Так я впервые узнал Цезаря.
Преподав мне страшный урок, Цезарь исчез. Прошло немало лет, прежде чем я его увидел снова и даже прежде, чем услышал о нём. Но не было дня, чтобы я мысленно не возвращался к событиям, сделавшим меня взрослым.
Мне было обидно, что тогда, в Пергаме, у тюремных ворот, растерянный и напуганный, я не нашёл веских слов в защиту моих несчастных товарищей. Почему я не напомнил Цезарю, что пираты были такими же изгнанниками, как он сам? Только у них не было знатных покровителей, чьими деньгами сорил Цезарь. А разве налоги, которые мы собираем с провинциалов, не та же дань, какую пираты берут с купцов и мореплавателей? Цезарь сетовал, что пираты сеют рабство по берегам морей. Но Булл, Гана, Аникат не имели собственных рабов. Они добывали рабов для Цезаря, Феридия, для всех, кто привык пользоваться чужим трудом.
Однако возвращаюсь к своему повествованию. Чтобы не обрывать его нить, расскажу, что произошло в моей жизни, прежде чем я вторично встретил Цезаря.
Распрощавшись с Аксием и впервые оставшись без руководителя, который распоряжался бы моей судьбой, я решил осуществить своё давнишнее желание и разыскать Валерия, а если будет возможно, то и купить его у теперешнего хозяина. А потом уж вместе с ним плыть в Брундизий.
По словам Аксия, Цезарь считал, что после всего пережитого я созрел для тоги взрослого. И вот, хотя до совершеннолетия мне оставалось ещё несколько месяцев, Аксий, по его приказу, одел меня в белоснежную тогу римского гражданина. Денег у меня было достаточно: Цезарь оставил мне тысячу денариев да от пиратов я получил сотню, которую никто у меня не отобрал; мне казалось, что я обеспечен чуть ли не до конца жизни. Одна теперь была забота — добраться до Эфеса и уберечь свои капиталы от мошенников, которые могут встретиться в пути.
С самого начала всё пошло так гладко, словно боги сопутствовали мне: в Элее я быстро нашёл корабль, направлявшийся в Эфес, плавание закончилось без всяких приключений, а по прибытии в эфесскую гавань я легко получил у кормчего разрешение за небольшую плату ночевать на корабле, пока он стоит на погрузке. (Я догадался скрыть, что боюсь городских гостиниц, набитых, как мне казалось, ворами, а сказал, что поплыву с этим кораблём дальше, если не найду здесь нужного мне человека.)
Каждый день я бегал в город, расспрашивая, не знает ли кто любителя книг, у которого работает переписчиком раб по имени Валерий. Я был уверен, что такого образованного человека, как он, все должны знать, и очень удивился, когда на третий или четвёртый день какой-то прохожий, указав мне дом и даже назвав имя собирателя книг (Публий Волумний), не мог сказать, как зовут раба-переписчика. Сомневаясь, что встречу Валерия, я всё же направился к этому Волумнию.
Меня провели в сад к бассейну, окружённому тёмными кипарисами и цветущими олеандрами. Сидя на каменной скамье, хозяин дома кормил золотистых рыбок, сбившихся в ожидании подачки у самого края водоёма. При моём приближении рыбки, сверкнув словно молнии в зелёно-розовой воде, скрылись среди водорослей.
— Вот, — умилённо сказал Волумний, — даже эта бессловесная тварь знает и любит своего господина, а от незнакомца бежит! Но кто ты, юноша, и по какому делу я тебе понадобился?
Я бегло рассказал ему свою историю и спросил, есть ли у него раб Валерий, купленный в Брундизии на распродаже имущества Гнея Сестия Гавия.
— Да, у меня есть такой раб, — сказал Волумний. — Но он уже стар и ни на что не годен.
— Он мне нужен не для услуг, — воскликнул я обрадованно, — а как друг. У меня, кроме матери, нет друзей. Лишь Валерий и Цезарь…
Выслушав мой рассказ о Цезаре, Волумний засмеялся и покачал головой:
— Вот не ожидал от этого беспутного Цезаря такого разумного поступка! Если бы все так расправлялись с пиратами, море уже давно было бы безопасно для плавания честных людей. Я его как-то в Риме видел, он показался мне похожим на девушку: наряден, надушён, завит… И вдруг — такая решительность и твёрдость! Как обманчива внешность! Все эти молодые люди в Риме такие франты, что тошно смотреть! А оказывается, и они способны на мужественные дела! Ты доставил мне своим рассказом огромное удовольствие, и я охотно подарю тебе этого раба… Не возражай! — поднял он руку, останавливая готовый сорваться с моих губ отказ. — Глаза раба ослабели, и он уже не годится для работы в библиотеке; он теперь на пчельнике, и мне его не трудно заменить, хотя он и учёный и знает кой-какие книги по уходу за пчёлами. Буду рад, если он тебе пригодится. Тем более, что я знавал твоего отца… Правда, между нами были только деловые связи, но это лучшая проба человеческой честности. — Он обернулся к рабу, который привёл меня: — Позови сюда Валерия, бывшего библиотекаря.
Меня так взволновало великодушие Публия Волумния, что я в знак признательности поцеловал этого малознакомого человека. Но когда из глубины сада вышел мой бывший наставник и остановился перед хозяином, искоса приглядываясь ко мне, у меня заныло сердце: за какие-то неполных два года так измениться!.. Лицо его почернело от солнца, в тёмных волосах появились серебряные нити, глаза покрылись красными жилками и стали слезиться… А прежде они были ясные, блестящие, похожие на золотистые ракушки, которые я в детстве так любил разыскивать на берегу моря. Он всё пристальней вглядывался в меня, и на лице его появилось выражение изумления и радости.
— Я вижу, ты угадал, Валерий, — сказал Волумний, — подойди сюда.
Когда тот приблизился, Волумний с брезгливой гримасой, взяв краем своей туники руку раба, вложил её в мою:
— Владей им на здоровье. А ты, — обратился он к моему учителю, — будь покорен своему бывшему воспитаннику, он теперь твой хозяин, которому я по собственной воле тебя возвращаю.
— Луций! — всхлипнул Валерий и опустил голову мне на грудь.
Я молча обнял его, не в силах сказать ни слова от жалости и радости: наконец-то нашёл я своего наставника и могу теперь успокоить его старость.
Волумний предложил отправить с рабом, вёзшим его письма в Италию, и моё, а до получения ответа погостить у него. Я с радостью принял его гостеприимство, рассчитывая, что содействие этого почтенного эфесского гражданина поможет мне оформить у пропретора вольную для Валерия. Публий Волумний нашёл моё желание неразумным. Он считал, что если я отпущу Валерия на волю да ещё стану обращаться с ним, как с родственником, раб зазнается, и мне, мальчику, придётся, чего доброго, стать слугой собственного раба. Но так как я очень настаивал, Волумний, чтобы не отказать гостю, пошёл со мною и Валерием к пропретору, и тот прикосновением жезла к голове моего учителя сделал его свободным человеком.
В тот же вечер, оставшись с Валерием наедине, я увидел, как не прав был Волумний: Валерий окружил меня такой заботой, словно я был маленьким ребёнком, а он нянькой. Когда он опустился на колени и попытался развязать мои сандалии, мне, бывшему слугой у пиратов, стало так смешно, что я начал брыкаться и хохотать как сумасшедший. Валерий, не поднимаясь с колен, удивлённо смотрел на меня:
— Что с тобой, мой мальчик?
Тогда я снова, на этот раз ничего не утаивая, рассказал свою историю с того момента, когда он, прощаясь перед аукционом, поцеловал меня и шепнул, что Диксип мошенник.
— Но как ты мог меня не узнать? — спросил я, закончив рассказ. — Даже если глаза твои ослабели, то ведь сердце должно было подсказать, кто перед тобой! Так написано во всех книгах, которые ты мне читал!
— Я не мог поверить ни глазам своим, ни сердцу, — оправдывался Валерий, — ведь я точно знаю твои годы и вдруг — ты в тоге взрослого! Но что ты вытерпел, бедный мальчик! Что ты вытерпел!
Он обнял мои ноги и стал целовать колени, и на этот раз я не отбивался, чувствуя, что это ласка отца, а не раба. Я соскользнул с ложа и обнял его; и так, обнявшись, мы сидели на шкуре какого-то зверя, лежавшей на полу, и разговаривали шёпотом чуть ли не до утра. Он спрашивал, я отвечал, припоминая всё новые и новые подробности. И впервые я понял, как необычайно всё, что случилось со мною. И так увлёкся я рассказами о собственных приключениях, что забыл спросить своего наставника, а что же он пережил за это время, почему он так страшно изменился?
И вот началась жизнь, до того не похожая на ту, которую я вёл последние полтора года, что порою мне казалось, будто я взвился вверх и лечу куда-то, лечу… Я чист, изящно одет, завит (Волумний сказал, что видел Цезаря завитым, как девушка, и я из подражания ему тоже стал завиваться); я возлежу за столом, уставленным серебряной посудой, ем изысканные блюда, а главное — я в центре внимания: почтенные мужи говорят со мною, как с равным, и готовы без конца слушать меня. Весть о моих приключениях распространилась по городу, и чуть ли не весь Эфес побывал на обедах у Волумния за те два месяца, что я провёл в его доме, ожидая письма из Брундизия. Мне льстило внимание многоопытных мужей. Волумний с каждым днём казался мне всё привлекательней; он любил искусство и природу, был снисходителен к человеческим слабостям и обладал познаниями в греческой философии и литературе. А Валерий, когда я хвалил ему нашего хозяина, хмурился и тяжело вздыхал. Неужели он ревновал?! Помня, как сам страдал от ревности, я жалел Валерия, но не мог же я без всякой разумной причины отказаться от интересных бесед Волумния и его любезных гостей!
Через два месяца вернулся из Италии посланный Волумнием раб и среди прочей корреспонденции привёз ответ Феридия, друга моего отца. Он писал мне, что, ко всеобщему изумлению, моя мать, которая, казалось, так неутешно горевала, — вышла недавно замуж за… Диксипа!
Все эти два месяца я только рассказывал: гостям Волумния о Цезаре и пиратах; Валерию — о гостях Волумния… и за этой болтовнёй не успел расспросить Валерия ни о Диксипе, ни о том, почему он сам так изменился. Иногда, проснувшись ночью, я вспоминал, что ещё многое надо узнать у Валерия. «Завтра, как только поднимусь», — решал я и снова засыпал. А едва наступало утро, посланец Публия звал меня в триклиний, и начиналась беседа. Она продолжалась в саду, в цветнике, у водоёма. Потом появлялись гости. Мы переходили в парадный триклиний, и во время обеда я, по просьбе Публия (как когда-то Валерий по приказу отца), повторял для тех, кто ещё не слышал, повествование о моих приключениях и встрече с Цезарем.
