На моё плечо утешающе опустилась рука.
— Луций, пора к пенатам[57], — послышался словно издалека голос Феридия.
— К пенатам, — грустно повторил я. — Но где мои пенаты? Диксип…
Феридий не дал мне докончить.
— Сразу же после того, как случилось несчастье, — он сделал паузу, — я написал письмо Диксипу. Я высказал всё, что о нём думаю. И можешь себе представить: негодяй скрылся. Он достаточно умён, чтобы понять: наступили иные времена. Со смертью Суллы…
— Суллы? — воскликнул я. — Почему же я этого не знаю? Италия свободна, а на мне траур. Где моя белая тога?
Феридий покачал головой.
— Валерий тебе говорил. Но горе лишает нас зрения и слуха.
Шагая рядом с Феридием, я узнал то, что было известно каждому. Кинжал нового Брута не перерезал волоса, на котором держалась презренная душа. Сулла умер своей смертью. В последние месяцы его тело покрылось нарывами. Нестерпимый зуд заставлял проводить почти всё время в бассейне. Там он принимал посетителей и отдавал распоряжения. Соглядатаи, которые расплодились, как крысы, доносили, о чём говорят на форумах и в банях. Так ему стало известно, что в Дикеархии некий Граний отказался платить налоги: тиран всё равно скоро умрёт. Сулла пришёл в ярость. Он приказал доставить Грания и, высунувшись наполовину из воды, наблюдал, как рабы душат несчастного. От крика и напряжения у Суллы хлынула горлом кровь. Это была последняя кровавая ванна диктатора.
— Теперь ты понимаешь, — закончил Феридий, — чего испугался Диксип. Сулла покрывал преступления других. Теперь же ходят слухи — не знаю, можно ли им верить, — что вернут изгнанников и возвратят им имущество. Вольноотпущенники, предавшие своих господ, в страхе. Правда, твой отец не был в проскрипционном списке, но сейчас все так возбуждены, что суд был бы на твоей стороне.
— Судиться с Диксипом? — сказал я. — Этого ещё не хватало.
— Но Диксип не рассчитывал на твоё благородство. Он предполагал, что ты пойдёшь на всё. Ему лишь бы деньги сохранить. За эти годы он удвоил капитал твоего отца.
Я с недоумением взглянул на Феридия.
— Удвоил, — повторил Феридий. — Он ведь компаньон Волумния. Есть такой эфесский делец.
— О Волумнии можешь мне не говорить, — перебил я.
И я рассказал ему о том, как был обманут бесчестным публиканом.
— Да, — сказал он, когда я кончил, — в хорошую ты компанию попал. Пираты перед Волумнием овечки. Они слову своему верны. А этот… Ведь он знал, откуда у Диксипа деньги. Негодяй!
— Но ты не огорчайся, — молвил он после паузы. — Всё позади — Диксип, Волумний. Ты вернулся домой и можешь начать новую жизнь. Только впредь, выбирая товарищей, будь осмотрительнее.
Он засмеялся.
— Есть у Эзопа такая басня, — сказал он. — Решил заяц компаньоном лисы стать. Пошёл он к её норе и говорит: «Давай вместе на охоту ходить».
— Можешь дальше не продолжать, — прервал я его рассказ. — Эту басню я с детства помню, да вот никто не научил меня лис от зайцев отличать. Да и лисы теперь в заячьих шкурах ходят.
Со слезами на глазах я переступил порог нашего дома. Сколько раз на пиратском корабле я вспоминал каждую дорогую моему сердцу мелочь. Казалось, всё было на месте. Старый стол, за которым мы сидели за трапезой. Шкафы с книжными свитками. Нереида в саду. Как рассердился отец, когда я назвал её по ошибке Немесидой[58]. «Чему тебя учит Валерий! — оказал он. — Нереида — это нимфа моря. Видишь, она на дельфине, и в руках у неё прялка. Ею она успокаивает волны. Нереида добра к людям. А у Немесиды суровое лицо и загадочные глаза».
Это было за год до смерти отца. Чем он прогневал Немесиду? Может быть, она его покарала за то, что он вступил в компанию публиканов? А мать? Ведь она не причиняла никому зла. Или Немесида просто слепа? Она отняла отца и мать. А теперь вернула мне дом. Но разве дом — это стены, атрий, перистиль? Дом — это дорогие лица, голоса, улыбки. Дом — это моё детство, струйка из дельфиньей пасти. Фонтан работает и теперь, но течёт другая вода.
Хорошо, что Диксип увёл с собою рабов. Я назначил Валерия домоправителем, а Лувения определил ему в помощь. Так мне и не понадобились его свидетельские показания, но помощником он оказался незаменимым, особенно если требовалось что-нибудь достать. В доме не было женщин. На кухне управлялся я сам. Пригодились уроки Аниката.
Старый толстый Аникат! Как он боялся креста! И как радовался, когда меня вызвали. А Цезарь! Кто дал ему право так обращаться с людьми? У Цезаря было суровое лицо и загадочные глаза, как у Немесиды.
Устройство дома не могло занять меня надолго. Да и что радости жить там, где всё напоминает об утратах. Всё чаще и чаще Валерий заговаривал со мною о печальной участи Формионы и как-то прямо предложил истратить накопленные деньги на её выкуп.
— О как возрадуется Тертулла в элизиуме![59] — воскликнул Феридий, находившийся при этом разговоре. — Нет дела благочестивее, чем выкуп свободнорождённых!
Напоминания Валерия возродили мою нежную жалость к Формионе, а слова Феридия были той последней каплей, которая, как говорят, переполняет чашу. Решено! Мы едем отыскивать хозяина Формионы. К счастью, Валерий оказался предусмотрительнее меня и записал имя богача, купившего девушку: Стробил из Кротона.
Валерий, сказавшись больным, взвалил на меня предотъездные хлопоты. Я обегал все причалы в поисках подходящего для нас корабля. А едва окончилась эта забота, Феридий предложил купить для Формионы хорошенькое платье и плащ:
— Может быть, ей нечего надеть, кроме туники, — ведь она рабыня.
Мы обошли множество лавок, выбирая девушке одежду. Я подобрал сандалии с серебряными застёжками. Такие носила мать. За этими хлопотами незаметно приблизился день отплытия. Наш корабль вышел из Брундизия с пустыми амфорами, которые в Кротоне предстояло наполнить вином. Кротонские вина ценились в Риме, и знакомый Феридию кормчий решил доставить груз в Брундизий, чтобы на повозках по Аппиевой дороге переправить его в Рим. Длинные морские плавания в это время были опасны. Вновь набрали силу пираты.
У нас с Валерием было достаточно времени для бесед. Кротон с Брундизием рядом, но плыли мы долго. Кормчий в страхе перед пиратами держался ближе к берегу, обходя все отмели. Оставаясь один, я думал о Формионе. Как я встречусь с ней? Самое лучшее — рассказать подробно о том, как я хотел помочь ей, и о коварстве Волумния, и о моих несчастиях… Может быть, она меня пожалеет и, пожалев, полюбит… Ах, скорее бы поговорить с Формионой!
Чтобы приблизить час встречи, я, как часто делал это и раньше, начал помогать работающим на корабле: ставил и убирал снасти, сучил канат.
— Вот и Кротон! — воскликнул кормчий.
Я бросился к перилам. За мысом открылась бухта, выстланная широкой светлой каймой песка и гальки. Белые домики, а за ними округлые холмы. Белоколонный храм теряется в пиниях, раскинувших свои зонтики.
Подняв вверх руки, я воскликнул:
— О божество, живущее в храме! Молю тебя — соедини меня с Формионой!
В гавани нам указали дом Стробила. Я едва не бежал. Валерий еле за мной поспевал. У ворот сидел прикованный цепью страж и спал, опустив голову. Услышав мои шаги, он вздрогнул и устремил на меня испуганный взгляд.
— Господин дома? — выдохнул я.
Раб помотал головой.
— А где он? Скажи, где?
Вместо ответа раб открыл рот. Я увидел под нёбом обрубок языка.
— Несчастный! — сказал подоспевший Валерий.
Я сначала не понял, к кому относится это слово: ко мне или к привратнику.
— Надо же было Формионе попасть к такому извергу! — продолжал Валерий. — За что наказан этот раб? Может быть, слишком много знал о том, что делается в доме.
На шум голосов из ворот вышел невысокий человек в домотканом грубом плаще. Голова его была кругла, как арбуз.
— Господина нет. Он выехал в своё сицилийское имение, — сказал сухо круглоголовый. — Чем могу служить?
— Формиона! — вырвалось у меня. — Есть ли в доме рабыня Формиона? Я хочу её выкупить.
Хитрый вилик, кажется, его звали Криспом, сразу же раскусил, в чём дело. Такие покупатели, как я, — настоящий клад! Они принимают любые условия.
— Тебе надо дождаться господина, — сказал вилик. — Он должен скоро вернуться.
В эти дни моим другом и союзником оказался Тимей[60]. Он помог мне сократить тревожные дни ожидания. Свиток Тимея я приобрёл в лавке, где продавалось всякое старьё. В Кротоне не было либрарии[61]. Тимей возвратил меня к тем временам, когда Рим ещё ничем не выделялся среди других итальянских городов, когда на море господствовали тирренские пираты, а весь юг Италии принадлежал грекам.
Тогда и Кротон находился в зените своей славы. У Тимея не было намерения объяснять причины упадка одних государств и возвышения других. Но его анекдоты о роскоши сибаритов, о массе рабов, удовлетворявших любую их прихоть, говорили сами за себя. Именно потому Сибарис был взят и разрушен Кротоном, что труд в этом славном городе стал уделом рабов. Сибариты разучились и лепёшку ко рту подносить. Рабы их одевали и мыли, как младенцев. Почему же гибельный пример Сибариса не берётся нами в расчёт? Мы победили изнеженных карфагенян и греков, так же как кротонцы одолели сибаритов. Но к чему привели победы? На пашнях, в мастерских, в покоях — рабы, всюду рабы. Рабство, как язва, разъедает государство. А мы мечтаем о новых завоеваниях, о новых победах. Предостерегающий голос Гракхов не был услышан[62]. И когда-нибудь новый Бренн воскликнет: «Горе победителям!»[63]
Возглас Валерия: «Приехал! Приехал!» — вернул меня к действительности. Что мне рабы Сибариса и Рима! Все мои мысли о ней, Формионе! Вернуть ей свободу и прожить счастливо годы, которые нам даруют боги. Сохранить на плечах голову, не делать подлостей, вырастить детей. Это только и остаётся маленькому человеку.
Стробил принял меня в таблинуме. Книжный шкаф был украшен бюстами Платона и Аристотеля и, хотя знакомство с Волумнием заставило меня относиться к поклонникам греческой философии с настороженностью, в глубине души я радовался, что Формиона попала не к какому-нибудь мужлану, а образованному человеку. В отличие от Волумния, Стробил был немногословен, и это тоже располагало к нему.
