Разбуженная его кряхтеньем, тетя Поля спросонья толкала его в бок:
— Чего не спишь?
— Да вот все думаю, думаю…
— А ты бы не думал, а спал.
— Легко тебе советовать, Поленька, — возражал старик. — Твое дело — рыбу солить, а мне — молодежь учить. Объясни я им что-нибудь не так, и моим ученикам уже в море придется переучиваться. А ведь, сама знаешь, море ошибок не любит… Никак, спишь?
— Нет, разбудил ты меня. Теперь и я думаю.
— О чем же?
— Подучиться бы тебе надо, вот что!
— А я учусь, разве сама-то не видишь?..
И действительно, каждое утро Антон Захарович добросовестно, как прилежный ученик, садился к столу.
— Каким условиям должны отвечать якоря? — спрашивал он себя вслух и, загибая скрюченные ревматизмом пальцы, серьезно отвечал: — Якоря должны иметь такую форму, чтобы хорошо забирали в любом грунте и легко отделялись от него, должны быть пригодны для быстрой уборки, ухода большого не требовать и палубу верхнюю не загромождать… Итого, четыре условия…
Наконец настал и день занятий. За окнами еще было темно, когда Мацута разбудил жену, велел готовить завтрак.
— Что наденешь, — спросила тетя Поля, — китель или костюм?
— Китель. В нем как-то привычнее.
Двигая седыми лохматыми бровями, боцман придирчиво осматривал себя в зеркало:
— Ну, как?
— Да хорош, хорош. Смотри, не опоздай только.
Антон Захарович повернулся к жене, сказал ей:
— Ну, благослови старика.
Она крепко поцеловала его в висок и ответила:
— Иди!..
На улицах было сумрачно, сыро. Кольский залив густо заволокло туманом — кораблей не видно. Подняв воротники, мимо Мацуты проходили судоремонтники. Они спешили в цехи, раскинувшиеся вдоль берега. С крыши метеостанции, прилепившейся на карнизе скалы, пускали змея, который плыл в небе большим четким квадратом. На Приморском бульваре ветер гнал клочья бумаги, трепал расклеенные по заборам афиши с именами заезжих гастролеров.
Около серого здания техникума старый боцман остановился, решительно толкнул массивную дубовую дверь. Гардеробщик — седоусый матрос на деревянной ноге, с тремя георгиевскими крестами на истертой фланелевке — принял шинель и фуражку Мацуты.
— Где служил, браток? — спросил его Антон Захарович.
— На эскадренном миноносце «Генерал Кондратенко».
— Осенью тысяча девятьсот семнадцатого года это не вы дрались с семью немецкими миноносцами на Кассарском плесе?
— Так точно, мы. Там я третий крест заработал, там и ногу потерял. С тех пор и прыгаю на одной…
В коридорах, где толпились курсанты, было тепло и шумно. Антон Захарович сразу заметил среди коротко остриженных голов парней девичьи прически и не удивился этому: Баренцево море издавна знало капитанов-женщин. Он проходил среди толпившихся курсантов и слышал за своей спиной голоса:
— Это с кафедры механики?
— Нет, говорят, траловое дело читать будет.
— И совсем неправда: лаборант кабинета морпрактики.
Прозвенел звонок. Держа под мышкой журнал, чувствуя, как в горле вдруг стало сухо, Антон Захарович вошел в кабинет. При его появлении класс дружно встал, и девушка в синей блузке четко отрапортовала:
— Товарищ преподаватель, в штурманском классе первого курса тридцать семь человек, присутствуют — все. Класс готов к практическим занятиям. Дежурная — Анфиса Хлебосолова.
Улыбнувшись внучке своего старого друга, Антон Захарович вышел на середину аудитории и сказал:
— Здравствуйте, товарищи!
Дружно ответив на приветствие, класс по команде Анфисы сел…
В просторной аудитории все напоминало о море. Вдоль стены стояла шлюпка под парусом, упираясь в потолок мачтой. В углу лежал большой адмиралтейский якорь, перевитый тяжелой цепью. На широких подоконниках расположились модели кораблей. Пришпиленные к фанере такелажные инструменты пестрели знакомыми боцманскими названиями.
Один из стендов был густо перевит морскими узлами. Мацута сразу заметил, что самый красивый и самый сложный топовый узел сделан неправильно, и он тут же перевязал его как надо. Класс внимательно следил за его ловкими, почти незаметными движениями. Многие, наверно, так и не поняли, к чему сводится эта перевязка узла: узел выглядел по-прежнему, только один его шлаг лег не сверху, а снизу, и это как раз и делало топовый узел надежным узлом, а не бесполезным, хотя и красивым кренделем.
Потом Мацута надел очки и, раскрыв журнал, поставил в нем дату. Сказав давно приготовленную фразу:
— Нус-с, приступим, молодые люди, — он остановился.
Перед ним сидели молодые люди, а он, смотря в их ясные глаза, остро завидовал молодежи, ибо ее ждало море. Но зависть старого, «исплававшегося» моряка была доброй завистью, и ему неожиданно захотелось сказать этим юношам и девушкам о себе.
— В этом кабинете, — сказал он, — мы будем изучать основы морского дела, которое научит вас многому. Вы поймете, что корабль — это дом моряка, где все надежно, выверено и прочно… Выверено и прочно, — повторил он и после томительной паузы продолжал: — Вы уже, наверное, знаете, что в основу корабля кладутся киль, шпангоуты, бимсы, стрингеры и…
В классе послышалось шуршанье страниц, возбужденное перешептывание, хлопанье крышек чернильниц.
— Закройте книги, — строго сказал Мацута, — всего, что я вам хочу сейчас сказать, вы не найдете ни в одном учебнике. А я хочу сказать, что, кроме балок сортовой стали, гнутых листов металла и всевозможных труб, в каждом корабле есть еще и душа… За сорок лет, проведенных на море, я видел не раз, как рождаются корабли и как они умирают. Их рождение отмечают празднеством, как рождение человека. И умирают корабли тоже как люди. И жалко их, как людей. Корабли действительно имеют свою душу. Но душа корабля — это душа людей, плавающих на нем. И вот вам надо сразу понять основные законы, без которых корабль не может иметь души, — это точное знание и соблюдение морпрактики, корабельная дисциплина, мужество и любовь к своему делу, ибо без этой любви вы никогда не сможете стать настоящими моряками. А ведь чего не знаешь — того любить нельзя!..
Карта показывала точно: здесь, в этой лесной глуши, вдали от проезжих дорог и селений действительно стояла изба, поставленная на четыре низко спиленных дерева, как на куриные ноги. Из трубы вился дымок, и лейтенант Стадухин, вспомнив детские сказки, улыбнулся: ему показалось, что из этой трубы вот-вот вылетит на помеле горбоносая ведьма.
Он соскочил с коня, отпустил его пастись на лужайке и кнутовищем постучал в ставню закрытого окна:
— Эй, кто тут есть, отопрись!
Послышалось шлепанье босых ног, скрип расшатанных половиц, и наконец щелкнула задвижка. На пороге стояла рослая широкая женщина лет тридцати пяти, а то и сорока. Распущенные густые волосы опутывали ее всю, большие светлые глаза смотрели пронзительно и остро.
— Переночевать пустишь? — спросил лейтенант.
Финка ничего не ответила, пропуская его вперед. В темных сенях она положила на плечо офицера руку, и тот почувствовал, что рука ее необычно сильная, как у мужчины. В светелке, куда женщина провела его, душно пахло землей и лесными травами. Присмотревшись, лейтенант заметил, что вдоль всей комнаты протянуты деревянные жерди, на которых сушились пучки пырея, ромашки, озерной бодяги и какие-то длинные корни. Под ногами офицера, сопя и фыркая, прокатился колючий кругляш ежа.
— Картошка есть? — спросил лейтенант.
— А надо?
— Давай, сейчас еще придут офицеры… А это что?
Стадухин выкатил из-под лавки станковый пулемет.
— Землю пахать, что ли?
Женщина промолчала. Солнце зашло за вершины деревьев — в доме стало совсем темно. Капли дождя четко застучали по листве. Жалобно взвизгнула подхваченная ветром ставня.
— Сын твой? — спросил Стадухин, освещая спичкой обтянутый траурной лентой портрет молодого парня, всего обвешанного щюцкоровскими отличиями.
— Сын… вы убили его под Виилури!
— А сколько наших убил он?
Финка взяла в руки нож.
— Картошку чистить?
— Как хочешь, — ответил лейтенант, — только не подмешай там чего-нибудь… Не надо было твоему сыну в драку лезть!
«Поскорей бы уж пришли офицеры», — подумал он и снова спросил:
— До границы далеко?
— Вот картошки сварю, — как-то хитро улыбнувшись, ответила финка, — и пойду, завтра утром уже там буду. А с вами не останусь!
— Твое дело…
— И дом сожгу!
— Не дадим.
— Он мой!
— Так что?..
Донесся мягкий топот копыт, приехали офицеры. Керженцев вошел в халупу, взял со стола финскую газету.
— О, и пулемет! — сказал он.
Стадухин, открывая окна, засмеялся:
— Вот, за границу тащить его хочет.
Финка воткнула нож в стенку, выругалась:
— Не буду чистить картошку! Сами…
— Чугунок только оставь.
— И чугунок не дам…
Финка села, положив на стол большие грубые ладони с грязными желтоватыми ногтями. От гнева она тяжело дышала.
— Ну и народ же вы! — засмеялся Керженцев, кидая в чугунок нечищенную картошку. — Ну что злишься-то?
Финка взяла газету, которую только что держал капитан, бросила ее на пол.
— Добились? — вызывающе сказала она. — Теперь к нам, в Суоми, залезете, колхозы начнете строить?..
Стадухин подобрал газету, протянул ее одному командиру взвода:
— Ты финский знаешь. Что здесь?
— Да все то же… Вот напечатан ответ нашего правительства на предложение финнов принять их мирную делегацию. Мы им предварительные условия выставили. Во-первых, финны должны публично заявить о своем разрыве с Гитлером и должны сразу же предъявить Германии требование… Вот видишь, здесь так и написано: «…требование о выводе Германией вооруженных сил в течение двух недель со дня принятия финским правительством настоящего предложения Советского правительства, во всяком случае не позже пятнадцатого сентября с. г.»… А пятнадцатое сентября уже не за горами!..
Финка долго сидела молча, внешне безучастная ко всему, потом взяла какую-то котомку и, сняв со стены портрет сына, сунула его за пазуху.
— Рюссы! — сказала она с ненавистью. — Москали… тьфу!
И, выдернув из стены нож, быстро вышла из дому.
— Вот ведь какая, — огорченно покачав головой, точно обиженный чем-то, проговорил Керженцев. — Сейчас пойдет да еще, наверное, кого-нибудь ножиком пырнет. От такой всего ожидать можно…
Вся эта сцена произвела на офицеров какое-то тягостное впечатление. Думалось: «За что?.. Неужели каждый финн ненавидит нас так, как вот эта бирючка?.. Не может быть!..»
— Хватит, давайте ужинать, — сказал Керженцев. — Нас еще дело ждет.
Стадухин снял с огня чугунок сваренной в мундире картошки. Проголодавшиеся офицеры, засучив рукава, стали чистить ее — каждый для себя. Кожуру складывали на лист газеты, разложенный на лавке. Хлеб был общий. Медный чайник ходил вкруговую.
Дуя на картофелину, обжигающую пальцы, Керженцев сказал:
— Интересно, что нам сообщают из штаба…
Когда чугунок опустел, офицеры устроились вокруг лампы. Керженцев, набив трубку солдатской махоркой, закурил и распечатал пакет.
Его глаза, слегка прищуренные от едкого табачного дыма, быстро пробежали по страничкам приказа, и вдруг капитан встал:
— Товарищи, позвольте мне… Дело в том, что Суоми… Товарищи, финны окончательно выходят из войны!
Последнюю фразу он уже выкрикнул, не в силах сдерживать свое волнение, и, выйдя из-за стола, поцеловал каждого своего офицера…
Усталость как рукой сняло, будто и не было сорокаверстного перехода по предательским болотом и мшистым топким берегам бесчисленных финских «ярви». Немного успокоившись, капитан передал офицерам содержание пакета:
«Завтра, 5 сентября 1944 года, ровно в 8 часов утра Советское Верховное командование приказывает прекратить военные действия по всему фронту расположения финских войск…»
Через полчаса, густо облепленный лесной паутиной и продрогший от ночной сырости, Стадухин вернулся в свой взвод. Расположившись на возвышенном каменистом кряже, откуда открывался вид на позиции финнов, солдаты жались к валунам, изредка потягивая из рукавов самокрутки.
— И чего это у вас земля такая, — говорил во тьму чей-то голос, — камень, вода да мох. Куда ни упадешь, везде — ох!..
Лейноннен-Матти хрипло засмеялся, закашлялся, снова засмеялся.
— Я люблю эту землю, — просто сказал он. — К ней приглядеться как следует надо, много прячет она в себе. Лес, рыба, мрамор, мех, слюда, железо, водопады. А насчет того, что кругом дикий камень да озера, хочешь карельское поверье расскажу?
— Подожди, Матти, — перебил его Стадухин, ложась рядом с Левашевым на холодную землю. — Стреляли?
— Нет, товарищ лейтенант, молчат.
— Ну, ладно, тогда рассказывай, Матти…
— Хранится в народе такая наивная вера, что были в мире сначала одна только вода и ветер, — тихо рассказывал финский учитель. — Ветер дул очень сильно, вода постоянно шумела и волновалась. Неугомонный ее ропот поднимался кверху, к самому небу, и очень беспокоил бога. Надоело это богу, разгневался он и приказал волнам окаменеть. И волны, как были, так и остановились. Окаменели волны и стали горами. А брызги водяные превратились в камни и землю. Крупные брызги стали галькой на морском берегу, а мелкие — как песчинки, из которых земля получилась. Потом хлынули с неба дожди и лились несколько лет подряд. От этих дождей, которые скопились в ложбинах гор, образовались озера и реки…
Лейтенант проснулся на рассвете. Было темно, холодно. Только на востоке едва-едва обозначалась тонкая, еле разгорающаяся полоска восхода. А по веткам деревьев уже прыгали красногрудые снегири, оглашая лес громким щебетаньем и пересвистом. Легкий туман медленно сползал с вершин сопок в болотные низины, и там уже не таял, а густел все больше и больше.
Лейтенант взглянул на часы. Покрытые фосфором стрелки показывали только половину седьмого. От своих соседей по флангам солдаты уже знали о предстоящем прекращении огня и ходили, не прячась за валуны, во весь рост. В маленькой ложбинке, поджав под себя автомат, спал Левашев, укрытый сверху кустами. Ему, очевидно, было холодно, он постоянно натягивал шинель на голову и часто двигал во сне ногами, шумно обваливая под откос твердые комья замерзшей земли.
Лейноннен-Матти подошел к Стадухину:
— Поздравляю, товарищ лейтенант! Вышибли-таки лахтарей из войны!
Прибежал командир пулеметного расчета:
— Товарищ лейтенант, финны гаубицу перетаскивают. Стрелять или нет?
— А они стреляют?
— Нет, притихли. Будто и войны не бывало.
— Ну и вы не стреляйте. Лишнего кровопролития не надо!..
Солнце всходило все выше и выше, серебря на деревьях иней. Тонконогий кулик перебегал поле, прыгая с кочки на кочку. В лесу неожиданно родился печальный, заунывный звук, протяжно поплывший над вершинами сосен, — это финские солдаты затянули песню. Стало настолько светло, что уже можно было разглядеть их маленькие окопчики, вырытые по склону сопки, и дымок полевой кухни, стоявшей в лесу.
Было необычно, не по-фронтовому тихо. Солдаты лежали, курили, передавая один другому кисеты с махоркой, и слушали финскую песню. Она угасла так же незаметно, как и появилась, постепенно перейдя на прежний заунывный звук, который, проблуждав с минуту в лесу, замер в отдалении.
Скоро в окопчике стали показываться головы солдат. Обычно осторожные и подозрительные, финны на этот раз свободно расхаживали на виду русских, высовываясь наружу по самые плечи.
Стадухин снова взглянул на часы. Левашев, держа палец на спусковом крючке винтовки, мушка которой двигалась за идущим по окопу финном, удовлетворенно заметил:
— Верят нам, сукины дети. Знают, что русский человек понапрасну не убьет!..
Еще не было и восьми, когда на бруствер окопа, хорошо видимый всем, вскочил финский солдаг с белой повязкой на рукаве и, сильно размахнувшись, воткнул винтовку штыком в землю.
— Эй, русский! — громко крикнул он. — Табак есть?
Левашев опустил свою винтовку и крикнул в ответ:
— Есть!
Лейноннен-Матти добавил по-фински:
— Тулкаатяннэ!
На бруствер окопа вылезло еще несколько финнов. О чем-то посовещавшись между собой, они нерешительно направились в сторону русских позиций.
— Ну, значит, придется раскошеливаться, — рассмеялся Левашев, доставая туго набитый махоркой кисет. — Ничего не поделаешь!
Он выпрямился во весь рост над грядой валунов и пошел навстречу финнам, а следом за ним пошли и остальные.
Только сейчас, перескочив через узкий ручеек, разделявший позиции, все увидели финских солдат вблизи и поразились тому, как выглядели эти расхваленные фашистской прессой вояки «великой страны Суоми». Выцветшие заплатанные мундирчики, рваные сапоги, наушники кепи спущены от холода и застегнуты булавками на подбородке; а в выражении худых лиц сквозят усталость, голод, тоска по дому, по родным семьям. И только у некоторых еще холодными искрами сверкает в глазах огонек затаенной вражды и ненависти.
Осторожно брали грязными пальцами табак из русских кисетов и, не переставая благодарно «киитосить», застенчиво улыбались извиняющейся улыбкой. Жадно затягивались пахучим дымком, втягивая внутрь давно не бритые щеки, и окружали Лейноннен-Матти, который говорил с ними по-фински.
Ефрейтор переводил:
— Среди них много бедных крестьян, рыбаков и лесорубов… есть даже батраки… Они говорят, что в эту войну не хотели воевать за немцев… Они жалуются, что гитлеровцы обобрали их страну, в семьях — голод, разруха, все земли и рыбные тони запущены… Они не знают, что будет с ними после войны, но рады ее концу…
Один финский солдат отстегнул от пояса нож и вместе с кожаными ножнами, обитыми медью, протянул Левашеву:
— В нашей стране нож, — сказал он, и глаза его голубели из-под белесых бровей, — самый дорогой и редкий подарок. Этим дареным ножом вы можете зарезать меня, как последнюю собаку, если я разрушу мир между нами. Даже не каждый суомэлайнен решится дарить нож своему другу. Но… берите, я дарю этот острый пуукко вам!
Финские солдаты неожиданно побросали окурки и зашептались:
— Шюцкор… шюцкор… луутнанти…
Прямо к ним, размахивая руками в больших белых крагах, бежал офицер, из-под его ног с шумом выпархивали болотные птицы.
— Такайсин!.. Тааксэпяйн! — кричал он еще издали, приказывая своим солдатам вернуться обратно. Не добежав до Стадухина нескольких шагов, он остановился, едва не упав по инерции вперед, и, мотнув головой, вскинул к виску белую крагу:
— Луутнанти финской армии — Рикко Суттинен.
— Офицер Советской Армии. Тоже лейтенант. Юрий Стадухин.
Суттинен снова поднес руку к козырьку кепи и, с трудом сдерживая ненависть, так и клокотавшую в нем, отчеканил:
— До начала мирных переговоров между нашими правительствами войска моей и вашей страны должны находиться на расстоянии пистолетного выстрела.
— Мое командование, — ответил Стадухин, — не предупреждало меня об этом. А ваши солдаты попросили у меня табаку…
— Финская армия обеспечена своим табаком!
Рикко Суттинен резко повернулся и побежал нагонять солдат, которые уныло возвращались к прежним позициям.
— Мы, — сказал Левашев, задумавшись, — воевали не с теми, а вот с этими, вот с такими! — он кивнул в сторону финского офицера.
В полдень батальон Керженцева сделал марш вперед, заняв несколько деревень, в которых уже не встречалось ни одного финна. Вечером, когда солдаты располагались на отдых, из штаба приказали продвинуться еще на десять километров на запад в сторону советско-финской границы.
На восьмом километре батальон нагнал связной из штаба полка с новым приказом: продолжать движение, а один взвод выделить в распоряжение командира дивизии.
Уже ночью Стадухин привел своих солдат на маленькую железнодорожную станцию, затерявшуюся в лесу. Был дан приказ грузиться по вагонам. Разговорившись с офицерами, лейтенант узнал, что все они задержаны на марше к границе и выделены из своих частей, так же как и его взвод.
Куда направляются — никто не знал. В три часа ночи эшелон, скрипя тормозами, тронулся по узкоколейке. Усталость и мерное постукивание колес быстро угомонили солдат. Заснул и Стадухин. За окнами проплывали верхушки елей, мигали в вышине темного неба расплывчатые звезды…
Утром все стало ясно: в Лоухи погрузились в другой эшелон и быстро помчались по Кировской железной дороге — на север, на север, на север!..
По вагонам заливались голосистые баяны, теплушки тряслись от топота ног.
— На север, на север!..
Проснувшийся от шума Левашев накинул на плечи шинель, подошел к раскрытой двери. Мимо пробегали тощие кустарники, каменели проплешины голых сопок, вскипали под ветром зеркала лапландских озер.
На станции Полярный круг, получившей свое название от Полярного круга, который пересекает в этом месте железную дорогу, эшелон остановился. Два пожилых солдата втиснули в теплушку большой ящик.
— Держи! — крикнули они.
— А что в нем такое?
— Шампанское.
— Не врете?
— Выпьешь — убедишься. Принимай следующий!
— А в этом что?
— Яблоки!
— Да за что нам такая особая милость?
Руководивший погрузкой пожилой ефрейтор серьезно сказал солдатам, показывая чубуком своей трубки на доску с названием станции:
— Вы сейчас пересечете Полярный круг, а через минуту станете уже не просто солдатами, а солдатами Заполярья. И вот, чтобы вы не мерзли и не болели цингой, вам дается это шампанское и яблоки.
— Спасибо, отец!..
Быстро стучали колеса вагонов. Быстро менялась природа, становясь с каждым часом суровее и грубее. Впереди лежали тяжелые бои за Печенгские земли, и никто не знал — останется жив или нет.
Но об этом и не думали. Пили из солдатских котелков шипучее шампанское, пели песни, грызли сочные яблоки, весело смеялись и — ехали…
Сережка в своем развитии двигался как-то неровно, толчками. Первым таким толчком были разговоры с отцом, и он задумался над жизнью, вторым — смерть старшины Тараса Непомнящего, и Сергей приобрел мужество; третьим — встреча с Анфисой, и он полюбил ее. Впрочем, это не то слово — полюбил; ему хотелось видеть девушку, хотелось послушать ее смех, а порой и просто подумать: «Как-то она там?..»
Уже с неделю стояли на базе. Готовился массированный торпедный удар с моря и воздуха по каравану немецких транспортов, который находился на пути к Вадсе, и накануне операции командам катеров дали целые сутки отдыха. Раньше молодого боцмана мало тянуло на берег, ему нравилось проводить свободное время на базе. Играл в футбол, бегал на лыжах, читал или просто забирался, если было тепло, в сопки и, лежа на спине, подолгу смотрел в небо. А теперь он старался не пропускать ни одного увольнения, сам просился у Никольского отпустить его на берег.
И старший лейтенант, выписывая увольнительную, однажды сказал ему недовольно:
— Я вот тебя отпускаю, а ты болтаешься где-то!
— Я не болтаюсь.
— Но и дома тоже не бываешь.
— Откуда вы знаете, товарищ старший лейтенант?
— В госпиталь ходил к приятелю, а там и отец твой лежит.
— Отец? — испугался Сережка.
— Вот видишь, — с укоризной сказал Никольский, — ты даже не знал этого… Стыдно! Он мне и сказал: что же, мол, сын дома не бывает?..
В госпитале, куда прибежал Сережка, ответили, что Рябинин уже выписался — ранение было легкое. Тогда, сев на междурейсовый пароход, он отправился прямо домой. Отец, как всегда, не спрашивая «кто?», сам открыл ему дверь, держа одну руку на перевязи.
— Сначала отдышись, — посоветовал он сыну, когда тот прерывающимся голосом стал что-то ему говорить.
Матери не было. Примятый диван, на котором лежал отец, был весь обложен книгами.
— Ты плохо себя чувствуешь? — спросил Сережка, придвигая стул поближе к дивану.
— Кто тебе сказал?
— Ну, все-таки… рука.
— Лишь бы не сердце.
Помолчали. Отец взял раскрытую книгу, вынул из-за уха остро, по-штурмански заточенный карандаш.
— Тебе письмо, — сказал он.
— Мне? — Сережка задумался: «От кого?»
Захлопнув книгу, отец покопался здоровой рукой в кармане:
— Кажется, здесь… Вот оно, держи!
«Сережа, — писала Анфиса, — вы не приходите несколько дней, и я беспокоюсь. Не может быть, чтобы я обидела вас чем-нибудь. Приходите, пожалуйста, сразу как вас отпустят. Приходите, а то мне очень тревожно за вас…»
— Что так быстро прочел?
— Да уже все, — покраснел Сережка, раздумывая: «Спросит — от кого или не спросит?»
— Коротко тебе пишут, — улыбнулся отец, иронически посмотрев на сына. — И притом, — добавил не сразу, — пусть лучше пишут на полевую почту, а то мать твоя, сам знаешь, как ревниво к тебе относится… Дай-ка спичку!
«Он все-таки понял, что от девушки», — решил Сережка, давая отцу прикурить, и как можно беззаботнее ответил:
— Это от одной… вместе в школе за партой сидели.
— Наверное, соврал! — спокойно и даже безобидно сказал отец. — Про школу-то. А впрочем, твое дело!..
— Я не хотел врать, папа, но…
— Да, вот именно. Лучше помолчи.
— Ты никогда не хочешь меня выслушать.
Отец хрипло рассмеялся — смех был невеселый.
— Ладно, — примирительно сказал он, — знаю, почему ты меня в прошлый раз о садах расспрашивал… Сразу так и видно, что письмо это под яблоней писалось!
На конверте синел жирный штамп Мурманского почтового отделения.
— А-а, ладно! — раздраженно сказал Сережка. — Ты сегодня, я вижу, не в духе. И я пришел не за тем, чтобы пререкаться с тобой целый вечер!
— Легче… легче греби, — пригрозил отец, — а то, смотри, весла поломаешь.
— Наваливаться не собираюсь, но и табанить перед тобой не буду. Это только мать на цыпочках перед тобой бегает.
Отец рассмеялся снова, на этот раз веселее:
— Молодо-зелено… Смотри, вот я навалюсь — плохо тебе будет. — И вдруг оборвал: — Ну, хватит, рассказывай! Вон тут в газете опять сводка: торпедными катерами Северного флота потоплены такие-то и такие-то… Это, случайно, не вы?
— Нет, мы скоро пойдем. Дымовых шашек набрали — видно, много огня встретим!
Отец громко выдохнул воздух:
— Хе!.. Никольскому вашему можно довериться, он свое дело отлично знает.
— Это верно, — согласился Сережка и взглянул на часы.
— А я тебя не держу, — неожиданно сказал отец. — Можешь идти, коли ждут.
— Не ждут, но… все-таки. Ты, папа, не рассердишься, если пойду? Ночевать дома буду.
Отец поправил на руке косынку, спросил:
— Может, деньги нужны?
— Деньги?.. А на что они мне?
— Верно, — кивнул отец, — на что они тебе?.. Ну, а впрочем, возьми, вдруг да пригодятся!
— Спасибо, папа!..
В коммерческом магазине он занял очередь в кассу. Офицер морского патруля издали следил за ним подозрительным взглядом: не будет ли этот молодой матрос брать водку? Но Сережка попросил у продавщицы двести граммов конфет, которые нравились ему самому в недалеком детстве. Должны, очевидно, нравиться и Анфисе, — не может быть такого положения, чтобы их вкусы не сходились!..
В дверях магазина совсем некстати столкнулся с матерью.
— Ты что здесь? — с радостным удивлением спросила она. — Отец, наверное, послал?
— Нет, я так…
— А что купил?
— Да вот конфеты…
Мать бесцеремонно раскрыла кулек, вкусно разгрызла на белых зубах одну конфету.
— Какие хорошие-то! Откуда деньги?.. Ну ладно, займи вон ту очередь, а я стану в кассу… ты из дому?
— Да, — упавшим голосом пробормотал Сережка.
Он не посмел не вернуться домой и, чувствуя, как быстро истощается содержимое кулька, покорно шагал рядом с матерью. Отец, встретившись с ним, хитро подмигнул ему глазом:
— Ну, попался?..
Сережка покормил в аквариуме уродливых жителей морских «лугов», послушал разговор родителей, поужинал нехотя — стало еще скучнее.
— Ну, как ты живешь, сынуля?
— Да ничего, мама.
— А грустный почему?
— Так просто…
И отец тоже съел конфету. Тоже похвалил. И опять подмигнул:
— Вкусные!..
Сережка тайком от матери снова прочел письмо: «… вы не приходите несколько дней, и я беспокоюсь. Не может быть, чтобы я обидела вас чем-нибудь…»
«Разве она может обижать? Или разве он может ее обидеть? Да никогда!..»
Посмотрел на часы — половина десятого. Еще полчаса — и уже будет поздно идти к ней.
— Мама, тебе никуда не надо?
— Нет, милый.
— А то бы я сходил.
— Спасибо, но не надо.
Читает отец, что-то пишет мать, а часы — тик-так, тик-так. Взял бы их, проклятые, и разбил! Вот уже десять. Или ложись спать, или — иди…
— Мама, я пройдусь.
— А на улице темно, сынок, холодно.
— Я все-таки пройдусь.
— А со мной посидеть не хочешь?
— Я скоро вернусь…
Когда за сыном захлопнулась дверь, Прохор Николаевич громко расхохотался.
— Ты чего? — удивилась жена.
— Да так, место смешное одно попалось, — ответил он, хотя читал «Основы непотопляемости военных кораблей деревянной конструкции».
Дверь открыл навигационный смотритель:
— А, пропащая душа! Ну, проходи в горницу.
И, еще не входя в комнаты, Сережка каким-то чутьем понял — ее нету. Сразу опустилось сердце.
Спросил неуверенно:
— Анфиса дома?
— Ушла недавно. Сидела, чего-то нервничала, потом ушла… Говорил я ей: «Не ходи, доченька, посиди со мной», — не послушалась, убежала.
— Куда же, дядя Степа?
— А бог ее ведает! Может, к тете Поле — у той сейчас что ни день, то праздник. Да и матушка Женечки как бы вроде на побывку с фронта приехала — отвели девчонку туда…
Шуршали за окном волны, ревели в туманных далях радиомаяки, позвякивала цепь шлюпочного прикола. «Не уйду, — решил Сережка, — дождусь…»
И потому, чтобы убить время, сознательно затягивал чаепитие, долго выслушивал давно заученные наизусть морские истории — даже смотрителя утомил.
— Ты, сынок, посиди, коли хошь, — сказал Хлебосолов, — а я уж прилягу. Ох-хо, косточки мои!
Прилег старый моряк и заснул. Анфисы все не было и не было. Отчаяние сменилось глухим раздражением против нее. Потихоньку взял у дяди Степана табаку, свернул цигарку, выкурил.
Потом бушлат натянул, осторожно вышел. Сумрачно шагал по хрустящей гальке. «Где она?» — думал.
И совсем случайно встретились лицом к лицу на темной пустынной улице.
— Анфиса!
— Ой, Сережа!.. Сереженька!..
Взялись крепко за руки и, ничего не говоря друг другу, долго шли куда-то — все против ветра, все против ветра!..
— Я ухожу, — горестно сказал обер-лейтенант.
Суттинен хлестанул себя плетью по голенищу сапога и — ни слова в ответ.
— Я ухожу, — повторил Штумпф. — Почти год были вместе… Нам есть что вспомнить!
Суттинен — сквозь зубы:
— Нечего вспоминать! Все осталось там, за пограничным столбом. Мы уже топчем, Штумпф, милую землю Суоми!..
Да, огляделся он, это, конечно, уже не дремучие топкие болота потерянной Карелии. Вон торгует ларек с суррогатным пивом, вон девочки маршируют на богослужение, и впереди колонны — учительница; хоть бы значок «Лотта Свярд» догадалась снять, дура!.. А по холмам — домики: сами красные, окошки белые, разрисованы, словно пасхальные пряники.
— Суоми… — протяжно вздохнул лейтенант.
На дворе соседней усадьбы пьяный капрал возился с лохматыми домашними медвежатами. Мальчишки подбадривали вояку свистом, а хозяин усадьбы, старый финн в синем жилете, сидел на крылечке, равнодушно сосал медную трубку.
— Суоми, — наконец отозвался Штумпф и, помолчав, грустно заговорил: — Мне уже нельзя оставаться здесь. Русские поставили вам жесткие условия: к пятнадцатому сентября — ни одного немца на вашей земле.
— Ты, я знаю, — сказал Суттинен, подумав, — ты уйдешь сам, а вот ваша Лапландская армия… скажи, уйдет ли она?
— Конечно, нет! — улыбнулся Штумпф. — Мы не такие дураки, чтобы пожертвовать Лапландией, этим важным плацдармом. И вам, лейтенант, может быть, еще придется драться с нами!
— А ты, Штумпф, будешь драться против нас?
— Я солдат фюрера, — ответил советник.
— Я тоже солдат, — закончил Суттинен и, повернувшись, крикнул в сторону капрала: — Эй, эй!.. Берегись!..
Позванивая массивной цепью, на двор усадьбы вышла темно-бурая медведица с маленькими заплывшими гноем глазками.
Глухо рыча и оскалив пасть, полную желтых зубов, она встала на задние лапы и пошла прямо на капрала.
— А вот я тебя! — азартно крикнул капрал, скидывая с себя мундир с орденами. — Я не боюсь, херра луутнанти, — добавил он, смеясь, — у моей матери две такие, даже пострашнее были!..
Цепь натянулась и рванула медведицу за горло обратно. Но капрал уже схватился с ней в обнимку — только взметнулась рыжая пыль. И замелькали в этой пыли руки человека и длинные, свалявшиеся в грязи космы на «штанах» зверя…
— А вот я тебя!.. А вот!.. — покрикивал капрал.
— Пошли в дом, — сказал Суттинен, — я тоже когда-то любил бороться. Мой отец специально для меня держал медвежат.
Они поднялись на крыльцо, и в этот же момент из тучи пыли вырвался капрал, держась окровавленными пальцами за голову.
— Ухо, — простонал он, — две войны отвоевал, а тут… Откусила, сатана перкеле!..
— Ха-ха-ха, — рассмеялся Штумпф. — Ох-ха-ха!.. Ухо!..
Медведица, подгоняя детенышей шлепками лапы, не спеша уходила со двора. Старый финн в синем жилете так же спокойно сосал трубку. За свою длинную жизнь он видел много всякого, и — что ухо?!
— Иди, иди, — сказал он капралу, — я тебя не звал на мой двор… Сам пришел.
Садясь в горнице на лавку, Штумпф перестал смеяться и сказал:
— Будем мы воевать или нет, а сейчас давай выпьем.
— Хорошо, только немного. Ты же знаешь: я не пью после того случая… Нэйти!
Вошла румяная молодая крестьянка.
— Обед можно подавать, — сказала певуче.
За столом, когда одна бутылка опустела, Суттинен заговорил как-то горячо и поспешно:
— Скажи, во мне еще не потеряно человеческое? Солдаты зовут меня собакой. Я сам чувствую, что бываю иногда подлецом. Но, скажи, я могу еще стать человеком?
— Давай выпьем, — предложил Штумпф и, когда выпили, строго посоветовал: — Меньше пей, и будешь человеком.
Суттинен быстро пьянел, его мысли путались, он пытался ухватиться хоть за одну из них.
— А все — она, она, она! — трижды выкрикнул он, едва не плача.
— Водка? — спросил Штумпф.
— Зачем водка? Женщина. Водка пришла потом, сначала была женщина…
— А я не знал.
— Ох, если бы ты знал!
— Я думал, ты — так, никого и не любил…
— Попробовал бы ты не полюбить, — вскочил Суттинен и снова плюхнулся на лавку. — Ты бы попробовал! У нее были вот такие черные глаза!
— Черные… Она — что, разве не финка?
— Да какое тебе дело! Я говорю — глаза были… вот!
И взмахом плетки, описавшей в воздухе круг, он показал, какие были глаза. Потом сразу как-то сник, опустил голову на стол.
— Э-э, да ты, оказывается, лысеешь, — заметил Штумпф.
— Двадцать семь лет.
— Рано. Если бы не война, не окопная жизнь…
— Иди к черту! — обрезал Суттинен. — Ты сам-то лыс, как лапландская ведьма.
— Не злись, — добродушно пробурчал Штумпф, прожевывая картошку, — мы скоро распрощаемся. И, наверное, уже никогда не встретимся.
— А я бы и не хотел.
— Почему так?
— Надоел ты мне.
— Ты мне тоже…
Суттинен поднял голову, рассмеялся. Штумпф похлопал его по плечу, радостно загоготал:
— Мы оба надоели друг другу, но совсем немножко. Ведь правда?.. Нам нельзя ссориться, еще неизвестно, что будет дальше! Ну вот, давай руку… Давай руку, приятель. Мы с тобой неплохо воевали почти год.
— Нэйти! — позвал Суттинен, растрогавшись. — Еще бутылку «Пены Иматры»!.. Если нет «водопадной пены», тащи самогону!..
— Хватит, что ты! — убеждал его Штумпф. — Ведь ты же решил не пить!
— А почему не пить?.. Почему? — наседал на него Суттинен с покрасневшими от слез глазами. — Скажи, я — подлец? Я — подлец, да?
— Да кто тебе сказал… Сядь!
— Нет, ты ответь: я, выходит, подлец?
— Брось, лейтенант. Нэйти, не надо никакой пены!
— Нэйти, — настаивал Суттинен, — тащи пену!
Девушка, заложив руки под накрахмаленный фартук, стояла в дверях.
— Я не знаю, кого мне слушаться, — томно выпевала она.
— Конечно, меня! — кричал лейтенант. — Я финский патриот, а ты читала?.. Ты читала в «Суоменсосиалидемокраатти», что — ни одного немца!.. Вот, а он немец!.. Тащи пену!
— Ты пьян, Рикко, — уговаривал его Штумпф, сам начиная беспричинно смеяться. — Ты пьян, и пятнадцатое сентября еще не наступило. Я могу уехать шестнадцатого!..
Но на улице уже стоял грузовик, в котором рассаживались едущие в Лапландскую армию немецкие военные советники, и Штумпф уехал вместе с ними. Старый финн в синей жилетке еще долго сидел на крылечке, потом встал и, кряхтя и охая, поднялся в дом, где расположился Суттинен.
— Опьянел и спит, — доложила румяная нэйти.
Не выпуская изо рта медной трубки, старик прошел в комнату офицера, дал понюхать со своей сморщенной ладони лейтенанту какой-то порошок.
— Ох, ох, что ты! — забарахтался Суттинен, быстро трезвея.
— Нехорошо, — качая головой, тихо и совестливо произнес старик, — наша Суоми так страдает, а вы… пьянствуете. Сегодня, ровно в полночь, вам надо быть на даче госпожи Куркамяки, что в семи верстах отсюда.
— Что, что?
— Ну ладно, — сказал старик, — я еще зайду к вам, напомню…
Подполковник Кихтиля часто зевал и сразу же крестил рот: лапландские духи, как известно, настолько злы, что только и ищут лазейки, как бы забраться внутрь человека.
— Обождем еще немного, — говорил он, посматривая на браслетку золотых часов.
Госпожа Куркамяки спустилась в комнату, где собрались заговорщики, принесла поднос с маленькими чашечками кофе. Каждый офицер достал пакетик с мелко наколотым сахаром, стал пить кофе вприкуску. Чадила керосиновая лампа, поскрипывали стулья, под полом возились крысы.
— Ну, где же лейтенант Агрикола? — снова сказал Кихтиля. — Связного к нему послали еще утром, а его все нет…
— Район Вуоярви, — заметил кто-то из угла, — очень труден для нашей работы. Там полковник Юсси Пеккала! И лейтенанту Агрикола, очевидно, не так-то легко вырваться…
Откуда-то сверху, через потолок, донесся бой часов.
— Ждать нельзя, — произнес подполковник, — пора приступать, господа… Лейтенант Суттинен, садитесь ближе!
Рикко Суттинен пересел к огню. Ему было немного скучновато на этом совещании, потому что многое он уже знал. Так, например, ему было известно, что сейчас по всей стране идет отбор офицеров-ветеранов, которые впоследствии должны будут стать командирами так называемых ударных батальонов. Назревает государственный переворот, и на пост «скандинавского фюрера» намечается — кто бы мог подумать? — сам начальник генштаба генерал Айро. «Я часто пью водку, болтаю лишнее, но об этом мне проговориться нельзя, молчи, мой рот, забудь это имя!..»
— Мы уже дошли до конца веревки, — говорил Кихтиля, — но выход из войны с Россией — это лишь маневр, дающий нам передышку. Восточно-карельский вопрос, основанный на великой финляндской идее, остался на этот раз неразрешенным, однако мы не собираемся отступать от своих законных требований. За нами остается весь государственный аппарат, цели которого прежние даже при новой политической ситуации.[242] Наконец, у нас есть выкованная в боях армия, и вы, господа офицеры, снова поведете ее за собой. Стоит только одному русскому солдату перешагнуть пограничный рубеж, как будут взорваны мосты, тоннели, разрушены водоразделы озер, и вода затопит целые районы…
Один вянрикки перебил подполковника:
— Простите, херра эвэрстилуутнанти, — сказал он, — а если русские не станут оккупировать нашу Суоми, к чему тогда сведутся цели нашего заговора?
Кихтиля слегка, как показалось Суттинену, поморщился, и лейтенант, чтобы выручить своего начальника из затруднительного положения, ответил сам:
— Неужели вы не понимаете, вянрикки, что дело тут не только в оккупации. Азиатская угроза страшна не только нам, как соседям России, но и Англии тоже; наконец, Соединенные Штаты просто не потерпят усиления мощи Советов.
— Еще вопрос! — спросили из угла. — Мы все здесь члены одной организации, и нам хорошо понятны цели нашего патриотического движения. Но есть армия, которая разойдется после перемирия по домам, вгрызется в землю и… Какое солдату дело до Англии, а также и до Америки!..
— Согласия у солдат, — резко ответил Кихтиля, — мы не собираемся и спрашивать. На то он и солдат, чтобы повиноваться, а не рассуждать. Списки этой армии уже составляются по всем тридцати четырем шюцкоровским округам.
Донесся топот копыт. Отогнув край шторы, один офицер выглянул в окно:
— Кажется, лейтенант Агрикола из района Вуоярви!.
В сенях громко прошуршало тафтовое платье госпожи Куркамяки, щелкнула задвижка, раздались торопливые шаги, и дверь, выбитая ударом ноги, распахнулась. Все невольно вздрогнули.
На пороге стоял полковник Юсси Пеккала.
— Встать! — сказал он. — Я здесь самый старший!
Мокрое старое кепи расползлось на его голове, лицо и одежду опутывала лесная паутина. От полковника сильно пахло лошадиным потом. Он, видно, долго мчался сюда на лошади, не разбирая во тьме дороги, — отсюда и пот, и эта паутина…
Кихтиля первый оправился от смущения.
— Господин полковник, — твердо произнес он, — попрошу вас покинуть собрание: вы не можете быть нашим единомышленником.
Юсси Пеккала стянул с головы кепи, сильно встряхнул его. Капли воды, сорвавшись с козырька, обрызгали Суттинена, и он вздрогнул.
— Единомышленники! — рассмеялся полковник. — Так вот, довожу до вашего сведения, что лейтенант Агрикола, которого вы ждете, и его единомышленники арестованы мною как враги наступившего мира. Оружие они украли, но закопать не успели. И лейтенант Агрикола сознался во всем…
— Ложь! — крикнул Суттинен, привычно потянувшись к плетке. — Я знаю лейтенанта Агриколу, и он никогда не мог ничего сказать вам!
— Он долго и не говорил, — снова рассмеялся Пеккала, — но я спустил с него штаны и посек шомполом его тщеславный зад. После этого лейтенант плакал, как девка…
Пожилой вянрикки, грудь которого была украшена немецким Железным крестом первой степени, истерично вскрикнул:
— Вы оскорбили честь финского офицера!
— Что? — грозно переспросил Пеккала. — Вы говорите — честь?.. Но честь имеется у меня!.. Может быть, — добавил, помолчав, — она есть у подполковника Кихтиля. Но только не у таких сопляков, как вы!
Кихтиля, снова поморщившись, вздохнул и сел. Посмотрев на него, осторожно сели офицеры. Командир района Вуоярви остался стоять на пороге.
— Честь! — повторил он с издевкой и грубо выругался.
За дверью испуганно прошуршало тафтовое платье.
— Попрошу вас удалиться! — крикнул Кихтиля.
— Не ори! — сказал Пеккала и выхватил пистолет. — Не ори на меня, а то прихлопну, как жабу!.. Кто вы здесь такие?.. Вы же ведь — даже не лес, вы — корни, которые так глубоко ушли в землю, что вас уже не вырубить топором…
— Не вырубить! — крикнул вянрикки, и черный Железный крест качнулся на его груди.
— …Но еще можно выжечь! — закончил Пеккала. — И тогда в нашей Суоми можно будет сеять золотые зерна… Я ухожу, — сказал он, натягивая кепи, — мне здесь нечего делать. Но предупреждаю вас всех, что я этого так не оставлю. Я сегодня же напишу обо всем начальнику генштаба генералу Айро!..
— Пусть пишет, — сказал Кихтиля, когда за окном снова зашлепали по грязи копыта коня, — пусть пишет! Но мы тоже этого так не оставим. Если чирей долго не заживает на одном месте, его вырывают раскаленными щипцами. Лейтенант Суттинен!
Рикко Суттинен встал, одернул мундир.
— Я понимаю, — покорно сказал он.
— Тогда обождите, пусть отъедет подальше.
— Слушаюсь, херра эвэрстилуутнанти!..
Наступило молчание. Кихтиля посмотрел на часы, налил в стакан ароматного шведского коньяку.
— Пора, — сказал, — пейте в дорогу!
— Киитос, — поблагодарил Суттинен, — но я не пью!
— Вот как? — удивился подполковник и вынул из кобуры тяжелый маузер. — Возьмите, это лучше вашего кольта. Очень сильный удар, бьет навылет. Лошадь берите тоже мою, она стоит в конюшне…
— Я все-таки выпью, — сказал Суттинен и, залпом осушив стакан, поспешно вышел из дому.
Осенний лес шумел настороженно и таинственно. Дорога едва-едва светлела среди деревьев, терялась где-то во мраке. Протяжно ухал филин, стучали под копытами горбатые корневища, низко нависшие ветви елей хлестали по лицу.
«Как далеко мог он отъехать?» — думал Суттинен, и волнение человека передавалось лошади, прижав острые уши, она вытягивала свое мускулистое тело в стремительном галопе. Где-то в глухой болотистой низине холодным серебром сверкнуло озеро; белой свечой пролетел мимо поворотный столб, — дорога уходила вправо, поднималась в гору.
Суттинен придержал коня. Чтобы смягчить топот копыт, свернул на обочину в густую траву.
— Тише, тише, — успокаивал он лошадь, похлопывая ее по круто выгнутой шее.
Дорога закружила петлями, словно выискивая менее крутые подъемы. С высоты виднелись далекие деревенские огни, похожие на рассыпанных в траве светляков. Жутко и тускло горела на горизонте рыжая точка костра. — Тише, тише…
Он совсем остановил лошадь; разгоряченная бегом, она мотала головой, грызла звонкие удила. И вдруг из темноты леса послышался знакомый, приглушенный цоканьем копыт голос.
Женский голос:
— Ах, если бы ты знал, Юсси, как мне…
Суттинен вытянулся в седле:
«Кайса!.. Она, выходит, с ним… У-у, поганое отродье!»
И, вынув из-за пояса маузер, крикнул:
— Полковник Пеккала!..
Голоса стихли. Было слышно, как шумно вздохнули лошади. Суттинен направил своего коня в придорожный кустарник, снова позвал:
— Полковник Пеккала!..
Командир района Вуоярви что-то громко крикнул, повернул свою лошадь на голос; топот копыт приближался, и Суттинен, взводя курок, сказал:
— Я вас жду, полковник!
— Кто здесь?.. Какому сатане я понадобился? — прозвучало совсем рядом, и лошадь Пеккала, перепрыгнув канаву, тоже перешла обочину.
Теперь они оба сходились под тенью деревьев, отводя от своих глаз колючие ветви.
— Ю-юсси!.. — пронеслось вдалеке.
«Опять она», — подумал Суттинен и, проглотив слюну, поднял тяжелый маузер.
Подняв маузер, воскликнул:
— Именем моей многострадальной партии! — и выстрелил в темноту: раз… другой… третий…
Ломая кусты, шарахнулась в сторону лошадь. Полковник вылетел из седла, закружились сорванные листья…
— Все, — тихо сказал лейтенант.
— Ю-юсси! — разрастался вопль сестры.
И в этот же момент сильные руки, словно выросшие из самой земли, вырвали Суттинена из седла. Тяжелый кулак опустился ему на лицо, застрявшую в стремени ногу рвануло болью.
— Ой, ой, ой! — закричал лейтенант.
А полковник бил его по лицу и приговаривал:
— Ситя виэля пууттуй!.. Кас туосса!.. Митя виэля!..[243]
Прискакала Кайса, упала в траву:
— Юсси, что с тобой?.. Юсси!.. Юсси!..
Суттинен шарил руками вокруг — искал маузер.
— Уйди… уйди, — говорил он, — убью!.. Уйди!..
— Рикко?.. Ты?..
Полковник встал, рванул пучок травы, долго вытирал руки. Потом сказал:
— Посмотри лошадь. Кажется, все три — в голову!..
Суттинен бессильно плакал, и высоко над ним висело черное небо. Только одно думал: «Умереть бы…»
— Рикко… Брат мой… Скажи — зачем?!
— Уйди, — прохрипел он.
— За что? — спросила Кайса.
— Уйди, сука!..
Полковник ударил его сапогом.
— Юсси, зачем?.. За что?.. Разве ты…
— Милая, хватит.
— «Милая», — повторил Суттинен, и страшная злоба, какой еще никогда не испытывал, захлестнула его: — Ты, ты, — сказал он, поднимаясь, — костлявая шлюха… Дерьмо!..
— Замолчи! — крикнул полковник.
— Нет, я скажу, я все скажу… И как она в банях, и как…
— Молчи, гад! — замахнулся полковник.
Кайса опустилась на колени, закрыла лицо руками.
— О-о-о! — простонала она. — Какой ты подлец! Какой…
— Поехали, — приказал Пеккала и взял под уздцы лошадь подполковника Кихтиля.
— Но какой ты подлец! — повторила Кайса и плюнула в лицо своему брату…
Долго ехали молча. Час, два, три.
Кайса плакала. Пеккала курил сигареты.
Лес из черного постепенно становился синим — наступал рассвет. Обозначилась изморозь на травах, под копытами похрустывал тонкий ледок. Петухи горланили в далеких селениях, однажды какой-то человек перебежал дорогу.
— О-ох! — тяжело и устало вздохнул Пеккала.
Кайса оглянулась: в седле сидел маленький, нахохлившийся от утренней свежести человек: лицо в жестких морщинах, рот поджат в тонкую складку, даже не видно губ; и на локтях куртки — большие заплаты, сама нашивала…
— Я люблю тебя, Юсси! — сказала она.
— Так что?
— Я люблю… вот и все!
Лошади пошли рядом, взмахивая головами: колени всадников терлись одно об другое, их локти почти касались.
— Слушай, Кайса, — сказал Пеккала, — с меня хватит… Запомни: если я еще хоть раз услышу от кого-нибудь о твоем прошлом, я тебя выгоню… или зарежу…
Кайса опустила поводья, упала ему на грудь:
— Юсси, мой добрый Юсси… Спасибо тебе!..
Всходило солнце, и птицы просыпались.
В море несколько дней подряд бушевал шторм. Его далекие, значительно ослабевшие отголоски заходили даже в гавани. Корабли, уцепившись за грунт тяжелыми лапами якорей, отстаивались в бухтах и на глубоких рейдах, давая возможность отдохнуть уставшим в походах машинам и людям. Но бывало и так, что механизмы отдыхали под чехлами, а люди трудились.
По вечерам весь флот дружно звенел склянками, и десятки горнов весело выводили такое заученное и такое знакомое моряцкому слуху:
Бери ложку, бери бак
и беги на полубак,
хлеба нету — поешь так.
Веселей беги, моряк,
не забудь с собою бак!..
Около камбузов строились очереди, боцманы проверяли чистоту бачков; бачок считается чист, если в нем отражается боцманская щетина, но не дай бог, если не отразится!.. Тогда бачковый отсылается драить бачок заново, и матросы в кубрике, стуча по столу ложками, решают назначить нерадивого «бачковать» вторично.
Матросы выпивали перед ужином законные сто граммов, потом лихо, так что грохот был слышен чуть ли не за милю, забивали морского козла. Проигравшие лезли под стол под шум и хохот веселящейся моряцкой братии.
В один из таких дней, когда эсминец «Летучий» стоял у пирса, лейтенант Пеклеванный получил комнату, о которой хлопотал уже давно. Положив в карман документ, он позвонил Вареньке, сообщив ей эту радостную для обоих новость, и отправился осматривать, как он выразился по телефону, свой «семейный кубрик». Напротив дома, который дугой огибал высокий скалистый берег бухты, Артем остановился, блуждая взглядом по окнам, — какое-то одно из этих окон станет для него маяком, когда он будет возвращаться с моря.
Кто-то сильно хлопнул его по плечу, и раздался знакомый говорок с кавказским акцентом:
— Что ты высматриваешь тут?
Артем обернулся и пожал руку Вахтангу:
— Да вот, получил комнату, хочешь, зайдем вместе…
— Ты получил не комнату, а сарай, — громко заключил Вахтанг, когда они пришли в квартиру, — и у очень плохого хозяина.
И действительно, пострадавшая от бомбежки комната напоминала заброшенный сарай. В окнах не было ни одного стекла. Паутина разрослась по углам так густо, что это была уже не паутина, а джунгли. В довершение всего, в комнате не сохранилось даже стула, чтобы посадить на него Вареньку, которая наверняка упадет в обморок при виде такого «семейного кубрика».
— Ах, черт возьми, хоть бы один стул!
Упершись руками в бока, Вахтанг ходил по комнате, подкидывая носком ботинка какие-то тряпки и бумаги.
— Да, — сказал он, вздохнув, — до уюта еще далеко.
И вдруг, весь загоревшись какой-то идеей, он выбежал из комнаты. Через несколько минут вернулся, торжественно объявив:
— Сейчас будет все в порядке!
Они закурили и стали ждать, когда все будет в порядке.
Примерно через полчаса с лестницы послышалось пыхтенье, дверь распахнулась, и в комнату стала вплывать широкая, гладко выструганная доска. Замерев от неожиданности, Артем следил за тем, как доска плыла по воздуху, точно по мановению волшебной палочки. Потом ему стало даже страшно: доска пересекла всю комнату, один ее конец уже вылез в окно на улицу, а того, кто нес эту доску, все еще не было видно.
Наконец показался на горизонте и он сам, — здоровенный матрос, обливающийся потом, с широкими в стрелку усами.
— Ух, — шумно вздохнул он, освобождая плечо, — там за мной еще столько будет. Как вы думаете: хватит на семейное строительство?
— Знакомься, — поднялся Вахтанг, — это боцман моего «охотника» — Иван Чугунов, старшина первой статьи, мастер на все руки!
Добродушно ворча, боцман выкладывал на подоконник гвозди…
Когда Варенька прибежала из поликлиники, она ахнула и, может быть, действительно упала бы в обморок, но предупредительный Вахтанг сразу подставил ей новенький, крепко сколоченный табурет:
— Садитесь, синьора. Все в порядке!
Сор уже был убран, на стенах красовались полки для книг и посуды, в углу стоял стол, около окна — кровать, а лейтенант Пеклеванный, засучив до колен штаны, с остервенением лопатил палубу своего «семейного кубрика».
Натягивая китель и откланиваясь перед уходом, Вахтанг сказал:
— Ничего, когда война кончится, вы этот дуб на дрова пустите, вместо него карельскую березу приобретете. А сейчас и так хорошо…
— Чего же ты его не пригласила? — набросился Артем на Вареньку, когда за старшим лейтенантом закрылась дверь.
Варенька распахнула окно и крикнула шагающему по улице Вахтангу:
— Приглашаем вас на новоселье!.. Приходите!.. Ждем!..
Но как-то так уж случилось, что, пригласив друзей только на новоселье, Варенька и Пеклеванный, не сговариваясь, готовились к свадьбе. В их отношения, подчас немного грубоватые, как это бывает у людей, вместе воевавших, вкралась какая-то особенно нежная забота друг о друге.
Они так привыкли за эти два дня друг к другу, что уже научились понимать с полуслова желания, мысли, чувства: она — его, а он — ее…
— Артем, — говорила Варенька, — так счастлива, так спокойна, мне кажется, я не была еще никогда. Все-таки я люблю тебя, Артем!
— Ах, все-таки? — обижался он, растапливая дымившую печку.
— Ну не придирайся к слову. Лучше сходи получи паек за месяц вперед.
— Я не хочу уходить.
— Почему?
— Отсюда минут семь ходьбы до гавани, семь минут обратно да еще полчаса уламывать интенданта надо, — итого, я должен прожить без тебя сорок пять минут, почти целый час… Ты думаешь — это так легко?
— Но я-то ведь отпускаю тебя на эти сорок пять минут!
— Ты не любишь меня.
— Можно подумать, что уж ты-то меня любишь… ох как!
— Проклятая печка… Ну конечно, люблю!
— Ладно, Артем, серьезно говорю — сходи!..
Артем ушел и, запыхавшийся, возвратился обратно ровно через двадцать минут.
— Ух, — говорил он, — вот бери: консервы, печенье, сахар, спирт… Ух!
Варенька счастливо хлопала в ладоши:
— Я видела в окно, как ты несся по улице, словно за тобой гнались собаки.
— А ты смеешься.
— А мне смешно…
Помогая Вареньке по хозяйству, Артем объяснял:
— Едва умолил интенданта. Не могу, да и все, говорит. Вот уж народ, действительно… Да, между прочим, тебя Кульбицкий на какой срок отпустил из поликлиники?
— На двое суток.
— Меня также.
— Ой, — вздыхала Варенька, — мы тут готовим, готовим, а придут ли они?
— Конечно, придут.
Все пришли: Прохор Николаевич с женой; командир эсминца капитан третьего ранга Бекетов и еще несколько офицеров, приглашенных Пеклеванным; Григорий Платов пришел поздравить новобрачных, а заодно и выпить; ну и, конечно, боцман Чугунов со своим командиром («Ведь сидите-то вы на стульях, которые я сбил-сколотил!») — и еще много других, знакомых и незнакомых.
Бекетов, к великому огорчению жениха и невесты, водку пить категорически отказался и на этом основании был выбран управителем вечера.
— Простите меня, — сказал он, обводя гостей долгим взглядом своих умных прищуренных глаз. — Простите меня за то, что сегодня, в этот торжественный день, когда принято говорить только о добром, веселом и милом, я несколько изменю этой традиции, оставшейся нам от беззаботных мирных времен… За всю войну, — продолжал Бекетов, и его голос слегка дрогнул, — мне пришлось присутствовать на многих похоронах и ни разу — на свадьбе. Может быть, именно потому, дорогие жених и невеста, я так тронут вашей любовью, и мне бесконечно дорога ваша судьба — судьба людей, пожелавших соединить свои сердца в такое тревожное время…
Тревожный ветер военного океана 1944 года, казалось, дохнул в лицо каждому. И каждый ощутил его дыхание, в котором предугадывались далекие бури.
Все было очень торжественно; казалось, что после речи Бекетова не хватает какого-то одного простого слова, которое могло бы рассеять эту не совсем подходящую к такому моменту суровость.
И Прохор Николаевич первым чокнулся с Артемом:
— Смотри, — сказал, — не обижай ее!
Ирина Павловна протянула свою рюмку к Вареньке:
— За вашу любовь, девушка.
Всем стало вдруг легко и весело, как и должно быть на свадьбе. Раздались приветственные возгласы, прерываемые зычным голосом Вахтанга:
— В Грузию к нам… В Грузию после войны… Ждать буду, вах!
— Го-орь-ко-а! — поддержал своего командира Чугунов, сохраняя при этом на лице подобающее боцману достоинство.
Артем и Варенька повернулись лицом друг к другу.
— Ну? — спросила девушка, покраснев.
— Что «ну»? — отозвался Артем.
— Нас ждут.
«Порядка не знает, — думал Платов, — первый раз замуж выходит».
И он крикнул:
— Целоваться надо, чего тянуть-то!
— Горько!.. Горько! — раздалось вокруг.
И скоро за тесным столом, когда все гости уже подружились между собой, голоса слились в один нестройный гул, в котором было нельзя разобрать, что говорит сосед, а Рябинин, к великому ужасу жены, уже стягивал с плеч свою куртку, кричал:
— Артем, ты сидишь ближе, открой окно — духота!
Ирина Павловна шепотом журила простака мужа:
— Никакого уважения к жениху, ты совсем не понимаешь, что делаешь. Поставь стопку, не держи ее в руке!..
Прохор Николаевич только улыбался в ответ:
— Так ведь он свой парень, подумаешь: окно попросил открыть. А стопку поставлю, все равно пустая…
Боцман Чугунов, часто поправляя усы надушенным платком, налегал на закуску, но пил мало — в море скоро. И за командиром своим следил:
— Товарищ старший лейтенант, вам бы это… того, хватит, как бы сказать.
Вахтанг смеялся:
— Я, старшина, кавказец и сам не люблю пьяных.
Платов, обхватив голову широкими ладонями, присматривался к тому, как разнообразно вели себя люди, и по его улыбке было видно, что он отдыхает среди этого свадебного гомона, беспорядочных тостов и требовательных выкриков «горько!». Отдыхает от качающейся доски, по которой бегал ежедневно над бурлящей в пропасти рекой; отдыхает от учебных стрельб и гранатометания, от головокружительной высоты скал, по которым взбирался, как альпинист, с полной выкладкой бойца за плечами, — от всего того, что ему приходилось делать, готовясь к боям в Заполярье.
Среди шумных гостей торжественно притихшие жених и невеста казались даже малозаметными, и взоры гостей обращались к молодым только тогда, когда Бекетов провозглашал очередной тост за благополучие нового семейного очага. Тогда гости наперебой кричали «горько», чокались через стол друг с другом, и Варенька снова целовалась с Артемом, который под общий шумок говорил девушке:
— Да ты не смущайся, ведь они знают, что не будь их — мы бы все равно целовались…
И вдруг, совсем неожиданно, кто-то настойчиво постучал в дверь с лестницы. Варенька слегка побледнела, опустила рюмку с вином.
Платов пошел открывать дверь, а Пеклеванный сказал:
— Интересно, кто бы это мог быть?
— Это… Мордвинов, — ответила Варенька, — я пригласила его тоже…
Но вошел не Мордвинов, а рассыльный матрос. Остановившись в дверях и положив бескозырку на сгиб локтя, так что все видели на его ленточке надпись: «Северный флот», он отчетливо произнес:
— Капитан третьего ранга Бекетов!
— Есть, — ответил командир «Летучего», привычным жестом застегивая крючки на воротнике кителя.
— Вам, — и матрос протянул конверт.
Бекетов быстро прочел записку, оглядел своих офицеров:
— Товарищи, на миноносец! А вам, лейтенант Пеклеванный, я разрешаю прибыть на борт через полчаса. Извините…
И все ушли, оставив их вдвоем. Артем снял с руки часы, положил их перед собой среди недопитых рюмок и сказал:
— Посиди со мной, Варенька…
Она села, доверчиво прижалась к нему.
— Ну вот, — сказала, — а мне Кульбицкий дал целых два дня.
Помолчали.
— Мордвинов так и не пришел, — вдруг вспомнил Пеклеванный. — Странный он…
— Да, странный, — согласилась Варенька и перевернула часы циферблатом вниз. — Я не могу так, — сказала она, — стрелки бегут очень быстро!..
Когда они вышли на улицу, с залива тянуло холодом.
— Завтра, наверное, выпадет снег, — сказал Артем.
— И ты уже будешь далеко!..
— Море большое, Варенька.
— Большое, Артем.
— Ты проводишь меня до пирса?
— Конечно…
Раскачивались у пирсов строгие, закованные в серый металл корабли; стылая вода жадно облизывала их борта, ветер доносил запахи машинного масла. В эту ночь они казались Вареньке почему-то живыми существами, и она даже ощутила то родное, знакомое по «Аскольду», тепло, которое исходило от них.
Вздохнула.
— О чем ты? — спросил Артем.
— Да так…
Они сейчас расстанутся, может быть, надолго, но все равно для Вареньки сейчас нет никого ближе вот этого человека, который встал из-за свадебного стола, чтобы уйти в промозглую океанскую ночь.
— Смотри, уже отдают носовые швартовы, — сказал Артем. — Ну, прощай, я побегу!
Она поцеловала его на виду часовых, впервые, как жена, и ответила:
— Прощай!..
Потом долго смотрела, как эсминец вышел на середину гавани, развернулся и плавно погрузился в черноту каменного коридора, который вел на выход в открытый океан.
— Здесь долго стоять нельзя, — подошел к ней вахтенный с соседнего тральщика.
— Я иду, — сказала Варенька и продолжала стоять…
Она уже приближалась к дому, когда путь ей преградила колонна курсантов, на рукавах которых тускло поблескивали якоря морской пехоты. Курсанты, видно, возвращались с учения в прибрежных скалах и сейчас шли усталым мерным шагом — земля глухо вздрагивала под ними.
Они проходили мимо, взвод за взводом, смотря на мир из-под низко опущенных касок, все молодые и все суровые. Высокие сапоги с альпийскими шипами, перепоясанные ватники, ладони рук покоятся на стволах автоматов.
