В невидимом отсюда море, где-то внизу, как в бездне, простуженным басом прогудел пароход, мигнув двумя неяркими огоньками.
— На Керчь пошел, — сказал слепой Тимофей, и Тася, по пароходному гудку отмерив время, сказала, что поздно, надо спать, а то ей завтра рано на работу. Альгису не хотелось вставать из-за стола. Но слепой уже шарил по столу руками, собирая посуду, и Альгис поспешил ему помочь.
— Та не надо — с ухмылкой отмахнулся Тимофей. — Я привычный. Ночью мне подручней, чем вам. В потемках вы, что слепой. Для меня всегда одно. Ногами вижу да руками.
И понес горку тарелок на вытянутых руках, уверенно переставляя ноги по тропке до самой двери, коленом отворил ее и совсем исчез в темноте. Альгис напрягся, ожидая услышать звон разбитой посуды и, не посидев, пошел за ним. В темной кухоньке смутно различил Тимофея, на корточках присевшего над тазом с водой и мывшего невидимые тарелки.
— Тимофей, — попросил Альгис, — дайте, Сигита вымоет. Женское дело.
— И сразу скажешь — в моряках не служили, — угадал его улыбку Альгис. — Куда бабе в этом деле до матроса? А Сигите вашей дай посуду мыть — один убыток. Ей огонь зажигать надо, керосин переводить. Со мной экономия выходит.
Появилась Тася, поскрипывая протезом, шумно стала выпроваживать Альгиса:
— Вы — наши гости, вам отдыхать положено, марш — по койкам!
Альгис и Сигита закрылись в своей комнате, разделись, не зажигая света. Снаружи в маленькие оконца проникало сияние звезд, неясными пятнами ложась на глиняный, твердый, как камень, пол. Горько пахло полынью, высохшие серые метелки этой степной ядовитой травы висели под потолком на гвоздях, как средство от блох.
Даже в темноте Сигита разделась, повернувшись к нему спиной, и Альгис заметил, что, оставаясь с ним наедине, она настороженно затихала, вся как-то подбиралась, будто ждала, что сейчас что-то произойдет.
— Слушай, дочь, — позвал он, уже лежа под одеялом, — тебе неудобно со мной в одной комнате? Я могу в сарайчик на сено пойти.
— А я? — присела на своей койке Сигита, и Альгису показалось, что он в темноте различает блеск ее глаз. — Одна останусь?
— Тогда не стесняйся меня. Нам не один день вместе быть.
— А сколько?
— Не знаю. Как бы ты хотела?
— Я? Я бы… хотела всегда.
— Как ты это понимаешь?
— Без вас я теперь пропаду.
— Вот уж неправда. Ты — молодая. Еще все впереди.
— Ничего впереди. Кроме вас.
— Да я же старый.
— Нет… Вы самый лучший на земле. Только я вам не пара. Куда мне?
Альгис ничего не ответил, и Сигита молчала, все еще сидя на койке, подтянув под одеялом коленки к подбородку.
Потом он услышал тихое всхлипывание.
— Сигита, — шепотом позвал он.
Она не отозвалась, приглушила плач, только глубоко и горестно вздыхала.
— Ты действительно меня любишь?
— Очень, — донесся оттуда шелестящий шепот. Альгис спустил ноги, шагнул и склонился над ней.
Голова Сигиты уткнулась в колени. Он положил ладонь ей на затылок.
— Не трогайте меня, — злобно сказала она, не подняв головы. — Уходите.
За стеной завозилась, вздыхая Тася, гулко кашлянул Тимофей.
— Им все слышно, — подумал Альгис, — хотя… мы же говорим по-литовски. Они ни черта не поймут.
— Спи, дочь, — громче сказал он по-русски и на цыпочках отошел от Сигиты. — Спокойной ночи.
И уже засыпая, убеждал себя отныне не быть с ней фамильярным, постараться сохранять дистанцию, а то при ее неуравновешенной натуре, резких, неожиданных переходах от покорности и ласки к агрессивности и злобе, недалеко до беды. А уж на что способна такая девчонка в ее-то возрасте, с ее примитивными представлениями о чести и порядочности, при полном хаосе в глупой головке, совсем ошарашенная и сбитая с толку резким и непредвиденным поворотом всей ее жизни, один Бог ведает. Нужно с ней быть предупредительным и строгим, как отец. Ведь он ей только, в отцы и годится. Ей полезно пожить рядом с ним, немножко обтесаться, кое-что перенять. Потом с благодарностью вспомнит, и, возможно, это будет единственным добрым делом, которое он совершит на этой земле.