— Я всё знаю, — сказал Стробил, потирая пальцем переносицу. — Эта благородная и прекрасная девушка стоит больше, чем за неё дано. Но я готов получить деньги, уплаченные на торгах, если, конечно, ты ими располагаешь.
— Да-да, — поторопился заверить я собеседника, ещё не веря своему счастью.
Мне, однако, показалась странной готовность толстяка отказаться от рабыни, которую он так высоко ценит.
— Все знают мою доброту к невольникам, — продолжал Стробил. — Я держу у себя уродов, каких принято продавать, и продаю красавцев, каких держат на привязи.
Я вспомнил безъязыкого стража у ворот усадьбы. Почему-то мы с Валерием решили, что этот раб изуродован Стробилом. Но Стробил мог купить его из жалости или уступая каким-нибудь иным побуждениям.
Стробил хлопнул в ладоши. Я обернулся в надежде увидеть Формиону. Но вместо неё, раздвигая занавес, вошёл вилик. В руках у него был свёрток папируса.
— Вот купчая, — сказал толстяк. — Она подписана претором Сицилии. Можешь не сомневаться! Мы с Гаем Берресом друзья, и он мне всегда идёт навстречу. У меня заготовлено много купчих. Стоит только подставить имя, возраст, гарантию здоровья и поведения.
Он развернул свиток на столе и достал стебель камыша.
— Формиона, — сказал он, не отрывая взгляда от свитка, — двадцать лет, без физических недостатков, послушна, в бегах не была. Ну, а цену ты знаешь? — Он вскинул голову.
— Нет.
— Десять тысяч сестерциев.
Я достал кошелёк, и сделка состоялась. Жизнь, неповторимая и бесконечно дорогая, мои надежды и мечты — всё это имело цену.
Формиона! Я уловил в твоих глазах что-то незнакомое мне прежде. Ты ждала меня, Формиона! Нет, я не господин и ты не раба. Мы равны в любви. Чувство ликующей радости заполнило всё моё существо. Всё было прекрасным, как в дни моего детства. Словно не было тех бед, которые преследовали меня, как злые псы.
Прошло три месяца. Надо было думать о доме. Мой кошелёк был пуст. По примеру отца я решил открыть либрарию. После смерти Суллы страсть к чтению возросла. Люди хотели знать, как могло случиться, что республикой целых четыре года правил тиран и все склонили перед ним головы.
До нас дошли слухи, что против законов Суллы поднялся консул Лепид. У него появились сторонники. Снова кипел форум, а на правом берегу Тибра скапливались все недовольные.
«Сейчас, — думал я, — многие из тех, кто молчал от страха перед Суллой, начали писать. В Риме я найду то, что нужно брундизийцам. Я разверну книжную торговлю, какая не снилась никому».
Валерий поддержал меня.
— За дом не беспокойся. Только будь осторожен. Помни, что ты не один, — наставлял он меня.
Видел ли ты муравьёв, бегущих по своим невидимым дорожкам? Они уходят пустыми, а возвращаются с зёрнами и травинками. В Риме праздные толпы текли безо всякого смысла. Только на вторые нундины я стал находить в движениях людей какую-то целесообразность. Эти сломя голову несутся в амфитеатр, чтобы не пропустить боя гладиаторов. А те, в потрёпанных тогах, — клиенты. Они сопровождают патрона в сенат.
Меня перестали удивлять надоедливые нищие в странных колпаках и длинных хитонах. Я уже знал, что это халдеи, гадатели по звёздам. За десять сестерциев они откроют твою судьбу. А что обещают эти раскрашенные матроны? Пройди стороной. Ведь и они торгуют обманом!
Грохот заставлял людей прижиматься к стенам. Осторожно! Это телега! Упадут кирпичи — не соберёшь и костей. Город Ромула строился, торопясь угнаться за славой своих побед. То там, то здесь рядом с приземистыми домами времён бородатых консулов[64] поднимались многоэтажные здания, похожие как два асса. Римляне называют их «и́нсулами», потому ли, что они возвышаются над морем римских крыш, или оттого, что, подобно каменистым островам, служат обиталищем бедняков и изгнанников.
Все эти инсулы, кишащие плебеями и клопами, принадлежат Марку Лицинию Крассу, выкормышу Суллы. Когда диктатор овладел Римом и, насытившись кровью и стонами, стал распродавать имущество преследуемых, многие, в ком ещё теплилась совесть, избегали аукционов. Красс же не пропустил ни одного. Он за бесценок приобрёл дома казнённых и ссыльных. Он скупил участки у тех, кто покидал Рим добровольно, побуждаемый страхом и неуверенностью. Говорят, стоило где-нибудь разгореться пожару, как тут же появлялись люди Красса. Они покупали горящий дом и лишь потом принимались его тушить. Так у Красса оказалась едва ли не половина римской земли, и он застроил её инсулами, чтобы собирать плебейские ассы и плебейские голоса.
Сулла был мёртв, но дух дерзкой наживы и бессовестного обмана, порождённый тиранией, царил в городе Ромула. Он чувствовался во всём: в инсулах, растущих, как гнилые грибы, в безвкусной роскоши одежд, в криках бесцеремонных менял, заманивающих в свои таверны.
Рим моей мечты был другим. Мне виделся форум, заполненный гражданами. Горящие глаза и поднятые в едином порыве руки. И гневные слова Гракха: «Даже у диких зверей есть норы и логовища, а люди, сражающиеся и умирающие за Италию, не имеют ни клочка собственной земли».
В первый же день я пытался разыскать дом Гракхов, чтобы поклониться великим теням. Меня отсылали к каким-то торговцам рыбой и колбасникам. Давно уже снесено скромное жилище народных трибунов, и на его месте высится уныло однообразная инсула. Забыты Гракхи. Забыта земля, завоёванная предками и обильно политая их потом. Знают ли плебеи, «живущие у Красса», как выращивают хлеб? Им он достаётся без труда, ценою жалкой лести и унижений.
Дом Цезаря мне указали сразу: «Спустись по Священной дороге, поверни по первой улице налево и спроси дом Юния Силана, который теперь принадлежит Цезарю».
Говорят, что по облику дома можно судить о характере его владельца. Но, видно, дом Цезаря переменил столько хозяев, что по нему можно было получить представление лишь об искусстве строителей, изощрявшихся в переделках.
Меня охватила невольная робость. Как ко мне отнесётся Цезарь? Со дня нашей последней встречи минуло четыре года. Меняются времена, и мы с ними. Цезарь стал знаменитым. О его выступлении против Долабеллы говорила вся Италия. Правда, подсудимый, взяточник и вымогатель, был оправдан. Но оправдание легло позором на подкупленных судей, а Цезарю принесло славу безупречного оратора.
Мои опасения оказались напрасными: Цезарь встретил меня, как старого друга. Я не уловил никакого раздражения на его лице, хотя и оторвал его от чтения.
— Мой Гавий! — воскликнул Цезарь, откладывая свиток. — Ты ли это? Вот неожиданность! Только сегодня я о тебе думал. Прошлое не вернёшь, но его можно почувствовать и понять.
Цезарь взял свиток и покачал его в ладони.
Потом он расстелил свиток на столе и отыскал в нём строки, отчёркнутые чем-то острым.
— Вот, слушай! «В юности мы ещё не знаем ничего о себе и не думаем о своём будущем. Но уже тогда нас ведёт судьба, как мать или кормилица. Одни из нас противятся ей, как капризные дети. Другие ловят её каждое желание и следуют за ней по пятам. А третьих она сама пропускает вперёд и даёт им власть над собою»…
— Ты хочешь знать, кому принадлежат эти слова? — спросил Цезарь после короткой паузы.
— Да.
Цезарь указал в угол таблинума, где на деревянной подставке стоял чей-то бюст. Это был человек лет шестидесяти, с правильными, но резкими чертами лица. Судя по наклону головы и складке губ, ваятель изобразил его во время беседы. Кого же Цезарь избрал собеседником?
— Узнаёшь?
— Нет. Кто это?
— Луций Корнелий Сулла Счастливый, — произнёс Цезарь торжественно.
— Сулла! — вырвалось у меня. — А я рассчитывал увидеть в твоём доме изваяния Гракхов.
Цезарь положил свиток на стол и посмотрел на меня внимательнее, чем когда бы то ни было.
— Видишь ли, Гавий, я не отказался от идеалов юности. Я боготворю Гракхов, но учусь у Суллы.
— Чему же может научить кровавый Сулла? — возмущённо воскликнул я.
— Искусству политики! — ответил Цезарь. — В ней наши Гракхи были младенцами. Тиберий рвался к благородной цели напролом, как олень через заросли. Он пал в первый же год своего трибуната. Гай был опытнее, но его перехитрили всадники. Получив судебную власть и откупа, они переметнулись на сторону недругов. Этого бы не удалось им сделать с Суллой. Он постиг тайные пружины господства над людьми. Ты знаешь, как я ненавижу Суллу, но я преклоняюсь перед его проницательностью и жестоким умом.
Я пожал плечами. Всё содеянное Суллой казалось мне преступным и глупым. Но, может быть, я тоже младенец в политике и поэтому не могу понять, что восхищает Цезаря в Сулле.
— Смотри! — воскликнул Цезарь, как бы отвечая на мой вопрос. — Как тяжёл этот взгляд, как коварна складка губ. А тут, — он потряс свитком, — совсем другой Сулла, щедрый, преданный друзьям, кроткий и богобоязненный. Ты скажешь, это маска. Но скольких он убедил, что это его истинное лицо! Счастливый! Был ли он на самом деле счастлив или создал легенду о своём счастливом жребии, чтобы обмануть других? Отказавшись от власти, он продолжал править. И даже теперь над нами довлеет его тень. Именем Суллы вершат нашими судьбами ничтожества. Иначе их не назвать. Толстобрюхий обжора — Лукулл, Помпей — самовлюблённый Нарцисс. И Красс…
Цезарь выразительно махнул рукой.
— Всё это так, — сказал я. — Но почему им удалось победить Лепида, вступившегося за права народных трибунов? Почему он, Лепид, боровшийся за справедливое дело, не нашёл у граждан поддержки?
— Я задумывался и над этим, — отозвался Цезарь. — Слишком многих связал Сулла круговой порукой. Одни доносили и грабили. Другие живут в домах казнённых, владеют их землёй. Третьи боятся гражданских смут, бесчинства солдат, возмущений рабов. К тому же Лепид — не тот вождь, который нужен римскому народу. У него запятнаны руки. Ведь и он разбогател при Сулле! Повелителем дум может быть лишь тот, кто прославится в войнах, кто поднимет меч Марса и обагрит им воды Реннуса или Евфрата, кто поведёт германцев и парфян за своей триумфальной колесницей.
Я слушал Цезаря с восхищением! Такой блестящий ум! Но всё же я не мог примириться с мыслью, что надо терпеть до тех пор, пока появится подходящий вождь. Пусть ничтожен Лепид. Но ведь есть и Серторий. И, наконец, сам Цезарь. Разве он недостоин возглавить всех, кто ненавидит Суллу.