И в одном из них, шагавшем с краю, Варенька узнала Мордвинова.
— Яша! — она даже пробежала несколько шагов. — Яша!..
Он ничего не ответил, даже не повернул головы в ее сторону. Он только снял с автомата одну руку, что-то достал из кармана, и когда колонна курсантов прошла, на дороге остался лежать клочок бумаги.
Варенька подобрала, развернула: это было ее письмо, в котором она приглашала его на свадьбу.
В ночь на 15 сентября к коменданту финских войск, размещенных на острове Суурсаари, явился гитлеровский офицер с требованием передать остров германским войскам. Намерения немцев, желавших заполучить остров, воспользовавшись шатким положением Финляндии, были ясны. Председатель финской делегации, прибывшей в Москву для ведения переговоров, г-н Хаксель лежал в бреду с тяжелым кровоизлиянием в мозг, вверив свое здоровье советским врачам, — переговоры, таким образом, затягивались, тем более что министр иностранных дел Финляндии г-н К. Энкель еще не прибыл в Москву.
И финский командант Суурсаари отверг грубое требование гитлеровского командования, указав на то, что страна Суоми из войны с Россией, слава всевышнему, вышла и порвала всякие отношения с Германией. Тогда немецкие корабли блокировали остров и открыли огонь по своим бывшим союзникам. Финские солдаты, еще не успев насытиться долгожданным перемирием, пошли в штыки и сбросили в море несколько немецких десантов.
Как бы в отместку, в госпиталях Печенги в эту ночь были отравлены все раненые финские солдаты. Пауль Нишец вместе со всем взводом под командованием лейтенанта Вальдера был послан хоронить умерщвленных. Вытаскивая из палат и складывая на носилки судорожно сведенные полуголые трупы, ефрейтор думал:
«Зачем?.. Разве они виноваты, что их страна больше не может сражаться с русскими?.. И какие молодые парни, что сделали с ними наци…»
Огромные военные грузовики, наполненные по самые борта мертвецами, уходили в метельную ночь. Ветер, принесший с океана тучи, стучал по брезенту, обтягивавшему машину. Снег валил с неба — густой, вязкий.
— Скоро перейдем на лыжи, — сказал Франц Яунзен.
Он сидел на горе трупов и курил сигарету. «Сволочь», — неожиданно подумал про него Нишец и отвернулся, подставив ветру спину. Какая-то финская девушка, переходившая дорогу, увидела торчавшие из-под брезента голые ноги и, вскрикнув, бросилась в сторону от шоссе. Разгулявшаяся метель быстро поглотила ее маленькую фигурку.
Намерзшиеся и усталые солдаты вернулись в барак. Пауль Нишец как лег, так сразу точно провалился в глубокий колодец.
Утром его разбудил Яунзен:
— Вставай, ефрейтор!
— Что случилось?
— Началась эвакуация финнов из Печенги.
— Значит, Москва приступила к переговорам?
— Выходит, так. Вставай, да поскорее, а то опоздаем!..
Город, еще вчера живший по каким-то законам былой военной солидарности, теперь резко разделился на два враждебных лагеря.
На перекрестке пять егерей, окружив финского солдата, который озирался, как затравленный волк, били его кулаками по грязному лицу, оглушая улицу злобными выкриками. Пьяный фельдфебель, хохоча во все горло, тащил за рога низкорослого оленя, который равнодушно передвигал лохматыми ногами… А следом за ним бежала растрепанная, с обезумевшим взглядом выцветших глаз старуха финка и, хватая фельдфебеля за полы шинели, жалобно причитала:
— Господин офицер, смилуйтесь, если только у вас есть мать… Последняя скотинка в моем бедном доме, пожалейте голодных сирот…
Отшвырнув старуху ногой, фельдфебель весело крикнул Нишецу и Францу:
— Торопитесь, парни, под гору, где написано: «Эльза, целую тебя из Петсамо!..» Торопитесь, ибо там грабят кабак!..
В это время избиваемый финн выхватил из-за пояса свой острый пуукко и, вращая им перед егерями, закричал:
— Убью, не подходи!.. О, перкеле!
Егеря в страхе отступили назад, но пробегавший мимо них Франц Яунзен всадил в финского солдата несколько пуль из карабина.
— Чего смотрите! — набросился он на егерей. — Стрелять надо!..
Вместе с Нишецем, который спросонья еще не успел как следует вдуматься во все происходящее, Яунзен побежал в сторону кабака.
А в кабаке стоял грохот и гул солдатских голосов. Егеря выбивали днища из последних двух бочек шнапса, вытащенных из подвала. Когда вино было поделено между теми, кто сумел протиснуться к прилавку, озлобленные задние ряды стали крушить столы и стулья. Жалобно зазвенели стекла окон.
Кто-то выкрикнул:
— В аптеке есть спирт!..
Бросились, давя друг друга, в аптеку. Самого аптекаря, который стоял в дверях, широко растопырив руки, скинули с порога в снег. Густой массой рванулись к прилавкам, рассовывая по карманам все, что попадалось под руки, — порошки, склянки с лекарствами, наконечники для клизм, помаду, коробочки с пудрой и таблетками…
Крепкий спирт ударил в головы. Затуманил все то несправедливое, что раньше отзывалось в сердце ефрейтора. Какой-то финский солдат переползал дорогу, волоча перебитые ноги.
— Что, суоми, не сладкий мир? — сказал сильно охмелевший Яунзен.
Солдат повернул к гитлеровцам свое синее, искаженное болью лицо.
— Мясники, — тихо сказал он и повторил еще тише: — Мясники…
На крыльце комендатуры, окруженный финскими жителями, которые испуганно жались к перилам, стоял войсковой инструктор по национал-социалистскому воспитанию — оберст фон Герделер. На его гладко выбритом, холеном лице блуждала издевательски равнодушная улыбка, и на все жалобы финнов он отвечал одними и теми же фразами:
— Ничего не могу поделать… Понимаю, понимаю… Но не надо было вашей стране выходить из войны с Россией… К сожалению, остановить вполне законный гнев солдат я не в силах… Пеняйте на себя… А зачем Финляндия вышла из войны?..
Франц Яунзен, откозыряв крыльцу, на котором высился «неподкупный» оберст, сказал Нишецу:
— Ты проспал самое веселое приказание, какое я получал когда-либо. Сейчас инструктор, видишь, что говорит финнам!.. А утром нас собрали и объявили, чтобы мы устроили этим изменникам финнам хорошие проводы из Печенги!.. Сам генерал Рандулич призывал нас не жалеть ничего и никого…
Из одной узкой улочки, увязая в снегу, выскочила группа войсковых полицейских, возглавляемая лейтенантом Вальдером. Увидев своих солдат, Вальдер крикнул им, размахивая пистолетом с самым воинственным видом:
— Присоединяйтесь к нам!..
Несколько жандармов бежало на лыжах, неумело дергаясь телом при каждом шаге. Из их устало раскрытых ртов вырывался пар, пахнущий спиртом, — они уже хлебнули где-то изрядно.
— Куда идем? — спросил Франц одного из них.
— В каземат. Там еще остались финские дезертиры и распространители листовок. Пора покончить с ними.
— А я думал — в таможню, там есть что «организовать», — ответил Франц, но, как и Нишец, не осмелился скрыться, чтобы не навлечь на себя гнев лейтенанта.
Из разбитых окон финских домов, мимо которых они пробегали, раздавались истерические крики женщин, треск мебели, топот солдатских сапог. Егеря тащили часы, паленые окорока, крынки с оленьим молоком, свертки одежды, живую птицу, — каждый что мог.
В полосах разбушевавшейся метели носились перепуганные жители. На окраине города пылали подожженные дома. По дороге уже тянулись первые телеги, набитые плачущими детьми и убогим скарбом разоренных домашних очагов.
Это покидали Печенгу эвакуируемые, а вокруг их возов, словно волки, кружились егеря, выдергивая с повозок то какую-нибудь приглянувшуюся тряпку, то зеркало, то сверток с едой.
Один финский солдат, лицо которого показалось Нишецу знакомым, метался с карабином вокруг воза, отбрасывая с дороги в снег обнаглевших гитлеровцев. Жена его — худая костистая бабенка с распущенными волосами — хваталась за него каждый раз.
— Олави, мой родной Олави! — кричала она. — Пожалей хоть меня… Подумай, что будет со мной, если тебя убьют… Отдай им все, Олави!.. Отдай!..
Увидев, что муж ее не слушается, она спустила с воза детей, и те, громко плача, стали цепляться за своего отца. Но финн, уже вконец осатанев от бешенства, отбрасывал от себя и детей, и жену, и немцев.
С глазами, налитыми кровью, с пеной у рта, он метался около своей семьи, охраняя ее от грабителей. Наконец тирольским стрелкам надоело возиться с ним, и они забили его прикладами и штыками.
Оленей из упряжки выпрягли, вещи разграбили, а финская женщина осталась с детьми на дороге, рыдая над трупом своего супруга и защитника Олави.
— Будьте вы прокляты! — простонала она жандармам, пробегавшим мимо нее в сторону каземата, и Пауль Нишец, взглянув в лицо убитого, узнал в нем того самого финна из роты лейтенанта Суттинена, что прошлой зимой затеял с ним драку.
В монастыре, где размещалась воинская тюрьма, было тихо. Но не прошло и минуты, как двери каземата содрогнулись под ударами прикладов:
— Открывай!
Охранник впустил полицию внутрь тюрьмы.
— Давай ключи!.. Показывай, где сидят финны!..
Теппо Ориккайнен в окно видел все: и как ворвалась полиция во двор, и как охранник передал ключи, и как разбежались солдаты. Капрал уже знал, что его страна вышла из войны, видел, как грабили на дороге в сторону Маяталло его соотечественников, заметил, что виселица на дворе тюрьмы еще с утра приготовлена для смертников.
Оскалив зубы, взъерошившись, он встал в углу камеры и, держа в руках тяжелый табурет, прислушивался к топоту ног в коридоре. А когда дверь раскрылась, он рванулся вперед и ударил немца по голове, вложив в этот удар все свои силы.
Гитлеровец упал, но в этот же момент на Ориккайнена навалился клубок тел, кости захрустели от боли, и он — на плечах солдат — поплыл к дверям.
Почти не ощущая ударов, наносимых то справа, то слева, он чувствовал только одно: конец!..
Во дворе тюрьмы, огражденном каменной стеной в человеческий рост высотою, куда его вывели, уже стояло несколько финских солдат. На ногах у них почему-то не было никакой обуви. Перебирая по снегу босыми ногами, финны тоскливо смотрели на небо, с которого, не переставая, сыпалась ледяная крупа.
Первого из них толкнули в спину дулом карабина, и он, жалобно оглядываясь, засеменил к виселице. Лейтенант Вальдер накинул ему на шею петлю и ударом ноги, обутой в тупорылый сапог, выбил из-под финна последнюю жизненную опору — ящик.
Теппо Ориккайнен, с напряжением ожидающий своей очереди, мельком взглянул на то, как судорожно корчилось в петле агонизирующее тело, и отвернулся. Он отвернулся и вдруг увидел… лыжи! Они стояли, прислоненные к стене, за которой начинался крутой спуск, заросший кустами и деревьями.
Капрал часто смотрел из окна своей камеры на этот спуск и всегда почему-то думал, что по этому спуску, наверное, очень хорошо катиться на лыжах.
Приглушенный шлепок оборвал его мысли. Это вынули из петли мертвого финна, который вяло упал на землю обмякшим телом.
— Следующий! — крикнул лейтенант Вальдер, и чья-то рука легла на плечо капрала.
Ориккайнен вздрогнул всем телом, обернулся. Перед ним стоял худосочный гитлеровский солдат с очками на переносице.
— Пошли, — грубо сказал он и, взяв капрала за локоть костлявыми пальцами, потянул к виселице.
Пройдя несколько шагов, капрал резко остановился и ударом руки, выброшенной во весь мах, сбил гитлеровца с ног. В следующее же мгновение он кошкой прыгнул к лыжам, перекинув их через каменную стену. Грянул мимо уха бестолковый выстрел. Но капрал уже перебросил свое мускулистое тело через ограду монастырского двора. Лыжи, прикрепленные к ногам, мгновенно срослись с ним, став одним организмом — подвижным и стремительным.
И, оттолкнувшись, он покатился под откос…
Все произошло так быстро, что опомнились, когда за стеной уже раздался свист лыж, скользящих по снегу. Пока помогали один другому перебраться через ограду, финский капрал уже маленькой точкой прыгал внизу, виляя между камней и деревьев.
Для очистки совести дали несколько залпов в его сторону, но было уже поздно.
— Никогда не видел, — сказал Нишец, — чтобы так бегали на лыжах…
— Если финн встал на лыжи — значит, все!..
Франц Яунзен поднялся с земли и, смахивая рукой осколки очков, впившихся в лицо после удара капрала, подошел к своему карабину. Сняв с пояса тесак, он деловито прикрепил его к стволу и, разбежавшись, ударил штыком в одного из приговоренных к смерти.
Началась страшная кровавая бойня. Прижавшись один к другому, финны хватали штыки голыми руками, и с рассекаемых ладоней текла на снег кровь. Острые тесаки кололи их со всех сторон, солдаты дико кричали, падая под ударами, но снова вскакивали на ноги, продолжая хватать мелькающие в воздухе штыки…
Когда затих последний стон, Пауль Нишец увидел себя стоящим посреди большой лужи крови.
В этот день он заболел психическим расстройством и был отправлен в госпиталь Гаммерфеста. Врач посмотрел в расширенные зрачки обезумевшего солдата и сказал:
— Тринадцатый случай за одну только эту неделю. Положите его в палату без окон…
В темной палате без окон ефрейтору казалось, что перед ним мелькают штыки, на которых висят клочья мяса. Его мяса. Ночью ему влили в рот какой-то горечи и, связав по рукам и ногам, положили на холодный каменный пол.
Нишец извивался всем телом, пытаясь освободиться от жестких пут, и не знал, что в эту ночь солдатам Лапландской армии, в которой он числился ефрейтором взвода горных егерей, прочли новый, специальный приказ Гитлера.
В этом приказе фюрер внушал солдатам, что «…Южная Финляндия не представляет для немцев никакой ценности, но богатая никелем Северная Финляндия имеет для Германии огромное значение и должна обороняться немецкими войсками до конца…».
А когда солдаты, уставшие за день от грабежей и насилий, укладывались спать, каждый нашел на подушке своей койки или в изголовье нар заранее положенную кем-то листовку.
«Доблестные солдаты Лапландии, — говорилось в листовке, — никель — это жизненно необходимая пища для немецкой промышленности. Германии нужен никель!..»
А где-то далеко от Печенги, во тьме полярной ночи, спустившейся над лапландскими тундрами, быстро скользил на лыжах в сторону юга неутомимый в беге капрал. Его тело, тело финского батрака-лесоруба, могуче дышало морозным воздухом гор. Сердце радостно билось в груди, переживая избавление от смерти.
И смеялся, и пел, и хлопал в ладоши рыжий финн Теппо Ориккайнен.
— Ух, ох, ах, — весело финну бежать на лыжах!..
Начальник политотдела сидел на табуретке, накинув на плечи солдатскую шинель, хлебал из миски гороховый суп.
— Вы не слышали, — спросил он, — что сделали немцы с печенгскими беженцами?
— Нет, не слышал, — ответил Самаров.
— Страшная вещь. Непонятно, на что надеются сейчас гитлеровцы, подрубая сук, на котором сидели и сидят. Как же после этого они собираются еще оставаться в лапландских тундрах?..
По стенам землянки стекала вода, жарко постреливали дрова в печурке, воздух был густой, влажный; где-то вдалеке громыхала тяжелая артиллерия.
С бережливостью человека, знающего цену хлеба, подполковник собрал со стола крошки, отодвинул миску.
— Все ясно, — сказал он. — Для того чтобы сварить яйцо, не обязательно поджигать мир, а генерал Дитм этого никогда не понимал… Так вот что, товарищ Самаров, уделите в своих политзанятиях особое внимание прошлому нашей Печенги, покажите матросам и солдатам исторически оправданную принадлежность этих земель к нашему государству. На мой взгляд, такая лекция будет весьма поучительна.
— Это верно, — согласился Олег Владимирович. — А что сейчас в Москве?
— А что именно вас интересует?
— Переговоры между правительствами СССР и Финляндии.
— Это сейчас интересует всех, — ответил подполковник. — Что ж, переговоры начались, товарищ Самаров. О результатах будет сообщено в скором будущем. И, конечно, Печенга будет возвращена русскому народу. Возвращена, — добавил он, — хотя бы юридически, ибо в ней продолжают оставаться гитлеровские войска… Все ясно?
— Все.
— Тогда можете возвращаться в часть…
Часть, в которой служил Самаров, носила название «морской бригады». Эта бригада состояла наполовину из матросов, переодетых в солдатскую форму, которым предстояло первыми пойти на прорыв обороны противника, причем — со стороны океана. Олег Владимирович встретился здесь с Григорием Платовым, бывшим старшиной минеров на «Аскольде». В отряде особого назначения, которым командовал лейтенант Ярцев, служили никоновцы; вообще народ в бригаде был крепкий и боевой; это всегда нравилось Самарову. Но и лейтенанту здесь пришлось многому научиться, занимаясь не только воспитательной работой; порой случалось так, что рядовые знали больше его о правилах ведения боя в горах, умели лучше маскироваться, точнее стреляли и даже курили так, что не было видно огонька папиросы. Народ все обстрелянный: одни начали войну еще в Титовке, другие в 1942 году участвовали в знаменитой битве на Западной Лице, после чего на всех немецких картах и появилась «Долина смерти». Самаров, придя из экипажа, осмотрелся и первым делом взялся за учебу; теперь знает назубок отечественное и вражеское оружие, быстро лазает по скалам, умеет бежать — бежать, а не идти — по пояс в морской воде по любому грунту…
Около одной землянки солдат с глубоким шрамом на спине тер свое тело нежным пушистым снежком, выпавшим ночью. От его белой «полярной» кожи шел пар, и группа пленных тирольцев, чинивших дорогу, зябко ежилась при виде такой чисто русской забавы.
А конвоир, с лицом рубахи-парня, взял да эдак решил подшутить — кинул одному пленному за шиворот горсть снега. Что тут стало! Как залопочут тирольцы все разом, как заговорят, а на своего товарища, что застыл от ужаса с комком снега на спине, смотрят, как на приговоренного к смерти…
— Вот, брат! — расхохотался полуголый солдат. — Не тебе жить в Печенге, а мне!..
Самаров прошел мимо, и эта незначительная сцена, эти простые слова солдата почему-то врезались ему в память. «Не надо, — решил он, — доказывать им в лекции, что Печенга принадлежит нам, это они знают и так, и даже лекции никакой не надо, достаточно одной беседы…»
Вечером, сидя около камелька, топившегося торфом, он обдумывал план этой беседы, но мысли его невольно возвращались к последним переговорам. Он даже как-то явно представлял себе обстановку в Кремле и тот стол, за которым собрались руководители государства.
Потом его мысли невольно обратились в другую сторону, где в глубоких бетонированных подвалах совещались правители фашистской Германии; еще не затихло эхо последних выстрелов по участникам июльского заговора против Гитлера, как Германию поразил новый удар — Румыния вышла из войны с Россией, теперь выходит страна Суоми, и только в Лапландии еще сидит горно-егерская армия Дитма. Не может быть, чтобы не совещались сейчас и в побежденной Финляндии. «Конечно, — думал Самаров, — там не все благополучно, кто — «за», кто — «против», но огонь прекращен, кровь от Выборга до Кандалакши уже не льется, и то ладно; все уляжется, как муть, останется чистая вода. Наверное, совещаются и за океаном; американские газеты уже призывают Белый дом «не приносить в жертву финскую цивилизацию во имя соображений военного характера»; вчера кто-то на плохом русском языке целый день кричал по радио о страданиях «бедной маленькой Финляндии».
Так размышлял Самаров, и он не знал, что за океаном действительно шли переговоры. Американо-канадское общество «Монд-Никель», вложившее свои капиталы в рудники Печенги, упорно не желало расставаться с солидными барышами; правда, эти барыши за последние годы попадали в казну Гитлера, но это не беда, что никель, используемый для наконечников разрывных пуль, поражал советских солдат; обществу важно оставить эти прибыли и… наконечники за собой, оставить для будущего.
— Самаров, — окликнули его с нар, — ложись спать, утро вечера мудренее.
— Вот и я так думаю, — встряхнулся лейтенант от своих мыслей и кинул шинель себе под голову. — Эх, елки зеленые, спать так спать!..
И он заснул, и ему снились то сказочный белокаменный город на берегу реки, то дипломаты, сидевшие за столом; река бешено кипела на порогах, а дипломаты, привставая с кресел, часто спрашивали: «А что вы думаете по этому вопросу, товарищ Самаров?..»
Откинув белую простыню, закрывавшую вход в землянку, Самаров спустился вниз по сбитым ступеням, сказал:
— Здорово, ребята!..
Кто во что горазд: один маскхалат чинит, второй портянки перематывает, третий нож точит, четвертый на гармошке играет, пятый письмо пишет, шестой курит, у седьмого зубы болят, восьмой хохочет, девятый спит, десятому стригут волосы, одиннадцатый грустит, двенадцатый печку топит, тринадцатый переодевается, четырнадцатый автомат разбирает, пятнадцатый… Да ну их к лешему, разве тут оглядишь всех сразу, в общем — дым коромыслом!..
— Здравствуйте, товарищи! — сказал, и все сразу встали. — Вольно, садитесь… Ну, как живете?
— Спасибо, товарищ лейтенант, позавидовать можно! — послышались голоса.
— А вы, — спросил Самаров, усаживаясь к печке, — кому-нибудь завидуете?
— Да вот, разве что третьей роте, — ответил Алеша Найденов, — у них сегодня на обед рисовая каша была, а нам опять овсянку давали!
Кто-то из угла заржал жеребцом, было слышно, как тут же получил затрещину, потому что острота, повторенная дважды, пусть даже ржанье, уже перестает быть остротой.
— Рис тебе еще давать, — пошутил Олег Владимирович, — ты и без риса лопнуть хочешь. Вон щеки-то какие, надави — кровь брызнет!
— Ничего, — весело откликнулись с «камчатки», — вот его до Лиинахамари катера протрясут на десанте, весь жир скинет.
Подсел Ставриди, развернул перед огнем портянки.
— Товарищ лейтенант, я вот одного в толк не возьму: то говорят Печенга, то Петсамо, то Лиинахамари, — это что, выходит, все разное?
Самарова постепенно окружали любопытные головы.
— Ну, — спросил он, вовлекая в разговор других, — кто знает, где Лиинахамари?
Борис Русланов, как всегда немного смущенно, ответил:
— Да это просто Девкина заводь по-русски, губа такая в Петсамо-воуно-фиорде, вроде порта у города Печенги. Мне как-то еще на «Аскольде» карту довелось посмотреть. Я даже ахнул — одни русские названия: деревня Княжуха, Падун-камень, тоня Малофеева, мыс Пикшуев, Палтусово Перо.
— А вот что я слышал, — вмешался другой, — говорят, в Лиинахамари на высокой-высокой скале стоит горный козел. Стоит и заглядывает в пропасть. Только он не живой, а вырублен из той же скалы, на которой стоит, но поначалу живым кажется.
— Врешь! Быть не может.
— А вот поспорим.
— Что же я тебе, в Лиинахамари побегу проверять?
— Ну все равно там побываем.
— Эй, кто был в Лиинахамари с Ярцевым?
— Буслаев был. Спит он.
— Разбудите, успеет выспаться…
Разбудили, поинтересовались: как насчет козла-то?
— Дай закурить, — густым басом попросил Буслаев и, потянув цигарку, лениво ответил: — Темно тогда было, немцы разрывными пулями били, не до козла было!
— Надо и мне закурить, — сказал Самаров. — Ну, кто хорошего табаку хочет — налетай!
Налетели. Задымили.
— Русские имена, — мечтательно проговорил Олег Владимирович, — где только не встречаются на карте! Даже этот Норд-Кап знаменитый и тот в старину просто Мурманским Носом звали…
— Выходит, — спросил Найденов, — возле него наши предки селились?
— И не только возле него, но даже и далеко за него!
Кто-то тихо присвистнул:
— Как же это так?
Буслаев поднялся с нар, сладко потянулся.
— Ух, — зевнул, — не дали поспать. Уж коли на то дело пошло, так я вопрос задам… Можно, товарищ лейтенант?
— А мы не на занятиях. Задавай что хочешь.
— Где же тогда граница русская проходила?
— Да, — вставил Алеша, — вот, скажите, где?
На «камчатке» чего-то засмеялись, донесся шепот:
— …Поймали замполита, не ответит!
— А ты слезай, слезай оттуда, — распорядился Самаров, — ишь, как разленились…
Два заспанных матроса слезли с нар, в одних носках подошли к печке, глаза их лукаво посверкивали.
— Ну, вы, кажется, хотели знать, отвечу я или не отвечу?.. Ну, так слушайте: раньше, несколько веков назад, границы с соседней Норвегией вовсе не было, она оставалась произвольной.
Ставриди недоверчиво хмыкнул:
— Это как же: государство, да еще какое, и… без границы?
— Вот так и было, товарищи, что граница отсутствовала. Правда, это было давно…
— И сколько же такое безобразие продолжалось? — пробасил Буслаев, стараясь пробиться к Самарову поближе.
— Безобразие, — повторил лейтенант и засмеялся, — конечно безобразие! И продолжалось оно до тех пор, пока положение границы не было узаконено в договоре Ярослава Мудрого с норвежским королем Олафом.
— Я помню, — сказал кто-то, — мы еще в школе проходили: Ярослав Мудрый на дочери Олафа тогда женился.
— Ну, куда ты лезешь, аж на самую печку, — оттолкнул Ставриди Буслаева, — и оттуда хорошо слышно!
— Тихо! Ша! Мне вопрос задать надо… А вот, товарищ лейтенант, войны, выходит, и не было, пока они женаты были?..
— Пока Ярослав Мудрый был жив, — серьезно продолжал Олег Владимирович, — на севере, товарищи, войны не было. Но после смерти Ярослава норвежцы повели войны с русскими поселенцами, которые селились тогда по Лютен-фиорду.
— Это где такой? — спросил кто-то.
— Примерно около нынешнего города Тромсе, — ответил Самаров. — Войны продолжались до самого 1323 года, когда в городе Орехове был заключен мирный договор, и отныне нашим рубежом стал считаться уже не Лютен-фиорд, как раньше, а Варангер-фиорд, или, если говорить по-русски, то просто Варяжский залив.
Матросы снова зашумели.
— Это что же получается, границы отступили на восток?
— Да, товарищи, в пору междоусобиц среди русских князей, в пору нашествия татарских полчищ на Русь нашему государству было очень трудно оберегать свои отдаленные от центра северные земли.
— Ладно, — хмуро отозвался Алеша Найденов. — А вот скажите, товарищ лейтенант, как случилось, что потом граница придвинулась к самой Печенге?
— Ну, а в этом, товарищи, виновато одно лишь царское правительство. И прямой виновник этому один человек, имя его останется в истории нашего севера позорным пятном…
Матросы еще теснее сгрудились вокруг него:
— Кто этот человек?
— Этот человек — полковник-квартирмейстер Галямин.
— Как вы сказали?
— Га-ля-мин, — по складам повторил Самаров. — А случилось это так… В 1809 году, когда Финляндия была присоединена к России, участки Печенгских земель оставались спорными. Но уже назрела потребность привести северные границы в «ясность». И вот для этой цели правительство послало в 1825 году Галямина, который уступил Норвегии область вплоть до реки Паз, что ранее принадлежала России.
— Во гад! — не сдержался Буслаев, ударив кого-то кулаком по спине.
— Тише ты! — набросились на него, и в первую очередь тот, кого он ударил. — Не мешай слушать!
— Прежде чем ставить пограничные столбы, — продолжал Самаров, постепенно сам воодушевляясь своим рассказом, — Галямин изрядно погостил в норвежской крепости Вадсе, то есть, попросту говоря, за взятку продал русскую землю. И границы, товарищи, придвинулись к самой Печенге, к древнему городу, с которым связаны имена людей, дорогие сердцу каждого русского человека…
— А что это за имена, товарищ лейтенант?
— Эти имена знакомы вам… В 1767 году в Печенгу заходил парусник «Нарген», на котором служил мичман Ушаков — будущий адмирал, победитель турок при Керчи и Калиакрии. Здесь побывал и Павел Нахимов. Создатель Русского географического общества адмирал Литке жил и составлял здесь лоцию северных морей. «Меккой русского севера» назвал он древнюю Печенгу. В 1897 году адмирал Степан Осипович Макаров привел в Девкину заводь свой ледокол «Ермак». Сюда же заходило и научно-исследовательское судно «Андрей Первозванный», которое вел Книпович — ученый с мировым именем…
Беседа о Печенге продолжалась еще полчаса, и когда лейтенант ушел, Буслаев задумчиво сказал:
— Неплохой все-таки замполит у нас, ребята!
Поздним вечером Самаров сидел в своей землянке и заполнял рапортичку в политотдел фронта: «С бойцами отряда особого назначения сегодня проведены политзанятия в виде массового собеседования; тема — славное историческое прошлое наших Печенгских земель; материал воспринят бойцами хорошо, задавались вопросы…»
Удар в железный рельс, и команда:
— Надеть маскхалаты, с полной боевой выкладкой грузиться на катера для учебного перехода!..
Катера уже качались на черной воде Мотки, чиркая днищами по каменистому грунту. Матросы и солдаты, одетые в раздуваемые ветром белые балахоны, один за другим бежали по сходням, прыгали в широкие катерные кузова. Где-то с немецкого берега взлетела шестицветная ракета, заливая волны радужными отблесками. Недалекий Пикшуев мыс глухо ворчал в ночи дальнобойными батареями.
— Пошли! — крикнули с передового.
Матросы, подтянув сапоги, вошли в воду и столкнули катера с отмели, винты взрыхлили волны. Черная мгла надвинулась со всех сторон, снизу и сверху, и только немецкий берег мигал вдали светляками автомобильных фар, — там, придвинувшись к Озеркам полуострова Среднего, проходила дорога на Петсамо.
И лейтенант Самаров слышал, как чей-то молодой голос, пробившись сквозь вой и посвист пены, летевшей через борт, выкрикнул во тьму:
— Светите, светите!.. Все равно Печенга будет нашей!..
Десять всадников в тупых надвинутых на лоб касках скакали вечером по безлюдной дороге Петсамо — Наутси, оглашая тундровые равнины звонким цоканьем копыт. Взмыленные бока лошадей, тяжело вздуваясь от быстрого бега, дымились на холодном ветру, и передний жеребец часто икал недоброй икотой усталости.
В короткие передышки, когда всадники останавливались, чтобы поправить сбившиеся на сторону седла, лошади тянулись к лужам, роняя с отвислых губ розоватые клочья пены. Но всадники били их снизу по зубам так, что головы животных вздергивались, а зрачки люто кровенели от неутоленной жажды. И снова, разбрызгивая слякоть, стучали по гудрону звонкие копыта.
Всадники скакали молча, лишь изредка перебрасываясь короткими фразами:
— Говорят, мосты минированы?
— Может быть.
— Проклятые финны!
— А мы прорвемся?
— Должны.
— А граница?
— К черту все границы!..
Шоссе, по которому они ехали, напоминало дорогу, пропустившую через себя отступающую армию: в обочинах лежали перевернутые возы, какие-то ящики, валялся в канавах брошенный скарб, кое-где виднелись на холмах свежие кресты, — здесь прошли, вымостив этот путь своим горем, печенгские беженцы.
К вечеру десять усталых всадников, пришпоривая коней, въехали на высокий холм, и перед ними открылась широкая долина, рассеченная бурной, стремительной рекой.
— Наконец-то! — сказал старший, укрытый плащом с пелериной, и первым пустил коня на мост. Расхлябанные, жидкие бревна моста, раскатываясь, гремели под копытами. Лошади перегибали головы через жерди перил, жадно фыркая на быстро бегущую под мостом воду.
На другом берегу реки, почти у самого моста, стоял массивный столб, к вершине которого была прибита доска. На одной стороне этой доски, повернутой туда, откуда приехали всадники, было написано всего четыре буквы:
А с другой стороны, куда ехали всадники, было написано:
Земля вокруг столба чернела свежими комьями, рядом валялся черенок сломанной лопаты: столб врыт был только вчера. Отныне здесь проходила новая граница Советского Союза с Финляндией — граница, узаконенная во время переговоров в Московском Кремле, которая устанавливала новые рубежи и возвращала русскому народу Печенгские земли.
Но пока около столба стоял пограничник только с финской стороны, а со стороны Печенги, прямо на него, ехали десять всадников в гитлеровских касках. И как пограничник, охраняющий неприкосновенность своей державы, финн выступил вперед, щелкнул затвором карабина:
— Kuka siella?.. Tunnussana?.. Pusy paikoillasi, muuten ammun!..[244]
Но он даже не успел вскинуть карабин к плечу, как тут же упал под точными выстрелами. Раскатывающиеся бревна моста глухо прогремели под копытами последнего коня, выходившего на финский берег.
— Ну, здравствуй, Суоми! — сказал старший всадник.
Это был оберст фон Герделер, ныне — чрезвычайный эмиссар верховной ставки горно-егерского корпуса.
Лапландия гибла, гибла расквартированная в ее лесах немецкая армия, гибли надежды, гибло все.
Надо было спасать. Как спасать, что спасать? — фон Герделер еще не знал. Он знал только одно — спасать!..
Люди, лошади и гаубицы тонули в густой непролазной грязи. Мокрый снег летел косыми пластами. Жидкая торфяная слякоть прилипала к шинелям и отваливалась жирными комьями, противно шлепалась о землю. Солдаты, забыв про усталость, хватались за спицы колес, помогая животным вытягивать пушки.
— Проклятая страна! — хрипели, понукая лошадей, рослые фельдфебели…
На 650 явнобрачных видов растений в этой «проклятой стране» — 220 лишайников, и все эти 220 видов есть в коллекции обер-лейтенанта Эрнста Бартельса. Вот за эти два чемодана, что привязаны к пушечному лафету, любой ботанический музей мира схватился бы как за редчайшую драгоценность. У него даже не 200 видов, а — 234; эти четырнадцать он достал, ныряя на дно озер, и только не было лабораторных условий, чтобы доказать природу симбиоза наземного гриба и подводной водоросли…
— Навались, парни! — орут солдаты. — Еще, еще!..
Командир артдивизиона сидит на высоком рыжем гунтере, и единственное сухое место — это седло. Время от времени он вынимает из-под плаща руку, яростно трет залепленное снегом лицо. Еще недавно он сидел в своем тихом домике на Вуоярви, склонившись над микроскопом, изучал зеленые клетки гонидий. Это он, Эрнст Бартельс, нашел в Лапландии вид лишайников, муку которых добавляли в хлеб егерям; это он, Эрнст Бартельс, отыскал ягель, из грибных гифов которого одна фирма выделяет ароматные стойкие духи. Наконец, это он, имевший до войны солидную переписку с учеными Кембриджского, Ленинградского и Калифорнийского университетов, сидит сейчас в седле и смотрит, как тонут в грязи люди, лошади, пушки…
— Осторожнее чемоданы, — глухо произносит он. — Самое главное — мои чемоданы.
К ним приближаются десять всадников. Они тоже забрызганы грязью, бледны от холода, но держатся в седлах прямо и уверенно. Лицо одного из них кажется Бартельсу знакомым, и он узнает в нем бывшего военного советника при финском полковнике Юсси Пеккала. «Они там что-то не поделили, но это уже не мое дело», — равнодушно думает обер-лейтенант.
Фон Герделер не узнает или не хочет узнавать Бартельса.
— Куда идете? — отрывисто спрашивает он.
— На север, господин оберст.
— Кто отдавал такое распоряжение?
— Связь, господин оберст, — отвечает Бартельс, — потеряна, распоряжений никаких не поступает. Но я думал…
— Мне безразлично, что вы там думали!
— Прошу меня выслушать, — упрямо выговаривает Бартельс — По договору между Советами и Финляндией немецкие войска, не покинувшие Лапландию, после пятнадцатого сентября считаются военнопленными. Мы три дня бредем по болотам, пробиваясь к Печенге, а сегодня уже семнадцатое…
— Вы осел, Бартельс! — говорит фон Герделер, неожиданно вспомнив фамилию обер-лейтенанта. — Немецкая армия и не собирается покидать Лапландию. Поворачивайте свою батарею обратно!
Солдаты, слыша этот разговор, усаживаются на лафеты, достают размокшие пачки сигарет. Разъехавшаяся грязь снова медленно стекает в привычные колеи, заливая ноги лошадей.
— Я не могу выполнить ваш приказ, — осторожно заявляет Бартельс, — ибо мне ясно политическое положение в этой стране, и…
— Ба-атарея! — командует фон Герделер. — Кругом марш! — И, дернув щекой, добавляет: — Кому яснее политическое положение — вам или мне?..
— Простите, господин оберст, — покорно произносит обер-лейтенант и выводит своего рыжего гунтера в голову повернувшей колонны.
Железная рука Герделера сделала свое дело: армия осталась в Лапландии, пошатнувшаяся дисциплина выпрямилась, словно хребет солдата на параде. Единственное, что не мог побороть инструктор, — ненависть финского населения к войскам Гитлера, но он считал это нормальным явлением и отгородился от ненависти финнов своей ненавистью к ним. Это чувство уже было знакомо ему после встречи в Вуоярви с полковником Юсси Пеккала, его подогрел тот огонь, на котором сгорели остатки мундира, разрезанного Кайсой Суттинен-Хууванха, а теперь…
— Теперь, — говорит фон Герделер, — вы возьмете под свое командование взвод солдат и спалите эту деревню дотла. Зону пустыни мы сделаем там, где будет убит хоть один немецкий солдат… Идите!
Штумпф закрыл глаза и, покачнувшись, остался стоять на месте. Кадык судорожно дергался на его шее, он хотел что-то сказать, но не мог.
— Будет исполнено, господин оберст, — наконец выдавил он откуда-то изнутри и, круто повернувшись, вышел…
Герделер остановился возле окна. Ветер раскачивал оголенные ветви низких, стелющихся по земле деревьев. Какой-то старый финн аккуратно сгребал в кучу опавшие листья. По улице, выбирая места посуше, шли несколько егерей с аккордеоном.
Серо, тоскливо, мокро…
— Сейчас бы… — тихо проговорил инструктор и вздрогнул — свой же голос показался ему чужим, далеким. — Сейчас бы! — повторил он уверенней, но теперь забыл, что надо ему сейчас. — Черт возьми! — недовольно хмыкнул он и неожиданно вспомнил: — Сейчас бы в Парккина-отель, да рюмку коньяку, да… — «Чего бы еще?» — подумал оберст и долгим взглядом проводил финку, несущую ведра. «Так-так-так», — закончил он свои размышления и, выпив коньяку, поставил какую-то пластинку. Оказалось — шведская, и он хорошо понимал слова: «В далекой-далекой деревне живет одна толстая девушка; она такая толстая, что не может пролезть в двери домов, где живут ее многочисленные женихи, и потому эту девушку никто не берет замуж; но однажды вечером…»
Фон Герделеру так и не удалось узнать, что случилось однажды вечером с этой толстушкой: вошел давно не бритый унтер-офицер связи, на широком поясе которого звякали когти для лазанья по телеграфным столбам.
— Господин оберст, — доложил он, закашлявшись, — я прошел тридцать пять верст на север. Почти все столбы срублены, провода смотаны и унесены. В меня два раза кто-то стрелял. Я подключался к проводу в каждом населенном пункте, но Петсамо молчит!
— Молчит, — угрюмо повторил инструктор и почему-то вспомнил, как финка несла ведра. — Ладно, идите спать…
Снова подошел к окну. Небо на горизонте застилал черный густой дым. Огня не было видно, дым стелился понизу — багровый, страшный. Старый финн с граблями в руках стоял перед кучей листьев, смотрел, как горит соседняя деревня, и на его лице, жестком и грубом, застыла какая-то мука. Улица была пустынной, только в конце маячил деревенский ленсман с ружьем за плечами, тоже смотрел на этот дым.
«Ружья, — машинально подумал инструктор, — у ленсманов надо отобрать, обойдутся и так… Может, ленсманы-то и стреляют по нашим солдатам?»
Он услышал за своей спиной грузные шаги и повернулся.
— Хайль Гитлер! — хрипло сказал Штумпф.
— Хайль! — ответил инструктор, с удивлением посмотрев на обер-лейтенанта: подбородок его вздрагивал, лицо перекосилось, из-за темных крупных зубов высовывался большой язык. — Приказ выполнен — деревня горит.
— Я вижу…
Штумпф раскрыл рот, лицо его посинело, и, хватая руками воздух, он грохнулся на пол, быстро-быстро засучил ногами, сбивая в гармошку лоскутный половик. Фон Герделер закурил и, перешагнув через дергающееся тело офицера, сел в кресло — стал ждать, когда закончится припадок.
— Врача? — спросил дежурный, вбежавший на шум.
— Не надо, — поморщился инструктор, — это нервный припадок, какие часто бывают у фронтовиков и которые кончаются, как правило, без всяких последствий… Идите!
Штумпф скоро затих и долго лежал на спине, бессмысленно глядя в потолок. Докурив сигарету, фон Герделер наполнил стакан водой, добавил немного коньяку и подошел к офицеру.
— Пейте, — сказал он.
Штумпф, хлюпая губами, жадно выпил воду; инструктор помог ему сесть.
— Это пройдет, — успокоил он, — ерунда!
— Это никогда не пройдет, — хрипло, с натугой произнес Штумпф и, держась за спинку кресла, встал. — Три года, — сказал он, шагнув вперед, — три года я жил с финнами, ел финский хлеб пополам с опилками, страдал вместе с ними… И я не могу!.. Я не могу так…
— Чего не можете?
Штумпф рванул ворот мундира, открыв жирную волосатую грудь, заскреб ее пальцами.
— Эта деревня… Эти бабы… А я… мы… Я не могу! — выкрикнул он, наступая на фон Герделера. — Три года… с ними… Ханкониеми, Виипури, Сестрорецк… А потом здесь: Кестеньга, Рукаярви, Тиронваара… Они так, а мы…
— Смирно! — скомандовал фон Герделер.
Штумпф застыл, только концы его пальцев судорожно вздрагивали, а в углах по-собачьи безрадостных глаз висли мутные жалкие слезы.
— Сегодня же, — сказал инструктор, — вы уберетесь отсюда в Петсамо. Мне совсем не нужны такие офицеры…
Селение, в которое они въехали глубокой ночью, спало мирным сном. Только собаки, стервенея, бросались под копыта. Ставни в домах были плотно закрыты. На улице — ни души. Фон Герделер, не слезая с коня, читал вывешенные на воротах таблички, узкий луч карманного фонаря рыскал по заборам:
— Корзинщик Унто Купиайнен… Адвокат Лехми Аланен, опять не то… Ага, вот, кажется, здесь!..
Спешились. Оставив двух сопровождавших его всадников, фон Герделер направился к дому. Ветви кустарников, растущих в палисаднике, яростно хлестали в темноте по лицу. Дверь, ведущая с крыльца в теплые сени, была незапертой. Споткнувшись о порог, инструктор вошел внутрь, долго шарил рукой по стене, отыскивая выключатель.
— Эй, кто тут есть?..
Одна комната, другая… Двери разлетаются настежь.
И вдруг — приглушенный женский крик. Немолодая женщина в длинной до пят ночной рубашке торопливо зажигала керосиновую лампу. Пальцы ее дрожали, рассыпая по полу спички. В спальне пахло тепло обжитым уютом, широкая постель стыдливо обнажала смятые простыни.
— Простите, — сказал фон Герделер, вскидывая руку к козырьку, — но я, наверное, не привыкну к финскому обычаю, чтобы двери оставались незапертыми.
Он сказал это по-шведски, и женщина, быстро накинув халат, ответила тоже по-шведски:
— Если вы пришли для разговора с Петсамо, то разговор не состоится, — линия испорчена.
— Значит, я попал туда, куда мне нужно, — вежливо сказал инструктор. — Вы и есть телеграфистка фру Андерсон?
— Да, я.
— Прошу, — проговорил оберст и, взяв фру Андерсон за локоть, вывел ее из спальни.
— Я не понимаю, что вы хотите от меня?
— Чтобы вы соединили меня с Петсамо.
Женщина села перед аппаратом, включила связь.
— Видите, — сказала она, — все мертво!
— Я вижу другое, — улыбнулся инструктор.
— Что же именно?
— Во-первых, вы хорошенькая женщина, а во-вторых, вы не хотите соединить меня с Петсамо!
— Но…
— Оставим это!
Он протянул ей пачку сигарет, она неуверенно закурила от зажигалки фон Герделера, который закурил тоже.
— Я уже стара для вас, — неожиданно сказала фру Андерсон.
— Надклеванная птицей вишня всегда слаще.
— Спасибо и за это… Ха!
— Пожалуйста, — невозмутимо ответил фон Герделер, выпуская дым к потолку. — Так я жду!
— Ждать вам нечего: на проводе — пусто.
Инструктор усмехнулся и сказал:
— Но есть другой провод.
Фру Андерсон удивленно повела тонкой бровью:
— Вы ошибаетесь: другого провода нет.
— Я очень редко ошибаюсь. Как видите, в одном я уже не ошибся!
— В чем же?
— В том, что вы милая женщина.
— А-а-а, — вяло засмеялась фру Андерсон.
— Я не ошибся, — продолжал инструктор, — и в другом.
Он неожиданно сел перед ней на стол, свесив ноги в ярко начищенных сапогах, взял ее за подбородок.
— Это еще что! — возмутилась она.
Но он не выпустил ее подбородка из своих жестких пальцев и, помолчав, строго заметил:
— Я люблю, чтобы женщина, когда я с ней разговариваю, смотрела мне прямо в глаза!
Она посмотрела ему в глаза и подавленно сказала:
— Хорошо, я соединю вас с Петсамо… Дайте, пожалуйста, еще одну сигарету…
Заработал аппарат.
— Швеция на проводе, — сказала она.
— Отлично…
— Корпиломболо… Корпиломболо, — раздалось в наушниках. — Корпиломболо слушает…
Женщина назвала пароль и потребовала:
— Соедините с Петсамо… Соедините с Петсамо…
— Встаньте, — сказал фон Герделер и, заняв ее место, надел наушники. — Алло!.. Петсамо?.. У аппарата чрезвычайный эмиссар в Лапландии оберст Герделер… Кто отвечает?.. Принимайте…
Он стал докладывать о положении в Лапландии, и одна его рука как бы невзначай легла на спину женщины.
Телеграфистка дернулась в сторону, тогда оберст просто обнял ее — цепко и властно, не переставая повторять в трубку:
— Слушаюсь… будет исполнено… я обещаю…
Когда разговор был закончен, фон Герделер не ушел. Как-то странно посмотрев в темный угол, словно там скрывался кто-то невидимый, он уверенно произнес:
— Запомните мои слова: скоро я буду генералом!
— Меня это не касается… Пустите меня! С Петсамо вы переговорили, что вам еще надо?
Оберст вскинул голову, его упрямый квадратный подбородок слегка округлился в непонятной усмешке, но глаза из-под каски смотрели по-прежнему жестко и ясно.
— Я, — не сразу отозвался он, — тем и отличаюсь от других офицеров, что всегда знаю, чего мне надобно сейчас, завтра и чего захочу через три года!..
Он ушел от телеграфистки только на рассвете. Фру Андерсон, кутаясь в шубку, вышла на крыльцо. Глаза ее были припухшие, лицо помято.
— Хорст, — жалобно спросила она, — ты еще придешь ко мне?
Фон Герделер ничего не ответил. Ему подвели коня. Он легко забросил в седло свое сильное мускулистое тело. Вдали синел лес, вода в реке казалась зеленой.
— Мне тебя не ждать, Хорст?
Инструктор затянул ремешок каски потуже, сказал:
— Я еще не раз буду звонить в Петсамо…
Воздух рассекла плеть. Лошадь, вскинувшись, перемахнула через изгородь, и всадники помчались по скользкой дороге.
На курсах лейтенантов морской пехоты командование ценило Мордвинова, но в «кубрике» его почему-то недолюбливали. Курсантам не нравился этот угрюмый, замкнутый в себе ефрейтор: не пошутит, не улыбнется, спросишь его что-нибудь — только буркнет в ответ. Его побаивались немного, и даже старшины рот относились к Мордвинову с особым уважением. Объяснить — почему так, старшины не могли, но, если их спрашивали об этом, они глубокомысленно намекали:
— Мы-то уж знаем, что он такой… Ну, как бы это сказать?.. В общем, не такой, как все!..
Это еще больше настораживало курсантов к «не такому, как все» человеку, и однажды подсел к Мордвинову один весельчак, сказал при всех:
— Ты чего травишь, что на «Аскольде» служил?
— Я разве вру?
— Конечно.
— Отшвартуйся, — сказал Мордвинов.
— Ишь ты, вычитал словечко, — съязвил курсант, — а сам, наверное, и море-то с берега только видел!
— Я тебе сказал: отползи.
— Да отползу, только не трави больше, что на флоте служил. Разве с кораблей ребята такие, как ты, бывают?..
Мордвинов оправдываться не стал, но задумался: почему все так? В экипаже «Аскольда» его не то чтобы любили особенно, просто относились к нему не хуже, чем к Платову или Русланову. Считали, что он скуповат немного, может нагрубить, но разве же он сделал что-либо плохое кому-нибудь? И не только на «Аскольде» — здесь тоже. «Правда, они боятся моих ночных дежурств, когда я требую от всех образцового порядка в помещении, но ведь на то и дисциплина! Прежде чем приказывать, научись подчиняться — в этом залог воинской службы. Ну и, спрашивается, какого черта этот парень придирается ко мне?..
Хотя — нет: он, пожалуй, прав, и вот почему: я стал уже не такой, каким был раньше, во мне что-то изменилось. В лучшую или в худшую сторону — я еще не могу понять. Во всяком случае, изменилось, и очень сильно. Люблю ли я вообще людей? Да, я люблю их, и даже этого парня люблю — он всегда веселый, хорошо шутит, легко жить, наверное, таким людям. А вот мне… Как странно все: Рябинин взял меня из детдома, поставил на работу, я жил не то чтобы прекрасно, но и не плохо, так же, как все; мне иногда было очень тяжело, холодно, я уставал, от меня пахло рыбьим жиром, и это была счастливая пора. А вот теперь… Сколько раз давал себе слово — не думать о ней, забыть лицо, голос, походку, вычеркнуть ее из жизни, будто и не было ничего. Да и в самом деле, если и было — так у кого угодно, только не у меня. Легко сказать — забудь, а вот ты попробуй — забудь. Отсюда, наверное, и все остальное…»
— Эй! — позвал он курсанта, который только что отошел от него. — Поди-ка сюда.
— Ну, чего тебе?
— Сядь. Ты где служил?
— Уж нет того корабля, на котором я служил.
— Погиб?
— На мине. Ночью.
— Значит, тонул ты?
— Сам понимаешь…
— Вот и я, — сказал Мордвинов, — тонул. Плохое, брат, это дело, скажу я тебе, тонуть-то!
— Да уж, конечно, не банку варенья слопать.
Как-то совсем неожиданно для самого себя Мордвинов рассказал историю гибели «Аскольда», что было на Новой Земле, как построил плот и как подобрал его английский крейсер, — о Вареньке он умолчал, но и этого было достаточно: собравшиеся одобрили рассказ, однако продолжали относиться к Мордвинову по-прежнему.
Через несколько дней вся школа лейтенантов вышла на тактические маневры в гористые тундры, расположенные поблизости от фронта. Под командование каждого курсанта поступало пять-шесть молодых солдат, с которыми он должен был выполнить боевую задачу, приближенную к боевой обстановке. Маневры сводились к цели «обстрелять» новичков и как бы устроить будущему офицеру экзамен: способен ли он вести за собой людей, каковы его тактические познания, сможет ли он преодолеть трудности своего первого боевого пути?..
Мордвинов все время, пока ехал на грузовике к линии фронта, испытывал какое-то волнение, которое казалось ему даже приятным. Это волнение усилилось, когда его вызвали в штабную палатку, разбитую на берегу покрытого первым ледком озера. Откинув хлопающую на ветру промерзшую парусину, он вошел внутрь и доложил:
— Курсант Мордвинов явился для получения задания!
В палатке находились двое: начальник школы, высокий плечистый майор с тростью в руках, и посредник — лейтенант Ярцев, специально назначенный командованием следить за ходом учебных маневров. Майор проверил у Мордвинова часы-компас, автомат и диски к нему, посмотрел, как подбита железом обувь, велел подтянуть ранец.
— Товарищ посредник, — сказал он потом, — дайте этому курсанту задание посложнее. Ведь он у нас первый отличник в школе!
— Ах, отличник! — улыбнувшись, ответил Ярцев. — Ну что ж, у меня есть один маршрут, по которому я сам прошел однажды в сорок первом году…
Он перебрал несколько запечатанных пакетов, взял из них один, лежавший в стороне от других, и протянул его Мордвинову:
— На рассвете вы должны быть уже здесь. В столкновение с противником не вступать, но стараться больше собрать сведений о нем. Можете идти!
Мордвинов отыскал своих бойцов. Это были молодые безусые юноши последнего призыва. Некоторые из них попали на фронт прямо со школьной скамьи. Недавно полученные шинели пузырились на их спинах, они притопывали по снегу громадными сапогами, согревая ноги. Мордвинов внимательно осмотрел их всех, приказал:
— А ну, разувайся! — и все пятеро немного удивленно, хотя и покорно, стянули сапоги. — Конечно, так и есть, — грубовато сказал Мордвинов, — чему вас дома учили? Вон только у одного портянки верно намотаны.
Он тут же разулся сам, показал, как намотать портянки.
— Чтобы лучше носка была, — объяснил он, — ни одной толстой складки, а то вы на первой же версте пищать начнете.
Мордвинов поучал неопытных бойцов, а сам видел, как одна группа за другой быстро снимаются с места, уходя во тьму полярной ночи, тают на снегу длинные тени от их балахонов. «Торопятся, — неодобрительно подумал он, — боятся, что времени не хватит; ну пусть торопятся». И он с деловитым спокойствием проверил еще снаряжение и продовольствие своих подчиненных, заставил убрать на оружии лишнюю смазку и только тогда хлопнул рукавицами:
— Пошли, ребята!..
Ребята сразу наддали ходу, стремясь не отстать от ушедших партий, но он придержал их:
— Не спеши, нам еще далеко идти…
При свете карманного фонарика он вскрыл пакет и вначале даже не поверил своим глазам. На маленькой, величиной с ладонь, но подробной карте чернела жирная черта линии фронта, а пунктир маршурута, по которому он должен был пройти сам и провести людей, вилял среди обозначенных ущелий, дотов врага и пулеметных гнезд. Когда посредник предупреждал его, чтобы уклоняться от столкновений с противником, Мордвинов думал, что имеется в виду противник условный, но оказывается…
— Подойдите сюда, — распорядился он. — Вот здесь, видите, тянется глубокий каньон, через который мы должны перейти линию фронта. Проходы в каньон простреливаются вот с этих точек, что обозначены на карте. Нам надо как следует застегнуть маскхалаты, и мы проползем по снегу, как невидимки. Далее…
Он говорил и чувствовал, что того Мордвинова, какой был раньше, уже нет; есть Мордвинов другой — офицер, ответственный за судьбу этих пятерых юношей…
Начальник школы поднес к глазам часы: стрелки показывали половину одиннадцатого — наступал хмурый полярный день, за откинутым пологом палатки кружился снег.
— Все-таки, — вздохнул майор, — я напрасно посоветовал вам дать Мордвинову самый сложный маршрут.
Ярцев, ничего не ответив, часто затягивался папиросой. Лицо его посерело, щеки ввалились. С верха палатки ему на голову осыпалась сухая изморозь, но он словно не замечал этого.
— Что за маршрут вы ему дали? — осторожно спросил начальник школы. — Куда он ведет?
— В самое логово зверя, — ответил лейтенант. — Но там есть такие лазейки, что, если этот курсант не сбился с верного пути, указанного в карте, он должен выбраться!
— Однако же… — и майор не договорил, постукивая себя по колену тростью: получался сухой деревянный звук — вместо ноги был протез.
Ярцев отшвырнул папиросу, надел ватник.
— Если идти, — сказал он, — так идти сейчас, пока окончательно не прояснело. Я пройду по их следу… хотя бы до каньона.
Он вышел, прикрепил к ногам широкие лыжи и легко оттолкнулся палками. За сопкой, которую он преодолел через гребень, начинался пологий спуск, тянувшийся на много километров. Ярцев минут десять катился, почти совсем не работая палками. Снег лежал еще неглубокий, и на пути часто вырастали черные каменные зубцы. Быстро лавируя среди препятствий, лейтенант чувствовал, что спуск, конец которого скрывался за снежной пеленой, становится все круче и круче. Раз! — крутой поворот полуплугом, здесь тропинка, резкий подъем, и… «Вот сейчас начнут стрелять», — привычно сообразил Ярцев.
«Та-та-та-та-та… та-та… та!»
Так и есть: это пулеметное гнездо немцы не убирают с весны прошлого года. Не останавливаясь, лейтенант миновал обстреливаемый участок, налег на палки, вкладывая в каждый шаг все свои силы. Скоро впереди выросли скалы, и, сняв лыжи, он короткими перебежками добрался до горловины каньона. Потом залег, набросав себе на спину побольше снега, долго оглядывался. Пулеметы молчали, а на одном выступе скалы была протянута длинная проволока, и на ней раздувались ветром пять маскхалатов. И это молчание пулеметов, и этот дымок из трубы вражеской землянки, и эти вывешенные словно напоказ балахоны, — все это показалось лейтенанту зловещим признаком.
«Если халаты их, — подумал он, — то где же шестой?»
Сверху хлестанули огнем, снег перед ним прошила длинная очередь. Заметили. И он стал отползать назад, потом тем же путем вернулся обратно. Когда вошел в палатку, майор как раз заканчивал разговор по телефону с базой.
— Приказывают, — сказал он, — оставить до завтра на этом месте пост, а курсантам возвращаться.
— Хорошо, — ответил Ярцев, но про пять маскхалатов рассказывать не стал, только все время думал: «Их это были халаты или нет?.. Если — их, то где же шестой?..»
Два дня еще ждали, потом койку Мордвинова, стоявшую около печки, занял один курсант. На третий день был зачитан по школе приказ, в котором Мордвинова объявили пропавшим без вести, и на этом основании его имя вычеркивалось из списка личного состава. Курсанты часто вспоминали своего погибшего товарища, и память эта была чистой и доброй, все почему-то жалели его, ругали курсанта, который занял койку около печки.
— Ишь ты, обрадовался! — говорили ему.
От прежней неприязни к угрюмому, молчаливому ефрейтору с «Аскольда» не осталось и следа, теперь он казался всем хорошим парнем…
На шестой день, во время лекции по ведению боя на прибрежной полосе, дверь класса тихонько отворилась, и вошел Мордвинов, в мятой гимнастерке и сильно стоптанных сапогах; лицо его, грубое и обветренное, было почти коричневым.
— Разрешите присутствовать на занятиях? — спросил он преподавателя и, сев на свое место, в первую очередь спросил соседа: — Много без меня прошли? Потом дашь конспекты переписать… А какой черт мою койку занял?..
Во время перерыва его почти на руках вынесли в коридор, заставили рассказывать. Мордвинов в этом смысле остался прежним — слова не выбьешь, и речь его была как стрельба из автомата: выпустит очередь и опять молчит до следующей. Ну и рассказал он таким путем примерно следующее: вернулся еще вчера, но целый день продержали в разведотделе фронта, где давал собранные сведения; побывал на хребте Муста-Тунтури, посмотрел, как устраиваются зимовать гренадеры; ничего устраиваются, с комфортом — водопровод, утепленные блиндажи, электричество; все пять человек, ходившие с ним, вернулись невредимыми, их представляют к награде медалями «За отвагу»…
— Ну, а тебя?
— А меня — не знаю, не интересовался.
Его представили к ордену Красной Звезды, и в этот же день он получил сложенное треугольником письмо от пятерых новых друзей, которых приобрел за линией фронта, в снегу, деля с ними поровну последний черствый сухарь. Заканчивалось это письмо так:
«…а еще, дорогой товарищ Мордвинов, сообщаем вам, что благодарны остаемся за науку и хотели бы служить под вашим смелым командованием».
Мордвинов прочел письмо и впервые за все эти страшные дни подумал о Вареньке, далекой и недосягаемой; но на этот раз подумал как-то легко, без боли.
После перемирия с Финляндией наступление в Заполярье сразу приблизилось, и перед школой была поставлена задача: офицеров морской пехоты, которые необходимы для будущих десантов, выпустить досрочно. В связи с этим командование решило присваивать курсантам при выпуске звание не лейтенантов, как предполагалось вначале, а лишь младших лейтенантов. Учебные программы, однако, не сокращались, и теперь приходилось заниматься по шестнадцать часов в сутки: десять — в классах, а шесть — под открытым небом, в пургу и холод, с обледенелым оружием в руках. По ночам, когда усталые за день люди спали мертвым сном, их вскидывали с коек боевые тревоги, и в сплошном полярном мраке они грузились на катера, бросались в стылую воду, шли на приступ воображаемых укреплений врага.
Мордвинов, учившийся с самого начала на одни пятерки, сейчас занимался особенно много. Несколько дней, проведенных на Муста-Тунтури, показали ему, что офицер должен очень многое знать, чтобы быть настоящим офицером. Военному начальнику ошибаться преступно, ибо каждая такая ошибка будет стоить напрасной крови людей, вверенных ему страною. Якова ставили в пример другим, он получал благодарности за свои успехи в ученье, и однажды начальник школы вызвал его к себе.
— Мы сейчас будем готовить младших командиров, — сказал он. — Предлагаем вам остаться в школе — для занятий с ними…
Мордвинов отказался. Майор посмотрел ему в глаза и понял, что этому ефрейтору — иная судьба, иной путь.
— Хорошо, идите, — разрешил он.
Скоро состоялся выпуск, и Мордвинову — единственному из всей школы — было присвоено звание лейтенанта.
Дряхлая полуслепая лапландка, доживающая свой век на чародействе и гадании, сунула ему в руку кусок вынутой из печи каккоры.
— Иди, — прошамкала она черным ввалившимся ртом. — Иди, только сторонись заходить в Туокалу, Ильвесярви и Юколу, — там одни проклятые саксолайнены!
— Как же идти, если везде немцы? — спросил капрал.
— А ты — по болотам, ты — по лесам, да сохранят тебя добрые духи…
— Киитос, муммо! — И, сунув за пазуху приятно обжигающую живот каккару, Теппо Ориккайнен пошел на юг — все дальше и дальше.
Подули теплые ветры — снег растаял. Держа лыжи под мышкой, он обходил деревни задворками. Гитлеровцы могли убить его как финна, шюцкоровцы — как изменника. Страшно, когда в родной стране не найти себе места!..
Отряхивая с ветвей комья рыхлого снега, мирно и покойно шумели леса. Он шел на юг, и с каждым часом выпрямлялись корявые березы, стройнее становились сосны, глубже предательские болота. Идти по мшистым кочкам и гатям было трудно, капрал по пояс вымок в жидкой грязи.
Вечером Теппо Ориккайнен встал коленями на камень и долго молился, прикладывая к груди большие, перевитые узлами вен руки. Листья осины трепетно дрожали над ним; старая ворона, склонив набок голову, внимательно следила за человеком.
Капрал перестал молиться, и по его щеке медленно поползла большая слеза. Он вспомнил, как легко ему было тогда, в молодости, когда он сидел в пивной, играл на самодельной гармошке, а Лийса пела высоким чистым голосом; она пела о том, что на горе стоит дом, а под горой река, и по реке плывет лодка… Разве думал он тогда, что ему придется прятаться по болотам, а его Лийса станет подстилкой немецкого ефрейтора? Проклятая жизнь!..
Он поднялся с колен и увидел, что далеко-далеко, среди сосен редкого леса, мерцает теплая точка костра. Капрал снял штаны, выжал их сильными руками, потом надел снова и пошел к людям. Огонь то пропадал из виду, то снова вспыхивал в отдалении, становясь все ближе и теплее.
«Только бы не немцы! — думал он. — Сначала посмотрю…»
Неслышными шагами подкрался к костру. Две молодые женщины сидели возле огня. На воткнутых в землю палках сушились авиационные комбинезоны и большие меховые сапоги. Лица женщин были усталы и черны от копоти. Одна из них поворачивала над огнем сучок с нанизанными на него грибами, другая смотрела на пламя.
«Русские… Самолет их, наверное, подбили, и вот…»
Под ногой хрустнул сучок, два пистолета сразу уставились в темноту:
— Кто здесь?..
Теппо Ориккайнен вяло опустился на кочку, сказал на корявом русском языке:
— Не надо стрелять, нэйти… Вы русские, а я финн, между нами война кончилась, нэйти!..
— Выбрасывай оружие!
— У меня нет оружия, я бежал из тюрьмы…
— Тогда подойди сюда.
Капрал вышел из темноты, жадно посмотрел на костер.
— Я сяду, нэйти, если позволите?
— Садись…
Он почти обхватил руками веселое, брызжущее искрами пламя.
Его лицо просветлело, когда он сказал:
— Вы добрые люди, нэйти!..
Одна из женщин, которая жарила грибы, спросила:
— До границы еще далеко?
— Если идти прямо — нет, но кругом немцы…
— Это мы знаем, летели — так видели, а сколько нам еще идти?..
Он увидел, что нога одной женщины забинтована, и промолчал, чтобы не пугать их дальностью расстояния.
— Вы откуда идете? — спросил.
Ему не ответили. Женщина, у которой была перевязана нога, спросила:
— Саня, ну скоро ли?..
— Сейчас, Шура, сейчас!.. Вот эти, кажется, уже готовы, потерпи еще немножко.
На сучке, истекая соком, морщились от жара лесные и тундровые грибы, от них вкусно пахло.
