Валерий, мой страж[1], во время прогулок часто заходил со мною в торговую контору моего отца Гнея Сестия Гавия, вернее — контору компании откупщиков, представителем которых он был в Брундизии. Здесь, рядом с пристанью, вечно толпился народ. Валерий, как и я, любил поглазеть на чужестранных купцов и моряков, послушать их рассказы о бурях, стычках с пиратами, далёких странах и о людях, которые их населяют. Лучше всяких сказок были для меня эти беседы.
Стоило кому-нибудь начать: «Вот за Боспорским царством, на северо-восток от Скифских равнин, есть, говорят, превысокие горы, набитые золотом, словно сундуки богача», — и уж я, пробравшись к рассказчику, прижимался к его коленям и смотрел ему в рот, тараща глаза и боясь пошевелиться. Чудеса сменялись чудесами!
— Жаль, достать золото не так-то просто, — иногда вздыхал рассказчик, — стерегут его грифоны.
— Кто?
Вопрос срывался сам собой, но я не смущался: здесь не запрещали мне вмешиваться в разговор взрослых.
— Грифоны. Такие львы с орлиными крыльями и с птичьими клювами, — объяснял он.
Крылатый лев! Я холодел от страха. А храбрый рассказчик задумчиво добавлял:
— Всё же собираюсь пробраться туда. Только компаньона себе не найду.
Отец, нетерпеливо слушавший его, подзывал моего наставника.
— Читал ты что-нибудь об этом в своих книгах, Валерий?
— Ну как же: Геродот Галикарнасец ещё триста лет назад писал об этом, но прибавлял, что не очень верит в существование грифонов.
Валерий пускался в объяснения, но я уж не слушал: я мечтал о том, как вырасту, создам компанию по поимке грифонов, поеду к золотым горам, поймаю хоть одного грифона, привезу его домой и посажу на цепочке возле входа. Вместо собаки. И надпись переделаю: «Осторожно, грифон!» Вот будет чудо! Все городские мальчишки сбегутся к нашему дому!
Валерию было поручено не только моё воспитание. В его обязанности входило также чтение и переписка книг. Голова его была набита мудростью. Отец мой гордился учёностью своего раба и всякий раз, как мы появлялись в конторе, заставлял его рассказывать, что он вычитал в книгах древних историков и географов. Поэтому в конторе я узнал много поучительного ещё задолго до того, как Валерий показал мне буквы и вложил в мои пальцы палочку для письма.
Благодаря Валерию самой любимой моей комнатой в доме была библиотека. Особенно хорошо там бывало в ранние утренние часы, когда из перистиля вливался свет восходящего солнца и лёгкий ветерок приносил аромат листьев и цветов. На столах благоухали букеты, и трудолюбивые пчёлы, залетая из ближнего улья, кружили над головами переписчиков, работавших под наблюдением Валерия. Это было второе доходное дело отца: он торговал книгами.
Я вертелся вокруг своего педагога в надежде, что он прочтёт мне какой-нибудь отрывок. В конце концов он замечал меня и, развернув свиток, говорил: «Вот послушай…»
Увлекаясь, он часто забывал о моём возрасте и читал мне даже агрономические трактаты карфагенянина Магона или деда нашего Катона. Вот была скука! Я хлопал глазами, стараясь не заснуть, но голос Валерия звучал так монотонно… Голова тяжелела, и веки сами собой смыкались. Зато как интересно было, следить за приключениями Одиссея и Телемака! Вот если бы и мне постранствовать так же долго, как Одиссей! А мой сын в это время рос бы да рос и стал бы большим. А потом я бы вернулся, и мы с ним, как Одиссей с Телемаком, в одну ночь перебили бы сто двадцать пять женихов моей жены!
Я старался поскорей научиться читать, чтобы, как мой наставник, знать все книги в нашей библиотеке. Тогда отец не Валерию, а мне бы говорил: «Ну-ка расскажи, что пишет об этом Ксенофонт или ещё кто-нибудь…»
А вот счёт плохо мне давался, хотя с детства я слышал вокруг разговоры о процентах, дивидендах и прочих денежных операциях. Даже когда я стал взрослым и мне пришлось самому заняться финансами, они меня мало интересовали… Но я, кажется, отвлёкся… Впрочем, всё это имеет отношение к моему рассказу.
Наш просторный светлый дом стоял на берегу моря. У причала перед домом покачивалась большая лодка. В ней вся наша семья уезжала на прогулку каждый девятый день — нундины, — посвящённый отдыху.
В обычные дни я любил забираться в нашу большую лодку и лежать в ней, мечтая о путешествиях, бурях, сражениях с пиратами и победах, которые я неизменно одерживал.
В семь лет я, как все, пошёл в школу. Привыкнув к обществу взрослых, я сначала дичился детей. Все мальчики казались мне драчунами, а девочки — недотрогами. Я стеснялся отвечать учителю в страхе, что меня поднимут на смех из-за какой-нибудь ошибки. Даже теперь неприятно мне вспоминать уроки математики. Но в конце концов я втянулся в учение, игры и драки и так же, как остальные, веселился, если, бывало, кто-нибудь сболтнёт перед учителем глупость. Но, как бы оживлённо школьные часы ни пролетали, я всегда и с удовольствием встречал Валерия, приходившего, чтобы отвести меня домой. По-прежнему интересы мои были сосредоточены в нашей библиотеке и в конторе отца на пристани.
Самое радостное событие моего детства произошло, когда мне исполнилось десять лет. В этот день отец подарил мне лодку и кормчего, который стал обучать меня морскому делу. Мать волновалась, сердилась, а мы с отцом переглядывались и посмеивались, слушая её сетования. Разве кто-нибудь мог в то время предвидеть, какой, бедой обернётся для меня этот подарок?
Мать беспокоилась оттого, что я был чересчур беспечен и часто выходил в море при сильном ветре. А я, бывало, кричал от восторга, когда небо покрывалось лохматыми тучами и ветер с воем бросался на волны, словно пёс, готовый разорвать морское чрево. Мне было весело, когда вокруг вырастали горы воды и моя лодка прыгала и ныряла.
От матери мне доставалось за эти прогулки, отец же меня хвалил:
— Молодец, растёшь настоящим мужчиной. Вот исполнится тебе пятнадцать лет, пошлю в Азию. Посмотришь новые страны, познакомишься с образованными людьми.
Но не дождался он этого дня…
Однажды, когда мы обедали в зимнем триклинии[2] (в тот день стояла ненастная погода), у входа послышались крики, и, растолкав рабов, в комнату вбежал Диксип, сын нашего вольноотпущенника. Бросившись перед отцом на колени, он стал рвать на себе одежду и так страшно рыдать, что мы перепугались и вскочили с мест. Один отец продолжал спокойно возлежать за столом.
— О боги!.. О боги!.. — кричал Диксип, раздирая в клочья и так уж изорванную тунику.
— Перестань! — приказал отец. — И отвечай толком: почему вернулся так скоро?
— О боги!.. О боги!.. — рыдал Диксип, колотя себя в грудь. — Всё погибло! Корабль ударился о подводную скалу и раскололся… Спаслись только я да кормчий…
Отец побелел:
— А деньги? Ты вёз восемьдесят миллионов сестерций!
Диксип с силой опустил оба кулака на свой череп:
— Будь проклята эта голова! Всё забыл!.. Думал только о спасении своей жизни. Теперь она в твоих руках.
Отец не ответил. Я взглянул на него и испугался: губы посинели, лицо исказилось. Мне показалось, он слушает уже не Диксипа, а кого-то внутри себя. Вдруг он поднялся, сделал шаг к двери и, согнувшись, схватился за грудь:
— Какая боль… Ох! В гавани продуло… что ли…
Мать и рабы подхватили его под руки.
— Ляг в постель, — лепетала мать, — я сейчас пошлю за врачом. Ляг.
Рабы подняли отца и понесли. Он стонал. Я пошёл следом за матерью и сел у двери в спальню. Диксип выбежал из дому, крикнув, что сейчас приведёт врача. Рабы вышли, опустив за собой занавес. Стало тихо. Доносились только приглушённые всхлипывания матери. А я был так напуган, что даже не мог плакать. Но вот появился врач. Несмотря на страх за отца, я заметил и запомнил, что Диксип с ним не вернулся.
На меня никто не обращал внимания, и я пробрался за врачом в спальню. Не смея подойти к ложу, я смотрел издали. Грек[3] взял руку отца, подержал в своей, отпустил… и рука упала как деревянная. Врач приложил ухо к груди больного, оглянулся на нас и, достав из сумки ножичек, сделал на руке отца надрез.
— Дух его в ожидании асса бродит на берегу Стикса[4],— объявил он, — кровь уже загустела.
От Валерия я знал, что умершему, перед тем как его похоронить, вкладывают в рот асс, чтобы он мог заплатить этой монетой Харону за перевоз в царство мёртвых. Я понял, что жизнь отца оборвалась.
Мать вскрикнула и прильнула к его телу.
Так море причинило нам первую беду.
С этого дня начались для меня страшные перемены.
В первые дни после похорон мы с матерью вместе плакали и приносили жертвы духу умершего. Но вот однажды к нам пришли оценщики и объявили, что откупщики требуют возмещения утраченных отцом денег, что сумма очень велика и если мы не можем её выплатить, наш дом, рабы и вещи, по постановлению претора, будут проданы в пользу компании. Мою плачущую мать повели через весь город к банку Требония, где отец хранил деньги. Мне было только четырнадцать лет, я ещё не имел права защищать наши интересы, но я побежал за матерью и видел сочувственные взгляды, которыми провожали её прохожие на улицах. Требоний показал нам счёт Гнея Сестия Гавия и объяснил, что, помимо денег компании, отец вложил в последнюю финансовую операцию почти всё, что имел. (Как мы потом узнали, это был заём одному из городов провинции Азии для уплаты контрибуции, наложенной Суллою.)
И вот наше имущество продали с аукциона[5]. Мать плакала день и ночь, особенно после того, как дом и всё, что в нём было, купили какие-то неизвестные люди. Нам оставили только самое необходимое: шкафчик со статуэтками ларов[6], немного посуды, кухонную утварь, постели, платье и бельё. А рабы остались у нас только те, которые пришли с моей матерью из дома её родителей.
Перед аукционом Валерий прибежал проститься со мною. Я обнял его и с великим плачем целовал, а он в это время шепнул мне на ухо:
— Говорят, какой-то мошенник помог Диксипу спасти деньги, а теперь болтает всюду, что Диксип его надул: дал меньше, чем обещал… или совсем ничего не дал. Я постараюсь всё разузнать и передам тебе. А ты пока молчи.
И я молчал, ожидая прихода Валерия. Но он исчез. Видно, продали его куда-нибудь далеко.
Один раб, нянчивший мою мать, когда она была ещё малюткой, нанял нам квартиру в шестиэтажном доме на окраине города. В новой квартире нашей было всего четыре комнаты: по одной спальне для меня и матери (на зиму и лето!), один триклиний, в котором мы должны были обедать круглый год, комната для рабов и кухня. Я даже не представлял себе, что люди могут жить так тесно! И вот теперь мы собирались перебраться в эту крохотную квартиру из нашего огромного дома, где было два триклиния, зимний и летний, и у каждого из нас по две спальни: зимой мы спали в маленьких комнатах верхнего этажа, которые, как и зимний триклиний, смотрели на юг, а летом — внизу, и в окна наши заглядывали ветви смоковниц и яблонь. Библиотека помещалась в восточной части дома, чтобы ни полуденное солнце летом, ни северный ветер зимой не портили книги. Кроме того, были атрий[7], пиршественный зал, таблинум[8], перистиль[9], мастерские и другие комнаты. А вокруг дома сад и огород.
Из окон же новой нашей квартиры видны были верёвки, протянутые через улицу, и на них — жалкое бельё бедняков. От всего этого мать впала в такое уныние, что совсем забыла о почитании духа нашего дорогого покойника. Я один ходил на могилу отца и терзал его слух бессмысленными жалобами, словно тень его могла выйти из аида и помочь нам!
Вот что вскоре случилось.
Однажды, когда мы с матерью присматривали, как рабы укладывали в сундуки вещи, чтобы перевезти их в новое жильё, в доме послышался говор и топот многих ног. Так как дом уже не принадлежал нам, мы не вышли посмотреть, кто это ходит. Только мать, заливаясь слезами, сказала:
— Жестокие!.. Не могли подождать, пока мы выедем!
Тут занавеска заколебалась, и за нею раздался голос Диксипа (ошибиться мы не могли, мы ведь так часто его слышали!):
— Не ходите за мною. Может быть, ей будет неприятно ваше присутствие.
Чья-то смуглая рука приподняла занавес, и Диксип важно вступил в комнату. Мать вскочила. Глаза её сверкали негодованием, щёки пылали… Слёзы, катившиеся по ним, показались мне похожими на капли хрусталя на розовом мраморе. В первый раз заметил я, какая она красивая. Диксип, видно, тоже залюбовался ею и стоял, ни слова не говоря и не сводя с неё глаз.
— Что тебе надо здесь, ворон? — надменно спросила мать. — Какие ещё злые вести хочешь ты нам сообщить?
Диксип низко поклонился:
— Я пришёл с добром, Тертулла. (Я удивился, что он так запросто называет мою мать.) По моей просьбе люди, которые приобрели этот дом, согласились оставить его тебе, пока твой Луций, — он кивнул в мою сторону, — не сможет его выкупить. Это делается, конечно, под залог. Я поручился за вас всем своим достоянием. Луций уже не маленький. Наша компания охотно будет давать ему поручения. Так он начнёт понемногу отрабатывать свой долг.