А стихи? Он еще сделает свое. Будет работать, как вол. Писать, писать. Пока он совсем еще не выдохся. Взять второе дыхание. Говорить правду. Без цензуры. Так, как он думает и считает нужным. Он поведает людям о своей Литве, какой не знает мир, о ее трагедии, о неслыханном и упрямом до бессмыслицы героизме, старательно замалчиваемом и предаваемом забвению. Пусть узнают люди и содрогнутся. Снимут шапки в благоговейном молчании перед этим маленьким, но великим народом. Никто об этом лучше не расскажет.
Но кому? Кто прочтет его? Кто издаст книгу? В этой стране — никто. Он обречен на немоту и безвестность. Писать в стол. Всю жизнь. А после смерти? Что-то может измениться в мире. Ничто не вечно. Вечна только красота. Его стихи найдут и они придут к людям. Когда его не будет. Ну и что? Таков удел истинного творца, перешагнувшего свое время. Дай Бог, Господи, чтоб так случилось, и он хоть что-нибудь оставит после себя.
Писать, пока хватит сил. И читать вслух Сигите, своей хорошенькой и диковатой «дочери». Это же прекрасно. Он не один. У него есть читатель. А что еще нужно поэту?
Проснулся Альгис поздно. В окошко слепило солнце, и Альгис распахнул обе створки, не поднимаясь с постели. Соседняя койка пустовала и была аккуратно застлана стареньким покрывалом, а две подушки в изголовье пухло взбиты, с вмятинами в углах и положены одна на другую. Не слышно было голосов, и лишь робкие вздохи моря доносились откуда-то снизу. Альгис вспомнил все. И где находится, и как он сюда попал. И рассмеялся. Счастливым беззаботным смехом. Рассмеялся вслух, потому что в другой комнате зашлепали босые ноги, приоткрылась дверь, и он увидел Сигиту в платьице без рукавов, что он купил в Симферополе. Платье было настолько коротко, что открывало голые ноги выше середины бедер, тонких, но уже крепких и очень женственных. Сигита улыбнулась ему, морща свой короткий носик, и улыбка ее была не застенчивой, как прежде, а открытой и по-детски доброй. В разрезе платья Альгис увидел выступающие выпуклости маленьких грудей — Сигита была без лифчика, и это тоже удивило, его. За ночь с ней произошли перемены. Она освоилась на новом месте, как у себя дома, и на Альгиса смотрела без прежней опасливой почтительности.
— Вставай. Завтрак ждет.
— Ты мне говоришь «ты»?
— А как же дочь должна говорить отцу?
— Верно, верно. Но ведь мы говорим по-литовски, и никто нас не понимает.
— Никого нет в доме. Тася на работе, Тимофей пошел рыбачить.
— Сейчас оденусь.
Альгис ожидал, что она выйдет из комнаты, но Сигита села на край своей постели и смотрела, как он одевается. Нисколько, не смущаясь, с нескрываемым любопытством. Ему даже стало неловко, и он повернулся к ней спиной.
Потом она из железной кружки ему сливала во дворе воду на подставленные ладони, когда он умывался, и Альгис каждый раз перехватывал ее взгляд, какой-то очень взрослый, ласковый и заботливый, бывающий только у матери, когда она помогает умыться своему сыну.
Позавтракав, он предложил Сигите пойти вниз искупаться. Она упрямо мотнула головой.
— Почему?
— Я никого не хочу видеть. А тут мы одни. Альгис глянул. ей в глаза, напряженно застывшие, ждущие ответа, и почувствовал, что его охватывает волнение, давно уже не испытанное им. И даже сердце сжалось в сладком предчувствии. Он отвел глаза. Встал из-за стола и пошел в комнату. Сигита вошла вслед за ним, прикрыла двери и, шагнув к нему, обняла, сцепив пальцы на затылке, неумело и сконфуженно тычась губами в щеку.
— Постой… Сигита… — горячо и прерывисто зашептал он, чувствуя теплый запах ее волос, шуршание ресниц на его носу. — Зачем? Я старше тебя… А ты еще ребенок…
— Я люблю тебя.