— Оставим этот разговор, — сказал Цезарь, видимо почувствовав моё внутреннее несогласие. — Расскажи лучше о себе. Чем хочешь заняться?
Я поведал о своём намерении открыть либрарию и о затруднениях с товаром.
— Ты прав, мой Гавий, — отозвался Цезарь. — Людям надоело старьё. Кого в наше время тронут страдания Пенелопы? Проскрипционные списки пострашнее гнева циклопов и хитрости Цирцеи. Люди хотят знать, что происходит в мире теперь. Жаль только, квириты разучились писать. Страх заткнул рты. Впрочем, ты слышал о Цицероне?
— Кажется, это оратор, ученик Гортензия, — вставил я.
— Не ученик, а соперник, — поправил Цезарь. — В юности он написал напыщенную поэму о моём дядюшке Гае Марии. Позднее, при Сулле, выступил в защиту сына одного проскрибированного. Говорят, что и трусы способны на отчаянные поступки. Цицерон спасся чудом. Теперь он стал осторожнее. Дружит с Помпеем. Мечтает попасть в сенат. А всё же его речи — Этна, покрытая снегом. Порой прорывается гракхов огонь. Обратись к Цицерону. Я уверен, что он тебе поможет. Цицерон честолюбив и будет счастлив, если о его красноречии узнают твои земляки.
Высокий лоб. Благородная осанка. Таким я представлял себе Агамемнона.
— Гавий! — медленно повторил Цицерон, протягивая мне руку. — Я где-то слышал твоё имя. Тебя ещё называют ветераном Цезаря. Не тебя ли встретил Цезарь на пиратском корабле?
— Меня, — сказал я. — Но ведь это было так давно.
— Не удивляйся! — молвил Цицерон с улыбкой. — Нам, ораторам, приходится многое помнить. Скажи лучше, что нового в Брундизии?
— Ты запомнил и это?
— Да. И даже то, что твой отец был римским всадником. Его погубил… как его, Диксип. Но об этом я слышал не от Цезаря. Мой клиент-брундизиец знаком с Феридием. Я тоже родился во всадническом сословии. Нам, новым людям, приходится выносить не только высокомерие нобилей, но и наглость либертинов. Ты, конечно, читал мою речь в защиту Секста Росция Америйского?
— Нет.
Цицерон всплеснул руками.
— Как? Она ещё не дошла в Брундизий? Брундизийцы ещё не знают, как я поверг в прах могущественного Хризогона и заставил трепетать самого Суллу?
— Мне приходилось слышать о твоей речи, — сказал я, сдерживая улыбку. — Кто-то мне говорил о ней. Ты был храбр, как Улис, вступивший в пещеру людоеда. Защита преследуемых угодна богам. Но одно дело питаться молвой, а другое — читать.
— Ещё бы! — поддержал меня Цицерон. — Недаром ведь Эвандр[65] научил нас, италиков, письму, а мой либертин Тирон[66] изобрёл значки для записи быстрой речи. Всё, что я сказал, — здесь.
Он протянул руку к шкафу и достал свиток.
— Возьми! И унеси меня в Брундизий. Не удивляйся, что я так говорю. Всё в человеке смертно, кроме мыслей и речей. Что осталось от Демосфена? Кто знает, где его могила? А речь звучит и теперь, через четыреста лет.
Цицерон отступил на шаг и произнёс с пафосом:
— Много разговоров, граждане афинские, ведётся у нас о тех преступлениях, какие совершает Филипп. Все люди, начиная с вас самих, уступили ему возможность делать всё, что угодно, и можете ли вы его теперь обвинять?
— В каждое время был свой Филипп и свой Демосфен, — заметил я.
Позднее, познакомившись с речами Цицерона, я понял, что он один достоин называться римским Демосфеном. Мне уже не казалось смешным его честолюбие. Как часто мы лишаем ораторов и поэтов похвал и одобрений, которых они заслуживают. А полководцев, добившихся победы, мы награждаем неумеренными почестями. Мы сами себе создаём кумиров, которые требуют у нас кровавых жертв.
— Ты отец! Ты отец! — встретил меня Валерий радостным возгласом.
Я бросился к Формионе. На руках у неё мой сын! Я был вне себя от счастья. В каком-то гуле прозвучали слова:
— Как мы его назовём?
— Гнеем. Так звали отца.
— Души родителей благословляют внука, — молвил Валерий.
По щекам его текли слёзы. Вытерев их ладонью, он продолжал:
— Если боги продлят мою жизнь, я выучу Гнея всему, чему я научил тебя.
— Только пусть он избегает пиратов! — пошутил я.
— И работорговцев! — сказала Формиона с дрожью в голосе.
Моя Формиона не любила вспоминать об испытаниях, выпавших на её долю. И мы никогда не спрашивали её о том, что она пережила в доме Стробила.
— Забудь обо всём, — сказал я, покрывая бледные щёки Формионы поцелуями. — Ведь мы вместе. И навсегда.
Потом, вспоминая эти слова, я не мог себе их простить. Боги завистливы и не любят чужого счастья. Но я не буду забегать вперёд.
Осень пахла винным отстоем и смолой вытащенных на берег кораблей. Для меня же она имела свой особенный аромат — запах дорожной пыли. Снова в Рим! Там в домах сочинителей и переписчиков я был уже своим человеком. Меня дожидались поэмы, трагедии, диалоги, речи, трактаты. Плоды горьких раздумий или внезапного озарения — они были созданы людьми для людей.
Мне нравилось моё занятие, и я не променяю его ни на какое другое! Я любовался корешками пергаментных книг, натёртых пемзою, и матовой желтизною папируса. Но больше всего я любил толчею в моей лавке, шелест разворачиваемого свитка, неторопливую речь знатоков-философов и возгласы любителей поэзии. Мои покупатели. Я знал вашу душу. За несколько сестерциев я отдавал вам миры, куда нет дорог. Я вёл вас к мудрецам всех времён и делал их вашими собеседниками.
Я слышал, что мудрецы живут и в наши дни. Нет, не у нас в Риме, а где-то на Родосе. Мне даже назвали имя одного из них — Посидоний[67]. Кто о нём может рассказать? Я отправился к Цицерону.
Мой новый покровитель разразился восторженной речью:
— И ты спрашиваешь моё мнение! Да ведь это мой учитель. Я слушал у него философию. Это было в год смерти Суллы. Он мог бы посвятить меня в тайны физики, геометрии, географии. Я не знаю, в чём он более сведущ. Да. Он закончил историю в пятидесяти двух книгах. Я её ещё не читал. Но Посидоний не может писать плохо.
Чуть ли не месяц я потратил на поиски «Истории» Посидония и на её копирование. Наконец она в моих руках, в прекрасно переписанных на пергаменте томиках. Можно возвращаться в Брундизий.
Развернув томик, я не мог от него оторваться. Пришлось дочитывать в пути. Я не замечал ни тряски, ни грязи таверн. На меня, наверно, смотрели как на безумного. Я слушал речи Апулея Сатурнина. Вместе с ветеранами Гая Мария врубался в толпу тевтонов. Но больше всего меня потряс рассказ о восстаниях рабов. Несколько раз я перечитывал печальную повесть о юном Минуции, которая так напоминала мою собственную судьбу. Минуций полюбил рабыню и, когда хозяин отказался её продать, роздал оружие рабам. Восстание охватило всю Кампанию, но подкупленный претором предатель убил Минуция. Поразило меня и описание восстания сицилийских рабов под руководством Евна. Оно происходило в годы юности моего отца, и он рассказывал мне что-то о жестокости рабов. Но почему-то он умолчал о сицилийском хозяине Дамофиле, ездившем на рабах, как на мулах. Я ничего не слышал о Мегаллиде, которая в день засекала насмерть несколько рабынь.
Из описаний Посидония явствовало, что виной возмущения невольников был дух наживы, принесённый римскими всадниками. Я не мог не согласиться с греком, хотя и сам происходил из всаднического сословия. Достаточно было вспомнить об обращении с рабами на рудниках, сданных на откуп компании Волумния.
Несчастье случилось, когда я был в пути. В наш дом ворвались Стробил и Диксип. Рабы схватили Формиону и Гнея. Напрасно Валерий объяснял, что я выкупил Формиону, и умолял их дождаться меня.
Диксип смеялся Валерию в лицо.
— Можно подумать, что твой господин не знает законов. Договор должен быть подписан двумя свидетелями.
Больше Валерий ничего не помнил. Он потерял сознание. Когда он очнулся, в доме не было ни Формионы, ни Гнея. На столе лежал мой кошелёк. Из него, как язык, высовывался клочок папируса.
Валерий, дрожа всем телом, дал его мне. Там было написано: «Тот, кто похищает жену у другого, лишается своей».
Подписи не было, но я знал, что это рука Диксипа. Он подговорил Стробила вернуться за Формионой. Он дал ему вдвое или втрое больше денег и уговорил возвратить мои. Это была его месть. Напрасно Феридий старался меня успокоить. Он уверял, что ещё не всё потеряно, что Стробил не будет держать Формиону в своём доме, а постарается продать, и тогда можно будет выкупить и её и Гнея. Но одна мысль, что моя Формиона во власти Стробила или Диксипа, приводила меня в бешенство. Оно сменялось состоянием отчаяния. Тогда я становился безучастным, как деревянная кукла, которую дёргают за ниточку.
— Напиши Цезарю! — посоветовал мне Валерий.
Я ухватился за эту мысль. Моё письмо было воплем, могущим расшевелить камни.
«Кто как не Цезарь поймёт меня! — думал я. — Ведь Сулла хотел отнять его Корнелию! Это и побудило Цезаря скрываться на Востоке».
Мой Гавий! Против закона бессилен и сам Цезарь. Прими мои сожаления. Будь здоров!
Так между нами легла пропасть. Закон, на который ссылался Цезарь, был тем самым «законом», который дозволял продавать людей и обращаться с ними хуже, чем со скотом. Это был тот закон, по которому Цезарь без суда казнил пиратов. Наступало прозрение. Я думал не только о Формионе и Гнее, но и о Цезаре. Он считал меня своим другом. Как ласков и обходителен он был со мною! Вспоминая встречи с Цезарем и всё, что я слышал о нём от других, я оценивал поведение его и поступки по-другому. Я вспоминал то холодное презрение, с которым он говорил о Лепиде. А ведь тот поднял оружие против сулланцев. Почему Цезарь отправился учиться красноречию на Восток, а не поступил в школу мужества к Серторию? Не потому ли, что он пренебрегает риском и решителен лишь тогда, когда уверен в победе? А его честолюбивые мечты о победах на Реннусе и Евфрате? Что они дадут Риму? Тысячи новых рабов. А может быть, и нового Суллу?