Я остолбенел от удивления. Мать смущённо глядела на него:
— Прости мою грубость! Ты очень великодушен.
Радость мелькнула в глазах Диксипа, но он с лицемерным смирением опустил их:
— Это я должен просить тебя о великодушии, Тертулла. В знак примирения нашего позволь мне возвратить тебе вещи, которые я перекупил у тех, кто приобрёл их при распродаже. — Он хлопнул в ладоши, занавес на дверях распахнулся, и тут стало понятно, что за шум мы перед этим слышали: в перистиле, куда выходила спальня, выстроились высокие корзины с книжными свитками, статуи, светильники и другие вещи, недавно унесённые из нашего дома. Здесь же стояли и рабы, только старых наших слуг среди них не было.
Меня покоробило от вторично повторённого обращения «Тертулла» и от слишком щедрого дара, сделанного сыном бывшего раба. Я хотел крикнуть, что вещи куплены на деньги, украденные у нас, но, вспомнив слово, данное Валерию, смолчал: я ведь ничем не мог доказать, что Диксип вор.
Мать ахнула и сжала руки, словно при виде колдовства.
Диксип сделал шаг к ней… У меня упало сердце: мне показалось, что он хочет обнять мою мать. Но он покосился на меня и повёл руками в сторону перистиля, где стояли рабы.
— Распоряжайся ими, Тертулла. Завтра я приду к тебе потолковать, может быть, нам удастся спасти часть капитала Гавия Сестия. Привет, Тертулла. — Он низко поклонился моей матери и небрежно кивнул мне. — Привет.
Едва он вышел, я обрёл дар речи:
— Как он смеет называть тебя Тертуллой!
— Тш-ш! — Мать указала глазами на рабов. — Какие пустяки! Тот, кто сделал нам такой великолепный подарок, всё смеет. Он поступил как настоящий друг. Подумай: мы можем остаться здесь! Можем не переезжать в этот отвратительный дом для бедняков! Какое счастье! Его заботами нам возвращены почти все вещи! А ты, неблагодарный, смотрел на него, как волчонок. Чтобы этого больше не было! А теперь идём покажем новым рабам, куда что ставить.
Она была такой весёлой, помолодевшей, словно не случилось с нами никакой беды. Я почувствовал к ней вражду и отвернулся, бросив через плечо:
— Не пойду!
— Какой упрямый! — Мать, смеясь, выбежала из спальни. Мне стало горько, что я ей не нужен, что в этом огромном доме у меня нет больше ни одной близкой души.
Он действительно явился на другой день и вместе с моей матерью отправился в таблинум, где отец хранил разные документы. Я взбежал за ними по ступенькам. Занавес был отодвинут, и я увидел, как Диксип уселся в кресло отца и достал из принесённого мешка свиток пергамента:
— Эти счета я взял в конторе покойного Сестия Гавия, а вот… — Он снова наклонился к мешку.
Я не вытерпел, вошёл в таблинум и, не глядя на Диксипа, обратился к матери:
— Это рабочая комната моего отца. Кресло, в котором сидит этот… человек, предназначено главе семьи, хозяину дома.
— Как ты смеешь грубить! — вскочила мать. — Диксип сделал нам столько одолжений и пришёл, чтобы ещё помочь, а ты… Вон отсюда сейчас же!
Диксип поднялся:
— Успокойся, Тертулла, я сел в это кресло нечаянно. По праву оно после смерти отца принадлежит Луцию. Садись, Луций. — Он отступил и подвинул себе табурет, а матери — стул с изогнутой спинкой. — Присядь, Тертулла. Скоро Луций станет твоим главным помощником, пусть же ознакомится с делами.
Мать молча опустилась на придвинутый ей стул. Я видел, что она сердится: ноздри раздуваются, губы дрожат… Из упрямства, чтобы сделать им неприятность, я сел в отцовское кресло. Оно было громадное, с массивными подлокотниками, и я почувствовал, что выгляжу в нём, словно пескарь на глубокой сковородке.
Великие боги! Какой час я провёл!.. Диксип вытаскивал из мешка свитки, дощечки для письма — одни из конторы отца, другие из банка Требония. Он сыпал мудрёными словами, которые я уже слышал в конторе на набережной, но не вникал в их смысл; а теперь Диксип поминутно обращался ко мне, спрашивая моё мнение об ипотеках, депозитах, интердиктах и прочих мучительно непонятных вещах. Мать понемногу успокоилась. На щеках её заиграли лукавые ямочки, и она тоже принялась донимать меня, требуя, чтобы я помог им разобраться во всей этой чепухе. Она-то, к моему удивлению, прекрасно всё понимала! А мне было ясно только одно: они хотят наказать меня за то, что я защищал права отца. Возможно, я делал это грубо, но мною двигала любовь к покойному и ревность к его памяти.
Едва дождался я завтрака, после которого убежал к морю, забрался в свою лодку, и, хотя до совершеннолетия мне осталось только два неполных года, разревелся, как пятилетний малыш. Я рыдал от оскорбления, от злости, от горя: моя мать, ещё недавно заботливая и нежная, сегодня издевалась надо мной вместе с этим клиентом[10], сыном бывшего нашего раба! Разве можно такое снести?!
Выплакавшись, я стал думать, что же мне теперь делать. Взвесил всё и решил, что выход один — убежать из дому: пусть тут мучаются в страхе, что я утонул! Но как оставить могилу отца? Кто за нею будет ухаживать? Мать в последнее время её совсем забросила. И вдруг мне в голову пришла мысль, что… быть может, это отец послал к нам Диксипа? Явился ему во сне и заставил раскаяться. Из книг и от рабов я знал, что боги посылают вещие сны не только государственным мужам, но и простым смертным. «Иначе зачем Диксип сначала похитил всё, что мы имели, а потом вернул? — думал я. — Конечно, это отец услышал мои жалобы и приснился Диксипу. Значит, он и в царстве мёртвых остался таким же доверчивым!»
Я был так огорчён опрометчивостью отца, пославшего нам в помощь этого мошенника, что, взяв у сторожа вёсла, ушёл в море на целый день. Как хорошо, что мою лодку никто на аукционе не купил! Большую взяли рыбаки, а эта осталась. Теперь уж было бы невозможно приобрести другую. А лодка — это свобода, возможность быть одному и думать без помехи. А мне было о чём подумать: прежде всего — куда бежать?
В дни былого благополучия отец и мать часто давали мне деньги. Тогда они мне были не нужны: я имел всё, чего бы ни попросил. Я бросал монеты в шкатулку, стоявшую возле ложа. Теперь эти деньги могли пригодиться. Я решил подсчитать, сколько там у меня накопилось, и пересыпать их в мешочек, который можно привязать на шею или к поясу во время бегства. Я понимал, что на эти деньги не проживу и заработать себе на жизнь не смогу, но хоть в первое время на хлеб и ночлег хватит.
Как я теперь жалел, что меня не обучили ремеслу! Конечно, я мог бы стать переписчиком книг, но этим обычно занимаются рабы. Я слыхал, что существует объединение свободных рабочих. Может быть, какой-нибудь ремесленник и взял бы меня в ученики. Но я не знал, где искать этого мастера. И потом, какая же это месть?! Я представил себе, как мать и Диксип где-нибудь на ярмарке возле храма подходят к торговцу, продающему глиняные амфоры и чаши, и вдруг… узнают меня! Нет! Это было бы унижение, а не месть. Надо стать богатым и могущественным, чтобы они предо мною преклонялись и трепетали…
И вдруг меня осенило: я прекрасно управляюсь с вёслами, парусами, кормилом — я могу стать пиратом! Отдам разбойникам мои деньги, как выкуп за жизнь, и попрошу взять в своё товарищество или шайку, как там у них называется. Вот это месть! Я прославлюсь, разбогатею… Может быть, мне удастся взять в плен Диксипа! Мать назвала меня волчонком? А я стану настоящим волком. Немало рассказов слышал я о том, как пираты расправляются со своими пленниками. Например, когда какой-нибудь римлянин важно заявляет, что его жизнь неприкосновенна, они притворяются, будто перепугались — просят прощения, надевают на пленника тогу и, спустив сходни прямо в море, приглашают его сойти. Они, мол, не смеют ни минуты задерживать римского гражданина. Вот и я так же поступлю с Диксипом. А отплыв от того места, где он будет барахтаться в воде, крикну: «Если встретишь в аиде Гнея Сестия Гавия, передай, что его сын Луций сполна уплатил тебе долг отца!»
Я представил себе сладость удовлетворённой мести… Решено! Завтра же я отправлюсь искать пиратов.
Когда я вернулся, Диксипа уже не было. Мать мимоходом спросила, где я пропадал во время обеда. Я солгал ей что-то. Она не стала допытываться истины и, приказав рабам накормить меня, ушла спать.
С утра я ничего не ел и, поужинав, опьянел от сытости так, что едва добрался до спального ложа. Спал я словно младенец, у которого нет никаких печалей, и проснулся, как всегда, с первыми лучами солнца, но не вскочил с постели, а начал перебирать в памяти всё случившееся. При свете дня мне стало казаться, что я был несправедлив к матери: она ведь не знала, что Диксип ограбил отца, почему же ей было не принять его услуг? Но как нахально уселся он в отцовское кресло! И она ему ничего не сказала! Даже заодно с ним посмеивалась, когда я, как дурак, хлопал глазами…
Я почувствовал, что краснею от стыда и гнева. Пусть она рассердилась на мою грубость, пусть ничего не знала о подлости Диксипа, но она не должна была объединяться против меня с этим вольноотпущенником! Нет, решил я, мужчина должен уйти из дома, в котором его унижают, который ему больше не принадлежит и в котором сын раба ведёт себя словно господин… Но как оставить мать?.. Вся жизнь связана с нею — с её лицом, склонявшимся ко мне в часы боли и радости; с её голосом, тихой песенкой, когда я засыпал, и нежным лепетом при моём пробуждении; с её руками, врачевавшими и ласкавшими меня… Вчера впервые она заключила против меня союз с чужим… Может быть, злодей околдовал её? О таких случаях я читал. Но как снять с неё злые чары?.. Валерия я спросил бы, но не смел говорить об этом с посторонними. Или рассказать всё духу покойного отца?.. Может быть, он даст мне совет.
Я быстро оделся, решив разузнать, где Валерий, и, если будет возможно, увидеть его; в крайнем случае, напишу ему, чтобы он сообщил мне всё, что ему известно о Диксипе. Тогда я открою это ей, и она прогонит Диксипа. Она будет любить меня как раньше. Я останусь с нею, но потребую, чтобы мы переехали в ту маленькую квартиру, которую нанял для нас раб. А прежде всего надо идти на могилу отца и поговорить с ним.
Приказав садовнику срезать лучшие розы и взяв у домоправительницы кувшин вина, я отнёс всё это на гробницу. Там я выполнил обряд поминовения и, прижавшись лицом к надгробию, шёпотом поведал отцу свои горести. Я не сдержался и упрекнул его за то, что он прислал к нам Диксипа. Ведь мёртвым ведомо всё, и он должен был знать, какой это негодяй! И ещё я умолял отца присниться своему несчастному сыну, раз уж явился он во сне сыну вольноотпущенника. Пусть он придёт и укажет, где разыскать Валерия и как расколдовать мою мать… Или пусть ей самой откроет во сне, что Диксип мошенник.
Я говорил долго, убедительно и ушёл успокоенный.
Отец не явился мне ни в эту ночь, ни в последующие.
И, сколько я ни присматривался к матери, я не замечал, чтобы её что-нибудь тревожило: видно, ей он тоже не снился. Тогда я подумал, что его рассердили мои упрёки, и попросил мать принести его духу богатую жертву. Но и это не помогло.
Я не смел больше обращаться к отцу и стал посещать его друзей, расспрашивая, не знают ли они, куда продан мой бывший страж. Никто ничего не мог мне сказать. А пойти в контору я долго не решался, страшась, не станут ли там допытываться, почему Диксип так часто бывает у нас в доме.
Он действительно вошёл в нашу жизнь как член семьи и главный советчик матери. Едва мы выходили к завтраку — он уж тут как тут и сидел до самой ночи: то в перистиле, распутывая шерсть, которую пряли наверху в мастерских (я тайком плевал в кулак, видя его за этим занятием); то вместе с матерью в таблинуме он разбирал записи покойного отца. От этого у меня болело сердце. Но в угоду матери я терпел его присутствие. Только чем больше подавлял я гнев против негодяя, тем больше его ненавидел. А он с каждым днём наглел и уже осмеливался читать мне нотации. Если я отвечал ему дерзостью, мать обрывала меня, ему не делала ни одного замечания и разговаривала с ним так ласково, что я убегал в свою лодочку и плакал там от зависти и ревности.
Всё чаще и всё дальше уходил я в море и никогда не забывал взять с собою мешочек с деньгами — вдруг встречу пиратов! Но они не попадались мне, хотя порой я уплывал так далеко, что берег превращался в узкую ленту, протянутую между небом и морем. И всякий раз, как уходил я далеко в море, начинало щемить сердце: а может быть, еще всё прежнее вернётся? И я поворачивал к дому. Гребя к берегу, я думал, как матери тяжело: она старается спасти что возможно из нашего состояния, а я, неблагодарный, на неё обижаюсь! Я спешил домой, чтобы помочь ей… Но не было возможности даже заговорить с нею: всегда тут же торчал Диксип. Прошёл целый месяц. Отец так и не приснился никому из нас. И вот я отправился в контору.