Теперь всё кончено. Я опозорен. Мне осталось одно: исчезнуть в Эребе — в самой тёмной и мрачной части загробного царства. Там никто меня не увидит, никто не станет презирать, и ничто не будет меня волновать: я буду мёртв..
Возможно, я и покончил бы с собою, если бы не Валерий. В то время как я рыдал на спальном ложе, он взял письмо и, прочтя его, нежно коснулся моего плеча:
— Судьба продолжает преследовать тебя, мой Луций. А ты держись, не падай под её ударами. Покажи себя достойным имени человека. Гордись не тем, что у тебя красивая одежда и твоя беседа привлекательна, а тем, что можешь выстоять против любой бури. Подумай, как ничтожен корабль, который переворачивается и тонет при первом порыве ветра!
Это сравнение поразило меня, и я повернулся к Валерию:
— Ты узнал что-нибудь о Диксипе? Узнал? Поедем в Брундизий, расскажем ей… Пусть она выгонит подлеца!
Валерий отрицательно покачал головой:
— Нет. Теперь наш приезд только усугубит её несчастье. Выгнать мужа она не может: дом принадлежит ему. Диксип купил его на деньги, украденные у тебя и твоей матери. Теперь он вправе выгнать вас, если захочет. А вы даже в суд на него не можете подать: единственный свидетель, тот, который помог ему вас обокрасть, год назад был убит в пьяной драке. Возможно, что известие о смерти сообщника и придало Диксипу смелости просить Тертуллу выйти за него… А может быть, он сам и подослал убийц к этому мошеннику. Кто знает? Придётся тебе всё это пережить, успокоиться и постараться заработать побольше денег, чтобы создать ей безбедную жизнь. Только тогда в праве ты поехать к ней, настоять на разводе с этим негодяем и забрать её к себе. Первое, что ты должен сделать, это найти работу. Она будет для тебя и лекарством: обязанности поддерживают несчастного человека, как костыли хромого. Хорошо, что Цезарь дал тебе денег. Это действительно оружие! С ним мы отвоюем себе место в жизни. Сейчас я пойду найму для нас квартиру, а ты поговори с Волумнием. Скажи, что твоя мать вышла замуж за нехорошего человека, что ты этим расстроен и не поедешь теперь домой, но и у Волумния гостить долее не можешь, а хотел бы найти какую-нибудь работу; может быть, он поможет тебе её подыскать. Ну поднимись, вымой лицо и веди себя, как муж, а не как мальчик.
Он ушёл.
Мне было стыдно идти к Волумнию, но я превозмог себя: я ведь ничего ему о Диксипе не рассказывал и теперь не обязан о нём говорить. Я поступил так, как посоветовал мне Валерий: сказал Волумнию, что люблю и почитаю его, но не могу оставаться в его доме, потому что мне будет трудно поддерживать приятную беседу не только с его гостями, но и с ним, ибо я удручён известием, что моя мать стала женою негодяя, сумевшего втереться в её доверие. Я должен уединиться, чтобы оплакать это горе. Я уже послал Валерия подыскать для нас недорогую квартиру. Пусть Публий не сочтёт это неблагодарностью. Я всегда буду помнить его гостеприимство. А сейчас я нуждаюсь в его совете: какое бы дело мне начать, чтобы не уронить честь своего сословия и в то же время обеспечить себя и Валерия?
Волумний не стал удерживать меня — интерес ко мне ослабел: мои рассказы уже слышали все его друзья. Мне показалось, он даже обрадовался, что я собираюсь покинуть его дом.
— Ты разумный юноша, — сказал он, — вижу, что не ошибся в тебе. А что касается какого-нибудь приличного занятия… Я думаю, лучше всего тебе вступить в нашу компанию. Мы ссужаем деньгами городские общины, иногда и частных лиц и даже некоторых царей. Проценты составляют порядочный доход. Деньги ведь растут, словно пшеница, — пошутил он, — посеешь одно зерно, а вырастет целый колос! Естественный прирост. Кроме того, мы взяли на откуп у республики серебряные рудники в разных провинциях. В этом деле нам был бы очень полезен молодой человек, вроде тебя которому можно доверять. Я и мои компаньоны уже не молоды, — вздохнул он, — а надо ездить в Испанию, Грецию, Сицилию. Наши уполномоченные имеют дело с драгоценным металлом, необходимо следить за ними: люди честны постольку, поскольку знают, что их могут проверить. Вот эта проверка и будет твоим делом. Конечно, ты ещё неопытен, но Валерий тебе поможет, он знает жизнь. Ты станешь членом нашей компании и будешь получать… предположим, пять процентов годовых от прибыли да оплату разъездов и какую-то определённую сумму за работу твоего вольноотпущенника. Согласен?
Я не знал, много это или мало — пять процентов (Валерий потом сказал, что не много: сами откупщики дерут и по пятидесяти); но я был доволен, что так скоро устроились наши дела. А главное — я буду разъезжать по свету! Может быть, и новые страны открою или опишу, как Геродот!
С благодарностью принял я предложение Волумния и ни словом не обмолвился о том, как неприятно поразило меня его мнение о людях. Кто посмел бы сомневаться в честности моего отца или Феридия? Или Валерия?! А Цезарев Аксий?.. Цезарь доверил ему такую большую сумму, и он мне её передал. А ведь он знал, что Гай не может его проверить!
Так я стал финансистом. Слова, из-за которых когда-то я пережил такой тяжёлый час в таблинуме отца, теперь вошли в мою жизнь, а некоторые, определявшие мои доходы, стали особо важными: например, дивиденд — та часть прибыли, которую мы, члены компании, делили между собою; я говорю «мы», потому что, вложив свои сбережения, я стал участником общих доходов. Все счета я предоставил Валерию. Меня больше интересовали поездки, в которых, впрочем, он всегда меня сопровождал.
Где только мы с ним тогда не побывали — начиная от просвещённейшей Эллады[37] и кончая варварской Испанией, расположенной на краю света у Столбов Геркулеса.
Перед первой нашей поездкой в Испанию Волумний вызвал меня к себе.
— Знаешь ли ты, — спросил он, — что лузитанцы призвали в Испанию прежнего её правителя Сертория? Военачальники Суллы было вытеснили его из этой провинции, но теперь он снова там и принимает к себе всех сторонников Мария и Цинны, кому только удалось бежать от проскрипций Суллы. Из этих римлян он создал совет и называет его сенатом. Говорят, будто он обучает испанских варваров римскому строю, а их детей — наукам греков и римлян и будто варвары его за это обожают и тысячи испанцев поклялись умереть вместе с ним. Сулла послал против него Метелла Пия, сына того Метелла, в войсках которого начал карьеру Марий, дядя твоего Цезаря. Я тебе всё это рассказываю, чтобы ты знал, что в Испании сейчас война и поездка туда не безопасна. Если ты боишься…
— Я?! Боюсь!!
Волумний успокоительно помахал рукой:
— Хорошо, хорошо, я же не хотел тебя оскорбить. Итак, в Испании идёт война. Легионеры Метелла и повстанцы Сертория не очень-то станут разбираться, кто вы такие, а если вы попадётесь им, преспокойно вздёрнут на первое дерево как шпионов. Поэтому мы сочли нужным дать вам рекомендательное письмо к Метеллу; а если схватят вас повстанцы, покажешь вот эту тессеру[38] Серторию. Вторая половина хранится у него, или, во всяком случае, он должен о ней знать: договор о гостеприимстве заключили ещё наши прадеды.
Эта предосторожность нам пригодилась: пробираясь к одному из серебряных рудников компании, мы попали в лапы испанских варваров. Я стал было защищаться, но Валерий, выхватив из-под туники дощечку гостеприимства, поднял её над головой и заговорил с варварами на их языке (они делали вид, что не понимают латыни). Впечатление было такое, словно в бушующее море он вылил множество квадранталов[39] масла. Нас перестали толкать и пинать. Все с уважением глядели на тессеру в руке Валерия (хоть и не все понимали её значение), я снова восхитился учёностью моего наставника. Оказывается, знание языка надёжнее меча!
Начальником испанского отряда был римлянин Гай Теренций. Он предложил нам идти с ними в лагерь. По дороге он доверительно сообщил Валерию, что собирался нас повесить, потому что у его людей дурное настроение. Надо было поднять их дух. Он тяжело вздохнул:
— Серторий всё чего-то выжидал и откладывал сражение. А иберы, не слушая моих уговоров, бросились в битву с римлянами… Если бы Серторий не пришёл на выручку, нас перебили бы, как овец, всех до одного! А теперь он велел нам собраться возле его палатки. — Он указал на ближайший холм: — Вон наш лагерь.
С внешней стороны это был такой же римский лагерь, как все: ров, за ним вал и частокол, а у ворот часовые, но внутри, если не считать кожаных палаток главнокомандующего и его приближённых да римского легиона, ничто не напоминало наши аккуратно распланированные лагеря: за частоколом простиралось поле с лысинами от костров, и между ними лохматые шатры из веток. (Впоследствии Серторий нам объяснил, что испанцы обычно разбегаются после боя по домам и собираются опять только для новой битвы. Так что у них нет обоза, и палатки им были бы помехою.) Но я в те времена ещё не знал, как должен выглядеть лагерь, и ничуть не удивился. Меня, как и наших провожатых, поразило другое: ещё, приближаясь к лагерю, мы услышали… хохот! Тысячи людей захлёбывались смехом, а стражи у ворот улыбались до ушей. Это так не вязалось с рассказом о вчерашнем поражении! Мы удивлённо переглянулись. На расспросы нашего провожатого часовые у ворот поднимали плечи и закрывали глаза, в знак того что они ничего не знают, а некоторые, глупо ухмыляясь, что-то лопотали.
— Они скалят зубы, потому что там очень смешно смеются, — объяснил начальник нашего отряда, и мы вошли.
Перед нами возвышались крупы лошадей и спины всадников. Взяв меня и Валерия за руки, Гай Теренций стал пробираться между конскими боками и человеческими ногами, продетыми в стремена. На нас никто не обращал внимания. Все (казалось, даже лошади) были заняты тем, что происходило впереди. Пройдя хохочущий круг всадников, мы очутились в плотной массе пеших воинов, настолько поглощённых зрелищем, что они даже не оглядывались на наши толчки, когда мы продирались сквозь их ряды. Выбравшись вперёд, мы остановились над головами тех, кто сидел прямо на земле.
Внимание зрителей было приковано к коновязи, у которой стояли два коня: статный красавец, бивший копытами всякий раз, как хилый человечек дёргал его за хвост, немедленно после этой операции отскакивая, и старая полуслепая кляча, жалобно ржавшая и поджимавшая зад, стараясь удержаться на ногах в то время, как широкоплечий смуглый силач изо всех сил тянул её за хвост, словно хотел его оторвать.