Перебирая планы спасения Формионы и Гнея, я остановился на предложении Валерия отправить на поиски Лувения. Ему удастся скорее, чем мне, найти моих близких и выкрасть их: он спокойнее меня и знает лучше людей. Воображение уже рисовало картину: ночью прибывает миопарона, я обнимаю Формиону и Гнея. Мы покидаем Италию навсегда.
Ведь затерялись где-то в океане счастливые острова! Туда ещё не нашли дорогу распри и вражда. Там не слышны звуки военных труб, рёв победителей и плач побеждённых. Говорят, туда мечтал переселиться Серторий. Но то, что не удалось сделать ему, удастся нам.
«Бежать! Бежать вместе с Формионой!» Эта мысль овладела мною. Я забывал, что Формиону ещё надо найти и похитить. Я жил как в бреду.
Говорят, что счастливцев посещают музы. Мало кому удаётся их видеть, но можно услышать их слова, почувствовать их одобрение. Муза являлась ко мне по ночам. Она простирала руки, иссечённые бичами, и звала на помощь. Я просыпался в холодном поту и садился за свиток. Откуда-то появлялись слова, заставлявшие меня самого плакать от жалости. Я не слышал этих слов от отца. Мой отец писал одни счета и расписки. Валерий меня научил читать и любить прекрасное, но сам он только переписывал чужие книги. Кто говорил моими устами? Клио? Эвтерпа? Терпсихора? Нет! Формиона! Муза моей гневной любви!
Я начинаю новый свиток. Тот, кто отыщет мои прежние записи, решит, что их писал другой человек. И он не ошибётся. Всё началось с того, что вернулся Лувений. Он был возбуждён. Глаза его сверкали.
— Формиона! Ты видел Формиону? — бросился я к нему.
— Нет! — отвечал он. — Но я принёс добрую весть. Спартак захватил Везувий.
Я слышал, что гора с этим названием находится в Кампании, между Геркуланумом и Помпеями. Но имя Спартака мне ни о чём не говорило.
— Э! Да вы тут ничего не знаете! — Лувений шлёпнул ладонью по лбу. — Спартак — это фракиец, человек силы необыкновенной, но ещё большей доброты. Он решил освободить всех.
— Кого это всех? — спросил я.
— Всех рабов, — продолжал Лувений, — но начал он с гладиаторской казармы в Капуе, той, что принадлежит Лентулу Батиату. Спартак сам был гладиатором. Разве станет такой человек терпеть неволю? Он бежал и других увлёк за собою. Он им говорил: «Зачем нам убивать друг друга в цирке на потребу толпе? Если уж суждено богами умереть нам от меча, так лучше обрушить его на голову врага, чем вонзить в грудь друга». Многие согласились бежать с ним. Они прятали оружие в потаённом месте, чтобы не очутиться на воле с голыми руками. Заговорщиков, говорят, было человек пятьсот. Но среди них нашёлся предатель: заговор был открыт. Успели бежать всего пятьдесят или шестьдесят. Вместо оружия похватали они вертела да топоры на кухне. И ещё послали им боги твоего покорного слугу. Мне удалось купить им мечи и доставить на Везувий. Спартак был очень доволен и просил тебя благодарить.
— Меня! — воскликнул я удивлённо. — Что ты мелешь?
— Но я сказал Спартаку, что купил оружие на твои деньги, и объяснил ему, что ты за человек.
— Какая наглость! — вырвалось у меня. — Я тебе дал деньги на другое дело! Ты это прекрасно знаешь!
— Не думаю, — отвечал Лувений. — Если победит Спартак, получат свободу твоя Формиона и твой Гней.
Это было логично. Мне ничего не оставалось делать, как согласиться с таким употреблением моего капитала.
— Ну, а дальше что было? — спрашивал Валерий.
Лувений пожал плечами.
— Пока не знаю! Но вскоре, — добавил он шёпотом, — всё будет известно.
Мы поняли, что он собирается возвратиться к Спартаку.
Я попросил Лувения передать фракийцу, что готов оказать ему помощь, если он в ней нуждается. Слова Лувения об освобождении Формионы глубоко запали мне в душу.
Как удивился бы Цезарь, узнав, что я пишу. Мне кажется, я слышу его насмешливый голос: «Что ты совершил такого, чтобы оставлять о себе память?»
Я не осаждал Трою вместе с Ахиллом и Агамемноном. Меня не кормила римская волчица, прибежавшая на плач младенцев. Я не командовал легионами и не заседал в сенате. У меня нет желания оспаривать славу Гомера или Энния. Я пишу, для того чтобы успокоить свою совесть. И мне хочется, чтобы эти записки прочитал ты, мой Гней!
Что ты будешь знать о своём отце? Рабы, с которыми ты вырастешь, скажут: «Мы помним лишь своих матерей. Их тепло согревало нас в холодные ночи, когда задувает Борей. Они научили нас произносить первые слова. Держась за их руку, мы сделали первый шаг. Брось думать об отце! Ведь он не подумал о тебе!»
И тогда ты, Гней, откроешь эти записки. Ты узнаешь, что твой отец был не такой, как все.
Месяца через два появился, наконец, и Лувений. Его туника превратилась в грязные лохмотья, зато под нею был панцирь, а сверху — военный плащ. Голодный, но бодрый, он, словно корзина с книжными свитками, был набит историями о приключениях. На гору он проник благополучно, а уйти не мог: у всех спусков с Везувия за одну ночь возникли обнесённые рвами и частоколами лагеря римлян. Это подошёл со своими войсками претор Гай Клодий. Он решил взять гладиаторов измором и окружил их, чтобы ни к ним, ни от них никто не мог пройти. Сверху было видно, что делалось внутри лагерных стен; просто зло брало глядеть, как спокойно легионеры занимаются своими делами, уверенные, что рано или поздно голод заставит гладиаторов спуститься и вступить с ними в бой. Их полководец не сомневался в победе: ведь войско его было чуть ли не в десять раз больше спартаковского. Однако Спартак оказался хитрее, чем предполагал надменный римлянин. Заметив, что с одной стороны, где пропасть была особенно глубокой, Клодий не поставил охраны, Спартак приказал…
— Нет, вы только послушайте, что он придумал! — воскликнул Лувений, уписывая жареную курицу, в то время как Валерий, подперев щёки руками, влюблённо смотрел на него, время от времени подкладывая ему куски порумянее. — Разве какому-то там Клодию могло прийти в голову что-либо подобное! Но прежде я должен рассказать, что из себя представляет гора… — Он взмахнул куриной ножкой, рисуя в воздухе очертания Везувия. — Это настоящий многоэтажный дом. Внизу виллы, сады, виноградники и отличные дороги, вымощенные лавой; выше — лес, тут дровосеки наездили довольно сносную дорогу, а ещё выше — дремучие заросли и среди них тропинка, которая делается всё у́же, у́же, пока совсем не пропадает на голой скалистой вершине. В лесу множество дикого винограда. Он подползает к верхушке горы и вьётся даже по её каменным глыбам. И вот Спартак обратил внимание на крепость этих лоз и предложил свить из них предлинную лестницу. Её плели целый день, а ночью, прикрутив к скале, сбросили другой конец вниз и до рассвета по одному спускались в пропасть…
— И ты тоже? — спросил восхищённый Валерий.
— Ну конечно. Иначе я тут перед тобой не сидел бы. Первым полез Эномай, помощник Спартака. Атлет огромнейшего роста! Раз лестница выдержала его, я мог сползти по ней с лёгкостью мухи. В общем, к утру спустились все и очень утомились. Целый день мы отдыхали, а чуть стемнело, Спартак приказал незаметно пробираться к главному лагерю римлян, бесшумно снять стражу у Декуманских ворот[68] и с криком ворваться внутрь лагеря. Так мы и сделали. Правда, кто-то из охраны успел поднять тревогу. Её подхватили у других ворот. Легионеры повыскакивали из палаток. Но спросонок её могли отличить своих от врагов. Мы с ними живо справились! Я сам вот этой рукой несколько человек убил, — похвастался Лувений. — Когда рассвело, мы собрали оружие убитых в одну кучу, а всё, что нашли в палатках, — в другую и стали делить. Спартак взял себе только меч, копьё, панцирь, поножи[69], шлем да коня. Словом, то, что необходимо для войны, а всё остальное — деньги, драгоценные кубки и прочее — поделил между своими бойцами. Каждому досталась богатая добыча. Я тоже получил. Вот: плащ, кошелёк и панцирь центуриона с нагрудными бляхами. — Лувений раздвинул на груди складки рваной туники, показывая бляхи, которые дают воинам за храбрость в бою. — Ну, когда окрестные волопасы да овчары услыхали, как справедливо делит Спартак добычу, они со всех сторон стали к нему стекаться. Каждый, конечно, старался принести что-нибудь с собою на первое время: кто — топор, кто — кинжал, кто — вилы… А я… — Лувений тяжело вздохнул, — хоть и завоевал себе меч, должен был уехать, зная, с каким нетерпением тут меня ждут. К тому же Спартак попросил меня выполнить одно поручение. Мне нужно попасть в Сицилию.
— Зачем?
— Этого я не могу тебе сказать…
— Хорошее дело! — возмутился я. — Может быть, твоему Спартаку придёт в голову перерезать всех сицилийцев.
— Спартак — не убийца! — отрезал Лувений. — К тому же ты послал меня, чтобы узнать, не нуждается ли он в помощи. Переправь меня в Сицилию. Это и будет твоя помощь.
Сицилия! Меня словно обожгло это слово! Ведь вилик говорил о сицилийском имении Стробила, и, конечно, Формиона там. Богач перевёз её через пролив на остров, где другая власть и другие законы. Почему эта мысль не посетила меня раньше?!
— А если я отправлюсь с тобой? — сказал я, стараясь скрыть своё волнение.
— Зачем? — спросил Лувений, зевая.
— Этого я не могу тебе сказать, — сказал я с улыбкой. — Ведь и у меня есть тайна.
— О! Твоя тайна мне уже известна, — молвил Лувений. — В гавани мне сказали, что Диксип сел на сицилийскую триеру.
— Вот это новость! — воскликнул я. — И Диксип в Сицилии! Почему же ты молчал? Диксип там же, где и Стробил, Но каким образом они узнали друг о друге? Или все негодяи объединились против меня — Диксип, Волумний, Стробил?! В Сицилию! Скорее в Сицилию! — крикнул я.
Лувений никак не реагировал на мои выкрики. Повернувшись, я увидел, что он дремлет, уронив голову на край стола.
Уже светало. Проснулись ласточки. С печальным щебетом они проносились над кровлей. И порою из-за кирпичной ограды доносилось дыхание моря. Оно наполняло меня мудрым спокойствием. Оно звало меня к странствиям. В горестных воспоминаниях я находил радость и ждал от жизни новых чудес.
Бодрый Фавоний наполнил паруса, и, вздрагивая, как нетерпеливый конь, наша «Фортуна» неслась вперёд.
От Брундизия до Сиракуз день пути. Но по доброму ветру мы придём до заката. Так уверял Лувений, успевший всё увидеть и обо всём разузнать. Я оставил его с вещами, а сам поднялся на корму.