— Нэйти, — сурово сказал капрал, — снимите вот этот гриб… и этот тоже снимите: они ядовитые.
— А мы их ели!
— Снимите, — повторил капрал и нащупал под мундиром давно остывшую каккару. — У меня, — сказал он, подумав, — есть хлеб, и мы сейчас, нэйти, съедим его весь!..
На шестой день своего пути Теппо наткнулся на заявочный столб акционерного общества. По реке, подпрыгивая на порогах, быстро неслись сосновые бревна. Капрал поймал одно из них, притянул к себе комель. Так и есть: на толстой коре вырублена марка: «X». Значит, он вышел прямо к вырубкам «Вяррио».
Скоро послышался стук топоров и визг пил. Теппо Ориккайнен пошел быстрее. Голод и болотная сырость вечернего леса торопили его. Треск рушащихся на землю деревьев напомнил ему былое, когда он валил лес на хозяйских вырубках.
А вот и сама делянка, где он ел гороховый суп и спал на тесных, загаженных клопами нарах, дыша тяжелым батрацким потом.
На крыльцо вышла пожилая женщина, топая по ступеням подбитым деревом кеньгами, всмотрелась:
— Никак это ты, Теппо?
— Я, тетка Илмари. Узнала все-таки?
— Узнала, хоть и состарился ты очень… Откуда?
Капрал невесело отмахнулся от кухарки, вошел в дом.
— Ну, — спросил, — остался еще лес в моей Суоми?
— Рубят-рубят, а все не вырубят.
— Да-а, тетка Илмари, да… Зато вот людей стало меньше. Пуля — не топор. Срубит — и щепок не останется. Да, тетка, да-а…
— Позвать кого? — спросила кухарка.
— А разве кто остался из прежних друзей.
— Пришли недавно… Вот Анти Роутваара без руки, Вяйне Коскела, Пекка Ярвилайнен, Матти Сеплянен…
— А ну-ка, позови их!
Пришли лесорубы, сложили в угол свои тяжелые топоры, сели вдоль стены на лавку.
— Хувяя пяйвяя, Теппо. Где же твои капральские погоны?
— Я оставил их в тюремном каземате Петсамо.
— Та-а-ак… Пришел получить вместо них топор?
— Я, — ответил Ориккайнен, — если возьму топор, так буду рубить кого угодно, только не деревья!
— Война закончилась, Теппо.
— Она еще только начинается, дурни…
— Кх… кха! — откашлялись лесорубы.
Тетка Илмари, печально вздохнув, разлила по мискам похлебку, разрубила на ровные части «фанеру», оставшуюся от прошлых времен.
— Садись и ты, Теппо!..
Ориккайнен сел. Голова пошла кругом от одного только запаха вареной пищи.
— Ух, ты! — сказал он. — Такая же, как в каземате!
Жаром дышала раскаленная докрасна железная бочка, заменявшая печь. Лесорубы разделись до пояса, так что открылись шрамы и раны двух войн, и стали жадно есть.
— Такая же, как в каземате, — согласился один лесоруб, — только в каземате за нее деньги не высчитывали.
— Зато потом, — улыбнулся капрал, — чуть не высчитали за все сразу!
Кухарка снова вздохнула:
— Русские говорят: бережного бог бережет.
— Помолчи, тетка…
Когда миски были вычерпаны до дна, все пятеро легли на верхние нары, закурили горький табак с примесью листьев.
— Ну, рассказывай, Теппо!..
Кое-как, подбадриваемый кивками, кряхтеньем и поддакиванием, рассказал о себе. Помолчали. Захрустел лист газеты.
— Читал?
— Что?
— О беженцах из Петсамо. Как их там немцы…
Теппо сердито засопел носом:
— Я это сам видел!
— Та-а-ак… А про договор знаешь?
— Слышал, но плохо знаю.
Однорукий Анти Роутваара заговорил первым:
— Дешево мы вышли из войны, дешево. Наша Суоми еще в тридцать девятом начала то, что Гитлер хотел. А вот ведь… русские мстить не стали. Даже военнопленных возвращают. Говорят, что наши правители не справились со своим обязательством…
— Каким это обязательством? — спросил Ориккайнен.
— А ты разве не знаешь, что Маннергейм еще до переговоров обещал к пятнадцатому сентября всех немцев, что остались у нас, интернировать. Прошел этот срок.
Бывший капрал усмехнулся:
— Немцы и не уйдут. Вон я шел по Лапландии — стон стоит: всех гонят окопы рыть. Хотят линию обороны тянуть от Петсамо до Рованиеми. На нашей же земле собираются воевать с русскими. И пока сам народ не поднимется, гитлеровцы останутся у нас!..
— У нас, Теппо, свои гитлеровцы есть, — сказал Матти Сеппянен. — Вот, послушай… Здесь финская секция «Международного рабочего ордена» приветствует заключение мира. И в заявлении своем пишет… Ты слушай, она пишет, что условия мира «…очень снисходительны, если принять во внимание длительную службу финнов на стороне гитлеровцев. Финны могут вновь завоевать уважение и доверие демократического мира только в том случае, если предадут в руки правосудия своих собственных финских гитлеровцев…». Понятно, Теппо?..
— Ну и что? Предали правосудию?
— А вот прочти…
Теппо развернул серый, истертый в карманах газетный лист. Глаза, непривычные к чтению, медленно ползли по строчкам.
— Финское правительство обязано распустить такие фашистские и военные партии, как «ИКЛ» — так!.. — «Шюцкор», «Союз братьев по оружию», «Академическое карельское общество», «Асевели». Ага, и до наших эсэсовцев добрались!.. И женскую фашистскую партию «Лотта Свярд». Значит, потрясут наших хозяев…
— Потрясут или нет, а пока они нас трясти начали.
— А что?
— Приезжал Суттинен…
— Барон?
— Да. Снизил расценки, за похлебку стали высчитывать вдвое больше, а ты посмотри, в чем мы работаем!
Лесоруб поднял ноги в рваных, перевязанных бечевкой пьексах, из-за голенищ которых торчали пучки сена.
— Одно слово — батрак!..
Перед сном каждый лесоруб получил по стакану молока и поставил его на подоконник.
— Мы и тебе, Теппо, выделили долю, завтра выпьешь простоквашу.
Бывший капрал вышел из барака. Закурив, облокотился на перила крыльца и задумался…
В вышине, пробиваясь через ветки елей, тихо горели ночные звезды. Горько пахло смолой и свежесрубленной щепкой. Теппо Ориккайнен смотрел на звезды, дышал запахами осеннего леса и думал о тех, кто сейчас спит в бараке, в соседней деревне, кто еще ворочается на казарменных нарах, кто вот так же смотрит на звезды через решетки казематов, — он думал о всей своей Суоми, настрадавшейся, милой, доброй Суоми, которая пахнет сосновыми соками, озерной водой и потом лесорубов, каменщиков, рыбаков.
В этот момент он понял: война закончилась, но она закончилась только для русских, а финнам не принесла долгожданного покоя. Снова в глухих деревушках становятся под знамена шюцкоровские батальоны; гитлеровцы не уходят из Лапландии, терзая нищую землю железом своих орудий…
Теппо Ориккайнен потянулся до хруста в костях и твердо решил: «Пусть они пьют свою батрацкую простоквашу, а я не стану. Довольно, сатана перкеле!.. Пора подумать о нашей Суоми, если об этом не хотят думать в Хельсинки…»
Он вернулся в землянку, выбрал из груды топоров самый тяжелый и долго точил его. А наточив, сунул его за пояс, призывно крикнул:
— Эй, кто со мной? Вставайте!..
Через несколько дней по северным провинциям Финляндии пронеслась тревожная новость, которую передавали по деревням, становищам и делянкам.
Люди зашептались:
— Ляски каппина… ляски каппина…
Старожилы припоминали 1921 год, когда эти два слова родились, так же как и сейчас, на вырубках «Вяррио», и лесорубы, пробудившиеся в лесных трущобах, пошли громить лесных баронов и кулаков, чтобы покончить с террором лахтарей в Советской Карелии…
— Лесорубы пробудились!.. Лесорубы восстали!..
Эта весть шла по узким звериным тропинкам, проползала через болотные гати, влетала в деревни, как сорвавшийся с цепи медведь, и одни прятались по домам, другие выходили навстречу этой вести.
Одни говорили:
— Эти выгонят немцев, эти освободят Лапландию…
Из-за плотно закрытых ставней доносилось другое:
— Сюда бы наших парней да пулеметы…
А лесорубы меняли топоры на шмайсеры и шли от одного селения к другому, под корень срезая буйно разросшиеся кусты немецких гарнизонов. И кружились по дорогам слухи: ведет лесорубов бывший капрал, убежавший из тюремного каземата Петсамо, ведет он их за собой и говорит всем, кто ему встретится:
— Пора, — говорит он, — пора, люди!.. Пусть каждый финн подумает о земле, на которой живет, надо сдержать обещание, данное русским: ни одного немца в нашей прекрасной Суоми!..
Тяжело шагал по земле рыжий финн Теппо Ориккайнен, много полегло немчуры от его крепкой батрацкой руки.
Та «собачья» — иной и не следовало ожидать — аттестация, с какой фон Герделер выбросил Штумпфа из Лапландии, сильно повредила обер-лейтенанту, которого в штабах и без того считали офицером тупым и недалеким. Прожив четыре дня в гостеприимном Парккина-отеле и пропив от огорчения все свои деньги, Штумпф получил на пятый день в свое командование не роту и даже не взвод, на что он надеялся, а целый батальон!..
Когда он приехал в Пароваара принимать дела, сменяемый командир встретил его радостным, но сразу насторожившим обер-лейтенанта возгласом:
— Слава Богу, наконец-то!.. Если бы вы сегодня не пришли, я пустил бы себе в рот пулю!..
Руки его тряслись, словно после длительного запоя; он глотал микстуру и нервно покрикивал:
— Без оружия не ходите!.. Набивайте патронами все карманы!.. На фельдфебелей не надейтесь!.. И — стреляйте!.. Как можно больше!.. Я в этом «диком» батальоне полтора месяца!.. Застрелил одиннадцать сволочей, но, кажется, мало!..
Выяснилось, что батальон состоит из ста восьмидесяти трех отпетых штрафников, уже не раз приговоренных к расстрелу, но спасаемых только необходимостью в нужную минуту бросить их в самое пекло, — там перегорят все!..
«Я, кажется, влип», — опечалился Штумпф, направляясь знакомиться со своими подчиненными.
— Ты чего здесь стоишь? — спросил он фельдфебеля, застывшего у дверей барака с автоматом в руках.
— Охраняю, герр обер-лейтенант.
— Кого?
— Наказанных военным судом.
— Всех ста восьмидесяти трех?
— Так точно, герр обер-лейтенант.
— А если не охранять?
— Разбегутся, — объяснил фельдфебель. — Правда, убежать здесь некуда — тундра, но патрулям будет работы на всю неделю!
— Открой дверь!..
Штумпф вошел в барак, с минуту стоял на пороге, приучая глаза к мраку, а нос — к зловонию. Он уже почти приучил свои основные органы чувств к новой обстановке, как вдруг чей-то громадный сапог, окованный железом, трахнул его по голове.
— Здорово, парень! — крикнули при этом откуда-то сверху. — Что скажешь?
Штумпф подобрал сапог и сказал:
— Так, один есть… Меня не проведешь! Сейчас я узнаю, чей это сапог, и одним человеком в нашем обществе станет меньше… Становись!
Дружным хохотом ответили ему с вонючих нар, которые заскрипели и зашатались, грозя рухнуть.
— Я что сказал?.. Становись в шеренгу по одному! — скомандовал обер-лейтенант.
В ответ кто-то громко испортил воздух и крикнул:
— Хайль Гитлер!
— Ха-а-аль! — заорали все сто восемьдесят три.
Штумпф такого святотатства снести не мог и, выхватив парабеллум, стал высаживать патрон за патроном куда попало: в потолок, в стенку, в окно, а потом заявил:
— Сейчас начну бить на выбор… Каждого, кто больше понравится!.. А ну, вот ты…
Трах! — и, черт возьми, промазал!
Кое-как, нехотя, построились. Но каково же было удивление Штумпфа, когда он увидел, что у всех ста восьмидесяти трех не было сапога на левой ноге, и он держал сапог тоже с левой ноги.
— Ну, — выдохнул обер-лейтенант, — вы, я вижу, народ опытный. А я таких как раз уважаю. Так что, парни, ссориться с вами я не хочу. Нам еще воевать вместе придется. Чей это сапог?.. Держите!..
Вышел из барака, хотел посмотреть время, но часов на руке уже не было. Что есть силы заталкивая в парабеллум свежую обойму, рванулся обратно. Но вдохнул прокисший воздух, поглядел в дымную тьму и понял, что часы — хорошие, швейцарские, на семнадцати камнях — потеряны безвозвратно.
Наступило страшное время. Батальон был действительно дикий. Внутри него, помимо военных законов, царили еще какие-то свои особые законы. Штумпф решил не убивать никого. Он поступал иначе. Вызывал к себе, закрывал дверь. И потом долго бил чем придется. В суд он тоже никого не отдавал. Судил сам. Рукояткой пистолета. По голове, раз, раз! Потом долго мыл руки.
Ему мстили. Просыпаясь по утрам, он выливал из своих сапог солдатскую мочу. Вытряхивал из фуражки всякое дерьмо. Раскидывал во сне руки, и тело вдруг било электрическим током. Оказывается, какая-то сволочь подключила провода к его кровати. А однажды и того чище. Проснулся от холода. Выглянул из-под одеяла. Что такое?.. Звезды светят, с черного неба снег сыплется. А сам герр обер-лейтенант лежит посреди двора. Знал: всегда крепко спит, но не думал, что уж настолько, что не мог заметить, как его вместе с койкой на улицу выносят.
Каким раем казалась ему теперь служба в качестве военного советника при финской армии! Правда, там тоже было нелегко, и лейтенант Суттинен, конечно, подлец и негодяй, но… Ах, боже мой, разве можно сравнить то золотое время с этой проклятой службой! Штумпф вызывал к себе фельдфебелей (их было четыре), долго уговаривал усилить в батальоне режим. Он говорил, а сам заранее знал, что все останется по-старому. И еще он знал, что фельдфебели боятся даже входить в барак. Нет, правда, не все. Был один, который не боялся. Это фельдфебель Адольф Цигнер. Белокурый гулливер с длинными руками, всегда чему-то улыбающийся. Он никого никогда не ударил. Но его боялись. Штумпф — тоже. Сам не знал почему. Цигнер лениво прохаживался около нар, небрежно говорил: «Так жить нельзя, парни. Вы бы хоть пол подмели». И когда он так говорил, все начинали суетиться. Но, странно, никого не ударил. Один только раз. Кто-то назвал его гестаповцем. Цигнер, как всегда небрежно, подошел. Взял свою жертву за плечи. Оторвал от пола. И забросил, как котенка, в дальний угол. Упавший пять минут лежал, словно умер. А фельдфебель, по-прежнему улыбаясь чему-то, вышел…
Штумпф просмотрел его документы. Удивился. Цигнер действительно работал в гестапо. Был не кем-нибудь, а крайсфюрером, кавалером ордена «Крови и земли». И все потерял в одну ночь. После допроса немецкой коммунистки сказал при начальстве: «Как ни страшно, а все-таки они победят!»
И поэтому оказался здесь. И вот никого не бьет. И вот улыбается. И ударил только один раз. Когда назвали его гестаповцем…
Наконец пришел такой день, что Штумпф решил плюнуть на все. На что — на все? А на все, вместе взятое. И когда решил так — стало лучше. «Дикий» батальон сразу почувствовал это. Почувствовал и тут же отблагодарил — вернул часы. Штумпф нашел их у себя в столе и повеселел.
— Так, — сказал, — что-то будет дальше?..
Дальше было вот что. Фельдфебель Войцеховский, которого ненавидели все, вошел однажды в барак. Вошел — ну и что же тут такого? Но он вошел и… не вышел, только дым из трубы барака вонял чем-то жареным…
Штумпф решил: «Промолчу». И это пошло на пользу. Его вроде начинали слушаться. Потом стали исполнять приказы. Он осмелел. Сначала повыбросил из карманов обоймы. Скоро и пистолет. Так и входил в барак. Никто не тронет. Стали даже вставать при его появлении. Подтягиваться.
Однажды штрафники пригнали автоцистерну. Где они ее украли — непонятно. Но цистерна стояла в гараже, и в ней плескалось около трех тысяч литров шнапса. Штумпф понял: когда-когда, а сейчас особенно надо молчать. Кто-то ночью разбудил его, пригласил в барак. Там уже шла тихая пьянка. Налили ему. «А-а, все равно!» — подумал Штумпф и выпил.
Очень удивился, увидев здесь же Адольфа Цигнера. Фельдфебель сидел, курил, улыбался. Его усиленно спаивали. Но он не пьянел. У него был очень маленький рот. И розовый, как у младенца. Но маленький настолько, что, говорили, он ест чайной ложечкой. И вот этим нежным крохотным ротиком бывший гестаповец высказывал страшные вещи. Он говорил:
— Герр обер-лейтенант, разве вам не кажется, что все идет к концу, которого все мы ждем? Мы боимся его, ибо это все-таки конец. Но мы будем рады ему, когда он наступит. Режим, созданный нами, однажды рухнет, как рухнут когда-нибудь все эти вонючие нары. Видите, как сильно скрипят они и шатаются?.. И если в этом случае мы пожалеем только двух-трех задавленных парней, то кто же вытащит нас с вами из-под обломков третьего рейха? Никто, поверьте мне! Я почти не воевал, но видел крови гораздо больше, чем могло бы вместиться ее в десять таких цистерн, как эта, которую мы распиваем сейчас. И я знаю, герр обер-лейтенант, что этот режим…
— Мы пропали, фельдфебель! — перебил его Штумпф, выглянув в окно.
— Да, — продолжал Цигнер, — мы пропали, потому что совершаем…
— Да о чем вы! — крикнул Штумпф. — Мы пропали. Эсэсовцы!..
Цигнер подскочил к окну, сдавленно прошептал:
— Эй, парни, валяйте «Вахту на Рейне»… Громче!..
И пока Штумпф на подгибающихся от страха ногах выползал на двор, за спиной у него убирались следы попойки, и грозно гремела вдогонку патриотическая песня:
На Рейн, на Рейн, на Рейн родной,
Мы встанем крепкою стеной.
Отчизна, сохрани покой.
Не влипну я —
Я парень не такой!..
«Ох, не влипнуть бы», — тоскливо думал Штумпф…
На двор через распахнутые ворота уже въезжали грузные черные машины с наглухо закрытыми кузовами. Одни офицер спрыгнул с подножки, требовательно выкрикнул:
— Командир батальона?
— Да, герр…
— Сейчас ваш батальон отправляется к озеру Чапр, — сказал офицер, и Штумпф почувствовал, как отлегло у него от сердца. — Сколько человек у вас?
— Сто восемьдесят три.
— На семь машин, — прикинул эсэсовец. — Как-нибудь уместятся… Эй, Франц! — сказал он шоферу. — Разворачивайся и подводи прямо к дверям…
Началось что-то страшное и дикое — такое, после чего даже Штумпфу было стыдно смотреть в глаза своим солдатам. Первая машина почти влезла задними колесами на крыльцо, эсэсовцы образовали нечто вроде живого коридора. Людей, которым даже ничего не объяснили, пинками и руганью погнали из барака. Штрафников спасало только то обстоятельство, что они были пьяны. Словно скот, они кинулись в распахнутые двери, но там их подхватывали эсэсовцы, и оставалось только бросаться в черную дыру грузовика…
— …Двенадцать… четырнадцать… семнадцать… Шевелись!.. Девятнадцать… двадцать три… Хватит, — командовал старший. — Франц, выезжай на дорогу!.. Губер, подводи свою машину!..
Скоро все грузовики были битком набиты людьми, и тогда Штумпфа спросили:
— Здесь только сто восемьдесят один человек. Где еще двое?
— Не могу ответить точно, герр…
— А кто же может?
— Из барака никто не выходил, кроме…
— Найти! — приказали ему.
Перерыли весь барак, облазали весь двор, ряды проволочных заграждений — не нашли. Так и поехали без двух. А когда уже выехали на простор тундры, обер-лейтенант Штумпф увидел в окошечко, что какая-то машина все время идет позади колонны. Не отстает и не догоняет. Он присмотрелся и узнал в этой машине автоцистерну со спиртом.
«Не допили», — подумал он о тех двух, что пропали, и ему стало вдруг весело…
Вот уже десять минут над душой стоит фельдфебель Лонгшайер — друг «пропавшего без вести» Войцеховского.
— Герр обер-лейтенант, — скулит он, — герр…
Штумпф, прильнув к окулярам стереотрубы, молчит. Сильные окуляры приближают к нему линию русской обороны, выпирающую на этом участке фронта в расположение немецких войск. Кажется, все спокойно: не заметно никакого передвижения, в чистом морозном воздухе тихо тают белые дымки землянок.
— Герр обер-лейтенант, а герр обер…
Штумпф, по-прежнему молча, разворачивает стереотрубу на все сто восемьдесят градусов, смотрит теперь в сторону озера Чапр. Там настороженно чернеют рыльца пулеметов, выставленные на страх «дикого» батальона, и офицер печально вздыхает: «Ну хорошо, они… А я-то при чем?..»
— Что вам, фельдфебель? — раздраженно спрашивает он.
— Эти сволочи, герр обер-лейтенант, играют в карты…
— Так что?
— Они играют на меня.
— То есть как это на вас? — не понимает Штумпф.
— Проигравший должен меня убить. Я слышал, как они договаривались…
— Ну, а что я могу поделать, фельдфебель?
— Им выдали оружие, герр обер-лейтенант, и, поверьте мне, они это сделают.
— Я не сомневаюсь.
— Но я не могу, герр обер-лейтенант. Я, наконец, уйду из этого «дикого» батальона!
— Куда? — усмехнулся Штумпф. — Там русские, а там… сами видите. Зарядите как следует парабеллум и постарайтесь спустить курок на полсекунды раньше, чем это сделает проигравший. Больше я вам ничего не могу посоветовать.
— Хорошо, — зловеще соглашается Лонгшайер, выбираясь из окопа. — Я постараюсь спустить курок раньше, чем кто-нибудь из них успеет проиграть!..
Он отбегает несколько метров, и в этот момент где-то вдалеке рождается тонкий заунывный звук. Постепенно он усиливается, разрастаясь в грозный рев. Штумпф привычно вбирает голову в плечи, земля тяжко вздрагивает под ним. И когда он поднимает голову, то видит, что на том месте, где только что стоял Лонгшайер, дымится глубокая воронка, и — ничего больше.
«Кто-то уже проиграл», — насмешливо думает обер-лейтенант, но воздух снова разрывается полетами снарядов, земля твердыми комьями рушится в окоп, стучит по каске. В полузасыпанном блиндаже, как отголосок другого мира, названивает телефон. Штумпф подползает, берет трубку.
— Что там у вас случилось? — спрашивают из соседнего батальона.
— Все было спокойно, и вдруг…
Грохот, треск балок, противный шорох оползающей земли.
— …И вдруг русские открыли огонь, — говорит Штумпф. — Если это артиллерийская подготовка, то мне…
Снова взрыв — совсем рядом.
— …То мне не понятно, к чему она…
Еще взрыв, еще, еще!
— …К чему она сведется. Я только что сейчас осматривал их позиции, но… Алло, алло!.. У, черт, перебили!..
Так началась обработка огнем переднего края немецкой обороны. До наступления советских войск оставались считанные дни, и высокий суровый человек в полушубке и генеральской папахе, следя за взрывами снарядов, сказал как бы про себя:
— Вот отсюда, от озера Чапр, мы направим наш главный удар и, соединившись с матросскими десантами, вместе пойдем на Петсамо!..
Дремучий лес, затянутый утренними туманами, неожиданно огласился выкриками:
— Кончай работу!..
— Кто сказал?..
— Эвэрсти Юсси Пеккала!..
— Сдавай топоры!..
— Почему?..
— Эй, Вяйне, хватит!..
— Идем в Вуоярви!..
— Получать оружие!..
— Зачем?..
— Снова война!..
— На этот раз наша!..
— Дожили наконец!..
— Хуррра!..
«Лесные гвардейцы» выходили из леса, строились в ровную колонну. Вскинув на плечи топоры и опоясавшись гибкими пилами, они дали первый шаг разбитыми сапогами. Вянрикки Таммилехто встал впереди строя. Если бы его увидела сейчас та маленькая Хелли, что подарила когда-то шелковую подвязку… «О-о, — сказала бы она, — мой Раутио большой человек!» И это в конце концов ничего не значит, что люди, шагающие за ним, голодны, плохо одеты, покрыты фурункулами и грязью. Все равно, хорошо идти впереди них.
Полковник Юсси Пеккала встретил «лесных гвардейцев» на околице поселка, и, пока они проходили перед ним, он не отрывал руки от козырька своего кепи. Это была его армия, которую он спас от гибели, которую вывел из чахлого леса, сохранил и сберег; это была его надежда и надежда тех, кто томился сейчас в оккупированной немцами Лапландии!..
— Хуррра-а! — кричали «гвардейцы», проходя мимо, и подбрасывали кверху свои видавшие виды старые кепи…
Конвоир вел лейтенанта Агриколу. Бледный до синевы офицер хватал ладонью легкий снежок, жадно глотал его.
Юсси Пеккала восторженно сказал:
— Ну, сукин сын, полюбуйся! Это моя правда, а твоей здесь нету!..
Шюцкоровец плюнул себе под ноги, выругался:
— Быдло, я знаю, что быдло!
— Нет, это уже армия, — ответил ему полковник.
— Сто-о-й! — раздалась и замерла вдалеке команда.
Колонна «лесных гвардейцев» остановилась, заняв улицу поселка во всю длину. С правого фланга к ней присоединился гарнизонный батальон. Глухо пророкотал барабан, запели флейты, и громадное белое знамя, пересеченное синим крестом, медленно проплыло вдоль улицы.
Юсси Пеккала, улыбаясь краешком скупо подобранного рта, шел навстречу этому знамени. На крыльце штабной канцелярии появилась Кайса в меховой шубке нараспашку. Тряхнув непокрытыми волосами, закурила сигарету.
— Иди, иди, — сказал ей полковник, — тут и без тебя народу хватает…
— Всегда не так, — обиделась Кайса и встала на порог, чтоб ее не было заметно.
Командир района вышел на середину улицы, поднял над головой руки, и все увидели заплаты на локтях его куртки.
— Солдаты, — возвестил он негромко, — наступил решающий час!.. Если нет приказа из «Падацци мармори», есть приказ совести. Наконец, есть договор, и в нем сказано ясно: финская армия сама должна выгнать немцев со своей земли!.. Лапландия горит, тысячи наших братьев и сестер объявлены заложниками. Северные города наши, в которых тепло зимой и прохладно летом, превращаются в пепел. Дети проводят ночи под сиянием полярного неба. Хюрюнсальми! — не говорите о нем, этого города уже нет. Кеми! — не пишите туда писем, в этом городе устроили облаву на финнов, как на диких зверей… Но мы еще не разучились стрелять, и мы знаем, что меткая пуля, пущенная под левый сосок, валит с ног любого фашиста!..
Он остановился, оглядев строй, и продолжал спокойнее:
— Немецким солдатам говорят, что в южной Финляндии царит коммунистический террор и финский народ, наш дружный народ, раскололся… Ха, вот идиоты! И еще говорят, что в северной Финляндии образовано какое-то там, сатана перкеле, национальное правительство… Не верьте этому, это гнусная ложь; в Лапландии распоряжается не правительство, а тесак егеря, который колет каждого, в ком течет финская кровь!..
Маленький, щуплый, он вдруг легко сорвался с места, вбежал во двор канцелярии. Как лошадь, впрягся в оглобли телеги и — откуда берутся силы? — выкатил ее на улицу.
— Смотрите! — крикнул он, сдернув с телеги брезент. — Пусть видит каждый, что делают с нашими братьями!..
И он потащил телегу вдоль строя людей, застывших в суровом молчании, и никто не отворачивался, никто не закрывал глаза. Только руки «лесных гвардейцев», вздрагивая, тянулись к лохматым головам, чтобы скинуть с них кепи.
— Смотрите!.. Смотрите и — не забывайте!..
Финский солдат, старый крестьянин и женщина в городском платье лежали на свалявшейся в крови соломе; телега подскакивала на ухабах, и головы мертвецов покачивались из стороны в сторону. У солдата был выколот глаз, у женщины отрезаны груди, и вся она была похожа на страшный черный обрубок. Диким средневековым кошмаром громыхала телега вдоль улицы…
Конвоир вел мимо канцелярии Агриколу.
— И — он!.. И — он! — вдруг яростно закричала Кайса, спрыгивая с крыльца в снежный сугроб. — Пусть и он видит!..
Все невольно повернулись в ее сторону. Она догнала у дверей карцера лейтенанта Агриколу, рванула его за ворот мундира. Железный крест оторвался от груди офицера, упал в снег. Кайса потянула лейтенанта к телеге, а он, упираясь, все пытался поднять этот крест.
Конвоир, вдруг отбросив карабин, вывернул шюцкоровцу руки за спину, почти пригнул его к земле, подвел к телеге.
Агрикола отвернулся от мертвецов, исподлобья взглянул в перекошенное лицо женщины:
— Что ты хочешь от меня… банщица?
Потревоженные войной медведи долго не могли отыскать места для своих берлог и, озлобленно урча, бродили в густом буреломе. Волки перестали бояться людей, выбегали на дороги стаями, все поджарые, сытые — хорошо знают вкус человечины. Воронье оголтело кружилось над опустевшими деревьями. Собаки, наоборот, притихли по конурам, тоскливо щелкали блох на запаршивевшей шкуре; голодно, холодно, а от людей не уйдешь…
— Плохо, — говорил Пеккала, когда колонна проходила через деревни, — плохо, родная! Всю жизнь начинать надо заново после этой дурацкой истории…
Кайса сидела на передке подводы, шаркавшей колесами по заснеженному песку, зябко прятала руки в муфту.
— Не так уж плохо, Юсси. Начинать жизнь с начала никогда не поздно и всегда радостно. А мне — особенно… И все мне нравится сегодня: эта глушь, эта дорога, эти солдаты и пушки!..
Полковник подергал размочаленные веревочные вожжи, мохнатая лошаденка, прядая навостренными ушами, побежала быстрее; и везде, куда ни посмотришь, скрипят телеги, качаются штыки, ползут ленивые и широкие гаубицы.
— Вот выгоним, Кайса, немцев из Лапландии, и пошло все к черту!.. Заберу тебя к себе, как-нибудь проживем. Тридцать гектаров землицы есть, своя картошка, своя репа, малина. Сколотим денег на косилку, а ты займешься садом…
— Милый ты мой! — отвечала женщина, краснея. — Мне даже не верится, что это уже последнее… вот это все. А потом… Ох, Юсси, ох, Юсси, ты даже не знаешь, какой я могу быть счастливой! Только бы не расставаться…
— Не захочешь — так не расстанемся. Будешь пить молоко, есть картошку с маслом… Да ты у меня еще такой станешь, хоть куда! Мне только и останется что делать, как это драться из-за тебя с парнями…
Кайса весело расхохоталась, взяла кнут и хлестнула полковника по спине.
— Ты, старая сатана! — сказала она, не давая ему вырвать кнут из своих пальцев. — Да я сама любой девке перегрызу за тебя горло!.. Ох, больно, больно… руку!
— А ты не дерись. То-то!..
К ним подъехал Таммилехто.
— Что скажешь, вянрикки?
— Да вот все думаю, херра эвэрсти, все думаю…
— О чем же?
— Как бы не попало нам за это…
— За что — за это?
— Ну вот… за все, — и он махнул вдоль дороги, по которой двигались «лесные гвардейцы».
— А почему же, ты думаешь, должно нам попасть?
— Регулярные войска, херра эвэрсти, и те, несмотря на договор, не выступают, а мы… даже не войска, а почти одни дезертиры, идем на немцев.
— Идем, — весело отозвался Пеккала, — да еще как идем-то! Ты посмотри только, вянрикки, шагали когда-нибудь так наши солдаты, как шагают сейчас?
— Да, херра эвэрсти, это армия.
Таммилехто с минуту ехал, опустив поводья, потом неожиданно сказал:
— У меня мама… Она так меня ждет!
Покачиваясь в седле, он закрыл глаза, и скрип телег, ржанье лошадей, топот сапог, окрики и понукания — все в эту минуту исчезло для него; он увидел себя в белой студенческой шапочке, и мать, которой он всегда стыдился за то, что она не умела разговаривать с его приятелями по-шведски, сует ему в карман черный хлеб с маслом; а он стеснялся есть черный хлеб, потому что приятели ели белый, и отдавал бутерброды университетским полотерам.
Таммилехто открыл покрасневшие глаза и, словно пытаясь оправдать себя в чем-то, тихо добавил:
— Мне всего девятнадцать лет…
— Ох, как я вам завидую! — вздохнула Кайса.
— А я — нет, — отрубил полковник.
Старый солдат в рваном мундире и башмаках, перевязанных бечевками, вдруг открыл рот с выщербленными желтыми зубами и затянул:
А что ты, ива, приуныла,
засмотрелась в воду?
Не покажешь ли ты, ива,
да помельче броду?
И оборвал песню: мол, как, годится такая или нет? Ведь вы, мол, привыкли ходить с Берньеборгским маршем!..
Но ему сердито крикнули:
— Взялся за пономаря — так тяни, старый!..
И солдат, радостно вскинувшись, так что звякнули два ряда медалей, продолжал:
А мне бы к милой да попасть,
она там варит пиво.
Эх, только б в воду не упасть,
на мне жилет красивый!..
Сначала несколько голосов, хриплых от простуды, вразброд ответили:
Эй, Лийса, эй, Лийса!
Ты славно варишь пиво…
И вдруг подхватили все разом — эхо отбросило припев за леса и снова вернуло обратно:
Эй, Вяйне, эй, Вяйне!
Какой жилет красивый!..
Шли финские солдаты и, может быть, впервые за все эти годы пели не о «величии своей страны», а совсем о другом. В их песнях встречались жених с невестой, топились бани, шелестели ветви берез, прыгали белки, всходило румяное солнце над озером.
И страна Суоми вставала в их песнях воистину прекрасная!..
Бушлат распахнут и разодран вдоль плеча осколком снаряда; в металлических застежках штормовых сапог скопился налет засохшей соли — глаза, еще недавно видевшие смерть, раскрыты широко; на щеках то вспыхивают, то угасают красные пятна; пальцы, которые целых полчаса были сведены на гашетке стреляющего пулемета, не перестают дрожать от нервного возбуждения, — вот таким вернулся из боя Сережка Рябинин…
— Эй, на пирсе!.. Принимай швартовы!..
На разбитых палубах катеров стонали раненые и обгорелые матросы. В воздухе тяжко нависал приглушенный рокот усталых моторов, возгласы офицерских команд и грохот прибоя, что рушился на черные камни. Пахло удушливой гарью недавно затушенных пожаров и острым запахом бензина. Вернувшиеся с победой торпедные катера, на гафелях которых развевались пронесенные через огонь атак гвардейские флаги, швартовались к пирсам родной и милой гавани.
Еще не остыв после сражения, Сережка кричал солдатам, руки которых неумело ловили свистящие в полете мокрые и длинные змеи швартовов:
— Куда, куда ты его?.. Тяни на третий пирс, тебе говорю!.. Заворачивай на кнехт!.. Так-так-так-так!.. Еще раз!..
Ходивший с катерами на операцию контр-адмирал Сайманов положил на плечо ему свою широкую руку.
— Спокойнее, юноша, — сказал он. — И… все в порядке!
«Все в порядке… Все ли?» На дивизионе семь раненых, один из них наверняка не выживет; в борту одного только «Палешанина» девятнадцать пробоин, из которых три — ниже ватерлинии, заделанные на скорую руку чуть ли не бушлатами. И все-таки, решил Сережка, контр-адмирал прав: в Варангер-фиорде наведен «порядок» — три фашистских транспорта, груженные никелевой рудой, лесом и рыбными консервами, расколоты торпедами, словно орехи. А за компанию с ними пошел хлебать воду и миноносец, командир которого в самую неподходящую минуту вздумал отыграться от катеров своими пятидюймовками. Сережка видел, с какой злобной силой дернул тогда Никольский рукояти залпа, точно хотел выбить торпедой из головы гитлеровца это опасное заблуждение: «Не отыграешься, на, получи!..»
— Все в порядке, товарищ контр-адмирал, — ответил Сережка, успокаиваясь, и ему стало жалко, что Сайманов снял с его плеча руку: тяжелая и горячая, она напоминала добрую руку отца…
Вечером, когда израненный катер вытащили на береговые слипы и в отсеках его не было слышно привычного плеска волн, Сережку вызвал к себе Никольский.
Офицер, в распахнутом по-домашнему кителе, сидел за выдвижным столиком, и лампа бросала яркий сноп света на его лицо, оттеняя тонкий хрящ носа и выпуклые подвижные дуги бровей.
— Садись, — предложил он своему юному боцману. — Там рабочие придут пробоины заваривать, надо их покормить…
— Есть, товарищ старший лейтенант. Какао приготовим, печенья после похода целый ящик остался… А что еще?
— Ну и достаточно. — Никольский взял со стола большой уродливый осколок. — Вот, — сказал, — рубку пробил, мне на реглане локоть распорол… повезло! — Он бросил осколок в угол, и кусок металла тяжело стукнулся о переборку. — Ты не догадываешься, зачем я тебя вызвал?
— Не имею представления, — ответил Сережка, пожав плечами.
— Так вот, — продолжал Никольский, — парень ты молодой, а уже прошел школу войны, морские качества у тебя такие, что можно позавидовать, есть у тебя сообразительность, и во многом разбираешься неплохо…
Сережка внутренне насторожился: к чему готовит его командир?
— Надо тебе учиться, Рябинин! — неожиданно закончил Никольский и пересел на койку поближе к боцману.
— Как учиться, товарищ старший лейтенант?
— А как все учатся… Ты офицером флота быть хочешь?
— И не скрываю: конечно, хочу.
— Тогда за тобой дело. Меня контр-адмирал сегодня спросил: «А что — Рябинин у вас так и думает боцманом оставаться на всю жизнь?..» Так что давай-ка мы с тобой решим, что делать дальше…
Сережка смущенно потер плечом скулу:
— Ведь у меня, товарищ лейтенант, образование небольшое.
— Сколько?
— Всего семь. Война вот…
— Ну, не беда, — успокоил его офицер. — Сразу в училище не попадешь, сначала подготовишься. На три года позже лейтенантом станешь… Ты чего это смеешься, боцман?
— Да так… вспомнил, как я впервые в море вышел. Странно! В трюме зайцем сидел, а сейчас… не верится даже!
— Ну так, значит, решено? — спросил Никольский.
— Конечно!
— Тогда садись за стол, пиши рапорт, автобиографию…
— Что?.. Сейчас разве? — Сережка от удивления даже привстал с койки, стукнувшись о низкий подволок.
— А как же ты думал? Конечно, сейчас.
— Я думал, после войны.
Никольский неожиданно рассердился.
— Да ты что! — крикнул он. — Зачем бы я тогда заводил весь этот разговор?.. Сейчас, сейчас!
— Благодарю вас, товарищ старший лейтенант, — ответил Сережка, — но я отказываюсь.
— Почему?
— Войну закончить надо.
— Не тревожься!.. Мы уж как-нибудь без тебя закончим, а ты поезжай учиться.
— Куда это?
— В Ленинград.
Соблазн был велик: увидеть город, в котором родилась мать и о котором она так много рассказывала, — это на миг поколебало юношу.
— Ленинград, — повторил он и печально вздохнул: — Нет, товарищ старший лейтенант, не могу… Я вырос здесь, целый год провоевал на этом море, и победу хочу тоже здесь, и нигде больше, встретить!
Никольский, скрывая раздражение, напился воды из графина, проговорил:
— Надоело мне тебя уламывать!.. Ну, а если скажу, что победа в Заполярье через месяц наступит, ты поедешь?
— Тогда поеду. Только не раньше.
— А ты, дьявол, упрямый, как и все вы здесь… на севере! Садись, пиши! Раньше чем через месяц ответ из училища все равно не придет.
И когда Сережка написал все, что от него требовалось, он вдруг почувствовал, как в сердце поселяется ожидание чего-то необыкновенного. Будущее неожиданно приобрело какие-то вполне законченные формы: из неопределенного и расплывчатого, как сон, оно стало точным и ясным, словно корабельное расписание, где все заранее высчитано и вымеряно до секунды.
— Ну вот, — пошутил Никольский, — завтра в штабе подготовят документы, и можешь заранее погоны себе… Впрочем, обожди-ка, у меня где-то в столе лежат!
Он порылся в ящике и протянул боцману погоны с двумя маленькими серебряными звездочками:
— Держи! Вспомни меня, когда надевать их будешь!
Никольский продолжал шутить, но Сережке это уже не казалось шуткой, и он принял подарок, твердо веря в то, что через несколько лет наденет эти погоны. Обязательно!
— Спасибо, товарищ лейтенант. Я вас и так никогда не забуду. Разве можно забыть, что вместе на одной палубе пережили!..
Ирина Павловна сказала:
— Это хорошо, это очень хорошо!
— Я и сам рад, мама, не меньше тебя…
Он положил ей на плечо подбородок, заросший первым пушком, погладил волосы матери. В косах, по-девичьи густых и тяжелых, как у Анфисы, уже пробивались серебряные нити, и в душе Сережки вдруг появилось желание чем-то утешить ее, успокоить. Не совсем опытным мальчишеским чутьем он понимал, что в радость матери вкрадывалась еще и другая, вполне законная радость, которую она тщетно пыталась скрыть от сына. Его отъезд в училище значит для нее не только отъезд, но и избавление от ожидания чего-то страшного — того, что он может уйти и однажды не вернуться. В своих переживаниях, скрываемых от сына, Ирина Павловна была одинока, потому что отец каждый раз, когда она заводила разговор об этом, грубовато отшучивался, и она постепенно научилась прятать свои тревоги за судьбу Сережки.
— Ничего, мама, — сказал он, — все будет как надо!
— Я надеюсь, — ответила Ирина Павловна.
Он посмотрел на ее рабочий стол, заваленный таблицами, картами и схемами, и, заметив очки, удивленно спросил:
— Неужели твои?
— Да. Глаза уставать стали.
— А над чем ты сейчас работаешь?
— Над чем?..
Ирина Павловна улыбнулась: она знала, что вопрос задан только из уважения к ней, к ее труду, но сын никогда не смотрел на море, как на гигантский бассейн с подопытными организмами, — море оставалось для него лишь морем, и только!
— Помнишь, — сказала она, — год назад, осенью, я вернулась из Архангельска… Ты еще заливал свинцом весла, потом пришел Вахтанг… Помнишь?
— Ага! Ты еще книгу свою привезла. А что?
— Так вот, — Ирина Павловна подбросила на ладони тяжелую рукопись, — я переписала эту книгу заново. Вернее, даже не переписала, а написала совершенно новую книгу на эту же тему.
— А старая? — удивился Сережка.
— Устарела, — ответила мать.
— Так быстро?
— В наше время, Сережка, год — срок немалый. Ведь это не роман, а пособие для всех, кто плавает с тралом… И притом, — добавила она, — в этой книге я пыталась немного заглянуть в будущее…
— Каким же образом? И на много ли?
— Ох, Сережка! — засмеялась Ирина Павловна. — Боюсь, что через год и она устареет тоже. Но это и не важно. Все так и должно быть — время летит… Сейчас, — продолжала она серьезнее, — меня, по сути дела, интересует только одно: книга должна послужить победе, — понимаешь ты?
Сережка посмотрел на снег за окном, на чернеющие вдали скалы, заметил, как поднимается от воды залива легкий пар, и вдруг понял, что этим взглядом он уже словно начал прощаться надолго со своим севером. «Жалко», — подумал он и сказал:
— Скоро я, мама, увижу твой город и побываю в саду…
Киркенес посетил квислинговский министр полиции Ионас-Ли.
В своей речи по радио он призывал население принять активное участие в строительстве немецких укреплений и быть готовыми на случай поспешной эвакуации «в связи с предстоящими разрушениями городов» полярного побережья Норвегии.
Эвакуироваться население не стало, а вербовочные пункты трудовой мобилизации, открытые в каждом рыбацком поселке, пустовали.
Тогда Ионас-Ли созвал всех священнослужителей северного епископства. На это у министра имелись особые основания, ибо пасторам доверялась выдача продовольственных карточек прихожанам…
— Мои любезные гарлесы и сартории,[245] — иронически обратился Ионас-Ли к пасторам, — за последнее время в умах некоторых подданных намечается тенденция неверия в победу нашего верного друга и союзника — Германии. Я хотел бы сказать, что это вредное и опасное заблуждение, ибо славная армия фюрера сейчас сильна, как никогда, и все те… э-э-э… эволюции, совершаемые германской армией, не есть отступление, а лишь выравнивание растянутой линии фронта…
Руальд Кальдевин не мог удержать улыбки, и министр, заметив эту улыбку, метнул в его сторону злобный взгляд. Он держался осанисто и представительно, но мундир сидел на нем мешковато, и погоны коробились на узких плечах; он, видно, хотел сказать что-то торжественное и умное, но нужных слов не нашлось, и пришлось раскрыть свою полицейскую душонку до конца.
— В общем, господа пасторы, я созвал вас затем, чтобы сообщить следующее. Долг повелевает нам убедить жителей в их обязанности работать на оборонном строительстве. Объявите вашей пастве, что тем, кто посмеет противиться распоряжениям германского командования, я приказываю вовсе не выдавать на очередной месяц продовольственных карточек. Пусть подумают… Может быть, голодное брюхо научит их уважать нашу волю к победе!..
Министр пожевал старческими губами, мельком стрельнул глазами в сторону Кальдевина. В эту минуту Ионас-Ли думал, что генерал Рандулич будет доволен, если удастся вывести все население на работы.
— Можете, — закончил он, — возвращаться по своим приходам…
Смущенно переглядываясь и неуверенно пожимая плечами, расходились норвежские пасторы, обходя стоявшего в дверях — на страже квислинговского правителя — здоровенного, толсторожего хирдовца.
Вернувшись в свой церковный приход, пастор Кальдевин в первую очередь просмотрел присланные ему из комендатуры списки трудовой мобилизации. Жителей, записавшихся на строительство линии немецкой обороны Петсамо — Рованиеми, насчитывалось всего несколько человек. Если все делать так, как приказывал этот Иудас-Ли, как его называли в народе, то не один честный норвежец умрет голодной смертью.
«Вы хотите и меня сделать иудой? Благодарю покорно!..»
Крохотный котенок с белым пятном на лбу подошел к нему по крышке органа и ступил передними лапами на плечо пастора. Кальдевин взял котенка на руки, долго стоял молча, смотря в окно, где виднелись крыши полярного города. Синие сумерки заливали улицы, в комнате стало темно. Нежно гладя мурлыкающего котенка, пастор зажег свечи, спустил шторы.
«Какая тоска, — думал он, — как я несчастлив, что не могу быть там, где мои друзья — Улава, Никонов, Дельвик…»
— Ну что? — спросил он котенка, дуя ему в ухо. — Хорошо тебе?.. Дурачок!..
Щелкнула дверца старинных часов, из нее выскочил маленький гном и пять раз ударил бронзовым молоточком по миниатюрной наковальне. Обратно гном уйти не мог — механизм был испорчен, и дверца не закрывалась. Пастор спустил котенка на пол и помог гному спрятаться в фарфоровом домике до следующего часа. Прапрадедовские вещи быстро старели, и это было тоже грустно.
Кальдевин согрел себе кофе, попытался забыться в чтении древних скандинавских саг о Валгалле, Одине и черном вороне. Но время не ждало, и, отложив книгу, он принял решение.
— Семья из трех человек… Раз, два, три — на рыбу, на хлеб, на масло. Кто следующий?
— Олаф Керсти. Семья — два человека.
— Вот карточки, расписывайся.
— Благодарим вас, пастор.
— Тетушка Ланге, передайте сыну: он молодец, что отказался работать на немцев. А сейчас получите карточки!
— Вы добрый человек, господин пастор!
— Я просто норвежец, тетушка Ланге. Следующий!
— Горняк Иоганн Якобсон. Семьи нет.
— Расписывайся.
— А мне-то говорили, что карточки только тем дают, кто продался немцам. Спасибо, господин пастор!..
— Здравствуйте, фрекен Инга, как здоровье вашего отца?
— Он совсем плох, совсем плох, господин пастор.
— А что говорят немцы? Ведь они обязаны выплатить ему компенсацию за потерю трудоспособности на их рудниках.
— Что вы, господин пастор! О каком пособии может идти речь, если они подозревают, что он участвовал во взрыве рудника «Высокая Грета»…
— А мой муж вот уже вторую неделю не возвращается с моря…
— Только не надо плакать, фру Агава.
— Как же не плакать, господин пастор, если Олаф Керсти вчера нашел на берегу моря доску от борта его иолы!
— Хорошие моряки, фру Агава, не всегда тонут вместе с иолой. А пока получите на своего мужа карточки. Он, я верю, вернется!..
— Спасибо на добром слове, господин пастор! Дайте поцеловать вашу руку…
Поздним вечером Руальд Кальдевин закончил раздачу карточек. Через его комнату за эти несколько часов прошло все население городка, и после встречи с народом Кальдевин обрел уверенность в своей правоте, укрепился духом и с легким сердцем стал готовиться к воскресной проповеди.
В освещенном свечами храме пахло хвоей, которой устилался проход между рядами скамей молящихся. Орган только что кончил играть торжественную магнификату и замолк, жалобно всхлипнув старыми мехами. По деревянному барьеру, ограждавшему хоры над входом в кирку, не спеша прошла большая церковная крыса.
«Сколько их развелось!» — с отвращением подумал пастор, взбираясь по узкой лестнице на высокую кафедру. Сегодня он вел службу, одетый в белую льняную одежду, с черной манишкой на груди, поверх которой лежал серебряный крест. Степенно поднявшись на кафедру, Кальдевин положил перед собой толстый лютеранский Гезанбух с тяжелыми медными застежками. Пригладил руками густые светлые волосы и раскрыл Гезанбух, поставив его ребром на возвышение кафедры.
По рядам молящихся прошел встревоженный гул голосов — все увидели, что полураскрытая церковная книга, поставленная на ребро, теперь представляет собой букву «V».
Виктория! Победа! — вот что хотел сказать этим Кальдевин, и его поняли…
Когда же он заговорил, все смолкли. Проповедь начиналась призывом к ожиданию яркого восхода, который разгорается на востоке (так в эти годы начинались почти все проповеди).
Кальдевин говорил, нервно сцепляя и расцепляя тонкие пальцы своих подвижных энергичных рук, жесты которых дополняли каждое его слово. Он ощущал самые сильные места своей проповеди по тому сухому шепоту, который начинал шелестеть в рядах молящихся.
— …И нет спасения злу, которое еще тщится остаться живым в нашем мире. Но, братья и сестры, не взращивайте это зло своими руками, как бы ни был силен бес искушения, ибо добро уже стоит на пороге наших хижин. И недалек тот час, когда оно вместе с восходом посетит каждый честный и мирный дом, и горько придется тому, кто в эти тяжелые годы помогал злу одолеть справедливость мира сего…
Так говорил он до тех пор, пока в притихшем храме не раздался чей-то резкий, переходящий в визг голос:
— Молчать!.. Прекратить чтение проповеди!..
Пастор только сейчас заметил, что на хорах, где недавно прошла крыса, сидит сам Иуда-Ли. Это было так неожиданно, что он в волнении закрыл глаза, а когда снова раскрыл их, то увидел, что хирдовец, расталкивая прихожан, пробивается к алтарю.
Через минуту его уже стащат с кафедры, но минута останется при нем…
Не слушая выкриков Ионаса-Ли, пастор прижал руки к сердцу и сказал:
— Друзья, верьте в дружбу русского народа. Он придет и освободит вас от иуд и предателей, он выбросит из нашей прекрасной страны захватчиков…
Хирдовец уже перелезал через решетку алтаря.
— Не входите в алтарь, — крикнул Кальдевин, — я сам сойду с кафедры…
Через полчаса, в разорванной церковной одежде, он уже лежал на каменном полу комендатуры, пытаясь встать на ноги. Гестаповец без мундира, в одной сорочке, совал ему в рот толстую короткую сигарету.
— Ну как, вы способны продолжать разговор?
— Я еще жив.
— Отлично… Мои солдаты немного перестарались, но и вы должны понять их, пастор.
— Я понимаю.
Он встал и, сорвав церковное облачение, остался в одном костюме. Сигарета раскурилась косо, табак был плохой, и он отбросил ее в угол.
— Итак, раздав карточки тем, кто не участвует в строительстве оборонительных сооружений, вы умышленно подорвали престиж германского командования?
— Да, если хотите, умышленно.
Гестаповец прищурился, поглядел на пастора одним глазом:
— Неужели вы думаете, что мы не заставим их отрыгнуть все, что они успели сожрать по этим карточкам?
Кальдевин промолчал.
— Взрыв на руднике «Высокая Грета» тоже входил в ваши понятия о долге?..
— Безусловно!
— Может быть, вы теперь-то назовете тех, кто помогал вам в этом?
Кальдевин вспомнил лица друзей — Улавы, Никонова, Дельвика…
— Господин офицер, — сказал он спокойно, — есть вещи, о которых простительно спрашивать на допросе, но на которые непростительно было бы отвечать.
— Почему?
Гестаповец придвинулся к пастору, облокотившись на стол.
— Потому что я не квислинговец, я норвежец.
— Квислинговцы тоже честные норвежцы.
— Они ваши честные лакеи, но никогда не были норвежцами.
— Хорошо, но как могло случиться, что вы, образованный человек, окончивший университет в Германии… И вдруг вы…
— Вы забываете, — прервал его пастор, — что я покинул Германию, не закончив богословского факультета. Грохот ваших сапог мешал моим занятиям.
— Это не меняет дела. Всякий, кто хоть раз прикоснулся к земле Германии, должен считать ее священной!
— Вы так думаете? — спросил пастор, и ему стало смешно.
— Так вот я вас спрашиваю: как могли вы способствовать этим бандитам? Ведь вы — священнослужитель, а коммунисты ваши враги, ибо они подрывают основные догматы церкви.
— Это вопрос, относящийся к делу?
— Да.
— Что ж, я отвечу…
Он вспомнил свой давнишний разговор с Дельвиком и сказал:
— В одном, господин офицер, вы безусловно правы: я никогда не могу быть согласен с коммунистами, но моя совесть всегда тянулась к справедливости. И я нашел эту справедливость не в вас, господин офицер, а в коммунистах, которые идут наперекор всему черному и злобному, что несете вы миру. Сейчас коммунисты — мои друзья!..
— Вы знаете, что вас ждет? — хмуро спросил гестаповец.
— Да, знаю. И жалею только об одном…
— Интересно, о чем же может жалеть человек перед смертью?
— Я жалею о том, что умру, не увидев своей родины, любимого народа своего — свободными!..
Гестаповец надел мундир, позвонил и сказал конвоиру:
— Уведите его…
На рассвете, когда над миром всходило солнце, пастора вывели к морю и расстреляли. Перед смертью он был спокоен, и конвоиров, сопровождавших его до места казни, попросил только об одном:
— Не будем спешить, господа… Сегодня такое замечательное утро, — так пойдемте же медленнее!..
Громадное зарево заглядывало в окна, окрашивало стены в кровавый цвет, — горели соседние деревни, вся Лапландия задыхалась в горьком дыму. Деревни горели потому, что он, Герделер, приказал: «Сжечь!» И вот они горят, и вот эта женщина, фру Андерсон, стоит перед ним на коленях.
— Возьми меня с собой, — плакала она.
— Уходи в Швецию, — сказал оберст. — Финны убьют тебя, если узнают все, и твой значок «Лотта Свярд» не поможет. А сейчас — встань, постарайся снова вызвать на провод Петсамо!
— Хорошо. — Фру Андерсон встала, вытерла слезы, села за аппарат. — Глупо, — сказала она, — глупо вызывать Петсамо, если из Корпиломболо перестали отвечать…
— Твоя Швеция, твоя родина, — усмехнулся фон Герделер.
— Моя родина, она не отвечает мне, — отозвалась телеграфистка, и мрачные тени обозначились под ее глазами.
— Но почему? — спросил оберст.
Фру Андерсон напряженно вращала диск настройки.
Она нервничала.
— Швеция, — сказала она печально, — Швеция видит, как горит ее сосед, Финляндия, и кто поджег ее? — ты!..
— Я всего лишь полковник.
— И ты не поджигал, твои руки не пахнут бензином?..
— Корпиломболо молчит? — строго спросил он.
— Мне все равно.
— А мне?
— Тебе, — ответила фру Андерсон, — плевать на меня, лишь бы Корпиломболо соединило тебя с Петсамо!..
— Вишня, — сказал он, — не сердись, я твоя последняя птица!
— Уходи, — встала она из-за аппарата, — уходи, или… У меня есть браунинг!
— Вот как? — захохотал инструктор. — Тогда покажи мне свой браунинг…
— Ты его не запомнишь, если я выстрелю.
— Ты — тоже, если я покажу тебе маузер.
— Ненавижу… уходи!
— Прощайте, фру Андерсон!..
— Кто-то еще выстрелит, — крикнула вдогонку ему телеграфистка.
— Я — раньше! — закончил фон Герделер и хлопнул дверью.
Остановившись на крыльце, собрал с перил полную ладонь рыхлого снега, жадно проглотил его. К нему подошел с коптящим факелом в руке фельдфебель-тиролец.
— Герр оберст, — спросил он, — а этот дом поджигать?
— Поджигай, только предупреди телеграфистку, пусть вынесет вещи…
По дороге, кивая длинными хоботами стволов, катились зачехленные орудия; вобрав головы в воротники шинелей, уныло брели замерзшие солдаты; дребезжали колесами санитарные фургоны; с закрытыми от усталости глазами покачивались в седлах офицеры когда-то непобедимой армии Дитма…
Засунув руки в глубокие карманы шинели, фон Герделер остановился. Из-под сугроба, наметенного за ночь возле обочины, высовывался острый локоть с бело-голубой нашивкой. Оберст ногой разрыхлил сугроб. Под снегом лежал сельский ленсман, убитый штыками, и, глядя на его ощеренный рот, полный окровавленных зубов, фон Герделер задумчиво сказал:
— Пе-ре-со-ли-ли!..
Да, на этот раз даже он был вынужден признать, что они «пересолили». Поначалу ему тоже казалось, что штык, огонь и петля — это единственное, чем можно заставить финнов смириться с пребыванием немецких гарнизонов в Лапландии. Об этом же говорили и секретные директивы, полученные перед отъездом от генерала Рандулича, который благодаря своей молодости и кипучей энергии оттеснил на задний план страдающего печенью старикашку Дитма. Но скоро оберст убедился, что так долго продолжаться не может; если финны, сорвав договорные сроки с Москвой, пока не выдвигают против них свои войска, то еще одна, две недели — и егерям все-таки придется столкнуться с бывшими союзниками. Фон Герделер взялся за дело: во все лапландские округа полетели его приказы: освободить заложников, пресечь мародерство, установить для населения выдачу продовольствия, спилить виселицы. Двух егерей, обвиненных в изнасиловании жены местного священника, инструктор велел вывести на площадь и расстрелять на глазах населения. Эти двое ветеранов-егерей так и свалились под выстрелами, непонимающе моргая глазами, а финны молча досмотрели казнь до конца, молча разошлись по домам, и… все осталось по-прежнему.
Вот именно! — все осталось по-прежнему, ибо никакой приказ, никакая сила, даже дикая воля фон Герделера не могли остановить этот террор. Наоборот, он продолжал разрастаться, захватывая все новые и новые области. Запылали города, начались облавы на финнов, не пощадили даже нищих лопарских вежей. И это в то время, когда русские, возвращаясь к своим границам, не тронули ни единого волоса с головы какого-нибудь суомэлайнена, который не успел вместе с войсками покинуть карельские земли. Озлобленность финнов достигла предела, и фон Герделер уже имел сведения о том, что на юге северных провинций вспыхнуло кровавое «ляскки каппина» — восстание лесорубов. Теперь ничего не оставалось делать, как усиливать террор, топить в крови любое сопротивление, убивать за недобрый взгляд или слово, брошенное в сторону егерей. Но в ответ на эти зверства финны отвечали тем же.
И вот вчера ночью случилось то, чего больше всего боялся каждый егерь: финны вдруг нанесли первый, неповторимый в своей ярости удар из района Вуоярви, где когда-то служил фон Герделер, и немецкая армия, собирая на развилках дорог разрозненные гарнизоны, медленно попятилась на север. Отступление вязло в снегах, тонуло в болотах, замирало перед жуткими лесами; кто-то подпиливал стропила мостов, и автомашины рушились в реки; крестьяне бросали в колодцы дохлых собак, разрушали в домах печи; немцы боялись оставаться на ночлег в деревнях, чтобы не быть зарезанными во сне. Лапландия — суровая, неуютная и дикая — вдруг обернулась для гитлеровской армии «вторым фронтом».
В полдень на улицу поселка ворвалась лошадь, на которой почти лежал, истекая кровью, раненый офицер связи. Фон Герделер выскочил из штаба, схватил спущенные поводья.
— Откуда? — спросил он.
— Из Петсамо…
— Что с вами?.. Финны?
— Здесь на третьем километре… кто-то… в грудь…
Фон Герделер с помощью выбежавших писарей снял офицера с лошади, на руках внесли его в помещение, положили на лавку.
— У вас пакет?
— Нет, — ответил раненый, закрывая глаза, — генерал Рандулич… приказано на словах… Лапландия… В грудь…
— Он умирает, — шепнул кто-то.
Инструктор заволновался:
— Говорите скорей! — приказал он.
Раненый с трудом разлепил потухающие глаза:
— Уходить… вдоль Лапландии… Генерал Рандулич приказывает… Гру-удь… Воды!
— Что, что? — закричал фон Герделер.
— …Протянуть «зону пустыни»… Генерал Рандулич… Надо… Надо… Он приказывает…
— Так что же он приказывает? — вне себя от бешенства снова крикнул оберст.
Раненый затих, медленно вытянулся всем телом.
— «Зону пустыни», — шепнул он и больше не сказал ни слова.
— Хорошо, — проговорил фон Герделер, складывая руки мертвого на окровавленной груди. — «Зона пустыни» будет…
Из горящего хлева выбегает опаленная свинья, с визгом несется по улице. Егерь вскидывает свой шмайсер — та-та-та! — свинья тыкается пятачком в грязь, ее толстый бок посыпает снежком.
— Ай да Фриц!.. Метко стреляешь!..
Вытаскивая из подожженного дома узел с вещами, выходит на крыльцо пожилой финн в мундире летчика, но уже без погон.
— Зачем убили свинью? — угрюмо спрашивает он.
— А чем ты лучше этой свиньи! — отвечают ему.
Где-то в дыму мычит корова. Ее находят и тесаком отрезают ей большое, пахнущее молочным паром вымя, — молока теперь не попьет никто. А это что?.. Никак водопровод?.. Скажите, пожалуйста, живут в такой глуши, и — водопровод!..
— Мы его взорвем, Фриц!..
— А это что?.. Ха-ха, маслобойня.
— К черту маслобойню!..
— Вот там, за решеткой, бегают из будки в будку напуганные лисенята. Да тут, кажется, есть черно-бурые? Дави их, Фриц!..
«Зона пустыни» — это не шутка; «зона пустыни» — это мертвое пространство; «зона пустыни» — это спи под звездами; «зона пустыни» — это подыхай с голоду; «зона пустыни» — это просто пустыня, это смерть!..
И на многие сотни верст, от лесов Карелии до нейтральной Швеции, пролегает выжженная, вытоптанная, вымощенная трупами полоса пустыни, — ничего живого, все прах, пепел…
Рушатся заповедные леса, выбегает из них зверь; заполняются водой штреки мраморных каменоломен, потом ударит мороз, и ледяные пробки заглушат все; взрываются созданные трудом поколений дамбы, и озера, выходя из берегов, заливают небогатые пашни, отвоеванные у дикой природы; огонь, динамит, пуля, веревка — так и знайте, финны!..
— Стой! — кричат шоферу.
Машина резко тормозит. На перекрестке двух дорог возвышается обелиск, высеченный из серого гранита. Босой Вяйнемайнен в широкой рубахе играет на каменных кантеле. Когда, в каком веке жил этот мастер, что грубым резцом вырубил мужественные черты финского героя? Время и ветер сделали свое: истерлись тонкие струны, едва-едва обозначены узор и ремешок на рубахе.
Тиролец спрыгивает с машины, достает гранату.
За ним — егерь.
— Не смей! — кричит он. — Это Вяйнемайнен, он жил давно.
— Какой еще Вяйнемайнен?
— Это страна Калева… это лодка из осколков веретена…
— Пошел ты в задницу со своим Калева. Ты дурак или контужен в голову?
— Не смей взрывать, — кричит егерь, — что ты, идиот, понимаешь в этом!.. А это древность, это страна чудес Похйола, это сам Лемминакайнен, соблазнитель женщин, это…
— К черту чудеса!..
Все пригибают головы, и граната, кувыркаясь, летит в курносое лицо сказочного героя Суоми.
На третий день, когда «зона пустыни» широкой горящей просекой рассекла Лапландию с запада на восток, фон Герделер вышел из «опеля», размял затекшие ноги. Он задыхался от дыма, отхаркивался серой слюной, не мог уже думать о табаке. Потемневшие небеса отражали пламя далеких пожаров, и от этого казалось, что вся Суоми охвачена громадным заревом.
— Куда, куда прешь? — крикнул он шоферу одного грузовика. — Там уже Швеция!..
Машина остановилась, солдаты терли снегом закопченные лица, снимали каски — работа закончилась.
— Где бы воды? — сказал фон Герделер.
Он расстегнул шинель, пошел в сумерки наплывающего вечера. Где-то невдалеке журчала река, и он скоро увидел ее. Эта река была пограничной, возле моста белела будка часового.