Мы с изумлением наблюдали эту сцену, не понимая, что здесь творится и почему покатывается от хохота многочисленное войско, а полководец (видимо, Серторий), упёршись руками в бока, внимательно следит со своего возвышения за странным поединком, даже наклонился вперёд, точно собираясь спрыгнуть вниз и тоже ухватиться за лошадиный хвост.
Силач, отдуваясь, утёр пот тыльной стороной руки, покачал головой и отступил, как бы признавая своё бессилие. В ту же минуту хилый человечек отскочил от могучего коня и торжествующе потряс длинным пучком конских волос.
Серторий, улыбаясь, поднял руку и, выждав, пока умолкнет хохот, обратился к воинам:
— Видите, друзья, что значит настойчивость и обдуманность! Слабый Спан победил могучего коня. А почему? — спросил он и сам ответил: — Потому что был осторожен и старался обмануть бдительность животного: то прятался от его копыт, то неожиданно подскакивал к нему с разных сторон, всякий раз выдёргивая по волоску из его хвоста. И пышный хвост почти общипан! А наш силач Лузитанец не мог справиться с полудохлой клячей, так как попытался одним махом вырвать все волосы из её хвоста. Запомните: время благосклонно к тому, кто, терпеливо выжидая удобный час, упорно преследует свою цель. А к тем, кто торопит события, оно враждебно. Не спешите же в бой, надеясь на свою многочисленность, но выжидайте, когда враг проявит беспечность, а тем временем постепенно и постоянно тесните и тревожьте его, приучая к мелким стычкам, чтобы он перестал вас опасаться. Изучайте в стычках слабые стороны врага: это знание пригодится вам в день решительного сражения. А теперь займитесь своими делами. И не забывайте, что ваш полководец бдителен и в нужную минуту поведёт вас в бой, который принесёт вам славу.
Как только Серторий распустил воинов, Теренций провёл нас к нему прямо на возвышение, и мы показали полководцу нашу тессеру. Серторий сказал, что она ему известна: вторая половина хранится у его матери в Италии. Он пригласил нас в свою палатку. Следом за нами ворвалась белая лань и принялась ласкаться к хозяину.
— Какая удивительная масть! — сказал я, любуясь ею.
— Единственная в мире, — кивнул Серторий. — Ведь обычная окраска лани рыжеватая с белыми пятнами, а на этой, сколько ни ищи, не найдёшь ни одного рыжего волоска… Ну тихо, тихо, — погладил он лань и обернулся к нам: — Соскучилась… пришлось привязать её за частоколом, чтобы не вспугнуть шумом из-за этих конских хвостов. Воображаю, как вы были удивлены нашим представлением!
— Да, — признался Валерий, — сначала мы ничего не поняли. Но, когда услышали твоё обращение к войску, всё стало ясно. Мы уж знали от нашего провожатого, что испанцы против твоей воли вступили в бой и потерпели поражение.
— Чтобы поднять дух отряда, — усмехнулся я, — наш провожатый даже хотел повесить мирных путников.
Серторий засмеялся:
— Вот и я решил поднять дух своих воинов. Только сделал это, не принося никому ущерба, если не считать коня, потерявшего немного волос из хвоста… Обычно же воспитывать варваров помогает мне вот эта лань: её чудесная окраска внушила мне мысль уверить их, будто она послана мне Дианой как посредник между небожителями и мною. Воины мои гордятся, что сами боги руководят ими! Но иногда, как вы видели, им начинает казаться, что боги чересчур медлительны. Тогда мои испанцы поступают по-своему и проигрывают сражение.
Суеверие естественно для невежественных людей. А насколько эти испанцы, особенно жители севера, невежественны, я убедился в следующее же утро, когда, распростившись с Серторием, мы отправились дальше в сопровождении раба, нёсшего нашу поклажу. (Мы решили путешествовать как можно скромнее, чтобы не привлекать ничьих алчных взоров.) У выхода из лагеря нас остановил какой-то кельтибер:
— Вас называют всадниками, а вы, оказывается, ходите пешком? Или разбойники отняли у вас лошадей? В таком случае я и мой товарищ продадим вам своих коней, а также мула для вашего раба и поклажи.
— Как?! Ты не знаешь, что такое римское всадничество? — возмутился я и с помощью Валерия, переводившего кельтиберу непонятные для него слова, принялся объяснять, что наши предки назывались всадниками, потому что служили в конных войсках; но в наше время всадники — это просто богатые люди, которые могли бы воевать собственным оружием и на собственном коне, но в этом нет надобности: конницу поставляют нам союзники и подданные Рима, а мы если и воюем, то только в свите полководца или как военачальники. Вообще же занимаемся всякими мирными делами: ораторским искусством, философией, литературой или берём у правительства на откуп налоги, арендуем рудники, ведаем постройками для государства храмов, дорог, водопроводов…
Кельтибер, терпеливо выслушав мою речь, спросил:
— Значит, лошади вам не нужны? Какие же вы всадники?
Повествование ведёт меня за собой, выхватывая из моей памяти одну картину за другой. Пожалуй, так я нескоро успею рассказать о том, ради чего начал эту книгу. Но ещё об одной встрече я должен поведать…
Я столкнулся с этой девушкой в Патрах, куда заехал по поручению нашей компании узнать, как выплачивают тамошние жители ссуды, полученные от нас. И вот, когда я собирался войти в контору, из её дверей вышла пожилая женщина в сопровождении юной девушки такой красоты, что я ахнул от восхищения да и замер с открытым ртом: обычно хорошенькие девушки смотрят на нас, как на зеркало, отражающее их восхитительную внешность, а эта… Какая безысходная тоска в глазах! Что произошло? Я рванулся к ней, протянул руку, чтобы остановить её, узнать, чем ей помочь. Валерий удержал меня:
— Ты с ума сошёл! На улице чуть не схватил за руку незнакомую девушку! Это же оскорбление! Хочешь, чтобы нас здесь побили камнями?
— Оскорбление? — возмутился я. — Да ты видел её глаза? Я бросился к девушке, как бросился бы на помощь утопающему. Пойдём за ними. Узнаем, что с нею случилось.
Валерий отрицательно покачал головой:
— Незачем. Незнакомцу она ничего не скажет. А если что и случилось, то, очевидно, здесь. — Он открыл дверь конторы. — Что за женщины только что вышли отсюда? — спросил он управляющего, который поднялся нам навстречу.
— Жена и дочь одного нашего должника, — ответил тот. — Заметили, какая красотка? Дочка, конечно, а не мать. Мегадор нарочно дочь прислал, чтобы разжалобить и снова отсрочку получить. И долг-то у него был пустячный, а он всё оттягивал уплату, надеясь на смерть своей мачехи, а пока вносил проценты из доходов с именьица. А мачеха возьми да умри, не помянув даже имени его в завещании. Всё отказала юристу, который вёл её дела. Мегадор и остался на бобах. В прошлом году уж и проценты не заплатил. Видов на будущее никаких. Вот мы за долг именьице его и забираем. А он снова просит отсрочки: жить, видите ли, негде, платить за квартиру нечем. Тогда не влезай в долги! Я им так и сказал: либо имение ваше с торгов пойдёт, либо дочь.
— Что?!
Думая, что я не поверил, будто цена девушки окупит долг отца, управляющий стал убеждать меня:
— Она же красавица! И умна, говорят, и музыке обучена, и пению… Да на аукционе передерутся из-за неё!
— Ах ты пират! — крикнул я. — Продавать свободнорождённую! Где это видано? Сейчас же пошли к ним кого-нибудь известить, что мы запишем половину уплаченных процентов в счёт долга, а остальное разрешаем выплатить через год и процентов взимать не будем. — Видя, что он собирается возражать, я прикрикнул, как хозяин: — Беру это на себя. Не беспокойся. Ты получишь от компании приказ по всей форме.
Я потребовал долговую книгу и, пока Валерий проверял с управляющим, как погашается задолженность городской общины, я выписал всё касающееся займа Мегадора. Узнать об имени девушки я постеснялся.
Когда мы вышли из конторы, я спросил Валерия, почему он так мрачно усмехается. Разве я сделал что-нибудь плохое?
— Нет, — ответил он, — просто ты заблуждаешься, полагая, что волк добровольно отдаёт тебе ягнёнка, которого уже держит в зубах. А всадники (я говорю об откупщиках) хуже волков…
— Ты забываешь, что мой отец тоже был всадник и откупщик!
— Помню, мой Луций. Он был хороший человек и по своей воле не причинил бы зла ни одному живому существу. Он был добр даже к рабам. Но не к должникам! Что же ты думаешь: из-за той компании, членом которой был твой отец, мало людей продавали своих детей, а то и самих себя в рабство? Лишь бы спасти остальную семью. Страшнее этого нет ничего: теряешь защиту закона, человеческое достоинство, душу… Да, даже душу! Ты уже не человек, ты скот хуже вола: вол только работает, а ты должен выполнять любую гнусность, которую вздумает приказать тебе хозяин… Ты рассказывал, что Волумний сравнивает рост пшеницы с ростом процентов. Тогда я промолчал. Тебе это сравнение показалось остроумным… Но разве допустимо сопоставление пшеницы — благословения богов и денег — их проклятия!
— Зачем же ты согласился, чтобы мы работали в компании откупщиков?
— Тебе нужны были эти проклятые деньги, чтобы спасти мать. А что ещё ты мог бы делать? Наняться в войска? На войне можно разбогатеть. Но я слишком ценю твою жизнь, чтобы рисковать ею.
— Ну так я начну воевать с откупщиками, чтобы исправить зло, если его невольно причинил я или мой отец. И начну я с войны за эту девушку.
— Ты изучал историю. Вспомни, что произошло с претором Азелионом совсем недавно, уже после Союзнической войны.
— Азелиона убили в то время, когда он совершал жертвоприношение…
— Почему?
— Потому что он встал на защиту римских должников, опираясь на старинный закон, воспрещавший давать деньги в долг под проценты.
— Да. А он был претором и жрецом! И на него напали, когда он в священной, отороченной золотом одежде совершал возлияние в римском храме! Что же надеешься выиграть ты, не облечённый никаким саном юнец в провинции, где ни один закон не защищает людей от произвола?
— Не знаю. Только я решил прервать поездку и вернуться в Эфес. А там видно будет.
Мысль о девушке не давала мне покоя. Днём и ночью меня преследовало воспоминание о глазах, зовущих на помощь.
Я злился на себя за то, что не посмел пойти к её отцу там, в Патрах; злился на Валерия за то, что он мне этого не подсказал. Потом я начинал оправдываться перед самим собой; я ведь должен был поспешить с отъездом, чтобы привезти в Патры приказ, подтверждающий моё распоряжение!
Едва мы очутились в Эфесе, я побежал к Волумнию, даже не дожидаясь, пока Валерий составит отчёт о поездке.