— А потом пожалеешь.
— Нет. Не говори больше. Лучше тебя у меня никого в жизни не будет. Я тебе не нравлюсь?
— Очень. Очень. Но…
— Тогда — все!
Она отстранилась от него. Обеими руками схватила низ платья, дернула наверх, обнажая голое тело, и через голову сбросила его на пол в самый угол. Потом, увидев его разгоревшиеся глаза, инстинктивно прикрыла маленькие груди ладонями крест-накрест, но спохватилась и уронила руки.
— Ну как? — почему-то охрипшим шепотом спросила она. — Очень худая, да? Еще не женщина? Тебе неприятно смотреть?
— Ты — богиня. Ты — сама прелесть. С тобой ни одной женщине не сравниться.
— Неправда, — покачала она головой, но так неуверенно, что Альгис почувствовал, как ей сейчас необходимы его слова, чтоб обрести уверенность. И он говорил много, без умолку, волнуясь и путаясь в пуговицах, пока раздевался. А Сигита стояла, белея не тронутым загаром, худеньким, с выступающими под кожей ребрышками, телом, и машинально поглаживая ладонями тонкие крепкие бедра.
Он сбросил на пол матрац со своей койки, потом потянул с ее койки.
— Зачем? — удивилась Сигита.
— Узко. Не поместимся.
— Верно, — согласилась она, опускаясь на колени и помогая ему сложить на полу постель. Маленькие груди с темными кружочками сосков повисли, вытянулись, упруго покачиваясь, и Альгис не выдержал, просунул ей под живот руку, зажал, смял их в ладони, как два мячика, и она упала набок, слабо охнув.
Потом он лежал и курил, стряхивая пепел вместо пепельницы в свою ладонь, а Сигиты уже не было рядом. Из кухни доносился плеск воды. Она застирывала там кровавое пятно на простыне, и Альгис слышал, как она, мурлыча, напевала. Его поразила выдержка и какая-то взрослая самостоятельность Сигиты. Он был первым мужчиной у нее. Она никого не знала, все ей было внове, но, отдавшись ему, не боялась, и инстинктом угадывала, как себя вести. Она не издала ни стона, не оттолкнула его, хотя он знал и видел, что ей больно и хочется кричать. Но вместо этого она с состраданием и жалостью следила за каждым его движением, стараясь помочь ему, и горячей вспотевшей ладошкой робко поглаживала по спине, словно желая приободрить и успокоить. А сейчас, как будто ей все это привычно, деловито застирывает простыню, убирая все следы свершившегося и еще напевает.
Он еще курил, когда она вернулась и, увидев пепел в его ладони, высыпала в свою ладонь и вытряхнула в окно. С удивительной простотой, непривычной ему деревенской обстоятельностью. Она не жеманилась, не ловила его взгляды, не искала сострадания к себе, как чаще всего бывало у него и с женщинами постарше. Она была естественна в каждом своем движении и, расхаживая перед ним нагишом, нисколько не казалась бесстыдной. Такая она и есть и не умеет притворяться. После той близости, что у них была, ее обнаженное тело принадлежало ему в такой же мере, как и ей, и закрываться, испытывать чувство стыда перед ним, казалось ей нелепым, так же, как до этого стесняться самой себя.
И Альгис почувствовал себя легко. Таким поведением Сигита сняла с него бремя ответственности, которое в другом случае тяготило бы его. Она как бы становилась равным партнером. И он был несказанно благодарен ей, что все сложилось так хорошо, и теперь они действительно вдвоем, связанные не только побегом, но и потребностью друг в друге.
— Вставай, — покровительственно, как младшему, сказала она. — Я уберу постель и можно пойти купаться.
Они спустились по тропинке к морю в сатиновых купальниках, купленных в Симферополе, и с полотенцами на плечах. Берег был завален большими камнями с теплыми, нагретыми боками. Камни торчали из воды с клочьями пены между ними, а дальше море было ровным и гладким, без единой морщины.
На одном из крайних камней сутулилась спина Тимофея в полосатой тельняшке, и бамбуковое удилище дугой выгнулось перед ним. Заслышав скрежет гальки под их ногами, он, не обернувшись, поздоровался с ними и сказал, что вода холодная, купаться рано. Можно на лодке покататься. Вон там она привязана к камню, его собственная. Надо лишь за веслами в сарай подняться. Альгис и Сигита поблагодарили. Им не хотелось кататься. Они выбрали большой камень с плоской широкой поверхностью в трех шагах от Тимофея и легли на его уже горячую шероховатую твердь.