На другом — уже шведском — берегу, который заволакивало дымом горевшей Лапландии, стояли шведы. Стояли молча, не двигаясь, смотрели в сторону соседней страны. Здоровые рослые крестьянки в раздутых пестрых юбках, за которые держались здоровые дети. Деревня, видневшаяся за косогором, тоже казалась какой-то здоровой, ее дома — прочными, добротными…
Вспоминая службу на рудниках Елливаре, фон Герделер слегка поклонился в сторону дружественной страны и сказал по-шведски:
— Добрый вечер! Я бы хотел купить у вас молока…
Никто не шевельнулся. Дети прятали свои лица.
— Я заплачэ, — продолжал оберст, — хотя бы кружку…
Он ступил на мост, но пограничник вдруг крикнул:
— Назад. Застрелю!..
Криво усмехнувшись, фон Герделер спустился к реке, долго выбирая камень посуше.
Он пил жадными глотками, и за его спиной полыхало зарево, а на другом берегу молча стояли люди.
Лейтенант Ярцев, как всегда, спокоен и гладко выбрит. Голос этого человека ровен и красив той особой звучностью, какой обладают голоса русских певцов. Но никто не знает — поет он или нет. Ярцев человек замкнутый. Скупой не только на песню, но и на слова. Говорят, что когда лейтенант стал известен в штабах Лапландской армии как лучший разведчик Северного флота, его жену, оставшуюся в Новгороде, немцы замучили в концлагере. Вот с тех пор и поскупел Ярцев на слова.
— Итак, — говорит он, взглянув на морских пехотинцев, — сдайте все документы, ордена, фотокарточки и письма.
И пока бойцы выкладывали перед ним содержимое карманов, Ярцев, то хмурясь, то слегка улыбаясь, читал какое-то письмо. Это письмо он получил только что и удивился — писала Аглая Сергеевна; писала второпях, просила извинить ее за то, что впервые после той встречи на мотоботе решила воспользоваться его адресом. Сейчас она снова уезжает на фронт, ее дочка растет, и… «Что ж, — подумал Ярцев, дойдя до самого главного в письме, — я догадывался, что Никонов, и никто другой, партизанит сейчас в Финмаркене!..»
Он разрывает письмо на мелкие клочки, говорит:
— Ну, все сдали?.. А ты чего прячешь там?
Русланов смущенно переминается с ноги на ногу:
— Да это, товарищ лейтенант, карточка… маленькая…
Ярцев спокойно отбирает у него фотографию какой-то курносой девушки, кладет ее в общую груду бумаг.
— Во-первых, — говорит он, — это есть неисполнение приказа, а во-вторых… любовь надо хранить не в кармане, а вот здесь!..
Где — здесь, он не показывает, но все и так догадываются, что любовь надо хранить в сердце.
Сложив документы в пачку и перевязав бечевкой, лейтенант кладет их в ящик стола, закрывает на ключ:
— Вернемся — получим, не вернемся — получат родные…
О смерти он всегда говорит просто, как о чем-то обычном, — слишком часто встречался Ярцев с нею, чтобы говорить иначе.
Посмотрев на часы, произносит только одно слово:
— Пора!..
Долго шли в темноте, подкидывая на спинах тяжелые рюкзаки, набитые не столько продовольствием, сколько дисками и гранатами; стволами автоматов раздвигали перед собой колючие кустарники. Никто — ни друг, ни враг — не видел их в эту ночь: лейтенант Ярцев, шагавший впереди отряда, вел их какой-то неприметной тропинкой, которая блуждала по откосам сопок, извивалась в зарослях можжевельника, пролегала через болота.
— Где будем грузиться? — спросил Русланов.
Ставриди с горячной поспешностью южанина израсходовал свои силы вначале и теперь, устав, ответил с придыханием:
— Говорят, в Матти-воуно.
— А высаживаться? — спросил Найденов, шагавший сбоку.
— Это знает только он один…
— Кто?
— Наш лейтенант.
— Наш, — повторил кто-то во тьме, и скоро послышался неумолчный шум полярного океана…
Освещаемый сполохами, он был неспокоен и величав в эту ночь.
— Не отставать! — скомандовал Ярцев, сбегая по крутизне сопки в котловину тихой неприметной бухты, где раскачивались на воде готовые к отплытию «морские охотники».
Однако три катера сразу отошли от берега, а погрузка началась только на один МО-216. Вахтанг Беридзе уже расхаживал по мостику, похлопывал большими рукавицами:
— Вах, вах, вах!
Изредка перегибался через поручни, покрикивал с высоты:
— Быстрее!.. Не на камбуз за кашей идете!..
Десантники один за другим быстро пробегали по узкой сходне, и боцман Чугунов каждого дружески хлопал по плечу, пересчитывая:
— …девятнадцать, двадцать, двадцать один… А ну, шевелись, братки, что вы словно медузы!.. Двадцать три…
Морские пехотинцы сразу спускались в теплые кубрики, скидывали рюкзаки, катерники угощали их крепко заваренным кофе:
— Пей, не жалко… Подумаешь — кофе!..
В кубриках уже было не протолкнуться, стоял гам голосов, раскачивались подвешенные к койкам автоматы; только и слышалось отовсюду:
— Подвинься!.. А ты на палубу!.. Куда мой рюкзак пихаешь?.. На ногу наступил… Эх, черт, кружку оставил!..
Матросы сидели на одном рундуке, и каждый немного грустил при виде знакомой корабельной обстановки. Комендор с «охотника», наливая им кофе, говорил:
— А вы, я вижу, с флота?
— Мы все тут с кораблей, — отозвался Ставриди, растирая онемевшие от рюкзака плечи. — С «Аскольда» мы, слышали такой?
— Теснота, — вздохнул Алеша, — куда ушли те три «охотника»? Вот бы на них…
— Нельзя, — ответил комендор. — Высаживать мы вас будем, а те три демонстрацию перед немцами устроят: как бы тоже десант хотят высадить. И пока они там из пушек договариваются, мы вас тишком и скинем где-нибудь…
Кружка, стоявшая на рундуке, неожиданно поползла по гладкому линолеуму, кофе в ней покрылся мелкой рябью.
— Кажется, пошли, — матрос стал плотно задраивать иллюминаторы.
— Пошли, — весело сказал на мостике Вахтанг. — Я тебя, лейтенант, уже не раз на своем «сорокатрубном» по морям перекатываю. В сорок первом еще в Норвегию ходили, помнишь?..
Ярцев осмотрел темный горизонт, покрытый стелющимися по ветру полосами пены, коротко заметил:
— Штормит… Сколько?
— Ерунда! Шесть, — отмахнулся Вахтанг и, поднимая меховой капюшон, добавил: — У нас, лейтенант, есть такой закон. Баренцево море любит, когда с ним обращаются только на «вы», но мы, однако, предпочитаем иметь с ним дело только на «ты»… Вах, дьявол!
Шальной гребень волны вскинулся на мостик, с шумом прошелся над головами людей, сливаясь в кипящий водоворот. Потом вода схлынула, словно испугавшись чего-то, и на палубе, на парусиновых обвесах, на поручнях — на всем засветился тонкий голубоватый ледок.
«Так и обледенеть недолго, матросы в сосульки превратятся». И старший лейтенант крикнул комендорам, стоявшим у орудий:
— Надеть штормовые костюмы!..
Из кубрика, где сидели десантники, неожиданно вырвалась песня и понеслась над морем сквозь шторм и ветер:
Прощайте, скалистые горы,
На подвиг Отчизна зовет.
Мы вышли в открытое море,
В суровый и дальний поход…
И чистый молодой голос выводил песню из люка на простор, где в нее сразу вплетались и шум воды, и скрип мачты, и заунывные причитания ветра в обледенелых снастях.
А волны и стонут, и плачут,
И бьются о борт корабля,
В далеком тумане растаял Рыбачий —
Родимая наша земля…
— Так и хватают за сердце, — вдруг затосковал Вахтанг и, оглянувшись, махнул рукой: — Смотри, лейтенант, песня-то как подходит: вот он, Рыбачий, тает в далеком тумане!..
Низкая, прижатая к воде земля полуострова смутно брезжила во мгле полярной ночи.
— Это хорошо, — сказал Ярцев; подумал о чем-то и добавил серьезно: — Хорошо, что поют люди…
Откуда-то с севера, приближаясь к «охотнику», катился по волнам седовласый клубок метелей, и боцман Чугунов поспешно доложил:
— Справа по борту, курсовой — сорок пять: «снежный заряд»!
— И, кажется, идет прямо на нас, — присмотрелся Вахтанг. — А ну, задраить вентиляторы!.. люки, двери!.. Застегнись, лейтенант, как следует, наушники спусти на шапке, а то…
И — не успел договорить. Все кругом заметалось, заплясало в белом вихре. Мокрые метельные клочья хлестали по обвесам, хлопала натянутая парусина. Ничего не было видно в белесой мгле. Снег летел горизонтальными пластами, покрывая наветренный борт катера толстым наростом, который тут же жадно слизывали волны. Холодная крупа забивалась за шиворот, лезла в уши, в рот, в ноздри. Нельзя было вдохнуть, чтобы сразу не ощутить вкус снега.
Взъерошенный кавказец, зачем-то отбиваясь руками, точно на него напал рой жалящих пчел, кричал:
— Хорошо, хорошо!.. Вах, как хорошо!..
И лейтенант Ярцев, прислушиваясь к барабанному бою снега по капюшону, думал: «Это действительно хорошо… не сразу заметят с берега…» Когда же «заряд» укатился по волнам в сторону Рыбачьего и лейтенант скинул капюшон, горизонт ночного океана показался ему ослепительно чистым.
— Берег! — крикнул мичман Назаров, вытягивая руку. — Катера прикрытия вышли к берегу!..
До «двести шестнадцатого» докатился неровный гул батарей. Яркие клубки осветительных снарядов, точно шаровидные молнии, разрезали мрак огненными струнами. Мертвыми узлами сплелись лучи прожекторов, и, казалось, никто и никогда уже не сможет их распутать. Катеров не было видно, но вспышки разрывов указывали их место, и море в этом районе было неестественно зеленое, словно освещенное изнутри.
— Смотри, лейтенант, — сказал Вахтанг, — это они делают, чтобы твои люди в целости высадились… Понимать надо, на какое дело идете!
— Вон там утес, такой высокий, видишь? — спросил Ярцев.
— Вижу!..
— Заводи катер туда, там и высадимся.
Неожиданно голубой луч прожектора, словно меч, рассек темноту сверху донизу и уперся слепящим глазом прямо в борт «охотника».
— Шашку!.. Боцман, — шашку!..
Чугунов с быстротой пружины выбросился из турели. Прыгая по уходящей из-под ног палубе, в мгновение ока очутился на корме. Раз! — и шашка с разбитым капсюлем полетела в воду, где начала извергать клубы дыма. Прожектор замер на этой шашке, а катер сразу вырвался из яркого луча света.
— Чуть не погубили, — облегченно выдохнул Беридзе и посмотрел в ту сторону, где катера прикрытия вызывали на себя огонь немецких орудий; враги, не подозревая истинной цели появления катеров, вводили в бой новые и новые батареи, и все их внимание теперь было собрано на этом лишь крохотном участке моря.
— Право на борт! — скомандовал Вахтанг. — Десантникам пора выходить на палубу, готовиться к высадке!
Берег наплывал на катер высоким темным барьером. Ночной прилив скрывал под водой острые кошки рифов. Чугунов, стоя на носу «охотника», наугад совал в темные волны длинный шест с пестрыми отметинами футов, зычным голосом докладывал о глубине на мостик. Сильные течения прибойной полосы швыряли катер то вправо, то влево, и Вахтанг возбужденно покрикивал на рулевого:
— Ты что мне свою фамилию на воде пишешь? Я ее и так знаю…
Внезапно катер сел на камни, противно заскрежетав днищем. Все на мгновение растерялись, и лишь Вахтанг остался спокоен.
— Вах, ерунда! — сказал он. — Десантники сойдут, и «охотник» сам встанет на чистую воду… Можно начинать высадку!
Одетые в непромокаемые костюмы, комендоры первыми попрыгали за борт. Морские пехотинцы собирались уже «сигать» вслед за ними, но Вахтанг остановил их:
— Куда, куда? Вас понесут…
Алеша Найденов сел на плечи боцмана Чугунова, тот понес его к берегу, нащупывая ногой перекатывающиеся скользкие камни.
— И не обижайся, — покряхтывал он. — Мы-то вымокнем — и ляд с ним, а вот вам еще воевать надо…
Поставил его на землю, сказал: «Ни пуха ни пера!» — побрел в черной воде за другим.
Скоро «охотник» сошел с мели и сразу же направился в открытое море, где еще горела вдали на волнах дымовая шашка. А лейтенант Ярцев, выбравшись на берег последним, пересчитал людей, тихо скомандовал:
— Цепочкой… бегом… марш!
Это не так-то легко — бежать километр, два, три, если ты обвешан оружием и кладью. Это тем более трудно, когда под ногами острые камни, топкая подушка ягеля, когда путь преграждают стремительные ручьи, завалы векового снега. Но их ведет человек, в которого все бесконечно верят, и если им говорят: «Бегом!» — значит, надо бежать — километр, два, три, сколько он прикажет.
— Ложись!..
Во тьме мелькнул огонек спички, прикрываемой ладонями, — какой-то гитлеровец не спеша прошел мимо.
— Егерь, — определил Найденов.
Ярцев повернул к нему свое лицо, шепнул в ответ:
— Гренадер, они выше егерей ростом…
«Все-то он знает», — с завистью подумал аскольдовец и решил не отставать от лейтенанта. Наткнулся на какой-то провод, выдернул из ножен тесак, хотел резать. Ярцев перехватил его руку.
— Ты что, — сказал он, — все дело погубить хочешь? Это сигнализация.
И снова бежали один за другим, бесшумные, быстрые, невидимые. Наконец прозвучала команда остановиться, и Ярцев, заведя свой отряд в глухую низину, сказал:
— Рейд начали благополучно. Поздравляю! Впредь не курить, не разговаривать, не отставать, не бросать ничего, не греметь оружием, не есть, не пить, пока я не дам разрешения…
«Не… не… не» — хотя бы одно «да»!
И почему такая таинственность?.. И куда идут эти люди?.. И что они будут делать в ночной тундре?..
Об этом знают все, кто идет с лейтенантом Ярцевым.
Но умрут — не скажут!
Теперь в стране Суоми было два генеральных штаба, и во главе их стоял один и тот же человек — генерал Айро, о чем знали в то время немногие. В провинции он посылал приказ в соответствии с условиями мирного договора: демобилизация, сдавать оружие, офицеров по домам, — и в этом случае Айро являлся начальником одного штаба. Но вслед за этим приказом, и даже раньше его, долетал до провинций другой: оружие прятать, членов партий перевести на казарменное положение, — и в этом случае Айро был уже начальником второго, неофициального штаба.
Так, например, лейтенант Суттинен был назначен следить за ходом демобилизации в одном полку. Просмотрел списки: на трех солдат-резервистов приходился один, а то и два шюцкоровца. Что ж, резервисты — домой, шюцкоровцы — в казарму. С офицерами — тоже: подобрал только надежных, хорошо знающих местность, уже втянутых в сети заговора. Это было легко, тем более что проверить невозможно — какие они, эти офицеры, а пункт второй мирного договора, заключенного в Москве, вменял финскому сейму в обязанность сохранить определенный контингент своей армии. Эти войска должны были до 15 сентября освободить территорию своей страны от гитлеровцев.
Но этот второй — неофициальный — штаб намеренно (заговорщики понимали это) оттягивал разоружение немецких войск в Лапландии, и только лишь 1 октября финские войска выступили в поход для выполнения пункта второго…
Роту, состоявшую из одних шюцкоровцев-ветеранов, вел лейтенант Рикко Суттинен. Нахлобучив на лоб козырек кепи, он сумрачно шагал впереди колонны.
Холодный ветер сильно дул навстречу, обжигая лицо и открытую шею. По обеим сторонам дороги тянулся чахлый березняк и осинник. Путь колонне часто перебегали пугливые зайцы. Однажды ленивой рысцой протрусил невдалеке поджарый волк и, сев тощим задом на кочку, неожиданно завыл — протяжно и нудно.
Суттинен прогнал волка выстрелом. Ему не нравилось все: эта колдобистая лесная дорога, этот волчий вой, эта трепетная тоска осин и… пункт второй мирного договора. Нехорошие мысли теснились сейчас в голове лейтенанта. Отец, недавно посетивший вырубки «Вяррио», писал, что лесорубы работают плохо, прибыли падают. Да и как им не падать, если целлюлозные комбинаты бездействуют, а главный заказчик, всегда нуждавшийся в строевом лесе, — Германия, вышел из игры, вырубив на прощанье лучшие участки?..
Суттинен опустил верха своего суконного кепи и застегнул его на подбородке. Было мерзко, тоскливо, холодно. Пропустив мимо себя голову колонны, он громко скомандовал:
— Не отставать!
И когда отставшие солдаты, бросив собирать клюкву, подтянулись, Рикко Суттинен снова пошел впереди отряда.
Сейчас его тревожило даже не это. Только вчера он узнал о восстании лесорубов, предводительствуемых каким-то капралом, и эта весть повергла его в смятение. Мало того, что лесорубы бросили хозяйские вырубки и с топорами пошли выполнять пункт второй, не дожидаясь, когда за это возьмется армия (что уже говорит о непростительном своеволии), но если бы только это! А то ведь…
«Революция в лесу, вот что, — трезво думал Суттинен, — по всей стране идет шатание, программы новых партий еще только выявляются, достаточно одной искры, чтобы…»
— Не растягиваться! — повторил он команду, боясь высказать то, что таилось за этим «чтобы», и даже подсчитал ногу: — Юкс, какс, колмэ!..
Потом, отвинтив горлышко фляги и перехватывая завистливые взгляды капралов, Суттинен отхлебнул водки. Лес начинал редеть, быстро темнело. Кругом не было видно ни одного огонька, и от этого звезды, трепетно разгоравшиеся в ночи, казались еще выпуклее, еще ярче. Приближалась полоса, за которой могли встретиться немецкие гарнизоны.
Скоро дорога вышла на развилок, где высился столб, фанерные стрелки которого показывали: направо — деревня Куусиниеми, влево — Коккосалми.
И здесь же, на развилке, стояла телега с высоко задранными оглоблями. Лошади не было, а на замшелом камне сидел старый сгорбленный финн-крестьянин, которого трудно было даже отличить от камня.
— Чего ты сидишь здесь, старик? — спросил Суттинен.
— Жду свою лошадь.
— А где она у тебя?
— Там, — и старик махнул рукой в сторону Куусиниеми.
— Так что же ты ждешь?
— Лошадь…
Суттинен нетерпеливо топнул ногой, обутой в брезентовый сапог.
— А почему она у тебя там, — он тоже махнул рукой вправо, — а твоя телега здесь?
— Лошадь отобрали немцы.
— Значит, они стоят в Куусиниеми?
— Да.
— Так иди за ней в Куусиниеми.
— Зачем? — ответил финн. — Я жду лошадь из Коккосалми, — и он опять махнул рукой влево.
Суттинену захотелось ударить старика, но ударить его — это все равно, что ударить камень.
— Я жду лошадь из Коккосалми, — слегка усмехнулся крестьянин, очевидно, поняв состояние офицера. — Там стоят наши лесорубы: они обещали забрать лошадь у немцев. Внук приведет ее сюда, и я поеду дальше…
— Так, значит, лесорубы в Коккосалми? — спросил Суттинен.
— Да, но скоро уйдут…
Лейтенант снова приложил к губам флягу. Вытерев подбородок рукавом шинели и морщась, он задумался:
«Надо идти, но куда?..»
Думал он недолго, и через несколько минут рота лахтарей уже шагала не в Куусиниеми, где находились немцы, а в Коккосалми, где стояли лесорубы…
Коккосалми — небольшая деревушка, окна которой светились прямо в озеро, заплывшее ледяным салом. Мысок, на котором в беспорядке раскинулись убогие избы, с трех сторон окружен водою. Узкий, заросший кустами перешеек, как мост, соединяет селение с берегом. Суттинен сразу оставил здесь засаду, чтобы ни один лясккикаппинец не мог уйти из деревни.
Возле крайней избы стояла низкая крестьянская подвода. Какая-то рослая девка-батрачка в паневе и лаптях на босу ногу грузила мешки. Выступив из тьмы, лейтенант зажал девке рот и сказал:
— Тихо!.. В этой избе лясккикаппинцы есть?.. Тогда постучи в окно. Скажи, что тебе тяжело, пусть придут — помогут. Да смотри, не сболтни лишнего, — он отпустил ей рот и помахал перед ней плеткой.
Девка робко стучала в ставни.
— Без шума, одними пуукко, — предупредил Суттинен своих лахтарей.
Хлопнула дверь. Раздался сочный, веселый голос:
— Ну что, Лемпи, одной не справи…
И тут же свалился под ударом ножа. Второй лесоруб с криком: «Немцы!» — рванулся обратно. Но его схватили за ноги и поволокли по земле, мозжа голову прикладами. Третий успел выпрыгнуть в окно с другой стороны крыльца и тоже был зарезан лахтарями, сидевшими в кустах.
С другого конца деревни громыхнул выстрел. Вслед за ним загундосил колокол церкви. Собаки, надрываясь от лая, хрипели и выли, стараясь порвать цепи. В хлевах кричал напуганный скот, билась в клетях разбуженная домашняя птица.
На улицу, залитую светом луны, выскакивали всполошенные лесорубы, хватая оружие, чтобы отразить нападение немцев, как им казалось.
Но, увидев солдат регулярной армии, с которыми еще вчера они сидели в окопах, лясккикалпинцы в замешательстве остановились.
— Не смей! — крикнул один из них, выступая вперед. — Мы ваши братья! Мы не сделали ничего плохого! Нам надо объединиться, вместе будем гнать немцев из Суоми!..
— Пли! — ответил Суттинен, положив маузер на сгиб локтя. — Не разговаривать с бунтовщиками!.. Стрелять!
И, сатанея от бешенства, повторил несколько раз, давя при каждом слове на спусковую собачку маузера:
— Стрелять, стрелять, стрелять!..
Тогда лесорубы молча двинулись на лахтарей плотной жарко дышащей стеной, и от звона топоров по каскам покатилось над озером звонкое эхо.
Лязг затворов, выбрасывающих пустые гильзы; приглушенные выкрики убиваемых; резкие толчки выстрелов, направленных прямо в живот; треск ломающихся штыков — все перепуталось и перемешалось…
Среди лясккикаппинцев выделялась могучая фигура капрала. В разорванном мундире, босой, с лицом, залитым кровью, он метался в ночи, как свирепый вепрь, и там, где пролетал он, крича: «Круши-и-и!..» — там оставалась за ним широкая просека, словно не людей рубил он, а кустарник.
Увидев лейтенанта, капрал бросил в него издали свой нож, и пууко, пролетев в воздухе, вонзился в плечо офицера, пробив толстое сукно шинели.
Суттинен вырвал из плеча острое лезвие и, зажимая пальцем бьющую из раны кровь, крикнул:
— Этого — живьем!..
Сила солому ломит (эта пословица есть и у финского народа), и лясккикаппинцы, ряды которых редели на глазах, откатывались под натиском лахтарей к озеру. Некоторые уже вошли по колено в ледяное стылое сало и продолжали рубиться, падая и захлебываясь водою. Последняя горстка людей, окружив капрала, отбивалась изо всех сил, пока на них не навалились со всех сторон, на одного — десять, и не связали по рукам и ногам…
— Ведите их к школе, — сказал Суттинен и, шатаясь от внезапной слабости, пошел, не оборачиваясь.
В школе он занял комнату учительницы, вмиг разрушив создаваемый годами уют старой девы. Широкая скатерть была разрезана на полосы. Лейтенант лежал, ерзая от боли сапогами по простыням, а ротный фельдшер, равнодушный парень с тупым веснушчатым лицом, делал ему перевязку.
На этот раз Суттинен допил содержимое фляги до дна и закусил горстью кислой клюквы, приготовленной учительницей к чаю. Крепкая водка, пахнущая метилом, ударила в голову как-то сразу, покорила боль в плече, и повеселевший офицер встал:
— Где эти?..
На школьном дворе, окруженные со всех сторон лахтарями, стояли «эти». Израненные лесорубы подпирали плечами друг друга, и когда на крыльце появился Суттинен, они вскинули головы.
Лейтенант подошел к лясккикаппинцу, стоявшему с краю.
— Ну?..
Лесоруб качнулся назад всем телом, словно для удара.
— Сволочь! — крикнул он. — Разве для этого Энкель подписал в Москве договор? Вспомни… Или для тебя нет законов?
Суттинен размахнулся — хрястнул лесоруба в висок рукоятью маузера.
— Вот тебе второй пункт!
Лесоруб не упал только потому, что плечи его соседей могуче сдвинулись, оставив его стоящим.
Суттинен подошел к другому лесорубу, поднял руку для нового удара и… опустил маузер.
Перед ним стоял его бывший капрал Теппо Ориккайнен.
— Ты?.. Это ты, сатана перкеле!
— Да, я, — ответил капрал.
Суттинен пошатнулся и закричал яростно, выдавая свой страх:
— Замолчи!.. Уведите их, расстреляйте… И его… в первую очередь — его, вот этого рыжего!..
Три залпа рванули ночную тишину за околицей. Сутгинен доедал в комнате учительницы мороженую клюкву. «Ха-ха, — облегченно засмеялся он, — пошел капрал на тот свет, завилял хвостиком…»
— Эй, Вяйне, — позвал он денщика, — твой господин хочет спать!
Да, теперь он может заснуть. Суттинен следил за руками солдата, взбивавшего плоский старушечий матрас, и думал:
«На «Вяррио» отец наберет вернувшихся из плена… А завтра пошлю гонца в Куусиниеми… у нас еще не кончены счеты с русскими. Плевать я хотел на пункт второй мирного договора!.. Если двурушничает сам генштаб, то что же остается делать мне, солдату?..»
— О-о-о, я знаю, что мне делать, — сказал он, — проклятым рюссам еще придется схватиться с нами… Спать, спать, — повторил он и свалился в постель, не раздеваясь, предоставив денщику стянуть с его ног узкие сапоги.
Когда солдат ушел, стало тихо. Было слышно даже, как шумят на ветру кусты за окном, плещется вода в озере.
— Спать, спать, — пробормотал лейтенант, но сон не приходил. Снова начинало болеть плечо. В холодных сенях, за дверью, ворочалась на охапке сена старуха учительница.
Неожиданно она глухо вскрикнула, и вслед за этим кто-то стал царапаться в дверь. Суттинен, онемев от страха, боялся пошевелиться. Пот выступил у него на лбу, холодя кожу, когда он увидел, что дверь, тихо скрипнув, начинает открываться.
Но того, кто ее открывал, не было видно.
Суттинен протянул руку к маузеру и поднял голову: на пороге лежал человек.
— Кто здесь? — хотел крикнуть шюцкоровец, но вместо крика с его трясущихся губ сорвался лишь слабый шепот.
— Это я, — ответили также шепотом, и послышалось тяжелое дыхание.
— Кто ты?
— Это я, капрал Теппо Ориккайнен.
— Ты?..
Суттинен рывком сел на постели, прижался затылком к стене.
— Так, значит… так, значит, ты… Ты жив?.. Тебя не могли расстрелять?..
— Нет, Суттинен, в меня стреляли три раза, но я не могу… я не могу умереть… И я не умру!..
Голова капрала упала на пол. Медленно, с громадным усилием он поднял ее и сказал:
— Я не могу умереть, пока… пока не… И вот я приполз, Суттинен, чтобы сказать тебе… я приполз — сказать: ты — собака, Суттинен!.. И таких собак, как ты, много в моей Суоми… Но запомни, Суттинен… придет час… и… в моей Суоми… да, в моей… не станет таких собак!..
Голова капрала снова глухо стукнулась об пол. Лейтенант вспомнил о пистолете, который держал в ладони, и спрыгнул с постели. Но, приставив дуло маузера к широкому затылку предводителя лясккикаппина, он понял, что стрелять уже не надо…
Капрал Теппо Ориккайнен был мертв…
После ударов войск Карельского фронта на Ухтинском, Кандалакшском и Кестеньгском направлениях и освобождения от врага Выборга, Кондопоги и Петрозаводска;
после того как был восстановлен северный участок государственной границы СССР на протяжении 1500 километров и Кировская железная дорога, освобожденная от врага по всей длине, снова соединила Заполярье с центром страны;
после того как Финляндия, ввергнутая в войну реакционной поджигательской кликой Таннера, Рюти и Маннергейма, признала себя побежденной и сложила оружие;
после мирных переговоров в Москве, которые еще раз продемонстрировали цели благородной и гуманной политики Советского правительства по отношению к малым странам и принесли исстрадавшемуся финскому народу долгожданный мир;
и, наконец, после того как был решен затянувшийся на целое столетие вопрос о границе России на Крайнем Севере и русскому народу снова возвращались искони русские земли древней области Печенги, —
наступление в Заполярье стало делом ближайшего будущего…
Никто не знал, когда пробьет час для удара по горно-егерской армии Дитма, но десантные отряды, печатая шаг, уже распевали:
Ай, Муста-Тунтури,
С тебя видно море.
Только, егерь, не дури,
Сидя за горою.
Предстоит переплыть
Нам Титовку-реченьку,
Берегись, гренадер,
Дае-ешь Пе-еченгу!..
Близость наступления чувствовалась во всем: в постоянно прибывавших на вокзал воинских эшелонах, в гуле неба, которое пересекали летевшие на запад эскадрильи бомбардировщиков, в необычайном оживлении рейда и гаваней, а однажды по улицам Мурманска проползли даже грохочущие громадины танков. Казалось, что все только и живут подготовкой к наступлению.
В один из пасмурных октябрьских дней, когда балтийские матросы выходили под огнем из полосы прибоя на дюны острова Хиума, — в этот день представители частей и кораблей Северного флота собрались в актовом зале Дома флота. Зал был освещен по случаю торжественного заседания, как в мирное время, и в ярком сиянии сотен электрических люстр и плафонов сверкали, искрясь золотом и серебром, многочисленные медали, ордена, галуны старшинских нашивок и блеск офицерских кортиков.
После доклада вице-адмирала на трибуну поднялся офицер и объявил:
— Слово для зачтения воззвания Военного Совета Северного флота к североморцам имеет лейтенант Самаров!..
Олег Владимирович прошел через весь зал и, приняв от члена Военного Совета текст воззвания, подошел к рампе.
— «Товарищи североморцы!» — Его голос звучал в полную силу и был насыщен сдержанной страстью, он прочел всего два слова, но прочел их так, что все сразу почувствовали себя свидетелями и участниками чего-то огромного и великого.
…Теперь этот листок с текстом воззвания лежит под стеклом в залах Музея русской морской славы, и посетители рассматривают его как священную реликвию. А в те дни это был просто приказ, и Самаров громко, не торопясь, ясно выговаривая каждое слово, прочел его, как читают приказы.
Героические полки и дивизии Красной Армии неудержимой лавиной идут на запад. Великая и неугасимая сила ненависти к врагу пылает в сердцах русских воинов. Очищается советская земля от гитлеровской нечисти.
Под сокрушительными ударами Красной Армии трещит и разваливается гитлеровский блок. Все туже затягивается смертельная петля на шее Гитлера. Чувствуя неизбежную гибель, враг сопротивляется жестоко и отчаянно. Свою злобу и бессилие фашисты вымещают на беззащитных жертвах. Но дни гитлеровцев сочтены. Спасения им нет и не будет!..
Решительно прорывайте вражескую оборону. Взламывайте ее на всю глубину. Стремительно и неудержимо сбивайте гитлеровцев с их оборонительных рубежей. Вперед, за огневым валом! Смелому бойцу не страшны траншеи и окопы, блиндажи и доты. Смелость и отвага города берут!..
Ни одного корабля противника не выпускайте из порта Печенги (Петсамо). Топите и захватывайте их. Всю силу огня обрушьте на гитлеровцев. Дерзко и смело высаживайте десантников-пехотинцев. Обеспечьте бесперебойный подвоз боеприпасов и продовольствия.
Военный Совет Северного флота призывает вас с честью исполнить свой воинский долг, возвеличить славу Военно-Морского Флота.
Родина-мать благословляет вас на боевые подвиги во славу нашего народа, во имя победы.
За честь и свободу советского народа!
За нашу прекрасную Родину!»
Самаров кончил читать, и оркестр заиграл гимн. Все поднялись с мест, и каждый невольно сказал себе:
— Теперь пора!..
Кайса появилась на пороге полусгоревшего дома, держа в руках дорогое манто. Она накинула его на узкие плечи, задорно крикнула:
— Юсси, мне идет… правда?
Пеккала опустил бинокль, придирчиво осмотрел ее:
— А ну, повернись… Так-так…
Кайса кокетливо переступала ногами по закопченному снегу, словно вертелась перед зеркалами в ателье универмага Стокмана на Алексантеринкату в Хельсинки.
— Хорошо? — спросила она.
— Ничего, — согласился полковник, — только чуть-чуть коротко, кажется…
— Вот бы еще боты, — размечталась Кайса и тут же обиделась. — Ты чего смеешься, Юсси?..
Обхватив телеграфный столб, полковник хохотал, как еще не хохотал за все эти годы; наконец смех его перешел в простудный кашель; откашлявшись, он снова посуровел.
— Дура ты, — сказал. — Милая, дорогая дура!
— Хорошо, что хоть милая…
Отряхивая с ветвей комья сырого снега, на дерево сели вороны, прокаркали лениво. Кайса вынула из сумочки дамский блокнот с зеркальцем, стала подводить краской губы (последнее время она особенно следила за своей внешностью).
— Милая, — с явным удовольствием в голосе повторила она и счастливо улыбнулась.
В небе с треском лопнуло белое облачко, и осколки обожгли сугробы рыхлого снега, проколов их глубокими ямками; одна ворона с перебитым крылом свалилась к ногам женщины.
— Ого! — притворно удивилась Кайса. — Полковник Пеккала, неужели вам безразлично, что милая для вас женщина подвергается обстрелу?
— А ты не торчи здесь. Смешно: куда я — туда и ты…
В конце улицы показался бегущий на лыжах вянрикки Раутио Таммилехто, еще издали он крикнул:
— Немцы!.. В Аалтоярви немцы!..
Пеккала обождал, пока вянрикки снял лыжи, и спокойно спросил:
— Ты был в Коккосалми?
— Был, херра эвэрсти… Немцы уже в Аалтоярви, и мне…
— Я тебя спрашиваю о другом: когда придут сюда лясккикаппинцы?
Таммилехто воткнул лыжи пятками в снег, развел руками:
— Но, херра эвэрсти, в Коккосалми лясккикаппинцев уже нет, там стоит рота регулярной армии…
— Так это еще лучше, — внезапно обрадовался Пеккала. — Кайса, ты слышишь?.. Наконец-то наш генеральный штаб раскачался!
Таммилехто растерянно замигал белыми ресницами:
— Херра эвэрсти, но они… не придут.
— Разве ты не сказал, что мы находимся в тяжелом положении?
— Я сказал, херра эвэрсти, что мы почти окружены, но… но они…
— Да говори, не мямли!
— Мне велели передать, — выпалил юноша, — что вас заочно предают военному суду… За то, что вы… Я говорил, херра эвэрсти, что вся история может закончиться плохо! Мы выступили без приказа, и теперь…
— А это, Кайса, ты тоже слышишь? — спросил полковник.
— Слышу, Юсси… слышу…
Пеккала посмотрел, как тает в голубом небе свежее облачко разрыва, и яростно прошептал:
— Пусть только попробуют, сволочи!.. Я сам посажу их всех за решетку!.. Я им все вспомню!.. О-ох, и собаки же!..
Он взмахнул кулаком, точно хотел ударить кого-то, быстро пошел в сторону леса. Никто не видел, как лицо у него вдруг уродливо перекосилось, и слезы — слезы горькой обиды — брызнули из зажмуренных глаз; Пеккала неумело вытирал их грязной ладонью, с его тонких губ, покрытых шелухой обветренной кожи, срывались отдельные слова:
— Даже сейчас… сейчас даже, когда… когда мы все тут… Гроб нам, сатана перкеле!.. А они, крысы… Что они делают?.. Суоми наша… Ну, погоди!..
Его догнала Кайса, прижалась к нему всем телом.
— Юсси, дорогой, ты плачешь?.. Но что же нам делать?.. Ведь это последнее, это последнее наше… А потом… Юсси, не плачь, я с тобой… Все кончится хорошо!..
Полковник вытер лицо снегом, ожесточился.
— Ну-у, — сказал грозно, — так, значит, в Аалтоярви немцы?.. Пусть меня судят, но в Лапландии немцам не бывать… Пошли, Кайса!..
На опушке леса дымили костры, «лесные гвардейцы» кутались в дырявые шинели. Старый солдат с выщербленными зубами встал перед полковником, попросил:
— Херра эвэрсти, если у вас есть хоть один патрон, дайте его для моей пустой винтовки.
Пеккала слепо и глухо прошел мимо, а Кайса, раскрыв сумочку, протянула солдату обгрызенный кусок няккилейпя:
— Хлеба — на, а патронов — нету!
— И на том спасибо, нэйти…
Полковник поднялся на высокое взгорье, откуда виднелась затерявшаяся среди лесистых холмов деревушка Аалтоярви, и в тот же момент разрывная пуля ободрала кору ближайшего дерева.
— Уйди, Кайса, — крикнул полковник, — не лезь сюда!
— Юсси… — жалобно начала она; тогда Пеккала швырнул в нее смерзшимся комком земли:
— Уйди, сказал!..
Кайса спустилась вниз, присела к костру. Один солдат с мутно-желтым бельмом на глазу спросил:
— А вот, нэйти, отчего это так: котелок воды с солью вскипятишь, сразу выпьешь — и вроде сыт?.. Отчего?..
— Зато, посмотри, — ответила Кайса, — опух ты как, словно леший болотный стал.
Солдат потрогал свое лицо пальцами, оставлявшими на щеках нездоровые ямки, и печально вздохнул:
— Опух… это верно, нэйти!
Сверху, шумно обрушивая ногами снег и камни, скатился полковник Пеккала, молодо сбил кепи на затылок.
— А ну! — крикнул. — Выкатывай орудия на дорогу… Уж если с русскими воевали, так с немцами… Выкатывай, парни, выкатывай!..
Опушка леса ожила, солдаты стали подниматься, даже раненые решили идти вместе со всеми. Три старые гаубицы — единственные, что остались после боев с егерями, подхватили за лафеты, потащили под откос. Повинуясь командам прибежавшего Таммилехто, «лесные гвардейцы» дружно рассыпались по кустам; сгорбившись, перебегали с кочки на кочку.
Их было мало — не больше роты, магазины винтовок хранили в себе один-два патрона, но это еще не значило, что остыла их вера в победу, и страшный голод только усиливал ненависть к захватчикам прекрасной Лапландии…
Жилистыми руками Пеккала хватался за спины гаубичных колес, перекатывал их сильными рывками:
— Раз-два — взяли, ти-ти!.. Еще — ти-ти!.. Сколько там снарядов у нас?.. Всего четыре ящика?.. Хватит… Ти-ти!..
Орудия почти на руках вынесли на дорогу, быстро зарядили. Где-то вдали, в редких просветах соснового мяннисто, щербатились гнилой дранкой острые крыши Аалтоярви.
— Ампуйя! — крикнул Юсси Пеккала, и три старые гаубицы, подпрыгнув, неистово рявкнули в сторону недавних союзников — немцев.
— Файер! — скомандовал Эрнст Бартельс, и двенадцать орудий, откатившись назад, изрыгнули огонь в сторону недавних братьев по оружию — финнов.
Фон Герделер стоял на крыльце пасторского дома и, поставив ногу на резные перила, чистил высокий сапог. Шведский крем жирный, как и все в Швеции, — на кончике сапога отражалась даже фигура обер-лейтенанта с поднятой рукой; вот рука резко опускается, и — «файер!.. файер!..».
— Я вас слушаю, — сказал оберст пехотному майору, который еще издали тянулся перед ним.
В редких паузах между залпами майор доложил:
— Финны открыли огонь по нашим позициям… Третий батальон послал в обход озера… озера… Простите, оберст, не могу запомнить финских названий…
— Питкаярви, — сказал фон Герделер, — надо знать!
— …Этот батальон, — продолжал майор, — ударит с фланга, и… Где вы будете находиться, герр оберст, чтобы без задержки доложить вам об окончании операции?
— Здесь же, — ответил инструктор и, подбросив в руке щетку, шагнул в двери дома.
«Это, пожалуй, я правильно сделал, доверив всю операцию строевым офицерам. Хватит в конце концов быть затычкой в каждой бочке. С этими финнами только свяжись — сам не рад будешь». Недаром ведь его имя уже треплют газеты нейтральных государств. Правда, ответственность в первую очередь падает на генерала Рандулича, приказавшего превратить Лапландию в «зону пустыни», но все-таки… неприятно; еще судить будут, чего доброго, если все кончится…
— Спасибо за щетку, пастор, — сказал фон Герделер. — Вы все молитесь?
Старый священник, сложив на груди дряблые руки, покачивался над толстой раскрытой книгой, его глаза были плотно закрыты; молодая жена его, приседая от пушечного грома и ахая, скидывала в люк подпола свертки одежды.
Фон Герделер подошел к приемнику, и в комнату, перебивая слова молитв, ворвался далекий голос: «Сегодня состоялась первая встреча председателя Союзной Контрольной Комиссии в Финляндии господина Жданова с президентом Финляндии маршалом Маннергеймом, беседа продолжалась два с половиной часа. Присутствовали: русский генерал-лейтенант Савоненков и министр обороны Финляндии генерал Вальден…»
Послышалась частая ружейная стрельба, и в дверь почти вломился запыхавшийся фельдфебель:
— Герр оберст, финны ползут… Ножи в зубах!
Инструктор поморщился:
— Не люблю финнов! Всегда у них что-нибудь такое неприятное… в зубах!
Накинув шинель, он вышел на улицу. Вдали уже раздавался рев медных рогов, напомнивший оберсту тирольскую охоту. Воздух пронизывали неистовые вопли: «Хелла!.. хелла кюон… Ала-ла-ля… ала-ла-ла-ля!..»
Эрнст Бартельс, пошатываясь, отошел от замолчавших орудий. Трясущимися руками раскурил мятую сигарету. Заметив, что губы инструктора двигаются, он крикнул:
— Говорите громче, я ничего не слышу…
— Я сказал: запрягайте лошадей в орудия!
— Разве мы снимаемся с этой позиции?
— Мы не снимаемся, — ответил фон Герделер, подумав, — но… Все-таки запрягайте на случай непредвиденного отхода!..
Трескотня егерских шмайсеров и хлопки рвущихся гранат скоро стихли, и с той стороны, из гущи кустарников, где разворачивалось сражение, доносился теперь только рев человеческих голосов. Постепенно этот рев перешел в песню, и фон Герделер невольно вздрогнул: песня была финской.
— Что там? — сказал он и бросился напролом через заросли густого березняка; прыгал с камня на камень, тонкий ледок, покрывший болото, стеклянно раскалывался под ногами. — Почему залегли? — набросился он на пехотного майора. — Почему вы еще здесь?.. Стыдно, стыдно!..
— Герр оберст, — вдруг остервенился офицер, вытаскивая пистолет. — Вы не имеете права оскорблять меня… Я честный солдат фюрера, и я не трус… Смотрите, и вы поймете, почему мы еще здесь!..
Он бесстрашно поднялся во весь рост, засвистел:
— Атака… атака… атака…
Земля вздрогнула от топота ног, мимо фон Герделера сверкающими стрелами пронеслись склоненные штыки егерей, и — хоть бы один выстрел раздался им навстречу.
Финны молчали.
Старый солдат с выщербленными зубами докурил самокрутку из палого листа ольхового, подошел к полковнику.
— Херра эвэрсти, — сказал он, — если патрона не дали, так дайте хоть в морду, чтобы я злее стал…
Юсси Пеккала пригнул к себе лохматую голову солдата, поцеловал его в сморщенный лоб.
— Иди, отец, — ответил не сразу, — ты и так злой…
Таммилехто подполз на животе, прошептал:
— Со стороны Питкаярви — движение какое-то…
— Так что?
— Около батальона, говорю.
— Где Суттинен-Хууванха?
— Осталась около гаубиц.
— Хорошо. Вот они опять идут…
Таммилехто посмотрел на бегущих егерей и пополз в сторону: «Лесные гвардейцы», расстреляв последние патроны, готовились к рукопашной схватке. Никто не заметил, как вянрикки поднялся, встал на четвереньки и скрылся в кустах.
Проваливаясь по пояс в жидкое месиво гнилого, не замерзающего даже зимой болота, он выбрался на лесной пригорок; среди могучих стволов мяннисто сел на камень и долго слушал, как надвигается лавина автоматной стрельбы. «Пойду!» — отчаянно решил юноша, нащупав на ремне круглую небольшую гранату.
Но там, в этой низине, уже творилось что-то дикое. Стрельба внезапно стихла — значит, пошла рукопашная, и, казалось, слышно, как лязгают штыки и хрустят человеческие кости.
— О-о-о, — мучительно простонал Таммилехто, почти умирая оттого, что не может быть вот таким, как этот старый вояка с выщербленными зубами. «Дайте хоть в морду, чтобы я злее стал», — вспомнилось ему, и, сняв с пояса гранату, вянрикки трижды ударил себя ею по голове, приговаривая: — Вот тебе… на!.. на!..
Он встал. Он уже сделал шаг. Два шага, три — в сторону сражения, где гибли его товарищи. Но в этот момент раздался тяжкий грохот егерских сапог.
Таммилехто упал лицом в снег, и мимо него, наспех прикручивая к автоматам штыки, быстро пробежал от озера Питкаярви свежий немецкий батальон.
Юноша проводил взглядом последнего егеря, потом снял с ноги громадный лыжный пьекс, вынул из него сено, далеко, в самый носок затолкал гранату.
Как можно больше подогнув пальцы, снова обул пьекс и, немного прихрамывая, выбежал на дорогу…
Кайса в накинутом на плечи манто сидела на лафете гаубицы, радостно всплеснула руками:
— Раутио!.. Ты что?..
Издалека донесся новый, яростный взрыв стрельбы, и вянрикки понял: «лесных гвардейцев» взяли в клещи.
— Я?.. Да вот… Снаряды у нас еще остались? — неожиданно спросил он.
— Один ящик, да, — ответила Кайса и поежилась: — Раутио, что там?.. Что Юсси Пеккала?.. Жив?.. Сигареты у тебя есть?..
— Есть, есть, — бормотал вянрикки, шаря по карманам. — Где-то была пачка «Tyomies»…
На снег выпала белая студенческая шапочка. Кайса подобрала ее, спросила:
— Ты куда сейчас?
— Я? — он протянул ей сигарету, махнул рукой; ответ неожиданно нашелся: — Меня полковник опять посылает в Коккосалми… на лыжи сейчас, и — побегу…
— Но ведь ты…
— Да, да, снова! — крикнул он и убежал.
Кайса, не вставая с лафета, поправила манто, частыми затяжками быстро испепелила горькую сигарету. Потом закашлялась, и кашель долго бил ее худое тело, надрывая простуженную грудь.
По-мужски сердито сплюнув, она ударами ноги, обутой в солдатский сапог, переломила жидкие планки на ящике. В курчавых стружках холодно сверкнула снарядная сталь.
— Господи, — сказала женщина и подняла глаза к небу, — если ты меня, грешную, только слышишь, — помоги им!..
Бой то вспыхивал, то угасал, и низина уже наполнялась предвечерними туманами, когда Кайса увидела полковника.
— Юсси-и… Где все, Юсси-и?..
Оборванный и грязный, весь в пятнах крови, он подскочил к ней, хрипло заорал:
— Ящик?.. Где он?.. Подноси…
— Юсси, а остальные?
— Там… отбиваются чем могут. — Он кивнул куда-то в сторону, засучил по локоть рукава. — Мы их сейчас… Запомнят суомэлайненов… А потом — пусть меня судят, пусть… Подноси!..
На дороге уже показались гитлеровцы. Кайса вложила в казенник орудия первый снаряд, и полковник, даже не взглянув на прицел, дернул рукоятку спуска.
— Подноси… еще, Кайса… ти-ти!..
Кайса мельком успела заметить, как вздыбилась на дороге земля и как метнулись пропавшие в дыму фигуры врагов.
— Юсси-и… Юсси-и…
— Куйнка? — спросил отрывисто. — Что тебе?
— Успеют уйти гвардейцы?
— Тащи следующий… вон опять бегут…
Гаубица дергается назад, распахивает прицепом лафета твердую полярную землю.
— Ти-ти!..
— Юсси, милый мой…
— Заряжай!.. Все скажешь потом… Мы их излупим, как дворняжек, Кайса!..
Ахает земля. Где-то низко-низко визжат пули. Кружатся в воздухе сучья деревьев. И — ряд за рядом — уходят снаряды из громоздкого ящика.
— Последний! — крикнула Кайса. — Больше нету… Юсси, бежим!..
— Ти-ти…
Пеккала быстро вынимал из гаубиц замки, швырял их в болото. Потом вдруг выхватил пистолет, выстрелил куда-то.
Раз, другой громыхнули четкие, словно пощечина, выстрелы, а на третий… только слабо тикнул курок.
— Ну, все, Кайса… смотри!
Кайса обернулась: держа наперевес автоматы, к ним — справа и слева — шли, покачиваясь от усталости, горные егеря.
— Я вижу, Юсси, — ответила она. — И мы вместе умрем, Юсси!..
— А-а-а, если не ошибаюсь, супруги Пеккала-Суттинен-Хууванха? — встретил их фон Герделер, изображая на лице радостное удивление. — Очень рад… Чего же вы не садитесь?
— Иди-ка ты… знаешь куда? — грубо сказал полковник и похлопал себя по тощему, утонувшему в галифе заду; рука, которой он хлопал, была густо измазана кровью — из этой руки вырвали у него егеря пуукко.
— А вы все-таки садитесь, — закончил оберст.
Кайса шагнула к столу, взяла из пачки фон Герделера толстую русскую папиросу.
— Спичку, — потребовала она.
— Однако, — скривился оберст, но спичку дал и даже привстал со стула.
За полуоткрытой дверью стонал умирающий майор, бубнил что-то пастор, доносился голос врача, отсчитывающего деления на цилиндре шприца: «Кубик… два… три…»
— А ну, закройте дверь, — приказал инструктор и вдруг повеселел: — Нерон сжег Рим и радовался, — сказал он, — а я вот только прикурил от Лапландии и — странное дело — скучаю! Посему буду рад…
— Недолго вам осталось скучать! — перебила его Кайса.
— А вам с полковником еще меньше…
— Ничего, я сегодня повеселился! — сказал Пеккала, и его подбитый, заплывший синевой глаз подмигнул Кайсе.
Кайса лениво прошлась вдоль комнаты, остановилась у печки, протянув к огню иззябшие руки.
— Ну так что? — сказала она. — Пошли, Юсси…
— Да, я тоже так думаю. Пошли, Кайса!
Фон Герделер многое перевидал за свою жизнь, но такое видел впервые: финский полковник и его любовница спокойно вышли за дверь, вот они уже спускаются с крыльца…
— Стойте, доннер веттер! — выругался он и, схватив пистолет, рванулся за дверь. В воротах финны сбили часового, с испугу он выстрелил в воздух, сбежались солдаты.
— Хотите, чтобы я связал вас? — пригрозил оберст, когда пленных снова ввели в дом пастора. — Я могу это сделать…
— Руки что! — спокойно ответил Пеккала. — А вот попробовали бы вы связать меня так, как я связал вас тогда в Вуоярви. Наверное, не забыли, а?
Фон Герделер вспомнил все унижения, принятые им в должности советника, вспомнил, наконец, свой мундир, превращенный в лохмотья вот этой финкой, что так хладнокровно докуривает папиросу, и его взорвало:
— Молчать! — гаркнул он. — Вы в моих руках…
— …Которые дрожат, — заметила Кайса. И, отшвырнув папиросу, сказала: — Юсси, чего он орет на меня? Дай ему по затылку!
В этот момент дверь распахнулась, и солдаты ввели напуганного вянрикки Таммилехто; фельдфебель доложил, что погоня за отступающими финнами прекращена, удалось схватить только несколько раненых и вот этого офицера.
— Сопротивлялся? — спросил фон Герделер.
— Нет, герр оберст!
Пристальным взглядом оберст окинул рослую фигуру вянрикки, неожиданно сказал:
— Чего топчешься?.. А ну, сними пьекс. — И когда фельдфебель достал гранату, при одном виде которой беспокойно заерзал Юсси Пеккала, инструктор нараспев произнес: — Такой молодой, а сейчас — умрешь… Неужели не хочется жить?.. А?
Таммилехто, широко раскрыв рот, покачнулся.
— Я даже не знаю, что мне и делать с тобой, — продолжал инструктор, — такой здоровый… жалко. Хочешь, иди в особый батальон, что воюет за «национальное правительство» Финляндии?.. А так…
Он ловко, словно мячик, подбросил гранату. Таммилехто посмотрел, как она сверкнула перед его глазами, и за это краткое мгновение, пока граната не шлепнулась обратно в ладонь оберста, юноша прошагал через всю свою жизнь — все девятнадцать лет прожил заново.
«Девятнадцать… как мало!» — ужаснулся вянрикки и сказал:
— Я согласен… я буду за «национальное прави…».
Кайса, вскочив со стула, ударила его по давно не бритой щеке:
— Разве ты — финн?.. Ты… ты…
Пеккала отдернул ее за подол манто обратно:
— Сядь, Кайса!.. И не надо так долго подыскивать для него слов. Он просто сопливый дурак!..
Таммилехто поднял на своего полковника светлые глаза, наполненные слезами, и тихо выговорил:
— У меня… мама… в Хельсинки…
— Ну и иди к своей маме, — отвернулся Пеккала.
Вечером их вывели два конвоира, ткнув штыками в спины, показали — куда идти.
— К лесу, — шепнула Кайса, — ладно, пойдем к лесу.
Пеккала всю дорогу глухо кашлял и вспоминал своего старого приятеля — «сатану перкеле».
— Ух, ух, ух, — кашлял он, — вот ведь, сатана перкеле, не отпускает ни на минуту!..
Кайса держала его под руку, говорила:
— Надо было носить шарф… Ты разве меня послушаешь?..
Потом долго шли молча, и только один раз Пеккала взгрустнулось.
— Помнишь, — сказал, — как ты радовалась, что малину будешь в моем саду растить?
— Что мне твой сад? — вздохнула Кайса. — Я бы сына хотела от тебя иметь…
— Это — да, — твердо согласился полковник и услышал, как щелкнули курки за спиной.
— Хальт! — крикнули конвоиры.
— Чего хальт? — свирепо огрызнулась Кайса. — Я вот тебе покажу хальт… Веди дальше!
— Не хотим здесь, — поддержал ее Пеккала, и они пошли дальше, постепенно приближаясь к лесу.
— Юсси, бежим, — предложила Кайса.
Пеккала осмотрелся:
— Конечно, бежим… Мы не куропатки, чтобы нас каждая сволочь стреляла. Вот только давай заведем их поближе к лесу.
— Здесь кусты, хорошо, — заметила Кайса.
— Только вот что, — предупредил ее полковник. — Сначала ты побежишь одна, а я…
— Юсси, одна не побегу…
— Не спорь. Я их сумею здесь… понимаешь?
Конвоиры снова щелкнули затворами.
— Ну, ладно, хватит разговаривать!.. Целуйтесь!..
Пеккала повернулся к ним; тяжело дыша, сказал:
— Не ваше дело!.. Мы умираем, а не вы! Так какого же черта?.. Где хотим, там и поцелуемся…
Один егерь обозлился, показывая на свои рваные сапоги.
— Что я, — сказал он, — из-за вас должен по болоту ползать? Подохнуть везде одинаково…
— Ладно, Курт, — примирился другой, — пусть выбирают…
Снова пошагали дальше, и когда стена леса совсем приблизилась, Юсси Пеккала шепнул:
— Вот сейчас… беги!
Кайса движением плеч скинула с себя манто и, круто повернувшись, швырнула его под ноги одному конвоиру.
— Держи, — сказала она, — твоя любовница обалдеет от такого подарка!
Егерь наклонился, чтобы поднять манто, и Кайса, высоко подпрыгивая, бросилась в сторону леса. Манто так и осталось лежать, а немец получил удар сапогом по голове. Второй вскинул карабин, чтобы стрелять в женщину, но полковник отбил оружие рукой, и пуля зарылась в снег.
— Кайси, бе-ги! — не оглядываясь, крикнул Пеккала, и карабин был уже почти в его руках, когда первый егерь вдруг встал и выстрелил, даже не целясь…
Кайса услышала этот выстрел, остановилась. Над ее головой шумел лес, спасение было рядом, и… выстрел.
— Юсси! — что есть силы крикнула она. — Юсси-и!..
Она в растерянности оглянулась — за ее спиной вырастали стволы деревьев, густо переплетались ветви, там была жизнь, свобода, там шумели города, там была мирная жизнь, и вдруг… Этот выстрел!
— Юсси-и!..
И, больше ни разу не оглянувшись, она кинулась бежать обратно.
Пеккала был еще жив, он сидел на земле, пытаясь подняться, но руки его разъезжались по рыхлому снегу, и два егеря тупо возвышались над ним.
— Кайса… — с трудом произнес он, — зачем ты… вернулась?.. Зачем?..
Кайса упала перед ним на колени, взяла его голову в свои руки, запутывалась пальцами в жестких волосах.
— Юсси, мой Юсси… дорогой мой… Мы вместе… Мы вместе умрем, Юсси!.. Не бойся, милый, я с тобою…
— А я… не боюсь, — отозвался Пеккала.
Быстро тяжелела голова полковника, а Кайса все что-то шептала ему, все гладила его застывающее лицо, и даже не заметила, как один егерь накинул ей на плечи манто.
— Пошли, Курт, — сказал он.
— Пошли… — ответил второй.
И, вскинув на плечи карабины, они ушли, оставив Кайсу вдвоем с полковником.
Но скоро от нее ушел и Юсси Пеккала, и Кайса Суттинен-Хууванха осталась совсем одна.
Север, север!.. Время посыпает тебя снегом сыпучим и мелким, как сама пыль древности. Твои сказания скупы, словно свет далеких звезд накануне утра. История лишь изредка дарит потомкам сгнившие бревна первых поселений, тяжелые медные котлы, в которых варилась соль, да несет через века хваченную тленом бересту монашеских рукописей.
Север, север!.. Много веков назад к безлюдному берегу Студеного моря, не страшась ни меча викингов, ни зубов полярного волка, пришел из Господина Великого Новгорода деловой храбрый русич. Построил у самой воды кондовые избы, и поплыл над скалами крепкий дух печеного русского хлеба. Втаскивались в двери прадедовские сундуки, устилались половиками светлые горницы, а узкоглазый туземец уже раскидывал перед окнами голубые песцовые шкурки.
Шло время, и на диком мху появились первые кресты, наспех срубленные из кривой полярной березы. Но когда расцветала на сопках черемуха, когда тянулись караваны птиц с юга, — распахивались окошки изб, и над тундрой, перемежаясь с лебедиными звуками гуслей, неслись жизнеутверждающие голоса: «Горько, горько, горько!» И взамен ушедших рождались другие — они, как и отцы их, врастали в этот край, богатый рыбой, птицей и мягкой рухлядью. Ловчились бить китов, искали в горах железо, слюду и серебро, открывали новые острова и земли.
С моря шли на них под черными парусами в грузных иолах, украшенных драконьими головами, прославленные на весь мир викинги: Эйрик Кровавая Секира, Харальд Серый Плащ и Торер Собака, мечтавшие, как говорит скандинавская сага, «блестящий меч свой окрасить в кровавый цвет». Но «подъявший меч от меча и погибнет», — и немногие из них возвращались обратно.
Завидовали шведы богатым русским промыслам, и древняя Печенга первая подверглась опустошительному разорению. Монастырь был сожжен и разграблен, сто шестнадцать монахов и рыбаков погибло в жестокой сече, а часть русских заперлась на монастырском подворье и после отказа сложить оружие была сожжена заживо. Такое несокрушимое упорство русских людей устрашило врагов, и, вложив свои мечи в ножны, они решили приходить на Мурман отныне с крестом и Библией. Сам король Дании Христиан VI явился с целым флотом, чтобы требовать от поселенцев присяги на верность ему. Но и король Дании ушел ни с чем — кольский городничий даже отказался разговаривать с ним.
В трудную пору стремлений России к морю Печенга и другие северные города — единственные — открывали выход в океан великому государству. Эта широкая, хотя и опасная дорога в мир привлекла внимание молодого царя. В просторной голландской рубахе, с глиняной трубкой в зубах, чем немало пугал закоренелых в «аввакумовщине» староверов, Петр I трижды побывал на севере. Веселее застучали на верфях топоры; быстрее завертелись колеса баженинских мельниц; присмирели монахи, почуяв, что потрясет царь их тугую мошну; строгие мужики-северяне вбивали в грунт сваи для новых пристаней, строили стапеля, а на стапелях корабли русского флота…
И вот эта земля, которая еще в давние времена уже не раз впитывала в себя кровь русских поселенцев и воинов, — эта земля снова стала местом жесточайших сражений.
Командующий Лапланд-армией генерал Дитм долго и старательно изучал междуозерные дефиле, стратегические магистрали, условия егерских маршей в горах Печенгского края, — и это он знал в совершенстве; но зато никогда он даже не задумывался о прошлом этого края. Для него не существовало, пожалуй, и такого края — был просто важный, хорошо развернутый плацдарм, в глубине которого синеют горы Каула-Тунтури, и вот в этих горах, убегая в гранитные толщи, кроются никелевые жилки. Тысячи людей, задыхаясь в духоте рудничных штреков, долбят кирками гранит, но генерала Дитма совсем не касается рост смертности в каторжных шахтах, — ему важно знать другое: рост добычи никеля и меди.
— О-о, эдельвейс, эдельвейс! — мечтательно говорит он, тыча себя в мохнатый берет, сбоку которого красуется серый жестяной венчик. — Где хоть раз вырос эдельвейс, там уже не растут другие цветы!..
Гитлеру полюбился этот скромный альпийский цветок, и с тех пор он буйно зацвел на касках отборнейших солдат-ветеранов. Впервые эдельвейс увидели горные тропы Пинда, когда он, колыхаясь над головами егерей и гренадеров, спустился в оливковые равнины Древней Эллады, триумфальным маршем прошел по раскаленным площадям Афин. Не успела еще остынуть греческая земля, как вспыхнул Крит, — в облаках дыма эдельвейс выпархивал из огня, подобно обугленной бабочке.
И вот наконец Скандинавия — страна легендарных витязей и скромных тружеников, страна искрометных вершин и голубых фиордов. В далеком полярном Нарвике альпийский цветок утвердил свои корни. По норвежской земле прошли горные егеря. Тирольские стрелки, вспоминая родину, перекликались в горах: «Оли-олу-ола-оли…» Парни в серых мундирах шли бодро. Звякал металл, скрипели пушечные оси, под шипами бутс еще ниже пригибалась к земле карликовая березка. Дымились сигары, дымились шмайсеры, дымилось солнце. И над всем этим качался обезображенный цветок эдельвейс…
Обученные военному альпинизму в баварских и австрийских Альпах, егеря были выносливы и сильны. Не знавшие поражений в войне с греками, французами и англичанами, они брезгливо презирали любого противника. Рукава их рубашек всегда были воинственно засучены, и одним своим видом егеря должны были по замыслу гитлеровских генералов наводить ужас. Шутка ли: каждый не меньше ста восьмидесяти сантиметров ростом, каждый ходит в атаку не сгибаясь, уставив автомат в пузо. В свободное от службы время «герои Крита и Нарвика» совершенствовались в стрельбе, занимались мордобоем, а по вечерам украшали свои «подвиги» игрою на окаринах и барабанах.
И вот вся эта дикая орава, пьяная от легких побед, вместе с диверсионным полком шюцкоровцев, ринулась однажды утром на Мурманск. Было распланировано даже место и время, с точностью до получаса, — куда и когда обязан был выйти каждый взвод. Солдатам говорили, что через месяц им будет уже предоставлен отпуск на родину; в Печенгу были доставлены миллионы оккупационных марок; в Парккина-отеле жили интендантские чиновники, прибывшие из Берлина с назначениями на посты мурманского «магистра». А сам генерал Дитм, уверенный в скорой победе, временно расположился в блиндаже, надеясь в скором времени занять лучший номер мурманской гостиницы.
В этом же блиндаже командующему Лапланд-армией было суждено встретить и зиму 1944 года: из «блицкрига» получился «зицкриг» (сидячая война). Гитлеровцы к этому времени занимали оборону там же, где их остановили пограничники и матросы.
Скоро вдоль течения Западной Лицы протянулась «Долина смерти» — гигантское кладбище горных егерей, пытавшихся перейти однажды в наступление. Вдоль берега бурной полярной реки, строго по линейке, выстроились симметричные ряды могил. Семь тысяч крестов, и на каждом — сизая егерская каска; семь тысяч касок, и на каждой — ржавый, покоробленный цветок эдельвейс.
— О-о, эдельвейс, эдельвейс! — любил повторять генерал Дитм. — Где вырос этот цветок, там уже не растут другие цветы!..
Он никогда не ошибался более удачно: рядом с эдельвейсом в «Долине смерти» росла жгучая крапива, и головки жухлого чертополоха царапали егерские каски.
В ночь на 9 октября 1944 года генерал Дитм вернулся в свой штаб после длительного пребывания на передовой, где он осматривал оборонительные сооружения.
Скинув на руки адъютанта плащ, густо залепленный сырым снегом, командующий Лапланд-армией тяжелой походкой усталого человека прошел в свой кабинет, вырубленный глубоко в скале. Стены кабинета были обиты финским картоном и сплошь обвешаны шкурами белых медведей. Из камина несло душным жаром горящего антрацита. Над столом висел большой портрет фюрера: Гитлер в рогатой с эдельвейсом каске, но в цивильном костюме и при галстуке, держит бокал с шампанским; видно, как бегут со дна пузырьки. Егеря этим портретом когда-то гордились перед другими войсками — Гитлер снимался специально для них.