Привратник сообщил, что хозяин в перистиле, что у него множество гостей, собравшихся по случаю возвращения из Рима Квинта Фадия. Я подумал, что этот эфесский богач привёз какие-нибудь новости, раз Волумний собрал гостей. Теперь пойдут разговоры на весь вечер! Досадуя на неожиданную помеху, я всё же присоединился к их обществу, надеясь, что урву минутку для разговора с Волумнием. При моём появлении присутствующие зашикали и замахали руками, чтобы я не мешал слушать. Волумний молча указал мне место возле себя и снова повернулся к Фадию:
— Продолжай…
Я огляделся. Здесь собралась чуть ли не вся всадническая знать Эфеса.
— …но самое удивительное, — возобновил свой рассказ Фадий, — что, назначив консулов, Сулла тут же, на форуме, публично объявил, что слагает с себя власть.
— Слагает?! — переспросил кто-то.
— Да. Отказывается от власти диктатора, потому что считает государство успокоенным и своё дело законченным.
— Так и сказал?
— Да. И прибавил, что если кто потребует, он хоть сейчас готов отчитаться перед народом в своей деятельности.
— «Деятельности»! — воскликнул самый богатый пайщик нашего товарищества. — Народных трибунов лишил права вето и права предлагать народу законы; всадников — права заседать в судах; бедноту — права на бесплатный хлеб; ограбил и уничтожил тысячи людей… и решил почить на лаврах! Удивительно, как ещё не потребовал себе триумфа за победу над отечеством!
— Зато мы обязаны ему удовольствием видеть тебя в Эфесе, — любезно сказал Волумний. — Если бы не Сулла, ты, наверно, не покинул бы Рим?
Богач снисходительно усмехнулся:
— Да, я вовремя догадался превратить в деньги своё имущество и бежать из этого притона убийц. Но что же произошло дальше? — обратился он к рассказчику. — Потребовал у него кто-нибудь отчёта?
— Слова никто не проронил! А между тем Сулла отослал своих ликторов[40] и шёл через форум совершенно безоружный!
— Не посмели? — презрительно спросил Волумний.
— Невзирая на изгнание и убийство двух с лишним тысяч всадников, девяноста сенаторов, пятнадцати бывших консулов! — воскликнул богач.
— Да. И ещё более ста тысяч римских граждан истребил, — сказал Фадий. — Поэтому, может быть, и не посмели: привыкли трепетать перед тираном. Меня не это удивляет, а то, как он не побоялся оставшихся в Риме врагов. Ведь из-за его зверств почти все честные люди его ненавидят, а он совершенно спокойно сошёл с ростр[41] и отправился домой в сопровождении всего нескольких друзей. И толпа перед ним в страхе расступалась… Только какой-то мальчуган, говорят, шёл за ним до самого дома и всю дорогу его ругал.
— Единственный представитель древнеримского мужества, — горько усмехнулся богач.
— И Сулла не убил его? — поинтересовался Волумний.
Фадий пожал плечами:
— Говорят, шёл и посмеивался. А входя в дом, сказал: «Вот увидите, брань этого мальчишки послужит предупреждением для каждого, кто, подобно мне, вздумает отказаться от власти!»
— И у него хватает смелости оставаться в городе? — спросил Волумний.
— По слухам, он переехал в своё имение в Кумах. Но не от страха, а потому, что хочет отдохнуть от свершённых «подвигов». Занимается рыбной ловлей и пишет воспоминания.
В это время домоправитель приподнял занавес, отделявший перистиль от пиршественного зала, и стал делать Волумнию выразительные знаки.
— Друзья! — возгласил Волумний. — Продолжим нашу беседу за обеденными столами.
Рабы раздвинули занавес. Увидев уставленные яствами столы, гости под музыку флейтисток устремились в триклиний. А я, воспользовавшись удобной минутой, задержал Волумния:
— Я хотел бы в двух словах изложить тебе дело, которое заставило меня прервать поездку…
— Завтра, завтра, — отмахнулся он. — Сегодня идём праздновать отречение тирана.
Итак, свершилось: диктатор стал частным человеком. Теперь каждый, кто захочет, может привлечь его к суду. Но вряд ли кто на это осмелится.
Что же предпримет Цезарь? Вернётся ли он в Рим к матери и жене? Я знал, что он ещё в Родосе[42]: я расспрашивал о нём всех, кто оттуда приезжал. Всё это время я думал о нём, но встречи не искал: ведь я не последовал его советам; неизвестно, как бы он к этому отнёсся. Кроме того, с тех пор как убежал из дому, я почти ничего не читал; я много ездил, но не сделал ни одного открытия, не изучил ни одного языка!
И ни разу не поинтересовался, как живут и работают люди, труд которых меня кормит. Если бы не эта девушка из Патр, я продолжал бы пастись на болоте, как ягнёнок на лужайке, ни о чём не тревожась.
Разве так поступал Цезарь? Я помнил, что сказал мне Аксий на прощание: «Цезарь деньги швыряет на ветер, а знания копит». А я?.. Я смотрел равнодушно даже на то, что Валерий, желая поскорее увеличить наш капитал, продолжал портить зрение над перепиской редких книг, в то время как я между поездками пировал с откупщиками!
Вот что думал я, возвращаясь в тот вечер от Волумния, и, едва войдя в дом, выложил свои размышления Валерию.
Прежде всего я, конечно, сообщил об отречении Суллы. Валерий, как и гости Волумния, подивился, что диктатор, погубивший столько сограждан, не убоялся народной ненависти.
— Стоило бы только одному начать, и его растерзали бы в клочья!.. Не знаю, что это — величие духа или презрение к людям? Скорее последнее: слишком уверен в трусости и ничтожестве сограждан.
Я спросил Валерия, что, по его мнению, будет теперь делать Цезарь?
— Трудно предугадать, как поступит такой необыкновенный человек, — ответил он. — Не проще ли написать ему и спросить.
Я последовал этому совету. Письмо получилось бесконечно длинным, и, наверно, Цезарь заснул, читая о моих новых знакомых, о странствиях и планах. Только о девушке из Патр я умолчал. Пусть, мол, женитьба (я в ней не сомневался) будет для Цезаря сюрпризом. И, конечно же, я увижу его на свободе как первого гостя. В конце письма я уверил Цезаря в своей преданности и готовности оказать помощь. Может быть, Цезарю нужен оруженосец, страж, лазутчик — я готов исполнить любую службу.
В ответ я получил письмо. Оно было, не в пример моему, коротким. Цезарь ни словом не обмолвился о моих делах, не представлявших для него, видимо, интереса. Вот это письмо:
Гай Юлий Цезарь — своему ветерану Луцию Гавию шлёт привет. Я имею полное основание так тебя называть. Ведь ещё в юношеские годы сражался ты за мои стихи, речи, сон и желудок. Вот и теперь: ветеран Цезаревой Когорты объявился прежде, чем войско. Благодарю богов и за это: первый воин приведёт за собою и других — было бы начало. А в той кампании, которую я затеял, войска мне крайне необходимы: чтобы исправлять, надо управлять, то есть нужна сила. Поэтому ещё раз приветствую тебя, мой ветеран. Денег твоих мне не надо, а жизнь твою принимаю с благодарностью и при первой надобности потребую.
Ну вот я и рассказал, как впервые назвал меня Цезарь ветераном. Это было шуткой. Но прозвище подхватили знакомые Цезаря. Может быть, их забавляло несоответствие моей внешности слову «ветеран». Или они догадывались, что я начал разочаровываться в своём кумире, и, называя меня ветераном, хотели уколоть моего покровителя побольнее: первый ветеран и уже колеблется. Не знаю.
На другой день я отправился к Волумнию, приготовившись к великой битве. Я решил круто поставить вопрос: или я немедленно ухожу из компании, или они сейчас же посылают в Патры приказ, подтверждающий моё распоряжение. К моему удивлению и, признаться, даже лёгкому разочарованию, Волумний согласился без спора и при мне написал приказ, пообещав послать его в Патры со своим управителем, а меня попросил как можно скорее отправиться на испанские рудники — до компании дошли слухи, будто там из некоторых контор уходит на сторону часть серебра.
В тот же день мы отплыли на запад. На корабле мне снилась девушка из Патр. Она танцевала в лавровой роще, не для кого-нибудь, а просто так, от радости. Заметив меня, она отломала две веточки лавра, связала их лентой и увенчала ими моё чело. Этот сон сулил успех всему, что я задумал. Я проснулся в великой радости и немедленно поделился ею с Валерием. Он только снисходительно усмехнулся. Он не разделял моего восторга! Я приписал это старости: ему было уже больше пятидесяти лет.
Но всё же молчание Валерия создало у меня ощущение отчуждённости, и я не доверил ему свою мечту: после объезда рудников вернуться в Патры и заручиться согласием родителей девушки на её брак со мною.
Да, я мечтал о девушке, имени которой не знал. Меня тревожила её судьба. Я упрекал богов, пославших ей легкомысленного отца. Я не сомневался, что он способен из-за какой-нибудь обманчивой надежды снова рисковать собственным благополучием и свободой дочери. Я вспоминал её скорбный взгляд, и во мне крепло решение взять на себя защиту её жизни и чести.
Едва наступали сумерки, я укрывался плащом и, делая вид, будто сплю, отдавался грёзам. Я представлял себе ликование семьи, узнавшей об облегчении долга; наше обручение с девушкой и счастье в её глазах; приезд с молодой женой в Брундизий и радость моей матери… Душа моя переполнялась восторгом.
Я уже писал, что встреча в Патрах перевернула мне душу. Теперь я хотел знать всё, мимо чего раньше проходил не замечая. А прежде всего я хотел слышать от Валерия о нём самом. Вот уже почти два года я собирался и не успевал расспросить его, почему, живя у Волумния, он так страшно изменился: стал плохо видеть, похудел, постарел…
На мой вопрос он ответил загадкой:
— Спроси пчелу-работницу, почему она умирает, прожив только одно лето, а царица пчёл может жить пять лет.
— Ты хочешь сказать, что Волумний заставлял тебя слишком много работать?
— Да.
— Но у нас ведь тоже…
— У твоего отца мы прекращали работу с заходом солнца. И потом, твой отец ценил во мне не только хорошего переписчика, но и знатока литературы. Он не заставлял меня переписывать книги, но только обучать этому искусству других. У Волумния же я должен был и учить молодых и переписывать наравне с ними, а ночью при коптящих светильниках исправлять их ошибки. А когда я стал терять зрение, он перевёл меня на пчельник. Ты думаешь — из жалости? Нет: он боялся, как бы не пришлось кормить слепого, ни на что не годного раба.