Справа по борту тянулся древний, как сама история, берег. Здесь проплывало исхлёстанное бурями судёнышко Одиссея. Скиталец Эней с надеждой во взоре вглядывался в очертания холмов, в узоры речек и ручьёв. Не эту ли землю ему присудили боги? Здесь бороздили волны триеры Алкивиада и Пирра, гаулы Ганнибала. Пучина времени поглотила их навсегда, оставив лишь короткий всплеск имён.
Всё ближе и ближе Этна. Она развёртывалась перед нами, как чадитанская плясунья, показывая то загорелую грудь, едва прикрытую зелёной туникой, то ослепительно белую головную повязку. Есть ли где-нибудь гора более величественная и загадочная? Перед нею меркнет Кавказ, где прикован Прометей. Её вершина покрыта снегом, а в груди пылает вечный огонь. Не так ли и наша жизнь соткана из противоречий, рождающих взрывы страстей?
Судьба разбрасывает людей, как песчинки во время вихря. Она воздвигает между любящими каменные стены, разделяет их морями. Но не помешали завистливые боги Алфею соединиться с Аретузой. Юноша превратился в речной поток и пронёсся среди морской пучины от берегов Элиды к Сиракузам. Моя Формиона! Может быть, и нас соединит чудо?
Мысли мои были прерваны топотом и беготнёй корабельщиков. Я не сразу понял причину переполоха. Лишь оглянувшись, увидел примерно в миле от нас флотилию кораблей. Они шли двумя ровными рядами. Миопароны! Мне ли их не узнать?!
Потом, в Сиракузах, грек-кормчий хвастался, что только благодаря ему мы избежали гибели. Но я думаю, что заслуги кормчего невелики. Пиратам просто было не до нас. Они преследовали группу кораблей. Мне удалось их сосчитать: семь трирем и одна квадрирема. По оснастке нетрудно понять, что это военные корабли. Мой Геркулес! До чего мы докатились! Боевые суда бегут от миопарон, как кабаны от гончих. На какую помощь рассчитывать купцам? Им остаётся только платить пиратам дань!
Тут я вспомнил о Цезаре. Будь он на месте римского наварха, дела бы пошли по-другому. С верхней палубы квадриремы можно закидать пиратов копьями и стрелами, а им не забросить свои абордажные мостки на такую высоту. Другим же судам надо пристроиться к квадриреме клином. Тогда не страшна и сотня миопарон. Но квадрирема уходит. Её не догнать. Триремы отстают. Вот они повернули к берегу. Они хотят выброситься на камни. Почему они бегут? Почему не дают боя? О чём думают навархи?
Я засыпал этими вопросами кормчего. Он стоял на ящике с канатами. Оттуда было лучше видно побережье, уходящее к югу, где виднелся лиловеющий мыс Гелор.
— А как им сражаться? — отвечал кормчий, не поворачивая головы. — Веррес распустил половину команды.
Где я слышал это имя? Постой! Да это имя претора, подписавшего купчую: Гай Веррес.
— Кто это Веррес? — спросил я, сделав вид, что не слышал о Верресе.
Кормчий бросил на меня удивлённый взгляд.
— Ты не знаешь охранителя и защитника нашей провинции, грозы пиратов, покровителя торговли?
В тоне, каким были произнесены эти слова, чувствовалась ирония. Трудно было понять, к кому она относится: ко мне или к Верресу. Я растолковал греку, что живу в маленьком городке, где не всегда известно о сенатских назначениях.
До утра мы прятались в бухточке. За мысом поднимался чёрный столб дыма. Море полыхало, освещённое багровым пламенем. Пираты торжествовали победу. Флот провинции был сожжён. Лувения это, кажется, радовало. Во всяком случае, я никогда ещё не видел его таким весёлым.
Ещё до полудня мы вышли в узкий пролив. За ним открывалась обширная бухта, опоясанная храмами, портиками, лавровыми рощами. Строения поднимались уступами, как зрительные ряды театра. А бухта была орхестрой[70]. Какие трагедии происходили здесь! Сиракузяне увидели гибель афинского владычества и афинской морской славы. Двести лет спустя здесь развернулось ещё одно грандиозное действие. Римские военные корабли были встречены искусством Архимеда. Тяжёлые камни вылетали из баллист. Огненные лучи, брошенные гигантскими зеркалами, воспламеняли мачты и паруса. Казалось, сами небожители вмешались в сражение, как во времена Гомера! Но ничто не могло остановить Марцелла[71]. Сиракузы пали. Римляне стали прочной ногой в Сицилии. А теперь потомки Марцелла спасаются бегством от пиратов!
В гавани дул резкий ветер. Он поднимал края тог и гима́тиев. Казалось, что воздух насыщен тревогой. Мы смешались с толпой. Тут были и греки, и римляне, и какие-то, судя по облику, восточные люди — сирийцы или евреи. У многих было оружие. И все бежали по набережной к форуму, окружённому храмами и портиками.
Слух о позорном поражении распространился с удивительной быстротой, как все печальные известия. Может быть, в город прибыли моряки с сожжённых кораблей? Или с крыш можно было видеть пламя?
Толпа гудела, как море во время бури. Вряд ли греков и других обитателей этого разноплемённого города трогал позор нашего оружия. Сиракузян пугало, что пираты прорвутся в беззащитную гавань. Разбойники могут разграбить склады, сжечь верфи, увести торговые корабли.
— Пропретора! Пропретора! — слышались голоса.
Стоявший со мною рядом человек надвинул на лоб войлочную шляпу и громко засмеялся.
— Какая простота! — воскликнул он сквозь душивший его хохот. — Они… ха-ха-ха… они хотят увидеть Верреса! А его не разбудит и гром Юпитера. Ха-ха! Веррес пировал всю ночь!
— Это ему так не пройдёт! — крикнул узколицый юноша в измятом гиматии. — Одно дело — наши храмы и наши дома, а другое — флот. Подумать только: выпустил корабли с половиной матросов. Да и те, кто остались, едва держались на ногах от голода.
— От голода? — повторил я удивлённо. — Сицилия — житница Рима. Я слышал, что нет земли богаче сицилийской, и вдруг…
— Но нет богатства, которым можно насытить Верреса, — перебил человек в войлочной шляпе. — Веррес не наместник, а бездонный пифос. Всё, что ему нравится, перекочёвывает в его дом — золото, серебро, молодые рабы. Веррес превратил весь остров в свой обеденный стол. Он пожирает наше достояние и наши жизни, как циклоп.
В голосе незнакомца было столько убеждённости, что я невольно проникся к нему уважением. Он назвал себя. Его звали Писандр, а по профессии — учитель гимнасия. Узнав, что мы из Италии, Писандр спросил о новостях. Какие в то время были новости? Я рассказал ему об успехах Спартака, но на всякий случай добавил, что презренные гладиаторы будут вскоре разбиты.
— Ты думаешь? — сказал Писандр. — А сколько лет сражался против римлян Эвн?
Не дождавшись моего ответа, он сказал:
— Шесть лет. А после того, как разбили Эвна, появились Трифон и Афинион. Эти — на моей памяти. Вся Сицилия была в огне. А теперь, — он понизил голос, — рабы вновь осмелели. В Триокале мятеж. А претор умеет лишь грабить. Выученик Суллы.
Опять Сулла! О, как я ненавижу это имя! Сулла называл себя счастливым, а сколько несчастий он принёс Риму и провинциям! Скольких он казнил! Скольких отправил в ссылку! Но самое страшное из его наследий — сотни суллят, жадная орава ничтожеств и бессовестных негодяев. Диксип! Ведь он из их числа! Ограбить и убить патрона, отнять у него жену и дом да ещё выставить себя благодетелем. Какой знакомый почерк! Рука Суллы и Хризогона!
В этот же день я увидел Верреса. Его несли в лектике восемь рослых эфиопов. Подушки поддерживали голову, украшенную лавровым венком. Венок и тонкая милетская ткань подушек ещё больше подчёркивали отвратительные черты некоронованного владыки Сицилии. Толстые сальные губы и бесформенный нос придавали лицу циничное выражение. Синие круги под глазами, нездоровый, серый цвет щёк говорили о ночных попойках и кутежах больше, чем мог рассказать Писандр или кто-либо другой из сиракузян.
Веррес то и дело подносил к носу сеточку с мелкими отверстиями, набитую, как я потом узнал, лепестками роз, Что это? Высокомерие? Желание показать, что всё в этой стране дурно пахнет, кроме цветов Афродиты? А может быть, его в самом деле преследовал гнилостный запах, как Суллу зуд. Сулла не знал, как избавиться от зуда. А Веррес, чтобы заглушить собственную вонь, не расстаётся с розами. Тиранов всегда что-нибудь преследует, как неотвязная чесотка. И чаще всего дамоклов меч страха. Это выражение возникло здесь, в Сицилии, где один тиран сменял другого. Дионисий Старший, Дионисий Младший, Фаларид, Мамерк, Гикет, Гиппон, а теперь — Веррес. Фаларид погиб в медном быке, приготовленном для других. Гиппона публично замучили в театре, приведя туда детей из школ, чтобы показать им самое поучительное из зрелищ — казнь тирана. Мамерка распяли на кресте. Гикету отрубили голову. А что ждёт Верреса?
Страх и жестокость живут в душе тирана. Страх порождает жестокость, а жестокость — страх перед расплатой. Так и множатся преступления, сплетаясь в бесконечную цепь.
Мне пришлось быть свидетелем одного из самых ужасных злодеяний Верреса.
Придя на форум, Веррес приказал привести навархов. Ничего не подозревая, они явились. Претор дал знак. Ликторы бросились на несчастных и заковали их в цепи.
Какой чудовищный план! Преступник стремился свалить вину на других. Если будут виновные, отпадёт обвинение в нераспорядительности, какое могут предъявить Верресу в Риме. Он предстанет суровым воином, этаким Катоном, безжалостно карающим подчинённых. А во всех несчастьях виноват он сам!
Лувений нисколько не удивился, когда узнал о моём решении его сопровождать. Конечно, он догадался, чем оно вызвано. Злодеяния Верреса были каплей, переполнившей чашу.
Пусть придёт возмездие, которому имя Спартак.
— Вот и хорошо, — сказал Лувений невозмутимо, — сегодня мы отправляемся к Паликам.
Меня всегда поражала его расторопность. Но всё-таки, как ему удалось связаться с сицилийскими рабами и узнать имена их предводителей? Оказалось, что Палики не люди, а боги или, вернее, герои, которым поклоняются сицилийцы. Лувений не знал никого в Сиракузах, ни с кем не встречался. Видимо, к Паликам направил его Спартак.
С высот Эпиполиса, так называлось предместье Сиракуз, я увидел весь город, голубое зеркало бухты, окаймлённое розовеющими рядами колонн. Они тянулись вдоль берега на целые стадии, оживляемые зеленью общественных садов. То там, то здесь виднелись статуи, вознесённые на пьедесталы раболепием и трусостью. Говорят, что среди этих монументов есть и фигура Верреса.