Взяв со стола пачку газет, скопившихся за время его отсутствия, генерал сел возле камина, сразу же отбросив в сторону газеты, изданные в Германии. Сейчас, когда русские развертывали наступление на границах Восточной Пруссии, в Трансильвании, Венгрии и Югославии, ведомство Геббельса изолгалось, как никогда. Об истинном положении вещей кое-как еще можно было судить, пожалуй, только по газетам нейтральных государств.
Раскрыв широкий лист шведской «Нюа даглидт аллеханда» от 6 октября, генерал пробежал глазами по жирным заголовкам, выискивая что-нибудь о своей армии, и — нашел. Газета писала: «Немцы стремятся выиграть в войне на севере время, чтобы вывезти через Петсамо максимальное количество никеля и строительных материалов; для этой цели они насильно сгоняют на работу норвежское население, а с юга постоянно прибывают трудовые отряды…»
Командующий Лапландской армией хрипло рассмеялся:
— А мы этого и не скрываем. Фюрер приказал нам оставаться здесь, чтобы иметь свой никель, и мы останемся!
Он снова углубился в чтение, потом вспомнил: «Да, кстати!» — и, шагнув к столу, снял трубку с одного из многочисленных телефонных аппаратов.
— Коменданта гавани Лиинахамари, — сказал он. — Да, да, коменданта… Это майор Френк? Транспорт с грузом никеля выходил в море на рассвете?.. Как, как?.. На подходах к Петсамо-воуно?.. А конвой?.. Конвой выделили?.. А, черт возьми, ведь это не просто транспорт потопила русская субмарина, а всю месячную добычу никеля!.. Вы понимаете, что это значит?..
Раздраженно бросив трубку на рычаг, генерал снова сел к камину. «Стокгольмс тиндиген» писала: «Немцы собираются строить заградительную зону, простирающуюся от шведской границы к Рованиеми и оттуда — к Петсамо… На фронт в северной Финляндии регулярно поступают немецкие подкрепления. Многие немецкие войска переведены из Южной Норвегии в район Тромсе для дальнейшей их переброски в северную Финляндию…»
Огонь в камине потухал. Старческие колени генерала ломило от сырой погоды. Злобно скомкав все газеты, он бросил их на горячие угли. Бумага потемнела, от нее пошел едкий белесый дымок, и, тихо хлопнув, она разом вспыхнула. Генерал невольно отодвинулся от жара, откинув голову с острым выдвинутым вперед подбородком, и задумался…
Поездка на позиции укрепила его веру в то, что… «Именно здесь, — как писал он в одном своем приказе, — мы должны доказать русским, что немецкая армия существует и держит фронт, который для русских недостижим». Три года постоянных оборонительных работ не пропали, с точки зрения генерала, даром. Природные условия Заполярья уже сами по себе усиливали оборону горно-егерской армии, делая ее в некоторых местах неприступной. Крутые голые скалы, топкие болота, затянутые предательским ледком, бездорожье, бурные стремительные реки со множеством водопадов — «все это, — думал генерал, — выгодно для нас в обороне и, наоборот, создает огромные трудности для русских…».
Все три года строительство укреплений не прекращалось ни на один день. Линия обороны, становясь все глубже и шире по фронту, совершенствовалась постоянно. Во время посещения позиций генерал Дитм с особым удовлетворением отметил опоясывание прибрежной полосы в защиту от десантов спиралями Бруно из колючей проволоки, через которую пропускался электрический ток. Многие стратегические высоты сообщались между собой подземными дорогами, а усиленные доты — даже подземными тоннелями. Каждый метр земли и поверхности моря были заранее пристреляны, и просачивание наступающих по ущельям казалось невозможным благодаря минометным батареям, установленным на вершинах сопок.
«Сейчас, — раздумывал генерал, — необходимо издать приказ по Лапландской армии, в котором надо сообщить солдатам ту уверенность в неприступности их обороны, какой обладаю я сам». Этот приказ, по мнению Дитма, должен был придать егерям бодрость и заразить их боевой дух тем прежним презрением к врагу, которым славились когда-то все носители эдельвейса…
Разложив перед собой лист бумаги, лапланд-генерал стал писать.
«…Русским, — писал он, — мы предоставим возможность нахлынуть на наши сильно укрепленные позиции, а затем (он немного подумал)… а затем уничтожим их мощным контрударом. Все преимущества на нашей стороне. Наличие готовых к контрударам резервов даст нам возможность быстро маневрировать в тот момент, когда противник истечет кровью после безуспешных атак на наши опорные пункты…»
Дитм поставил точку, посмотрев на браслет своих платиновых часов. Было уже за полночь, значит, приказ — надо датировать уже не восьмым числом, а девятым. Поставив дату и наложив витиеватую роспись, генерал поднес написанное к глазам и, наклонив бумагу, проверил — ровно ли легли строчки.
Брауншвейгское училище, которое он окончил еще в 1909 году, готовило в своих стенах полководцев старой, людендорфской выучки, когда от офицера требовалось быть аккуратным в любых мелочах, и генерал Дитм относился к офицером нового времени с некоторым предубеждением.
Удовлетворившись тем, что строчки приказа лежали ровно, словно проведенные по линейке, командующий лапланд-армией хотел нажать кнопку звонка для вызова адъютанта, но дверь раскрылась сама…
Дверь раскрылась, и одновременно в кабинет вплыл какой-то далекий гул, словно за много километров отсюда началось землетрясение. Адъютант с минуту стоял на пороге, полузакрыв глаза, его губы нервно вздрагивали.
И этими дрожащими губами он сказал очень тихо, точно боясь разбудить кого-то:
— Герр генерал, русские перешли в наступление по всему фронту.
— Вот и отлично, — отозвался Дитм, потирая сухонькие руки. — Прикажите подать мне кофе… Мною заготовлен новый приказ по армии… Приказ, согласно которому офицеры допустят противника до наших передовых рубежей, и…
— Герр генерал, — вдруг выкрикнул адъютант, — первая линия нашей обороны уже прорвана!..
— Этого не может быть! — засмеялся Дитм. — Советую вам, адъютант, не нервничать. Наша оборона неприступна. Просто вы получили какие-то преувеличенные сведения!
— Но вы слышите, генерал?
— Слышу… Русские обнаглели, но я к этому привык.
— Тогда поднимитесь наверх, генерал, и вы увидите!
Командующий лапланд-армией подошел к двери, потом стал медленно подниматься по ступеням лестницы. И чем выше он поднимался, тем все грознее разрастался орудийный грохот, и там, на востоке — над Западной Лицей, — небо уже во всю ширь полыхало отсветами залпов…
Генерал невольно вздрогнул; его сердце, бившееся до этого резкими толчками, вдруг ударилось в ребра и — умерло. Точно такое же ощущение Дитм уже испытал однажды, еще молодым солдатом колониальных войск, когда прямо на него бежали, размахивая дубинами, дикари племен ова-гереро и хаукоин; трещали в ночи факелы, визжали стрелы, и фыркающие слоны глухо топтали землю…
Но теперь на него — уже не солдата, а генерала — наступали не дикари, а мощная, закаленная в трехлетних боях русская армия, и это уже не удары тамтамов раздаются в ночи — это грохочет лучшая артиллерия мира, русский «бог войны».
Сердце постепенно возвращалось к жизни, и уже в кабинете лапланд-генерал сказал:
— Мы — любимые войска фюрера, и мы оправдаем эту любовь… Отныне начинаем воевать!..
Ох ты, Западная Лица,
река бурная, холодная, —
сколько жизней унесла ты
к океану в эту ночь!..
В эту ночь, 9 октября 1944 года, полярный мрак уступал перед силой огня. Пламенные кометы гвардейских минометов, стоящих за плечами сопок, с резким шорохом, обгоняя одна другую, перелетали через реку, и вражеский берег клубился дымом, полыхал желто-красными языками пламени.
Камень тундровый — и тот, казалось, горел в эту решающую ночь… Снег горел… Все горело!
Но из самой глубины земли, через узкие окошки амбразур продолжали хлестать тугие жгуты пулеметных трасс. Засев в бетонированных подземельях, горные егеря торопливо опустошали патронные диски, и трассы перечеркивали восточный берег Лицы, под самый корень срезая густой покров невысоких лишайников.
«Ду-ду-ду-ду!» — говорили пулеметы.
«Ахх!.. Аххх!.. Ахххх!» — отвечали орудия. И, единым рывком оторвавшись от земли, люди вставали над этой ночью, ломая ногами хрустевший валежник, шли под грохот взрывов, из которого выбивались всплески их голосов.
— Вперед! Полундра!..
— Давай, давай…
— За нашу Родину!..
— Кто там отстал?
— Вперед! Полундра!..
Левашев прорвался к берегу, когда артиллерия уже перенесла свой огонь в глубину вражеской обороны. Встав за высокий валун, солдат закричал, размахивая автоматом:
— Давайте веревку!.. Тяни, тяни, тяни!..
По обрывистому откосу берега, осыпая шумный ливень острого щебня, скатился на отмель лейтенант Стадухин.
— Левашев?.. Ты?..
— Я…
Следом за командиром взвода спрыгнул Лейноннен-Матти, волоча тяжелый моток пенькового троса. Шальная мина грузно шмякнулась в песок, забрызгав солдат липкой тинистой грязью. Вода грозно ревела у самых ног, устремляясь в каменистую трясину, откуда она рушилась вниз с высоты четырех сажен. Шум падуна смешивался с неумолчным громыханием канонады.
— Танки идут! — надрывался кто-то во тьме. — Танки!
Левашев обвил свою грудь концом веревки, за которую сразу же вцепилось несколько рук, и бросился в кипящую бурунами воду, невольно вскрикнув от ледяного холода. Стремительное течение мгновенно подхватило его, понесло вниз. С размаху ударило о зубец порога, остро выступающий из воды. Оглушенный ревом водопада, ничего не видя от брызг, секущих лицо и глаза, солдат что есть силы оттолкнулся от камня и, подняв над головой автомат, пошел, пошел, пошел…
— Вперед, ребята!.. Держись!..
Вода сбивала солдат навзничь. Несла в падун. Скользкие камни перекатывались под ногами, как чугунные ядра. Пули, осколки, мины выхлестывали фонтаны пены. Шестицветная немецкая ракета взмыла высоко в небо и осветила взмыленную на порогах реку, через которую, насколько хватает глаз, переправлялись цепочки людей, державшихся за канаты…
«Ду-ду-ду-ду-ду!» — било в лицо рыжее пламя вражеских дотов.
— Ах, ах! — дважды прозвучал на середине реки чей-то молодой голос, и только темное пятно шинели мелькнуло в пропасти водопада.
Левашев увидел все это и обернулся.
— Матти! — громко позвал он.
— Что? — отозвался ефрейтор, идущий следом.
— Если меня тово… так ты встанешь на мое место…
— Слышу, — ответил Лейноннен-Матти. — Только я уже, кажется, ранен… рука что-то…
А лейтенант Стадухин кричал:
— Крепче, крепче держись, товарищи!.. Берег близко!..
Теперь, когда они были соединены одной верейкой, вода не могла разбросать их в разные стороны, и раненые шли вместе со всеми, навалившись телами на туго натянутый мокрый трос. В этот момент каждый думал только о том, чтобы шальная пуля не перебила веревку…
Грохоча по камням массивными гусеницами, в реку вошел громадный танк. Непрерывно стреляя, он постоял немного у берега и устремился на проволочные заграждения. Его сотрясающаяся башня укрывала от огня бойцов-десантников, и они наперебой кричали Левашеву:
— Давай руку!.. Руку давай, приятель!..
Солдат успел ухватиться за протянутую ладонь. Его резко дернуло, и, чувствуя, как хрустят сильно стиснутые пальцы, он потянул за собой всю шеренгу людей, которые поплыли, почти не задевая ногами дна.
Танк выбрался на вражеский берег, подмял под себя пулеметное гнездо и пошел дальше, круша на своем пути столбы заграждений. Автоматчики, мигом спрыгнув с его брони, бросились врассыпную, сразу же вступая в бой за отвоевание западного плацдарма…
Провалившись в какую-то яму, Левашев больно ударился локтем о железную дверь дота. Поднял голову — увидел лейтенанта Стадухина. Стоя на плоской крыше, командир взвода кинул гранату в дымовую трубу подземной крепости.
Секунда… вторая… третья… и — приглушенный взрыв… Скрипя ржавыми петлями, дверь дота стала открываться, с лязгом катясь роликами по железной дуге порога. Гитлеровский офицер в распахнутом мундире, с бледным окровавленным лицом, на котором топорщилась щеточка усов «а-ля фюрер», выскочил из дота, чуть не сбив с ног солдата.
Левашев, изловчившись, отбросил немца обратно, швырнув ему вслед гремучую «лимонку». И тут же захлопнул дверь дота, оставив фашиста наедине с готовой взорваться гранатой. Потом, не оглядываясь, выскочил из ямы (боль в локте уже прошла) и сразу принял на штык какого-то егеря.
Созданные из расчета на фронтальную оборону, амбразуры немецких дотов были обращены только в сторону Западной Лицы, и пулеметные гнезда, установленные в них, замолкли сами собой, когда войска Карельского фронта вышли им в тыл. Чтобы не остаться в окружении, гарнизоны дотов покидали свои обжитые подземные ячейки и с яростным упорством продолжали драться в траншеях.
Прихрамывая на одну ногу, прибежал Керженцев. Мокрые полы его шинели задубели на ветру и громко хрустели при каждом шаге.
— Левашев, давай в траншеи, там приходится туго, — крикнул офицер.
В глубоком тесном окопе шла рукопашная схватка. В сплошной темноте мелькали фиолетовые огни выстрелов, слышались крики о помощи, взрывы и громкий лязг скрестившихся в поединке штыков.
Едва солдат спрыгнул в траншею, как сразу к его ногам подкатился черный мячик. Левашев схватил гранату, перекинул ее через бруствер, где она разорвалась с оглушительным треском. Кто-то ударил его сзади прикладом по каске. Резко обернувшись, солдат увидел егеря. Развернувшись, он сильно ткнул его концом ствола прямо в грудь, под самое сердце, и одновременно спустил курок.
— Ну вот, — сказал, задыхаясь, вынырнувший из-за поворота Лейноннен-Матти, — а я за ним аж оттуда гнался…
И, заведя за спину раненную на переправе руку, ефрейтор снова исчез в извилистых земляных переходах. Автомат его висел на груди, еще не сделав сегодня ни одного выстрела, зато в здоровой руке Лейноннен-Матти держал финский нож. И пуукко в руке Лейноннена-Матти было грозным, страшным оружием.
— Юкс! — поворот. — Какс! — поворот. — Колмэ!.. — и трое врагов остаются на дне окопа, а ефрейтор снова бежит дальше.
На широкой, вытоптанной сотнями ног площадке минометной батареи на Стадухина наседали двое высоких егерей в свитерах и без касок. У всех троих, очевидно, кончились патроны, и лейтенант с полуавтоматическим ружьем в руках, взятым у убитого бойца, отбивал удары прикладов. Ложа ружья уже была разбита в щепы, по лицу Стадухина текла струйка крови, а гитлеровцы, как молотобойцы, молча размахивали карабинами, стараясь если не выбить оружие, то хотя бы раздробить офицеру пальцы, чтобы он сам выпустил его.
— Держись, лейтенант! — крикнул ефрейтор, вбегая на площадку. Один егерь прыгнул к нему, но не рассчитал своего прыжка и, налетев на Лейноннена-Матти, сразу же упал под ударом ножа. Финн хотел уже броситься на помощь ослабевшему офицеру, но в этот момент с бруствера окопа посыпались вниз темные лохматые фигуры солдат. И одна из них — прямо на второго егеря.
Это подоспели бойцы, форсировавшие Западную Лицу во втором эшелоне. Они перешли реку по семужьему забору, перекинутому над водой немного выше падуна, и были совсем сухие. Какой-то худенький невзрачный солдатик в непомерно длинной шинели, громко хлюпавшей по сапогам, сразу засуетился, тыча штыком в темноту ходов сообщения, и удивленно спрашивал:
— А егерь-то где? А?
— Ну, Матти, — сказал лейтенант, — вовремя ты подоспел. Если бы не ты, туго мне…
И не договорил, прижатый к земле ревом моторов: над окопом, засыпая солдат песком и щебнем, один за другим прошло несколько танков. В небе, просветленном вспышками разрывов, летели на запад стремительные штурмовики. И танки, и самолеты, и люди — все и всё направлялось на прорыв второго пояса вражеской обороны, который уже взламывали бойцы танкового десанта.
Прибежал запыхавшийся Левашев, с ног до головы обвешанный оружием; торопливо сбросив трофеи рядом с минометами, сказал:
— Товарищ лейтенант, Керженцев приказывает продолжать движение вслед за танками…
— Хорошо, — Стадухин натянул поглубже меховую шапку, хлопнул ефрейтора по плечу: — Ну, пошли, Матти…
Грохот орудий понемногу стихал, и теперь было слышно, как беспокойно шумит, перекатываясь невдалеке по камням Западная Лица — река бурная, холодная…
— Горнист!
— Есть, горнист.
— Играть сигнал: «Корабль к походу и бою изготовить».
— Есть, играть…
Матрос закинул лицо к небу, вдохновенно закрыл глаза и, раздувая щеки, забегал пальцами по холодным клапанам горна:
Наступил нынче час,
когда каждый из нас
должен честно
свой выполнить долг,
долг…
до-олг…
до-о-олг!..
И матросы, вспомнив старую традицию русских моряков, — скидывали с плеч пропотелые, засолившиеся голландки, надевали обмундирование первого срока, отчего как-то сразу становились красивее и моложе.
Веселый, почти праздничный гомон стоял в кубриках корабля.
— Наконец-то! — говорили матросы. — Наконец-то дождались!..
Перед съемкой с якоря на борт «Летучего» прибыл контр-адмирал Сайманов. Поднявшись по трапу на палубу, он выслушал рапорт командира корабля, спросил:
— Гирокомпас установился в истинном меридиане?
— Так точно.
— Боезапас?
— Принят полный комплект.
— Добро, — сказал Сайманов, и, приветствуемый матросами, которые бросали работу и поворачивались лицом внутрь корабля, он прошел под полубак. Настил палубы слегка вибрировал от работы машин, из вентиляторов котельных отсеков могуче дышало жаром.
У двери в коридор кают-компании контр-адмирал сказал:
— Рассыльный! Вызвать в салон артиллериста корабля.
— Есть! — ответил матрос и, кошкой выгнув тело, нырнул в узкую горловину люка.
Раздвинув малиновые бархатные шторы, контр-адмирал прошел в салон, сел за мраморный столик, расстегнул тесный воротник кителя.
— Вот что, Бекетов, — сказал он, — сейчас снимаемся всем дивизионом… Наши два часа тому назад ударили по егерям от озера Чапр, форсировали Западную Лицу в ее среднем течении… Дождались, командир, а? — весело взглянул он на капитана третьего ранга. — Ну, так вот и мы снимаемся. Противник откатывается к Титовке, наши миноносцы должны…
В дверь постучали: «дру, дру, дру»— звенел под костяшками пальцев тонкий алюминий.
— Ладно, об этом потом, — сказал контр-адмирал и поднялся при появлении Пеклеванного. — Здравствуйте, товарищ лейтенант! Садитесь!.. Чем занимались?
— Проверял работу элеваторов подачи боезапаса к орудиям. Влажность воздуха в артпогребах нормальная…
— А клапаны затопления погребов на случай пожара проверили? — спросил Бекетов.
— Так точно!
Контр-адмирал поймал рукою подвешенную к абажуру грушу электрического звонка, нажал кнопку — мгновенно в дверях вырос весь в белом вестовой матрос.
— Слушаю, товарищ контр-адмирал!
— Чаю. С лимоном. Быстро.
— Есть!..
Помешивая серебряной ложечкой крепкий чай, контр-адмирал не спеша говорил:
— Управлять огнем корабельных орудий будет флагманский артиллерист, а вы, лейтенант Пеклеванный, пойдете на вражеский берег со стороны Мотовского залива в качестве корректировщика. Вам доверяется управление стрельбой всего дивизиона эскадренных миноносцев… Вы понимаете, как это ответственно?
— Понимаю, товарищ контр-адмирал.
— Это не в меньшей мере и рискованно, — добавил Сайманов, — однако, мне думается, вы человек осторожный. Слушайте меня внимательно. Далее…
Пришел флагарт. Вместе они обсуждали подробности предстоящего дела, и Пеклеванный, скромно участвуя в разговоре, постепенно начинал чувствовать себя именинником. Лейтенант был отчасти честолюбив, хотя и не желал признаваться себе в этом, и любое проявление доверия со стороны командования всегда льстило ему.
Скоро на всех эскадренных миноносцах дивизиона, еще с вечера выведенных на рейд, раздались команды:
— Па-ошел шпи-и-иль!..
Загрохотали цепи; боцманы с брандспойтами в руках засуетились на полубаках, тугими струями воды смывая налипший на цепи ил, и массивные каракатицы якорей еще не успели убраться в клюзы, как эсминцы уже тронулись на выход в открытое море…
Узок Кольский залив, негде разгуляться шторму. Но неистовое бешенство ветров вздыбило водную поверхность, подняло пляшущую толчею волн, и корабли, переваливаясь с борта на борт, зарывались отточенными форштевнями в воду. Расписанные причудливым камуфляжем в виде снежных скал и башен, они матово поблескивали своими бортами при свете полярного сияния и были похожи на скользких пронырливых рыб, всплывших наверх подышать свежим воздухом. А во внутренних отсеках — ни одной раскрытой двери, ни одного иллюминатора, и в сырых придонных помещениях все горловины задраены наглухо.
Эсминцы сильными рывками вспарывали океанскую волну, с ровным гулом бегущую им навстречу. С каждой милей замирали вдали встревоженные крики чаек, и с каждой милей все громче и громче нарастали под кожухами машин гудящие обороты турбинных валов.
Палубы миноносцев мерно вздымались на гребнях водяных насыпей, и стояли на этих палубах люди, одетые во все чистое, — люди, идущие в сражение…
Дивизион вошел в Мотовский залив, освещенный с немецкого берега ракетами. «Летучий» замедлил ход, и на его борту забегали матросы боцманской команды, спускавшие на воду легкий алюминиевый тузик. Лейтенант Пеклеванный, одетый в непромокаемый плащ и высокие резиновые сапоги, перетянутые у паха бечевками, выслушивал последние указания флагарта, нетерпеливо поправляя автомат, висевший на груди.
— Есть, — ответил он, прикладывая руку к виску, и почувствовал концами пальцев, как на виске нервно пульсирует кровь. «А все-таки волнуюсь», — отметил он про себя и еще раз повторил, стараясь вложить в это слово всю твердость своего духа: — Есть!..
— Можете спускаться в шлюпку, — разрешил флагарт, пожимая на прощанье руку Артема. Лейтенант прикинул на глаз расстояние до воды и решительно прыгнул в тузик.
— Отдай конец! — раздалась команда с мостика; сигнальщик Лемехов отвязал трос, соединявший шлюпку с эсминцем; корабль, до этого тянувший тузик за собой, плавно проскользнул мимо низкой черной тенью и скоро растаял во мгле, уходя в сторону губы Эйна.
— Ну, пошли! — сказал Пеклеванный, сразу почуявший какое-то тоскливое одиночество, и почему-то вспомнил Вареньку: «Где-то она сейчас, вот бы посмотрела…»
Не снимая со спины походной рации, радист Игнатьев греб в сторону берега размашисто и сильно. Пристроившись у его ног, сидел за рулем сигнальщик Лемехов, взятый в операцию как человек необыкновенной силы, удивительной выдержки и обладающий феноменальным зрением (это он сумел тогда разглядеть сквозь свистопляску шторма, как смыло с палубы «Жуковского» Сергея Рябинина).
Сильное течение относило верткий тузик на выход из залива. Приходилось грести по очереди, влагая в каждый гребок всю энергию своих мышц. Уже почти у самого берега сели на каменистую мель. Пеклеванный спрыгнул в воду, сталкивая шлюпку с камней, и в этот же момент с берега их окликнули по-немецки. «Патруль!» — быстро определил Лемехов, устанавливая ручной пулемет. Но патрулю, видимо, было не до этого. Егеря дали для очистки совести очередь из автомата, и стало слышно, как их подкованные железом сапоги протопали дальше…
— Кажется, неглубоко, — сказал Артем, и все трое, неся рацию и оружие, побрели по колено в воде к берегу. Но едва выбрались на берег, как сразу же напоролись в темноте на какой-то шнур.
— Это был не патруль, а связисты, — догадался Игнатьев. — У них, наверное, связь с Титовкой нарушена, так вот они новую тянут. — И ножом матрос перерезал шнур в нескольких местах — Черт с ними, — сказал он, — раньше чем через час все равно не вернутся…
В задачу корректировщиков входило выбраться к немецкой батарее, которая держала под огнем Мотовский залив, и связаться с кораблями. Это была их первая задача, и через минуту они бежали вдоль берега, досадуя на то, что отлив помешал высадиться ближе к батарее.
Предательские расщелины в камнях были запорошены снегом, бежать приходилось с постоянным риском сломать или вывихнуть ногу. Темнота ночи, временами проясняемая вспышками ракет и сполохами, не давала видеть окружающее, и часто корректировщики узнавали об обрывах, только упав с них.
Пеклеванный торопил:
— Скорее, скорее, ребята. Нас ждут!..
Корректировщики вышли к батарее, когда та уже вела огонь. В темном разрезе глубокого каньона двигались фигуры врагов, вспышки редких залпов освещали лафеты горных орудий. Немецкие артиллеристы работали не торопясь, методично, как заведенные.
Выбрав для наблюдения вершину невысокой сопки, заросшей кустами ольшаника, Пеклеванный распорядился:
— Готовить рацию! А ты, Лемехов, смотри вокруг, чтобы какой егерь не заскочил к нам ненароком…
Кажущееся одиночество пропало сразу, как только раздался в наушниках знакомый писк морзянки. С «Летучего», на котором держал свой флаг контр-адмирал Сайманов, передавали, что сейчас будет открыт огонь. Не прошло и минуты, как воздух разрезал сверлящий шорох первых снарядов, которые упали на склоне каньона.
— Недолет, — сказал Артем, — передать на флагман: левее — ноль тридцать, больше — восемь…
Другой залп с миноносца пришелся за батареей, но еще не накрыл ее.
— Ладно, — успокоил лейтенант матросов, — все правильно… Правее — ноль-ноль шесть, менее — четыре…
Игнатьев передал поправку на корабли, и когда в небе послышался всевозрастающий гул снарядов, Пеклеванный заранее решил: «Этот, кажется, точно…» По освещенному взрывами каньону прокатилось гулкое эхо. Егеря закричали, донесся чей-то стон, гитлеровские орудия на время прекратили стрельбу.
— Так, так, хорошо, — вслух радовался Пеклеванный.
— Товарищ лейтенант, — спросил его подошедший Лемехов, — а не будут ли они менять позицию?.. Я спустился вниз, так видел: немцы лошадей из конюшни выводят.
— Может, и будут. Только… — В воздухе снова пропели снаряды с миноносцев. — Только, — повторил Артем, когда затих грохот, — мы как сели на них, так и не слезем…
Под откосом замелькали светляки карманных фонарей. Раздались сухие, как пощелкивание бича, команды офицеров. Скрип пушечных осей, доносившийся из каньона, подтвердил предположение Лемехова: немцы действительно меняли позицию батареи.
— Передать на флагман, — приказал Артем, — огонь временно прекратить, элеваторы на стоп, от орудий не отхо…
Лейтенант поймал себя на слове, рассмеялся в рукав. Сидя на этой скалистой вершине, он продолжал жить, как на корабельной палубе. И сейчас, по старой привычке отдав приказание, отдавать которое не входило в его обязанности, он мысленно перенесся к орудийным площадкам эсминца. Там, наверное, матросы усаживаются сейчас на пеньковые маты, вытирают руками пот и говорят: «Ну, здорово, правда?» А вокруг черные сопки, черное небо, и черная тяжелая вода, сонно ворча, облизывает железный борт миноносца…
— Лемехов, — прикрикнул Артем, — не отходи далеко, могут заметить!..
Егеря торопились как можно скорее перетянуть батарею на новые позиции. Как видно, они еще не догадывались, что эсминцы осведомлены о каждом их движении. Во всяком случае, они даже не догадывались прочесать окрестности каньона. Более того, гитлеровцы, чтобы рассеять мрак, даже подожгли несколько картузов и при ярком свете горящего пороха поспешно впрягались в орудия, бросая убитых и разрушенные погреба со снарядами…
— Пошли за ними, — сказал Артем.
Пауль Нишец был выписан из госпиталя. Здоровый санитар, который взял ефрейтора и насильно поил горькой микстурой, вел теперь его по коридору, небрежно говорил: «Ты не солдат, а дерьмо: подумаешь, курносых жалко стало!..» Пожилой врач, лечивший Нишеца, сказал на прощанье: «Всю Германию лечить надо, не только вас, дураков». Дороўгой ефрейтор раздумывал: «От чего лечить?.. От психического расстройства, а может… может, от нацистской чумы?..»
Придя в роту, Нишец завалился на нары. «Надо выспаться как следует», — решил он, кладя под голову свой ранец. Но через час егерей подняли по боевой тревоге и в спешном порядке перебросили на машинах в Стуе.
Офицеры хмуро отмалчивались. Солдаты строили догадки. Прикладывались ухом к земле и говорили, что слышат какой-то гул. «Может, русские перешли в наступление?..» Потом их посадили на самолеты.
Невыспавшийся ефрейтор опомнился ото всего только тогда, когда лейтенант Вальдер вытолкнул его на крыло самолета и крикнул:
— Прыгай!..
Пауль Нишец прыгнул и привычно (старая закалка по Криту) рванул кольцо парашюта. То, что он увидел сверху, поразило его. Казалось, он падает в кипящий котел, в котором варится сталь. Еще никогда, за все войны, спускаясь с парашютом прямо к месту сражения, ефрейтор не видел такого.
Даже извилистая Западная Лица казалась сверху лентой расплавленного металла. Внизу вспыхивали клубки разрывов, над всем этим летали какие-то огненные жуки, и Пауль Нишец похолодел при мысли, что это и есть, наверное, те самые «катюши», о которых так много говорили в Лапланд-армии и «работы» которых никогда не видели…
По приземлении взвод лейтенанта Вальдера сразу недосчитался трех человек: один был убит еще в воздухе, второй ранен на земле, а третьего так и не нашли — очевидно, не раскрылся парашют.
Егерям приказали бегом следовать на позиции, которые были уже вспаханы русскими «катюшами».
Через разрушенные брустверы в траншеи текли ручьи воды от растаявшего снега. Земля хранила в себе какой-то дьявольский жар, отчего невольно вспоминалась преисподняя. Раненые и обожженные егеря, только что отбившие атаку русских танков, жаловались на отсутствие фаустпатронов. Виной тому было существовавшее в штабах мнение, что русские никогда не смогут применять танки в условиях скалистого рельефа Лапландских тундр.
На дне окопа, в котором разместился взвод лейтенанта Вальдера, плавали в грязной воде окровавленные бинты, сухари, цинковые коробки от пулеметных лент. Лица солдат были серы от копоти и усталости.
Нишец подошел к одному пожилому фельдфебелю, носившему нашивки, как и он, еще за Крит и за Нарвик.
— Ну как? — спросил.
Фельдфебель (это старая-то гвардия!) разочарованно махнул рукой и ничего не ответил. А через минуту, не раньше, тихо сказал:
— На этот раз — все кончено… капут!
По окопу проносили раненного в живот обер-лейтенанта. Он мотал головой, бредил:
— …Танки… Зачем?.. Где фаустпатроны?.. Бегом, марш!.. Жанна, подойди ко мне… Жа-а-анна!..
Иногда, приходя в себя, офицер тяжело стонал, умоляя солдат поставить носилки на землю. Но земли не было, и зловонная торфяная жижа заливала обер-лейтенанта; снова уползал по ходам сообщения его предсмертный стон:
— Жанна, где ты?.. Подойди ко мне, Жа-анна…
Франц Яунзен положил свой шмайсер рядом с автоматом ефрейтора, сказал как можно бодрее:
— Слушай, Пауль, если не выберемся на берег Западной Лицы, мы потеряем весь плацдарм. Говорят, что в устье Титовки русские сбросили десанты и теперь там наши отступают тоже… Нам надо быть героями!
Размахивая длинноствольным пистолетом, по траншее быстро прошел инструктор по национал-социалистскому воспитанию Хорст фон Герделер. Оберст только что прилетел из Лапландии и, не успев даже принять в Парккина-отеле ванну, был сразу же послан к месту разыгравшегося сражения. Ему многое было еще неясно, но он не снижал присущего ему воинственного пафоса.
— Готовиться к контратаке! — выкрикивал он. — Брать больше гранат. Мы должны выбить русских с наших позиций и сбросить их обратно в Лицу!..
Раненые, показалось Нишецу, застонали сильнее. В траншеях началась какая-то непонятная суета. Где-то хлопнул одиночный выстрел. Какой-то егерь, переживший весь ужас отступления от Западной Лицы, не стал ждать атаки.
— Отошел в сторону, будто опорожнить желудок, — взволнованно рассказывал Яунзен, — а сам вставил себе дуло в рот и… Ты понимаешь, Пауль?..
Среди егерей появилось несколько эсэсовцев. Они стучали кулаками в спины солдат и, смеясь пьяным смехом, говорили:
— Мы сами поведем вас в атаку. Ничего страшного: пуля в рот — глотайте, а в лоб — сама отскочит!..
Вслед эсэсовцам ползла ядовитая приглушенная ругань. «Ты сам проглоти, сволочь, — злобно думал Нишец. — А я-то уже наглотался».
— Ахтунг! — раздалась отрывистая команда, которую передавали из окопа в окоп.
Офицеры стиснули зубами мундштуки свистков и засвистели все одновременно — оглушительно и резко.
Пауль Нишец в общей суматохе выбрался из окопа и сразу же лег, прижатый к земле сильным огнем русских пулеметов. Оглядевшись, он увидел, что лежит не только он. Многие даже не решились переползти через бруствер. Атака захлебнулась в самом начале. Это было ясно всем, и каждый поспешил снова вернуться в окоп.
Фон Герделер пытался остановить ползущих назад егерей. Одного подвернувшегося под горячую руку солдата он пристрелил, чтобы видели все, но ничего этим не добился. Эсэсовцы — то ли их обязывало к тому особое положение или просто под влиянием винных паров — действительно сдержали свое слово и вырвались вперед. Но через минуту вернулись обратно, волоча одного убитого и двух раненых, обзывая егерей трусливыми собаками.
Франц Яунзен, мечтавший когда-то о черном мундире СС, восхищенно заметил:
— На таких героях мой фюрер построил свои победы!..
Однако «герои» забрались в дот и больше в траншее не показывались.
Скоро в атаку снова пошли русские танки. Пауль Нишец вспомнил Фермопильское ущелье, бросок на Крит, бои под Нарвиком; еще никто — ни греки, ни французы, ни норвежцы, ни англичане — не выставляли танков против носителей эдельвейса. И не потому, что егеря были грозой для них, а потому, что танки не могли пройти там, где проходили «герои Крита и Нарвика»…
«Как говорил Карл Херзинг? — вспомнил неожиданно для себя Нишец. — «Мы прошли всю Европу, но не по низинам, а по горным кручам, где росли любимые цветы фюрера…»
Ефрейтор тоскливо огляделся вокруг, силясь найти если не эдельвейс, то хоть одну травинку. Но кругом лежали выжженная развороченная земля и обугленный камень, по которым с грохотом катились советские танки. Грозные машины вползали на скалистые карнизы, скатывались в долину предстоящего боя.
Фон Герделер приказал осветить поле боя ракетами.
— Каждому, — крикнул он, — кто подобьет танк, обещаю здесь же выдать Железный крест!..
Франц Яунзен перестал шептать молитвы, толкнул ефрейтора:
— Ты слышишь? — и придвинул к себе связку гранат.
Рев танков неумолимо подкатывался к траншеям. Немецкие орудия стреляли безостановочно, но бронированные громады по-прежнему стремились вперед. Их башни извергали огонь. Инструктор продолжал что-то кричать, но лишь немногие солдаты решались поднять лицо.
Тогда фон Герделер отстегнул от пояса флягу и подскочил к одному егерю.
— Пей, пей, — бешено заорал он, тыча в рот ошалевшего солдата горлышко, — пей, пей, и будешь героем!
Перебегая от одного к другому, оберст лихорадочно подносил каждому егерю флягу со спиртом.
— Пей, пей, пей, — кричал он, — ты пропустишь танк и ударишь его сзади!.. Пей, пей — Железный крест за тобой!..
Дошла очередь и до Нишеца. Когда фон Герделер хотел оторвать флягу от его губ, ефрейтор стиснул зубами горлышко и жадно хлебнул еще три глотка подряд. Уж если умирать — так чтобы ничего не чувствовать. И, упаси бог, чтобы думать! Ибо если задумаешься, то сразу вставай и беги без оглядки…
Грохочущий танк вырос перед траншеей совсем рядом.
Франц Яунзен выругался, швырнул ему под гусеницу связку гранат. Но докинуть не хватило сил — она разорвалась раньше, чем танк наехал на связку. Вслед полетело еще несколько гранат.
Но танк уже вполз на окоп и стал крутиться над ним, работая только одним сцеплением. Оборванная гусеница, проволочившаяся за машиной, свесилась внутрь окопа и с минуту молотила все живое, как гигантский цеп.
И вдруг русское «урра-а!» раздалось над головами егерей. Это автоматчики спрыгнули с танковых башен, рванулись в траншеи. Появление их было неожиданным. Суматошные выстрелы захлопали вразброд.
— Куда? — закричал фон Герделер. — Стой!..
Из дота, дергая затворы шмайсеров, выскочили эсэсовцы. Один из них оттолкнул от пулемета пожилого фельдфебеля, сам прильнул к прицелу.
— Стой!.. стой! — орал оберст и, как простой солдат, лихорадочно кидал гранаты.
Но было уже поздно: русские ворвались в окоп; началась схватка. И те, кто уже испытал на себе натиск войск Карельского фронта, давя друг друга, бросились в запасные ходы сообщения.
Бросились, увлекая за собой одиночек, решивших вступить в борьбу, и одним из таких одиночек был Пауль Нишец. Пробегая по окопу, он мельком успел заметить фон Герделера: инструктор стоял в офицерской ячейке и деловито опустошал обойму своего пистолета. Он стрелял в два приема: одна пуля — в русского (не наступай!), другая — в егеря (не отступай!).
Когда же ефрейтор вырвался из гущи боя, он долго бежал ломаными зигзагами, ложился, снова вскакивал, полз и спотыкался, не чувствуя боли падения. Его остановил лейтенант Вальдер, спросил плачуще:
— Нишец, и — вы? И — вы?.. Старый солдат, ах!..
Ефрейтор остановился, посмотрел назад. Траншеи были уже в руках русских, и только на бруствере еще отбивались эсэсовцы.
Скоро — бой!..
Бой скоро, но в клубе губы Тюва, начиная с вечера, не переставала играть радиола, автоматически сбрасывая с диска одну за другой заигранные пластинки. Девушки — зенитчицы, санитарки, коки, связистки, писари — сидели рядком на скамейках, расставленных вдоль стен, и обмахивались платочками, над кружевами которых они немало потрудились в долгие полярные ночи.
«Ух, как жарко!» — мелькали платочки, и матросы, готовые идти сегодня в полночный бой, протягивали девушкам руки, просили:
— Ну, еще один вальс?
— Ой, не могу, устала!
— А я вас очень прошу!
— Ну, если так, то — пожалуй…
Мордвинов танцевать почему-то стеснялся и долго сидел в углу, возле помоста сцены, наблюдая за парами. Он понимал, что это не совсем удобно сидеть вот так, никого не приглашая, только смотреть на других. Но лейтенант не уходил из своего уютного угла: под музыку вальсов, кадрилей и полек думалось как-то особенно легко, музыка словно приподнимала его. И то необъяснимое состояние громадной любви и нежности к людям, какое однажды уже испытывал Мордвинов еще курсантом, снова беспричинно охватило его. Это казалось тем более странно, что сегодня он поведет этих людей на вражеский берег, заставит их бежать за собой под огнем.
В этот момент он заметил молоденькую девушку-санитарку, так же одиноко сидевшую в другом конце зала. Она была по-мальчишески курноса, что придавало ее лицу немного заносчивое выражение, необыкновенно краснощека и, видно, сильно переживала свое вынужденное одиночество. Девушка старательно изучала развешанные по стенам лозунги, но делала она это с нарочитой сосредоточенностью, как бы желая всем своим видом показать: «И напрасно вы думаете, что мне скучно, и совсем мне не скучно, наоборот, даже весело…»
Мордвинов проследил за ее взглядом, обращенным в сторону громадного лозунга, тоже прочел: «Тов. бойцы! Родина-мать призывает вас глубже осваивать могучую советскую технику, чтобы громить врагов наверняка!» Он прочел и, слегка улыбнувшись, подумал: «Бедная! — ей, конечно, скучно…» Потом ему вдруг стало почему-то жалко девушку, и он смело подошел к ней.
— Вы разрешите сесть рядом с вами?
— Отчего же нет?.. Пожалуйста!..
Мордвинов сел. Девушка продолжала читать плакаты, а счастливые подруги ее притопывали каблуками сапожек.
— А вы почему не танцуете? — спросил он.
— Да вот не приглашают, — чистосердечно призналась она и впервые посмотрела на лейтенанта: глаза у нее были очень большие, и в каждом зрачке горело по маленькой электрической лампочке.
«Вот возьму и приглашу, — решил Мордвинов, но тут же испугался своего решения: — Неловок, осрамлюсь».
— Да-а, — непонятно к чему сказал он и снова замолчал.
Девушка отвернулась. Разговор расстроился в самом начале, и Мордвинов был даже рад, когда к нему подошел капитан Ярошенко. Низенький, но необычайно широкий в плечах, капитан взбил пятерней копну густых черных волос, крикнул:
— Вот ты где!.. Чего к нам не показываешься?
— А где вы?
— Да мы в буфете. Пиво распиваем, водки-то не дают… Пошли, пошли к нам, лейтенант!..
Он подхватил Якова за локоть, легко лавируя среди танцующих, потянул его в офицерский буфет, весело рассказывая:
— Я, лейтенант, сегодня самый счастливый. Таких еще поискать надо, как я… Отец, слышишь, письмо с Кубани прислал… Двойня!
— Какая двойня? — не понял Мордвинов.
— Да вот: двойню родила.
— Кто?
— Ну и не сообразительный же ты! — горячо выкрикнул Ярошенко. — Жена, говорю тебе, двойню родила… Отец пишет, что мальчишки оба… Пошли, лейтенант, пошли…
Он увлек его за собой и, возбужденный, счастливый, все теребил свои волосы, дергал себя за чуб, смеялся, приговаривая:
— Каково, а?.. Сразу двух… А ведь опоздай письмо на один день, так бы и ушел в десант, ничего не зная!
— Да, — согласился Мордвинов, — так бы и ушли.
— Так это же плохо было бы! — возмутился капитан.
— Плохо, — отозвался лейтенант, усаживаясь за столик.
Ярошенко, не понимая его спокойствия, лил через край стакана пиво, шумно переживал:
— Ты понимаешь? Двое, оба мальчишки… Орут, наверное… Конечно орут… Да ты пей, пей!
Мордвинов отхлебнул из стакана. Пиво было невкусное, прогорклое, но, чтобы не обижать счастливого капитана, он пил с ним наравне. Ярошенко показывал ему фотографию своей жены, и лейтенант, похвалив кубанскую красавицу, пожалел, что у него нет карточки Китежевой. Потом он вспомнил девушку-санитарку, неожиданно захотелось поскорее допить пиво и пойти к ней.
— Вот, — говорил капитан, — схожу в этот десант, отобью у немцев Титовку и… в отпуск поеду, мне уже давно обещают целый месяц дать.
За соседним столиком в кругу морских пехотинцев сидел офицер инженерной службы, горячо рассказывал:
— Муста-Тунтури!.. Этот горный хребет не легко перевалить даже альпинисту, а нашим войскам придется брать его штурмом. Вы слышите? Это уже началась артподготовка. Дитм доверяет охрану перешейка отборным командам гренадеров, он знает, что если мы перевалим через хребет, то сразу окажемся в глубине Лапландской армии… В этом-то и преимущества нашего наступления, — продолжал инженер, — что мы одновременно наносим удары по обороне противника на разных направлениях… Мы только сегодня вечером нанесли свой основной удар от озера Чапр, а сегодня в полночь Лапландская армия уже будет расчленена, и вряд ли горные егеря еще осознают эту угрозу…
Заметив, что своей речью он привлек внимание офицеров, инженер немного смутился и, подняв стакан с пивом, кивнул в сторону Ярошенко и Мордвинова:
— Ну ладно, — сказал он, — за вас! Это вам сегодня ночью предстоит открывать дорогу на Печенгу!..
— Откроем, — ответил Ярошенко, и его лицо, до этого веселое и беззаботное, слегка потемнело. — Откроем, — повторил он, пряча фотографию жены в карман.
Мордвинов допил пиво и вышел в зал. Девушка сидела на прежнем месте, но в этот момент на радиоле перевернули пластинку, среди танцующих возникло какое-то перемещение, и, заметив лейтенанта, девушка сама подошла к нему.
— Сейчас, — сказала она, — «дамский» танец, и вы не имеете права отказаться.
— А я и не отказываюсь, — улыбнулся Мордвинов, кладя руку на плечо незнакомки. — Вы из какого санбата?
— Я из губы Сайда, — ответила она, — зовут меня Таней… А вас?.. Мы тоже уходим ночью к Титовке…
Так состоялось знакомство. Мордвинову было легко с этой веселой толстушкой, которая, прильнув к его плечу, наивно выбалтывала секреты про своих подруг, но мысли молодого лейтенанты были заняты другим. В сердце опять неожиданно вошла острая, какая-то тягучая тоска по Вареньке, и, слушая Таню, он безразлично отвечал:
— Да?.. Что вы говорите?.. Вот как… Интересно…
Однажды, откинувшись назад, она неожиданно спросила:
— О чем вы думаете?
— Я?.. Да так, ни о чем.
— Нет, — возразила Таня, — я же ведь вижу, что вы все время думаете.
Ее голова находилась на уровне его плеча. Якову стало смешно.
— Я думаю, что вы хорошая девушка.
— Шутите, — недоверчиво сказала она.
— Шучу, — согласился моряк.
А он как раз и не шутил. Ему действительно казалось, что в этой девушке, с которой его свела на час военная судьба, он мог бы, наверное, найти человека-друга на всю жизнь. И не только в ней, но и в другой, — вон как их много кружится!..
Может, но — не хочет. И никогда не захочет, потому что не отболело в душе старое — все, что связано с Варенькой. И вряд ли когда-нибудь отболит…
— …А потом снова вернемся…
Она что-то говорила ему, а он прослушал. Неудобно!
— Что вы сказали? — спросил он, смутившись.
— Ну вот видите, — обиделась Таня, — вы все время о чем-то своем думаете, думаете… Я предлагаю вам выйти на волю.
«Выйти на волю», — так говорят деревенские девушки.
Они вышли на крыльцо. Посреди узкой губы копил пары тральщик. Прошла мимо машина, колотя дорогу цепями. А там, где чернели вдали изломы скал, небо вспыхивало отблесками орудийных залпов, и девушка спросила:
— Это на Муста-Тунтури?
— Да, — ответил он.
Матросы, курившие на крыльце, бросили окурки и ушли дотанцовывать. Мордвинов, которому искренне хотелось сделать девушке что-нибудь приятное, позаботился:
— А вам не холодно?
— Нет…
Таня взяла его за руку; медленно и бездумно они пошли вдоль берега. «Вот если бы ей передать то, что было у Вареньки, — размышлял Мордвинов, — вот тогда, может быть…»
— Все-таки холодно, — неожиданно сказала девушка.
Они стояли вдали от жилых строений. Ветер доносил к ним свист пара на тральщике да музыку, вырывавшуюся время от времени из раскрытой двери солдатского клуба.
— Да, холодно, — машинально повторил Мордвинов и, не зная, чем закрыть девушку, осторожно обнял ее. — Холодно, — тихо повторил он и совсем неожиданно для себя поцеловал Таню сначала в лоб, потом в щеки, потом в теплые вздрагивающие губы; он целовал ее и в каком-то исступлении повторял только одно слово: — Холодно, холодно, холодно…
— Уйдешь, — вдруг сказала она, — уйдешь сегодня в десант и… Боюсь я!
Когда возвращались обратно, Яков почему-то обозлился на себя, на девушку, на свою память. Особенно на память, которая ничего не теряла, все хранила. Холодно было ему с этой девушкой и хотелось целовать не то лицо, а другое — любимое…
— Уйду, но ты не бойся, — сказал он.
И, сделавшись грубоватым, каким умел быть только он, неожиданно спросил резко:
— А почему ты позволяла мне целовать себя?
Таня остановилась, пожала плечами.
— Я и сама не знаю почему, — просто сказала она, даже не заметив, что он назвал ее на «ты».
— А все-таки?..
Она помолчала немного, потом всхлипнула и, повернувшись, быстро убежала. А лейтенант остался один, продолжая думать:
«Почему же она так легко позволила?..»
Он понял — почему, когда мощный океанский прибой выбросил его на вражеский берег и длинный егерь выстрелил ему прямо в живот. Пуля срикошетила о саперную лопатку, и бежавший следом матрос, вырвавшись вперед, заколол фашиста штыком.
«Так вот почему, — решил Яков, швыряя перед собой гранату, — она просто жалела меня, потому что я могу погибнуть сегодня…»
— Урра-а!.. — кричали десантники, выходя из воды на берег; лейтенант кричал вместе со всеми и почему-то решил, что в этот вечер так целовали не только его. Многих целовали, и, может быть, никому уже не испытать в жизни таких поцелуев, даваемых за час до боя. Даваемых без любви. Но — от большой женской любви!..
— Выходи на дорогу!.. Выходи, ребята! — кричал капитан Ярошенко. — Западная Лица уже за нами!..
Какой-то здоровенный десантник в ватных штанах вырвался вперед, остервенело крича:
— Эх, па-алундра, егерь…
Мордвинов видел, как он с ходу нарвался на трех егерей. Одного — заколол, второго — застрелил, а третий всадил в него все содержимое диска и сразу пропал во тьме…
Прямо в лица десантников стегали крупнокалиберные пулеметы, их огненные трассы скрещивались во тьме, словно лезвия гигантских ножниц, выстригая из матросских рядов все новые жизни.
— Сбить, сбить!..
Пулеметные гнезда сбили, и тогда перед ними встала стена бетонированных дотов.
— Прорвать, прорвать!..
Как прорвали — не спрашивай, но прорвали. И все это в громе, в крови, в лязге штыков и стонах. Вперед! Вперед!
— Выходи на дорогу! — кричал Ярошенко. — Выходи!
Этот десант, в котором участвовал Мордвинов, был высажен западнее устья Титовки, русло которой проходило почти вдоль течения Лицы, только ближе к Печенге. Отступавшие гитлеровцы скоплялись на переправах, чтобы, перебравшись на другой берег, закрепить оборону, сделав ее такой же неприступной, какой считалась оборона на Западной Лице. И этот десант, составленный из крепких ребят флотской закалки, должен был перерезать дорогу на Петсамо, отрубить перед немцами пути отхода…
Уже перестали кричать «ура», проламывались с молчаливой яростью. Мордвинов перестал отдавать команды, понимая, что сейчас они ни к чему, — каждый шел за ним, делал то, что делал он. Этот угрюмый скалистый берег, в который они вцепились, выходя из соленой пены, был для них клочком родной русской земли, и никакие контратаки егерей не могли сбросить десантников обратно в море.
— Ни шагу назад! — кричал Ярошенко. — Вперед!..
Под куполом неба повисли громадные люстры осветительных снарядов, и ночные бомбардировщики с черными крестами на крыльях прошлись над полосой побережья. Первые бомбы глухо рванули землю, посыпались камни, горячо полоснули воздух осколки.
— Стой! Все равно — стой! — приказал Мордвинов.
Тяжелый взрыв обрушился рядом, отбросил его в завал снега, кто-то протяжно застонал. Проносясь над головами десантников, самолеты кружили, утюжили землю бомбами, тупо щелкали по камням пули. И когда они улетели, чей-то голос на плохом русском языке крикнул:
— Уходи, или плохо вам будет!..
Но десантники снова рванулись вперед, просачиваясь между дотами, перелезая через ряды колючей проволоки, огнем и штыком утверждая за собой отвоеванное пространство. Мордвинов шел со своим взводом, ощущая во всем теле какую-то необыкновенную легкость, и ему казалось, что с каждым шагом он становится легче и легче. В этот момент все мысли куда-то отошли, осталось только ожесточение, холодное и тупое, оно убивало мысли, но зато придавало сил, делало его упрямым и яростным.
— Дорога! — выкрикнул кто-то, но это была еще не дорога, а только высота, прикрывающая подходы к ней.
Ярошенко стал взбегать на крутизну сопки, белевшей кое-где пятнами снега; ветер гнал в низину сладковатый дым, — это егеря, сидевшие в блиндажах высоты, жгли трескучий полярный вереск.
Задыхаясь и обрушивая ногами камни, с ходу брали высокий крутой подъем, но вот откинулись заслонки амбразур, пулеметы заработали одновременно. Десантники залегли, потом стали отходить. Мордвинов, вжимаясь в расщелины, тащил раненного в ноги своего бойца.
Внизу его окликнули:
— Лейтенант, к капитану!..
Ярошенко лежал на снегу и судорожно перебирал пальцами отвороты шинели, точно пересчитывал пуговицы. «В грудь», — догадался Яков, присел на корточки, тронул тяжелеющую руку капитана:
— Слушаю вас…
Ярошенко слегка повернул голову, каска скатилась с его головы, и только сейчас Мордвинов заметил, что ремешок каски перебит, подбородок капитана тоже в крови.
— Принимай командование, — тихо сказал Ярошенко. — На дорогу… Выходи на дорогу… во что бы то ни стало…
Рука капитана выскользнула из ладони Мордвинова, легла на снег — широкая, темная. «Оба мальчишки… Орут, наверное», — вспомнил лейтенант и поднялся на ноги.
— Слушай меня! — громко обратился он к бойцам. — Если меня убьют, как убили капитана, вы отомстите за меня.
— Ясно, командир!
— Тогда — пошли!
И снова рушатся под ногами скользкие от крови камни, харкают прямо в лицо одуревшие пулеметы, мечутся клубки взрывов, хрипят и орут раненые. Вперед, вперед, черт возьми! Неужели враг не слабее нас — нас, пришедших с океана?
Молчите, раненые, потом мы перевяжем ваши святые раны, но только не сейчас. Сейчас мы заняты делом, самым страшным из всех дел на земле, — военным делом!
Мы открываем дорогу на Петсамо…
Мордвинов не помнит, сколько прошло минут или часов. Но зато на всю жизнь ему запомнился этот момент: он стоит на вершине горы, а в глубокой низине узкой змейкой вьется среди скал дорога, ведущая на Петсамо.
Директор акционерного общества столичного транспорта господин Букнхеймс в глубоком раздумье остановился возле окна рабочей конторы. Во дворе трамвайного парка, образуя запутанные лабиринты, сходились стальные кольца рельсовых путей. По крышам вагонов, стоявших на ремонте, косо хлестал осенний дождь; зато под навесами цехов серели броней немецкие танкетки — трамвайные мастерские Осло выполняли срочный заказ гитлеровского рейхскомиссара.
— Но вы понимаете, что это невозможно, — сказал Букнхеймс, поворачиваясь к своему посетителю. — Я вполне солидарен с благородным движением Сопротивления, однако… Вы сами видите, как охраняется парк!
Сверре Дельвик, одетый в узкий мундир немецкого интенданта, сидел в глубоком кресле, его левая рука в черной перчатке уютно покоилась на подлокотнике.
— Об этом вы не тревожьтесь, — ответил он учтивым тоном. — От вас, херра Букнхеймс, требуется лишь одно: поставьте этот вагон в цех, где сосредоточена немецкая техника. Остальное пусть вас не касается…
Директор утонул с головой в кресле напротив, так что виднелась теперь только его румяная лысина, покрытая легким золотистым пухом; потом он выпрямился, придвинул коробку с немецкими сигарами.
— Если бы я был полновластным хозяином… Но вы сами видите, надо мною стоит директорат. Немецким инженерам важнее ремонтировать танкетки, чтобы бросить их в Лапландию против русских, и потому они оставили нам право чинить трамваи под открытым небом.
Дельвик рукой в черной перчатке похлопал по краю стола — звук получался неживой, деревянный.
— А если, — сказал он, — мы разобьем вам этот вагон так, что его надо ставить на капитальный ремонт?.. Тогда вы поместите его в цех?
Букнхеймс долго молчал, внимательно следя за тонкой струей дыма, лениво уплывавшего к потолку, потом вдруг весело рассмеялся:
— Хорошо, разбивайте эти вагоны, разносите весь парк к черту, все равно наше общество прогорит через месяц!
О том, как взрывом был уничтожен цех с немецкими танкетками, Дельвик узнал уже в Рьюкане: сообщил об этом мальчишка-газетчик на автобусной станции. Немцы, конечно, так и не догадались, почему трамвайное депо взлетело на воздух вместе с танкетками. А дело объяснялось очень просто: поврежденный вагон начинили как следует взрывчаткой с часовым механизмом. Часы оттикали положенный срок, и… пусть-ка господа нацисты поищут новые мастерские!
«Ну что ж, все очень хорошо», — обрадованно думал Дельвик, отправляясь по адресу явочной квартиры. Часы показывали уже полдень, а на улицах Рьюкана было темно и мрачно, высокие горы пять месяцев в году скрывали солнце, и только сейчас Дельвик понял, как верно название Рьюкана — «Город без солнца».
Дом, в котором была явка, находился на самом берегу Моне-эльв — реки стремительной и бурной, шум ее постоянно пробивался в комнаты. Высокий пожилой рабочий, в одежде, пропахшей селитрой, провел гостя на зимнюю веранду, сказал:
— Вчера почти одновременно с вашим взрывом в Осло были организованы взрывы в Ньюделене на заводах, производящих для Германии абразивы. Эти взрывы плюс массовый саботаж, который мы проводим сейчас на заводах химического концерна Норск-Гидро, конечно, надо думать, отразятся и на военной промышленности Германии…
Рабочий долго смотрел на беснующуюся под окном реку, осторожно сказал:
— Херра Дельвик, не думайте, что я тревожусь за себя или за своих детей, но… оставаться в моем доме вам уже небезопасно. Комитету стало известно, что гестапо напало на ваш след, и он велел мне предупредить вас об этом. Мне кажется, что вам лучше всего отправиться обратно в Финмаркен. Здесь вы уже помогли нам, а на севере назревает наступление русских…
В тесном купе идущего на север экспресса Тронхейм — Нарвик по-ночному неяркий свет и колебание теней.
Пожилая женщина в нарядном лыжном костюме, с коротко остриженными седыми волосами, которые прихвачены на затылке пружиной, курит папиросы, молчаливо просматривает газету. Дельвик сидит напротив нее, читает на повернутой к себе странице свое имя. «Участие одного из вожаков компартии Сверре Дельвика в покушении на имперского комиссара Ровен и в организации террористических актов доказано! — гласил жирный заголовок. — Преступник будет разыскан». И здесь же приводились его антропометрические данные: цвет волос, описание лица, указывалось, что левой руки нет.
«Та-а-ак», — подумал Дельвик и, засунув в карман пиджака руку, затянутую перчаткой, поднялся с дивана, небрежным голосом сытого человека спросил:
— Простите, фру… Вы не будете так любезны сообщить, сколько талончиков вырезают в вагоне-ресторане на карточках за стакан кофе?
Спутница, по одному виду которой было видно, что уж кто-кто, а она-то всегда сыта, ответила так же небрежно:
— Я не знаю, но, кажется, что один — за кофе и, если не ошибаюсь, два — за ложку сахара.
— Благодарю вас, фру, извините…
Вспомнив, что в чемодане лежит завернутый в носки пистолет, Дельвик на мгновение задумывается: брать или нет? Решает не вызывать подозрений у своей спутницы и, откатив клинкет двери, выходит из купе.
В конце коридора молодой бравый эсэсовец в голубом мундире с эмблемой смерти на рукаве курит сигару, весело болтает с какой-то девушкой. Дельвик закуривает тоже и замечает, что взгляд гитлеровца искоса устремлен на него. Гитлеровец шутит с девушкой, смеется вместе с нею, но его взгляд — настороженный и мрачный — Дельвик ощущает на себе постоянно.
«Кажется, ловушка», — решает он и неторопливой походкой идет к тамбуру. Где-то далеко впереди состава раздается тоскливый рев паровозной сирены.
И — вдруг:
— Херра Дельвик? — торопливые шаги за спиной: это, конечно, тот самый эсэсовец.
«Не думаешь ли ты, что я обернусь? — думает норвежец. — Я не коммунист Дельвик, а шведский инженер-электрик, едущий заковывать реки в трубы…»
— Херра Дельвик, стойте, я вам сказал! — на этот раз окрик грубее и громче, а пистолет завернут в носки, хорошие шерстяные носки, их связала ему Улава.
Дельвик одним прыжком достигает тамбура. Острый зрачок парабеллума целит ему прямо в лоб.
— Ага, попался? — кричит мальчишка-хирдовец и через плечо Дельвика смотрит на подходящего эсэсовца: мол, как, доволен ли он его смелостью и находчивостью?
И эта дрянь, делающая в штаны от страха, преграждает ему путь к свободе!
Короткий рывок всем телом — голова хирдовца стукается о косяк двери. Пистолет переходит из рук в руки. Будя пассажиров громом, прямо вдоль коридора — по растерянному эсэсовцу:
«Нах!.. нах!.. нах!..»
Три выстрела — хватит.
И, распахнув дверь, он уже летит вниз под насыпь, цепко держа отвоеванный парабеллум.
Через несколько дней, сильно хромая на вывихнутую ногу, голодный и обросший колючей бородой, Дельвик подходил к окрестностям замка. Приветливо журчала в каменном своем ложе быстрая Карас-йокка. Дельвик думал о кружке кофе, которую ему сварит Осквик, о тех новостях, что расскажет ему Никонов.
Слухи о готовящемся наступлении русских настигли его уже в пути, когда он проводил ночь в дымной лапландской веже. Старый фильман, помнивший еще короля Оскара II и приезд в Печенгу царского министра Витте, рассказал ему о грохоте русской артиллерии, о тучах русских самолетов, пролетавших туда и обратно над тундрой. Эта весть заставила Дельвика двигаться быстрее, и он, преодолевая боль в ноге, сокращал свой путь ночными переходами через болота и крутые сопки.
А вот, наконец, и громадный валун, возле которого Никонов всегда выставлял на ночь часового. Дельвик тихо посвистел, но часовой не отозвался. Норвежец прошел еще немного вперед и увидел запорошенный снегом труп греческого мула. Рядом лежал, выгнув острые локти, гитлеровский солдат, и вспугнутая Дельвиком мышь быстро юркнула откуда-то из-под каски мертвеца. «Что же здесь произошло?» — тревожно подумал он, стараясь незаметно подойти к замку.
Это ему удалось, и, стоя под каменной стеной, он слышал чужой разговор, слышал пение патефонной пластинки: «Унтер Линден, унтер Линден, есть где девушкам пройтись…» А рядом прохаживался часовой, заложив руки в рукава шинели, и плоский тесак, привинченный к карабину, жутковато поблескивал при лунном свете.
Дельвик понял, что за время его отсутствия отряд Никонова или разгромили совсем, или заставили отступить. Но куда?.. Если бы знать всю правду…
— Стой!.. Кто там? — вдруг крикнул часовой, и Дельвик, таясь под тенью стены, скрылся в зарослях кустарников; вслед ему наугад громыхнули два выстрела, но он даже не ускорил шага, ошеломленный потерей своего отряда.
Идти было некуда, он оставался один среди голых заснеженных камней, среди голодного безлюдия, и от трепетного мерцания далеких звезд прозрачный воздух казался еще морознее. «Что же мне делать?» — мучительно раздумывал он, стараясь найти решение, и поймал себя на том, что машинально держит свой путь на север, в сторону океана.
«Что ж, — сказал он себе, — так и быть, пойду к пастору. Что бы ни случилось с отрядом, а Кальдевин наверняка остался на месте…»
Рассвет еще только начинал пробуждать глухие полярные сумерки, когда Дельвик вошел в город. Пустынные улицы хранили в своей тишине какую-то настороженную одичалость. Протянутое над крышами белье одубенело на морозном ветру и неприятным скрежетом нарушало этот застывший покой. Единственный огонек, похожий на желтый глаз, виднелся на палубе парусника, стоявшего у причала.
Дельвик подошел к приделу кирки, вжался в дверную нишу; повернув дверное кольцо, вошел внутрь. Крутая высокая лестница кончалась наверху круглым, как иллюминатор, оконцем, и в этом оконце догорал багровый диск луны.
Хватаясь рукой за перила и с трудом волоча по ступеням больную ногу, Сверре Дельвик стал подниматься по лестнице. Преодолев ее, он долго отыскивал на ощупь ручку двери, ведущей в пасторский придел, но дверь распахнулась сама, и…
— Проходите, херра Дельвик, — сказал немецкий офицер, — мы вас давно ждем…
Норвежец, забыв про боль в ноге, рванулся обратно, но кто-то, выскочив из темноты, подставил ему свой сапог, и Дельвик упал. Он упал; быстро выдернув из кармана пистолет, выстрелил.
«Осталось два», — подсчитало сознание, но в этот момент из комнаты выскочили солдаты, и Дельвик, не целясь, выпустил в них две последние пули. Потом швырнул в одного гитлеровца пустым парабеллумом, поднялся на ноги.
Сказал:
— Вы меня ждали?.. Что ж, я жалею, что успел отблагодарить за это только троих!