— А я считал его добрым хозяином…
— Он добр к рыбам, а не к рабам. Рыб своих он кормит отборными яствами, а нам жалел дать даже то, что Катон[43] рекомендовал для невольников. Волумний считал, что при сидячей работе мы мало тратим сил и нам достаточно одной лепёшки утром, одной — на ужин, а среди дня — горсти маслин или бобов. А ты не представляешь себе, как трудно высидеть пятнадцать-шестнадцать часов подряд, не разгибая спины да ещё голодному!.. Я радовался, когда можно было встать с места, чтобы проверить чью-нибудь работу или взять новую рукопись… Да что об этом говорить!.. Рабу нигде не сладко.
— Он всегда высказывал гуманные взгляды…
— Только высказывал, — перебил меня Валерий. — У Волумния гуманность вроде парадной тоги: для торжественных случаев. Я полюбил тебя ещё больше за то, что ты избавил меня от этого жестокого лицемера.
— А почему же ты молчал всё это время?
— Мне было жаль замутить твою радость. Ты был так доволен своим успехом среди его гостей. Но теперь, раз ты уж увидел изнанку этого «гуманного» общества, раскрой глаза вовсю и смотри пристальней. Ты увидишь, как войны развратили тех, кто на них разбогател, а богачи развратили народ. Всё в республике стало продаваться, начиная от титула друга римского народа (сенат жалует его за деньги любому варвару) и кончая голосами избирателей, которыми народ торгует на форуме.
Я и без совета Валерия хотел узнать изнанку жизни.
— Но будь осторожен, — предупредил меня Валерий, — проникать в преисподнюю опасно. Например, если ты хочешь узнать, правы ли писатели, утверждающие, что никакие ужасы тартара не могут сравниться с ужасами каменоломен и рудников, надо делать это осмотрительно: сначала ознакомиться с подземной работой рабов, а потом уж с работой агента в конторе.
— Почему?
— Не понимаешь? Предположи, что мы обнаружили мошенничество в записях агента. Что ему стоило расправиться с нами в подземной галерее, а потом свалить всё на несчастный случай?
На первом испанском руднике, с которого мы начали проверку, работали осуждённые. Когда я сказал управляющему, что хочу спуститься под землю, он отказался нас вести, пугая тем, что там на нас могут наброситься озверевшие люди. Он, мол, не ручается за нашу безопасность.
— Веди! — оборвал я его. — Мне приказано доложить, в каких условиях работают люди.
— Там только рабы, — пожал он плечами. — Зрелище не из приятных.
Узкой тропинкой прошли мы на гору, спустились по ступенькам крутого откоса и оказались в провале или яме — не знаю, как назвать. Здесь не было видно даже отблесков заходящего солнца. Вокруг стоял сумрак. Мне показалось, что мы сошли в царство мёртвых. Из-за чёрной скалы слабо брезжил красноватый свет. Мы свернули туда, обходя большую кучу отколотых глыб.
— Их поднимают наверх и там дробят, — объяснил управляющий. — А вот, — он указал на чёрные отверстия в скалах, — входы в рудничные галереи. — Взяв один из воткнутых в расщелину факелов, агент поднял его над головой. — Всё ещё хочешь войти?
Уж не думает ли он, что я боюсь? Вскинув голову, как норовистый конёк, я направился к ближайшему отверстию, у которого сидел надсмотрщик с остроконечной палкой.
— Для бича внизу нет размаха, поэтому приходится пользоваться палкой, — пояснил наш провожатый.
При свете факелов, которые несли впереди и позади нас, стены галереи казались изъеденными жуком-точильщиком. В каждом углублении копошились обтянутые кожей скелеты: один, лёжа на спине, бил над собой скалу; другой, занося молот вбок, откалывал куски породы; женщины, стоя на коленях, долбили стену острыми молотками. Движения их были монотонны. Они казались призраками, обречёнными на веки веков производить один и тот же взмах. При нашем появлении никто не повернул головы, словно для них ничего, кроме молотка и скалы, не существовало.
Ни на ком — ни клочка одежды. Только цепи на ногах, звеневшие, когда работник менял положение. Все выглядели одинаково старыми, даже заморыши-дети, сновавшие туда и сюда, подбирая отколотую породу и складывая её в ручные тележки. Встречаясь с нами, дети боязливо жались к стенам и жмурились: видимо, свет факелов причинял им боль.
— И это живые люди! — прошептал Валерий, угадывая мой ужас.
Галерея полого спускалась вниз. Время от времени нам попадались надсмотрщики. Чем ниже мы спускались, тем их было больше. Мало-помалу я стал замечать, что внешний вид рудокопов меняется: чем дальше от входа, тем чаще встречаются мускулистые крепкие люди, видимо попавшие сюда недавно. Они окидывали нас быстрым злым взглядом из-под локтя. Провожатый наш, казалось, начинал тревожиться.
— Может быть, достаточно? — несколько раз повторял он. — Дальше то же самое.
Но я каждый раз отрицательно мотал головой и требовал:
— Дальше!
Вдруг на наши голоса один из призраков обернулся и, пронзительно вскрикнув: «Пират!» — ринулся к нам.
Острая палка надсмотрщика вонзилась в его живот прежде, чем я успел отпрянуть. Раб упал, обливаясь кровью, и захрипел:
— Пираты…
Дети, оставив тележки, шарахнулись в глубь галереи. Взрослые, словно машины, продолжали свой монотонный труд.
Управляющий злорадно сощурился… Но тут же, как бы одёрнув себя, почтительно спросил:
— Не согласишься ли ты уйти теперь?.. Я говорил, что здесь нечего смотреть: одни — издыхающие, другие — исступлённые. Но мы их быстро укрощаем соответствующей пищей и работой. Основное их питание — вода, — осклабился он, — а спать разрешается только тогда, когда, упав, они не могут подняться даже под палкой.
Ох, как мне хотелось обрушить свой кулак на его голову! Валерий, как всегда, понял моё состояние и предостерегающе положил руку мне на плечо, тихо и выразительно сказав:
— Это опасно. Оставаться здесь опасно, — добавил он громко.
Да. Драться нельзя: на стороне управляющего толпа здоровенных надсмотрщиков, а на моей — один Валерий. Задыхаясь от гнева, я пробормотал:
— Будь я консулом или претором, я приказал бы распять его.
— Он и так подохнет, — нетерпеливо сказал наш провожатый. — Идём.
Но я стоял не двигаясь и, едва удерживая стон, глядел, как этот несчастный старался выдернуть из раны палку-копьё…
«Почему он закричал „пират“, — думал я, — может быть, он видел меня среди соратников Булла? Или это относится ко всем нам, а я шёл первым? Кто он? Пастух, украденный с поля? Земледелец? Как он сюда попал?»
— Как он сюда попал? — спросил я, пытаясь выпрямиться и больно ударяясь о потолок.
— Идём отсюда, — повторил наш агент. — Ты разобьёшь себе голову.
— Ему надо помочь.
— Не беспокойся, надсмотрщики сделают всё, что нужно. Идём. — Он сделал знак рабу, несущему факел, и повернул к выходу.
— Тут уж ничего нельзя сделать, — грустно сказал Валерий. — Самое милосердное — прикончить его, чтобы не мучился. Идём.
Сдерживая слёзы, я пошёл за ними и снова спросил управляющего конторой, как попал сюда этот человек, за что он осуждён.
— Почём я знаю, — пожал тот плечами. — Компания покупает преступников и беглых рабов для работы на этом руднике. Нам не говорят, за что они осуждены.
— А дети?!
— Не знаю. Тоже, наверно, в чём-то провинились… Не знаю.
Мы вышли из галереи. Я выпрямился и почувствовал наслаждение от того, что могу расправить плечи. А те несчастные… Я взглядом спросил Валерия, что делать. Он закусил губы и молча показал мне глазами на ступеньки. Не проронив ни слова, я стал взбираться к одинокой звезде, сиявшей вверху, словно указывая путь из преисподней.
Валерий шёл за мною. Управляющий позади нас. Когда мы поднялись на поверхность, была уже ночь. Звёзды казались особенно большими и яркими… А под землёй продолжалась работа.
Не буду передавать всё, что пришлось нам увидеть. Не буду также писать, какие хищения нашли мы на этом и ещё на некоторых рудниках. Правда, попадались среди наших доверенных и честные люди. Но и они были непостижимо равнодушны к страданиям рабов. Скажу одно: всё это вызвало во мне такую тоску, какой не знал я после смерти отца.
Чем больше встречал я жестоких и корыстолюбивых негодяев, тем больше мучила меня мысль, что мать моя всё ещё в руках такого же мерзавца. И всё сильнее охватывала тревога за ту девушку, которую спас я от участи рабыни: разве не могла и она стать женою недостойного человека?
Я стеснялся говорить о ней с Валерием, хотя думал о ней всё время, когда оставался один. Я понимал, что отец ей не защита. Ей нужна опора в жизни, и такой опорой мог бы стать я. С гордостью ощущал я силу и крепость своих рук, ног, широкой груди — недаром боролись когда-то со мною Гана и сам Цезарь!
А девушка представлялась мне слабой и хрупкой, и мне хотелось спрятать её в своих объятиях от всех опасностей, какие только существуют в мире.
Проверка рудников заняла много времени. Лето шло к концу, когда мы смогли наконец подумать об отъезде домой. Валерий выбрал корабль, который должен был отвезти какие-то грузы в Лилибей на Сицилии, а затем, обогнув остров с юга, пройти между Критом и Пелопоннесом, пересечь наискось Эгейское море и подняться прямо к Эфесу, оставив Кикладские острова слева. Пришлось мне признаться Валерию, что по дороге в Эфес я хочу побывать в Ахайе. Самым деловым тоном предложил я довести нашу проверку до конца и посмотреть, как наш доверенный в Патрах выполнил приказ Волумния о помощи… тому человеку… ну… дочку которого хотели продать за долг отца… Я смешался, покраснел и умолк, потому что Валерий слишком проницательно смотрел на меня. Ласково усмехнувшись, он сказал:
— Не смущайся, мой Луций. Ты уже не мальчик. А девушка действительно очень хороша и нуждается в защите. Ну что же, отправимся в Ахайю. Поищем другой корабль.
Боги были благосклонны к нам с самого начала: ровный ветер дул в корму нашей триеры, мелкие волночки сверкали на солнце, словно щитки серебряного панциря, и, хоть я знал, что титаны ничем не защищали своё тело, мне представлялось, что это броня титана Океана[44], который на своей груди несёт меня.
В конце концов, почему бы не выйти мне победителем из предстоящей борьбы? Валерий слишком мрачно смотрит на жизнь. Возможно, что откупщики не подозревают, сколько зла причиняют они людям. И Волумний, может быть, лучше, чем кажется Валерию. Сам он ведь не пробовал просидеть целый день над перепиской книг, откуда же ему знать, как это тяжело. Валерий даже не пытался ему ничего объяснить… А вот стоило мне поведать Волумнию об этой семье в Патрах, и он сразу проникся сочувствием и утвердил все мои распоряжения! Я ликовал, думая о том, как войду в дом облагодетельствованных мною людей и встречусь с девушкой… Наш агент, наверно, рассказал им, что это я приостановил продажу с молотка их имущества. От радости и нетерпения я не мог спокойно сидеть и с разрешения кормчего помогал то ему, то матросам.