Осталась позади стена, воздвигнутая Дионисием Старшим, и мы вступили в оливковую рощу. На обочинах каменистой дороги стояли повозки. Откормленные ослики лениво помахивали хвостами, отгоняя мух. Угрюмые рабы подносили корзины, наполненные плодами.
Подобную картину сбора оливок можно было наблюдать и у нас в Италии. И пейзаж был таким же, с той лишь разницей, что вдали не маячила белоголовая громада. Этна! Чем ближе мы подходили к ней, тем темнее становилась земля, тем чаще встречались кучи золы, обгоревших камней, чёрные потоки застывшей лавы. Но, кажется, это не влияло на плодородие. Нигде не были так прекрасны сады, и ветви не склонялись под тяжестью яблок, груш, смоквы.
И сразу же, без перехода, нашему взору открылась безжизненная, словно опустошённая вихрем долина. В глубине её синело озеро, приносившее смерть всему живому. Удушливые испарения губили деревья и травы, прогоняли птиц. Неудивительно, что народная молва считает такие места входом в Аид.
— Фу! — сказал Лувений, затыкая нос. — Не могли они себе избрать лучшего места!
— Кто это «они»?
— Палики! О том, что их храм у вонючего озера, мне сказал Спартак.
— А он был в Сицилии?
— Нет. Но Спартак знает всё. Кто бы мог подумать, что это варвар!
Выслушивая из уст Лувения похвалы Спартаку, я проникался ещё большим уважением к этому человеку. Бывают вожди, за которыми идут в силу нужды или отчаяния и потом сохраняют им преданность из страха или выгоды. Но что могло заставить Лувения связать свою судьбу с фракийцем? Жажда наживы? Страсть к приключениям? Нет! Я знаю, что есть люди, внушающие доверие с первого взгляда. Они не обещают лёгких побед и весёлой жизни. Суров их взгляд, немногословна речь. Но за ними идёшь в огонь и воду. Таких вождей греки называют героями. Считают, что они рождены богами от смертных женщин, ибо величие помыслов и дел возвышает их над обычными людьми.
В стороне от озера высилась одинокая чёрная скала, которую издали можно было принять за человеческую голову. Ваятель-ветер высек горбинку носа и впадину глаза. Остальное дополнило воображение. Казалось, титан бросил вызов богам, пробил лбом землю и застыл на века.
— Смотри! Лестница! — воскликнул Лувений.
Да, это были ступени, вырубленные в скале, достаточно широкие, чтобы принять двоих. Это тоже казалось чудом. Поблизости никаких строений. Нас приглашало небо. И мы стали подниматься, повинуясь его зову. Нет, мы не были первыми. Ступени стёрты ногами тех, кто прошёл до нас. Но кто вырубил лестницу? И зачем?
Ступени внезапно оборвались. Мы стояли перед чёрным отверстием.
— Вот оно что, — протянул Лувений, почёсывая затылок. — Подземный храм.
— Пещерный, — поправил я его.
Я знал, что первоначальными местами почитания богов были не храмы с деревянными или каменными колоннами, а рощи с живыми деревьями и пещеры с бьющими в глубине ключами. Священные рощи сохранились кое-где в Италии. Как-то по дороге в Рим я заглянул в одну из таких рощ. Я видел стража дерева, которого молва называет царём леса. Это был измождённый человек с бегающими глазами. Он не знал покоя ни днём, ни ночью. Вдруг приблизится какой-нибудь раб и срежет ветку златолистой омелы. Тогда царём леса станет он, похититель.
Странный, непонятный обычай! Никто не смог мне его объяснить. А кто знает, какие обычаи царят в священных пещерах? Может быть, тут, как в далёкой Тавриде, приносят в жертву пришельцев!
Я растерянно взглянул на Лувения.
— Нет! — сказал он, видимо поняв мои страхи. — Это не пещера циклопов. Хотя, — он потянул ноздрями, — пахнет жареным. Погоди. Когда мы с тобой ели в последний раз? Кажется, это было у тебя дома.
Действительно, в последний раз мы обедали в Брундизии. Только два дня прошло с тех пор, как я принял решение отправиться в Сицилию, а сколько привелось увидеть и передумать за эти два дня.
— Эх, — сказал Лувений, — зайца кормит храбрость!
Он исчез в чёрной дыре. Я двинулся за ним. Темнота.
Внезапно впереди что-то обрушилось.
— Проклятье! — послышался раздражённый голос.
— Упал?
— Нет, споткнулся, — ответил Лувений. — Поразбросали овец. Держись правее.
— Может быть, это та овца, которая спасла Одиссея? — полюбопытствовал я.
— Не думаю! То была живая, а эту кто-то прикончил и вытащил внутренности. Не к добру это.
— Что?
— Споткнулся. Постой! Да я вижу огонь! Значит, мы на правильной дороге. Путеводная овца и огонь…
Мы вступили в огромный зал, наверно образованный подземной рекою, а может быть вырубленный людьми. В дальнем его конце, освещённые пламенем факела, мелькали две фигуры. Подойдя ближе, мы увидели рыжебородого человека, простёршегося перед алтарём. Второй, размахивавший факелом, был тощ как жердь. Седые космы спадали на лоб, изборождённый резкими морщинами.
— Мир вам, — сказал я.
Гулкое эхо повторило: «Мир!»
— А что мы с тобою принесли Паликам? — шепнул Лувений. — У нас нет ни овцы, ни вина, ни масла.
Видимо, у жреца был тонкий слух.
— Палики, — сказал он торжественно, — приемлют все дары, но больше всего им приятны цепи.
Мы переглянулись. Что это может значить?
— Я вижу, вы — чужеземцы, — продолжал жрец, — и не знаете наших обычаев. Смотрите, что принёс Паликам этот человек.
Мы увидели на алтаре кандалы с железными кольцами для ног.
— А здесь, — жрец поднял факел над головою, — дары таких же, как он, освобождённых рабов.
Мы различили целую груду заржавленных цепей. Палики были покровителями рабов. Потому-то Спартак направил Лувения к Паликам. Этот рыжебородый, видимо, выкупился. А может быть, бежал от жестокого господина и нашёл в храме убежище?
— Да, — протянул Лувений. — Наверно, прошло немало лет с тех пор, как начала расти эта куча!
— Ровно тридцать два года, — молвил, к нашему удивлению, жрец.
Ни Лувений, ни я не ожидали ответа.
— Да, тридцать два года, — повторил он. — Это цепи тех, кого подняли Трифон и Афинион. Здесь не более сотни цепей, выкупившихся за деньги, а остальные — тех, кто откупился кровью. На памяти моего отца в храме было ещё больше цепей. Эвн приказал их бросить в Этну, ибо Палики, дарующие рабам свободу, сыновья Этны.
— А почему эти цепи здесь? — спросил я.
— Таково завещание Афиниона, — сказал жрец. — В наших книгах записаны его слова: «Пусть оковы останутся в храме, пока на земле будут рабы. Пусть служат напоминанием о тягостной доле невольников и о том, как они добывали свободу». Прошло тридцать два года, а гора цепей не растёт. Рабы, кажется, смирились со своей долей.
— О чём ты говоришь! — возмутился Лувений. — В Италии тысячи рабов взялись за оружие. Я сам был на Везувии. Спартак…
Жрец поднёс палец к губам. Видимо, он о чём-то нас предостерегал. Но Лувений, войдя в раж, ничего не видел и не слышал.
— Спартак обещал, — продолжал Лувений, — освободить всех рабов…
Он замолчал лишь тогда, когда я дёрнул его за руку, но, кажется, он уже сказал слишком много. Рыжебородый, поцеловав основание алтаря, встал. Глухо звучали его шаги.
— Нас посещают разные люди, — сказал жрец. — Я не знаю, кто прислал вас.
Лувений потирал пальцами переносицу, видимо что-то мучительно вспоминая. Потом его губы расплылись в улыбке, и он выпалил:
— Тот, кто прислал меня, приказал: «Иди к Паликам и скажи их жрецу: „В мире есть много чудес…“»
— …но нет ничего прекраснее свободы, — продолжил жрец. — Я был уверен, что Спартак знает песню, которую пели воины Афиниона. Её сочинил хромой грек, учитель. С этой песней они побеждали и шли на смерть. А теперь расскажи, что ты принёс.
— Я принёс тебе добрые вести, жрец Паликов, — сказал Лувений. — Спартак сейчас идёт на север, чтобы обмануть римлян. Но он решил переправиться в Сицилию и ждёт встречи. Всё ли для неё готово?
— Всё, — отвечал жрец. — Запасено оружие. Уже восстали рабы Стробила.
— Стробила! — закричал я. — Как ты сказал?
— Стробила из Триокалы, — спокойно повторил жрец. — Нет господина более ненавистного рабам. Он отрезает своим слугам языки просто так, безо всякой вины. Граждане Триокалы жаловались на него Верресу, предостерегая о последствиях такой жестокости. Но там, где не помогает нож, приходят на помощь деньги. Серебро заткнуло триокальцам рты и открыло Стробилу двери дома Верреса. А тебе известен Стробил?
Этот вопрос был обращён ко мне. Но я молчал. Холодный пот выступил у меня на лбу. Какою может быть месть Стробила? Я вспомнил стража в Кротоне, обрубок языка. Моя Формиона!
— Стробил похитил его жену, — сказал Лувений вполголоса. — И сына, ещё младенца…
— О горе! — воскликнул жрец, поднимая факел.
Пламя осветило глубоко спрятанные под дугами бровей глаза. Жрец казался подобием скалы, высящейся над озером Паликов, порождением титанических сил мщения, ушедших под землю и ждущих своего часа.
И вот уже позади недвижимое озеро-зеркало Паликов. Мрачные скалистые горы сменились зелёными долинами. Смеясь искорками донных камешков, бежит извилистый ручей, затканный белыми лилиями и румяными шафранами. Воздух наполнен гудением пчёл, говором вод, шелестом трав.
Не это ли луг Персефоны? Не здесь ли она собирала цветы и остановилась с восхищением перед нарциссом, горевшим тёмным пламенем? Радостно протянула она руку к чудесному цветку, и в это время разверзлась земля и чёрные кони Гадеса обдали девушку своим огненным дыханием. В ужасе призывала Персефона отца и мать. Никто не пришёл ей на помощь. Владыка подземного царства поднял девушку на свою золотую колесницу и увлёк в туманный Аид.
Я слышал эту прекрасную легенду ещё в детстве. У Валерия дрожал голос, когда он описывал горе божественной Деметры. Она разорвала на своих прекрасных волосах покрывало, отвергла амврозию и нектар, в образе бедной старухи скиталась по земле.
«Где моя Персефона?» — спрашивала она у людей, у птиц, у ветра.