Со смерти отца я ещё ни разу здесь не был. Странно мне показалось, что, несмотря на его отсутствие, не произошло никаких перемен: так же толпились тут белые тоги, пёстрые плащи, тёмные туники; так же пахло восточными пряностями и смолой. Место отца занимал его друг всадник Квинт Феридий. Казалось, отец вышел на минуту и сейчас вернётся.
— А вот и наш Луций! — приветствовал меня Феридий. — Как дела? Скоро ты сменишь тогу?[11]
— Через год и девять месяцев.
— Боги великие!.. Как быстро растут наши дети! Насколько я помню, мы не так торопились, — пошутил Феридий. — Что привело тебя в контору? Хочешь узнать что-нибудь о делах?
Я покачал головой:
— Нет. Я хотел спросить, не известно ли кому-нибудь здесь, куда продан мой наставник Валерий?
— Друзья! — возвысил голос Феридий. — Вы помните Валерия, библиотекаря покойного Гнея Сестия?
— Да! Да! — раздалось со всех сторон, и люди, сначала из деликатности удалившиеся, оставив нас с Феридием вдвоём, теперь подошли ближе.
— Вот Луций, сын Сестия, хотел бы о нём что-нибудь узнать. Никто из вас не встречал его?
— Я видел Валерия в Эфесе[12],— сказал один из матросов, выступая вперёд, — он получал корзину с книгами для своего хозяина. Он и там работает над перепиской рукописей и говорит, что глаза его стали уставать. Он спрашивал, что делает Луций Сестий и справедливы ли слухи, будто вдова Гнея приблизила к себе Диксипа…
— Выйди-ка посмотри, что за шум на улице, — перебил его Феридий.
Это было сделано так неискусно, что даже я, мальчишка, понял: он просто не хочет, чтобы я слушал речи этого матроса. Никакого шума на улице не было. Но матрос бросился к двери.
С меня было достаточно. Я поблагодарил Феридия за предложение переслать письмо Валерию с письмоносцем, которого компания отправляла в Эфес. Я сказал, что завтра принесу письмо в контору, а сейчас должен торопиться домой, чтобы успеть написать его. Выбежав на улицу, я увидел, что матрос исчез. Но мне и так было всё ясно. Вон куда — в Азию дошли слухи о втершемся в наш дом негодяе!.. Пройдёт несколько месяцев, прежде чем гонец доставив Валерию письмо и вернётся назад. Я не могу ждать. Я не могу так долго выносить позор, обрушившийся на наш дом!
Не помню, как я провёл остаток дня. Где-то бродил. Потом голод погнал меня домой. Я поспел как раз к ужину, после которого Диксип удалился, и мать ушла к себе. А мне так хотелось, чтобы она задержалась и поговорила со мной! Боясь отказа, я не стал просить её об этом; только, пока она шла к выходу, смотрел ей вслед и мысленно твердил: «Остановись! Остановись!»
Но она даже не оглянулась. Рабы стали тушить светильники, и я отправился в спальню. Я лёг в постель не раздеваясь и взял свиток, принесённый из библиотеки ещё утром. Притворившись, будто читаю, я приказал рабу (подаренному Диксипом) идти спать. Словно сторожевой пёс, он улёгся за дверью у моего порога. Я с шумом разулся и погасил светильник.
В лунном свете зашевелились на полу тени веток. Я смотрел на них и прислушивался, как затихает жизнь в доме. За дверью захрапел раб. Я тихонько надел сандалии и сел на ложе. Храп продолжался. Ощупью я собрал всё, что мне хотелось взять с собою в дорогу, привязал мешочек с деньгами на шею и выбрался в сад через окно, чтобы ненароком не разбудить соглядатая, которого приставил ко мне Диксип. Пусть себе всласть храпит до самого рассвета!
Прячась в тени смоковниц, я направился к калитке. Дом наш стоял на обрыве над морем, сад окружала высокая стена. Влезть на неё было делом не шуточным, а спуститься на ту сторону ещё труднее — обрыв здесь был очень крут. Я всё же попытался бы это сделать, чтобы избежать лишнего свидетеля, если бы вёсла не хранились в сторожке. Собравшись с духом, я постучал в оконце и велел сторожу вынести вёсла, а чтобы он не вздумал докладывать о моей поздней прогулке, небрежно сказал:
— Если будут меня спрашивать, отвечай, что скоро вернусь.
Я сбежал по ступенькам к маленькой пристани, где одиноко покачивалась на причале моя лодочка. Открывая своим ключом цепь, удерживавшую её у родного берега, я обливал слезами причальную тумбу и готов был целовать её на прощание, как друга. В этом уединённом месте я и днём не стеснялся плакать, а уж ночью — тем более! Да и как не плакать, если из-за какого-то презренного негодяя вынужден покинуть могилу отца, мать, дом, где родился. Может быть, несколько дней она даже не заметит моего отсутствия — теперь ей нужен только этот сын раба.
Я оттолкнулся от берега и с силой стал грести к острову, запирающему вход в гавань. Там всегда была стража, охраняющая город от пиратов. Но на этот раз, видимо, островок был пуст.
Я оглянулся. Берег светился родными огоньками. Ещё не поздно возвратиться. Но мысль о Диксипе возбудила мою решимость. И я снова налёг на вёсла. Меня закачало в открытом море. Я твёрдо решил доплыть до Диррахия или до Аполлонии — может быть, там удастся мне устроиться матросом на какое-нибудь судно. А если я раньше встречу пиратов, тем лучше: примкну к ним и буду мстить ненавистному Диксипу.
Была тихая и тёплая ночь, канун ид квинтилий[13]. Через всё море протянулась лунная дорожка. Вокруг не было видно ни одного паруса. Я грёб почти до рассвета и так устал, что за один час сна готов был отдать жизнь. Я привязал кормило, втащил вёсла и, прикорнув на дне лодки, решил подремать несколько минут…
Лодка слегка покачивалась, почти не двигаясь среди тихих вод, и во сне мне чудилось, что я мал и беспомощен, но над моей колыбелью бодрствует мать и ничего плохого не может со мною случиться…
Не знаю, долго ли я спал, но вдруг меня тряхнуло и я почувствовал, что лодку несёт куда-то вбок. Я приподнялся и сел, протирая глаза.
Солнце ещё не взошло. Предутренний ветер рябил серую гладь моря и слабо шевелил пурпурный парус стоявшего неподалёку корабля. Лодку несло к этому судну… нет, не несло — её подтягивали к борту корабля багром, прикреплённым к канату. Два человека перебирали руками канат; остальные, перевесившись через борт, следили за лодкой. Когда я сел и уставился на них, они захохотали:
— Вот так мертвец!
— Товар для Делосского рынка!..[14]
Я слыхал, что на острове Делос пираты продают в рабство по десять тысяч человек за один день. Встреча с ними уж не казалась мне такой желанной, как раньше. А мой мешочек с деньгами?.. Внезапно я перестал верить в его помощь: что могло помешать пиратам деньгами завладеть, а меня продать? Двойной барыш! Но нельзя им показывать, что я испугался: тогда всё пропало.
Эти мысли промчались у меня в голове, пока лодку подтягивали к пиратскому кораблю. Вот она закачалась у борта. Мне бросили верёвочную лестницу. Сверху на меня глядели ухмыляющиеся физиономии разбойников. Хорошего ждать нечего… Держись, Луций!
— Влезай сюда, живо! — скомандовал смуглый толстяк с сизым носом. — Что ты тут один среди моря болтаешься?
Обступившие меня рожи казались все одинаково страшными, и я старался не смотреть ни на кого, кроме Сизого Носа.
— А я вас искал, — как мог храбрее ответил я ему.
— На-ас? — поднял он брови. — Как это «нас»? Разве ты нас знаешь?
— Конечно, знаю. Вы пираты. Я вас и искал.
— Мы вовсе не пираты, а морская стража. — Сизый Нос хитро подмигнул своим компаньонам. — Я эдил[15] Нептуна. Слыхал, деревенщина, о такой должности?
— Нет, — отвечал я, не отрывая глаз от его лица (мне казалось, что стоит только оглянуться на других — и я погиб). — О такой должности, клянусь, и сам Нептун не знает. Вряд ли ему понравится, что его именем шутят. Не забывай, что ты в море, а море — его царство. Не годится гостю высмеивать хозяина, да ещё бога!
Сизый Нос, оглянувшись на своих, кивнул в мою сторону:
— Здорово у него язык привешен! Ну ладно. Нептун на меня не будет в обиде. Говори, зачем нас разыскивал? — повернулся он ко мне. — Уж не Сулла ли послал тебя с поручением?
— Нет, я Суллы не видел. Я — сам по себе. Ищу у вас убежища.
Сизый Нос хлопнул себя по ляжкам. Среди пиратов послышался смешок.
— Я хочу отдать вам все свои деньги и стать вашим компаньоном, — поторопился я предупредить возражения.
— А сколько у тебя денег?
— Полторы тысячи ассов. Они спрятаны в лодке, — добавил я, испугавшись, что разбойники сразу на меня накинутся и начнут обыскивать.
Сизый Нос критически меня оглядел:
— Вряд ли из такого нежного отрока получится приличный пират.
Из толпы вышел отвратительно грязный, пахнущий бараньим салом старик и положил руку мне на плечо:
— Берите деньги, а мальчишку давайте мне. Он просит убежища? Поместим его на корабельной кухне. Великолепное убежище: и спрятан будет и учиться станет; обучу его котлы чистить, обед готовить, посуду мыть… И вы, кстати, перестанете ворчать на грязь.
Как?! Вместо пиратских подвигов чистить котлы на кухне, где распоряжается этот жирный грязный моллюск?..
— Нет! — взмолился я. — Лучше возьмите меня матросом.
Сизый Нос отмахнулся от меня, как от мухи, и одобрительно хлопнул по спине старикашку:
— Отлично придумано, Аникат.
Пираты, конечно, поддержали своего предводителя:
— Матросов и без него много!
— Пусть повар берёт мальчишку!
Кто-то деловито спросил:
— Обыскать лодку?
Едва сдерживая слёзы, я крикнул:
— Вот они, деньги! — И, сорвав с шеи мешочек, протянул его Сизому Носу. — Берите. Только не отдавайте меня в рабы вашему повару.
— Почему в рабы? — примирительно сказал Сизый Нос. — Ты будешь равноправным членом нашего товарищества, как и Аникат. Будешь при деле на кухне. Не даром же тебе есть наш хлеб. Слышал: матросов у нас много. Писцов и библиотекарей нам не надо… А ты заявил, что хочешь с нами остаться… Сколько тебе лет?
— Четырнадцать.
— Видишь: время игр прошло. Пора приниматься за работу.
Так вместо товарищества по поимке грифона я вошёл в компанию пиратов.
Одно — знать о чём-нибудь понаслышке, а другое — видеть собственными глазами. Прожив с пиратами год, я понял, что они совсем не те, какими рисовало их моё воображение. Раньше они представлялись мне отчаянными храбрецами, ежеминутно готовыми сложить свои головы ради славы. Теперь я убедился, что опасности в их жизни не больше, чем в жизни откупщика или купца, отправившегося за море ради наживы. Их старания избежать сражения внушали мне презрение. Даже от бури спешили они укрыться в защищённой гавани, которых было у них множество, особенно в Карии и Киликии[16]. А уж что касается военных кораблей, то, завидев какой-нибудь, мы сразу поворачивали нос в сторону. Впрочем, встречи эти были редки, потому что римский флот был слабее пиратского, — так по крайней мере утверждал глава нашей шайки Булл (он же — Сизый Нос).
Зато, преследуя беззащитное купеческое судно, отщепенцы, с которыми связала меня судьба и собственная глупость, готовы были совершить чудеса храбрости. А больше всего они любили, укрыв свой корабль среди скал, рыскать по побережью в поисках детей и женщин. Они ловили путников на дорогах, нападали на одиноких пастухов и угоняли их стада, а людей продавали перекупщикам на ближайшем рынке рабов.
Самые большие битвы, которые я в этот год видел, были с пастушескими собаками. Всё же во время нападения на купеческое судно двух пиратов убили. А один умер, объевшись дыней.
Боги, как я был бы счастлив, если бы все они поскорей перемерли и я смог бы покинуть эту ненавистную посудину!.. И зачем только отец подарил мне лодку и кормчего, обучившего меня морскому делу! Если бы не это, я никогда не попал бы к пиратам. А теперь убежать от них невозможно! Их тайны, которые я узнал, опутали меня, словно цепи, — попробуй только их разорвать, сразу угодишь к Плутону[17].
А тайн было много. Я знал только ничтожную долю их, но и это было опасное знание. Если и не было у них эдилов, как назвался Сизый Нос при первой нашей встрече, то, во всяком случае, существовали какие-то власти, какая-то организация, может быть — республика, а возможно, и царь; не знаю, я не успел за год в этом разобраться. В определённые числа наша миопарона приставала к пустынному берегу в Киликии, и Булл отправлялся в таинственную пещеру, куда разбойники сносили часть своей добычи. Думаю, что там заседали старейшины пиратов: одновременно с нашей миопароной к этому берегу приставали другие пиратские корабли, и начальники их делали то же, что Булл.
Кроме того, я узнал, что у пиратов есть свои крепости и гавани; в некоторых из них я успел побывать. Многие города на бесчисленных островах Эгейского моря и на берегах внутреннего платили пиратам дань, лишь бы они не хватали граждан и не продавали их в рабство. И мне были известны места, где эту дань мы получали. Я знал, что кое-кто из знатных римлян ведёт дела с пиратами. И даже цари, например Митридат Понтийский, дают разбойникам поручения. Этих знаний было достаточно, чтобы меня уничтожили при первой попытке к бегству.