Ни одно плавание в моей жизни не проходило так легко. Мы проскочили благополучно далее водовороты Сциллы и Харибды[45], накидывающихся на мореплавателей в Мессанском проливе. Немного поднявшись к северу, корабль вошёл в глубокий залив и причалил возле Патр.
Я едва дождался, пока опустили сходни, и, оставив позади Валерия, утратившего быстроту, свойственную юности, помчался к конторе, задыхаясь, ворвался в неё, и, заметив изумлённое лицо управляющего, сказал, что очень спешу в Эфес после многомесячной поездки по Испании и вот оставил своего спутника, чтобы узнать, как выполнено приказание компании о льготах тому должнику… Мегадору… Так, кажется, его зовут.
— Я не получил никакого приказа насчёт льгот и подумал, что ты забыл о нём. Я выждал целый месяц и потом назначил аукцион…
Почувствовав, что ноги не держат меня, я сел на скамью, перевёл дух и, насколько мог спокойно, спросил:
— Неужели Волумний не послал тебе приказ? Он подписал его при мне. А теперь по его поручению я заехал проверить, как ты его выполнил. Где же эта семья живёт, раз дом их продан?
— Не дом продан, а дочь Мегадора. Помнишь красавицу Формиону? Отец предпочёл лишиться одной дочери, но сохранить жилище для жены и остальных детей. Деньги, что заплатил за неё богач Стробил из Кротона, покрыли и долг и проценты, так что Мегадор сейчас чист, как ещё не начатая долговая книга.
Формиона… Как поздно узнал я её имя! Словно ошалелый, молча смотрел я на управляющего, когда в контору вошёл Валерий; делая вид, будто не замечает моей растерянности, он спросил:
— Ну, выполнил ты поручение Волумния?
— Он забыл прислать сюда приказ… — с трудом ответил я.
— Забыл? А нам поручил проверить его выполнение! Удивительная беззаботность! Ну и что же?
— Девушка продана…
Сойдя с корабля в Эфесе, Валерий пошёл составлять отчёт о нашей поездке, а я прямо с пристани побежал к Волумнию требовать объяснений. Теперь в его доме я считался своим человеком и, узнав у привратника, где господин, без провожатых прошёл в сад к излюбленному его месту у бассейна с рыбками. На этот раз он их не кормил. Он читал. И так углубился в чтение, что не услышал моих шагов. Несколько секунд я молча смотрел на него… В воздухе был разлит аромат цветов и нагретых солнцем деревьев. Гудели шмели. Мир, покой, тишина и вокруг и на безмятежном лице Волумния. Бешенство моё возросло до пределов. Ещё секунда молчания, — и я с кулаками кинусь на этого человека!
— Читаешь? — спросил я.
Он вздрогнул, поднял глаза.
— Ты?.. Фу… Боги мои… Как тихо подкрался! Даже испугал меня.
— Я не подкрадывался. Я подошёл. А ты испугался, потому что знаешь свою вину, — произнёс я, наклонившись к нему так, что он отшатнулся. — Приказ в Патры послал? Как ты смел забыть? Из-за тебя девушку продали! А ты знаешь, что такое рабство?!
— Потише, потише! — сказал он, отстраняя мою руку, которой я угрожающе размахивал перед его глазами. — Если хочешь со мною говорить, отойди подальше. Сядь на краю бассейна.
Когда я, желая услышать его объяснение, выполнил это приказание, он вытащил из-за пазухи золотой свисток, который, оказывается, носил на цепочке.
— Не вздумай опять на меня бросаться. Стоит мне свистнуть — и десяток рабов разорвёт тебя на куски. Никогда не думал, что ты такой необузданный! А этот дурацкий приказ я и не собирался отсылать. Я написал его, чтобы не препираться с тобой, а поскорей отправить тебя в поездку. Испанских агентов надо было проверить без промедления… Кстати: где же отчёт о поездке?
— Ты его получишь, не беспокойся. Испанские рудники — позор и ужас… Но об этом после. Я не понял: ты сказал, что сознательно обманул меня и не собирался отправлять приказ?
— Конечно. А что девушка продана, не моя вина. Её продал отец, а не я. Глава семьи вправе распоряжаться своим имуществом и детьми. Если он предпочёл продать дочь, а не имение — это его дело. А приказ… Послать такой приказ — значит уподобить себя дровосеку, подрубающему ветку, на которой сидит: дай потачку одному должнику — другие потребуют того же.
— Да? — сдерживая себя, сказал я. — Ну, а рудники? Что вы подрубите, если проявите каплю гуманности к несчастным, попавшим в эту преисподнюю?
— Что подрубим? — Он поднял палец. — Закон! Столп, на котором стоит государство, — вот что подрубим. Есть преступления, за которые осуждают на смерть. Предположим: раб убил своего господина. Другие рабы обязаны были защитить жизнь хозяина. Они этого не сделали. Значит, они были в сговоре с убийцей и должны вместе с ним умереть. Необходимейшая мера! Иначе они всех нас перережут. А мы этих обречённых смерти выкупаем для работы на рудниках. Когда будешь там в следующий раз, спроси любого, что он предпочитает: распятие на кресте или рудник. Уверен, что каждый скажет, что готов трудиться день и ночь, лишь бы жить. Следовательно, это вполне гуманное наказание.
— «Жить»? О какой жизни говоришь ты? Это не жизнь, а замедленная смерть. Они умирают от голода. Их убивает непосильная работа. Они лишены сна, света, одежды. Они осыпаны паразитами… И там не только убийцы!
— Да, — кивнул Волумний. — Есть также ослушники, беглецы, воры. Я не считаю, что работа преступников выгодна: они очень быстро вымирают, иногда из-за этого приходится даже приостанавливать добычу руды, но… — он развёл руками, — компания настаивает. Считают, что недолговечность преступников отчасти возмещается их дешевизной. Если хочешь видеть идеально поставленное дело, спустись как-нибудь в рудники Лавриона. Там очень благоустроенно: галереи вентилируются, кормят не хуже, чем в любом имении, и рабочий день нормальный — от зари до зари. Потому что там заняты рабы, которых отдают внаём хозяева. Это разница.
Я закрыл глаза, и снова встали передо мною скелеты, долбящие молотками скалу… Формиона тоже может оказаться в этой преисподней. Я готов был закричать от ярости! Но сдержался. О ней — ни звука! Волумний не должен знать, что она для меня значит. И вместо тех слов, что рвались у меня с уст, я крикнул:
— Не согласен получать проценты со смерти! Если я вам нужен, сделайте все рудники такими, как Лаврионские, верните отцу девушку, не наращивайте проценты так, что они перерастают сумму долга! Это нечестно! Это жестоко!
— Вот когда ты будешь издавать законы, — усмехнулся Волумний, — тогда и попробуешь осчастливить всякий сброд. А пока радуйся, что они хоть кое-что делают для нас, вместо того чтобы бесполезно умирать на крестах. А дочь должника… Если бы я знал, что ты ею заинтересован, я послал бы этот дурацкий приказ или распоряжение купить для тебя девушку.
Задыхаясь от гнева, я указал на свисток, который Волумний уронил в траву:
— И ты смеешь… липкими от крови руками… прикасаться к творению философа или поэта! Подлец! Лицемер! Порываю со всеми вами! Не приду больше сюда! И Валерия не пущу!
Не слушая, что кричит мне вслед Волумний, я выбежал из его дома.
В отчаянии, что ничего не сделал ни для Формионы, ни для рабов в рудниках, я всю дорогу перебирал сказанное мною. Все мои слова были грубы или бледны… Как стало мне стыдно! Почему не подготовился я к этому разговору? Теперь я бы произнёс такую речь! Такую, что впору была бы судебному оратору!
По закону откупщики вправе преследовать нас, если мы не сдадим все отчёты и книги. Так сказал Валерий. Я разбушевался, крича, что и сам не хочу и Валерию не позволю разговаривать с этими лицемерами и убийцами. Он пожал плечами и договорился с нашим хозяином, чтобы тот известил откупщиков о нашей готовности в возможно короткий срок представить компании все отчёты, только пусть за ними кого-нибудь присылают. Прошло несколько недель, прежде чем мы закончили эту работу; она затянулась, потому что Валерий самым тщательным образом высчитал всё, что нам с них за последний год причиталось, хотя я не хотел этих денег брать, а откупщики не желали платить. Волумний испортил расчётные листы, сделав на них надпись: «Луций, видно, только на словах отказывается получать проценты со смерти?» Прочтя это, я разразился упрёками, крича, что Валерий ставит меня в унизительное положение: теперь откупщики скажут, что Луций Сестий такой же лицемер, как и они. Но Валерий был практичен, подобно всем грекам.
— Мы работали? — спросил он меня и сам ответил: — Работали. Всякий труд надо оплачивать. С какой стати мы будем оставлять свой заработок в руках откупщиков, которые употребят эти деньги во зло? А нам они нужны на благочестивое дело: спасение твоей матери и этой бедняжки Формионы. И мы должны забрать у нечестивцев всё до последнего асса.
Меня он убедил. Откупщиков тоже. Не знаю, что он им говорил, но, так или иначе, эти деньги оказались у аргентария[46], хранившего наши сбережения.
Все эти дни мы так спешили, что почти не выходили из дома, питаясь тем, что было у нас в кладовой или что приносил нам раз в день слуга из соседней харчевни. И вот наконец отосланы последние таблицы! Можно возвращаться в Италию, отнять мать у Диксипа, найти и выкупить Формиону. Но Валерий настоял, чтобы мы ещё задержались и распродали накопившийся хозяйственный скарб. Я бы никогда до этого не додумался, а просто оставил бы всё хозяину дома. Валерий доказал мне, что несколько лишних денариев нам не помешают, и я снова преклонился перед его практичностью. Наконец покончено и с этим, и, забрав у аргентария деньги, мы стали искать попутное судно. Это было довольно трудно, потому что в эту пору года решались на морской переход лишь те хозяева кораблей, которых бури пугали меньше, чем встреча с пиратами. Все заботы об отъезде взял на себя Валерий. У меня было много свободного времени для размышлений и волнений. Больше всего терзали меня три вопроса: что мне делать, если у моей матери есть второй сын? Сын Диксипа… Как встретить мне самого Диксипа — убийцу моего отца, ставшего мужем моей матери?.. Что делать, если хозяин Формионы не согласится уступить её мне?