Потом, когда мне приходилось видеть нищенок, я не отворачивался от их сморщенных, безобразных лиц. Сказка учила искать черты божественного не в вечных красотах Олимпа, а в окружающих нас бедах и страданиях. Мне стал понятен и иной её смысл: горе Деметры, оплакивающей Персефону, — это горе всего рода человеческого.
В один из жарких полдней мы с Лувением отдыхали в тени деревьев. Лувений вспоминал свою молодость. Так я впервые узнал, что человек, которого я считал бродягой, уже в дни Марсийской войны сражался за свободу Италии. Какое это было время! Марсы, самниты, луканы спускались с гор, вступая в ряды борцов. Маленький городишко Корфиний стал столицей. Римляне бежали, как мыши из обветшалых домов. Италийский бычок придавил римскую волчицу к земле, и ей бы не встать, если… Да что говорить! Опять Рим привлёк к себе одних, чтобы задушить других.
Наш разговор оборвался. Откуда-то появился горбун, маленький, в широкополой войлочной шляпе. У него была робкая, как бы виноватая улыбка. Что ему надо? Может быть, он голоден или заблудился? Но мы такие же бродяги, как и он. Горбун приближался мелкими шажками, поминутно оглядываясь по сторонам.
— Кто ты? — спросил Лувений.
Вместо ответа горбун открыл рот, и мы увидели обрубок языка.
— Раб Стробила! — воскликнул я, вспоминая привратника в Кротоне и рассказ жреца Паликов.
Горбун закивал головой. Потом он протянул руку ладонью вниз и быстро зашевелил пальцами.
— Что он хочет сказать? — вырвалось у Лувения. — Может быть, за нами погоня?
Горбун отрицательно помотал головой. Он снова зашевелил пальцами и что-то замычал.
— Надо торопиться? Да? — спросил я.
Последовал утвердительный ответ.
— Вот видишь! — обрадовался Лувений. — Нас ждут!
Ни я, ни он не сомневались, что горбун — проводник, посланный восставшими рабами Стробила. Как они узнали о нас? Через жреца Паликов? Лувений вспомнил, что в одну ночь на вершинах гор горели костры. Рабам, если у них вырывают языки, остаётся речь костров. Скоро она воспламенит всю Сицилию. Воображение уже рисовало картину встречи с Формионой. Она будет плакать. А потом скажет: «Зачем вспоминать о прошлом?» Да, она права! Ведь не вспоминает же Персефона о мраке Аида? Она радуется весне, цветам, Гелиосу. Гелиос — друг всех, кто томится во мраке!
И мы снова двинулись в путь. Приходилось идти ночью, а днём прятаться в кустах и пещерах. Иногда доносились звуки военных труб. Мы, римские граждане, больше всего боялись встречи с легионерами!
Человек опасается одной западни, а попадает в другую. Не могли же мы думать, что горбун подослан врагами: Ночью нам вышла навстречу толпа вооружённых людей.
— Это рабы Стробила? — спросил Лувений.
Горбун испуганно закивал головой. И в тот же момент я заметил в толпе Диксипа. Я не мог ошибиться. Это был он.
— Берегись! Засада! — крикнул я Лувению.
На мою голову обрушилось что-то тяжёлое. В полузабытьи я слышал крики, звон мечей. Сознание медленно покидало меня. Не знаю, сколько прошло времени, пока я очнулся. В глаза мне било пламя. Диксип держал факел надо мною. В стороне, у костра, сидели его сообщники. Среди них я увидел рыжебородого — того, что был в пещере перед алтарём Паликов.
— Вот мы и встретились, — сказал Диксип. — Сиятельный римский всадник и сын раба.
Я плюнул ему в лицо. Слюна зашипела в пламени.
— Вот ты какой! — протянул он с издёвкой. — Да, отец мой был рабом, но я стал компаньоном твоего отца и женился на твоей матери, сынок!
Я рванулся. Заныли связанные сзади руки.
— Спокойнее! — сказал Диксип. — Надо сохранить своё драгоценное здоровье. Оно ещё нам пригодится. Итак, на чем мы остановились? Мой отец был рабом, но он добился свободы честным путём. Не подумал пристать к ворам и убийцам. Тебе же, сыну всадника, ещё не было пятнадцати лет, как ты с вязался с пиратами. Но это только начало. Что было потом? Об этом лучше всего мог бы рассказать твой приятель.
Диксип обернулся. Я увидел за его спиной окровавленное тело Лувения.
— Собака мертва, — продолжал Диксип. — Это моя оплошность. Но найдутся другие свидетели. Мне пришлось покинуть Брундизий, но мои уши и глаза были там. Конечно, я мог бы отвести тебя в эргастул Стробила, и ты бы крутил вместе с ослами мельничное колесо. Никто бы не видел, где ты и что с тобою. Но ты ведь кое-что знаешь о Спартаке. И это уже дело Верреса.
Мне удалось подняться на ноги и сделать несколько шагов. Но слабость вновь подкосила меня, и я упал.
Кто не знает о сиракузских каменоломнях? Помните то место у Тимея, где говорится о детях, рождённых в каменных ямах и никогда не видевших дневного света? Впоследствии, получив свободу и встретив колесницу, запряжённую лошадьми, они в ужасе разбежались по сторонам. Вот я и оказался в этих подземельях, образовавшихся при выборке камня. В одной норе со мною были навархи, приговорённые к смерти. Уже по одному этому можно было судить, сколь значительным считалось моё преступление. Как жаль, что на всём этом огромном острове нет ни одного человека, который мог бы за меня поручиться. Никто даже не узнает, где я и что со мной.
Впрочем, моим товарищам по несчастью не было легче от того, что родные знали об их участи. Они слышали плач и стоны своих матерей, проводивших у темницы дни и ночи. Потеряв надежду на спасение своих сыновей, отцы добивались лишь милости увидеть их в последний раз, принять их последний вздох. За эту милость надо было платить. И за хлеб, который нам швыряли вниз, как зверям. И за обещание снести голову одним ударом — тоже. Что может быть бессовестнее этого торга у ворот тюрьмы!
Однажды днём, ничем не отличавшимся от ночи, к нам бросили новичка. Им оказался мой старый знакомый Гай Теренций, командовавший отрядом иберов.
Мог ли я думать, что судьба сведёт меня с ним в тюрьме и он окажется пиратом? Не удивляйтесь! Гай Теренций действительно плавал на одной из пиратских миопарон близ берегов Сицилии. Посланный Серторием для переговоров с пиратами, он добровольно остался у разбойников. Он не мог возвратиться в Испанию, так как Серторий был предательски убит, а на серторианцев устроена охота, как на диких зверей. Об этом Гай узнал от испанских беглецов, так же как и он примкнувших к пиратам. В рассказах Гая о пиратском житье-бытье не было для меня ничего нового, но удивительными мне показались обстоятельства, при которых он попал в лапы к Верресу. Глава их шайки Клеарх был захвачен вместе с другими разбойниками береговой охраной. В Сиракузах было объявлено об их казни. И кого-то действительно распяли на кресте, предварительно проведя по городу с закрытыми лицами. Между тем Клеарх благополучно возвратился к месту сбора, да ещё с мешком золота. После этого пиратская флотилия отправилась к берегам Италии, а Гая и других серторианцев оставили в Сицилии. Место сбора стало почему-то известным ищейкам Верреса, и вот Гай в плену.
Мы все ломали голову над этой загадкой. Не вызывало сомнения, что Веррес находился в сговоре с пиратами. Но что его заставило провести инсценировку казни? Почему пираты побоялись взять серторианцев с собою? Почему они выдали их? Архипират откупился тремя римскими гражданами? Слишком незначителен выкуп. Разгадка в том, куда отправились пираты. К этому выводу пришли все мы, ожидавшие смерти. Она каждый день выхватывала то одного, то другого. Мы знали, что никто из тех, кто поднимался наверх, к свету, не вернётся. Последние объятия. Колючая щетина щёк. Ободряющий шёпот: «Будь мужчиной!»
Я всё это пережил, умирая много раз. Но наконец я услышал своё имя. Куда меня ведут? Уснувший город, раскинувшееся над ним звёздное небо. Я дышал всей грудью.
Стражи молчаливы. Я ощущал их взгляд, такой же острый и холодный, как копья. Я чувствовал, что сейчас есть единственная возможность спасения. Бежать. Но как? Ещё издали я увидел старую оливу. Меня должны были провести под нею. Справа каменная ограда. Если мне только удастся допрыгнуть до ветки… Если она не сломится. Если стражи не успеют меня схватить… Если за оградой можно найти убежище… Сколько этих «если», от которых зависит моя жизнь.
А олива приближалась. Я шёл, опустив голову, размеренным шагом узника. Но каждая моя мышца, каждый нерв был натянут, как тетива. Губы шептали молитву Минерве, создательнице оливы:
— Спаси! Спаси!
Вот уже дерево рядом. Ещё один шаг. Прыжок…
Расчёт был точен. Ветка выдержала тяжесть тела и, спружинив, подбросила меня вверх. Перехватившись руками, я качнулся вправо и перемахнул через каменную ограду. Она не представляла непреодолимой преграды для стражей. Но я выигрывал несколько мгновений. Этого было достаточно. Пока стражи опомнились, я уже бежал, петляя между деревьями. Надежда и отчаяние придавали мне силы. К счастью, сад соприкасался с набережной, застроенной бесконечными складами. Это был настоящий лабиринт из брёвен, тюков, пустых пифосов, кожаных мешков с зерном, мраморных квадров. Здесь можно спрятаться до утра, но, когда рассветёт, мои преследователи перероют всё, чтобы меня найти. Другое дело — корабль на рейде. Кто догадается меня там искать. Подбежав к берегу, я скользнул в чёрную воду…
Пол подо мною качался и дрожал. В темноте нельзя было ничего различить, но слух улавливал равномерный всплеск и скрип.
Я вспомнил всё, что со мною произошло. Ткань туники была ещё влажной. Саднило плечо. Я оцарапал его, когда взбирался по борту. Корабль мне тогда казался пустым. Я сполз в трюм и свалился в беспамятстве. Сколько времени я проспал? Послышался какой-то свистящий звук, перешедший в нечленораздельный крик. Удар бича! Надсмотрщик за работой. Он бегает из одного конца палубы в другой. Снова удар. Значит, судно идёт на вёслах. А сюда мы шли на парусах. Если ветер не переменился, корабль идёт на север. Север — это Италия. И моё спасение! Сколько может продлиться плавание? А не лучше ли поднять крышку люка и выйти на палубу? Но что я знаю о кормчем?
А корабль шёл. Волны что-то бормотали за переборкой. Скрипели уключины. Трюм был тёмен, как моя судьба.
В широкой части днища, там, где корма, я нащупал амфору. Она была набита песком. А ведь могло быть вино! Нет, хотя бы глоток воды. Сколько ещё придётся терпеть? Это известно одним лишь богам.
Не знаю, сколько дней и ночей я провёл во мраке трюма. Но наступил миг, когда я ощутил толчок, заставивший меня вздрогнуть. Итак, корабль остановил свой бег, причалил к берегу… Но к какому? Долго ли я буду слепцом?