Нет, меня уже не оскорбляло, что я чищу лук, вместо того чтобы сражаться. Но крики похищенных детей и женщин были слышны и на кухне. Они раздирали мне сердце. Одно успокаивало: я не участвовал в грязных проделках разбойников. Но скоро я был лишён и этого утешения.
Однажды, когда мы сидели в своей полутёмной кухне и потрошили рыбу (самое отвратительное из всех известных мне занятий), над нашими головами, словно Юпитер, спускающийся с Олимпа[18], появился осиянный солнцем Булл. Он остановился на лесенке, вытаращил глаза на сверкающие бронзовые котлы и хлопнул себя по ляжкам (так он обычно выражал изумление).
— Я вижу здесь только одно грязное место, — Булл ткнул пальцем в тунику повара, — пузо Аниката! Прямо чудо мальчишка сотворил с этой ямой. И всё же я должен забрать его у тебя, Аникат.
Аникат воздел руки к потолку:
— О боги!.. Зачем?!
— Пора обучать его военному делу. Сам знаешь, трое у нас выбыли. Может случиться, и твой засаленный котёл проткнут в схватке. Вот он и будет тебя защищать. Шестнадцатый год малому. До каких же пор возиться ему на кухне? — И, повернувшись ко мне, Булл приказал: — Ступай наверх. Гана займётся с тобою.
— Оставь его мне хоть на два часа в день, — взмолился Аникат.
Булл пожал плечами:
— Пусть помогает… если справится.
И вот за моё воспитание принялся новый наставник. Увы, он был так непохож на Валерия! Под его руководством я стрелял из лука в чаек, метал копьё в тушу убитого дельфина, привязанную за кормой миопароны, и проделывал другие военные упражнения. Тяжелее всего было бороться с Ганой, который ломал меня без всякого милосердия так, что я в изнеможении падал на палубу не в силах двинуть ни рукой, ни ногой. Тогда Гана хватал меня под мышки и бросал в море, отталкивая шестом всякий раз, как я подплывал к верёвочной лестнице, болтающейся над волнами. От страха утонуть у меня появлялись силы, и я снова и снова пытался за неё уцепиться, но Гана был неумолим. Наконец я начинал захлёбываться. Тогда меня вытаскивали из воды. А на палубе уже ждал Аникат с кружкой вина и, заставив её до дна выпить, уводил убирать кухню. А у меня болел каждый мускул и так хотелось спать!..
Словом, это была настоящая каторга, и я не видел впереди избавления.
И вот однажды, едва мы приступили к обычным нашим упражнениям, дозорный из прикреплённой к мачте корзины крикнул, что с наветренной стороны виден корабль, идущий в одном направлении с нами. На пиратском судне поднялась суматоха. Разбойники, схватив копья и луки, выстроились на борту миопароны. Матросы подняли парус, и мы бросились в погоню за небольшим судёнышком, палуба которого была скрыта от нас вздувшимся полотнищем их паруса. Мы неслись, накренившись, почти черпая воду левым бортом и оставляя хвост пены за кормой. Паруса — белый (их) и пурпурный (наш) — сближались с каждой минутой. Мы подлетели к ним уже так близко, что могли разглядеть гребцов и кормчего. Пираты метали в них копья и стреляли из луков. Но кормчий преследуемого корабля искусно маневрировал, и оружие пиратов почти не причиняло вреда.
— Ну-ка покажи, чему научился, — потребовал Булл.
Я не посмел отказаться, но постарался, чтобы мои стрелы падали далеко позади судёнышка с белым парусом.
Булл дал мне подзатыльник и сам метнул копьё. Белый парус затрепыхал. Канат, выпущенный из рук кормчего, соскользнул с удерживавшего его колышка и взвился в воздух, а сам кормчий, пронзённый копьём Булла, свалился в воду. Судёнышко зашаталось. Помощник кормчего поймал канат и натянул парус. Гребцы старались изо всех сил. Но мы были уже рядом. За моей спиной раздался грохот. Это, готовясь к рукопашному бою, опустили мачту и одновременно сбросили на палубу преследуемого корабля абордажные мостки (сделанные наподобие тех «воронов», что когда-то, во время Пунической войны, придумали наши предки, чтобы побеждать опытных в морском бою пунов[19]).
Те, за кем мы гнались, тоже опустили парус и мачту. Стала видна палуба и на ней несколько молодых римлян с обнажёнными мечами. Их матросы и рабы вооружились копьями. Я мысленно призвал на помощь своего гения-покровителя, потому что решил драться против пиратов на стороне римлян.
Никто не успел сделать ни одного движения: Булл бесстрашно свесился с борта и крикнул:
— Эй, вы! Слушайте! Я с вами как с разумными людьми говорю. Одеты вы хорошо, даже роскошно: видно, кошельки у вас не черепками набиты. Что вам за польза продырявить несколько наших людей? Всё равно мы сильнее. Вы в наших руках. Заплатите приличный выкуп — и все дороги вам открыты. Можете и скорлупку свою забрать, если гребцы ваши не захотят к нам перейти. Но, конечно, вам придётся выплатить цену вашей посудины и матросов.
Я подался вперёд, готовясь первым взбежать на мостки и присоединиться к римлянам. Неожиданно самый молодой из них засмеялся и вложил меч в ножны. Остальные последовали его примеру. Рабы и матросы опустили копья.
— Принимаем предложение, — важно сказал молодой римлянин. — Что ты называешь приличным выкупом? Назови цену.
Булл махнул пиратам, чтобы они тоже убрали оружие, и крикнул римлянам:
— Я решаю не один. Мои люди должны принять участие в договоре. Переходите сюда.
Молодой римлянин двинулся к мосткам, но спутники преградили ему дорогу.
Булл подбоченился, презрительно разглядывая их сверху:
— Эй, вы! Боитесь? Не заставляйте нас долго ждать, не то захватим вас силой, тогда уж на себя пеняйте.
Юноша плечом раздвинул тех, кто загородил ему дорогу.
— Мои друзья тебе не доверяют, — сказал он, смело ступая на мостки.
Я с восторгом смотрел на него. Мне показалось, что он не намного старше меня — года на четыре, не больше. Вид у него был, пожалуй, несколько болезненный: он был худ, но плечи так широки, талия так стройна, голова так гордо посажена, что не залюбоваться им было невозможно. А главное, что меня пленило: он шёл по мосткам совершенно один, и ни капельки страха не заметил я на его лице!
Вот, как бы опомнившись, за ним бросился раб… двинулся было к мосткам ещё один римлянин… Остальные его задержали. По-видимому, они о чём-то совещались. Потом снова вытащили оружие, будто могли что-нибудь сделать, если бы шайка киликийцев вздумала наброситься на их спутника!
Подозреваю, что Булл раньше был актёром: уж очень любил он разыгрывать разные сцены. Вот и теперь: возмущённо вздёрнул плечи и принял вид оскорблённой добродетели:
— Не доверяют? Мне?! Разве они не знают, что у пиратов своя честь?
Молодой римлянин уже шагал по палубе нашего корабля, не обходя, а отстраняя стоявших на его пути.
— Честь? — сказал он, останавливаясь перед Буллом. — Возможно, чтобы доказать это моим друзьям, прикажи убрать мостки, вцепившиеся в наш корабль.
— Зачем? — поднял брови Булл.
— Мои друзья отойдут на полмили и будут ждать конца переговоров. Если ты вздумаешь напасть на меня, они отправятся за подкреплением, нагонят твой корабль и всех вас перевешают, — спокойно объяснил молодой римлянин.
Пираты захохотали. Булл, давясь от смеха, махнул матросам, чтобы они подняли мостки.
— Ну и шутник, — отдуваясь, сказал он. — С таким иметь дело одно удовольствие.
На римском корабле поставили мачту, подняли парус и медленно отплыли. Юный римлянин молча следил за ними и, только когда корабль удалился настолько, что его уж не могли настигнуть наши стрелы, повернулся к Буллу:
— Ну, какой же выкуп вы за нас хотите?
Он равнодушно смотрел на Булла и на собравшихся вокруг пиратов, хотя все они были вооружены, а у него и его раба висели на поясах только кинжалы.
— Сколько же мы за них хотим? — спросил Булл у своих подчинённых.
— Сперва надо узнать, кто они такие! — крикнул один из пиратов.
— Вполне разумно, — важно кивнул юный римлянин и указал на отплывшее судёнышко, — там знатные молодые вифинцы и римские патриции, мои друзья. А я, — он гордо выпрямился, — Гай Юлий Цезарь, ношу то же имя, что и мой отец, бывший претор[20]. Ну говорите, во сколько вы нас оцениваете?
Несколько секунд Булл, сжав губы и почёсывая кончик носа, рассматривал пленников и наконец полувопросительно произнёс:
— Я думаю, тысяч двадцать денариев?[21]
— Что-о?! — Цезарь впервые потерял хладнокровие и с негодованием отступил. — Двадцать тысяч денариев?!
Булл тоже возмутился:
— Вот уж не думал, что ты будешь торговаться! Неужели можно взять дешевле, — он стал загибать пальцы, — за всех вас, за вашу посудину, за матросов, за рабов…
Цезарь презрительно рассмеялся:
— Клянусь, ты самый бездарный пират на свете! Я думал, ты за одного меня просишь двадцать тысяч, а это, оказывается, за всех! — Он укоризненно покачал головой. — Неужели мне давать тебе уроки твоего ремесла? Я назвал имя римского патриция, потомка Энея[22], а ты меня оптом с другими в двадцать тысяч денариев оценил! Да одна моя жизнь стоит не меньше трёхсот тысяч денариев! И я тебе их дам…
Разбойники в восторге завопили:
— Да здравствует потомок Энея!.. Да здравствует Гай Юлий Цезарь!
Я едва мог удержаться от смеха, глядя на поглупевшее лицо Булла.
— Значит, согласны? — деловито спросил Цезарь.
В ответ раздались рукоплескания и новый взрыв радостного рёва. Булл пробормотал:
— Почём я знал, что ты потомок Энея! — и присоединился к овациям.
— Но, — Цезарь развёл руками, — у меня этих денег нет…
Лица пиратов вытянулись. Цезарь поднял палец, предупреждая возражения:
— Они будут. Если вы дадите мне тридцать или сорок дней сроку, мои друзья, — Цезарь кивнул в сторону отплывшего судна, — соберут эту сумму и доставят в условленное место. А я это время пробуду у вас заложником. Согласны?
Булл хлопнул Цезаря по плечу:
— Я сразу понял, что ты разумный малый. Оставайся у нас хоть всю жизнь!
— Вряд ли тебе это понравится, — ответил Цезарь, сбрасывая его руку со своего плеча, — у меня дурной характер. А теперь позовём моих друзей. Мы условились, что я помашу им плащом.
Не обращая на нас внимания, словно он тут был один, Цезарь подошёл к борту, снял ярко-синий дорожный плащ и стал махать своему кораблю.
Так вошёл в мою жизнь Гай Юлий Цезарь. Хотя впоследствии я не часто встречал его, но думал о нём постоянно и стремился увидеть его. А чего очень желаешь, того почти всегда достигаешь, хотя порою и не на радость себе.
Получив указания, где, у кого и сколько можно взять взаймы для выкупа, спутники Цезаря отплыли, а он остался на корабле с одним рабом, двумя тюками и высокой круглой корзиной, подобной тем, что стояли у нас в библиотеке. Несколько мгновений он следил за удаляющимся парусом, потом, круто повернувшись, приказал пиратам помочь его рабу оттащить тюки под навес на носу корабля. Помню, меня поразило, что он ни капли не сомневался в повиновении кровожадных киликийцев, словно это были не разбойники, а его собственные слуги. И действительно, несколько человек, и я в том числе, подхватили тюки, а Булл, снисходительно улыбаясь, пошёл сзади, будто желал посмотреть, до чего дойдёт бесцеремонность этого патриция.
Цезарь как у себя дома шагал по палубе пиратского корабля. Под навесом, где в непогоду укрывался дозорный, он приказал распаковать один из тюков и раскинуть вынутую из него палатку. Услышав это распоряжение, Булл хлопнул себя по ляжкам, и Цезарь оглянулся, будто впервые заметил его присутствие.
— У меня слабое здоровье, — небрежно пояснил он, — и я предпочитаю спать на свежем воздухе, а не душиться с вами под палубой.
Сизый Нос широко повёл рукою:
— Располагайся где хочешь. Ты платишь за свои прихоти такие большие деньги…
Не дослушав его, Цезарь повернулся к нам, хлопотавшим над его вещами, и стал распоряжаться устройством своего жилья. Вскоре на носу нашего корабля раскинулась палатка, словно мы отправлялись на увеселительную прогулку. Из другого тюка мы достали складную кровать и такой же столик. Я распаковал высокую корзину. Как я и думал, в ней оказались книги. С волнением, какое, наверное, ощущает голодный при виде хлеба, я принялся перебирать футляры верхних свитков, прочитывая их названия, выписанные на титульных дощечках. Цезарь коснулся моего плеча:
— Ты сын предводителя этих разбойников?
Вспыхнув от обиды, я распушился, как петушок, готовый ринуться в бой. К счастью, Булл не обратил на это внимания.