Тимофей сидел к ним спиной и обрадовался возможности поговорить. Он достал из воды плетеную корзину и похвастал уловом — на дне корзины плескались и пучили красные глазки с десяток бычков и большой, в три ладони, судак. Сигита и Альгис похвалили, а Тимофей пообещал на обед уху, какой они еще не ели.
Солнце стояло высоко, но на воде зной не ощущался. Кругом ни души, даже чаек не было видно. Альгис положил ей руку на живот, и она сверху прикрыла ее своей ладонью. Он шевельнул пальцами, пополз выше к лифчику, приподнял края и ощутил гладкую податливую мягкость. Добрался до соска, слегка сдавил его концами пальцев и ощутил прилив желания, острого, не рассуждающего.
Он поспешно снял с себя трусы, нагнулся над нею и стал ее раздевать.
— А он? — спросила по-литовски Сигита.
— Он же не видит, — усмехнулся Альгис, скосив глаз на полосатую спину Тимофея.
— Зато слышит.
— А мы тихо.
И Сигита не стала противиться. Раскинула белые ноги на желтом теплом камне, руками прижала его голову к себе и затаила дыхание.
— А вот у вас, по-литовски, слово «хлеб» как говорят? — спросил Тимофей, и Альгис ответил ему, на миг замерев.
Через какое-то время Тимофей поинтересовался словом «вода», потом «небо».
— А чего вы смеетесь? — вдруг спросил он, обернувшись и уставившись на них слипшимися веками, и Альгис с Сигитой не выдержали, захохотали во весь голос.
Она спрыгнула с камня в холодную воду, вымылась по шею и, набирая в пригоршни, как ребенка стала мыть Альгиса, затем растерла полотенцем его ноги, живот.
Обед Сигита готовила с Тимофеем вдвоем во дворе. Альгис сидел в комнате и писал. Работалось легко и непривычно быстро, и он приписывал это своему состоянию, той приподнятости и бодрости, каким он был полон с утра. Сигита порой неслышно заходила, заглядывала через плечо в бумаги, придерживая дыхание, и он терся затылком об ее грудь и ловил губами руку.
— Пиши, пиши. Не буду мешать, — как маленького, гладила она его по голове и на цыпочках выходила.
Так прошла неделя. Альгис работал помногу, а каждое, утро они валялись на прибрежных камнях нагишом, и даже дома, наверху, до сумерек, когда приходила Тася, они разгуливали без одежды, стараясь только голым телом не столкнуться со слепым Тимофеем.
Они жили, как на необитаемом острове. Как два первобытных человека, как дикари. Тела их покрылись ровным мягким загаром, какой можно получить только в Крыму только в это время года, ранней весной. Загар одинаковый по всему телу, без единого светлого пятнышка, ничто не прикрывало их от солнечных лучей. Даже трусики, которые они неохотно натягивали к вечеру, когда ожидался приход Таси.
Сигита любила, присев перед ним на корточки и медленно распрямляясь, гладить ладонями его тело — от ступней, по бедрам и выше — легко, как бы боясь обжечься, касаясь пальцами и не смущаясь, разглядывала с удивленной улыбкой то, что отличало мужчину от женщины, и прежде, даже месяц назад, вызвало бы у нее жгучее чувство стыда.
А Тимофей ходил рядом, делал свои домашние дела и болтал без умолку, наверстывая долгую пору молчаливого одиночества. Присутствие постороннего человека, не догадывающегося, что они бродят бесстыдно голыми, и Альгис отвечая ему, держит при этом Сигиту за грудь, а она, опустив ладошку на низ его живота, расчесывает пальцами спутанные волосы на лобке, придавало их жизни на скале особую остроту, и постоянные приливы ненасытной чувственности, каждый раз бросавшие их друг другу по одному взгляду, независимо оттого, были ли они дома или во дворе, или внизу у моря. И почти всегда свидетелем их любовных утех был слепой Тимофей.
За домиком уходил вверх склон горы, поросшей лесом, и там сейчас цвело лилово-фиолетовыми гроздьями не на ветках, а прямо на корявом стволе иудино дерево — крымская достопримечательность, древняя, как ископаемое, еще с библейских времен, завезенная сюда греками-колонистами из Палестины.