Прижавшись к борту, я старался уловить все звуки. Слева что-то заёрзало и заскрипело. Спустили сходни. Плеска якоря я не услыхал. Но явственно донёсся звон. Это открывают замки цепей, которыми прикованы к вёслам рабы. Я представил себе их искажённые от недавнего напряжения лица, потные лбы, безразличный взгляд. Если гребцов сводят на берег, предстоит длительная стоянка. Рабам дают отдохнуть на твёрдой земле. Иначе от них не добьёшься работы. К тому же кормчие используют гребцов при погрузке. Так делали у нас в Брундизии, хотя и бывали случаи, когда гребцы пытались бежать.
Наконец всё стихло. Наверно, все сошли на берег. Надо торопиться. Я приподнял крышку обеими руками и замер. В щель было видно, что нижняя палуба пуста. У борта лежали расстёгнутые цепи. Смеркалось. Багровая полоса легла на волны, уходя к противоположному гористому берегу. Видимо, мы находились в огромной бухте. Что же это за место?
Стало темно. Теперь можно рискнуть. Я откинул крышку люка, стараясь не греметь. Руки одеревенели. Стоило немалых усилий подтянуть тело. Колени ощутили влажные доски. Я лёг на живот и пополз к корме. Сходни не для меня! Как попал на корабль, так и сойти! Хорошо, что натянута якорная цепь. По ней я скользнул в воду.
Течение было поразительно сильным. Оно уносило в открытое море, и я выплыл к берегу шагах в пятидесяти от корабля. После моря земля качалась под моими ногами. Жажда мучила ещё сильнее, чем в трюме. Я напрягал все силы, чтобы не упасть. Прорезая мглу, кое-где мерцали огоньки. Я выбрал огонёк наудачу. Босой, в рваной тунике — какое я произведу впечатление на хозяев дома? Но, в конце концов, можно будет назвать своё имя и объяснить, что попал в беду. Разве латинская речь — не лучшая поручительница моего гражданского состояния? А Веррес? Веррес за пределами Сицилии не опасен.
Меня встретил бешеный лай. Собаки почуяли чужого. Открылась дверь, и наружу высунулась рука со светильником, а за нею — трясущаяся голова. Несколько мгновений человек осматривал меня. Не знаю, какое впечатление создалось обо мне у незнакомца, но он, как-то странно крякнув, сказал по-гречески:
— Заходи!
Греки жили в Сицилии, Южной Италии и даже на побережье Африки. Мне надо было сразу спросить, в каком я городе. Но вместо этого я стал довольно бессвязно объяснять, что попал в плен к пиратам и мне удалось бежать, что я родом из Брундизия и там каждый знает меня.
— Не сомневаюсь! — сказал старик, тряся головой.
Я понял, что это болезнь, которую называют трясучкой, а страдающих ею — трясунами.
Вошёл раб с подносом. Видимо, он принёс не то, что нужно, и хозяин выпроводил его и вскоре явился сам с кувшином молока и лепёшкой.
— Судьба изменчива, — сказал старик, пододвигая ко мне кувшин. — Сегодня она вознесёт тебя на вершину, а завтра опустит в пропасть. Говорят, что дело дошло до крыс.
— Каких крыс? — сказал я, едва не захлебнувшись.
— Молоко не кислит? — справился хозяин, видимо не расслышав моего вопроса.
— Нет! — ответил я, вонзая зубы в мягкую лепёшку.
— Надо было раньше думать, — назидательно произнёс старик. — И Пирр, и Ганнибал тоже пытались. Не вышло! К тому же у вас и слонов нет… Теперь от них отказались.
Я ничего не понимал. Трясун наверняка не в своём уме. Крысы, слоны, Пирр, Ганнибал. Лучше не задавать ему никаких вопросов. Пусть говорит.
Но у меня и не было больше возможности спрашивать. Пришлось отвечать самому.
В таблинум ворвались вооружённые воины.
— Дорогой гость, — обратился ко мне грек с издёвкой, — кажется, это пришли за тобой.
Я был уверен, что трясун послал раба за стражей, а тем временем морочил мне голову крысами и слонами.
— Кто ты? — грозно спросил меня старший из воинов.
— Моё имя Гавий, — отвечал я. — Я римский гражданин.
Легионер расхохотался.
— Вы слышите, ребята, римский гражданин! А тот, кого мы выловили вчера, назвался афинским торговцем, а до него был скифский вождь. Я не удивлюсь, если мы завтра схватим парфянского царя.
— Мне безразлично, кого вы ловили вчера или поймаете завтра, — сказал я резко. — Но я действительно римский гражданин. Меня знают Цицерон и Цезарь.
Эти имена не произвели на легионера никакого впечатления, и я подозреваю, что он их никогда не слыхал.
— Какой там Цицерон? — оборвали меня грубо. — Скажи лучше, где плот спрятал.
— Плот? Я прибыл на корабле, из Сиракуз.
— Название корабля, имя кормчего? — выпалил мой мучитель. — Ну! Быстрее! На каком корабле прибыл в Мессану?
Только теперь я понял, где нахожусь. Корабль лишь обогнул остров. Я по-прежнему во владениях Верреса. То, что я принимал за мыс бухты, оказалось берегом Италии. Между мной и Италией — пролив. Вот почему здесь такое сильное течение.
— Ага! Молчишь! — злорадно выдохнул легионер.
Что я мог сказать?
Каждое утро открывалась обитая железом калитка, пропуская «Пастуха». Так мы, узники, называли начальника тюрьмы Фундания Секунда. Это был человек в преклонных летах, с коротко остриженной седой головой. Такая же седая щетина выступала на изрезанном морщинистом лице.
— Ну, как мои овечки? — обращался он к нам с дружелюбием, не соответствовавшим его суровой внешности. — Не разбежались? Раз, два, три… — все пять голов. Афинский купец, скифский князь, фракийская образина, глухая тетеря, римский гражданин.
Он засмеялся беззубым ртом. Этот набор кличек, в ряду которых имелось и моё звание, был действительно смешон.
Тюремщик питал ко мне своего рода слабость. Я охотнее всех выслушивал его притчи, которых он знал бесчисленное множество. Одна из них мне показалась любопытной.
«Было у хозяина сорок овец и пёс-молодец.
Убежала одна овца — посадили на цепь молодца».
— Вижу, что ты не из их компании, — сказал мне как-то Пастух, показав на пленных спартаковцев. — И выговор у тебя другой, и обращение. Будь моя воля, я бы тебя выпустил. Но мне приказано: «Вот тебе, Фунданий, пять голов. Стереги!» Хочешь, я яблоками угощу? Здешней породы. Таких в твоём Брундизии нет.
— Принеси мне лучше свиток папируса и тростник, — попросил я.
— Ты что, и писать умеешь?
В тоне его голоса чувствовались зависть и удивление.
— Научили! — отозвался я.
— А я с шестнадцати лет служил под орлами. Всю науку прошёл. — Он стал отсчитывать на пальцах: — Бросать копьё, метать камни из пращи, колоть чучело, ходить в строю, рыть ров, возводить вал, переплывать реки, носить тяжести. Это я умею. А вот писать не научили. А что ты описывать будешь? — спросил он меня после паузы.
— Свою жизнь.
Пастух покачал головой. Кажется, он не верил, что буквы могут служить для такого сложного и большого дела, как жизнь. Ведь на своём веку он не видел ни одного свитка. Единственным грамотеем был для него легионный писарь.
Моя жизнь. Она как на ладони. Я вспоминал каждую тропинку, по которой шёл, всех, кто мне встретился на пути. Отец и мать, Валерий, Диксип, Цезарь, Лувений, Цицерон и Веррес. Моя Формиона! Нет, я тебя не забыл. Ты помогла найти путь к Спартаку. Другие назовут это предательством, изменой. Но я знаю, что не ошибся. И ты меня поймёшь, Формиона!
В тюрьме я нашёл неожиданное объяснение болтовне грека, выдавшего меня страже. Оказалось, что Спартак и его войско были загнаны Крассом на крайнюю оконечность Сицилии — Бруттий. Дальше некуда было отступать. Красс перерезал перешеек рвом. Обо всём этом я узнал на третьи нундины моего заточения. В первое время товарищи по несчастью относились ко мне с недоверием. Оно сквозило в их косых и презрительных улыбках. Недоверие можно было легко понять. Я ведь называл себя римским гражданином. Я требовал, чтобы меня немедленно выпустили, и угрожал вмешательством своих римских друзей. Я не мог даже намекнуть, что связан со Спартаком через Лувения.
Мне стоило немалых усилий добиться откровенности этих несчастных. Может быть, решающим оказалось то, что я ни о чём не спрашивал, ничем не интересовался.
Внимая бесхитростным рассказам спартаковцев, я пережил самые прекрасные и высокие мгновения своей жизни. Я проделал вместе с ними великий поход через всю Италию — от Везувия до Мутины. Я видел, как бежали закованные в железо легионы. Гудела земля. Победный вопль заглушал звуки римских труб. Тысячи невольников, ломая цепи, вступали в отряды. Была ли среди них моя Формиона? Свобода распахнула перед победителями заснеженные перевалы Альп. Можно было вздохнуть всей грудью. Но Спартак повернул на юг. Мог ли он наслаждаться свободой, если знал, что тысячи рабов томятся в Сицилии? Мне было известно большее. Ещё с Везувия Спартак отправил Лувения в Сицилию. Каким надо было обладать умом, чтобы предвидеть за несколько месяцев ход событий, чтобы идти к Альпам, а думать о Сицилии!
Почему же не удалась переправа? Спартака обманули пираты. Они взяли золото, но не прислали кораблей.
Теперь я был уверен, что, ведя переговоры с фракийцем, пираты выполняли поручение Верреса. Спартак был обманут. Но кому могло прийти в голову, что пираты и римский наместник в сговоре и действуют заодно?
Спартак оказался в ловушке. Но он не падал духом. Он приказал рубить деревья и связывать плоты. Он знал, что Лувений в Сицилии, и надеялся на восстание рабов. Но в игре выпали скверные кости. «Жребий брошен!» — так любил говорить Цезарь.
Сегодня Пастух пришёл раньше, чем всегда. Фалеры[72] украшали его грудь.
— Завтра приедет Веррес, — шепнул он мне. — Он разберётся во всём. Ты ведь римский гражданин!
Старый добрый пёс. Ты вырос в мире, построенном на лжи. Тебя обучили словам, давно потерявшим свой смысл. Мы называем римскими всадниками тех, кто никогда не садился на коня, убийц — отцами отечества, пиратов — преторами, нищих — клиентами. Что, по-твоему, римский гражданин? «Тот, кто голосует в комициях». А сколько ему платят за голос? «Тот, кто рождён свободным», — добавишь ты. Но мой сын рождён свободным, а он раб.
И где же твоя свобода, Пастух? Завтра ты поведёшь на казнь их или меня, хочешь ты этого или нет…