— Что ты! — сказал он с шутовской важностью. — Это римский всадник Луций Сестий Гавий, пожелавший сделаться пиратом. Он ещё обучается нашему ремеслу, а пока занимает должность помощника повара.
Прищурив один глаз, Цезарь внимательно посмотрел на меня и обернулся к Сизому Носу:
— А твоё имя, малопочтенный глава пиратов?
— Булл, — ухмыляясь, ответил наш начальник.
Остальные пираты, не дожидаясь вопросов, отталкивая друг друга и выскакивая вперёд, стали выкрикивать свои имена, словно играющие мальчишки. Видно, не одного меня покорил наш пленник — все старались обратить на себя его внимание.
— Ну, проверим, запомнил ли я вас. — И Цезарь, указывая на одного за другим, назвал каждого по имени, ни разу не ошибившись.
Поражённые разбойники ахали. Желая ослабить впечатление, Булл пожал плечами:
— Ничего необыкновенного! Видно, ты каждый день работаешь головой, — он небрежно указал большим пальцем на корзину с книгами, — вот и развил память. А мы, — Булл потряс кулаком, — вот что каждый день упражняем. Уж тут тебе за нами не угнаться! Ишь какие у тебя руки: нежные, белые. Смотреть противно.
Цезарь поглядел на свою руку:
— Белая, да. Но не нежная! Просто чистая. Хочешь испытать её силу?
Я мысленно вознёс молитву богам, чтобы они удержали пленника от хвастовства: он казался таким хрупким и болезненным рядом с раздавшимся вширь пиратом.
Булл принял вызов. И вот он и Цезарь, выставив каждый правую ногу, как делали это мальчики у нас в школе, сцепили руки и оба стали нажимать на ладонь противника, стараясь сдвинуть его с места.
— Считайте! — крикнул Булл. — Клянусь, и до десяти не сосчитаете, как я его опрокину.
Гана начал считать. Пираты были уверены в победе толстого Булла и, столпившись вокруг, посмеивались над худощавым патрицием. Я напряг мышцы, мысленно помогая Цезарю. Гана сосчитал до десяти… до пятнадцати… Цезарь не шелохнулся. Шуточки утихли. Разбойники затаили дыхание. На счёте «тридцать» Булл с шумом выдохнул воздух:
— Фу-у… Довольно. Вот так Геркулес!
Пираты рукоплескали, выкрикивая:
— А на вид как девушка!
— Щуплый!
— Вид неважный.
— Зато на деле атлет!
— Да здравствует атлет Юлий Цезарь!
— Прекратите! — сердито вздёрнул голову Цезарь. — Я не гладиатор.
— Но рука у тебя, как у гладиатора, — с уважением сказал Булл. — Подумайте: я не мог с ним справиться!
— Ты просто разжирел, — начал было Цезарь, но вдруг умолк и, вскинув брови, уставился на лысую голову, высунувшуюся из-под палубы. — А это что за явление?
— Выползай, — приказал Булл. — Наш гость хочет на тебя посмотреть.
Аникат выбрался на палубу и, глупо улыбаясь, остановился перед Цезарем.
— Не знаю, что во мне интересного… Смотри, если хочешь.
— Повар? — отступил Цезарь. — Действительно повар, а не мусорщик?
— Ну, знаешь… — Подыскивая достойный ответ дерзкому и машинально почёсывая живот, Аникат сердито уставился на Цезаря.
Пираты хохотали, выкрикивая:
— Верно, верно!.. Он мусорщик!
— Он животом грязь на кухне собирает!
— А лысина!.. Гляди, сколько на ней сала!
— Весь жир, что своровал, на лысине выступил!..
— А ну вас! — Аникат добродушно махнул рукой и обратился к Цезарю: — Ну, насмотрелся на меня? Можно идти?
Кивком отпустив Аниката, Цезарь брезгливо поморщился:
— Вряд ли я теперь захочу есть. И зачем только вы мне его показали?
Поднявшись на цыпочки, я прошептал в ухо Булла просьбу… Он подтолкнул меня к Цезарю:
— Вот этот всадник желает собственноручно готовить тебе обед.
— Луций? — Цезарь снова пытливо заглянул мне в глаза, будто хотел разгадать, как я тут очутился, но вслух сказал только: — Из рук такого красивого отрока еда вдвое вкуснее.
Покраснев от радости и боясь выдать своё чувство, я спрятался за широкую спину Ганы. Никто не обратил на меня внимания. Булл приказал немедленно отправляться на кухню и готовить обед «гостю». Я со всех ног бросился выполнять это приказание, радуясь, что на сегодня военные занятия отменены.
В обеденный час я поднялся на палубу с корзинкой, в которой нёс еду, но подойти к Цезарю не посмел: он что-то говорил Буллу так надменно, что я испугался, как бы Сизый Нос не выбросил его за борт (он это иногда проделывал с теми, кто осмеливался ему перечить). На этот раз, к моему удивлению, Булл слушал очень терпеливо. Не в силах сдержать любопытства, я притаился за палаткой, хотя мне с детства внушали отвращение к подслушиванию и лжи.
— Раз это твой товар, — говорил Цезарь, — надо его держать так, чтобы цена на него не падала, а увеличивалась. А они у тебя в такой грязи, что смотреть тошно…
— А я тебя и не просил на них смотреть, — обиженно пробурчал Булл. — Зачем ты туда ходил, не понимаю.
— Чтобы решить, стоит ли тебе оставлять жизнь.
— Хм!.. Это мне нравится! — ухмыльнулся Булл.
— Если бы ты был поумнее, то сообразил бы, что продашь их тем дороже, чем чаще будешь выпускать на палубу, чем лучше будешь их кормить и мыть…
Булл захохотал во всё горло.
— Глупец, — презрительно сказал Цезарь. — Ты не в состоянии понять собственной выгоды. Человек, не способный принести пользу даже себе, только обременяет землю…
Булл снова засмеялся:
— Ну и чудак!.. Ладно. Ты столько платишь, что можно выполнить и эту твою фантазию. Прикажу два раза в день выгонять их на палубу и давать побольше объедков.
Мне уж давно стало ясно, что речь идёт о пленных, запертых под палубой. Но я не мог понять, как попал туда Цезарь… Услышав об объедках, я вспомнил, что несу обед, кушанья остывают, и вышел из-за палатки. Цезарь в то время, как я расстилал холст и раскладывал еду, ласково сказал:
— Приятно посмотреть и на повара и на то, что он принёс… Можешь идти, — кивком отпустил он Булла. — А ты останься, — удержал он меня, когда я повернулся, чтобы удалиться вслед за Сизым Носом, — будешь прислуживать мне во время обеда.
Раб опустил полу палатки. Я сел у ног Цезаря и подвинул ему рыбу, обложенную маринованными оливками.
— Как красиво приготовил! Видно, что бывал среди приличных людей. Как же ты очутился в обществе этих разбойников? Расскажи.
И я рассказал ему всю правду о моём побеге из дому и о том, как я искал пиратов и как, слишком поздно, испугался их.
Когда я умолк, Цезарь покачал головой:
— Да, много глупостей делаем мы в юности… Единственное утешение, что это свойственно большинству людей во всех возрастах. Я не хотел бы, чтобы наша встреча прошла для тебя бесследно. Я помогу тебе отделаться от этих разбойников. Но ты должен вернуться к матери. Ты жестоко с нею поступил, как может поступить только мальчишка. Очень жестоко! Чтобы не огорчать её ещё больше, не рассказывай ей всё, что мне поведал. Лучше повтори то, что сказал сторожу у калитки.
— Будто я вышел в море, потому что мне не спалось? А о пиратах как же?..
— Как оно и было: уснул в лодке и попал в их лапы… Ну, благодарю за обед. Можешь убрать. И прикажи этим разбойникам, чтобы они там не орали: я хочу отдохнуть.
Действительно, с той минуты, как вход в палатку задёрнули, пираты, недовольные, что Цезарь допустил к себе одного меня, затеяли вокруг его палатки борьбу; когда же вместо него появился я и неуверенным голосом передал требование пленника, они подняли такой свист и хохот, что я чуть не оглох. По правде сказать, я их понимал, потому что нигде никогда не читал и не слыхал, чтобы-пленники распоряжались разбойниками. Но мне очень хотелось, чтобы они послушались Цезаря, и я чуть не плакал, не зная, что предпринять. К моей великой радости, из палатки вышел раб Цезаря. Призывая к молчанию, он поднял руку и, выждав, когда пираты поутихли, сказал:
— Мой господин думает, что юный повар не сумел передать его приказание. Запомните: когда Гай Юлий Цезарь отдыхает или работает, на корабле должна быть полная тишина. Он готов её купить. Вот часы. — Он поставил на палубу песочные часы. — И вот дощечка для письма. Я буду отмечать на ней каждый час молчания. Господин мой готов платить за него один асс. Таким образом увеличится сумма выкупа, что для вас, конечно, выгодно. Если же вы нарушите это условие, Гай, освободившись из плена, передаст вас проконсулу; а это для вас вряд ли кончится благополучно.
Последние слова раба вызвали лёгкий смешок. Но предложение Цезаря произвело впечатление: даже самые нахальные, осторожно ступая, удалились на корму и всё время, пока пленник спал, разговаривали вполголоса. (За много дней, которые Гай мог провести на корабле, лишние ассы составили бы солидную прибавку к выкупу.)
Раб Цезаря сел неподалёку от палатки на круг корабельного каната и поставил у своих ног часы пустым баллоном вниз, а дощечку положил на колено. Я примостился возле раба и шёпотом стал расспрашивать его о Гае Юлии Цезаре. И за этой беседой совсем забыл, что рядом со мной стоит корзина и в ней немытая посуда.
— Он очень важный человек в Риме? — спросил я.
— Очень, — ответил раб. — Он из старинных патрициев, к тому же родственник Мария и был жрецом Юпитера…
— Такой молодой?! — перебил я раба, так как знал от Валерия, что жрец должен быть человеком почтенного возраста.
— Я же сказал тебе, что он родственник Мария… Родная тётка Гая была замужем за Марием, а Марий всё мог.
— Да, — кивнул я, — Валерий говорил, что он семь раз был консулом, а это редко кому удаётся… Потому Цезарь и привык повелевать?
— Не поэтому вовсе, а потому что отец и мать Гая во всём ему потакали, оберегая от волнений… Он ведь болен священной болезнью.
Я не слыхал о священной болезни ни от одного смертного и почтительно спросил:
— А от чего она бывает?
— Боги посылают, — важно ответил раб. — Человек как будто совсем здоров. И вдруг дух его покидает тело и…
— Не может быть! — перебил я. — Если дух покинет тело, человек умрёт.
— Не обязательно, — помотал головой раб. — Тело, конечно, не хочет с духом расставаться. Гай страшно кричит, падает, иногда до крови расшибается… И всё время, пока дух где-то витает, тело корчится. Тогда лучше накрыть его чем-нибудь тёмным и не глядеть. Пройдёт немного времени, дух возвратится, и Гай поднимется на ноги. Но после этого он много дней не хочет никого видеть и будто что-то в себе таит.
— А где же дух был? — замирая от любопытства, спросил я.
Раб пожал плечами:
— Неизвестно, возносился ли он к богам, или спускался в аид. Эту болезнь потому и называют священной, что боги призывают к себе дух избранного и, как говорят, открывают ему нечто тайное, но человек не смеет об этом рассказывать, иначе умрёт.
Раб перевернул часы и умолк, погрузившись в размышления. Я вздохнул:
— Никогда не видел таких людей… А где теперь его отец и мать?
— Госпожа наша осталась в Риме, а отец умер, когда Гаю было ещё пятнадцать лет. Я всё о нём знаю: я родился у них в доме и рос вместе с Гаем. Вот и за эти годы, после смерти отца, он тоже привык своевольничать: отказался от брака с дочкой одного богатого всадника, с которой был обручён, когда носил ещё детскую тогу, и женился в год консульства Цинны[23] на его дочери Корнелии. Вот из-за этого брака у нас теперь и неприятности; едва голову унесли от ищеек Суллы. Он ведь ненавидит Цинну и потребовал, чтобы Гай с его дочерью развёлся, а Гай её любит и не хочет с нею расставаться… Я бы тоже на его месте ни за что её не оставил: она красивая и добрая… Да и дочку ему родила. А главное — мы с Цезарем не привыкли, чтобы нам приказывали! А Сулла не привык, чтобы ему перечили. Вот тут и загвоздка: весь Рим трепещет перед ним, а мы не желаем подчиниться! Как ему это снести?.. Ты о проскрипциях[24] слыхал?
Да, я знал об этом: у пиратов всюду были шпионы, и кое-что из их донесений доходило и до моих ушей. Мне стало страшно за Цезаря: говорят, немилость Суллы опасна!
— Смертельна! — поправил меня раб. — Сулла вывесил списки с именами тех, кого считает своими врагами: каждому, кто их убьёт или укажет, где они скрываются, назначены подарки и денежные награды. А кто их спрячет, тем смерть. В Риме творится такое, что вспомнить страшно! Город залит кровью. Убивают на улицах, в храмах, в домах… Убивают по пустому доносу, даже за то, что был в пути с приговорённым к смерти… А уж если доносчик польстится на твой дом, или сад, или на красивую вазу, он может просто притащить к ногам Суллы твою голову, сочинив про тебя что угодно… и в награду получит то, чего желает, да ещё плату за убийство в придачу.
— Какая подлость! — вырвалось у меня. — Неужели и Гай попал в списки обречённых на смерть?
— Нет, не попал, — ответил раб, — но нам от этого не легче.
— Почему?.. Ведь вас не преследуют?