Сигита с Альгисом уходили в лес. Голыми, как мать родила, сложив и связав ремнями одежду и забросив ее через плечо; Они поднимались далеко, переваливали через вершину, добирались до водопада Учан-су, на десятки метров низвергавшего со скользкой замшелой скалы тонкие холодные струи. Здесь они одевались и выходили на дорогу, где толпились туристы с рюкзаками на спинах и сигналили ялтинские такси. Съедали в кафе у водопада по остро пахнущему углями шашлыку и лесом, снова раздевшись, возвращались к себе.
Альгис перестал бриться, и его загорелые щеки покрылись мягкой светлой щетиной. Первые признаки бороды навели его на мысль, что его внешность достаточно изменилась и можно совершить вылазку на обитаемое побережье к Симеизу, Алупке. Ялты он пока избегал.
Они поехали на Алупку, где уже было много курортников. Зашли в сберегательную кассу, сняли с аккредитива денег на два месяца вперед, а потом гуляли по роскошным паркам, еще посаженным русскими царями, ходили по паркетам дворцов, превращенным в музеи, и Альгис, как добросовестный гид, объяснял ей, рассказывал, и она широко распахнутыми глазами вбирала в себя эту вызывающую щедрую красоту, восторгалась с такой непосредственностью, что и он как бы заново все это увидел.
На одной из лужаек Воронцовского дворца Альгис подвел ее к бронзовому бюсту на мраморном высоком постаменте. Бюст изображал военного в армейской фуражке, погонах и со множеством орденов и медалей на груди, поверх которых выступали две пятиконечные звездочки. У военного было скуластое восточное лицо, и Альгис объяснил Сигите, что это бюст дважды Героя Советского Союза летчика Султан Хана, уроженца Алупки. По советским законам человеку, удостоенному двух золотых звезд Героя, ставили памятник на родине. Вот почему крымский татарин Султан Хан, отлитый в бронзе, смотрит с пьедестала на курортников, по большей части, русских. Татар же в Крыму нет, их согнали с насиженных мест и выселили в Среднюю Азию по указанию Сталина, и единственный татарин теперь в Крыму — Султан Хан. И то не живой, а отлитый из бронзы. Ведь и домик, в котором их приютили Тася с Тимофеем, тоже татарский. В Крыму когда-то жили только татары. Это была их родина. Императрица Екатерина Вторая завоевала Крым, присоединила к России, как и Литву. А Сталин очистил Крым от татар. С Литвой он этого не доделал, смерть помешала.
Сигита нахмурилась, взяла его за руку:
— Пойдем отсюда. Не хочу смотреть. Это все украдено.
А месяц спустя, когда борода отросла, они съездили в Ялту, и Альгис повел Сигиту в ресторан «Ореанда», где обычно бывали одни иностранцы, и некогда Альгис любил там просиживать вечера.
В тот день в Ялту вошел огромный многопалубный красавец — французский теплоход «Ренессанс» и высадил тучи европейских туристов, сразу заполнивших многоязычным гамом и пестрым нездешним видом набережную, кафе, магазины сувениров.
Еще утром со своей скалы Альгис и Сигита видели белую громадину «Ренессанса» с трехцветным французским флагом над кормой. Ей захотелось посмотреть корабль вблизи, и Альгис, искавший повода чем-нибудь порадовать ее, хоть как-то вознаградить за то, что она вернула ему молодость, сделала счастливым, каким он никогда прежде не был, загорелся мальчишеским озорством и предложил поймать на шоссе такси и обогнать «Ренессанс».
Они его действительно обогнали и даже успели посидеть на стеклянной веранде «Ореанды», откуда открывался широкий обзор подходов к порту и, уписывая за обе щеки мороженое, любовались «Ренессансом», делавшим как бы специально для них сложные маневры, прежде чем буксиры подтащили его к молу.
Это кафе со сплошной стеклянной стеной на море когда-то было любимым местом Альгиса, да и других писателей, сползавших сюда с горы, из своего дома творчества после многочасового стука пишущей машинки, (чтоб освежить мозги, хлебнуть вина в приятной компании и поглазеть на женщин — курортных красоток, соблазнительных и доступных, если вас можно раскошелить да еще к тому же вы обладаете известным именем. Именно здесь Альгис завязал узелки знакомств — начало быстротечных и бездумных курортных романов, бесследно вычеркиваемых из памяти при покупке обратного билета домой.