Его ввели в комнату. Он окинул ее взглядом, увидел лежащие в ряд на крышке органа каски и понял, что пастора здесь давно нет.
Гитлеровец, открывший ему дверь, сказал:
— Очень рад нашей встрече, давно испытываю желание иметь с вами беседу.
— Рано стали радоваться, господин капитан, — ответил Дельвик. — Боюсь, что вам не придется завидовать моему красноречию…
Вынув из кармана наручники, гитлеровец сразу отбросил их в сторону:
— Доннер веттер, у него протез… Снять!
Единственную руку норвежца до хруста в костях вывернули к спине и ловко, с профессиональным умением, привязали к шее (видно, гестапо имело опыт работы и с инвалидами). Потом гитлеровец ударил его ногой, отбросив к органу, и с этого момента заговорил с ним на «ты».
— Ох, Дельвик, Дельвик! Ты ведь опытный человек, уже седой, и ты, конечно, понимаешь, что красноречие приходит не сразу. Я устрою тебе такую приятную жизнь, что ровно на третий день ты будешь валяться у меня в ногах…
— Не буду! — сказал Дельвик.
— …Ты будешь валяться у меня в ногах, — продолжал гестаповец, — и будешь умолять меня, чтобы я покончил с твоей жизнью выстрелом в затылок… Заговоришь!
— Нет, я уже заявил, что от меня вы не узнаете ничего.
Гестаповец, крякнув: «Эхх!» — ударил его рукояткой пистолета в лицо, хлынула кровь.
— Все! — непреклонно заявил Дельвик. — Больше вы от меня не услышите ни единого слова. Языка у меня отныне нет!
На допросах от него не добились ни слова. Ни одного имени, ни одной явки не назвал он своим палачам.
Дельвик молчал день, два, три, четыре. Тогда его перестали кормить. День, два, три, четыре…
Сколько может прожить человек без пищи? Дельвик прожил одиннадцать дней. На двенадцатый день гестапо убедилось, что он все равно ничего не скажет. Тогда его решили оставить в качестве заложника и бросили ему в камеру кусок черствого хлеба.
Сквозь толстые стены печенгских казематов уже проникал, все разрастаясь, грохот русской артиллерии.
В руках Вареньки — длинный корнцанг. Она нащупывает им засевший глубоко в теле осколок. Молодой лейтенант-сапер, раненный недавно при прорыве проволочных заграждений, опоясывающих Муста-Тунтури, смотрит на женщину умоляюще и жалобно.
— Ой, доктор, — говорит он, — больно!..
— Потерпи, дружок, — отвечает Варенька сквозь марлевую маску. — Рана у тебя пустяковая, потерпи.
— А пустяковая, правда?
— Мне виднее, чем тебе.
— Поскорей бы…
Извлеченный из тела осколок звучно падает в таз, где краснеют рыхлые комки тампонов. Варенька только вчера прибыла на полуостров Рыбачий, попав в госпиталь, расположенный около хребта Муста-Тунтури. С началом наступления поликлиника флота послала на фронт несколько врачей, и Кульбицкий, уступив настояниям Китежевой, отправил и ее. В первую же ночь Варенька не спала совсем, помогая госпиталю эвакуировать в губу Эйна выздоравливающих; войска готовились к штурму хребта Муста-Тунтури, и требовалось освободить как можно больше коек.
На рассвете у подошвы перешейка завязались короткие стычки гренадеров с нашими дозорами. Потом со стороны Мотовского залива подошли эскадренные миноносцы, готовые к открытию огня, и Варенька, выбирая свободную минуту, взбиралась на высокую сопку, всматривалась в даль, — ей казалось, что среди кораблей она угадывает знакомые очертания «Летучего». Первые раненые, которых Вареньке пришлось оперировать, вели себя нервно, шумели в коридоре, спрашивали у проходивших сестер — который час? Они знали час, назначенный для штурма, в котором им уже не придется участвовать…
— Все, — говорит Варенька, откладывая корнцанг. — Сестра, готовьте раненого в перевязочную.
Моя руки под краном, она напряженно думала о том, что где-то совсем рядом лежат в снегу солдаты, а на скользких орудийных площадках миноносцев раскачиваются комендоры.
Под ногами вздрогнул облицованный каменными плитами пол, еще раз, еще. Вода из крана забила сильными, упругими толчками.
Жалобно позванивая, закачался над операционным столом зеркальный абажур, и раненый, испуганно посматривая на гранитный потолок, сам начал сползать со стола на носилки.
— Сестра! — прикрикнула Варенька. — Скорее уносите раненого в перевязочную… Что случилось? — спросила она, выбежав в коридор, у первого же встретившегося ей санитара.
— Началось, — коротко ответит тот. — Наши батареи и миноносцы открыли огонь. Ну и немцы, кажется, отвечать стали…
Варенька добежала до конца коридора, отдернула белую парусину, растянутую над входом вырубленного в скале госпиталя. Небо над Мотовским заливом вспыхивало короткими зарницами, и ветер, рвавший из пальцев обледенелый край парусины, доносил оттуда яростные громыхания орудий.
Потом она посмотрела в сторону Муста-Тунтури и даже закрыла глаза — так было страшно видеть этот залитый светом разрывов хребет перешейка. Стреляли не только корабли, но и дальнобойные батареи; снаряды летели на укрепления врага сплошной ревущей лавиной…
Неожиданно откуда-то выкатилась, нащупывая дорогу узкими щелями фар, дребезжащая по камням полуторка. Шофер, распахнув дверцу кабины, крикнул:
— Эй, госпиталь… принимайте пленных!..
Пожилой фельдфебель-гренадер, на отворотах тужурки которого блестели альпийские розы сто девяносто третьей гренадерской бригады, до сих пор не понимал, как он оказался в плену. Содрогаясь всем телом на холодной клеенке операционного стола и помогая санитарам стягивать со своих плеч мундир, он говорил на ломаном русском языке:
— Муста-Тунтури — страшна!.. Это ваш артфайер — ошен страшна!.. Я восемь год был фронт… Фермопилы, Албания, Крит, Нарвик, но сейчас страшна! Наш лапланд-зольдат — сам смелый зольдат, он не боялся большой атак. Но ваш артиллерий мешаль быть смелый…
У фельдфебеля было худое, заросшее курчавой бородкой лицо, острый кадык выпирал наружу, и, когда он стал засыпать под действием наркоза, его черные, словно обугленные, губы долго шептали одно лишь слово:
— Alpendruken… Alpendruken…
Только закончив операцию, Варенька вспомнила, что это слово означает «кошмар», и сказала:
— Ну, для этого кошмар кончился… Цел будет…
Муста-Тунтури содрогался от взрывов, с его вершин рушились в пропасти лавины камней, сдвинутые с места, сползали в долины ущелий пласты столетних снегов.
Платов, едва раздался сигнал, зовущий на штурм, выбежал из блиндажа; продираясь через колючие завалы развороченных проволочных «ежей», в кровь разодрал себе руки и даже не заметил этого. Он не оглядывался по сторонам, но постоянно чувствовал, что рядом — слева и справа — его товарищи тоже преодолевают первое препятствие. Вторым препятствием оказался глубокий ров, заполненный кусками разбитого льда, под которым чернела ледяная вода. Но штурмовая группа саперов уже перебросила через ров узкие сходни. Не успели бойцы перескочить на другой берег, как перед ними выросло третье препятствие. Громадные острые камни были в беспорядке свалены в длинную высокую гряду, через которую почти невозможно перелезть без помощи товарища. Четвертого препятствия никто не ожидал, готовясь уже вплотную схватиться с притаившимся противником, но сильный ветер принес с океана снежный заряд, и оружие наступающих на мгновение смолкло, — в белых пляшущих вихрях пропали ориентиры…
Так начался этот штурм, подготовленный огнем батарей и миноносцев, но исход его все-таки зависел от физической и моральной подготовки одиночного бойца. Вот бегут они, спотыкаясь и поддерживая друг друга, все выше, выше и выше. Перед ними — вздыбленный снарядами, весь в ямах и рытвинах склон, круто взбирающийся к небу, и в самом конце его нависает карниз скалы, усеянной блиндажами и дотами.
Все выше, все выше и выше!..
Рядом с низеньким майором скакал громадный волкодав, неся на спине сумку с патронными дисками.
— Вперед, братцы, не отставать! — кричал майор, часто оборачиваясь и смахивая с лица кровь. Кто-то громко ахнул, скатываясь под откос по скользкому насту. Но остальные, даже не посмотрев, продолжали упрямо взбираться наверх.
Брызнули огнем ожившие пулеметы, над головами со свистом прошелся смерч разноцветных трасс.
— Ложись! — крикнул майор и вдруг, пошатнувшись, покатился вниз. Платов не мог остановиться сразу и несколько шагов бежал еще, потом рухнул в снег. Прижатый к земле, он долго пролежал без движения. А когда поднял голову, то вместо кустов, росших до этого перед ним, увидел коротко и жестоко торчащие, как щетки, прутья — все, что оставили пули…
Доты на мгновение затихли. Было даже слышно, как переговариваются гренадеры, со щелканьем вставляют новые диски взамен израсходованных. Вдали, доносимое эхом, перекатывалось по ущельям «ура!» и снова глохло в треске автоматной стрельбы. А здесь, на этом склоне, взбегающем на крутизну перевала, наступление задерживалось. Все лежат, и он тоже лежит, от жаркого дыхания в снегу образовалась уже глубокая ямка. Сзади, припадая к земле, перебежками двигаются чем-то нагруженные фигуры. Это связисты тянут провод командиру роты. Внизу совершенно открыто — прятаться некогда — артиллеристы тащат по снегу полковые пушки. Видно, как они наваливаются на вязнущие колеса. «Сейчас ударят, — подумал Платов, — все-таки попробую».
Скатившись под уклон, он резко задержал свое падение и — боком, боком — втиснулся в расщелину скалы. Все три амбразуры ближайшего дота старательно крошили над его головой камни, выскабливали мелкую щебенку. Но, вжимаясь в землю, он все полз и полз, пока дот не очутился совсем рядом.
Теперь затяжные всхлипывания пулеметов раздавались под ним, откуда-то из-под земли. И совсем неожиданно он наткнулся на дверь дота, потянул ее на себя. Дверь поддалась, он увидел освещенную подвесными фонарями внутренность дота и широкие спины гренадеров, стоявших за щитами амбразур. Медленно, совсем не торопясь, Платов поднял автомат, провел длинную очередь из угла в угол. Потом, шатаясь от внезапной слабости, выбрался на крышу дота, крикнул:
— Можно идти!..
Над головой уже летели через хребет со свистящим шорохом снаряды. «Илы» выходили из пикирования, оставляя за собой звуки разрывов, от которых земля вздрагивала через равные промежутки времени: «Ах!.. Ах!.. Ах!..» Наступление шло, как согласованная, четкая, но напряженная и тяжелая работа.
Рассвет занимался над вершинами хребта скупой и холодный. Ветер переметал с места на место сыпучие снега, круглые горошины фирна скатывались в низины. В синих сумерках ущелья, куда небесный свет просачивался с трудом, ярко вспыхивали взрывы.
Хребет Муста-Тунтури оставался позади, впереди уже виднелись холмистые равнины печенгских тундр. В течение ночи бойцы полуостровов с боями перевалили перешеек, захватили все главные горные тропы и сбросили гренадеров в низину, не давая им закрепиться на южных склонах Муста-Тунтури. Одни только фанатики, обложив себя дисками и бутылками с крепким ямайским ромом, еще продолжали сидеть в бетонированных дотах, стреляя в спину бойцов…
Где-то на высоте громыхнул взрыв, и верхняя часть скалы на глазах у всех отделилась и понеслась в ущелье, увлекая за собой лавину мелких и крупных камней; обвал разрастался с угрожающим грохотом, в воздухе засвистели камни, которые, ударяясь о карнизы, отскакивали от скалы все дальше и дальше.
Какой-то солдат, потерявший во время боя шапку, натягивал на уши воротник шинели, жаловался:
— Вот ведь что делают сволочи: не мытьем, так катаньем хотят нас отсюда вытурить.
— Ничего, — ответил Платов, — теперь уже скоро…
И когда грохот обвала затих, в небе пробилась золотая жилка солнца, осветив усталые лица солдат. Начинался новый день; «черный монтаг» — черный понедельник — так назвали гитлеровцы этот день, когда им после падения хребта Муста-Тунтури пришлось отдать русским войскам все, что ценою страшных потерь они сумели захватить за три года войны в Заполярье. Но солнце светило, и вопреки огню и дыму день начинался (черный — для них, светлый — для нас), день 10 октября 1944 года.
Лапландская армия была рассечена, и в прорыв устремились русские танки. Платов сидел на броне одной из машин, мчавшихся по дороге, когда навстречу танкам вышли, махая руками и подкидывая шапки, какие-то люди с оружием. Это были десантники, высадившиеся ночью на вражеском побережье, и среди них Платов увидел Мордвинова. Лейтенант дружески стащил аскольдовца с машины, прокопченные лица улыбались ему. Платов кого-то обнимал, радостно хлопал по спине.
— Здравствуй, здравствуй, — говорил Мордвинов, — ну, теперь и Печенга не за горами.
Солдат в распахнутом полушубке, стараясь перекрыть гул моторов и человеческих голосов, все время кричал, стуча прикладом по мерзлой полярной земле:
— Товарищи!.. Да послушайте же меня… Ведь мы сейчас стоим на дороге… Тише, товарищи, дайте сказать!.. На дороге, которая ведет в древнюю Печенгу… Урра-а!..
Низкий, полуобвалившийся от близкого взрыва потолок землянки подпирает неоструганная балка; из ее щелей выступает золотая пахучая смола. Загаженная болотистая земля сыро чавкает под ногами. Со стен капает вода, почти неслышно осыпается песок.
Лица егерей скрыты во тьме, растворены в тенях подземного жилья, и только лишь изредка вырывается из мрака чей-нибудь лоб, сверкают белки глаз да холодно отсвечивает оружие. Зато сидящий посередине землянки солдат виден всем. Придвинув лицо к незастекленной горелке самодельной лампы, он читает вслух, и его торопливое дыхание тихо колеблет язычок пламени.
— «Немецкие солдаты, — шевелит солдат губами, обескровленными войной, — крах фашистской Германии неизбежен. Своим сопротивлением, во имя которого гитлеровские генералы заставляют вас проливать кровь, вы только отдаляете день военного поражения, но не можете избежать его. Подумайте о своих детях и женах, которым приходится жить на пепелищах разрушенных городов, голодать и мерзнуть. Ваши матери, родившие вас, проклинают эту затянувшуюся бойню, каждый день, который приносит германскому народу неисчислимые бедствия и страдания…»
Скрип отворяемой двери заставляет всех вздрогнуть. На пороге стоит сам командующий Лапланд-армией генерал Дитм, которого солдаты за жестокость зовут «Смерть егерям». Появление его так неожиданно, что егеря даже забывают вскочить с нар и, цепенея от страха, еще глубже забиваются в темноту.
Дитм стоит неподвижно и молча, буравя егеря, читавшего листовку, взглядом быстрых пронзительных глаз. С минуту длится молчание. Стены землянки содрогаются от удара распахнутой двери, шумно осыпается сырой песок. Болотная вода методично долбит тишину: «Кап, кап, кап!..»
— Что же ты не читаешь дальше? — голос генерала вязнет в тишине, как нож в жирном мясе. Его обтянутая перчаткой рука тянется за спину, где висит кобура с маленьким, но тяжелым швейцарским браунингом; на лбу бешено пульсирует надувшаяся синей кровью гневная жила.
— А-а-а-а!.. — кричит солдат, но Дитм спокойно разряжает обойму прямо в этот раскрытый рот. Потом бросает листовку в огонь и, деловито перезарядив браунинг, выходит из землянки…
Лапланд-генерал идет по дороге, его глаза придирчиво рыщут по сторонам, и егеря, еще издали узнавая его сухонькую фигуру, предупредительно сворачивают в сторону, прячутся в кусты, чтобы только не встречаться с ним, иначе — ругань, гауптвахта, трибунал, расстрел. И недаром шепотом передают солдаты один другому: «Берегись, парни, — «Смерть егерям» бродит по землянкам…»
Вот он запахивает шинель, подбитую собачьим мехом, садится в машину.
— Поехали! — бросает отрывисто, и бронированный «опель-генерал» срывается с места.
Гладкая гудрированная дорога бежит и бежит под колеса, словно лента нескончаемого конвейера. Страшно подумать, что эта дорога, которую они проложили среди тундрового бездорожья, достанется русским. «Неужели, — думает он, — я просчитался, надеясь, что наступление русских захлебнется в крови?.. И сколько еще они могут наступать? Хороший шахматный игрок не сразу выкладывает свои силы, — может, силы русских скоро иссякнут?..»
Адъютант на заднем сиденье шуршит какими-то бумагами.
— Герр генерал, — говорит он извиняющимся тоном, — последнее донесение: русские стягиваются на скрещении дорог, ведущих в Петсамо… Матросские десанты захватили почти все побережье. Их войска подходят к стратегическим высотам Большого и Малого Кариквайвишей. Какие будут у вас распоряжения?
Генерал молчит. Кругообразными движениями ладони он растирает себе живот, думает о том, что врачи, наверное, его обманывают: у него давно рак. Быстро темнеет, вырастающие по краям дороги скалы сгущают эту темноту. Шлагбаумы кордонов открыты — едет сам лапланд-генерал.
Неожиданно машина резко тормозит, и Дитм, стряхнув оцепенение, видит, как на шоссе, размахивая руками, сбегает фигура какого-то человека. Это, кажется, егерский офицер, но, боже мой, что за вид!
Мундир превращен в лохмотья, оборванные рукава развеваются, словно крылья, одна нога босая, глаза безумны и дики.
Офицер встает посередине дороги, преграждая путь машине, и все машет руками, смеется. Адъютант предупредительно спрашивает, отодвинув стекло кабины:
— Какого вы полка?
— Рефери-и… счет! — отвечает офицер.
— Я спрашиваю: кто вы?
— Два — ноль в нашу пользу!..
— Сумасшедший, — замечает шофер, и в этот момент Дитм видит в руке офицера гранату.
Офицер пляшет посреди шоссе, его руки двигаются вразброд, он смеется, кричит весело:
— Улечу!.. Улечу!..
Адъютант выстрелил, и сумасшедший лег на шоссе, дергаясь длинным телом. «Опель-генерал» медленно вполз ему на грудь правым передним колесом, покачнулся, потом — задним.
— Гоните, — приказал Дитм, но, едва отъехали сто метров, он остановил машину: — Адъютант, так оставлять нельзя, возьмите у него документы…
Адъютант сбегал и принес офицерское удостоверение и незаконченное письмо на шелковистой шведской бумаге:
«Нежная моя лисичка Эбба! Прошу тебя, будь спокойна, у нас здесь все тихо, и русские никогда не посмеют начать наступление в Лапландии, потому что…»
Дитм нервно разорвал письмо, выбросил клочки его в окно, открыл удостоверение: «Курт Дюсиметьер, обер-лейтенант, командир 13-го батальона тирольских стрелков…»
— Тринадцатый, — повторил генерал и вспомнил, что весь этот батальон пропал без вести в районе озера Чапр. От этого озера русские направили свой основной удар на Луостари, и генерал понимал, что, захватив в Луостари аэродромы, они пойдут на Никель и на Петсамо.
Когда послышался гром артиллерии и навстречу «опель-генералу» потянулись первые раненые, генерал Дитм насторожился: приближался самый ответственный участок фронта, где его егеря терпели поражение за поражением, и… «Не может быть, — думал он, — чтобы мы разучились воевать?..»
— Пока высоты Кариквайвишей в наших руках, — сказал генерал адъютанту, — запишите это, пожалуйста… до тех пор русские никогда не смогут пробиться к Луостари, а следовательно, и на Петсамо…
В прифронтовой деревне горели дома, по улице бродили потерянные солдаты, гренадеры рубили постромки, выпрягая лошадей из орудий. Тысячи ног непрестанно месили дорожную грязь, и, казалось, никакой мороз не в силах сковать ее, пока не прекратится эта бессмысленная, похожая на панику, беготня из одного конца деревни в другой.
«Что они бегают, чего они ищут? Ну вот, спрашивается, куда бежит этот солдат?.. А вот этот фельдфебель чего орет?..»
Первая же весть, принесенная начальником штаба отступавшего от озера Чапр полка, взбесила генерала. Оказывается, высота Малый Кариквайвиш уже оседлана русскими, и прямым виновником ее сдачи является вот этот туполицый офицер в обгорелой шинели, что переминается с ноги на ногу.
— Обер-лейтенант Штумпф, бывший советник при финской армии, — отрекомендовался он и, срываясь на злобный крик, стал поспешно оправдывать себя и свой батальон: — Я не виноват, герр генерал!.. Сто восемьдесят три человека, и на каждого по десять патронов… Нас бросили под огонь реактивных пушек, даже не покормив… Русская пехота шла цепь за цепью. Мы не успевали от них отбиваться… Я пытался остановить своих людей в рудничном поселке Хяльме, но… Так воевать нельзя, герр генерал!
Прилетевший откуда-то снаряд сорвал горящую крышу одного дома, и улицу засыпало дождем огненных искр. Отряхивая свою шинель, Дитм угрожающе спросил:
— И вы, конечно, оставили Хяльме? — Сейчас ему ничто не было так ненавистно, как лицо этого офицера. «Какая скотина!» — брезгливо думал он.
— Да, герр генерал, русские уже в Хяльме…
Штумпф вспомнил, как полег его «дикий» батальон под огнем эсэсовских пулеметов, прикрывавших позиции с тыла, и, круто повернувшись, он почти побежал от генеральской машины. В спину ему громыхнул выстрел, обер-лейтенант вяло опустился на снег и долго не мог поверить, что это стреляли в него…
— Куда делись мои офицеры? — сказал Дитм, когда машина снова сорвалась с места. — Неужели победа под Нарвиком была пределом наших военных возможностей?..
Штумпф очнулся от странного ощущения: кто-то лазал по его карманам, снял с руки часы, сорвал с груди отцовскую ладанку. Обер-лейтенант открыл глаза, запорошенные снегом, увидел над собой тирольца.
— Что ты делаешь? — простонал он. — Я еще живой…
Тиролец отпрянул в сторону, не торопясь побрел во тьму среди догорающих пепелищ. Штумпф закашлялся от горького дыма, перевернулся на бок и, достав пистолет, выстрелил. Тиролец, прикуривавший от красной головки, вскочил и бросился бежать.
— Помогите! — крикнул Штумпф. — Хоть кто-нибудь…
Никто не отвечал. Деревня была уже пустынна, только кое-где еще слышались человеческие голоса. Обер-лейтенант застонал от боли, рвавшей ему позвоночник, встал на колени и снова ткнулся в землю. Он понял: ему не ходить. Тогда, собравшись с силами, он пополз на дорогу.
— Помогите, — отчаянно звал он, — помогите раненому!..
Его подобрала санитарная двуколка, и два греческих мула, стегая по передку телеги длинными хвостами, повезли Штумпфа. Он ворочался на жестком сене, сознание часто мутилось, и перед глазами вставали то корабельные сосны Карелии, то маленький ротик фельдфебеля Цингера, который пал сегодня под эсэсовской пулей.
— Ах!.. Ах! — кричал Штумпф, когда двуколка прыгала по камням.
Ездовой-санитар успокаивал его:
— Тихо, тихо, скоро госпиталь…
Госпиталь, куда попал обер-лейтенант, размещался в глубоком заброшенном штреке гранитного карьера. Со стен подземелья свешивались лохмотья столетней плесени, в расщелинах камней росли дружные семейства сморщенных шампиньонов, от которых исходил одуряющий запах. Два коптящих фонаря висели на гнилых столбах крепей, и робкий свет их только усиливал мрак подземелья; кровь казалась черной и густой, как нефть. За поворотом штрека, уходящего в глубину, виднелся свет более яркий: там уже оперировали, оттуда несся вой, ругань, удушливые хрипы.
Время от времени из-за поворота выходили рослые санитары с засученными, как у мясников, рукавами халатов и начинали перебирать раненых, грубо пресекая их стоны. «Вот этого! — выбирали они. — Нет, сначала вот того!» — но всегда оказывалось, что где-нибудь в темном углу лежал тяжелораненый, которого надо было оперировать в первую очередь. Его подхватывали, как тушу, тащили на стол, а оставшиеся продолжали кричать, охать, сучить от боли ногами, выкрикивать в забытьи какие-то странные слова…
Из-за поворота вышли санитары, волоча умершего на операционном столе солдата. Один из них спросил:
— Офицеров не поступало?..
— Я фельдфебель…
— Я умираю…
— У меня семеро детей…
— Спасите, ради бога!..
— Тихо! — крикнул санитар и, осветив фонарем подземелье, направился к Штумпфу. — Господин обер-лейтенант, что же вы не отвечаете? Несите его на стол.
И когда его положили на стол и в глаза ударил ослепительный блеск зеркального рефлектора, командир «дикого» батальона с шумом выдохнул воздух:
— Спасен!..
Генерал Дитм видел, как среди безлесных увалов тундры перебегают маленькие фигурки людей — это русские. Они бегут, не останавливаясь, но как будто не торопятся. Ослепительное сияние ракет заливает долину, и цепи наступающих хорошо заметны с вершины сопки. Но пулеметы, расставленные вдоль ограды гигантского егерского кладбища, не могут покрыть огнем все поле боя.
— Почему молчат минометные батареи на высоте 375? — сердито спрашивает генерал Дитм, и начальник штаба полка неуверенно отвечает:
— Минометы выставлены на высоте 14-Р, там они…
Адъютант услужливо разворачивает на радиаторе «опеля» карту, удерживает ее от порывов ветра. Дитм с минуту изучает горный рельеф этого участка фронта, его голос срывается в раздражении:
— Берите шмайсер и отправляйтесь в цепь, мне совсем не нужны такие стратеги. Высота 14-Р, это поймет баран, может служить для катания на салазках, но никак не для установки на ней минометных батарей… Идите!..
Он смотрит в сторону чернеющей на горизонте сопки 375. Конечно, русские сейчас возьмут ее, вот они уже поднимаются по западному склону; потом установят там пулеметы, и тогда…
— Пора срочно выравнивать правый фланг, — приказывает лапланд-генерал, — иначе русские отрежут пути отхода восьмому батальону. Артиллерийский и минометные парки отводить к деревне…
Возвращаясь с позиций, Дитм снова растирал ладонью болевший живот, думал об обманщиках врачах и трусливых офицерах. Машину плавно трясло и покачивало на поворотах, адъютант, утомившись за день, похрапывал на заднем сиденье. Печень начинала болеть все больше, раздражение усиливалось.
Вспомнился случайно генерал Рандулич, пришел на ум деловитый фон Герделер, и он — тайком от себя самого — позавидовал их молодости, тому, что они могут быстрее двигаться, у них ничего не болит. В этот момент Дитм понял, что начинает напоминать брюзгу-старикашку, вечно чем-то недовольного, но справиться с раздражением уже был не в силах.
«Кто виноват? — спрашивал он себя, взвешивая события последних трех лет. — Я не могу обвинить себя, потому что я — это я, и я провел егерей через всю Европу. Виноваты сами егеря, которые ленятся воевать, виноваты такие офицеры, как тот с тупым лицом, и этот дурак, не умеющий сочетать возможности своей техники с условиями местного рельефа…»
Машина въезжает в догорающую деревню, и Дитм неожиданно кладет на плечо шофера руку:
— Стоп!.. Где этот офицер?
Адъютант, быстро стряхнув дремоту, отвечает:
— Его здесь нет… Видно даже, как он полз… Очевидно, его увезли в госпиталь…
«Опель-генерал» выезжает на шоссе, гудрон которого мягко гудит под шинами. На перекрестке Дитм говорит:
— Направо! — и машина скоро останавливается перед госпиталем; генерал нащупывает в темноте земляные ступени.
Операция только что закончилась, Штумпфа еще не успели снять со стола. Увидев командующего армией, медсестра застыла с бинтом в руке, потом бросилась перед ним, раскинув руки.
— Нельзя, — сказала она, — что вы, герр…
Врач стиснул кулаки в скрипящих резиновых перчатках.
— Я потратил на него двадцать три минуты, — резко выкрикнул он, — за это время успело умереть четыре солдата!.. Если бы я знал, что вы…
— В этом отступлении он виноват больше других, — сказал Дитм и выстрелил прямо в белый мраморный лоб обер-лейтенанта Штумпфа…
Мыс Крестовый, вдающийся в середину Девкиной заводи — гавани Лиинахамари, мог держать под сильным крепостным огнем фиорд Петсамо-воуно во всю его глубину и по всем направлениям. Прорваться в гавань, чтобы идти на Печенгу дальше со стороны моря, было невозможно, пока в руках наступающих не окажется ключ — мыс Крестовый, на котором стояли всегда в боевой готовности самые опасные для высадки десанта немецкие батареи.
Это знали все, кто шел с лейтенантом Ярцевым. Вот уже трое суток идут они по дикому бездорожью, где даже тропинки теряются в завалах талого снега, заводят в топкие болота. Вахтанг Беридзе сейчас не узнал бы в этих солдатах, усталых и покрытых коростой грязи, тех ладных, подтянутых бойцов, которых высаживал на вражеский берег.
Но чем больше лишений испытывали они, тем крепче становился их дух, потому что впереди предстояло еще выдержать жестокий бой — бой, который должен решить судьбу десанта в Лиинахамари. Ярцев вел их по азимуту, по звездам, по одному ему известным приметам. И вот наконец глубокой ночью североморцы, преодолев нагромождения скал, вышли к цели.
Ярцев, который все время шел в голове растянувшейся цепочки людей, первым поднялся на вершину сопки и сразу же лег, вжавшись в землю.
— Перед нами, — тихо сказал он, — гавань Лиинахамари…
Десантники залегли тоже. Ползком добрались до лейтенанта, на ходу готовя оружие, плотнее застегивая одежду. Никто не произнес ни слова. Все делалось в молчаливой согласованности. Пригибаясь к земле, они перевалили через гребень сопки и сразу же наткнулись на часового.
— Надо снять, — приказал Ярцев, и Найденов с изворотливостью, какой могла бы позавидовать ящерица, бесшумно пополз вперед. Он подергал какой-то провод, тянувшийся в сторону батареи, и часовой крикнул в темноту:
— Хэй, хэй! — Он, очевидно, решил, что провод попал на зуб полярной лисицы: они часто перегрызали телефонную связь.
Но шнур продолжал раскачиваться, тогда часовой пошел вдоль провода, и, едва он оказался рядом, Найденов вскочил на ноги, ударил гитлеровца ножом — тот сразу осел, беспомощно раскинув руки.
— Хорошо, — сказал лейтенант. — Без шума…
Они пробежали немного вперед, снова залегли. Найденов полз впереди своих друзей, стараясь не отставать от лейтенанта.
Тусклые маскировочные огни гавани мигали совсем недалеко, смутно отражаясь в притихшей воде Девкиной заводи. Виднелись темные силуэты немецких катеров, плоский контур угольной баржи, приземистые цилиндры бензохранилищ. Здание финской таможни выделялось на взгорье наличниками белых окон, по причалам передвигались фигуры людей, доносились даже их голоса, визг солдатского аккордеона. Но совсем явственно вставала прямо перед ползущими десантниками батарея мыса Крестового: двухсотдесятимиллиметровые дальнобойные орудия смотрели со своих платформ в сторону открытого моря.
— Готовьте ватники, — шепотом передал Ярцев, — будем бросать на проволоку…
Рука с автоматом — вперед. Левая нога привычно поджимается, делает толчок. Так… Теперь левая рука хватается за камень. Правая нога толкает тело. Есть… Рядом ползут товарищи, преданные друзья. С такими не пропадешь — выручат.
— Не отставайте, — шепчет Ярцев, — собирайтесь плотнее, чтобы разом… Ватник брось — и туда!..
Алеша неожиданно ударился лицом о какую-то тугую ветку. Вытянув в темноте руку, чтобы отвести от себя препятствие, он долго ловил пальцами воздух и наконец нащупал тонкий шнур.
— Товарищ лейтенант, здесь еще один провод.
— Перешагни, — ответил Ярцев, — осторожно…
Найденов решил лучше пролезть под этим проводом. Он поднял шнур, чтобы перекинуть его через себя, и вдруг: «Пухшшш!» — взмыла в небо сигнальная ракета, тревожно завыла на батарее сирена. И гарнизон мыса Крестового, поднятый на ноги Найденовым, который потянул шнур автоматической тревоги, уже разбегается к орудиям; хлопают двери землянок, кричат фельдфебели, гремят казенники пушек.
— У-у, чтоб тебя! — выругался Ярцев, швыряя свой ватник на острые железные заросли: — Быстро, ребята!..
Фрау Зильберт подошла к фон Эйриху, сказала:
— Герр обер-лейтенант, с мыса Крестового пришел катер. Мне велели передать, что он будет ждать вас возле таможни…
— Благодарю, но я еще побуду здесь.
— А-а, пожалуйста! — владелица Парккина-отеля осторожно присела рядом с офицером. — Герр обер-лейтенант, — сказала она, — вчера генерал Рандулич взял тяжелый бомбардировщик и отправил свою семью на высокогорный курорт в Халлингдале со всем своим имуществом. Кое-кто говорит… Впрочем, вы понимаете, герр обер-лейтенант, что могут говорить злые языки!
Фон Эйрих отхлебнул золотистого ликера, аккуратно поставил рюмку на стол, прикрыв ею желтое пятно на скатерти. Пальцы у него были тонкие, изящные, как у женщины, и длинные отполированные ногти выдавали повседневную заботу о них, чем не всегда могла похвалиться фрау Зильберт.
— Злые языки, — повторил артиллерист и через очко монокля оглядел зал, где прибывшие прямо с фронта «злые языки» пьяно выкрикивали один другому:
— Я три раза поднимал своих егерей в атаку, но они…
— Мне кажется, Большой Кариквайвиш тоже не устоит…
— Еще стаканчик и — обратно в эту мясорубку…
— Русские метят точно на Никель…
— Я не читал газет уже восемь дней — к чему?..
— От моего батальона осталось одиннадцать человек…
— Ах, фрау Зильберт! — вздохнул обер-лейтенант. — Не прислушивайтесь к этому бреду. Русские действительно ведут себя в последнее время… э-э-э, как бы это вам сказать?.. Они ведут себя вызывающе, вот именно, вызывающе, но… — Он засмеялся: — Но хотел бы я видеть хоть один русский катер, который решится прорваться сюда, в Лиинахамари!
— Значит, — обрадованно подхватила фрау Зильберт, — мне, герр обер-лейтенант, не обязательно уезжать отсюда?
— О, ваш отель должен работать бесперебойно, — утешил артиллерист женщину и с поклоном привстал из-за стола. — Вот, — сказал он, — если не верите мне, можете спросить у самого господина полковника.
Фрау Зильберт обернулась и, увидев инструктора по национал-социалистскому воспитанию, удивленно всплеснула пухлыми руками:
— Боже мой, что с вами?
Фон Герделер стоял перед ними — худой, в разорванном мундире, от него густо пахло солдатчиной, болотом.
— Я только что с передовой, — глухо ответил он. — Я не ел два дня, не спал три ночи и… простите меня, кажется, обовшивел. Если можно, фрау Зильберт, то — срочно ванну, чистое белье и ужин!..
Пожирая поданное блюдо, фон Герделер с брезгливостью ощущал свое запаршивевшее, давно не мытое тело и с огорчением думал, что в этой войне с русскими им приходится привыкать ко многому такому, к чему не были приучены раньше.
Методично, час за часом, русские шли и шли вперед, долбили немецкую оборону снарядами, обрушивали на нее самолеты и танки и, казалось, не знали усталости. Горные егеря обовшивели, заросли бородами, растеряли свои окарины и флейты, русские не давали времени даже на обед. И фон Герделер не однажды слышал, как продрогшие носители эдельвейса, уже валясь от напряжения, вопили над тундрой жалобными голосами: «Эй, русс, не надо стрелять!.. Эй, русс, давай обедать!.. Не торопись, русс, попасть в Петсамо!..»
Фон Эйрих небрежно сказал:
— Наступать так, как наступают русские, нельзя. Во вчерашней «Вахт ам Норден» напечатан рассказ из боевого опыта одного ветерана. Он поджег за эти дни девять русских танков, убил семьдесят русских солдат и выстрелом из винтовки приземлил «Ильюшина»… Вам не кажется, герр оберст, что они скоро захлебнутся в своей крови?
Оторвавшись от еды, фон Герделер недовольно поморщился: «До чего же он все-таки глуп, этот артиллерист!»
— Я не советую вам, — ответил он спокойно, — читать «Вахт ам Норден». А если хотите, могу рассказать, как один русский танк ворвался на аэродром в Луостари и передавил гусеницами хвостовые оперения у двадцати трех наших «мессершмиттов». Вот это факт!..
Обер-лейтенант допил ликер, пожал плечами:
— Мои противокатерные батареи, правда, находятся в глубоком тылу, и я не имею счастья непосредственно соприкасаться с противником, но мне думается…
— А вам все думается! — заорал подскочивший к ним майор Френк. — Мыс Крестовый вместе с вашими батареями берут русские матросы, а вам думается?..
Марш, марш!..
Фон Эйрих вскочил, глупо озираясь по сторонам.
Комендант гавани Лиинахамари рухнул на стул, рванул ворот шинели.
— Одного не пойму, — тяжело выдохнул он, — не пойму, как они могли попасть на мыс Крестовый… В этой войне с русскими я ждал чего угодно, но только не этого… не этого…
Когда катер пересек Девкину заводь и фон Эйрих выбрался на берег, два орудия еще вели огонь прямой наводкой. Снаряды, едва успев вырваться из жерл, тут же крушили гранит, осыпая людей каменными осколками. В воздухе висел сплошной рев и грохот, в котором выстрел нельзя было отличить от разрыва.
Но десантники сбили наводчиков, и гарнизон мыса Крестового, чтобы не быть сброшенным штыками в воду гавани, отступил в направлении юга, где стояла другая батарея. Ворвавшись в командный блиндаж, фон Эйрих нервно дергал ручку телефона, истерично кричал в трубку:
— Коменданта гавани… коменданта! Что?.. Майор Френк?.. Довожу до вашего сведения, что центральная батарея мыса Крестового захвачена русскими матросами!..
— Болван! — в бешенстве сказал Френк. — Поздравляю!..
Сила последних взрывов была настолько велика, что у Алешки Найденова хлынула кровь из ушей и носа. Оправившись от контузии, он вытер лицо снегом, неожиданно заплакал.
— Ну вот, Борька, — сказал Русланову, — вот мы и осиротели… Хороший он парень был!
Они подняли с искореженной земли тело веселого рыбака из Балаклавы, понесли Ваню Ставриди во тьму, долго искали воронку поглубже. К ним подошел лейтенант Ярцев, покачиваясь, остановился на краю могилы.
— Обождите закапывать, — хмуро сказал он, — надо собрать всех погибших, и тогда уж…
Ярцев тревожился, чтобы немцы не перебросили на Крестовый подкрепление из Лиинахамари. Но, видно, гитлеровцы не решались выступить до рассвета, в гавани только погасли огни, на пирсах шла какая-то подозрительная суета. Южная, расположенная по соседству стопятидесятимиллиметровая батарея тоже отмалчивалась, и все это еще больше настораживало офицера: он понимал, что взять ключ от Печенги можно, и они его взяли, но гораздо труднее удержать этот ключ за собой.
Ласково потрепав Найденова по голове, он сказал:
— Ну что ты плачешь, дурной?.. Не такое время сейчас, чтобы плакать. Давай-ка вот лучше закурим, я спички, кажется, потерял в этой суматохе…
Одинокий снаряд прилетел с того берега. Рванул темноту ночи. Вскинул косматый гребень земли. Кто-то равнодушно выругался. Потом невдалеке заработал пулемет и, не дожевав ленты, заглох, словно испугался чего-то.
— Да, это, конечно, так и есть, — отвечая своим мыслям, тихо произнес Ярцев, быстро досасывая махорочный окурок. — Там, — он бросил окурок в сторону Лиинахамари, — наверное, никто не спит в эту ночь… думают, гадают, дрожат…
Он засмеялся, и этот смех — здесь, над раскрытой могилой, среди обломков камней и металла — прозвучал совсем неожиданно и по-молодому дерзко. Немного смутившись и желая объяснить причину этого смеха, лейтенант сказал:
— А ведь я знаком с комендантом Лиинахамари!..
Тут он вспомнил свое появление в Парккина-отеле под видом офицера Отто Рихтера, прибывшего «из Голландии»; тогда ему надолго врезался в память жесткий облик фон Герделера и не забылись слова майора Френка, сказанные в минуту слезливого откровения: «Конечно, — говорил тогда Френк, обсасывая со щетинистых усов пену мюншенера, — конечно, наши генералы-«двадцатииюлевцы» были в основе правы; эта затянувшаяся бойня погубит цвет нашей нации, и никто не простит фюреру бесплодную войну с Россией. Лично я уже давно считаю себя удобрением для этой бедной полярной почвы…»
Улыбаясь краешком сжатых губ, Ярцев пошел в батарейный блиндаж, спустился в железный отсек первого этажа подземной крепости. «Хорошо устроились, с комфортом», — подумал он, осматривая помещение немецких артиллеристов. Здесь уже расположились его бойцы.
Стоял дружный гомон, в котором только и слышалось:
— Три патрона всего в обойме осталось…
— Оставь воды хоть глоток, внутри жжет…
— У кого есть табак?
— В упор! Так и двинул ему в упор…
— Больше не полезут! — выкрикнул кто-то.
— А ну, тихо, — приказал Ярцев и, сняв трубку телефона, сказал по-немецки: — Коменданта гавани Лиинахамари майора Френка… Алло, алло!.. Тьфу, черт, наверное, уже перерезали кабель… молчат…
Немного сожалея, что не состоялся разговор, лейтенант остановился около бойца, который сказал, что «больше не полезут», и строго предупредил:
— Полезут, еще не раз полезут. Береги патроны. Патроны и… воду.
На рассвете артиллерия гавани Лиинахамари, включая и дальнобойную двухсотдесятимиллиметровую батарею, открыла с другого берега Девкиной заводи сосредоточенный огонь по мысу Крестовому.
— А зачем, — сказал Ярцев, — у нас под носом своя батарея? Два орудия исправны… Вот и ответим. Давайте, ребята!
Работая у немецких пушек, десантники на себе убедились, какое громадное значение имеет этот мыс, захваченный ими. Немецкая оборона была создана с таким расчетом, что ключ от Печенги никогда не окажется в руках русских. Теперь же батареи с мысов Нуурмиенисетти и Нуурониеми были вынуждены развернуться в обратном направлении. Неточность своего огня немецкие артиллеристы возмещали плотностью. А североморцы били наверняка, и гитлеровцы, видя, что такая дуэль ни к чему не приведет, сами прекратили обстрел мыса Крестового.
Не успели еще отойти от орудий, как Найденов крикнул:
— Полундра, братцы!.. Егеря десант высаживают!..
Ярцев увидел подходившие под прикрытием скалистого берега катера и шлюпки, сразу понял: битва за ключ от Печенги еще только начинается. Враг, пока он сидит в Лиинахамари, никогда не примирится с потерей мыса Крестового…
— Раненым остаться на батарее! — крикнул лейтенант, плотнее застегивая ремешок каски. — Остальные — за мной! Патроны экономить. Бить только с близкой дистанции. Стараться брать в штыки — они этого не любят!..
Похватав оружие и наспех заталкивая в карманы гранаты, матросы гурьбой покатились под откос, быстро залегая вдоль берега. «Тах, тах, тах!» — прогремели первые выстрелы. Чайки, присмиревшие после артиллерийской канонады, снова с криком взмыли в небо. Черные немецкие шлюпки, со скрежетом вползая смоляными днищами на каменистые отмели, начали высаживать солдат.
— Подпускай ближе! — передал лейтенант Ярцев по цепочке, и вдоль затянутого дымом побережья от одного матроса к другому протянулось: «Ближе… ближе подпускай… Наверняка бей… Держись, ребята!..»
Прибежал с батареи матрос с грязными окровавленными бинтами на руках, из-под которых торчали одни только указательные пальцы, чтобы было чем нажимать на спуск автомата. Сказал задыхающимся шепотом:
— В кольцо берут, лейтенант… На правом берегу тоже пять шлюпок с егерями подходят. Пьяные, кажется. Орут…
— Ну так что? — обрезал его Ярцев. — Отбить… Сбросить в море. Доложить по исполнении. Ясно?..
Егеря, пригибаясь к воде и вертя головами в больших блестящих касках, выходили на берег, прострачивая впереди себя пространство из автоматов. Алеша Найденов давно держал на прицеле одного здоровенного егеря, но команды открывать огонь не было. Русланов быстро докуривал самокрутку, пуская дым в мох и разгоняя его ладонью. Заметив взгляд своего дружка, он спросил:
— Оставить? — Найденов протянул руку и, обжигая губы, жадно докурил цигарку. Потом вмял окурок в землю и снова прильнул к прицелу…
Была страшная томительная минута. Немцы выпаливали обойму за обоймой, диск за диском и лавой двигались на мыс Крестовый. Они разбрызгивали ногами воду, поднимали снежную пыль и оглушительно ревели. Уже хорошо были видны их лица с перекошенными от крика ртами. И когда егеря оказались совсем рядом, лейтенант Ярцев поднялся во весь рост и взмахнул рукой:
— Огонь, ребята!..
Но успели дать только один залп и сразу же приняли десант в штыки. Завязалась кровавая рукопашная схватка, в которой перемешались и русские и немцы. Сделалось тесно. Ярцев уже прорвался к шлюпкам и теперь держал в руках большое тяжелое весло.
— Вытаскивай!.. Вытаскивай шлюпки на берег! — кричал лейтенант.
Бой начинался на отмелях, залитых по колено водой. Егеря успели уйти на одном катере, другой сидел на мели. Каждую шлюпку брали с бою. Найденов продырявил один баркас пулеметной очередью. Офицерский вельбот взорвали гранатой, проломив ему днище. Около взвода егерей осталось лицом к лицу с матросами. Многие из них пытались пробиться в Лиинахамари вплавь. Но тонули, отплыв от берега несколько метров.
Скоро, вытирая пот рукавом ватника, Ярцев сказал:
— Ну, кажется, отбили… Как-то там, на батарее?
Матрос с забинтованными руками протиснулся вперед:
— Отбили, товарищ лейтенант. Ихними орудиями. Даже подойти шлюпкам не дали…
Оставив сторожевой заслон и подобрав убитых и раненых, бойцы вернулись на батарею. Сначала долго молчали, потом к небу потянулся махорочный дымок, зазвенели кружки. Но не прошло и часа, как от причалов Лиинахамари одновременно отвалило несколько катеров и направилось к мысу Крестовому.
На этот раз немцы выбросили десанты сразу в трех местах, и число их чуть ли не впятеро превышало силы защитников батареи. Гитлеровцам удалось захватить узкую полосу побережья. Их подвижные отряды глубоко вклинивались в глубину мыса, рассекая цепочку отстреливавшихся матросов. Сражение, охватившее всю прибрежную полосу, теперь распадалось на ряд очагов рукопашных схваток.
Ярцев был готов к самому худшему и заранее снял замки с бесполезных орудий — стрелять было уже нельзя: свои и чужие перемешались. Он утопил замки в выгребных ямах уборной, потом опустошил цилиндры противооткатных устройств, прикладом автомата свернул на сторону механизмы прицела.
И, покончив с этим, как рядовой боец пошел в бой.
Он знал время, когда из-за Рыбачьего в Лиинахамари ворвутся катера десанта, и еще он знал, что до этого времени ключ от Печенги должен оставаться в его руках!
— У меня кровь южная, я не могу — замерз. Вот закончу войну и отпрошусь на Черное море, поближе к Кавказу…
Назаров откровенно рассмеялся:
— Ты, старший лейтенант, всегда говоришь так, когда замерзнешь. А как обогреешься, сразу пластинку переворачиваешь.
— Ну, — шутливо построжал Вахтанг, — не смей обсуждать свое начальство. — Он подошел к круглому бортовому зеркальцу, вделанному в развилок поручня. — Нос-то совсем посинел… Вах!
Над морем клочковатыми слоями нависал редкий туман. Катер, оставляя за кормой широкий след взбудораженной воды, возвращался с боевого задания в базу. Впереди — по курсу МО-216 — дыбились громоздящиеся друг за другом ленивые валы остекленевшей от стужи воды.
Вахтанг зашел в тесную каюту и, чтобы хоть немного согреться, сунул себе за пазуху переносную штурманскую лампу.
— Ей-богу, уеду на Черное море, — задумчиво сказал он и, устало отвалившись назад, уперся затылком в переборку. Катер приятно покачивало, мерные взлеты и падения убаюкивали, шум моря усыплял, как тягучая песня…
И в настороженном полузабытьи он вспомнил тот дождливый пасмурный день, когда уезжал из родного селения обратно на север. На пороге дома, где он родился и вырос, Вахтанг положил на плечо матери свою тяжелую, поседевшую в океанских походах голову, и мать гладила его жесткие волосы, и плечо ее вздрагивало. «Ты не провожай меня, не надо», — попросил он и, легко отстранив ее от себя, побежал догонять возницу дядю Ираклия, который нарочно медленно-медленно заставлял идти лошадь. А догнав, вскакивая в повозку, увидел, что мать идет за ним следом. Ее маленькая сгорбленная фигурка покачивалась вдали, затканная плотной сеткой дождя, и она шла за сыном, словно желая сказать ему что-то очень важное, чего никогда не говорила еще. Боясь оглянуться, боясь вернуться, зная, что, вернувшись, расплачется, Вахтанг вырвал у дяди Ираклия кнут и стал хлестать лошадь. Колеса загрохотали по каменистой дороге, и, когда он все-таки обернулся, матери уже не было видно…
Вахтанг вытер со щеки нечаянно набежавшую слезу и подумал, оправдываясь: «Нервы…» Катер резко бросило на борт, смачно хлестнула в иллюминатор всклокоченная пена.
Старший лейтенант выскочил на палубу.
— Вы что, курс изменили?
— Поворот влево, — доложил мичман, — надо обойти корабли. Вот и легли лагом к волне…
Из серой мглы моря выступали четкие контуры сторожевиков «дивизиона плохой погоды», называемого так потому, что имена их — «Гроза», «Туман», «Смерч» — напоминали о всяких морских каверзах, и плоский силуэт эскадренного миноносца «Летучий». Корабли, продвигаясь на малом ходу, лежали на артиллерийском галсе, изредка окутываясь огненно-желтыми дымами залпов главного калибра. Они вели огонь по перекрестку дорог на пути немецкого отступления.
— Хорошо стреляют! — возбужденно воскликнул Вахтанг, проследив по секундомеру за паузами между согласованными залпами сторожевиков и эсминца. — Смотри, как точно!
И паузы действительно были все одинаковы, словно орудия кораблей приводили в действие не люди, а какой-то сверхсовершенный часовой механизм.
— Неплохо, — согласился Назаров, поглядывая на корму, где винты ровно бурлили воду, добирая последние мили похода.
Мичман радовался, что скоро можно будет скинуть мокрое белье, напиться горячего чая и лечь под сухое — вот что важно — под сухое одеяло.
Над МО-216 с воем пролетали уходящие на материк снаряды.
— Это — да! Сработались, — поддержал разговор боцман Чугунов и закинул над собой прозрачный козырек турели, чтобы не так стегали по лицу брызги.
МО-216 быстро приближался к стрелявшим кораблям, и, когда он выходил уже на траверз эскадренного миноносца, на мачту одного сторожевика вспорхнули и расцвели пестрыми флагами сигналы.
— Торпедные катера противника! — прочел флаги сигнальщик. — Левый борт, курсовой угол — семьдесят…
Вахтанг схватил бинокль, но уже и простым глазом было видно, как со стороны открытого Варангер-фиорда, будто из воды, выросли две маленькие точки. Приближаясь к кораблям, они стремительно разрастались в ярких блестящих жучков — до слуха уже долетало их легкое звенящее жужжание. Эскадренный миноносец, сторожевики и МО-216 отрепетовали сигнал «ясно вижу», приготовились к отражению торпедной атаки…
— Огонь всем бортом! — скомандовал Вахтанг, и орудия «охотника» первыми послали свои снаряды навстречу врагу.
Немецкие катера, мгновенно пробежав зону заградительного огня, уже выходили на боевой разворот, готовые сбросить торпеды. Длинные узкие косицы вымпелов, словно змеи, трепетали над их зализанными к корме рубками.
«Летучий» открыл огонь. Методично вторили ему сторожевики «дивизиона плохой погоды». Глухо били орудия, дробно стучали автоматы, судорожно вхлипывая, пели свою нескончаемую песню крупнокалиберные пулеметы.
— Лево на борт! — скомандовал Вахтанг и толчком ладони, даже не взглянув на шкалу скоростей, привычно передвинул рукоять телеграфа на «полный вперед».
Моторы взревели под палубой. МО-216 резким толчком набрал ход и, скользя по гребням волн накренившимся от поворота бортом, рванулся на пересечку вражеского курса.
— Так, — сказал Вахтанг, расстегивая комбинезон, — сейчас посмотрим, кто прав, кто виноват… Прямо руль!
«Охотник» резко выпрямился — вода схлынула с его палубы; он еще до этого находился мористее других кораблей, и сейчас Вахтанг решил перехватить немца на подходе к боевой дистанции торпедного залпа. Идущий впереди гитлеровский катер круто набрал обороты, но в этот же момент, встретившись со снарядом «Летучего», поднялся на дыбы и, перевернувшись, исчез под волнами.
— Один есть! — выкрикнул мичман. — Боцман, шугани второго… Так, так, молодец!
Но второй немец оказался злее и расчетливее. Он осыпал «охотника» градом пуль и, не сбавляя оборотов, прорвался к эсминцу. «Летучий» был самой крупной целью, и, сбросив в него торпеды, катер рванулся обратно, кидаясь из стороны в сторону угловатыми зигзагами. Прямое попадание настигло его, когда он уже скрывался в тумане, и катер ярко запылал на поверхности моря.
— Торпеда… — начал было сигнальщик и, не договорив, захлебнулся, покрытый волной, ринувшейся на мостик, — это Вахтанг опять положил «охотник» в резком повороте.
Одна торпеда, выпущенная катером, тут же затонула, но вторая… Вторая — ровно и быстро неслась на глубине, оставляя за собой шлейф пены, взбаламученной керосиновыми газами. Гитлеровский офицер — тот, что сгорал сейчас заживо в своей рубке с заклиненным люком, — рассчитал атаку правильно, сбросив торпеды с ближней дистанции.
— …Идет на эсминец! — наконец-то выплюнув воду, закончил свой доклад сигнальщик, пока МО-216 дрожал от напряжения моторов.
— Прямо руль! — жестко скомандовал Вахтанг.
«Если торпеда ударит в эсминец, — лихорадочно, но твердо рассудил он, — погибнет целая сотня здоровых парней…»
— Есть, прямо руль, — бесстрастно отозвался рулевой.
Старший лейтенант свесился с мостика, посмотрев на матросов. Они, как и он, понимали, что «Летучему» не успеть отвернуть от торпеды, которая быстро подбегала к нему.
«…А так, — додумал Вахтанг свою мысль, — так погибнет только один человек…»
И, выхватив штурвал из рук рулевого, он заорал во всю силу своих легких:
— В воду… прыгать в воду!.. За борт, за борт! Все до одного…
Матросы, догадываясь о том, что задумал их командир, не двигались, продолжая стоять на палубе.
— Я кому сказал?.. За борт!..
Похватав капковые бушлаты, катерники на полном ходу попрыгали через поручни, закачались на волнах их головы. Все это произошло мгновенно, торпеда только приближалась к эсминцу, а сам эсминец еще только начал разворачиваться, стараясь избежать попадания.
Но Вахтанг уже направил свой МО-216 прямо наперерез торпеде. Он принимал ее на себя.
Узкая пенистая дорожка быстро неслась к борту катера. Когда она приблизится совсем, он еще какое-то мгновение будет жить, а потом…
Только бы скорее — ждать невозможно…
Чья-то тяжелая рука легла ему на плечо. Перед ним, сурово сдвинув брови и придерживая срываемую ветром мичманку, стоял Иван Чугунов.
— Боцман?
— Я, командир…
— Зачем остался?
— А вам одному-то… Вместе жили-воевали… вместе водку пили. Так и погибать надо вместе.
Они крепко обняли друг друга, и теперь две руки держали штурвал. Секунда… две… три…
— Все!..
И они услышали в самый последний момент, как торпеда ткнулась в днище МО-216.
Лейтенант Пеклеванный, стоявший на мостике эсминца, видел все. Видел и атаку немецких катеров, и торпеду, выпущенную в «Летучего», и двух людей — офицера и матроса, что стояли за штурвалом «охотника», крепко обнявшись, словно родные братья. Когда катер и торпеда уже были готовы встретиться, он плотно зажмурил глаза, и только грохот, вязко ударившись в барабанные перепонки, отметил в сознании, что двое, обнявшись за штурвалом, приняли смерть.
Все это, начиная с того момента, как была отбита атака торпедных катеров, длилось краткие мгновения, и когда Пеклеванный открыл глаза, то поднятая взрывом мачта «охотника» еще вращалась в воздухе.
— Снять шапки! — неожиданно хрипло, словно ему хотелось давно прокашляться, крикнул капитан третьего ранга Бекетов. — Стой смирно!..
Так и стоял Пеклеванный, и снег падал на его непокрытые волосы. Рядом застыли сигнальщики — ветер играл в их руках лентами бескозырок. Под печальное пение корабельного горна медленно приспускалось вниз, отдавая последние почести павшим, огромное полотнище Военно-морского флага…
Звякнул машинный телеграф, приказывая в машины увеличить число оборотов. Резко отбрасывая форштевнем зеленые волны, «Летучий» направился подбирать матросов «двести шестнадцатого».
— Лейтенант Пеклеванный!
— Есть, товарищ капитан третьего ранга!
— Возглавьте боцманскую команду, — приказал Бекетов, — будете руководить спасением людей.
Съезжая для быстроты на одних отполированных поручнях, почти не касаясь ногами ступенек, Артем спустился по трапам мостика на палубу и прыгнул в шлюпку.
Катерники плавали невдалеке, сильные поддерживали более слабых. Спокойно и молча следили они за подходящими шлюпками.
— Давайте руки, — сказал Пеклеванный, когда матросы оказались уже у самого борта.
Некоторые из спасенных были контужены во время торпедного взрыва мощным «водяным молотом», — ноги не держали их. Многие из них, видевшие до конца гибель своего МО-216, плакали и не стыдились своих слез. Другие хмуро отвечали на расспросы, словно огрызались:
— Кто те двое?
— Боцман и командир.
— Как звали вашего командира?
— Беридзе. Из грузинов он…
Что-то тяжелое стукнулось о днище эсминца, когда он проходил над местом гибели «охотника». Все закричали, заволновались. Даже контуженные привставали с носилок, всматриваясь в бегущие на уровне палубы гребни водяных валов. И только около кормы выбросило винтами обломок рубки «двести шестнадцатого», о который стукнулся днищем эсминец.
— Здесь, здесь! — засуетились матросы, перегибаясь за борт, словно еще надеялись отыскать погибших.
Прозвенел сигнал: команде стоять по местам. Пеклеванный поднялся на мостик. Корабли, выстроившись в кильватер, снова ложились на артиллерийский галс. Над морем протяжно загудели сигнальные ревуны, и залпы чередовались с напряженными паузами, когда слышались только лязги орудийных замков, шипение компрессоров и четкие команды старшин:
— Заряжай… Отходи… Залп!..
Где-то вблизи ухнуло со скрежетом и свистом. Сквозь потолочные балки посыпалась земля. Из печурки весь огонь выбросило на пол. Землянка, сотрясаемая разрывами, прыгала, ходила ходуном, засыпала солдат душной торфяной пылью.
— Русские миноносцы снова решили проверить нас на эластичность…
— И — на разрыв! — закончил Вальдер, пытаясь шуткой скрыть страх, отчаянно терзавший его.
Новая серия взрывов. Потолок осел книзу, кого-то ударило балкой по плечу.
Один егерь, вжавшись в угол, с непонятной яростью, точно ему доставляло удовольствие, нашептывал:
— Лапланд-армия разрезана. Русские танки и матросы идут на Петсамо. Кариквайвиш обложен со всех сторон. Скоро русские возьмут Луостари, и тогда…
— Мы не сдадим Никель! — запальчиво крикнул из другого угла Франц Яунзен и пополз на четвереньках вдоль стены, кашляя от едкого дыма.
— Верно! — поддержал его лейтенант Вальдер. — Никель останется за нами…
«Два щенка, — грустно ухмыльнулся Пауль Нишец, — два нацистских щенка, один подлаивает другому…»
Снова загрохотало, земля тяжко содрогнулась, из стены землянки с тихим журчанием забил родничок. Солдаты уже задыхались в темноте и пыли, но никто не решался выйти наверх. Пусть уж лучше этот земляной, грозно нависший свод блиндажа, чем видеть над собой чистое звездное небо, с которого сыплются русские снаряды.
Новая партия снарядов, выпущенных русскими кораблями, обрушилась совсем рядом. Кто-то громко ляскнул зубами. Один раз, другой, третий… Потом затих: видно, закусил рукав шинели. Но все же трясся телом, и эта дрожь, передававшаяся Нишецу, вывела его из терпения. Он стукнул кулаком по трусливо дрожавшей спине, но солдат, приняв удар, смолчал. В другом углу кто-то чиркнул зажигалку, поджег телефонный шнур. Резиновая обмотка шнура зачадила едкой вонью, тусклое желтое пламя осветило землянку, и ефрейтор разглядел того, кого ударил.
— Эй, Франц, — сказал он, — очнись! Русские устали стрелять целый день и пошли ужинать…
— Выходи наружу, — скомандовал Вальдер. — Вставайте!.. Да шевелись, шевелись!..
Отряхиваясь и ежась, переступая через упавшие с потолка бревна, солдаты тринадцатого взвода выползли из блиндажа. До рассвета было еще далеко. Уши, болевшие от грохота, не могли привыкнуть к тишине и болели от нее, так же как и от взрывов.
— Что за чертовщина, — сказал Вальдер, оглядываясь вокруг, — кажется, мы остались одни?.. Ну-ка, вот ты… ты… и ты, осмотрите местность.
Трое солдат, перекинув автоматы на животы, ленивой рысцой убежали во тьму. Невдалеке кто-то протяжно застонал. Вальдер пошел на этот стон, и через минуту оттуда донесся звук выстрела. Лейтенант скоро вернулся, неся в руке карабин, сказал:
— Это был тирольский стрелок. Ему все равно бы не жить… Кто не имеет оружия?..
— Господин лейтенант, — робко попросил Яунзен, оставивший свой шмайсер в окопах у Лицы, — дайте его мне, а то в моем автомате отказывает затвор…
Нишец похлопал своего приятеля по плечу:
— Ты бы, Франц, сбегал туда — может, тиролец был в очках?
Яунзен сердито обернулся:
— Очки при мне, а мой шмайсер действительно заедало при спуске затвора — это все знают. Русским не удастся воспользоваться им!..
Скоро вернулись трое егерей, посланных на разведку. Они сообщили, что кругом никого нет… Как это могло случиться — никто не мог объяснить, но догадывались: очевидно, торопясь вывести свои роты из-под обстрела, офицеры просто… забыли про тринадцатый взвод. А может быть, и пытались найти землянку, в которой он расположился, но разве тут найдешь!..
И все наперебой стали ругать тирольцев, строивших эту землянку.
— Это все из-за них, — говорил Яунзен. — Ленивы, словно мулы греческого короля. Понастроили не блиндажи, а какие-то кротовьи норы. Разве найдешь такую землянку, если она не отличается от груды камней? Им бы только горло драть да разглядывать парижские открытки.
Какой-то егерь зажег на земле кубик сухого спирта, чтобы согреть руки, но лейтенант Вальдер с криком набросился на него, затаптывая ногами слабое фиолетовое пламя.
— Ты хочешь, чтобы нас заметили русские? — кричал он на перепуганного егеря, и Нишецу было смешно видеть, как горят подошвы сапог лейтенанта с прилипшими к ним крошками спирта.
Скоро, вытянувшись гуськом, тринадцатый взвод побрел во тьму ночи, уходя на запад. Однажды мимо них, тяжело переваливаясь по валунам, прошел куда-то в сторону русский танк, кивая на ухабах длинностволой пушкой.
— Не сметь стрелять, — сдавленным шепотом приказал Вальдер, и танк скрылся во мраке. А следом за ним, скрежеща по камням низкими днищами, прошли амфибии — целая колонна длинных машин, только что закончившая форсирование Титовки и теперь спешившая к новому водному рубежу.
— Странно, — сказал Яунзен, когда шум моторов амфибий затих и взвод двинулся дальше.
— Что? — спросил Нишец.
— Да странно, что мы, решив наступать в Лапландии, привезли сюда мулов и финских лошадей, но разве мы когда-нибудь думали применять в горной тундре танки и амфибии?..
— А-а-а, — протянул ефрейтор и, ничего не ответив, глухо закашлялся.
— В шапку!.. В шапку!.. — приказал Вальдер. — Эй, кто там кашляет?..
Нишец сдернул с головы кепи, закрыл им лицо. Словно отвечая ему, отовсюду послышался приглушенный шапками кашель. Потом по всей цепочке егерей зашуршали пакетики с карамелью. Пример заразителен: лейтенант Вальдер тоже проглотил конфетку. Дело в том, что по приказу генерала Дитма в карамель, выдаваемую войскам Лапланд-армии, примешивался ментол от простудных заболеваний.
«Все учли, — думал Нишец, — и башмаки с альпийскими шипами, и сухой спирт, и концентраты из овощей, и сахар с ментолом, только вот одного не учли… Идем теперь — в шапки кашляем…»
Несколько раз егеря останавливались, когда в ночи раздавалась чужая русская речь. Она была раскатиста и певуча — страшно было слышать ее в тундровой тишине. Тринадцатый взвод, выбирая заросли кустов и узкие лощины, избегал встреч с русскими, которые вели себя чересчур смело — только костров не зажигали, а их тягачи шли даже с зажженными фарами.