— Ты не знаешь Суллы, — покачал головой раб. — Когда Гай отказался развестись с Корнелией, самые знатные друзья Суллы просили его простить Гая; даже весталки[25] умоляли пожалеть его молодость. Если бы не они, не сносить бы Гаю головы. Но как отказать весталкам?.. Кто возьмёт на себя перед народом такой грех?.. Ну, Сулла видит, что ему не отвертеться от просителей, попробовал лаской и посулами склонить Гая к разводу. Но наш Гай не таков, чтобы на посулы поддаться: раз он сказал, что не бросит Корнелию, — конец! Тогда Сулла приказал убить нас тайно, будто сам он тут ни при чём. Но мы это предвидели и ещё раньше стали скрываться. Хоть Гай в это время болел лихорадкой, мы каждую ночь в любую погоду — и в дождь и в снегопад переносили его на лектике[26] в новое место.
Я представил себе: ночь, падает мокрый снег, под ногами носильщиков слякоть, ветер треплет занавески лектики, а за ними прячется от убийц и непогоды дрожащий в лихорадке Цезарь! Сердце моё сжалось от жалости.
— Бедный… Наверно, от волнения у него часто делалась священная болезнь?
Раб отрицательно покачал головой:
— С тех пор как он женился на Корнелии, боги перестали призывать его дух. Зато Сулла рад был бы навечно разлучить дух Цезаря с телом: то и дело приходилось нам откупаться от убийц. В последний раз двенадцать тысяч денариев дали его ищейкам — всё, что у нас было. Тут мы и решили уехать из Италии…
— А жена и дочь Цезаря там остались?! — ахнул я.
— Наша госпожа, мать Гая, спрятала Корнелию и маленькую Юлию в надёжном месте.
— Почему же она не спрятала и Цезаря?
— Потому, что туда, где укрылась Корнелия, мужчине даже войти нельзя. — Раб Цезаря снова перевернул часы и сделал пометку на дощечке. — Ещё час прошёл. Погляжу-ка, не проснулся ли он.
— Не проснулся: он тебя позвал бы… Доскажи мне! Вы решили уехать, и что же?..
— И уехали. — Он снова уселся. — Раб одного знатного человека, тоже хлопотавшего о Цезаре, привёз нам из Рима письмо. Что в нём было, не знаю, а мне раб говорил, что слышал собственными ушами, как Сулла сказал его господину и другим заступникам Гая: «Радуйтесь — дарю вам жизнь вашего Цезаря. Только помните: придёт время, узнаете, за кого просили. В этом мальчишке в одном — десять Мариев». Когда я передал это Гаю, он сказал: «Аксий (это моё имя — Аксий), я думаю, что в войсках Минуция Ферма нам будет спокойнее. Плывём в Азию. Вот тебе деньги, нанимай корабль. Но будь экономен: здесь всё, что мне прислали. Как пишут из Рима, Сулла конфисковал отцовское наследство и приданое Корнелии». Так мы и уехали из Италии, ни с кем не попрощавшись. Ферм принял Цезаря радушно. Ферм очень почитает Гая: даже послал с важным поручением к царю Вифинии… Мы там всего добились, да вот вы тут нас задерживаете! — Бросив недовольный взгляд на меня, он поднялся и решительно направился к палатке Цезаря.
— Если б я тут был главным… — начал я и вдруг заметил корзинку с немытой посудой! В ужасе схватив её, я помчался на кухню: вот позор был бы, если бы грязный пират дал затрещину всаднику, да ещё в присутствии Цезаря!
Наверно, мне снился в эту ночь Цезарь, потому что я сразу, как только проснулся, подумал: «Надо Гаю поскорее приготовить завтрак». Впервые со смерти отца я радостно вскочил с постели… вернее, с подстилки на полу, заменявшей мне ложе. Я уж хотел было взяться за работу, но вдруг заметил свои грязные руки и вспомнил, что не касался воды с тех пор, как позавчера, после военных занятий, Гана бросил меня в море. Вот было бы неприятно, если бы Цезарь посмотрел на меня с такой же брезгливой гримасой, как на Аниката!.. Я помчался на палубу умываться.
Солнце ещё не встало, а Цезарь уже сидел за вынесенным из палатки столиком и что-то писал. Небо, море, воздух — всё застыло в предутренней тишине. Корабль медленно двигался у самого берега в полосе синей тени. Я узнал скалы Карии. На берегу Внутреннего моря[27] Кария и Киликия считались самыми надёжными убежищами пиратов. Аникат рассказывал, что в густых лесах Киликии были выстроены крепости, где жили их семьи. Я там ни разу не бывал. А в маленьких природных бухточках этих провинций[28] мы часто укрывались от непогоды или нежелательных встреч с военными кораблями.
После духоты нашей каморки-кухни я с удовольствием вдохнул утреннюю свежесть моря. Парус был убран. Двадцать четыре весла то лениво взмывали над бортами, то с лёгким шелестом загребали воду. Кроме этого шелеста да стука палочки гортатора[29], по которому поднимали и опускали вёсла гребцы под палубой, не было слышно ни единого звука.
Я отвязал ведро, висевшее на борту, и, так как взмахи вёсел мешали опустить его в воду, отправился на корму.
— Ш-ш-ш… — зашипел на меня кормчий, указывая глазами на Цезаря, — велел не шуметь…
Вот как покорил Гай разнузданных киликийцев! Я почувствовал, что и на меня падает луч его могущества: ведь я вчера запросто с ним беседовал! И, клянусь, на всём корабле, наверно, только мы двое знаем имена великих писателей и философов!.. Эти высокомерные мысли, видно, отразились на моём лице — кормчий вдруг разозлился и с вывертом ущипнул меня за ногу в ту минуту, когда я наклонился, чтобы зачерпнуть воды. От неожиданности я вскрикнул, чуть не уронил ведро и изо всех сил лягнул кормчего (от испуга я всегда дрался, а тут ещё был уверен, что Цезарь не даст меня в обиду!)
— Что случилось, Луций? — спросил он через весь корабль.
Кормчий испуганно втянул голову в плечи.
— Хочу помыться, чтобы готовить тебе завтрак, а меня… — я угрожающе помедлил, наслаждаясь жалким видом пирата, и спокойно закончил, — испугала акула. Чуть не утащила ведро!
Отойдя от кормчего подальше, я старательно вымыл руки, лицо, голову и даже уши, чтобы можно было поворачиваться к Цезарю боком.
Когда из-за Карийских гор выглянуло солнце, всё вокруг заблестело, и я, вероятно, тоже.
Так начался для меня первый из тридцати восьми дней, которые Гай Юлий Цезарь провёл среди пиратов. Я запомнил его час за часом. Остальные слились в памяти в один счастливый день, самый счастливый во всей моей жизни.
Пока я готовил внизу завтрак, корабль вошёл в одну из «наших» бухточек: послышался скрип воротов, с которых разматывали якорные канаты, потом бухнули в воду тяжёлые камни якорей, и движение прекратилось. Выйдя наверх с завтраком для Цезаря, я от изумления чуть не вывернул на пол всё, что приготовил: на палубе и в мелководье вокруг корабля копошилось десятка полтора измождённых людей. Это были наши пленники, раньше запертые внизу. Я не подозревал, что они так истощены. Я просто не думал об этом, даже когда относил им объедки, которые, по приказанию Булла, сваливал в открытый люк.
Чтобы они не вздумали убежать или утопиться, разбойники, вооружённые копьями и луками, следили за ними с берега и с борта корабля. Цезарь руководил операцией купания и был так увлечён, что только отмахнулся от меня, когда я предложил ему позавтракать. А я-то старался!
— Неужели ты будешь продавать их в этом грязном тряпье? — Гай ткнул ногой кучу платья, валявшегося на палубе. — Я бы ни за что не купил раба в лохмотьях, набитых вшами. Эй! — обратился он к одному из пиратов. — Притащи-ка что-нибудь из одежды, особенно женской. У вас там, наверно, груды награбленного тряпья.
Я с интересом ждал, что ответит пират, но тот молча покосился на Булла, стоявшего рядом с Цезарем. Булл пожал плечами и кивнул: ладно, мол, исполним и эту фантазию. Пират ушёл вниз. А Булл, обращаясь к Цезарю, сказал:
— Я не хотел вступать с тобою в спор, но мы же всё равно их оптом продадим перекупщикам. Пускай те их украшают и откармливают. Они-то ими в розницу будут торговать.
— Вы их всё равно продадите перекупщикам? — прищурился Цезарь. — А вот я тебя всё равно отдам в руки палача, а, как видишь, разговариваю с тобой, словно ты не будешь трупом через несколько дней.
Булл хлопнул его по плечу:
— Благодари богов, что попал к людям, которые ценят смелую шутку. Будь на моём месте другой человек, тебе не поздоровилось бы. А я тебе всё прощаю: мне нравится твоё бесстрашие.
— И обещанные денарии, — вставил Цезарь.
— Конечно, — согласился Булл. — И может быть, мы действительно получим больше за откормленных и чистых людей… Но обрати внимание на своего повара: он скоро заплачет.
— Кушанья остывают, — жалобно сказал я.
— Ну приготовь там всё, — кивнул Цезарь. — Я сейчас. — Через минуту он вошёл в палатку и, опускаясь на кровать, заменявшую обеденное ложе, сказал: — Кажется, убедил твоего начальника… Жестокость вообще бессмысленна, а тут она ещё и беззаконна: большинство этих людей свободнорождённые и взяты в плен не по праву войны, а украдены с дорог и пастбищ своей родины… Иди, постарайся получше накормить этих несчастных. Прислуживать мне будет Аксий.
На палубу поднялись двое рабов и пират, нагружённые ворохом одежды. Клянусь, ни на одном пиратском корабле ни до, ни после этого не было ничего подобного. Сами пленники были потрясены, когда их одели во всё чистое и дали им поесть, как людям, а не как псам.
Булл решил переменить личину нашей миопароны, придав ей вид рыбачьего судна. Правда, корпус наш — узкий и стройный, предназначенный для быстрого бега, — не очень походил на приземистую, широкую, более устойчивую, чем быструю, торговую миопарону, но Булл надеялся обмануть бдительность военных кораблей с помощью других средств.
Прежде всего пурпурный парус заменили обычным белым, сняли позолоченную мачту, спрятали под палубу абордажные мостки. На корме вместо флага с изображением Горгоны Медузы[30] вывесили другой — с искусно вышитой нереидой[31]. Корпус корабля покрыли серебристо-серой краской: это скрадывало его стройность, делало его очертания расплывчатыми, особенно в яркие солнечные дни. На палубе навалили рыболовные сети, багры и укрепили широкие чаны, в которых рыбаки держат иногда живую рыбу. Так пираты подготовились к безопасному плаванию в ожидании выкупа. Теперь при встрече с военным судном мы могли сойти за мирных торговцев рыбой.
Пока продолжались эти работы (да и после!), жизнь на пиратском корабле шла совершенно необычно: пленные ежедневно купались и вдоволь ели; Цезарь, поднимаясь с зарёй, читал и писал, а на палубе в это время воцарялась тишина; после занятий он состязался с пиратами в борьбе, метании копья, поднимании тяжестей и плавании. Военные учения, прежде бывшие пыткой, стали для меня удовольствием. А когда Цезарь снисходил до борьбы со мною, я испытывал настоящее блаженство. Иногда он читал нам свои стихи и речи и, если пираты ими не восторгались, он называл их дикарями, невеждами и грозил повесить. Этим «шуткам» рукоплескали, как проявлению необыкновенной смелости, а я дрожал, что, в конце концов, всё это может надоесть разбойникам и они выбросят патриция за борт или продадут в рабство. Разозлившись, они и трёхсот тысяч денариев не пожалели бы! А он писал такие прекрасные стихи и речи!.. Я восхищался их звучностью и точностью языка и даже осмелился спросить однажды, как он этого достигает.
— Избегаю необщеупотребительных слов, как кормчий подводных камней, — объяснил он, — и потом, скуплюсь на эпитеты. — Он поднял палец и оглядел присутствующих. — Из всех вас одного Луция оставлю я в живых за тонкость вкуса и любовь к литературе.
— Хо-хо-хо!.. — загрохотали разбойники.
Они восхищались им! Они были просто влюблены в него и теперь уж не ради добавочных ассов, а из почтения к нему соблюдали тишину, когда он работал или спал. Даже Булл не ревновал подчинённых к Цезарю: он гордился своей мнимой близостью к пленнику и, подозреваю, во время уединённых бесед уговаривал его остаться с пиратами на всю жизнь, суля ему власть разбойничьего царя. По крайней мере, Аникат как-то мне проговорился, что царю пиратов, владыке всех морей от Понта до Столбов Геракла[32], следовало бы поучиться уму, смелости и хладнокровию «у нашего Гая». Вот из кого, мол, вышел бы отличный повелитель разбойников, если бы ему не мешала патрицианская гордость… Тут (как сейчас помню) Аникат выпучил на меня глаза, сообразив, что сболтнул лишнее, и потребовал клятвы, что я никогда никому не передам непочтительных его слов о царе пиратов.
Конечно, я эту клятву дал, а сам размечтался: не царём пиратов мог бы стать Цезарь!.. Он мог бы подчинить их самих и все их корабли Риму. Я мог бы ему помочь (я ведь многое о пиратах знаю). За это сенат дал бы ему триумф, и может быть, и для меня нашлось бы место в его триумфальной колеснице!.. А как благословлял бы нас народ!.. Ведь хлеб и все товары сразу подешевели бы, как только стала бы безопасной их перевозка… Я много раз слышал в конторе отца, как облегчилась бы жизнь, если бы пираты не создавали угрозы для торговли.