К тому времени, когда мы взошли на корабль, я уж был так охвачен ревностью и нетерпением, что ничего и никого вокруг не замечал. Часами простаивал я под навесом на носу нашего корабля, словно мог пронзить взором пространство, отделяющее меня от Италии. Валерий шутя говорил, что Одиссей, возвращающийся в Итаку, наверно, вот так же смотрел в сторону дома, раздумывая, что ждёт его там.
Да, что ждёт меня там? Почти четыре года прошло с тех пор, как я на маленькой лодочке отчалил от наших дощатых мостков, оплакивая свои обиды. Как мог я выдержать такую долгую разлуку? Почему не послушался Цезаря и не отплыл сразу в Брундизий? Может быть, мне удалось бы спасти мать от этого позорного брака! В глубине души я знал, что мне нет оправданий, но хотел найти их, уверяя себя, что человек не волен в своей судьбе: видно, богам зачем-то понадобилось задержать меня вдали от дома. Но зачем?
«Разве можно понять капризы олимпийцев?[47]» — всплыли в памяти слова Цезаря и его насмешливое и властное лицо.
Мне стало неловко обманывать себя. Зачем сваливать вину на богов? Я сам виноват: вздумал искать Валерия, чтобы узнать правду о Диксипе и бросить её в лицо этому преступнику и… моей несчастной матери. Как прав был Цезарь, упрекая меня в мальчишеской жестокости!
Занятый своими думами, я почти ни с кем на корабле не разговаривал. Зато Валерий был общителен за нас двоих; вокруг него всегда толпился народ, и о чём только они не беседовали! О небесных светилах и о народах, населяющих землю; о знаменитых путешественниках — открывателях новых стран — и о нравах богов. Но больше всего говорили и думали на корабле о пиратах. Все надеялись, что новый проконсул Киликии Публий Сервилий положит конец их могуществу. Те, у кого были друзья в Риме, рассказывали, что Сервилий не захотел, как делали другие наместники, взять для войны с пиратами корабли у провинций, а построил собственный боевой флот: он считал все приморские общины Эллады союзниками разбойников.
«Ещё бы! — думал я, слыша эти речи. — Что ещё им остаётся? Если пираты и берут дань с прибрежных областей, так за то и помогают им во время войны. А что делает для провинций Рим? Как пиявка, присосался к Азии, Африке, Сицилии, Испании… Цари, храмы, целые народы обескровлены! Это только руками откупщиков, собирающих налоги. А ещё есть правители провинций. Их алчность не знает предела. Они не считаются ни с законом, ни с милосердием. А сколько вокруг них мелких взяточников? Разных чиновников и любимцев-рабов?..»
Теперь у меня раскрылись глаза. Я припоминал и по-новому оценивал всё, что слышал о своих соотечественниках. Но эти мысли, конечно, таил от посторонних. Хоть Сулла и отказался от власти, но страшный след его правления всё ещё не изгладился, и люди не доверяли друг другу. Между собою говорили только о таких деяниях сената, которые можно было одобрить.
Экспедиция Сервилия ещё не началась, и мы не очень хорошо чувствовали себя, ежечасно ожидая встречи с хозяевами этих вод. Многие пустились в плавание, как и мы, в надежде, что осенью и зимой пираты отсиживаются в своих крепостях на Тавре, и меньше вероятности встретить в море их миопароны. Действительно, день уходил за днём, а никто на нас не нападал. Мы решили, что пираты укрепляют свои горные селения, готовясь к войне, им теперь не до охоты за кораблями.
По ночам или на рассвете, когда все спали, нам с Валерием удавалось поговорить о своих делах. Его беспокоила моя невыдержанность и ненависть к Диксипу.
— Будь как можно хладнокровнее, — внушал он мне, — спокойствие пугает преступников, уж не припасено ли на них какое-нибудь тайное оружие! Не скрывай, что тебе известно о нём всё, но скажи, что, жалея мать, готов молчать и даже заплатить за свой дом… конечно, сходную цену и при условии, что Диксип уберётся из Брундизия. А если он откажется… тогда мы, ничего ему не говоря, возбудим дело об ограблении патрона. Суд будет на твоей стороне. Такие преступления не прощают. Жаль, что убит единственный свидетель… Но всё равно! Сыну Сестия поверят больше, чем сыну его вольноотпущенника.
(Впоследствии мы обрели нового свидетеля. Но об этом я расскажу в своё время.)
Мы были почти уж у берегов Италии, когда крик дозорного: «Пираты!» — поверг наших спутников в тот бессмысленный ужас, который, как я читал, вселяет во всё живое свирель Пана[48]. Переполох был тем сильнее, что нападения уже перестали ждать. Одни, вооружась чем попало, приготовились защищаться. Другие, собравшиеся куда-то бежать, передрались, чтобы первыми спрыгнуть в привязанную за кормой лодку. Беспорядок усиливался ещё и тем, что матросы по приказанию кормчего спускали в ожидании боя парус и мачту, а на борта натягивали полосы просмолённой ткани. Я забыл сказать, что перед этим полнеба закрыла чёрная туча — предвестница бури. И вот, сняв мачту и увеличив высоту бортов, мы приготовились отразить нападение и моря и морских разбойников.
Вдруг из-под тучи вырвалось несколько солнечных лучей. На засверкавших волнах я увидел пять пурпурных парусов, удалявшихся на восток, и, указывая на них, закричал:
— Они уходят! Смотрите: они уходят!..
Те, кто услышал меня, приостановились, следя за кораблями. Другие, заметив это, также перестали метаться. Кормчий из-под ладони посмотрел вслед удаляющимся пиратам.
— Что-то неладно у них! Приближается буря, а они и паруса не спустили.
— Ещё пираты! — крикнул дозорный. — В том же направлении!
— Благоразумнее убраться с их пути, — сказал хозяин судна кормчему. — Держи на Коркиру[49]. Там, кстати, и бурю переждём.
Не успели привязать канаты к причальным тумбам, а на корабль уже поднялся гостеприимец нашего хозяина и сообщил, что у выхода из Мессанского пролива идёт бой между пиратами и флотом Сервилия. Прибывшие оттуда рыбаки рассказывают, что проконсул побеждает: Ионическое море в том месте усеяно опустевшими пиратскими лодками, а подбитые корабли их бегут без оглядки.
Хозяин нашего судна решил заночевать здесь и предложил желающим сойти на берег. Довольные, что можно хоть на время покинуть зыбкую палубу, все бросились переодеваться и собирать необходимые для ночлега вещи.
Мы с Валерием, как обычно, отправились разыскивать матросскую харчевню, надеясь услышать брундизийские новости. Идти пришлось недалеко: тут же на пристани мы увидели длинное строение, на стене которого были намалёваны голубые холмики и среди них — белый четырёхугольник, по-видимому изображавший парус, что подтверждала и надпись на дверях: «Приют моряков».
Переступив порог, мы сперва ничего не могли рассмотреть в клубах пара, плавающего по обширной комнате, скудно освещённой зарешечёнными оконцами, какие обычно бывают в складских помещениях. В нос ударили запахи лука, рыбы, капусты и восточных пряностей.
— Закрой дверь! Огонь в плите задувает!
На этот окрик мы и пошли, как корабли в тумане, и вскоре очутились возле большой плиты, уставленной треножниками с котелками и жаровнями. Над ними колдовали две стряпухи. Третья лопаточкой мешала в корытце творог и размоченную полбу. На скамье возле неё стояла банка с мёдом. Чтобы завязать знакомство, я спросил стряпуху, не для меня ли она готовит пунийскую кашу.
Окинув нас быстрым взором, женщина махнула лопаточкой куда-то в противоположном от входа направлении:
— Не пройдут ли господа в то помещение? Там не так чадно.
— Нет. Здесь веселее, — отказался я (потому что уж разглядел то, что мне было нужно: с десяток оборванцев, просолённых ветрами всех морей).
— На тебе и на твоём спутнике слишком дорогие плащи, — шепнула стряпуха. — Нынче у меня неподходящая для вас компания.
Я объяснил ей, тоже шёпотом, что врагов у меня здесь нет, денег со мною нет, а если кто захочет снять с меня плащ, я отдам без спора. Пока мы шептались, Валерий раздобыл кувшин вина и две кружки. Мы направились к дальнему концу стола, за которым пировала полупьяная компания и откуда, как нам показалось, несколько раз донеслось название моего родного города.
При нашем приближении пьяницы умолкли и недоброжелательно уставились на нас. Пошатнувшись, будто тоже уж совершил возлияние Вакху[50], я одной рукой ухватился за плечо верзилы разбойничьего вида, а другою хлопнул по столу:
— С-с-ставь с-сюда, дядя! Я с э-т-тим друж-жком выпью.
Верзила стряхнул мою руку с плеча:
— Какой я тебе дружок?!
— Совсем опьянел! — подхватил мою выдумку Валерий. — Не получишь больше ни одного глотка! Сколько раз предупреждал, чтобы не приставал к посторонним.
— Он… не по-посторонний… а з…зем-мляк, — бурчал я, продолжая разыгрывать пьяного, в то время как Валерий усаживал меня за стол не очень близко, но и не далеко от компании проходимцев, так, чтобы слышать, о чём они говорят.
Но, видимо, наше приличное платье было плохой рекомендацией: соседи перешли на приглушённый говор и, как мне показалось, собрались уходить. Чтобы привлечь их внимание, я громко стал упрекать Валерия в жадности: он-де жалеет денег на угощение земляка, а деньги-то ведь мои! Кто первый заметил, что умер наш сосед в гостинице? Кто придумал пошарить в его сундуке? Я! Значит, всё, что там нашли, моё! Я помахал полой своего плаща:
— Теперь нам н-не с-стыдно в Б-б-ббрун-дизии пок-каз-зать-ся. Диксип пп-прямо лопнет от зависти.
Зачем я помянул Диксипа, сам не знаю. А всю эту историю с умершим в гостинице я сочинил для того, чтобы верзила и его дружки посчитали нас такими же проходимцами, как и они. Моя выдумка достигла цели: верзила повернулся и воззрился на меня с откровенным интересом. Мы сделали вид, будто встревожены его вниманием, и, сблизив головы, зашептались. Верзила, захватив кружку с вином, передвинулся к нам поближе и без обиняков спросил:
— Что это вы болтали тут о Диксипе?
Валерий подозрительно прищурился:
— А ты что, соглядатай его?
Верзила угрожающе положил кулак на стол:
— Как ты меня назвал? Да Лувения в Брундизии каждый знает.
Почуяв, что напал на какой-то след, я от волнения забыл, что притворяюсь пьяным, и стал умолять их не ссориться, выяснить, об одном ли человеке мы говорим или нет. Верзила кивнул своим дружкам, и они окружили нас. На моё внезапное отрезвление никто не обратил внимания. Возможно, они подумали, что язык мой перестал заплетаться от страха.
— Ну выкладывай, о каком Диксипе ты говорил, — процедил тот, который назвался Лувением.