В полупустом кафе с прохладным влажным полом он узнал несколько женских лиц и пытался припомнить, спал ли с ними когда-то или просто примелькались они ему здесь, но вспомнить не смог. И они, с интересом скользнув глазами по нему, тоже не узнали — мешала русая с желтоватым отливом бородка, изменившая его лицо, и большие солнечные очки, закрывавшие глаза. Потом заглянули два московских писателя. Альгис не стал искушать судьбу, пересел к ним спиной и уже не оборачивался.
Он провел Сигиту по шумной набережной к морскому вокзалу. По пути они встретили много знакомых, а среди них — и литовцев, даже слышали литовскую речь, приведшую их обоих в возбуждение, какой-то род ностальгии, и они особенно остро почувствовали себя изгоями, не смеющими никому открыться и даже заговорить. Одно утешало их, они прошли неузнанными, борода достаточно изменила его облик.
На морском вокзале, в связи с приходом иностранного судна, для советских граждан были перекрыты все выходы на причал, и увидеть «Ренессанс» вблизи оказалось невозможным. Сигита так огорчилась этому, что Альгис, махнув рукой на все меры предосторожности, решился на отчаянную в их положении авантюру. Он повел Сигиту за руку к массивным дверям, где два контролера оттесняли толпу зевак и, растолкав людей, небрежно бросил несколько фраз по-литовски, прозвучавших для уха ялтинских контролеров иностранной речью и их пропустили, приняв за туристов.
Сигита была в восторге от озорной выходки Альгиса и громко хохотала, пока они шли по причалу к высоким белым бокам «Ренессанса» со множеством зеркально надраенных окон, и этот ее смех делал их еще более похожими на иностранцев, потому что так свободно и непринужденно ведут себя в России только гости из-за рубежа, которым наплевать на советские порядки и даже на вездесущее око КГБ.
Увешанные фотоаппаратами и элегантными сумками, в шортах и мини-юбках густо спускались туристы по нескольким трапам беспечно-оживленные, с пресыщенным скучающим любопытством в глазах. У подножья трапов, как чугунные тумбы кнехтов, к которым канатами был пришвартован корабль, застыли парами пограничники в зеленых фуражках с непроницаемыми, служебно-окаменелыми лицами.
— Если б нам туда попасть? — шепнула Сигита
— Ну и что?
— Мы бы спаслись.
— А кому мы там нужны?
Сигита удивленно вскинула на него глаза.
— Ты — мне, а я — тебе. Что же еще нам нужно? До этого момента Альгису и в голову не приходила мысль о возможности побега за границу, чтоб раз и навсегда покончить с тем неопределенным и ничего доброго не предвещающим положением, в каком они очутились. Действительно, это был единственный выход. Только убежав отсюда, они становятся недосягаемыми для преследователей, обретут покой, какую-то точку опоры и смогут начать новую жизнь, открыто, ни от кого не прячась. И потом свобода… Свобода писать правду, не кривить больше душой. Свобода прокричаться во все горло, до того стиснутое железной рукой цензуры.
Альгис отмахнулся от этой мысли. Россию невозможно покинуть без согласия властей, а только по их решению. Из Советской России человек не едет за границу, его посылают. Бежать же отсюда могут пытаться только сумасшедшие. Граница на замке, как поется в известной песне, и мордастые пограничники у трапа символизировали этот замок.
Вечером Альгис повел Сигиту в ресторан, самый дорогой, с купеческим избытком бронзы и хрусталя, тусклых зеркал в витиеватых рамах. Он хотел кутнуть, разрядиться, а заодно показать Сигите доселе неведомую ей сторону жизни, где деньги без счета, где пьют и обжираются схватившие Бога за бороду счастливчики, которым правдами и неправдами удалось урвать свой кусок пожирнее от весьма скудного пирога, официально декларируемого всеобщим народным достоянием. Ведь Сигита верила всему, чему ее учили в школе, чем забивали голову и, кстати, не без помощи его стихов. Теперь она ошарашенно глазела по сторонам, как Золушка, допущенная в королевские покои. На жующие жирные рты, на сверкание драгоценностей вокруг блеклых женских шей, на похоть и пресыщенность в глазах на нагловатую угодливость официантов. И ей, колхозной девочке, вырванной из примитивной нищенский жизни, скрашенной лишь обильными посулами и надеждами на коммунизм, как на рай в загробной жизни, это безудержное пиршество казалось чем-то кощунственно-неправдоподобным. Она даже не могла есть, с трудом жевала, подавленная, прибитая, и Альгис пожалел, что привел ее сюда, подверг такому испытанию. Ему и самому было здесь тошно и противно, и Альгис понял, какие перемены произошли с ним с момента бегства, как изменились его вкусы и привычки.