Да!.. Счастливые это были дни… Только по вечерам, укладываясь на подстилку в кухне, я вспоминал о Диксипе, и в сердце у меня начинал копошиться злой червячок. Но я так утомлялся за день! Я не мог думать… Я прижимал рукою сердце, чтобы придушить злого червяка, и засыпал.
Продав пленных на делосском рынке, мы плавали у берегов Азии в ожидании корабля с друзьями Цезаря. Ни разу он больше не беседовал со мною так запросто, как в день своего появления у нас. Но я был счастлив одним его присутствием и разговорами с его рабом Аксием, который мог без конца рассказывать о своём господине. Больше всего меня поразило, что Цезарь в седле на всём скаку одновременно делал заметки да ещё отвечал на вопросы своих спутников. Желая походить на него, я попробовал соединить хоть два занятия и в то время, как резал мегарский лук, стал декламировать Аникату мои любимые стихи из «Одиссеи». То место, где Одиссей, открывшись сыну, с его помощью распугивает сотню бездельников, докучающих его супруге требованиями выбрать себе среди них мужа… Из-за капризов богов он не мог попасть в свою Итаку целых двадцать лет! И никто уж, кроме Пенелопы, не верил, что её супруг вернётся. А он вернулся и затеял бой с нахалами, наводнившими его дом.
Дойдя до описания этого боя, я распалился и, отбросив луковицу, кинулся на повара, размахивая кухонным ножом, словно мечом. Старику это не понравилось. Он увернулся и завопил во всё горло:
— Спасите!.. Мальчишка сошёл с ума!
На его крик скатился по лесенке Гана, отнял у меня нож и пригрозил, что изобьёт, если я вздумаю ещё пугать своего покровителя, прибавив, что я тут никто, живу «из милости» и не имею пока права даже на самую маленькую частицу добычи. Я ничего не ответил, но подумал (не скрою — со злорадством), что не стоит из-за глупости грязнули повара отказываться от задуманных упражнений: я римский гражданин и скоро буду свободен, а пираты попадут в тюрьму и их казнят или продадут в рабство. А до тех пор надо выбрать что-нибудь более спокойное, например, можно совместить варку обеда и сочинение речи.
И вот, выпросив у Аксия покрытую воском дощечку и палочку для письма, я уселся возле плиты, на которую поставил варить мясо. Увы! Излагать свои мысли оказалось труднее, чем я предполагал, и вскоре, увлёкшись борьбой с грамматикой, я позабыл обо всём остальном. Аникат, как назло, куда-то ушёл. К тому времени, как он вернулся, вода успела выкипеть, мясо начало подгорать, и я получил здоровенную затрещину, прежде чем успел сообразить, что произошло. Никогда не думал, что у повара такая тяжёлая рука! Не желая, чтобы Цезарь узнал, как неудачно я ему подражаю, я решил на время прекратить свои опыты.
Аксий говорил, что Цезарь тоскует о матери не меньше, чем о жене и дочке. Я этому удивлялся, потому что редко вспоминал свою мать, до сих пор тая против неё обиду. Мне было страшно даже помыслить о возвращении в дом, где распоряжается Диксип! С каким стыдом вспоминал я час, проведённый в таблинуме отца, когда этот… сын вольноотпущенника поставил меня в дурацкое положение и она смеялась, вместо того чтобы указать ему на дверь! При мысли об этом сердце у меня в груди начинало колотиться, будто хотело разбиться о рёбра.
Нет, я не мог возвратиться в дом, где когда-то всё жило мною, а потом вдруг я стал чужим и ненужным. Но как объяснить это Цезарю? Он скажет, что Диксип только наш клиент, что через несколько месяцев я надену тогу взрослого и тогда в моей власти будет поступить с любым клиентом так, как я найду нужным. Ох, с каким наслаждением я выгнал бы вон Диксипа, если бы этот дом был ещё нашим! Но он принадлежал кому-то другому… Мы с матерью в нём только гости.
В те дни мы плавали у побережья Карии, вокруг островов, рассыпанных неподалёку от Милета. Встреча с друзьями Цезаря была назначена в этих водах. Я ждал скорого освобождения и всё крепче утверждался в решении разыскать Валерия, но таил эти мысли про себя.
На тридцать девятый день дозорный крикнул, что видит впереди судно, кажется, то, которое мы ищем. Мы понеслись навстречу ему и, когда приблизились так, что можно было разглядеть высыпавших на палубу людей, Цезарь замахал синим плащом. Там как будто были удивлены переменой в облике нашей миопароны, но, разглядев плащ Гая, пошли бок о бок с нами. Цезарь и его друзья обменивались восклицаниями:
— Были у всех, кого я указал? — спрашивал Цезарь.
— Да! — неслось в ответ. — И наши банкиры и азиатские общины, а особенно Никомед с радостью дали на выкуп Гая из рода Юлиев!
— А что в Риме?
Грохот опускаемых абордажных мостков заглушил ответ.
В то время как друзья Цезаря в сопровождении рабов поднимались на наш корабль, я ревниво спросил Аксия:
— Кто это Никомед?
— Друг нашего Гая, царь Вифинии… — бросил на бегу раб Цезаря, направляясь к вновь прибывшим.
Я с завистью смотрел, как он распоряжается укладкой вещей своего господина. Я тоже хотел бы принять участие в этом. Но моя помощь не нужна: рабов больше, чем необходимо для этой несложной работы. И Цезарю сейчас не до меня.
Он дружит с царями, что́ ему мальчик из всадничьего сословия? А вдруг он забудет обо мне совсем? Я ни за что не останусь с пиратами!
Подобравшись поближе, я остановился за спиной одного из собеседников и прислушался к разговору.
— У Суллы на уме всеобщая гибель. В Риме страх и смятение. Говорят, у Сервилиева пруда, там, где улица Волопогонщиков выходит на рынок, кучею лежат головы убитых сенаторов. — Друг Цезаря закусил губы, махнул рукой, словно не в силах продолжать, и обернулся к своим спутникам — У кого мешки с деньгами?.. Давайте сюда. Это триста тысяч пиратам, а это Никомед посылает тебе.
— Успеется! — Цезарь с досадой бросил мешки к ногам. — Ты не сказал мне главного: что с моими?
— Твоя мать окружена величайшим почётом. Ничья злая рука не посмела её коснуться.
— А Корнелия?
— Спрятана так надёжно, что, кажется, Сулла уверен, будто она бежала с тобою.
— Замучен твой родственник Марк Марий Гратидиан, — вставил второй друг Цезаря.
Я испугался, увидев, как помрачнело лицо Гая: теперь уж, конечно, он обо мне забудет!
Цезарь гордо поднял голову и прищурился, словно вглядываясь в даль.
— Как избранный народом жрец Юпитера… (раз народ утвердил меня в этом сане, никакой диктатор не властен отрешить)… как жрец Юпитера, — повторил он, — я мог бы обрушить на голову Суллы сокрушительные проклятия… Вывесить списки своих противников, чтобы каждый и всюду мог убить любого из них, принести голову Сулле и получить за неё награду!.. Такого ещё не было в истории. А дети несчастных?.. Он лишил гражданских прав и средств к жизни даже тех, что ещё не родились! Чудовищно!
Он стиснул зубы, побледнел, и я испугался, что сейчас у него начнётся припадок. Но он, помолчав несколько секунд, продолжал:
— Мы знаем, Сулла проклятий не боится. Но… каждому лестно оставить в памяти потомков след славных дел. Пусть же Сулла будет лишён этой славы. Пусть кто-либо из нас, друзья, правдиво опишет его злодеяния. Пусть позор покроет его имя на сотни и тысячи лет. — Цезарь обвёл взором окружающих… и запнулся при виде разбойников, слушавших его разинув рты. Чтобы ослабить впечатление от этих не к месту торжественных слов, он хитро мне подмигнул: — А вот имя Сестия прославится в веках, потому что он единственный на этом корабле любит звонкую речь больше звонкой монеты. За это он будет избавлен от виселицы, которая ждет его соратников.
Упоминание о виселице, как всегда, развеселило пиратов: кто мог предполагать, что Гай на своем утлом суденышке всерьёз грозится взять в плен наш быстроходный корабль? Булл и остальные разразились рукоплесканиями. Останавливая их, Цезарь поднял руку:
— Я не шучу. Берите этот мешок, тут триста тысяч денариев. И вот вам ещё тысяча ассов за то, что тихо вели себя, когда я спал. Берите и, если хотите спасти ваши головы, удирайте подальше. Советую внимательно отнестись к моим словам! — С этим Цезарь покинул наш корабль, бросив мне на ходу: — За себя будь спокоен.
Судёнышко Цезаря отошло и скрылось. Пираты, весело смеясь, собрались вокруг Булла. Начался делёж денег. Впервые я также получил свою долю.
Пираты прославляли щедрость Гая: если бы на его месте был какой-нибудь поселянин или всадник, так он уже каждый асс подсчитал бы!.. А Цезарь оплатил часы молчания с царственной щедростью: их было, конечно, гораздо меньше, чем тысяча. Гана положил конец их восторгам, сказав:
— Всадник и заключать не стал бы такой договор. Уж слишком неходкий товар тишина, чтобы откупщик вздумал его оплачивать!
Булл предложил выпить вина в честь Цезаря, но оказалось, что наши запасы иссякли; тогда он велел кормчему направить наш корабль в ближайшую гавань, чтобы набрать вина и пресной воды, а кстати взглянуть, нельзя ли на берегу чем-нибудь поживиться. Разбойники, соскучившиеся без «работы», кинулись выполнять его приказание.
Мы бросили якорь против Самоса и отправили на берег лодку. Пираты вытащили оружие и принялись приводить его в порядок. Я же, стоя на носу корабля, с тревогой и нетерпением смотрел, не покажется ли где судёнышко Цезаря.
Через час наши посланцы привезли вино, воду и припасы. Все они были навеселе и, перебивая друг друга, описывали празднество, которое одна богатая женщина устроила в честь возвращения своего мужа: он пропадал шесть лет, так что все считали его погибшим. Теперь супруги вновь соединились и на радостях угощали сограждан. Столы были расставлены прямо на городской площади, и все, кто хотел, пили и ели. Наши там тоже изрядно нагрузились. Вина и кушаний было такое множество, рассказывали пираты, что никто и не заметил, как они унесли три окорока и парочку амфор[33] с вином. Самое «интересное» пираты припасли к концу: самосская гражданка в благодарность за возвращение возлюбленного принесла Венере[34] в дар золотую статую богини, украшенную драгоценными ожерельями. К вечеру все в городе перепьются, тогда не трудно будет проникнуть в храм и унести прекрасную богиню.
— С таким уловом нам, рыбакам, и в родную Киликию не стыдно вернуться! — ликовали пираты.
И вот, дожидаясь темноты, мы принялись совершать возлияния в честь Цезаря и неизвестного гражданина из Самоса. Вино, привезённое с острова, было превосходно, даже я выпил несколько чаш во славу моего героя. От этого стало мне весело, и я размечтался о том, что сделаю завтра, когда Цезарь освободит меня… Денег, которые дали мне пираты, хватит ненадолго. А скоро ли я разыщу Валерия? Не отправиться ли завтра в Пергам? Там, как я слышал, замечательная библиотека, вторая в мире после Александрийской. Я могу там наняться служителем или переписчиком книг, чтобы скопить небольшую сумму для поисков Валерия.
Мне легко было бы убежать с корабля, не дожидаясь, пока Цезарь выполнит обещание: беспечность пиратов была так велика, что они даже дозорного не поставили — ведь все прибрежные города платили им дань, и пираты свободно входили в любую гавань, если там не было военного судна римлян. Я, конечно, мог бы убежать, но мне хотелось ещё раз повидать Цезаря.
Я смотрел на пылающий запад. Где-то там, за горами моей родины, опускалось солнце. Ослепительный золотой блеск сменился розовым сиянием, и всё погасло. Сразу потемнело, словно чёрный плащ накрыл нас. Пираты не торопились. Палубу осветили факелами. Чаши снова и снова наполняли вином. Кто-то затянул песню. Покачиваясь, поднялся Аникат и с пьяным воодушевлением предложил:
— Что пе-пе-сня?.. П-пустой звук! П-пусть лучше Лу-цилу сп-пляшет. Лу-ций… Ни ра-разу он не-не брился… н-наст-стоящая де-девушка!.. Одеть в… в же-женскую столу и пу-пу-ссть п-пляшет!
Пираты встретили это предложение смехом и рукоплесканиями. Я закричал, что скорее утоплюсь, чем позволю над собой издеваться, и, вскочив, ринулся к борту, собираясь прыгнуть в море. Все с хохотом бросились за мной.
В ту минуту, как я уже перекинул через борт ногу для прыжка, из мрака выплыл на нас огромный парус, словно возникла тень какого-нибудь потопленного нами корабля. Все невольно шарахнулись в сторону, и я — за ними. Но с другого борта на нас наплыл второй парус…
Две крутобокие военные триеры[35] сжали нас с обеих сторон; вёсла на них были убраны заранее; в нашу палубу вцепились абордажные мостки.
— К оружию! — крикнул Булл и, схватив багор, которым у нас били дельфинов, ринулся навстречу неприятелю.