— Куда идти? — не раз спрашивал себя Вальдер, поднося к глазам часы-компас. — Неужели не выберемся?..
В одном месте попали в болото. Тонкий ледок, покрывший трясину, проламывался под сапогами. Егеря барахтались в ледяной мешанине, и, когда выбрались на сухое место, их стали обстреливать.
— Куда?.. Куда, сволочи? — заорал Вальдер, когда часть егерей повернула обратно. — Ложись в цепь, патронов хватит!..
После получасовой перестрелки выяснилось, что нарвались не на русских, а на гренадеров: они, как и тринадцатый взвод, заблудились в темноте ночной тундры, пробираясь на соединение с основными силами Лапланд-армии. Какой-то раненый австрийский фельдфебель долго ругался с Вальдером, совершенно забыв о чинопочитании немецкого офицера; лейтенант просил только об одном:
— Тише, тише!.. Не так громко!..
Пять человек в этой бессмысленной перестрелке было убито, но когда стали пересчитывать людей, то в тринадцатом взводе, кроме этих пяти, недосчитались еще двух. Может быть, они завязли в болоте, а вернее всего, и вовсе решили не переходить его: так и так, все равно — конец!..
Русские пускали ракеты. Они вспыхивали совершенно неожиданно. То справа, то слева, то впереди, а на ракеты, которые пылали сзади, даже не обращали внимания. Но если судить по ракетам, русские были всюду… У австрийского фельдфебеля нашлась карта, и вообще он оказался рассудительнее Вальдера, — забрал у того компас и, встав впереди, повел егерей и гренадеров сам.
— Самое главное, — говорил он, — выйти на дорогу, ведущую в Луостари. Там наши должны еще держаться. Если же нет, тогда пойдем прямо на Петсамо. Куда-нибудь да выберемся…
Франц Яунзен спросил Нишеца:
— Пауль, как ты думаешь, мы выберемся?
— Сейчас-то, думаю, выберемся, — не сразу ответил ефрейтор, — а вот что будет дальше — не знаю. Наверное, завязнем.
Шальная пуля прилетела откуда-то сбоку, впившись в рукав егерской куртки. Но она была уже на излете и не могла пробить вату. Нишец вырвал ее, еще горячую, из рукава, равнодушно швырнул себе под ноги.
— Надо верить, Франц!
Сказал и, пошатываясь, побрел дальше. Может — в Луостари, а может — в Петсамо. Впрочем, сейчас его это не интересовало. Куда придется. Все равно. Так и так — конец.
Заблудившийся взвод до самого рассвета искал выход из окружения.
Фрау Зильберт прибежала в гавань. Ганс Швигер стоял на мостике готовой к отплытию подлодки.
— Но я вас, простите, не знаю, — сказал он, когда владелица Парккина-отеля, еще издали улыбаясь, пыталась взойти на борт субмарины.
— Ради всего святого, что между нами было, — взмолилась она, но корветтен-капитан отвернулся и стал насвистывать чайкам.
Фрау Зильберт бросилась в комендатуру гавани. Майор Френк, осунувшийся и постаревший, сухо сказал:
— Вы говорите «ради всего святого», но его у нас просто не было. Последний транспорт, уходящий из Лиинахамари, заполнен никелем и ранеными. Вас не возьмут. Я могу устроить вас на машину до Луостари. Но это место обойдется вам в сто тысяч марок…
— Побойтесь Бога, майор!
— Сейчас я боюсь уже не Бога, а того, что будет с моей бедной семьей, когда меня не станет. Итак…
Фрау Зильберт дрожащими руками выложила деньги.
Машина отошла через полчаса. Когда она проезжала мимо Парккина-отеля, фрау Зильберт прослезилась. Разве она могла думать, что все так быстро кончится?.. «Боже мой, неужели конец?.. А каким бессердечным оказался майор Френк! Но он-то хоть имел для этого основания, а вот одноглазый! Разве бы я заняла много места на его субмарине?.. Да чтоб его потопили русские и чтоб не успел он вынырнуть, проклятый!..»
На полной скорости машина проскочила улицы притихшего Петсамо и вылетела на тундровую дорогу. И неожиданно… затормозила. Фрау Зильберт тревожно огляделась — место было пустынное, дикое.
Шофер в кожаной куртке с погонами рядового СС вылез из кабины, легко вспрыгнул в кузов.
— Что-нибудь разве случилось? — спросила бывшая владелица Парккина-отеля.
— Случилось, — хмуро отозвался шофер, и в его голосе послышалось недоброе.
— А… что?
— Ничего, — ответил он и, сев на борт кузова напротив женщины, строго спросил: — Что везешь? Ну!..
— Я… — пыталась что-то сказать фрау Зильберт, но сильные руки эсэсовца уже расстегнули на ней теплую шубу, нащупали на шее мешочек с накопленными драгоценностями.
— Еще что-нибудь имеешь? — деловито и спокойно спросил он, опуская мешочек за отворот куртки и зорко осматриваясь по сторонам. — Говори сразу, а то раздену и обыщу…
— Я… Я… — заикалась женщина, но цепкие пальцы, бесцеремонно обшарив все ее тело, так же быстро застегнули на ней шубу, и она опомнилась от всего, когда машина уже мчалась вдоль пустынного берега какой-то реки.
На тридцать восьмом километре грузовик был остановлен конным разъездом тирольцев:
— Эй, куда прете?
— На аэродром в Луостари, — ответил шофер.
— Дураки! Дорога перерезана русскими. Они вот-вот возьмут Луостари, их танки уже идут на Никель…
Шофер в раздумье постоял на подножке, потом заглянул в кузов, где на самом дне свернулась между пустыми бочками из-под бензина плачущая фрау Зильберт, и наконец решительно захлопнул дверцу кабины.
— Черт с ним! — почти весело крикнул он тирольцам. — Не затем же я гнал машину тридцать восемь километров, чтобы возвращаться опять в Петсамо!.. Как-нибудь проскочим!..
И, рассмеявшись своим мыслям, он включил мотор.
Незадолго до рассвета заблудившийся взвод выбрался на шоссейную дорогу.
— Куда же теперь? — спросил Вальдер. — Направо или налево?..
Австрийский фельдфебель долго думал, изучая карту.
— Налево, — сказал он, — в Луостари!..
Он оказался прав: не прошли и мили, как наткнулись на грузовик, одиноко стоявший посреди дороги. Кабина оказалась пуста, а в кузове сидела женщина.
— Если не ошибаюсь, — сказал лейтенант Вальдер, светя ей в лицо фонариком, — фрау Зильберт?.. Доброе утро… Вы, очевидно, меня помните: я не раз бывал в вашем заведении. Но как вы здесь очутились?.. И одна… Где же шофер?
Бывшая владелица отеля, плача, рассказала: шофер ограбил ее, ушел вон туда, в Швецию, — она показала рукой, куда ушел шофер, — и оставил ее одну.
— Господин лейтенант, — жалобно просила она, — он сам приглашал меня идти с ним в Швецию… Я понимаю, он смеялся над пожилой вдовой, но… только верните его!..
К ним подошел австрийский фельдфебель, вернул лейтенанту часы-компас.
— Надо прогреть мотор, — сказал он, — и попытаться пробиться в Луостари. В крайнем случае, если нарвемся на русских, свернем в сторону никелевых рудников. Никель будет еще долго держаться.
Через несколько минут грузовик, наполненный егерями, направился в сторону окруженного русскими Луостари. В кузове рыдала фрау Зильберт.
Кто-то, озлясь, со всей силы стукнул ее кулаком по жирной спине.
— Молчи, ведьма! Отожралась на офицерских харчах да еще скулишь!..
Печенгский гарнизон, стиснутый с востока североморцами, а с юга войсками Карельского фронта, был охвачен тревогой: русские танки уже грохотали на западном берегу Петсамо-воуно. Как они проникли за фиорд, никто не знал. Вторая горно-егерская дивизия, попав под натиск русских матросов, спустившихся с Муста-Тунтури в долины материковых тундр, была разгромлена полностью.
Бои начались на подступах к древним новгородским поселениям Паровара и Баркино. Кольцо окружения смыкалось с угрожающей быстротой, и почти весь девятнадцатый корпус Лапландской армии попадал в это кольцо. Требовалось выгадать время, чтобы задержать наступление русских, выводя войска на восток, и тогда-то в немецких штабах заговорили: «Кариквайвиш — вот что спасет! Русские застрянут перед ним, пока на этом хребте будет хоть один наш солдат…» И действительно, русские, стремительно наступавшие по тундре, вдруг остановились, когда перед ними выросли стены двух обрывистых хребтов Кариквайвишей — Большого и Малого. Радиосводки, присылаемые с позиций, докладывали о том, что русские в день по нескольку раз ходят на штурм. Третий штурм… четвертый… пятый — и радиостанция одного из Кариквайвишей замолчала. «Ничего, — утешались в штабах, — Малый Кариквайвиш — на то он и малый, а вот Большой русские не возьмут никогда». Но русские, взяв Малый хребет, сразу же начали атаковать Большой. Большой Кариквайвиш держался, и отчаянное упорство гарнизона Большого Кариквайвиша объяснялось главным образом тем, что он состоял наполовину из финнов-шюцкоровцев…
Западные склоны Кариквайвиша были наполнены дробным перестуком. Это даже ночью не прекращали своей работы компрессоры, подававшие по шлангам на вершину хребта сжатый воздух. Гарнизон готовился к длительной обороне, непрестанно вырубая в скалах все новые каверны, тоннели и «лисьи норы». Раненного в живот вянрикки Раутио Таммилехто несли по склону солдаты, поминутно натыкаясь на острые колья и столбы заграждений. Когда же спустились в центральный тоннель Кариквайвиша, умирающего оглушил грохот: это работали бетономешалки, перетряхивая в своих барабанах жидкое месиво, которое должно со временем закаменеть в амбразурах, — пусть-ка сунутся проклятые рюссы!.. Но вянрикки было уже все безразлично, в бреду он звал свою мать, просил у нее прощения за что-то.
— Умрет, — сказал Суттинен, когда вянрикки пронесли мимо, и продолжал разговор по-шведски: — Даже если русские оседлают дорогу на Маятало, у нас еще останется одна — на Никель; оттуда мы выведем своих солдат в сторону Рованиеми, только бы поскорее прислали нам смену. Откровенно говоря, немцы удачно использовали наше безвыходное положение, но доверяют нам мало… Скажите, господин поручик, каково настроение ваших добровольцев?
Поручик шведской армии Густав Агава, молодой парень с голубыми глазами навыкате, медлительный и апатичный ко всему на свете, широко зевнул, прикрывая рот ладонью; на мизинце холодно сверкнул перстень-амулет.
— Да как вам сказать, — неохотно прогудел он в ответ, но тут же оживился: — Вы же знаете, что мы вляпались в эту историю, как неосторожный дачник в коровий блин… Немцам-то что! Они вытерли свои солдатские сапоги и — дальше. А вот нам — шведам… эххх! — Поручик сильно потер свои колени, обтянутые оленьей замшей, и добавил тише: — Впрочем, здесь виноват только наш риксдаг. Мало того, что мы кормили Германию железной рудой, так — шутка ли сказать! — на третий день войны уже пропустили через Швецию немецкие дивизии, идущие на Мурманск. Риксдаг с самого начала был уверен, что Гитлер положит русских на лопатки. Ну, а раз так, то сами понимаете… Платить обещали хорошо…
— Но я слышал, — сказал Суттинен, воспользовавшись новым зевком своего собеседника, — что ваши добровольцы отказались воевать и вернулись на родину.
— Да, — уныло ответил поручик, — это так, но часть еще осталась. Теперь же и попробовал бы вырваться, да вот… не отпускают…
— Кто, риксдаг?
— Нет, немцы… А насчет настроения моих солдат… как бы вам ответить… Во всяком случае, я замечал уже не раз, что добровольцы стреляют в воздух… Так и высаживают все обоймы в небо!.. Это смешно, не правда ли?..
Поручик вяло улыбнулся, словно приглашая финского лейтенанта посмеяться над тем, как воюют его добровольцы, но Суттинену было не до смеха. Дело в том, что он снова воюет. Воюет с русскими. Как это случилось? Очень просто. Углубившись в пограничные районы, Суттинен увидел целые взводы и даже батальоны регулярных финских войск, вновь собранных под эгидой гитлеровского командования!.. Здесь были остатки шюцкора, который не хотел складывать оружие вместе со всей страной, пока есть хоть ничтожная надежда продолжать борьбу с большевиками. Здесь были финские солдаты, которые, не увидев печенгского погрома, еще верили в тесные узы немецко-финского содружества. Наконец, здесь находились и те, кому было просто не вырваться на родину, ибо за каждым их шагом следили капралы, офицеры, следили сами немцы; чуть что не так, сразу — трах! — и лежит суомэлайнен в снегу с простреленной головой…
И лейтенант Рикко Суттинен, которого послали для исполнения пункта второго мирного договора, послал к черту этот договор. Вот и сидит теперь здесь, прислушивается к недалекому гулу стрельбы, разговаривает со шведским волонтером.
Фон Герделер не хотел идти на Кариквайвиш, но был вынужден подчиниться приказу. Он уже несколько дней жил в ожидании, когда ему присвоят звание генерал-майора. А Кариквайвиш — инструктор понимал это — смерть для любого, кто поднялся на его вершину. На всякий случай он добился смены гарнизона командами эсэсовцев, после чего Дитм опять написал приказ: «…Большой Кариквайвиш должен остаться за немцами как надежный щит, о который разобьются волны русского наступления».
Узнав о том, что команды СС пришли сменить их, солдаты гарнизона, усталые и потрепанные в непрерывных боях, сразу повеселели. Не дожидаясь приказа, они стали укладывать свои пожитки: «Ну ее к черту, эту Голгофу! Теперь пришли спасители. Сами пусть повоюют». Эсэсовцы располагались на новом месте неторопливо и обстоятельно, готовые провести здесь не один день. Покидавшие посты солдаты предлагали довольно странный обмен — вино на воду, и скоро среди вновь прибывших появились первые пьяные…
Знакомя фон Герделера с планом укреплений, Рикко Суттинен говорил:
— Вырубку пулеметных каверн южного выступа следует продолжать бесперебойно. На рассвете подтяните компрессоры к вершине, а то русские уже пытались отбить их у нас. Щиты, которые мы расставили на склонах, не убирайте. Воды очень мало, только для раненых. А щиты задерживают снег, который мы собираем… Вот, пожалуй, и все… Разрешите уводить моих солдат?
— Да, идите. И, — добавил фон Герделер, — лучше бы русским не знать, что они до сих пор имели дело с финнами.
— Это понятно и так, герр оберст. Желаю вам оставаться, чтобы исполнить свой долг до конца… Пойдемте, поручик Агава!
Теперь на большом Кариквайвише оставалось около батальона эсэсовцев, приговоренных стоять до последнего. Обходя подземные казематы и переползая на животе по «лисьим норам» из одной каверны в другую, инструктор все более убеждался, что русские никогда не возьмут Кариквайвиш. Он зашел в машинный отсек, где стучал дизель; осмотрел нижние переходы, в которых эсэсовцы уже работали отбойными молотками, вырубая в граните новые гнезда, и даже посетил лазарет.
— Что это? — спросил он врача, поднявшегося при его появлении навстречу.
— Раненые, герр оберст.
— Я вижу, что раненые. Сколько?
— Семнадцать. Один — при смерти.
На фон Герделера глянули из темноты полные муки глаза вянрикки Таммилехто. «И он здесь», — узнал его оберст. Финский офицер что-то хотел сказать, но страшная боль не давала ему говорить, и только глаза кричали об этой боли, казалось, бросали в лицо инструктору проклятья. Поворачиваясь, чтобы уйти, фон Герделер отчеканил:
— Мертвые и живые. На среднее я не совсем согласен. И те, кто попадает в эту среднюю категорию, уже не могут представлять для нас интереса… Вам ясен смысл приказа?
В этот момент вянрикки пересилил боль, и с его черных распухших губ сорвалось только одно слово:
— Мама… Мама…
Щелкнув каблуками по гранитному полу, врач склонил лысую голову — он понял приказ. В офицерской каверне, к которой, как паутина, сходились все тоннели, тянувшиеся к казематам, фон Герделер посмотрел на потолок и улыбнулся: «Целых три метра камня… Я, наверное, не попаду в эту среднюю категорию…»
Русские вели себя спокойно, и оберст решил заснуть до наступления рассвета. Но едва он прилег на койку, как откуда-то снаружи послышался топот ног и встревоженный гул голосов. Инструктор выскочил в соседний тоннель, который уже заполнили солдаты, вернувшиеся обратно.
— Что случилось? — крикнул он, перекрывая шум. — Почему вернулись?..
Солдаты подавленно молчали. Фон Герделер подскочил к поручику, схватил его за воротник шинели:
— Где лейтенант Суттинен?
— Он… там, — неопределенно ответил Густав Агава.
— Где — там?
— Внизу.
— Что с ним?
— Кариквайвиш, кажется, в кольце. Мы пытались пробиться, но не смогли. И вот мы решили вернуться обратно…
Прежде чем уйти совсем, Рикко Суттинен решил покончить со следами пребывания финнов на Кариквайвише. Это было необходимо тем более, что он всегда и любыми способами поддерживал миф о неуязвимости финского солдата: «Вот, рюсс, лежат твои раненые, вот, рюсс, лежат твои убитые, а наших — ни одного; трудно воевать с нами, рюсс!»
Спустившись в низину, он велел поручику Агаве вести солдат в сторону подвесной дороги, ажурные мачты которой чернели на горизонте, а сам побежал к сараю, где складывались в штабели убитые.
Капрал Хаахти уже был здесь, плескал на трупы бензином из банки; повернув к офицеру свое грязное худое лицо, он сказал:
— Кто-то стонет. Жив, наверное… Может, раскопаем?
Вдалеке послышалась пулеметная стрельба, крики, и Суттинен, схватив вторую банку, стоявшую здесь же наготове, стал поливать бензином все эти торчащие из груды тел колени, локти, острые подбородки и ступни ног.
— Некогда! — огрызнулся он, и, когда откуда-то изнутри этой груды снова донесся протяжный стон, он заторопился: — Облей, капрал, и стены… так, так… Все, выходи!..
Но едва выскочил из сарая, как сразу же вжался в землю. Бросив взгляд в сторону дороги, он увидел русских автоматчиков. Длинная очередь прошлась над его головой. Он хотел крикнуть капралу: мол, что там копаешься? — но в этот момент послышалось какое-то странное «хлюп, хлюп, хлюп…». Держа в руке коробок рассыпанных спичек, Хаахти сидел, прислонившись спиной к стене, облитой бензином, и кровь вытекала у него из горла; он что-то говорил, но слов не было, только на губах лопались кровавые пузыри.
Суттинен прижал к животу тяжелый приклад «суоми» и выпустил серию коротких очередей в русских автоматчиков. Потом схватил полуживого капрала под мышки, втащил его в сарай, бросив на груду трупов. Поднес спичку к чьей-то шинели, и буйное пламя вмиг охватило сарай…
Автоматчики в туго перепоясанных ватниках окружали его полукругом. Рикко Суттинен быстро расстрелял диск и, отбросив раскаленный «суоми», взялся за пистолет. Задыхаясь в дыму, но боясь отойти от сарая, ибо он был единственным его укрытием, Рикко Суттинен давил на спуск онемевшим пальцем и чувствовал, как по лицу — то ли от дыма, то ли от жалости к самому себе — катятся обильные слезы.
Наконец тот момент, которого он страшился больше всего, наступил: последняя обойма подала в канал ствола свой последний патрон… Сдерживая дрожь, бившую все его тело, лейтенант приставил дуло пистолета к виску, но через мутную завесу слез вдруг увидел подбегавшего к нему автоматчика. И смерть от чужой руки, как это ни странно, показалась ему во сто крат страшнее, чем от своей.
Суттинен поднял пистолет на сгиб локтя, выстрелил. Темная лохматая тень автоматчика метнулась в сторону. Зашвырнув пистолет в кусты, лейтенант схватился за свою последнюю надежду — за нож.
Ладонь плотно сжала резную рукоятку пуукко, лезвие покинуло ножны. Когда-то Суттинен считался непобедимым метальщиком, и этот пуукко он получил на пасхальных состязаниях.
Ближайший автоматчик, подбегавший к сараю без единого выстрела («Неужели возьмут живьем?»), был в распахнутом ватнике, с обнаженной шеей. Лейтенант перехватил нож за конец лезвия, прикинул на глаз расстояние — надо ударить точно по сонной артерии. И, прицелившись, лейтенант метнул нож.
Но в этот момент, пока он размахивался для броска, откуда-то сбоку прилетел второй пуукко — такой же меткий и острый, и лейтенант, вскрикнув от боли в руке, услышал сказанное по-фински:
— Sita viela puuttul, naaraskoira!..[246]
Это был Лейноннен-Матти; а Петр Левашев, в которого целился Суттинен, спокойно подобрав недолетевший до него пуукко, так же спокойно — только дышал тяжело, хрипло — подходил к финскому офицеру. Суттинен прижался спиной к стене сарая, и пламя, пробившееся сквозь щели, вмиг обожгло его нестерпимым жаром.
— Эй, большевик, — закричал он по-русски, — не стреляй, я сдаюсь! — и, оторвавшись от горящей стены, сам пошел навстречу солдатам, подняв руки.
Левашев круто ударил его кулаком в зубы. Суттинен пошатнулся, упал. Сознание помутилось, и когда он очнулся, то первое, что услышал, было знакомое хлюпанье, и запах дыма, горелого человеческого мяса снова впился в ноздри. Его везли на санях, а рядом с ним лежал обожженный капрал, смотревший на него ненавидящим мутным взглядом.
Капрал Хаахти вдруг перевернулся на бок и рукой, покрытой волдырями ожогов, стал наносить ему удары по лицу. Раз за разом…
«Карликовую Вышь», как звали солдаты Кариквайвиш, три раза проходили наши бойцы. Три раза лейтенант Стадухин вместе со своим взводом взбирался на трехсотметровую крутизну, переваливал вершину и спускался вниз с другой стороны хребта. Но когда все были уверены, что эта проклятая «Карликовая Вышь» уже в наших руках, только надо укрепиться на ней, тогда из каких-то невидимых расщелин снова били пулеметы, летели фаустпатроны. И снова стоял Кариквайвиш, сверкая под луной острыми зубцами карнизов, и снова в открытых болотистых низинах лилась кровь.
Вот и сейчас бойцы сосредоточились у подножия хребта, по сигналу начали очередной штурм. Длинные трассы перекрещивались перед ними, справа, за спиной, слева, они опутывали их, как жесткая паутина. Но — каждый уже знал это — так будет продолжаться до тех пор, пока они не подойдут к крутизне Кариквайвиша вплотную. А как только подходили, щупальца трасс моментально втягивались обратно в бойницы каверн и наступала тишина — вязкая, жуткая, казавшаяся неестественной.
«Нет, — думал в такие минуты каждый, — лучше бы уж пусть грохот!..»
Гудел в каменных отрогах ветер, перебирая тощие, коротко подстриженные пулями ветви кустарников, похрустывал под ногами щебень. Никто не кричал «ура», никто не стрелял.
Держа на весу автоматы, солдаты просто шли, а там, под ними, готовились к стрельбе…
Эсэсовцы мочили в уксусе тряпки, накладывая их на пулеметные стволы, чтобы не перегрелись они от огня. Подтаскивали ящики с боезапасами, устанавливали прицел и — ждали. А еще глубже, в центральной каверне, сидел фон Герделер, и телефонист поминутно докладывал:
— Говорит каземат восточного выступа: русские проходят над нами… Каверна тринадцатая: русские вошли в полосу их огня… Поручик Агава: русские окружили его дот…
Ощетинившийся, как еж, тонкими иглами пулеметных дул, Кариквайвиш затаенно молчит. В его душных гранитных недрах, под спудом железобетона и камня, бестолково мечутся люди, уже переставшие быть людьми, — они стали каким-то придатком всей этой громоздкой схемы тоннелей, каверн, пулеметных точек. Они как слепые кроты, над которыми прокатывается сейчас что-то тяжелое и могучее — поступь шагов.
Левашев попадает ногой в какую-то неглубокую яму. Ага, дымовая труба дота! «Молчишь, гад?.. Ждешь, чтобы ударить в спину?..» — и в трубу летит граната. Но предохранительная сетка задерживает ее. Солдат едва успевает отскочить, как взрыв обрушивает над его головой град камней. Зато теперь решетка сорвана, и в подземную трубу одна за другой летят лимонки. Неожиданно начинает свою работу неприметный скалистый выступ. Пули тупо щелкают о твердый камень — тоже дот. Куда ни сунься, везде ты взят на прицел, отовсюду тебя видят…
Одна из гранат разорвалась как раз возле пулеметной ячейки. Крупный осколок впился в живот шведскому поручику. Скулящего от боли, его несут по подземным коридорам в лазарет. Агава царапает посиневшими пальцами отворот мундира, просит: «Пить, пить, пить…» Но вместо воды ему вливают в рот полный стакан ямайского рома.
На пулеметах перегорают вымоченные в уксусе тряпки. Кто-то заливает кожух французским вином. Во время стрельбы вино кипит и бурлит в кожухах, превращаясь в какую-то бурду. Осатанев от жажды и проклиная ветер, сметающий с Кариквайвиша снег, эсэсовцы хлебают это вино перед каждой заправкой пулеметов, как воду, и не пьянеют. Жажда утоляется ненадолго, становясь потом еще мучительнее.
— Отходить! — кричит Стадухин. — Раненых не оставлять!
И бойцы снова скатываются в долину. Левашев, оглушенный пулей, сбившей с его головы каску, тащит на себе раненого солдата. Солдат не стонет, только яростно ругается. Воротник его линялой гимнастерки распахнут, и оттуда виднеется клочок моря — полосы тельняшки вздымаются от тяжелого дыхания.
— Молчи, молчи, — говорит ему Левашев.
Когда они выбираются из-под огня, Лейноннен-Матти сует себе в рот обгорелую трубку и, грозя кулаком в сторону, где высится такая же вершина Малого Кариквайвиша, злобно говорит:
— Тот взяли, и этот возьмем… Дай только срок!
А фон Герделер, прижимаясь воспаленным лбом к успокаивающе холодному граниту, говорит слабым голосом:
— Хоть бы они догадались парламентера прислать.
— А разве возможно идти на капитуляцию?
— Нет, — отвечает он. — Кариквайвиш стоит и будет стоять. Но я бы тогда обменял этого парламентера на ведро воды…
Головной катер с десантниками вел бывший мурманский матрос и тралмейстер — Герой Советского Союза капитан-лейтенант Шаталин. Каждый раз, когда «Палешанин» влезал на гребень волны, Сережка различал в темноте на мостике рядом с Шаталиным кряжистую фигуру отца: Рябинин вел отряд прорыва в Лиинахамари как лоцман, не однажды плававший в этих местах.
Никольский повернул к Сережке мокрое лицо и прокричал:
— Смотри-ка, что делают: так и рыщут, словно блоху в сене ищут!
С побережья, едва видимого в ночи, откуда доносился приглушенный расстоянием гул канонады, вытягивались в сторону моря длинные лучи прожекторов. Яркие гроздья осветительных снарядов с шорохом разрывались в небе или продолговатыми шарами качались на высоте, освещая волны недобрым светом… Но пока гитлеровцы не замечали катеров, и маленькие стремительные корабли, перелетая с волны на волну, быстро приближались к фиорду Петсамо-воуно.
Сережка получил разрешение сходить погреться и спустился в моторный отсек. Изрядно встряхивало. Десантники, которым не хватило места в кубрике, сидели и здесь, скромно поджав под себя ноги, чтобы не мешать мотористам братьям Крыловым. Гаврюша и Федя колдовали над моторами с такими серьезными лицами, словно им одним были известны все тайны слегка барахлившего на качке двигателя. Лейтенант Самаров сидел, прислонившись спиной к теплой боковине мотора, и биение вала частой дробью отдавалось у него в позвоночнике.
Когда Олег Владимирович говорил, губы прыгали от тряски:
— Что там наверху?
— Все спокойно, — ответил Сережка. — Немцы «чемоданами» через наши головы кидаются. Хотят подавить огонь батарей на Среднем.
— А лично нам пока «хлеба-соли» не подавали? — спросил Григорий Платов.
— Еще подадут, — буркнул матрос, которому благодаря его высокому росту приходилось сидеть скорчившись и смотреть на всех исподлобья, отчего он казался злым и чем-то недовольным.
Сережке не хотелось уходить из отсека, где сидели такие знакомые еще по «Аскольду» люди, как Платов и Самаров, но его вызвали наверх.
— Согрелся? — спросил Никольский, ногтями сдирая пленку льда на стекле рубки.
— Так точно!
— Больше не отпущу. Скоро подойдем, осталось уже немного…
Катера, выстроившись в кильватерную колонну, легко скользили по волнам, так что форштевень одного с размаху погружался в светлую струю воды, взбитую разбегом винтов из-под кормы другого. Холодный ветер разносил брызги, и они, смерзаясь на лету, больно стегали в лицо, точно прутья.
— Товарищ старший лейтенант, — спросил Сережка, забираясь в турель, обитую кожей, — сколько осталось?
— Миль пять, не больше. Ты, боцман, когда ворвемся, в первую очередь бей по прожекторам. Прямо в очко бей, понял?
— Понял, товарищ командир.
— Смотри, что нам пишут с головного!
Узкий луч света с катера Шаталина то вспыхивал, то угасал. Сережка прижал к груди фонарь и отщелкал по клавишам: «Вижу». Тогда головной стал передавать: «Подтянуться, не растягиваться, подходим к цели». Юноша прочел приказ, доложил о нем Никольскому и, повернувшись к корме, отрепетовал приказ дальше во тьму.
Моторы под палубой взревели яростнее, из люков выбрались десантники, стали устанавливать ящики с боезапасом, готовясь к высадке. Они делали все это спокойно, без суетни и шума, точно были пассажирами, которые долго ждали поезда, и вот он наконец-то подходит — пора вынести багаж на перрон.
Сережка хлопал руками, разгоняя стынущую на ветру кровь, изредка покрикивал:
— Вы, друзья, как ворвемся, ложитесь на палубу. И автоматам сразу давайте работу!..
Неожиданно прожектор быстро вырвался из мрака, скользнул по одному катеру, но тут же потерял его. Одновременно с этим несколько ярких лучей зашарило в волнах, выискивая цель. Со звоном лопнули над головой пачки осветительных зарядов. Потом раздался гул залпа, и невдалеке от катеров выросли каскады воды.
— Началось, — сказал кто-то.
При свете догорающих в небе ракет Сережка уже видел вход в Петсамо-воуно. Два высоких мыса ограждали его, грохоча залпами немецких батарей. Это были батареи Нуурониеми и Нуурмиенисетти. Очевидно, немцы были настороже, но появление катеров ошеломило их своей дерзостью. Они открыли огонь даже из пулеметов, хотя пули еще не долетали до цели.
— Ну, теперь держись! — сказал Никольский, приказывая в моторный отсек выжать из двигателя все, что только можно. — Боцман, смотри, надеюсь на тебя!..
— Есть! — ответил Сережка, и в следующее же мгновение катер вздыбило от близкого взрыва, окатив десантников волной. Снаряды ложились то справа, то слева, выхлестывая из моря пенные столбы. Глухо рявкнуло дальнобойное орудие.
«Ого, — подумал Сережка, — совсем ошалели: уже двухсотдесятимиллиметровку вводят в бой!»
Часто застучали пушки танков, вкопанных в землю вдоль побережья. Справа било пятнадцать точек, слева — не меньше, итого — тридцать. «Здорово!» — и юноша приложился к прицелу, готовясь открыть стрельбу.
Раз!.. — тяжелый снаряд разорвался вблизи.
Два, три! — еще пара мелких упала рядом.
«Ду-ду, ду-ду, ду-ду», — стонали пулеметы.
И вдруг сразу стало темнее — это катер ворвался в фиорд, высокие скалы закрыли небо. Слепящий глаз прожектора впился в «Палешанина». Сережка нажал спуск. Казалось, что он слышит, как звенят разбитые стекла и зеркала.
Прожектор погас.
— Добро! — крикнул Никольский, не оборачиваясь. — Молодец!..
Теперь катера неслись вдоль узкого коридора фиорда, освещенного ракетами и вспышками снарядов.
В воздухе стояли грохот, свист, вой, скрежетание. И не было такого места в ночи, где бы не скрещивались трассы, где бы не пролетала пуля, где бы не рвался снаряд от удара об воду.
И Сережка, изредка отплевывая воду, которая окатывала его с головой, бил короткими очередями, разворачивая пулемет то вправо, то влево и даже не слыша, как Никольский покрикивал ему:
— Так, так!.. Добро, боцман!.. Молодец!..
Поворот…
Катер кренится, огибая мыс Крестовый, батареи которого молчат. На берегу виднеются черные фигуры матросов, мелькают вспышки выстрелов — это отряд лейтенанта Ярцева сковал атакой стопятидесятипятимиллиметровую батарею, не давая ей сделать по катерам ни одного залпа.
Кажется, что самое страшное осталось уже позади. Три мили сплошной зоны огня пройдены. Петсамо-воуно становится шире — приближается Лиинахамари.
— Приготовиться к высадке десанта!
Резче взвывают моторы. Сквозь простреленные борта в отсеки хлещут упругие струи ледяной воды. Летит подсеченная пулями колючая щепа палубного настила. Густой дым заволакивает тесное ущелье фиорда…
— Вперед, вперед! — кричит Никольский, давая самый полный газ.
«Палешанин» вылетает на середину Девкиной заводи.
Вот она — Лиинахамари!..
Огромный портовой кран, сорванный взрывом с места, с грохотом рушится в воду. Взлетает на воздух один причал. Немцы жгут бензобаки. Горючее расплывается по земле, подбираясь к пирсам. Горящие языки бензина полыхают уже на волнах, и пламя жадно облизывает сваи причалов. А из огня пожара, из дыма бьют и бьют доты. Содрогаются башни танков, выплевывая на середину рейда багровые сгустки залпов.
«Палешанин» прижимается к берегу и описывает круг по всей полосе прибоя Девкиной заводи, ставя густую дымовую завесу. Сережка теперь целится прямо в черные щели амбразур, из которых выхлестывают тугие струи трассирующих пуль. Прикрываясь дымовой завесой, поставленной Никольским, катера начинают подходить к берегу.
Когда «Палешанин» закончил круг и направился к берегу, около всех пирсов уже стояли катера. Стремителен и страшен первый бросок!.. Десантники, едва успев сделать один шаг, сразу вступали в бой. Никольский направлял свой катер прямо к горящему причалу.
— Боцман, — крикнул он, — готовь швартовы; десант пойдет отсюда!..
Сережка, взяв в руки бухту троса, встал на носу катера и, едва только его борт стукнулся о сваи, вскочил на причал.
Над головой прошла длинная трасса, выпущенная из ближнего дота. Какой-то немец, фигура которого четко выделялась в красном дыму пожара, выстрелил из карабина, постоял немного, словно думая, что делать дальше, и скрылся. Сережка, закрывая руками лицо от жгучих искр, кружившихся в воздухе наподобие вихря, выискивал кнехт или какой-нибудь выступ, за который бы можно было завести швартовы. Но ничего не нашел. Он перекинул трос через плечо, налег на него всем телом, как бурлак, и крикнул:
— Пошел!..
Первым выбрался на берег лейтенант Самаров и, не оглядываясь, исчез в дыму. Скоро оттуда загрохотал его автомат. Следом за ним выскочил старшина Платов со знаменем десанта. И тоже пропал в огне. Никольский что-то кричал, но Сережка не мог разобрать — чтоў и продолжал удерживать своим телом отбиваемый волнами катер. Задыхаясь от едкого дыма, чувствуя, как огонь обжигает лицо, а доски причала жгут подошвы, он достоял до конца, пока последний десантник не сошел на берег, и только тогда спрыгнул на палубу.
«Палешанин» пошел на выход из залива.
— Где катер Шаталина? — спросил Сережка.
— Уже там, — и Никольский рукой в меховой перчатке показал туда, где колыхались густые жирные клубы дыма, в которых один за другим пропадали закончившие высадку торпедные катера. — Уже на выходе!..
Сережка спустился в кубрик и, открыв кран медного лагуна, жадно выпил почти все его содержимое. Потом взвился по трапу на палубу, снова забрался в турель. Немецкие орудия били без точного прицела, стараясь поставить заградительный огонь на фарватере. Трассы еще продолжали пересекать залив с одного берега на другой…
— Ну, поздравляю, все обошлось как надо, — сказал Никольский, и в этот же момент снаряд, пробив палубу посредине между торпедными аппаратами, разорвался в моторном отсеке.
Из люка и пробоины поплыл горький белесый чад. Один мотор заглох. Но второй продолжал работать. Сережка, нащупав ногой скобу трапа, спустился в отсек, заполненный ядовитыми испарениями. Легкие обжигало при каждом вдохе. Электрические лампочки были разбиты, и Сережка крикнул в темноту:
— Живы?
Он на ощупь отыскал тела матросов, в беспамятстве лежащих возле моторов, и одного за другим вытащил их наверх. Катер продолжал идти на одном моторе, устремляясь на север.
— Ранены? — спросил Никольский из рубки.
— Оба, — ответил Сережка. — У Гаврюши раздроблена кисть руки…
Услышав свое имя, тот открыл глаза и сразу закашлялся. Потом, не вставая с палубы, подполз к люку и почти упал в моторный отсек. Матрос понимал одно: катеру нельзя остаться без хода под огнем противника. Набирая в грудь чистого воздуха, Гаврюша нырял вниз, в ядовитую духоту отсека, продолжая работать с моторами одной рукой. А вторая, кровоточа, висела беспомощной плетью.
— Боцман, — предупредил Никольский, — будь наготове… Все может быть!..
— Есть, быть наготове!
Прислушиваясь к стрельбе орудий, бивших по фарватеру, — а вдоль него неслись, не видя один другого в дыму, торпедные катера — Сережка огляделся. Летели над палубой брызги и пена. Морозный ветер студил обожженную кожу лица, тонкий ледок покрывал рубку и выступ турели. Берега снова сжались, образовав узкий каменный коридор. Приближался выход из Петсамо-воуно, а значит, предстояло еще проскочить мимо батареи Нуурониеми и Нуурмиенисетти. Напротив этих мысов дыма уже не было, и в небе снова запылали осветительные снаряды.
Неожиданно шальная трасса прошлась над палубой. Фролов и Павленко одновременно упали грудью на трубы торпедных аппаратов, в последнюю минуту обхватив их руками, чтобы волна не смыла за борт. Сережка бросился на помощь торпедистам, привычным жестом разрывая перевязочный пакет. Но в этот момент какая-то страшная сила оторвала его от катера, подняла в воздух и ударила всем телом плашмя о палубу. Еще не понимая, что произошло, Сережка сразу же вскочил, повинуясь окрику Никольского:
— Боцман, пробоина в форпике… Заделать!
Катер мелко дрожал, точно охваченный предсмертной агонией. Резко сбавляя скорость, он зарывался форштевнем в воду. Сережка бросился в люк, крышка которого была сорвана взрывом изнутри, и сразу же очутился по колено в воде. Тусклое аварийное освещение едва-едва рассеивало мрак. И только шум воды указывал на то, что пробоина находится ниже ватерлинии, в правом углу кубрика.
Схватив с койки пробковый матрас, Сережка кинулся к зиявшему в борту отверстию, из которого, как из широкой трубы, лилась черная вода фиорда, казавшаяся необыкновенно густой и тяжелой. Острые зазубренные края пролома не давали прижать матрас плотно. Но едва удалось приложить его плотнее, как «Палешанин», спешивший уйти из-под огня батарей, снова дал ход: могучий напор воды выбил из рук матрас и отшвырнул Сережку к противоположному борту кубрика.
— Ах, ты! — яростно выругался он, и ему вдруг стало страшно оставаться здесь, в этом мрачном, залитом водою отсеке. Но он вспомнил о раненых, лежавших сейчас наверху, и снова поймал матрас, плававший в воде.
Повернувшись спиной, шагнул навстречу потоку воды. Основное — и это он хорошо понимал, — чтобы устоять. Сергей подобрался к пробоине сбоку и, упершись ногами в рундук, рывком бросил свое тело на дыру.
Вода через матрас давила ему в спину, колени дрожали от напряжения. Он вдруг увидел чьи-то ноги, спускающиеся по трапу, и прохрипел:
— Скорее… сюда!..
Катера прорыва выходили из-под огня.
Прямо в море упирался металл и цемент; прямо в лицо смотрели короткие, обрубленные рыльца пулеметов и мутные спросонья глаза гитлеровских егерей. Железный терновник в клочья раздирал тела; спирали Бруно, опоясывающие берег, трясли десантников током. В узких амбразурах билось злобное рыжее пламя. Все — и вода, и проволока, и камни — будто дымилось на морозе от крови.
Через каждые десять метров — дот.
Через каждые десять метров — лающее в лицо орудие.
Через каждые десять метров — занесенная снегом «волчья» яма.
Но зато на каждый метр по одному бойцу, по одному яростному комку ненависти и силы:
— О-о-отдай Петса-а-амо-о-а!..
Сдергивали с плеч мокрые, исхлестанные морской пеной бушлаты и ватники, кидали их на ощетинившиеся спирали колючей проволоки. Как штормовая волна, лавиной хлынули на берег.
«Вот она, Печенга!..»
Из амбразуры низкого, приземистого дота, стальная башня которого напоминала шляпку гигантского гриба, валил пар. Что там случилось — непонятно. Может, лопнул кожух пулемета. Самаров перепрыгнул ров, ограждающий дот, и, падая, бросил в амбразуру гранату. В башне вскрикнули; пулемет торчком уставился в небо.
Неожиданно обрушилась, прогорев до основания, стена прибрежного склада, и на шоссе посыпались бутылки. Яркий сноп пламени, бушевавший над подожженными нефтехранилищами, освещал Девкину заводь. Было светло как днем, и бутылки катились под откос, быстро мелькая этикетками французских, итальянских, греческих, румынских, испанских и еще черт знает каких винных заводов…
— Где майор Тимофеев? — остановил Самаров одного запыхавшегося бойца, который, отчаянно бранясь, перескакивал через бутылки.
— Повел тех, кто был в первом броске.
— Куда?
— На штурм левобережной батареи!
— А капитан Хорьков?
— Убит. Там сейчас Платов.
— Где он?
— Берет таможню…
Со стороны таможни доносились взрывы гранат, стрельба и звон разбиваемых стекол. Там с боем бралась каждая комната. Самаров видел, как из окон таможни с высоты третьего этажа вылетали, кувыркаясь в воздухе, защитники Лиинахамари…
У пристани в доте с сорванной дверью расположился командный пункт десанта. Из-за входа, занавешенного плащ-палаткой, доносился приглушенный голос:
— «Волга», «Волга», я — «Ока». Даю настройку. Один, два, три, четыре, пять… Четыре, три, два, один… Доложите обстановку, доложите обстановку! Прием, прием…
Вблизи дота, переговариваясь, сидят связные. Время от времени плащ-палатка приподнимается.
— Связной лейтенанта Бахарева!
— Я! — вскакивает матрос, и через полминуты, подхватив автомат и засовывая за ватник пакет, бежит к своему лейтенанту.
— Связной капитана Хорькова!
— Я!..
И это неважно, что мертвый капитан Хорьков лежит, наскоро прикрытый плащ-палаткой, у стен таможни. Все равно он как будто бы жив. Еще не скоро его взвод признает другое имя. Еще, наверное, не раз доложат:
— Подразделение капитана Хорькова очистило таможню. Продвигается к шоссе!..
Самаров уже побывал под огнем дотов, прошел через минное поле, едва не упал в «волчью» яму, схватывался с врагами лицом к лицу.
Больше не было дисков, у пояса оставалась одна граната. Лейтенант побежал к причалам, где стояли выгруженные с катеров ящики с боезапасом. Здесь, около солдата, раненного еще при высадке и отказавшегося возвращаться в Кольский залив, сходились новости.
— Что в таможне? — спросил его Самаров, наспех заталкивая за пояс лимонки и набивая карманы обоймами для пистолета.
— Там хорошо, — просто ответил матрос. — Кажется, в подвал загнали фашиста. Платов вовсю орудует…
— А что слышно о Тимофееве?
— Вот я как раз оттуда, — сказал подходивший матрос. — Давай скорее дисков, да побольше…
— Ну и как? — нетерпеливо спросил Олег Владимирович.
— Да как… Уже ко второму рубежу подходим. Слышите?..
Где-то вдали, на скатах гор, ограждавших Девкину заводь с севера, перекатывалось, подхватываемое ветром, протяжное «ура». Это шли на решающий штурм бойцы первого броска, высадившиеся с катеров на подходах к гавани.
И, облегченно вздохнув, Самаров посмотрел в сторону мыса Крестового.
Темный и дикий, этот мыс молчал.
— Ну, я пошел, — сказал лейтенант и пропал в дыму.
Утром этого дня, роковой конец которого в штабах еще не был ясен, хотя, как известно, в ночь с 12-го на 13-е ничего доброго ожидать не стоит, — в этот тревожный день коменданта гавани Лиинахамари уже в тринадцатый раз — опять это проклятое число! — вызвали к прямому проводу…
Звонили из главного штаба Лапланд-армии, и майор Френк, беря трубку, неволько выпрямился, сразу же сдвинув каблуки, когда узнал рыкающий от гнева голос самого командующего.
— Русские матросы на мысе Крестовом еще держатся? — зловеще спросил генерал Дитм. — Держатся… Та-ак! Я вам не разрешал говорить, — резко оборвал он Френка, который пытался объяснить положение. — Невольно возникает мысль, — продолжал генерал, — что будет с гаванью, если русские ворвутся в нее, когда ваш гарнизон не в силах раскрошить и перемолоть даже эту горстку матросов!.. Так вот, майор, выбирайте: или русские матросы держатся на мысе Крестовом, а вы не держитесь на посту коменданта гавани, или… наоборот. Что вам больше нравится, то и выбирайте… Все!
— Все, — машинально повторил Френк, передавая трубку дежурному телефонисту.
Только что было получено сообщение: главная ставка командующего Лапланд-армией переносится в район Финмаркена — предположительно в Киркенес или даже в Гаммерфест, в зависимости от обстоятельств.
«В зависимости от обстоятельств» — это такая скользкая фраза, прикрываясь которой можно удрать еще южнее», — подумал Френк.
— Проверьте связь с правобережной батареей калибра сто пятьдесят пять, — приказал Френк телефонисту. — И соедините меня с ее командиром…
Эта батарея, расположенная на южной оконечности мыса Крестового, по соседству с той противокатерной батареей, которую захватили русские, находилась в постоянной готовности к бою. Но русские пока не порывались прибрать ее к своим рукам, и Френк даже думал, что им совсем неизвестно о ее существовании.
— Обер-лейтенант фон Эйрих у аппарата, — доложил телефонист, делая ударение на приставке «фон».
— Русские не появлялись в окрестностях вашей платформы? — спросил Френк.
— Никак нет, господин майор, хотя утром, как я уже имел честь вам докладывать, часовые заметили трех русских, которые прошли мимо, не сделав ни одного выстрела в нашу сторону.
— Ну, это они просто вас не заметили. И очень хорошо!.. Продолжайте держаться скрытно; когда начнет темнеть, обеспечьте на батарее правила светомаскировки, выставьте усиленные сторожевые заслоны с севера. Поняли?
— Слушаюсь, — ответил Эйрих, и перед майором на мгновение встало аристократически-бледное, холеное лицо этого хлыщеватого офицера с большими связями в высших сферах.
— Чем вы сейчас занимаетесь? — почти злобно спросил его Френк и мысленно представил себе подземный каземат фон Эйриха, утепленный шкурами медведей и благоухающий французскими духами.
— Я? — переспросил обер-лейтенант, и в тоне его голоса прозвучала некоторая растерянность; было видно, что он не ожидал такого вопроса. — Мною обследованы, — неуверенно протянул он, — ближайшие подходы к платформе и проверено состояние артиллерийских погребов!
Френк понял, что офицер врет, и добавил угрожающе:
— Я вам еще позвоню…
Фон Эйрих действительно врал: последний раз он спускался в погреб еще в прошлом году. Сейчас же он занимался тем, про что майору Френку лучше бы не знать вовсе… Эйрих, на всякий случай, складывал в чемоданы свои трофеи. Он не хватал, как хватают многие офицеры, все, что попадается под руку. Нет, командир батареи за три года пребывания в Лапландии собирал только меха. Теперь пришло время, и обер-лейтенант их укладывал.
Он был бы удивлен, что майор Френк в этот момент тоже занимается тем, про что фон Эйриху лучше бы не знать вовсе. Комендант гавани Лиинахамари рассматривал сейчас шведский паспорт, на покупку которого ушло чуть ли не все состояние владелицы Парккина-отеля фрау Зильберт. «Швеция, — думал майор, — страна нейтральная, не воевавшая, а следовательно, в ней можно будет устроиться хорошо, переждать эти смутные времена».
Френк вздыхает и старательно прячет шведский паспорт во внутренний карман. Впрочем, рассматривал он его не потому, что собирался вскоре переезжать, а так — на всякий случай…
Он был разбужен грохотом стрельбы. Когда ему доложили, что торпедные катера русских врываются в Петсамо-воуно, майор не сразу поверил, относя этот доклад за счет излишней подозрительности наблюдателей. Комендант гавани был готов в эти дни ожидать от русских чего угодно, но… прорыв катеров с десантом в фиорд, защищенный с моря батареями, число которых доходило до тридцати, — это было сверх всякого ожидания!..
Френк убедился в том, что посты не ошиблись, когда поступил очередной доклад: русские катера прошли первую зону заградительного огня. Пока майор натягивал мундир, доложили: «Русские катера проходят… нет, уже прошли вторую зону». Пока он натягивал шинель, не попадая второпях в рукава, телефон позвонил в третий раз. Комендант даже не снял трубку: грохот разрывов, быстро приближаясь, сам говорил о том, что русские катера уже входят в гавань.
Он выскочил на улицу. Девкина заводь клубилась дымом. Трассы пуль перечеркивали ее вдоль и поперек. Френк вспомнил о зарядах тола, которые еще вчера были заложены под причалы и портовый кран. На тот случай, если русские обойдут Лиинахамари с запада. Но русские не стали обходить, они ворвались прямо в гавань. «Почему не взрывают гаванские постройки?..»
Словно отвечая ему, донесся грохот одиночного взрыва, и высокий хребет подъемного крана, сорвавшись с фундамента, рухнул в воду. Но больше взрывов не последовало. Когда Френк прибежал в комендатуру, десант русских матросов уже начинал высаживаться по всей береговой полосе гавани. Связавшись с командным пунктом первого рубежа дотов, Френк приказал стрелять зажигательными пулями в бензо — и нефтехранилища. Ему казалось, что зажженное горючее, просачиваясь через пробоины, разольется по берегу, сядет пылающим слоем на воду и приостановит высадку десанта.
— Соедините меня с оперативным отделом штаба Печенги, — приказал он, подходя к окну и отдергивая ширму.
То, что он увидел, поразило его. Русские матросы уже завладели линией причалов; их черные фигуры перебегали под самыми дотами, огонь которых не прекращался ни на минуту; они перелезали через завалы спиралей Бруно, а один катер высаживал людей прямо на горящий причал.
Комендант в раздражении сорвал трубку одного из многочисленных телефонов, стоявших на столе:
— Дайте мыс Крестовый… Алло, алло!.. Батарея обер-лейтенанта фон Эйриха… Алло!.. Почему вы молчите и не открываете огня?.. Почему, я вас спрашиваю, молчите?..
Чей-то голос ответил спокойно и внятно:
— Обер-лейтенант фон Эйрих в настоящий момент подойти к аппарату не может, что вам угодно?..
Это спокойствие взорвало майора.
— Кто говорит со мной? — крикнул он в трубку, не отрывая взгляда от окна, в котором виднелась охваченная огнем гавань.
— С вами говорит лейтенант Советской Армии Ярцев.
— То есть… Как вы туда попали? — спросил майор Френк, чувствуя, что говорит глупость.
— Это неважно, — ответил Ярцев. — Кстати, вы хотите, кажется, огня?.. Вот я сейчас и открываю огонь по вашим опорным пунктам…
— Господин майор, — обратился к коменданту телефонист, — Петсамо отвечает…
Френк вытер мокрый от пота лоб и взял протянутую трубку:
— Говорит комендант гавани Лиинахамари… В порту высадились русские матросы. Торпедные катера подавили прожекторные батареи и проскочили зону огня… Да, да, идет бой!.. Нужна немедленная помощь… Что?.. Нет, уже поздно… Только сейчас получены сведения. Гарнизон стопятидесятипятимиллиметровой батареи во главе с командиром капитулировал… Да, капитулировал, да, мыс Крестовый теперь полностью в руках русских. До роты автоматчиков?.. Хорошо, жду со стороны Пуроярви…
Он посмотрел на часы: автоколонна автоматчиков выйдет не раньше чем через полчаса или даже через час…
Торпедные катера русских, высадив матросов, уже скрылись в дыму. Весь глубокий каменный ковш гавани был наполнен треском, гулом и грохотом, словно в него накидали железного лома и теперь трясли, время от времени сильно встряхивая. «Трясли» — это было даже затишьем, но когда вступали в бой доты и батареи, тогда казалось, что «встряхивают».
После того как восемнадцать дотов выключились из связи, майор Френк трезво решил, что таможня падет первой из всех крупных зданий Лиинахамари. Она пала, вслед за ней были сданы русским тоннели складов морского вооружения. Когда он попросил соединить себя с двухсотдесятимиллиметровой батареей, она не ответила, и зарницы ее залпов больше не вспыхивали над вершинами сопок. Тоже — взяли…
Грохот стрельбы подкатывался к комендатуре. Майор Френк с несколькими егерями покинул свой кабинет и стал пробираться к радиостанции. Пробегая мимо дотов и складов, он кричал:
— Взрывать!.. Взрывать все, откатываться к Пуроярви!.. Автоколонна автоматчиков из Печенги уже находится в пути… Мы еще вернем Лиинахамари!.. Задерживать русских матросов у Парккина-отеля!..
Егеря коменданта один за другим куда-то исчезали в темноте. Русские были где-то рядом, казалось — везде. Френк не мог понять, как им удалось просочиться мимо дотов в глубину обороны. Около здания радиостанции, стоявшего в укрытии за высокой скалой, двое русских целых пять минут не давали подняться, прижимая их к земле длинными очередями. И, уткнувшись лицом в снег, майор Френк продолжал недоумевать: как удалось русским оказаться уже здесь? Три осатаневших от ярости егеря пошли навстречу матросам, и автоматная очередь срезала всех троих. Но на этот раз огонь исходил уже с другой стороны и ударил по егерям в спину. Казалось, нет такого места в этой ночи, где бы не подкарауливала русская пуля.
Вбежав на опустевшую радиостанцию, майор Френк приказал перепуганному радисту:
— Передавайте в эфир… Передавайте клером — зашифровывать некогда… «Лиинахамари захвачен… да, захвачен русскими матросами… Пытаюсь задержать их на дороге возле гостиницы… По возможности все взрываю…»
Убедившись в том, что радист отстучал в эфир требуемое, Френк поспешил в сторону Парккина-отеля. Едва он успел захлопнуть за собой дверь, как пули русских матросов сразу с хрустом впились в деревянные стены. По коридорам гостиницы метались егеря. Непонятная суета царила во всех трех этажах. Было видно, что никто толком не знает, что делать. Комендант гавани поднялся на чердак, откуда бил по наступавшим пулемет. Высунувшись в слуховое окно, Френк увидел залитую лунным светом дорогу, по которой бежали черные фигурки матросов. Он приказал толпившимся внизу егерям подниматься наверх. Сильным огнем удалось удержать десантников на шоссе. Но, вжимаясь под навес скалы, они еще продолжали продвигаться вперед.
— Не жалейте патронов! — подбадривал Френк. — Здесь мы их остановим!..
Ему казалось, что еще не все потеряно, русских еще можно остановить: ведь они тоже живые люди, и они, так же как и любой егерь, могут быть убитыми.
— Здесь мы их остановим! — повторил комендант несколько раз подряд и, высунув из слухового окна отвод ручного пулемета, стал стрелять вместе с егерями, целясь по возможности неторопливо и спокойно.
Но русские — он видел это отлично — короткими перебежками взбирались в гору: на место каждого павшего выступала из тьмы фигура другого. Тогда майор Френк отдал приказ выкатить орудие и открыть огонь прямой наводкой.
— Сбить, сбить, сбить, — кричал он из окна артиллеристам, — сбить их обратно к гавани!..
В какое-то мгновение комендант увидел русского офицера в ватнике, который бежал среди матросов, и только снаряды заставили его отпрыгнуть в кювет. «Ага, — злобно решил Френк, — ты тоже боишься…»
Но русский офицер поднялся и швырнул гранату, которая, не долетев до гребня скалы, покатилась обратно.
— А ну-ка, — сказал майор и, отстранив егеря плечом, сам припал к ложе ручного пулемета. — Сейчас, сейчас, — шептал он, прицеливаясь в заросли кустов над кюветом.
Пулемет дробно застучал и, выплюнув во тьму весь заряд пуль, заглох. Стоявший рядом егерь уже протягивал свежий диск. Майор стал пригонять его к магазинной коробке, но в этот момент фигурки матросов снова пришли в движение. Орудие выстрелило еще раз и замолкло. Артиллеристы бросились бежать, стараясь как можно скорее укрыться в стенах Парккина-отеля. Выругавшись, Френк одиночными выстрелами застрелил трех артиллеристов, крича им сверху:
— Назад, назад, негодяи!.. Перестреляю всех, как собак!..
Но было уже поздно. Внизу хлопнула дверь — часть орудийной прислуги успела добежать до крыльца. Русские под огнем развернули покинутое орудие, и первый же снаряд разворотил угол нижнего этажа, где размещался когда-то офицерский бар. Второй снаряд ударил в северную стену гостиницы — здание зашаталось, изо всех щелей посыпалась мутная пыль.
Неожиданно на крыше громыхнуло железо. Все насторожились. Крыша Парккина-отеля приходилась как раз на уровне скалы, и — неужели кто-нибудь из русских уже перепрыгнул прямо на крышу?.. Железная кровля загремела под ногами. Чья-то рука, просунувшись в окно, вбросила внутрь черный мячик гранаты. Рвануло огнем и дымом. Закричали раненые. Укрывшись за кирпичной трубой, русский матрос не давал егерям выбраться на крышу. Наконец удалось его ранить. Егеря выбрались наверх, и там долго слышалась какая-то возня. Потом со скалы застрочил автомат, и егерей смело с крыши.
Катя перед собой орудие и прикрываясь его высоким щитом, русские медленно приближались к Парккина-отелю. Матросы же, выбравшись из узкого ущелья, в котором был стиснут подъем дороги, сразу же пропадали во тьме, расходясь в разные стороны и окружая гостиницу плотным кольцом. Они не стреляли, и лишь егеря в осатанении строчили по кустам.
На чердаке было душно от пыли, пороховая гарь забивала дыхание, пустые гильзы раскатывались под ногами, от криков и несмолкающего грохота вязли в ушах, не доходя до сознания, команды майора Френка. В нижних этажах сидели егеря, готовые отразить штурм североморцев, и тоже стреляли из окон, из дверей, из проломов. По коридорам уже шатались первые пьяные, которых местный фюрер князь Мурд провел в подвал, где хранились вина фрау Зильберт. Многие ждали автоколонну из Петсамо, но высидеть здесь до ее прибытия не надеялись и, благо патронов было в достаточном количестве, стреляли, не целясь. Яркими лентами трассирующих пуль пытались рассеять тяжелый мрак ночи, грохотом хотели отпугнуть свою неуверенность.
Первый русский матрос, незаметно подкравшийся к стенам гостиницы, впрыгнул в окно бара, стреляя на ходу из автомата. Зазвенели срезанные очередью хрустальные висюльки люстры, погас свет, застонали раненые. Матроса убили и потом в остервенении долго кололи штыками его мертвое тело. Но двери крыльца неожиданно затрещали под пулями, которые буравили в досках рваные дыры. В конце коридора первого этажа разорвалась граната. Какой-то егерь закричал истошным голосом. Еще минута, и русские десантники ворвались в гостиницу…
Когда майор Френк спрыгнул в чердачный люк, в вестибюле уже шла отчаянная борьба за каждую половицу, за каждую ступеньку. Сбив прикладами двери, перепрыгивая через убитых, матросы вваливались внутрь гостиницы и сразу же брали егерей в штыки. Егеря не принимали рукопашной, но и не отступали: стоя за углами лестничных перекрытий, они старались задержать десантников в вестибюле, стреляя прямо в матросские груди. И еще неизвестно, чем бы закончилась эта кровавая страшная схватка, но русские, выбив оконные рамы, прорвались в отель с другой стороны, ударив по егерям в спину.
В какой-то момент майор Френк, стоя на площадке второго этажа, увидел русского офицера. В руках у него была немецкая винтовка, и он вламывался в самую гущу егерей, пытаясь пробиться к лестнице. Ему удалось это сделать. Вслед за ним матросы рывком взбежали наверх, и комендант сразу очутился в кольце штыков. Расстреляв всю обойму, он вырвался из этого кольца и быстро поднялся на площадку третьего этажа. Дальше отступать было уже некуда. Оставались еще только люк чердака и крыша… Майор выстрелил в русского знаменосца. Не попал. Знамя поднималось все выше и выше. Один егерь полетел в провал лестничной клетки. В тесной схватке, лицом к лицу, хрустели кости, звякали штыки. Из первого этажа доносились разрывы гранат. Четкая стрельба автоматов заглушала крики и стоны. Зарядив последнюю обойму, Френк, уже влезая в люк чердака, снова увидел русского офицера. С лицом, залитым кровью, без шапки, он продолжал идти среди своих матросов.
На чердаке отсиживались двое егерей. В момент появления коменданта они решали вопрос своей жизни: как бы перебраться с крыши на скалу?.. Френк, грозя пистолетом, почти силком сбросил их в люк. Случайные пули иногда пробивали потолок и выскакивали перед Френком вертикально. Майор почувствовал, что задыхается, и схватился рукой за быстро колотившееся сердце. Его ладонь нащупала в кармане жесткий переплет шведского паспорта, и от этого сердце забилось еще сильнее.
В эти минуты комендант не думал о крахе Лапландской армии или о судьбе третьей империи, как не думал и о тех, кто сейчас удерживал вход на чердак. Он просунул голову в слуховое окно, смерив расстояние от края крыши до гребня скалы: «Нет, не перепрыгнуть!» И в этот момент майор понял, что мысли о Швеции — это лишний бред, от которого надо немедленно освободиться, чтобы он не мешал умереть.
— Я старый солдат, — сказал он зачем-то вслух и окончательно утвердился в необходимости умереть.
В окне еще стоял брошенный ручной пулемет, Френк забился под низкий скат крыши, поставив пулемет перед собой. «Надо умереть, как и подобает солдату». Дуло пулемета он уставил на просветленную щель люка. Когда в нем покажутся русские, он нажмет пальцем курок, и пулемет скосит их. При этой мысли ему стало легче. Появилась даже какая-то надежда на будущее. Ведь действительно, он находится в выгодном положении. Оставаясь неуязвимым, можно продержаться здесь до подхода автоколонны из Печенги, не пропуская на чердак ни одного русского…
Шум схватки стихал, и скоро в люке показалась голова. Френк узнал эту голову — голову русского офицера. Самаров что-то говорил вниз, не спеша поднимаясь по лестнице. Вот он уже по грудь высунулся наружу.
«Пора…»
Френк стал плавно давить пальцами на спуск. И когда оставалось сделать еще малейшее движение, чтобы пулемет начал свою работу, комендант снял палец с курка. Его лоб покрылся холодной испариной. Тело снова забила дрожь. В тот момент он понял, что может убить этого офицера, но других, идущих за ним следом, все равно будет не остановить. Они поднимутся и убьют его.
Майор ладонью вытер лоб и притих.
Внесли знамя. Чердак наполнился матросами, которые жарко дышали, громко разговаривали. Френк, затаив дыхание, замер в темноте. Высокий десантник, который нес знамя, взобрался на крышу. Кровельное железо загремело над головой коменданта. Подняв голову, майор увидел серый клочок неба над гаванью, охваченный розовым заревом догорающего пожара. Он уже понял, что матрос поднялся на крышу водрузить там знамя. И когда знамя будет поднято, Лиинахамари станет русской гаванью. И русские корабли придут сюда…
Комендант Лиинахамари вынул пистолет и навел его в просвет слухового окна, в котором виднелась фигура высокого матроса, стоявшего у знамени. Но потом медленно опустил пистолет и всунул себе в рот его тепловатый, кислый от порохового нагара ствол…
— Эй, кто там стреляет? — спросил Платов, устанавливая знамя.
— Это не в тебя, — ответил Самаров, светя карманным фонариком по углам. — Тут какой-то фашист пулю вогнал себе в рот… Ну как, укрепил?
— Укрепляю…
Вторую группу катеров с десантниками вел лоцман Оскар Арчер. На этот раз переброска в Петсамо-воуно шла на «морских охотниках». Двухсотдесятимиллиметровая батарея, которая своим басом задавала раньше тон всей артиллерии Лиинахамари, теперь молчала, а другие батареи отстреливались вяло, словно сознавались в своей беспомощности…
Радиограмма гаванского коменданта Френка о взятии матросами Лиинахамари была перехвачена радистами еще на подходах к Петсамо-воуно. Узнав о ее содержании, десантники второго броска даже огорчились: «Ну вот, елки зеленые, первый эшелон и нам ничего не оставил!»
Варенька стояла на палубе, держась рукой за холодный поручень. Фельдшерская сумка оттягивала плечо. Глубокая зимняя шапка, только вчера полученная на базе, наползала ей на глаза, и она все время поправляла ее рукой. Вглядываясь в темные скалистые берега, откуда изредка трещали немецкие шмайсеры, она с нетерпением ожидала, когда покажется за поворотом выступ мыса Крестового.