— О вольноотпущеннике, который ограбил своего патрона Сестия Гавия, — ответил я, делая ударение на слове «ограбил».
— А откуда ты это узнал? — продолжал допрос Лувений.
— От сына Гавия. Диксип его разорил, и он, умирая, рассказал нам свою историю и взял с меня клятву, что я за него отомщу.
Бродяги переглянулись. Верзила хрипло засмеялся:
— Ловко плетёшь! Только я брундизиец, и меня провести не так-то просто. В Брундизии всем известно, что сын Сестия Гавия утонул вместе с лодкой.
— Нет, не утонул, а попал к пиратам.
И я рассказал им «историю Луция» в том виде, в каком преподносил её гостям Волумния, умолчав только о казни разбойников.
— Занятно, — сказал Лувений. — Сына Сестия выкупил Цезарь? Хм… Он храбрый и щедрый патриций[51], это всем известно, и ты мог от кого-нибудь об этом слышать. А всё остальное присочинил… А не может быть, что Диксип подослал вас убить меня, как убили по его приказу Венузия? Чего ради должен я тебе верить? А?
Бродяги угрожающе смотрели на нас. По правде сказать, я испугался: ведь нас было двое против десяти. Благодаря урокам Ганы я, пожалуй, одного-двух и одолел бы… Но чем мог помочь мне Валерий, просидевший весь век над книгами?
В это время Валерий спокойно сказал:
— А ты поди на корабль, который час назад стал у причала. Нас там все знают. Спроси кормчего или первого встречного… Каждый тебе скажет, что мы плывём из Эфеса. Понял — из Эфеса? Значит, никак не могли сговориться с твоим Диксипом.
— Моим?! Да поглотит его тартар![52]
— А раз он не твой, так давай заключим против него союз и будем действовать сообща, — предложил Валерий.
Я наполнил кружки бродяг. Мой учитель попросил хозяйку принести ещё вина и еды на всю компанию. И началась мирная беседа.
— Я уж был в его доме, — начал бродяга. — Только не у него, а у неё, у жены.
— У Тертуллы?! — вскрикнул я.
— Удивляешься, почему я к ней пошёл? Пусть знает, кто убил её муженька. Да и с самим Диксипом иметь дело опасно. Венузий вот потребовал у него денег… заметь: честно заработанных! Ведь Венузий успел прыгнуть в лодку, привязанную за кормою, и обрезать верёвку, прежде чем люди на корабле сообразили, что тонут. Многие из тех, что потом вынырнули, умоляли взять их в лодку, но Венузий всех отталкивал, а Диксипа взял, потому что он кричал: «Со мной утонет миллион сестерций!» — и обещал за спасение половину. Их лодку разбило возле этого проклятого мыса Малей[53]… Венузия ударило головой о камни, и он обеспамятел… А Диксип воспользовался этим и улизнул! Целый год Венузий искал его! И наконец нашёл. Диксип сразу сообразил, что, если будет отпираться, Венузий поднимет крик и народ узнает, как он обманул патрона. Мошенник сделал вид, будто обрадовался Венузию. «А я так о тебе горевал, говорит. Меня, говорит, рыбаки подобрали, а тебя сочли мёртвым и оставили. Я был в отчаянии, что не знаю, где искать твоих родных, чтобы отдать им твою часть денег. Сейчас, говорит, некогда, ждут меня. А вечером приходи в такую-то таверну — там расскажу и разочтусь с тобою». Венузий, дурень, и поверил ему! Один раз уж был обманут, так ему мало! Но я сказал, что с этим Диксипом надо ухо держать востро и что я пойду в таверну тоже. Венузий говорит: «Ладно, Лувений, наблюдай со стороны. Если будет нужно, поможешь». Пришли мы, конечно, порознь. Диксипа нет. Я сел за соседний столик, словно посторонний. Ждём. Вдруг в дальнем углу шум, крик, драка! Все туда бросились. Я, конечно, тоже оглянулся. Тут кто-то светильник опрокинул. Дверь хлопнула. Венузий вскрикнул. Я — к нему! А он со скамьи падает. Я — на помощь звать. Пока свет принесли, пока подняли его… А он уже и не дышит. Кровь из-под уха так и хлещет. Бросились убийцу догонять… А его уж и след простыл. Да и лица-то его никто не видел. — Верзила вздохнул. — Так я и дружка лишился и денежек, которые мы с ним поделить собирались. Вот каков этот Диксип! Но я всё-таки стал за ним следить. И что же ты думаешь? Полгода не прошло, слышу: на вдове Сестия женился! Ну, думаю, теперь ты в моих лапах! И стал я ходить кругом их дома. Но повидать вдову Сестия не так-то легко: все входы и выходы церберы[54] стерегут, а на улице тоже не подойдёшь — толпа рабов её сопровождает. Наконец в прошлом году во время сатурналий[55] пробрался я в дом… Она приняла меня за просителя и стала допытываться, в чём я нуждаюсь. А как начал я говорить про её муженька, рассердилась и велела рабам вышвырнуть меня из дому. Вот какая любящая оказалась жена!
«Любящая»?! Я вскочил. Я больше не в силах был слушать.
— Чего ты? — удивился Лувений. — Блоха тебя укусила, что ли?
— Скорпион! — ответил я, сжимая в кулак тунику на груди. — Я его держу… и сейчас в кипяток брошу, — прибавил я, видя, что Верзила поднимается, желая помочь мне.
— Садись! — Валерий потянул верзилу за плащ. — Он сам справится. Мы в Азии умеем со скорпионами справляться. Давай договоримся, как действовать дальше. А то нам на корабль пора возвращаться.
Я побежал к плите, делая вид, будто вытряхиваю гада в кастрюлю с кипящей водой, которую подставила мне стряпуха. Она говорила мне что-то ласковое, кажется предлагая помазать укушенное место оливковым маслом… До меня едва доходили её слова. В моём мозгу, как заноза, сидело слово «любящая».
«Конечно, любящая, — думал я, — зачем бы иначе стала она его женой? Но это ужасно! И то, что она его любит, и то, как тяжело, как страшно тяжело было ей узнать о его подлости! Проклятие богов на мне! Там — Формиона… Тут — мать… Если бы я жалел её раньше так, как теперь, я бы не убежал из дому и она не вышла бы замуж. Боги всемогущие! Помогите ей вынести ещё и этот удар! Дайте мне спасти её от отчаяния… Она так прекрасна! Её жизнь должна быть праздником, а ей выпало лишь горе! Боги великие! Дайте ей хоть последние годы прожить спокойно!»
Так молился я в таверне, сидя у плиты, опустив голову на руки и забыв о неверии, которым заразили меня Цезарь и друзья Волумния — философствующие откупщики.
Почувствовав прикосновение к плечу, я поднял глаза. Передо мною стояли Валерий и верзила.
— Мы договорились, — сказал Валерий. — Лувений поедет с нами. Он поможет нам вывести Диксипа на чистую воду.
Так в мою жизнь вошёл этот человек, сначала как свидетель, могущий восстановить истину, а затем как верный друг. По своей неопытности я долго относился с пренебрежением к тем, кто носил заштопанную тогу, не имел дома и рабов, не держал в руках свитка. Но общение с Лувением и последующие события, о которых надеюсь рассказать, научили меня ценить людей не по одежде, не по умению красиво говорить, а по душевной доброте и готовности помочь ближнему.
Наутро показался родной мне берег. Сердце моё колотилось, как птица в силке. Вот и Барра — островок, запирающий вход в гавань. Два мыса, её образующие, напоминают оленьи рога. Говорят, поэтому город назван нашими предками Брента, что означает на языке мессапов «олень». Вот и мол, где стояла моя лодка. Вот улица, по которой Валерий водил меня в контору, а вот… Вдруг я увидел человека в траурной одежде… Какое плохое предзнаменование!
— Скорее свернём! — крикнул я, бросаясь в боковую улицу.
Я впервые подумал, что моя несчастная мать тоже может умереть, и эта мысль вселила в меня такую неуверенность и беспокойство, что я не решился идти прямо в наш дом. Мы отправились сначала в контору Феридия.
Он увидел меня ещё в дверях, сразу узнал и, остановив жестом говорившего с ним посетителя, молча ждал, пока я подойду. На моё приветствие он кивнул, и взгляд его выразил такую печаль, что я сразу понял: меня ждут дурные вести. Не решаясь задать вопрос, я смотрел в его полные жалости глаза. Он мягко сказал:
— Она умерла вскоре после праздника сатурналий.
Удар был так силён, что я не сразу ощутил его. Подобно тому, как смертельно раненный воин ещё бежит вперёд, так и я, ни слова не говоря, сел на скамью, и — помню — первая мысль моя была о том, что вчера, когда я молил богов о спокойной жизни для моей матери, она была уже мертва…
Феридий протянул мне письмо:
— Это старый раб принёс после её смерти. На случай, если ты будешь когда-нибудь её разыскивать. Что ты жив, она знала от меня.
С первых же слов Лувения моя мать решила, что только смерть вернёт ей любовь сына и честь, утраченные в браке с преступником. Но, будучи от природы энергичной и рассудительной, она не предалась отчаянию, а постаралась выяснить, правду ли сообщил ей неизвестный оборванец. Вскоре старый Элеазар (тот раб, что когда-то подыскивал для нас наёмную квартиру) разузнал имена подставных лиц, через которых Диксип приобрёл наше имущество. Убедившись, что слова бродяги соответствуют истине, она, как рассказал мне старик, сейчас же вышла из дому и, вопреки обыкновению, приказала следовать за нею одному Элеазару. Они пришли к претору. Здесь моя мать в присутствии свидетелей отпустила Элеазара на волю.
— Я не хотел, — рассказывал старик, — ведь я одинок и скоро умру, на что мне воля? Но она сказала, что не гонит меня: я могу жить у неё, пока кто-нибудь из нас, она или я, не умрёт. Если она скончается раньше, то я должен уйти к Феридию: у Диксипа мне без неё будет плохо. Ну раз это могло её успокоить… Я же никак не думал, что переживу её, и… согласился. А она вон что задумала! Вернувшись домой, приказала мне отнести письмо в контору Феридию. А когда я хотел доложить, что выполнил поручение, мне сказали, что госпожа не велела беспокоить её до утра. Я понимал, что она расстроена, и не стал её тревожить. А утром, когда рабыня пришла, как обычно, её будить, она была мертва, и тело уж окоченело. На скамье возле неё стояла чашка, в которой она сама растирала цикуту…[56]
Горе сомкнулось над моей головой, как воды омута над утопающим. Мир перестал для меня существовать. Я не хотел знать ничего, кроме могилы матери. Дни и ночи проводил я у её надгробия, разговаривая с нею и вымаливая у неё прощение. Словно возвратилось то время, когда я, сидя на гробнице отца, поверял ему свои детские обиды.