Пираты, вооружившись чем попало, бросились в бой. В пылу сражения не успели снять мачту, и я отбежал к ней, прижался к её стволу и скользил вокруг него, чтобы сражающиеся не задели меня — единственного, кто не принимал участия в драке. Бой был неравный и потому недолгий. Первым пал Булл, метнувший свой багор в какого-то высокого воина; тот наклонился, багор пролетел над его головой, а в следующую минуту его меч вонзился в живот Булла. При свете факелов тут и там были видны группы сражающихся. На каждого пирата приходилось несколько воинов. Они быстро одолевали разбойников и скручивали им руки за спину. Но Гана и ещё с десяток пиратов успели взять свои копья и мечи и отчаянно защищались, стремясь соединиться. Голос Цезаря покрывал шум сражения, словно звук боевой трубы. Он приказывал своим, чтобы они держали пиратов в отдалении друг от друга и постарались каждого взять живым.
Я ждал, что Цезарь подойдёт ко мне и скажет: «Ну вот я и освободил тебя». Но он несколько раз прошёл мимо, не взглянув в мою сторону. Ему сейчас было не до меня: он следил, как его воины уводили последних защитников пиратского корабля на свою триеру. Одни из них шли понуро, другие, несмотря на связанные за спиною руки, гордо подняв голову и не глядя на Цезаря. Только Аникат остановился перед ним и осыпал проклятиями, икая и размазывая слёзы по лицу. Однако копьё воина, коснувшись шеи повара, живо заставило его двинуться вперёд. Палуба опустела. Лавируя между трупами, я побежал к Гаю. А Гай, не замечая меня, направился вслед за пленными. Неужели он забыл обо мне?!
— Цезарь! — крикнул я, протягивая к нему руки.
Какой-то воин преградил мне путь:
— Это что ещё за мальчишка?
— Потом разберёмся! — крикнул другой, пробегая. — Раз он здесь, вяжи его!
— Цезарь! — снова позвал я в отчаянии.
Воины связали мне за спиною руки.
А корабль-призрак уже снял абордажные мостки и удалился, распустив парус.
Это была вторая беда, которую принесло мне море.
Все, кто остался в живых после боя, были закованы и брошены в самую зловонную яму пергамской тюрьмы. Когда воины, втолкнувшие нас туда, ушли, сторож поднял факел, и мы увидели высоко, под самым потолком, крошечное зарешечённое оконце. Добраться до него, а тем более просунуть голову сквозь прутья решётки было невозможно. Сторож всё же сказал:
— Оно выходит на место казни. Так что смотреть в него не советую. Вода вон в том углу, в кувшине. Еду тратить на вас не стоит: завтра у вас свидание с палачом.
Он ушёл и унёс факел. Мы остались в темноте. Я сидел на полу, не решаясь пошевелиться: время от времени что-то падало с потолка и проползало по телу. Паук?.. Стоножка?.. Скорпион?.. Я боялся наступить на какую-нибудь ядовитую тварь… Впрочем, какое значение имел бы теперь даже змеиный укус?
Ох, почему я не сражался, когда Цезарь напал на нас?.. Почему не пронзило меня чьё-нибудь копьё?! Как счастливы Булл и кормчий, убитые в первые минуты боя! Как счастливы те, чьи тела остались лежать на палубе нашего корабля! А я… а мы? Какая смерть ждёт нас?
Но как он мог?! Как мог Цезарь напасть на людей, которые так им восхищались?
Тюремщик сказал, что сюда бросают приговорённых к смерти. Умереть я не боюсь. Раз Цезарь меня обманул, я буду даже рад умереть. Мучения и позор — вот что страшно…
— Завтра утром нас…
Наверно, я произнёс последние слова вслух, потому что рядом послышался спокойный ответ Ганы:
— Завтра утром нас распнут на крестах.
— И мы умрём, — застонал Аникат, — самой мучительной смертью…
Я молча притаился, чтобы не выдать, как мне страшно и как больно… Зачем он говорил, что спасёт меня?
— А Луций готовил для него, — всхлипывал Аникат. — Гай обещал ему кучу всяких благ…
— Не хнычь! — оборвал его Гана. — Над мальчишкой он просто подшучивал и никому ничего не обещал, кроме виселицы.
Кто-то в дальнем углу сказал:
— Конечно, мы дураки, сами себе сказку выдумали.
— Ещё рукоплескали ему! — поддержал другой.
— А кто мог думать, что мышь всерьёз грозится съесть кота, когда он держит её в лапах? — возразил Гана.
— Но все тридцать девять дней мы ежедневно слышали, что Луция он пощадит… — повторил Аникат.
— Да замолчите вы! — простонал старый пират (был у нас один такой — помощник Булла). — Дайте хоть в последний раз выспаться. Рассвет близок.
— Да, — поддержал его Гана, — надо выспаться, чтобы с честью умереть.
Пираты смолкли. Некоторое время слышались только тяжёлые вздохи то там, то тут. Внезапно тишину нарушил крик в дальнем углу:
— Проклятие! Меня укусила какая-то гадина!..
— А ты не вертись. Спи, как сидишь, — проворчал старик.
И снова молчание. Я с тоскою прислушивался к звукам падающих с потолка капель. Вот кто-то захрапел… Неужели уснул?.. Я не мог сомкнуть глаз. Сидел, глядя в темноту, и старался представить себе смерть на кресте. Я знал о ней только из книг.
— Смерть на кресте… это очень мучительно? — шёпотом спросил я, не ожидая, что меня кто-нибудь услышит.
Из темноты в ответ донёсся шёпот Ганы:
— Очень. Особенно когда поднимут крест и тело начнёт оседать. Не думай об этом. Молчи. Спи.
Разве это возможно?.. Я уже ощущал боль от гвоздей, которые завтра вобьют в мои ладони и ноги. Я готов был завыть от ужаса, но сдерживался и даже не стонал; только слёзы текли сами собой и падали на голые колени.
Постепенно окошко вверху стало светлеть. Нашу яму наполнил серый сумрак.
— Утро… — пробормотал Аникат.
— Да. Последнее. — Гана зевнул и поднялся, зазвенев цепью.
Так равнодушно сказать о наступающей смерти! Счастливый: не боится! А я изо всех сил задерживал дыхание, потому что где-то читал, будто от этого можно умереть. Я предпочитал сам оборвать свою жизнь.
— Как он подло напал на нас! — всхлипнул Аникат.
— Если ты будешь кряхтеть и стонать, я до прихода палача разобью тебе голову цепью! — Гана поднял кулак и шагнул к Аникату.
Тот, защищаясь, вытянул руки:
— Не сходи с ума! Может быть, Цезарь ещё помилует нас!
— Не жди, — насупился Гана. — Он сделает, что обещал.
Тут послышался скрежет ключа в замочной скважине, и я почувствовал, что теряю сознание от страха.
— Луций Сестий, ко мне!
Это сказал тюремщик. Не сводя с него глаз, я поднялся, но не мог двинуться с места. За его спиною, в просвете двери, были видны вооружённые солдаты.
— Луций Сестий! — повторил тюремщик. — Есть здесь Луций Сестий? Цезарь требует Сестия к себе.
Цезарь?.. Нет! Это мне послышалось. Я ни за что не пойду первым на крест! Я попятился от шагнувшего к нам сторожа.
— Ну вот: и это обещание выполнено! — Гана схватил меня за плечи и толкнул к тюремщику. — Иди! Цезарь дарует тебе жизнь.
Я упирался, не веря. Мне? Жизнь? Боги великие!
От толчка Ганы я пробежал вперёд несколько шагов и, чтобы не упасть, ухватился за руку тюремщика. Он с силой тряхнул меня:
— Стой на ногах!
Пираты закричали:
— Не смей его бить!
— Он не привык ходить в оковах!
Не обращая внимания на их крики, тюремщик потащил меня по лестнице:
— Поторапливайся! Цезарь сейчас отплывает. — Проходя мимо начальника стражи, он передал ему ключ, сказав: — Проследи, чтобы ни одного не осталось. Кресты лежат у выхода.
Меня освободили, а их распнут?! Я не хотел этому верить. Но если это правда, я попрошу Цезаря наказать их как-нибудь иначе. Он должен исполнить мою просьбу хотя бы потому, что чуть не забыл обо мне. Я мог бы сейчас тоже подвергнуться казни!
Мы вышли во двор тюрьмы. Жмурясь от солнца, я жадно вдыхал свежий воздух.
В дальнем конце двора стоял Цезарь, окружённый друзьями. Тюремщик подталкивал меня к нему, а я оглядывался назад, ища глазами кресты. Они были свалены у стены недалеко от входа в тюрьму. Неожиданно для самого себя я вдруг разрыдался.
— Почему ты не снял с него цепи?! — сердито крикнул Цезарь тюремщику. — Я именем пропретора[36] приказал тебе освободить его!
— Я и освободил. А о цепях ты ничего не говорил. — Тюремщик с независимым видом, нарочито медленно вынул из-под туники ключ и разомкнул цепи на моих руках и ногах.
Но я, глядя на Цезаря, продолжал рыдать и не мог сдержать криков, вырывавшихся помимо моей воли:
— Как ты мог! Как ты мог! Если бы ты случайно не вспомнил обо мне, меня бы сейчас тоже… Их распнут? А они так тебя любили! Или ты всё забыл?!
Сквозь слёзы я заметил, как похолодел взор Цезаря.
Я испугался и смолк. Он указал на скамью у входа в тюремный двор:
— Сядь там. Потом Аксий отведёт тебя в баню и переоденет. А пока сядь. — Он отошёл к друзьям и, отпустив их, вернулся ко мне, но не сел, а остановился перед скамьёй (вероятно, я был слишком грязен после ночи, проведённой в тюремной яме). — Я ничего не забыл, — холодно сказал Цезарь. — Я с умыслом оставил тебя среди разбойников. Больше месяца наблюдал я за тобой и уверился, что ты способен выкинуть в жизни ещё не одну глупость вроде этого бегства к пиратам. Я хотел, чтобы ты навсегда избавился от соблазну, на поступать по первой фантазии, которая придёт тебе в голову. Страх смерти — хорошее лекарство от легкомыслия. А чтобы в жизни ты чувствовал себя уверенней, я приготовил мешочек с денариями. Для жизни деньги то же, что оружие для войны. После бани Аксий передаст их тебе… Что случилось? Почему ты вскочил? — Цезарь оглянулся, желая — узнать, что я увидел за его спиной, и, повелительно сказав: — Сядь! — перешёл на другое место. — Смотри на меня.
Я повиновался ему, но мысленно продолжал видеть то, от чего он приказал мне отвернуться, — моих товарищей, отягчённых цепями. Медленно поднимали они и взваливали на себя свои кресты. В ту минуту я почувствовал, что цепи, которыми они скованы, опутали и меня. От слёз, снова хлынувших из глаз, образ Цезаря исказился.
Цезарь кивнул в сторону идущих на казнь:
— Их я тоже не обманывал. Много раз я обещал им смерть. Ты упрекнул меня, что я жесток с людьми, которые меня полюбили. Но поразмысли: справедлива ли доброта к пиратам, причинившим столько зла? Кровожадные киликийцы сеяли разорение и рабство на побережьях всех морей, они похищали свободных граждан даже на дорогах Италии! А я, по-твоему, должен их щадить, потому что они рукоплескали мне?
— Но ты предаёшь их самой жестокой казни!
— Это обычная казнь для разбойников. И всё же я был настолько слаб, что приказал сперва удушить их, а потом уж распять.
— Всё равно другие пираты будут мстить тебе за этих. Они все стоят друг за друга.
— Кажется, я доказал, что не боюсь опасности. Сама по себе она прекрасна: подобно тому, как холодная вода закаляет тело, она закаляет душу. — Цезарь вдруг по-мальчишески подмигнул. — Знай, что в настоящее время мне грозит двойная опасность. Этой ночью я был у пропретора Юния, правителя Азии. Я хотел, чтобы он сам казнил пиратов. Но едва он услышал, что в пергамской тюрьме сидит целая шайка, у него загорелись глаза и он предложил продать их в рабство. С твоей точки зрения, это было бы вполне гуманно… Ну а я поступил иначе: я поторопился, чтобы твоих приятелей удушили раньше, чем здесь получат приказ переслать их к пропретору. Я подозреваю, что он взял бы с пиратов выкуп и отпустил с миром. Они же, оснастив новый корабль, продолжали бы разбойничать злее прежнего. Теперь мне грозят неприятности с двух сторон: и от пиратов и от правителя Азии. И мне надо как можно скорей удирать отсюда, пока друзья твоих приятелей не прознали об их казни, а Юний не предъявил мне обвинения в ограблении пиратского корабля: ведь я забрал свой выкуп, а воинам роздал всё имущество шайки. И вот теперь, вместо того чтобы поскорей сесть на корабль, теряю время, стараясь образумить взбалмошного мальчишку! — Он поднялся. — Прощай. Корабль, нанятый друзьями, ждёт меня в Элее. Если я тебе понадоблюсь, ищи или в ставке Ферма, или в Родосе.
Цезарь пошёл к воротам, а я вскочил, чтобы бежать к тюрьме. Но там уже никого не было. Разыскивать место казни я не решился.
Ко мне подошёл Аксий:
— Цезарь приказал отвести тебя в баню, а потом дать денег. Поторапливайся. Я ещё должен отыскать какую-нибудь повозку, чтобы догнать Гая. Минуций Ферм нас, верно, заждался.
— А Цезарь сказал, что я могу найти его в Родосе?
— Да, если Ферм нас отпустит. Мы собираемся там учиться. Мы, видишь ли, недостаточно учены. Знания копим, как скупцы, а деньги тратим, как последние моты.