Командир «морского охотника», на борту которого она шла в Лиинахамари, беседовал с Оскаром Арчером по-английски. Варенька, услышав, что офицер упомянул про миноносцы, хотела спросить о «Летучем» (ведь она не виделась с Артемом уже целую вечность!), но постеснялась, а Оскар Арчер, хлопнув рукавицами, громко объявил:
— Кап Хрестофый!..
Командир «охотника» перегнулся через поручни мостика:
— Вы готовы?
— Я?.. Да, готова…
Минуя белые загривки волн, взлохмаченных на отмелях, катер развернулся в сторону берега. Мыс Крестовый лежал впереди, словно обугленный огнем до черноты, настороженно притихший. Если бы с ним не было связано столько слухов о матросах, которые удерживали его двое суток, вполне возможно, что он и не казался бы таким отпугивающе-таинственным.
— Бо-о-оцман, — нараспев раздалось с мостика, — готовить сходню!
Моторы отрычали во тьму положенное число оборотов и затихли. Тишина еще больше усилилась, а шум перестрелки за озером Пуроярви выделился явственно и отчетливо. Катер уже качался возле обрывистой пахты, заросшей редкими кустарниками. Матросы мигом поставили сходню и, как показалось Вареньке, проводили ее сочувственными взглядами. Пригнувшись и раскинув для равновесия руки, она пробежала по узкой, наподобие гимнастической трапеции сходне и, спрыгнув на берег, крикнула:
— Можете отходить!..
Она посмотрела, как, взревев моторами, «охотник» ушел в сторону Лиинахамари, потом отправилась в путь. Повсюду лежали мертвые. Смерть разбросала их по всему берегу. Здесь было место, где немцы пытались высадить свой второй десант. Варенька запуталась в зарослях колючей проволоки, долго отдирала свою шинель от острых ржавых шипов. Шальной снаряд, непонятно зачем выпущенный немцами по Крестовому, разорвался невдалеке.
Чей-то слабый стон послышался Вареньке, когда она поднималась с земли. Может быть, егерь, а может, и наш. Она побрела во тьму, часто спотыкаясь об острые выступы камней, исковерканных бомбами и снарядами.
— Эй, кто здесь?! — крикнула и не узнала своего голоса.
Тьма долго молчала. Видно, раненый не ожидал услышать в ответ человеческий голос. И тем более женский: ведь это был мыс Крестовый, а не что иное. Наконец послышался ответ:
— Товарищ… помо-о-оги!
Варенька с трудом отыскала матроса. Он лежал на животе, неловко подвернув ноги и не выпуская из рук автомата.
— Что же это тебя одного здесь оставили?
— Меня не оставили бы, — сказал матрос, сдерживая стон, — темно было… потом отступили… О-ох!
— Ну, вставай… держись за меня. Идти сможешь?
— Смогу, сестрица. — В темноте матрос не разобрал, что перед ним лейтенант, а Вареньке было сейчас не до субординации.
Она беспокоилась о другом:
— Ты дорогу найдешь? Где ваши?..
Кое-как, часто останавливаясь и припоминая события этой ночи, матрос вспоминал дорогу:
— Идем-то верно… Вот отсюда, кажется, в меня егерь выстрелил. Да вон и он сам лежит, видишь?.. Значит, идем правильно…
Так они дошли до главного каземата немецкой стопятидесятимиллиметровой батареи. Окликнувший их Алеша Найденов был радостно изумлен, увидев сразу и матроса, которого уже считали убитым, и доктора.
— Товарищ лейтенант, никак вы?
— Я, милый, я!.. Помоги-ка мне спуститься!.. Держи своего товарища, вот так…
Долго спускались по узким бетонным ступеням, хватаясь руками за стены, покрытые плесенью; раненый матрос, повиснув на шее Китежевой и Найденова, уже не стеснялся охать, жаловался:
— Лечь бы только… Болит, зараза!
— Терпи, терпи. Сейчас катера из Лиинахамари вернутся, в Мурманск пойдем на всех оборотах…
Ударило в глаза светом, и Варенька даже отшатнулась. В мрачном низком отсеке, придавленном сверху запотевшим потолком с рельсами подвесных элеваторов, стояли в ровной шеренге около сотни гитлеровских солдат. На правом фланге замер, вытянувшись в струнку, сам обер-лейтенант фон Эйрих; по его бархатному воротнику ползла упавшая с потолка мокрица, но он не замечал этого, боялся пошевелиться: он был пленный — его батарея капитулировала.
Ярцев подошел к Вареньке, подал ей руку:
— Очень рад, что вас прислали. Среди этих, — он кивнул на пленных, — раненых нет: они сложили оружие, как дети складывают игрушки, когда их посылают спать… А вот среди нас… — И, резко оборвав, он крикнул Найденову: — Проводи доктора!
Провожаемая взглядами пленных, в которых сквозило не то восхищение, не то удивление перед первой женщиной за эти годы, увиденной ими на мысе Крестовом, Варенька шагнула в соседний каземат, расстегнула свою сумку.
Здесь было душно, пахло кровью, сыростью, лампочки плавали в каком-то дыму. На каменных плитах метались раненые, в углу спокойно лежали мертвые.
И первый, к кому она подошла, сказал:
— Вот тут: в боку, потом слева и в голову… Ответь — я буду жить?..
Временным комендантом гавани Лиинахамари был назначен лейтенант Самаров. Немецкий гарнизон, отступавший к озеру Пуроярви, получив из Петсамо подкрепление, продолжал обороняться, но дорога на Трифонов ручей уже была перерезана нашими бойцами. Самаров, прислушиваясь к далекой перестрелке, занимался сейчас тем, что посылал саперов разминировать причалы, тушить пожары, расставлял часовых.
Лиинахамари постепенно становился нашим городом: по улицам уже расхаживали патрули, раскинулся медсанбат, на столе нового коменданта деловито названивал телефон.
Самаров решил сразу же переправить в Кольский залив защитников ключа от Печенги — матросов с мыса Крестового, и, прежде чем уйти, они стали хоронить убитых. Могил не рыли. Павшим закрывали глаза, складывали на груди руки и опускали в глубокие воронки от снарядов. Если успели прийти письма на их имя, то и письма клали в могилу, быстро засыпая ее землей, камнями, осколками металла и бетона. Речей никаких не говорили, клятв не давали. Только сухо рванул ночной воздух слаженный залп из винтовок. Но за этой военной обыденностью чувствовалось нечто большее. Такое, о чем не скажешь словами. Может быть, потому и молчали матросы, навсегда покидая мыс Крестовый…
Они ушли в Мурманск, и остался только один лейтенант Ярцев; его пошатывало от усталости, он давно не спал и забыл, когда ел в последний раз. Переправившись через залив, он сразу пошел в сторону Парккина-отеля. «Перекушу сейчас, — думал он, — и спать…»
В темной разгромленной гостинице, светя перед собой фонариком и перешагивая через трупы, он добрался до буфета, отыскал хлеб и полголовки копченого сыра. Воды не нашел и спустился в подвал. Здесь, между рядами громадных бочек, лежал вдребезги пьяный князь Мурд, и из одного крана тонкой струйкой журчало, убегая в землю, густое пахучее вино. Ярцев брезгливо поднял князя, дотащил до двери и выбил ударом ноги:
— Убирайся к черту! Фюреров теперь нету…
Оставшись один, выпил стакан вина, закусил сыром, но больше есть и пить почему-то не хотелось, зато еще сильнее потянуло лечь, закрыть глаза, забыть все… Хватаясь рукой за иссеченные пулями перила, лейтенант добрался до того номера, в котором жил ранней весной как офицер из Голландии, рухнул на постель.
Самаров разбудил его на рассвете, в окнах еще догорали звезды.
— Вас вызывает командующий, — сказал он.
Командующего Ярцев увидел около блиндажа. Раздетый до пояса, он растирал свое тело снегом.
— Ух, как хорошо! — сказал он. — Теперь можно хоть еще сутки не спать…
Придя в блиндаж и застегивая мундир, генерал сказал:
— Представляю тебя к званию Героя Советского Союза. Иди сюда. Дай я тебя поцелую…
Потом, раскинув на столе карту, генерал стукнул костяшками пальцев по тому квадрату, где сходились стрелы наступления: одна — войска Карельского фронта, другая — десантники-североморцы.
— Смотри, — объявил генерал весело, — вот она, Норвегия! Сейчас обстановка такова, что мы должны задержать егерей на путях отхода. Почему? Да потому, что они хотят вырваться из нашего кольца. А там, вот отсюда, — он показал на полуостров Варяг-нярга, — на соединение с Лапланд-армией идет пехотная бригада «Норвегия». Воевать они еще не разучились, лейтенант, не-е-ет…
Командующий скинул со стола одну карту, разложил другую.
— Смотри! — продолжал он еще веселее. — Завтра Печенга будет уже нашей. Егеря откатятся на Киркенес, там у них линия обороны уже подготовлена… Две дороги! Какую из них выберут они для отступления?
— Эту, — показал Ярцев, — они сами ее построили. А вот эта — старая, караванная, она уже давно заброшена, и только, одни норвежцы пользуются ею. Я проходил по этой старой дороге в сорок втором, так едва ноги вытягивал.
— Так вот, — закончил генерал, — надо сделать так, чтобы егеря пошли по этой старой и более длинной дороге. И, — засмеялся он, — чтобы у них ноги запутались. А для нашего наступления на Киркенес останется вот эта дорога, которую они сами построили…
Вечером этого дня на развилке двух дорог, ведущих в глубь Норвегии, остановился приземистый «мерседес» с броневыми заслонками вместо стекол. В таких машинах разъезжало только высокое начальство, и два егеря, служившие на кордоне, мгновенно выскочили из будки, замерли.
Дверца кабины распахнулась, на дорогу вышел гладко выбритый немецкий майор с хлыстом в руках. Не ответив на приветствие, он поднес к лицу рукоятку хлыста — выскочила сигарета, потом из этой же рукоятки выскочил язычок пламени: это был хлыст, портсигар и зажигалка одновременно. Раскурив сигарету, майор коротко приказал:
— Шлагбаум — на замок!..[247]
Егеря мгновенно исполнили приказание. Вскоре на дороге показался взвод солдат во главе с офицером. Это начинали подходить к развилке потрепанные части Лапланд-армии.
— Какая часть? — отрывисто спросил майор.
— Тринадцатый взвод шестого полка девятнадцатого горно-егерского корпуса, — отрапортовал лейтенант Вальдер, вскидывая к козырьку каски руку.
— Поставьте своих солдат вдоль шлагбаума, — распорядился майор. — Не пропускать ни одной машины, ни одного человека. В каждого, кто приблизится на десять шагов, стрелять…
Вальдер расставил своих солдат, как ему было приказано. Пауль Нишец, кладя свой шмайсер на бревно шлагбаума, удивленно сказал:
— Слушай, Франц, неужели войска будут задержаны?
— А черт его знает! — отмахнулся Яунзен; он уже собирался сегодня ночевать в Киркенесе, а тут…
Вскоре издалека донесся рокот моторов. Подъезжали грузовики, потянулись батареи горных орудий. Шоферы, повинуясь майору, направляли свои машины по старой дороге. Солдаты, сидевшие на лафетах, боязливо поглядывали на откос, где далеко внизу шумела речушка.
— В чем дело? — один офицер подошел к майору.
— Я выполняю приказ верховной ставки, — ответил тот. — Войска должны сгруппироваться около озера Хусмусеваннэ. Там противнику будет нанесен основной контрудар…
Пожав плечами, офицер побежал догонять свою батарею. Разрозненные части подходили одна за другой, глухо выли тяжелые грузовики, семенили мулы, запряженные в снарядные фургоны, шли солдаты.
И главное шоссе оставалось пустым — все отступающие войска потянулись по узкой дороге, пролегавшей над пропастью.
Из одного «опеля» выскочил полковник. Взбешенный, он долго не мог отыскать виновного и наконец увидел майора.
— Вы?.. Это вы?.. Как… — Он насилу подбирал слова, и спокойствие майора еще больше бесило его. — Кто позволил вам распоряжаться отходом армии по этой дороге?! — наконец выкрикнул он.
Майор опять раскурил сигарету от своего хлыста и вдруг, потеряв спокойствие, дико заорал на полковника:
— Я расстреляю вас сейчас, если вы будете задерживать отступление! Кому — вам или мне должно быть лучше известно положение Лапланд-армии? Я уполномочен самим фюрером вывести вас из кольца… Вас, которые в своем позорном бегстве обесчестили звание героев Крита и Нарвика!
У полковника от испуга задрожали губы:
— Простите, герр… герр…
— Майор, — назвал себя офицер с хлыстом, — вы же видите, кто я!
Пауль Нишец шепнул:
— А ты, Франц, еще сомневался… Я тебе сразу сказал, что этот майор большая птица. Так и есть…
Яунзен подошел к «мерседесу», спросил шофера:
— Вы действительно из Берлина?
Шофер ничего не ответил, кольнув егеря презрительным взглядом, и Яунзен отошел к шлагбауму.
Прошло уже больше часа, когда на дороге показался штабной мотоцикл, в коляске которого сидел, упрятав голову в высокий воротник, фон Герделер. Инструктор считал себя родившимся под счастливой звездой, и новые генеральские погоны, которые он надел после Кариквайвиша, жестко топорщились на его плечах.
— Бросьте болтать, — резко сказал он майору, — что вы из верховной ставки! Сегодня ни в Сулах, ни в Эльвебакене, ни в Киркенесе не приземлялся самолет из Берлина. Вы губите остатки армии и…
В этот момент они узнали друг друга. Майор слегка улыбнулся. Фон Герделер вспомнил эту улыбку, и рука его расстегнула кобуру.
— Вы арестованы, — сказал он.
Ярцев, выхватив пистолет раньше, крикнул:
— Именем фюрера! — и фон Герделер свалился в жесткую траву, росшую на обочине.
— О-о-о!.. — сказал Вальдер, закрывая глаза.
Генерал-майор Хорст фон Герделер, проживший всего тридцать два года, не хотел умирать. Его руки мяли траву, глаза продолжали гореть злобным блеском. Он пытался что-то крикнуть.
— Именем фюрера! — повторил Ярцев и ударом ноги сбросил фон Герделера с крутого склона — туда, где бурно пенилась в камнях норвежская речушка…
Редели проходившие войска, перестали катиться пушки, — основная часть того, что осталось от Лапланд-армии, уже втянулась в горы.
Ярцев подошел к лейтенанту Вальдеру, сказал:
— Ваш взвод останется здесь до утра. Продолжайте наблюдать за отступлением.
Сказал и сел в свой «мерседес».
— А теперь куда? — спросил шофер.
— В Киркенес, — ответил Ярцев, — там и встретим нашу армию…
Всю эту ночь по дорогам, а где не было дорог, там напрямик через болота и сопки, тягачи, а где не проходили тягачи, там олени, а где не проходили даже олени, там проходили люди, — всю эту ночь к предместьям Печенги стягивались артиллерия, минометные части. Вековечный гранит крошился под гусеницами танков, втянувшиеся в боевую жизнь, шагали войска. И просторная тундра вдруг стала тесна…
С падением гавани Лиинахамари судьба гитлеровцев в Заполярье была решена, но в Печенге они еще отбивались исступленно и безнадежно. Пленные говорили, что с них была взята под расписку клятва: из Печенги не уходить, иначе будут репрессированы их семьи в Германии. Вынужденные все-таки сдавать одну позицию за другой, егеря взрывали за собой каждый мост, замораживали водопроводы, устраивали на дорогах завалы, вкатывали в дома на салазках громадные бомбы замедленного действия. Прихлопнутый крышкой десантов, печенгский «котел» дни и ночи кипел боями, а с бурлящей его поверхности методично снималась густая накипь военнопленных…
Яков Мордвинов лежал со своими солдатами на полу одного из обогревательных пунктов, которые устраивались вдоль дорог наступления, слушал краем уха, как старшина взвода ухаживал за девушкой-сержантом, хозяйкой этого пункта, и думал. Когда однажды в детдоме, где воспитывался беспризорник Яшка Мордвинов, появился рослый, с орденом Трудового Красного Знамени моряк Рябинин, все детдомовцы пришли в трепетное волнение. Но счастье быть избранным для суровой морской службы выпало именно Яшке, по кличке Мордва. Но разве он думал тогда, что судьба сделает его офицером, командиром взвода десантников? А вот сейчас он уже и не представляет себе жизни без этих парней, что лежат вповалку один к одному, — устали за день.
— Старшина, — сказал он, — ложись тоже, не мешай отдыхать людям.
И когда старшина, недовольно сопя носом, лег, Яков подумал: «Вот закончу войну, попрошусь учиться…»
Громыхнули далекие тяжелые взрывы. Дом задрожал, и солдаты стали подниматься встревоженные. Мордвинов надел шапку, вышел на дорогу.
— Что там? — спросил он одного офицера, бежавшего от реки в сторону видневшейся батареи.
— Немцы мосты через Петсамо-йокки рвут. Сейчас там наши уже на кладбище ворвались. — И закончил радостно: — Ну все, брат: завтра в Печенге будем!..
Громадное зарево обожгло ночное небо, освещаемый снизу розовый дым пополз над землей…
Взвод Мордвинова одним из первых ворвался на печенгские окраинные улицы. Высокие штабели угля, сложенные вдоль дороги, гудя и потрескивая, горели синим пламенем. Нестерпимый жар палил лицо, воздух обжигал легкие. Мордвинов бежал, слыша рядом топот ног, и видел перед собой взорванные фермы моста.
Несколько егерей выскочило на дорогу, каждый привстал на колено, и — «та-та-та-та…». Ах, черт возьми, и укрыться некуда: справа и слева огонь бушует, мечется, осыпает тебя искрами.
— Давай, давай, ребята! — покрикивал Мордвинов.
Впереди — завал, сложенный из рулонов финской бумаги. Яков свистнул, чтобы подтягивались пулеметчики. Кто-то бросился вперед с гранатой в руке. За ним другой, третий. Взрывы вырывали из бумажной баррикады хлопья, и они, относимые ветром, сгорали над угольными кучами.
— Давай, давай, ребята!
Через рулоны перекатились единым махом. Только убыло в его взводе… Но по соседству он видел бегущие фигуры солдат другого взвода, а дальше еще и еще.
«Сила!» — подумал он.
Три здоровенных гренадера выросли из дыма, и в тот же момент кто-то закричал от боли, а гренадеры уже пропали в дыму.
Мордвинов остановился, сбросил с себя шинель. Пробежал несколько шагов, скинул каску. Он уже почти перестал ощущать свое тело, казалось, что сейчас оно не способно чувствовать усталость и даже боль.
Река кипела перед ним, бурное течение подкидывало на камнях трупы. Дымный город лежал на том берегу, и Мордвинов бросился в воду. Ледяной холод словно отрезвил его, в сознании мельком пронеслась гибель «Аскольда», ныряющий в волнах плотик и — Варенька…
Он шел по грудь в ледяной воде и видел возвышающийся над городом громадный черный крест фашистского кладбища, видел волны дыма над собой; плеск воды успокаивал оглушенные грохотом уши.
И вот он уже на другом берегу. Здесь все то же: рулоны бумаги, горящие дома, проволока, трупы, визг пуль…
— Давай, давай, ребята!
Земля вдруг ушла у него из-под ног, фашистский крест упал, казалось, прямо на него и придавил грудь, только в ушах еще долго плескалась вода…
Он очнулся как будто сразу же. Открыл глаза, увидел черный крест, стоявший по-прежнему, а в дымном зареве, уже вдалеке, бежали вперед солдаты. Кое-кто припадал на одно колено, чтобы выпустить очередь, и опять — вперед, вперед, вперед…
«Что ж, надо вставать, надо идти», — еще не стихла стрельба, еще грохочет артиллерия, еще звенят расколотые жаром стекла в домах. Но едва Мордвинов попробовал сделать малейшее движение, как сразу же вскрикнул — боль еще глубже вошла в тело.
Где-то гудели колокола: «Бомм, бомм, бомм!..» Он снова впал в забытье, и колокола стихли, начался плеск.
— Яша, — позвал его откуда-то сверху знакомый голос, — очнись, дорогой!..
Он очнулся, и снова — сон, детская забава, бред: на него с высоты смотрело лицо Вареньки.
— Уйди, — сказал он.
— Яша, Яша, — продолжала звать она его, — это я… Не узнаешь разве?..
И он вдруг вспомнил, как было душно в клубе губы Тюва в тот памятный вечер, как мелькали кружевные платочки девушек, и поцелуй тот вспомнил.
— Татьяна, — сказал он, — ты? Я, я… узнал.
Ему стало легче, он повернул голову — невдалеке, из-под рыжего закопченного снега высовывались стальные усики вражеской мины.
— Осторожно, — тихо предупредил он, — не задень…
Таня торопливо рвала на его груди гимнастерку, ощупывала теплыми дрожащими пальцами окровавленную голову.
— Сейчас, сейчас, — приговаривала она, и голос ее казался ему тоже теплым, тоже дрожащим.
Снова заработал где-то неподалеку немецкий пулемет, и девушка припала к его груди: «Ах!» Потом она выпрямилась, стала поднимать его от земли.
— Что ты! — сказал он. — Не надо… Я тяжелый…
Но эти слабые на вид маленькие руки оказались неожиданно сильными, и, не ответив ему, Таня понесла раненого лейтенанта к переправе. Мордвинов долго молчал, целиком отдаваясь этим рукам, потом, точно очнувшись от забытья, сказал:
— Колокола звонят… Я, кажется, контужен… Почему колокола, откуда?..
Таня остановилась и, не выпуская его из своих рук, села в снег.
— А я о тебе все помнила, помнила… Не думай о колоколах, милый ты мой! Не контузия это — правда звонят. Видишь?..
И, взяв его голову в ладони, она повернула его лицом в ту сторону, где из огня и дыма вырисовывалась белая монастырская звонница; на самом верху этой башни, уцепившись за язык колокола, раскачивался человек в раздуваемой ветром шинели.
— Видишь? — спросила Таня.
— Значит, взяли?
— Да, наша Печенга, — ответила девушка и, поднявшись, снова понесла его дальше…
Через несколько дней Мордвинов уже лежал на госпитальной койке, и белые стены, белые простыни, белые занавески — все это еще больше подчеркивало его болезненную бледность. Однажды появилась Татьяна. Он пристально всматривался ей в лицо, словно отыскивая в нем какие-то забытые и вновь случайно воскресшие черты, и просил трогательно:
— Ты не уходи, только не уходи… а?
Три народа отмечали по течению этой реки свои границы, оттого и зовется она по-разному: русские прозвали ее Паз-рекой, норвежцы — Пазвиг-эльв, финны — Пац-йокки.
Во всей Лапландии нет реки более грозной и бурной; могуче сотрясая прибрежные камни, ревет она в порогах, рушится в огражденные утесами ущелья и, притворившись ненадолго смиренной, снова мечется в берегах слошным пенным смерчем.
Левый берег ее — пологое каменное плато — норвежский, а правый берег ее — крутые, неприступные скалы — русский! Так повелось издавна, и вот теперь русский человек пробивал себе дорогу к древнему пограничному рубежу.
В ночь на 22 октября 1944 года он вышел к этой реке…
— Фельдфебель, зажгите фонарь, я буду писать. Да прикройте ладонями, русские могут заметить нас с воздуха.
— Слушаюсь, герр обер-лейтенант…
Зябко ежась на пронизывающем ветру, егерь читал через плечо офицера текст оперативного донесения.
«…Был убит, другой пропал без вести, и командование батальоном я принял на себя, — дрожащей от холода рукой выводил Эрнст Бартельс. — В 0.37 по берлинскому времени батальон закончил переход границы и рассредоточился на левом берегу. Быстрое продвижение русских мешало провести переправу через Пазвиг-эльв в организованном порядке; только этим и объясняю оставление на том берегу артиллерийского и минометного парков. («А свои чемоданы не оставил», — думает фельдфебель.) Бурное течение, а также нехватка плавсредств является причиной гибели двенадцати солдат, утонувших при переправе. По приблизительным подсчетам батальон насчитывает в настоящий момент около 30 процентов своего боевого состава, в большинстве это усталые, ни к чему не способные люди…»
Солдаты, неся на плечах тяжелый пограничный столб, поднялись на вершину сопки. Глубоко под ними, стиснутая скалами, бросалась с высоты уступа вода, и брызги, подхватываемые ветром, доносились до них, стегали по лицам.
— Красота-то какая! — прервав восторженное молчание, сказал кто-то. — Да если бы это еще при солнце!..
Он сделал шаг к обрыву, чтобы лучше разглядеть падун. Сопровождавший солдат офицер погранслужбы сказал:
— Стоп! — и, опустившись на корточки, разрыхлил вокруг какой-то замшелой плиты землю. — Так и есть, — обрадованно засмеялся он, — могу поздравить вас с выходом на нашу старую границу с Норвегией!..
С одной стороны этой плиты было написано:
а с другой:
— Вот здесь, — сказал офицер, поднимаясь, — мы и поставим наш столб!..
Керженцев посмотрел, как ярко светятся в ночи раскаленные докрасна железные конструкции заводских корпусов, как обгорают среди огня станки обогатительной фабрики, сказал:
— Ладно, была бы голова, а шапка будет…
Стадухин присел к Лейноннену-Матти, признался душевно:
— Не думал я, что живым из этого Никеля выйду. Такого огня, как здесь, еще нигде не видел…
— Война, — отозвался пожилой ефрейтор и попросил у лейтенанта табачку для своей трубки. — Если не обижу, — добавил он.
— Ну, какая там обида, бери! Хорошо, хоть поселок не дали им сжечь, — сказал Стадухин, подумав.
Они долго сидели молча, отдыхая после тяжелого ночного боя. Гитлеровский фронт в Лапландии давно уже распался по всем швам. Но здесь, в районе никелевых рудников, немцы воевали так, точно еще надеялись на какое-то сверхчудо. Это сверхчудо, очевидно, должно было им помочь вывезти никелевую породу и сам никель, который остался лежать под открытым небом.
— И мне, что ли, закурить? — сказал Стадухин и, закурив, спросил: — Ну так что, Матти? Говоришь, на Киркенес теперь идем, за фиорды?
— Идем, — согласился Матти. — Уже недалеко…
Этот тонкостенный дом, как и многие дома в Нарвике, стоял на сваях, уходивших прямо в воду. Сразу же за окнами зимней веранды начиналось море. Но пахло не морем, а французским коньяком и подгнившими апельсинами. Золотистая кожура валялась повсюду, даже на разложенной вдоль стола карте. Киркенес на этой карте был обхвачен тремя черными обручами линий обороны, разрубленными в тех местах, где вдавались в сушу глубокие Бек-, Ланг — и Яр-фиорды…
— Итак, — сказал генерал, оборачиваясь на стук каблуков вошедшего адъютанта.
— Последняя оперативная сводка. Наши войска отступили на территорию Норвегии. Никель взят русскими. Они начали форсировать Пазвиг-эльв в ее среднем и верхнем течениях. Только что получены сведения с береговых постов о том, что их корабли высаживают матросов восточнее Яр-фиорда в направлении на город Крофтфетербург…
— Ну что ж, — сказал Дитм и, подойдя к дверям, выбросил в волны залива гнилой апельсин. — Я давно был готов к этому, только не предполагал, что русские осмелятся высаживать свои десанты так близко от Киркенеса…
На мгновение задержав взгляд на морском горизонте, лапланд-генерал увидел, как вдали разрубают темноту полярной ночи тонкие лучи прожекторов. Это рыскают в штормовом океане английские и американские крейсеры.
Тревожные вести о высадившихся возле Крофтфетербурга русских десантниках подгоняли отступающую немецкую армию. Их заслоны спешили как можно больше выпустить пуль, чтобы тут же стремительно растаять во мраке ночи. Егеря боялись оставаться в тундре, торопясь поскорее укрыться за линией обороны, которую им приготовили в Киркенесе норвежские квислинговцы.
Григорий Платов подходил со своим подразделением к маленькому поселку Ярфьюрботн, когда на другом берегу залива послышался могучий рев танковых моторов.
— Ваши танки обогнали егерей, — сказал норвежец в колпаке с кисточкой и пригласил «господина солдата» в свой дом…
Русские танки появились так неожиданно, что их быстрым маневром был спасен от факельщиков не только его дом, но и коза, которую егеря не успели зарезать.
Норвежец угостил Платова стаканом жирного молока.
— Господин русский, — сказал норвежец, — может пить не обязательно один стакан, он может пить и два и три…
— Благодарю вас, товарищ.
Платов поправил автомат, собираясь уходить, но был остановлен вопросом.
— Вы не знаете, — спросил его норвежец, — где сейчас Мельников и каковы его достижения?
— Кто это?
— Это ваш конькобежец, он приезжал к нам в Норвегию перед войной.
— Простите, не слыхал, — смутился Платов.
И норвежец, пожав ему руку, огорчился:
— Жаль… Но, конечно, война. Будь она проклята!
Семушкин сам вместе с боцманом Мацутой уже испытал на себе все ужасы фашистского застенка и потому радостно спешил выпустить заключенных на волю.
— Эй, — крикнул он, врываясь в барак, — кто тут есть?
В низком и длинном помещении было темно. Ровные ряды деревянных нар, поделенных на ячейки, напоминали гробы. Из угла послышался чей-то сдавленный стон, темнота зашевелилась, бледные пятна человеческих лиц появлялись отовсюду.
А прямо на Семушкина, через весь барак, пошатываясь, шел невысокий изможденный человек. Одна рука его, сжатая в кулак, была поднята в приветствии, губы слабо шептали:
— Рот фронт… Фрихитен… Руссия… Я будет друг тебя — Сверре Дельвик!
В окрестных скалах Киркенеса жители города спасались от немцев в глубокой заброшенной штольне. Никонов еще вчера отправил отряд навстречу армии, а сам с актером Осквиком спустился в эту штольню — впервые открыто пришел к норвежцам…
Маленькая девочка держала на коленях нахохлившегося петуха. Петух, видать, был вообще драчливый, но сейчас присмирел. Она ласкала его по выгнутой шее, и Никонов сказал:
— Красивый… А он поет у тебя?
— Нет.
— А почему?
— Он боится…
В спертом подземном мраке слабо чадили светильники. Над головами беженцев нависали глыбы породы, монотонно журчали известковые ручьи. Осквик ворочался в поисках места посуше, но кругом противно хлюпала стылая вода.
— Двое суток, — сказал актер. — Двое суток они уже здесь. Говорят, что русские скоро будут на Пазвиг-эльве…
Девочка с петухом задремала, а петушиный глаз светился в полумраке красноватым огоньком. Никонов осторожно погладил птицу по шершавому гребню:
— Ты еще будешь петь, — сказал он ей, и тут снаружи прогремела длинная автоматная очередь. — Осквик! — сразу поднялся Никонов, — вставай, их надо отогнать, пока они не зажгли шашки…
В провале штольни светлело звездное небо, на его фоне выднелись фигуры немцев и «хирдовцев».
— Глупцы! — орали они в провал штольни. — Вылезайте и бегите в Нарвик… Русские не знают пощады, они вырежут вас всех!..
Никонов не спеша подходил к ним — в лицо ему уперся острый луч офицерского фонаря:
— А ты кто такой? — окликнули его.
— Все равно — не запомнишь, — ответил Никонов, и грохочущий автомат запрыгал в его сильных руках.
Враги отхлынули, а из-под земли, искаженный эхом, донесся петушиный крик — заливистый и громкий.
— Не уйдем, — сказал Никонов Осквику, — здесь и будем ждать наших…
Горы встают до небес; трещит лед на озерах; беснуются студеные реки; осыпаются под гул канонады иголки с еловых ветвей.
Вползают на крутизну орудия; танки дробят гусеницами тундровый камень; самолеты пронизывают небо; корабли прочерчивают горизонт океана бурунами пены.
И — люди, люди, люди… Они идут уже по земле норвежской, за ними остается шуметь в порогах грохочущий водяной рубеж. И в сердце каждого, кто хоть раз оглянулся назад, отозвалось:
— О, русская земля, теперь ты уже свободна!
Сережка, получив ответ из училища, стал спешно готовиться к отъезду. Ирина Павловна, уже успев свыкнуться с тем, что сын должен уехать, неожиданно растерялась. Сережка, ее милый Сережка, и вдруг куда-то уедет, она не скоро его увидит. Нечто подобное такому состоянию она уже испытала прошлой осенью, когда он бросил дом, ушел в море.
А отец — большой, нарочито суровый — расхаживал по комнате, задевая плечами мебель, добродушно ворчал.
— Вот обожди, — пугал он сына, — там из тебя человека сделают, там, брат ты мой, матери нету…
Сережка только смеялся в ответ, а по вечерам, тщательно выутюжив брюки, убегал куда-то.
— Куда он ходит? — допытывалась Ирина у мужа.
— А я-то откуда знаю!..
Анфиса предстоящую разлуку переживала, пожалуй, не меньше.
— Сережа, — повторяла она, — ты не забывай писать мне.
— Ну вот еще!
— Не забудешь?
— Я же сказал…
Степан Хлебосолов кряхтел и охал на своей лежанке, его терзал ревматизм, мешал свет настольной лампы.
— Вы бы хоть погулять сходили, погода ладная, — говорил он, а за окнами металась пурга. — В кино бы сбегали, что так-то сидеть!..
Они шли в матросский клуб. На громадном экране волновалось море, скользили по волнам миноносцы, в атаку выходили, поднимаясь на редан, торпедные катера. Сережка сбоку смотрел на профиль девушки и думал о том, что думает Анфиса в этот момент, когда он думает о ней.
— Так ты пиши, — говорила она.
— А знаешь, — предложил он, когда они вышли на улицу в густой толпе солдат и матросов, — сходим ко мне!
— Ой, что ты!
— А почему нет?
— Там у тебя мама.
— Так что?
— Ну все-таки…
— Пошли! — И он привел ее домой, не испытав почему-то никакого смущения перед родителями. — Вот, — сказал просто, — познакомьтесь…
«Ах, вот оно, оказывается, что!» — улыбнулась Ирина Павловна и щелкнула Сережку по носу:
— От матери скрыл…
Она увела Анфису, робкую и немного растерянную, в другую комнату, а отец, по-прежнему улыбаясь, все грозился.
— Вот обожди, — говорил, — там из тебя офицера сделают, не до девчонок будет, коли заниматься начнешь…
Анфиса вышла из комнаты матери совсем другая: робость исчезла, она уверенно села в кресло; Ирина Павловна умела разговаривать с людьми так, что они чувствовали себя в ее доме легко и свободно, и Анфиса, выбрав момент, шепнула:
— А какая у тебя мама, Сережка, хорошая!
— Ну вот видишь, а ты боялась идти, — обрадовался он за свою мать, благодаря ее в душе, и гордо добавил: — У меня и отец хороший…
Рябинин в одних шерстяных носках расхаживал по коврику, остановился около девушки, подмигнул.
— Ничего, — сказал он, — отец-то? — И засмеялся.
Стало совсем легко. Анфиса сразу как-то вошла в эту семью, по-детски наивно подумала: «Век бы не ушла отсюда…» Ирина Павловна накрывала на стол, говорила девушке:
— Сидите, сидите, я сама…
Прохор Николаевич занял место рядом с Анфисой, спросил:
— Так, значит, штурманское отделение? — и тут же похвалил выбор профессии: — Это замечательно, правда, спать в походе мало придется, но зато интересно… Настоящая женская специальность! — И опять засмеялся, сказав при этом: — А вы-то чего хохочете? Действительно, это самая деликатная из всех морских профессий. Вот уж боцманом женщине быть, прямо скажем, трудновато. Хотя… стоп, стоп! Я помню…
И он рассказал историю про одну поморку из Колы, служившую боцманом на одном из кораблей частного предпринимателя Спаде. Закончив рассказ, посмотрел на часы, сказал:
— Ирина, ну-ка, включи радио, сейчас приказ, наверное, передавать будут…
В репродукторе послышались мелодичные позывные, и далекий голос диктора возвестил: «Приказ Верховного Главнокомандующего… Войска Карельского фронта, преследуя немецкие войска, пересекли государственную границу Норвегии и в трудных условиях Заполярья сегодня, 25 октября, овладели городом Киркенес — важным портом в Баренцевом море. В боях за овладение городом Киркенес отличились…»
— Ну, — сказал Прохор Николаевич серьезно, — давайте чокнемся. Сначала за тех, кто сложил под Киркенесом свои головы!..
Наступил день прощанья. Он был пасмурный и ветреный. Дым из паровозной трубы относило вдоль перрона, разбрасывало над головами людей в рыжие клочья. Анфиса, грустная и задумчивая, все время придерживала свой беретик. Сережка зажимал в зубах ленты бескозырки.
Никольский, словно постаревший за эти несколько дней после повреждения катера, сказал:
— Будем прощаться, мне надо идти. Ну, желаю!..
Они пожали друг другу руки. Когда старший лейтенант повернулся уходить, лицо у Сережки как-то странно сморщилось. Он долго смотрел в спину офицера, с которым целый год простоял на одной палубе, следил жадными глазами, как Никольский теряется среди пассажиров и провожающих.
Потом вдруг крикнул:
— Глеб Павлович! — и бросился его догонять.
Все видели, что он обхватил своего командира за шею, они крепко поцеловались. Обратно Сережка вернулся, пряча глаза, наполненные слезами.
— Человек он… такой вот, — объяснил несвязно.
— Ну, ладно, ладно, — похлопал его отец по плечу. — Еще, может быть, служить под его командованием придется.
Ударил гонг.
— Пиши, — жалобно сказала Анфиса.
Ирина Павловна погладила Сережку по щеке.
— Хорошим будь, — посоветовала. — Ты и так не плохой, но старайся быть лучше… Не кури, водки не пей.
— Давай-ка, сынок, — сказал Прохор Николаевич и поцеловал его, как никогда еще не целовал, долгим отцовским поцелуем. — Иди, — слегка подтолкнул в спину, — не забывай своего батьку.
Сережка вскочил на подножку. Анфиса смотрела на него долгим вопрошающим взглядом, который, казалось, говорил: «А я как же?..»
— Писать буду, — хмуро сказал он, и в его лице Ирина Павловна угадала что-то такое, что напомнило ей молодого Прохора.
Она подтолкнула Анфису к подножке, сказала:
— Ну что же вы?.. Попрощайтесь!
Анфиса робко поцеловала Сережку, он густо покраснел и помахал рукой:
— Прощайте, прощайте!..
И уже издали крикнул:
— Сохранно вам плавать по Студеному морю!..
Прохор Николаевич резко повернулся на этот возглас, тоже крикнул в ответ:
— Спасибо! Не забывай, сынок!..
Поезд, наращивая скорость, быстро уходил в сторону юга.
— Ну, вот и проводили, — запечалилась Ирина Павловна.
Анфиса все еще придерживала свой беретик, и Прохор Николаевич, беря ее под руку, сказал доверительно:
— Я-то в море часто пропадаю, так вы заходите к моей жене, а то она теперь совсем одна останется…
Придя домой, Рябинины долго сидели молча, словно прислушиваясь к тишине, наполнявшей комнаты. В аквариумах плескалась рыба, тикали часы, гудел за окном океанский ветер.
— Вот он перчатки забыл, — сказал капитан.
— Носи их тогда сам.
— Да боюсь, не налезут… Хотя, — он натянул одну перчатку, — хотя, кажется, в самый раз. Ну и лапа у него выросла!
— Большой, — покорно согласилась жена.
Опять сидели молча. Прохор Николаевич, набивая трубку, заметил — как бы между прочим:
— Надо бы вот этот шкаф туда передвинуть, а то он места много занимает. А буфет к окну придвинуть.
— Да, это правильно, — ответила Ирина Павловна.
— И ремонт после войны — обязательно…
И все, что они собирались делать, — передвигать шкаф, освободить комнату, отремонтировать квартиру, — все это было в конечном счете для него. Он уже вырос, он уже большой, будущий офицер, будет приезжать ежегодно в отпуск и жить здесь.
— А ведь знаешь, Ирина, — сказал потом капитан, — мне сегодня надо уходить в море.
— Надолго?
— Да, наверное, около двух недель прокачаюсь.
С этого момента разговор перешел на другую тему. Они стали делиться планами на будущее: «Вот я после войны…» — говорила Ирина Павловна. «А вот я…» — говорил он.
Прохор Николаевич рассказывал ей о своих наблюдениях над тюленями, сделанных во время походов. Ирина говорила, что ей хотелось бы другого — море она уже знает, интересуют озера. Во многих почти перевелась рыба — почему?..
Потом она сказала:
— Оставь свою трубку, — и прижалась к его плечу. — Ты вот даже не догадываешься, наверное, Прохор, — тихо произнесла она, — что я, чем больше тебя знаю, тем больше люблю. Конечно, есть мужья, которые нежнее со своими женами, добрее, заботливее, но таких, как ты, нету!..
— Ну, спасибо тебе, — и он погладил ее волосы, свернутые в косы. — Ты, Ирина, всегда была для меня дорогой и очень… нужной…
— Я люблю с тобой разговаривать, — продолжала она радостно, — но мы так редко видимся… Ну скажи, почему нам не удается поговорить с тобой вот так, как сегодня?
— Да все как-то нет времени, — словно извиняясь, сказал Прохор Николаевич. — Но ты обожди, Ирина, вот я вернусь из похода, и мы с тобой поговорим еще.
— Хорошо, я буду ждать тебя, очень буду ждать…
Он оделся, взял чистое полотенце, шерстяные носки, поцеловал ее и — ушел…
Последняя радиограмма была получена от него 4 ноября; в ней он сообщал координаты своей шхуны: 71° 25 08» сев. широты и 36° 44 19» вост. долготы.
Только после войны контр-адмирал Сайманов, разбирая архив гитлеровской эскадры «Норд», случайно наткнулся на одну запись в журнале военной радиостанции города Гаммерфеста; в этой записи говорилось, что в ночь на 4 ноября 1944 года была получена последняя шифровка от подводной лодки Ганса Вальтера Швигера, которая больше никогда не вернулась в базу. Сайманову удалось отыскать и текст самой радиограммы гитлеровского корветтен-капитана; координаты, указанные им, лишь на несколько минут градусной сетки не совпадали с координатами судна-ловушки Прохора Николаевича Рябинина. Вполне возможно, что ночью противники не заметили один другого, а на рассвете схватились в жестоком сражении; можно только догадываться, как шхуна-победительница долго шла к родным берегам, пока море не залило ее через пробоины, и где-то в открытом океане капитан «Аскольда» нашел свою смерть…
Русские самолеты сбрасывали над позициями горно-егерских войск листовки. Все егеря знали, что, имея такую листовку, можно было безбоязненно сдаваться в плен: листовка служила пропуском, в котором указывалось, где и когда можно сложить оружие.
Однажды пять солдат лейтенанта Вальдера подобрали такие пропуска, а вечером на позицию нагрянул наряд полевой жандармерии, и всех пятерых расстреляли на бруствере окопа. Пауль Нишец знал, что только Яунзен видел, как они прятали по карманам эти листовки, и, скрывая озлобление, сказал:
— Сознайся, Франц, это ты выдал пятерых своих товарищей, чтобы тебя отпустили в отпуск?
Худосочный егерь разволновался, стучал себя кулаком в грудь, клялся, что это не он.
— Неужели не веришь? — спрашивал.
В отпуск Франца Яунзена, впрочем, все равно не отпустили, и когда он напомнил об этом командиру взвода, Вальдер велел ему убираться ко всем чертям.
Немецкий солдат был издавна приучен, что независимо от того — наступаем или отступаем, — все равно: подошел срок — укладывай вещи и поезжай на родину. «Значит, плохи наши дела, — рассуждали в блиндажах солдаты, — если даже в отпуск ехать не разрешают…»
Однажды, после затяжного боя около норвежского поселка Лангфьюрботна, Франц Яунзен отвел Нишеца в сторону и сказал:
— Слушай, Пауль: ты солдат опытный, а я хитрый, — отличное содружество, не правда ли?.. Здесь, если смотреть на все трезвыми глазами, уже все кончено. Давай попытаемся перебраться на юг к англичанам. Они, конечно, не слишком заласкают нас за то, что мы бомбили их Лондон, но… Сам понимаешь, это все-таки не русские…
Ефрейтор с трудом повернул голову. Когда они отступали из Никеля, приходилось выскакивать из одного горящего дома через окно: Нишец выбил впопыхах оконную раму головой — вот с тех пор и болит шея.
— Нет, — ответил он, — я не пойду на юг!
— А что же ты решил делать?
— То же, что и ты. Только мне можно идти туда…
— Куда — туда? — не понял Франц.
— А вот в ту сторону, — и рукой ефрейтор показал на восток, где курились плоские фиельды.
— Ты хочешь сдаться красным?
— Да не все ли равно, — спокойно ответил Нишец.
С минуту Франц покачался на своих тонких ногах, потом внезапным прыжком отскочил в сторону и вскинул к плечу шмайсер. Его худое, синее от холода лицо исказилось гримасой той страшной жестокости, какой обладают в порыве отчаяния одни только трусы.
— Я тебя убью сейчас как предателя! — гневно выкрикнул он, дергая заедавший от густой смазки затвор автомата.
Но в то же мгновение полетел, задрав ноги, от крепкого удара кулаком в челюсть. Вырвав у Яунзена шмайсер, Пауль Нишец сказал:
— Довольно!.. Вы достаточно поиздевались над такими глупыми немцами, как я… Кончается ваше время! — И, деловито спустив затвор, ефрейтор высыпал на снег все патроны. — Подбирай, если хочешь! — и передал нацисту пустое, обезжаленное оружие…
А в окопах, куда вернулся Нишец, лейтенант Вальдер раздавал егерям Железные кресты.
— Дух Фридриха Великого, — говорил он, — этот дух воплощен в нашем гениальном фюрере, который по наитию свыше спасет Германию. Если не можете надеяться на себя, то надейтесь на чудо!..
Черно-красная ленточка креста Нишеца не обрадовала. Последнее время командование на кресты не скупилось. Достаточно было отбежать в сторонку от позиции и при этом не испугаться русских пуль, как уже можно было рассчитывать на повышение или награду. Лейтенант Вальдер, которого частенько стало покачивать от шнапса, тоже сделался кавалером Железного креста. Он держался благодаря шнапсу бодрее других командиров взводов, но однажды Нишец слышал, как лейтенант сказал:
— Черт возьми, неужели предстоит капитуляция?.. Русские стали неузнаваемы…
В плен ефрейтор попал совсем неожиданно, хотя уже готовился к этому с «черного понедельника». Он еще помнит тот момент, когда предусмотрительно сорвал с груди Железные кресты; помнит, что лез в карман за сольдбухом — солдатской книжкой, и очнулся от всего, уже только сдавая оружие.
Какой-то невзрачный на вид русский солдат, сидя на высокой куче трофеев с блокнотом в руке — это был солдат Семушкин, — придирчиво осмотрел шмайсер ефрейтора и устало сказал:
— Тысяча восемьсот пятнадцатый… И такой же грязный, как и все! Не было за вами, видать, присмотру, запустили оружие… Ну-ка, сначала почистить.
Нишец догадался, что требует от него этот строгий солдат, и без лишних слов принялся чистить свой шмайсер. Потом военнопленных, сдавших оружие, построили в колонну, офицеров заставили встать на правом фланге. Началась перекличка, ефрейтор получил номер далеко за тысячу и удивился: ведь среди этой тысячи был не только молодняк и тотальники, но и старые ветераны, как он, носители эдельвейса, «герои Крита и Нарвика», — одно звание чего стоит!..
На середину вышел русский полковник, сказал отчетливо по-немецки:
— Всем, кто имеет какую-либо просьбу, обращаться немедленно, в дороге претензии приниматься не будут.
Колонна пленных не шелохнулась, задавленная страхом неизвестного. И вдруг с правого фланга отделился артиллерийский офицер с двумя заляпанными грязью чемоданами в руках.
— Обер-лейтенант Эрнст Бартельс, — назвал он себя, щелкнув каблуками подкованных шипами сапог. — Я специалист по лишайникам северной флоры, до войны имел переписку с виднейшими университетами мира, в том числе и с Ленинградским университетом. Артиллерия — моя случайная профессия. Здесь, в этих чемоданах, моя коллекция, прошу сохранить ее для будущего…
Русский полковник внимательно посмотрел на пленного.
— Обещаю вам, — сказал он, — передать это по назначению. Возвращайтесь в строй…
И ефрейтор Нишец услышал, как глубоко, как облегченно вздохнул Эрнст Бартельс, точно он был самым счастливым человеком в этой мрачной колонне.
В дороге на каждых пятерых военнопленных выдали по здоровенной буханке хлеба и банку рыбных консервов. Буханки кое-как разломали, ссорясь из-за того, кому досталось больше, кому меньше, а консервы открыть не могли — ножи отобрали при обыске.
Один русский конвоир стал обходить колонну, по очереди раскупоривая банки финским ножом.
— Америка?.. Америка? — спрашивал лейтенант Вальдер, тыча в яркую этикетку на банке.
— Дурак! — ответил конвоир. — Читай, коли грамотный… Видишь… «Мурманский рыбный комбинат»!..
Лейтенант Вальдер, решив, что сказал какую-то неприятную для русских вещь, за которую его могут расстрелять, поспешил укрыться в толпе. Нишец от рыбных консервов повеселел, но хлеб есть не стал, приберег — говорили, что потом не будут кормить до самой Сибири.
На дворе Печенгской тюрьмы, из которой он осенью попал прямо в психиатрическую палату госпиталя, неожиданно встретил Франца Яунзена.
— И ты здесь? — удивился ефрейтор.
Гитлеровский юнец оскорбился.
— Ты выхватил тогда обойму, и мне было нечем защищаться от русских, — сказал он. — А то бы я дорого отдал свою жизнь!
— Не ври, Франц, — засмеялся Нишец и вдруг поймал себя на том, что смеется впервые за последнее время. — Не ври, Франц, — почти с удовольствием повторил он, — патроны валялись на каждом шагу, просто ты большой трус. Недаром ты не мог дослужиться даже до ефрейтора, хотя и был наци… Убивать безоружных, как это делал ты здесь, в этой тюрьме, с финнами, — вот и вся твоя смелость!..
— Я убегу, — мрачно посулил Франц и отвернулся; но, заметив, что ефрейтор отщипывает из кармана кусочки хлеба, отправляя их в рот, он спросил:
— Где ты взял хлеб?
— Дали.
— Кто?
— Русские.
— А нам еще не давали.
— Ну обожди, дадут.
— А ты поделись со мной, будь товарищем…
Нишец нехотя разломил пополам кусок:
— На, вкусный хлеб, русский. Это тебе, парень, не тощие английские сандвичи!..
Франц озлобленно промолчал, вгрызаясь в краюху. Ночь военнопленные провели в казематах, а на рассвете их построили в колонну и повели на восток. Пауль Нишец снова шел по той самой дороге, по которой когда-то наступал и по которой отступал. Сейчас он снова, если судить по направлению пути, снова «наступает». Черт возьми, точно какая-то дикая сила толкала его все эти годы — вперед, назад, туда, сюда, на восток, на запад…
Молодые русские офицеры, наверное корреспонденты, попросили конвоиров придержать колонну, чтобы сфотографировать ее на марше. В лейтенанте Вальдере проснулась угодливость бывшего шупо. Он стал бегать по рядам военнопленных, наводя порядок, велел солдатам подтянуться, а сам с самодовольной миной высунулся на передний план.
«Дурак!» — подумал про него Нишец, прячась за чью-то спину. Он нисколько не досадовал на то, что попал в плен, но и радоваться особенно не приходилось. Затеяли войну с русскими, разорили и выжгли Лапландию, разрушили Петсамо, русские надавали нам по каске, теперь взяли в плен — чего уж тут хорошего!.. «Вот уж дурак — так дурак!» — подумал он еще раз про лейтенанта Вальдера и даже присел, чтобы не попасть в объектив аппарата…
В становище Титовка всех военнопленных накормили горячей кашей. Теперь уже никто не оставлял хлеба — ели, зная, что в пути их накормят. Конвоиры вели себя хотя и строго, но жестокостей не творили. Одного тирольского стрелка, раненного в ногу, они даже посадили на попутную машину, и он уехал, махая колонне своим кепи с пером.
Нишец смотрел на шагающего рядом с ним широколицего русского парня в полушубке и думал: «Что ни говори, а русские — народ отходчивый; в бою им лучше не попадайся, а так…»
Какое-то перемещение возникло в рядах. Некоторые егеря торопливо менялись местами, стараясь пробиться в хвост колонны. Ефрейтор и не подозревал, что самые отъявленные гитлеровцы составили на отдыхе в Титовке заговор. Дойдя до одного поворота, кто-то неожиданно крикнул:
— А-ахтунг! — потом: — Форвертс! — и несколько егерей бросились врассыпную.
Среди них Пауль Нишец узнал и Франца Яунзена. Молоденький наци бежал, смешно дрыгая тонкими ногами, и с первого же выстрела ткнулся в снег, а широколицый конвоир, заталкивая в ствол свежий патрон, даже подмигнул Нишецу:
— От меня, брат, не убежишь!..
Трех беглецов пристрелили почти у дороги, а другие остановились и, низко опустив головы, трусливой рысцой вернулись в колонну…
К вечеру в голове колонны, взобравшейся на высокий холм, началась какая-то сумятица, по рядам пошел шепот:
— Мурманск!.. Вышли к Кольскому заливу… Сейчас увидим северную столицу…
Задние ряды наваливались на передние, нетерпеливо понукали медлительных: всем хотелось поскорее увидеть город, к которому они безуспешно стремились целых три года, из-за которого проливали свою кровь, — и вот сейчас они увидят его.
Город лежал на другом берегу — широкий, спокойный, деловито дымился трубами домов и мастерских. Нетерпение пленных усилилось, когда их посадили на баржу, чтобы переправить через залив. Осыпая егерей густыми хлопьями сажи, портовой буксир перетащил баржу на другой берег, — и вот они уже идут по улицам Мурманска. Идут…
Нет, не так мечтал Гитлер провести носителей эдельвейса по мурманским улицам: под пение фанфар, под грохот барабана, чтобы под шипами солдатских каблуков рвался шелк советских знамен. Так мечтал он, но — не удалось, и широколицый русский парень в валенках и полушубке, удерживая мурманчан, толпившихся по краям проспекта, добродушно объяснял:
— На Мурманск поглядеть хотели… А ну, расступись, народ, рабочую силу ведут!.. Эва, сколько они понарушили, пусть-ка теперь потрудятся. В работе, говорят, человек умнее становится…
Егеря шли серой плотной массой, не поднимая голов. Они шли по центральному проспекту, на котором — по плану «блицкрига» — должен был состояться парад Лапланд-армии, ее триумфальное победное шествие.
И старый моряк Антон Захарович Мацута, глядя из окна мортехникума на пленных, сказал:
— А что?.. Спрашивается, чем же не триумфальный марш?..
Громадная плита из красноватого полярного гранита. Сверре Дельвик приставил к ней тяжелое зубило, крикнул:
— Бей!
Дядюшка Август ударил первым. Потом из его рук взял молот актер Осквик:
— Бью!..
Ударил. И каждый, передавая молот один другому, наносил удар, вкладывая в него все свои силы.
— Бей… бей! — покрикивал Дельвик, единственной рукой удерживая острое зубило.
Скоро на каменной плите проступили глубоко высеченные первые буквы…
Груженные кирпичом, цементом и печорским лесом, благоуханным сеном вологодских покосов, сыпучим зерном и воркутинским углем, крупой, украинским сахаром и кофе — груженные так, что полосы ватерлиний глубоко уходили в бунтующую всплесками воду, — транспорты плавно втягивались в каменную теснину Бек-фиорда.
Эскадренный миноносец «Летучий», закончив конвоирование, шел впереди каравана, и Оскар Арчер, морща выпуклый лоб, коротко отдавал команды о поворотах. Иногда, в особо опасных местах, лоцман сам брался за штурвал, глаза у него в такие моменты становились неподвижно-холодными, а волосатые руки белели от напряжения.
Скоро из-за высокого скалистого мыса открылась печальная панорама Киркенеса; огромным неуютным пожарищем раскинулся он на побережье фиорда, и от черных дымящихся развалин веяло человеческим горем, бездомностью и сиротством — войной. На окраине города еще догорали деревянные фермы, густо коптили небо рыбные амбары и салотопни, багрово светились насыпи пылающего угля.
Оскар Арчер сказал:
— Через банки я вас провел, моя миссия окончена…
Капитан третьего ранга Бекетов пожал ему руку, и лоцман, кивнув в сторону транспортов, добавил:
— Спасибо вам!.. Вся моя Норге благодарит вас и никогда не забудет!..
Когда корабли пришвартовались, Пеклеванный сошел на берег. Он уже знал, что Варенька из Лиинахамари попала в группу врачей, назначенных для оказания медицинской помощи норвежцам. И сейчас, расспросив патрулей, где размещается госпиталь, уверенно направился в сторону штолен.
Поток норвежцев, пришедших встретить русские транспорты, вынес лейтенанта на центральную улицу, обсаженную опаленными березками. Среди разрушенных зданий, мимо костяков печных труб, железного лома кроватей и ванн, в которые из кранов еще продолжала литься родниковая вода, проходили легкие на ногу солдаты войск Карельского фронта, ровно шагали отряды матросов-десантников.
Норвежцы, стоя по краям бульвара, приветствовали их дружными возгласами:
— Руссия!.. Сталин!..
— Теодор Достоевский!
— Совьет!..
— Леон Толстой!.. Руссия, Руссия!..
Репродуктор, укрепленный армейскими связистами на высоком телеграфном столбе, передавал из Лондона обращение короля Хакона к народу; норвежский король благодарил русских солдат и матросов, вернувших свободу северным провинциям страны, призывал население Финмаркена встретить освободителей как друзей.
На берегу одной бухточки двое солдат вместе со стариком норвежцем чинили изрубленное днище иолы.
— А как же? — сказал один солдат. — Надо помочь старику…
На перекрестке двух дорог саперы уже строили большой крепкий дом: молодые норвежцы, рослые и красивые, с непокрытыми, несмотря на мороз, головами, подносили им бревна, девушки в лыжных куртках забивали щели нового здания паклей.
— Что это? — спросил Пеклеванный.
— Да вот, — ответили ему, — жить людям где-то надо…
«Хорошо, хорошо, ах, как хорошо!» — восторженно думал Артем, и встречавшиеся ему норвежцы еще издали снимали свои шляпы традиционного серого цвета, некоторые даже кланялись. Розовощекие фрекен приседали, говоря каждый раз:
— Добрый день, господин офицер!..
И лейтенант Пеклеванный, отвечая на эти приветствия, понимал: в их почестях нет ни страха перед оружием, ни лести, ни подобострастия перед воинами страны-победительницы, — уважение норвежцев стояло выше всего этого!
На окраине города, в лачуге, наспех собранной из досок и листов обгорелой жести, уже разместилась парикмахерская, о чем говорила многообещающая надпись: «Зами лючи стрич брич от Гаммерфест», — что означало: «Самый лучший специалист по стрижке и бритью из города Гаммерфеста».
Потрогав жесткий подбородок, заросший во время плавания, и подумав, что неприлично являться к Вареньке в таком виде, лейтенант Пеклеванный шагнул за парусиновый полог. Пожилой щуплый норвежец в заплатанном свитере заканчивал брить одного сержанта. На земле валялись два больших, ровно обрезанных уса, которые могли принадлежать только Тарасу Бульбе, и, перехватив удивленный взгляд офицера, сержант пояснил:
— Оце моя красота валяется. Ще у самом начале зарок соби дав: як усю Лапландию пройду — так и сбрию к бисовой матери.
И, потрогав гладко выбритую верхнюю губу, посмотрелся в осколок зеркала.
— Як на мени хлопцы дивиться станут! Ну, майстер з Хаммерфесту, выпьем…
Он заставил парикмахера отхлебнуть из фляги «горилки» и, попрощавшись, ушел. Норвежец на том ломаном языке, на каком оповещал об открытии своей парикмахерской, рассказал, как отступающие гитлеровцы взрывали городские здания, как пытались угнать население. Ловко орудуя большой, похожей на пуукко бритвой, которая так и летала перед глазами Пеклеванного, мастер говорил о похоронах русских воинов, павших под Киркенесом.
Идти до катакомб, где жили норвежцы, и где размещался госпиталь для них, пришлось ни много ни мало целых восемь километров. Усталый, но счастливый от близости встречи с любимой, Артем узнал пещеры еще издали, заметив над ними высокий шест, гнувшийся под ударами океанского ветра. На этом шесте, воткнутом в землю, развевалось багряное полотно, рассеченное синим крестом, и в центре знамени — древний герб Норвегии: лев держал в толстой лапе секиру.
У входа в штольню, приставив к ноге винтовку, стоял солдат Семушкин в новой шинели, перетянутой желтым ремнем; мохнатая шапка из рысьего меха ловко сидела на его голове, и весь он был какой-то нарядный, праздничный.
— Что ты стоишь здесь? — спросил Пеклеванный.
— Охраняю, товарищ лейтенант! — бодро откликнулся солдат.
— А что?
— Честь национального флага дружественной страны! — четко отрапортовал Семушкин и для уверенности пристукнул мерзлую землю прикладом своей винтовки.
— Где? — спросила Аглая.
— Там, — показали ей.
Она прибежала, ничего не понимая вначале. Все казалось дурным сном, диким кошмаром. Вот стоят люди, много людей. Зачем, ну, спрашивается, зачем они здесь? Разве им — жене и мужу, которые не виделись так долго, — обязательно встречаться на людях?..
Аглая смирила после быстрого бега расходившееся дыхание. Посмотрела назад. Под горой, на которой собрались эти люди, лежала холмистая суровая земля, далекая кромка океана курилась предвечерней дымкой.
— Пустите! — сказала она, еще не понимая, что произошло что-то страшное, и люди расступились перед женщиной, образовав длинный живой коридор.
В отдалении виднелись ряды неподвижно торчащих штыков. «Наверное, караул!» — догадалась она. Шеренга солдат, оцепившая глубокую яму, вырытую на самой вершине горы, неожиданно разомкнулась, пропуская ее вперед, и Аглая увидела его…
Она увидела его — и сразу обрадовалась. Потому что это был не он. Это был не он: какой-то незнакомый мужчина лежал в грубо сколоченном гробу. Конечно, не он. Разве этот человек тот, кого она так любила?..
Совсем чужое почерневшее лицо, косматые брови сурово нависают над плотно закрытыми глазами, большие добрые руки, ласкавшие когда-то ее, теперь покорно лежат на груди, пальцы их коряво расставлены.
— Это не он, — сказала Аглая, отстраняясь.
Легкий стук прикладов — менялся почетный караул — словно заставил ее очнуться. Она всмотрелась в лицо этого человека, лежащего в гробу, и — узнала…
— …Пусть эта смерть, — говорил кто-то, — станет для нас примером самоотверженного служения людям. Вот отсюда, от этой могилы, в которую мы сейчас бережно опустим его, для нашего друга и друга Норвегии начинается новая жизнь. Отныне, уйдя от нас, он переходит жить туда, где живут герои, — в народ!..
— Ах, — вскрикнула Аглая и мягко упала на крышку гроба…
Когда сознание вернулось к ней, она почему-то смотрела только на одни руки своего мужа. Как она могла не узнать их? Вот падают, кружась в морозном воздухе, легкие снежинки, садятся на его пальцы, и ни одна из них не тает. А ведь были они всегда горячие, мягкие, ласковые. И это, как ничто другое, больше всего сказало ей о смерти, против которой бессильно что-либо, и Аглая заплакала…
Могила была глубокой, на дне ее искрился твердый слой вечной мерзлоты. Она увидела, что под гроб начинают заводить веревки, и в этот момент ее поразила прическа — такая, какой Константин никогда не носил: видно, тот, кто причесывал его в гробу, никогда не видел его в жизни…
— Пора, — сказал кто-то, — пора!
И до затуманенного сознания дошло, что это говорится о нем. Кто-то взял крышку гроба, чтобы закрыть его навсегда, но Аглая вдруг крикнула:
— Не надо, обождите! — и дрожащими руками она поправила ему волосы. Но холод кожи на лбу его словно подчеркнул, что мужа, любви, счастья уже нет и никогда не будет, — тогда она заплакала снова, ткнувшись в его закоченевшие, широко расставленные пальцы.
— Жена? — тихо спросил кто-то за ее спиной, потом послышалась резкая норвежская речь, долго-долго произносились непонятные слова.
Аглая встала, еще раз взглянула на дорогое, запушенное снежком лицо Константина, но в следующее же мгновение над ним опустилась крышка, и страшное слово «никогда» острым ножом вошло в ее сердце. А гроб уже повис на веревках, плавно погружаясь в землю. И чем глубже опускался он, тем глубже входил в ее сердце этот нож… «Никогда!.. — Растерянно обвела людей глазами, словно ища в них поддержки. — И вот уже все… Уже стучит земля… А я одна, остаюсь одна… О-о, если бы хоть кто-нибудь помог мне сейчас!»
Кто-то тронул ее за плечо. Аглая обернулась.
Перед ней стоял лейтенант Ярцев.
— Вы?..
— Я, — ответил он и медленно повел ее в сторону.
Ни одного слова утешения не сказал он, но от руки его, державшей ее за локоть, исходила какая-то властная сила. Аглая молчала тоже, покорно идя рядом с лейтенантом. Она ничего не видела перед собой, все вещи потеряли для нее форму и окраску, слова потеряли смысл.
Ярцев привел ее в какой-то норвежский дом, посадил за стол. Курил папиросу за папиросой, молчал. Аглая посмотрела ему в лицо и, словно убеждая себя в чем-то, тихо сказала:
— Как жить?..
— Жизнь, — медленно произнес Ярцев, — подскажет.
— Еще один удар, — сказал Дельвик.
С размаху опустился молот.
— Еще один!
Опять удар.
— Ну, — спросили, — все три?
— Все три, — ответил Дельвик, отбрасывая зубило. — Все три… Читайте!
На громадной плите из красноватого полярного гранита были высечены три слова:
Вечером эту плиту подняли на вершину горы и положили на братской могиле русских воинов.
Догорали дымные головни на пожарищах, неумолчно шумел ночной океан, а где-то далеко-далеко в черном бездонном небе трепетно светились яркие звезды.