Это было радостным открытием. Он становился другим человеком, сбрасывал с себя, как коросту, все то, что прежде ценил, как непременный атрибут ставшего нормой образа жизни. Возбужденный таким открытием, он совсем повеселел и потащил упирающуюся Сигиту танцевать в тесную сдавленную толпу, дергавшуюся в центре зала под визгливые стоны джаза.
Сигита робела, стеснялась, но здесь и танцевать не нужно было уметь, а лишь раскачиваться, переставляя ноги, и следить, чтоб тебе их не оттоптали. Кругом мелькали, расплывались пятна лиц, однообразные, с пустыми бездумными глазами и каплями пота на лбах и носах. Промелькнула чья-то багровая, с кроличьими глазами, рожа, но когда Альгис напряг внимание, он уже видел только затылок с двумя розовыми складками шеи над белизной нейлонового воротника. Складки показались знакомыми, особенно поросячий рыжий мысок волос, и Альгис даже ощутил неприятный холодок в груди. Снова выплыло это лицо из-за чьего-то плеча и вытаращило глаза на него. Его узнали, и узнал человек, слишком хорошо знакомый ему, для которого борода не могла послужить камуфляжем. Это был Шнюкас, директор книжного издательства в Вильнюсе, бессменный издатель книг Альгирдаса Пожеры, вхожий к нему в дом, непременный гость на всех семейных торжествах. Шнюкас обалдело глядел на него, не веря своим глазам и перестав танцевать. Было ясно, что он, как и многие в Литве, давно похоронил Пожеру, свыкся с тем, что тот исчез при загадочных обстоятельствах. И вдруг видит живого, обросшего, невесть откуда взявшейся, бородой, в Ялте, в ресторане, как ни в чем не бывало, танцующего с какой-то девчонкой, совсем девочкой. Их разделяло несколько качающихся пар, и это позволило Альгису рвануть в сторону, таща за собой Сигиту и невежливо, грубо расталкивая чьи-то плечи и спины. Сигите не надо было объяснять. Она догадалась, что Альгис обнаружил опасность и спешила за ним, не оглядываясь. Они даже не подошли к своему столику, а проскочили к выходу, будто за ними гнались. Не рассчитавшись с официантом. Потом бежали по аллее к стоянке такси. И немного успокоились, когда за поворотом шоссе в заднем окне автомобиля скрылись огни ночной Ялты.
Уже дома, у себя на скале, сидя у раскрытого окошка и под храп Тимофея за стеной, глядя на лунную дорожку, чешуйчатой полосой дробившую море до горизонта, Альгис подвел итог случившемуся. Шнюкас немедля, возможно сейчас, позвонит в Вильнюс и захлебываясь сообщит оглушающую новость. Альгирдас Пожера жив! Изменил свой облик бородой. Будучи опознан, поспешно бежал, скрывшись в неизвестном направлении. С ним замечена девица шестнадцати-семнадцати лет, по описанным приметам схожая с особой, бежавшей из-под стражи с поезда Москва — Калининград. Бежавшей при содействии Альгирдаса Пожеры.
Завтра будет поднята на ноги вся милиция Крыма. Бежать с полуострова куда-нибудь подальше — в Сибирь или Среднюю Азию — уже поздно. В Симферопольском аэропорту — единственных воздушных воротах Крыма их опознает первый же милиционер, даже мельком просмотревший опись отличительных примет беглецов в формуляре уголовного розыска.
Сюда непременно прилетит жена. В сопровождении ответственных товарищей из Союза Писателей. Для них это будет бесплатным путешествием на юг, подвернувшимся весьма кстати, а в глазах общественности прозвучит чуть ли не нравственным подвигом. Шутка ли, оторвать свои зады от писательских стульев, бросить на полуслове незаконченные рукописи и ринуться на поиск загадочно исчезнувшего коллеги.
Его обложат, как волка, и куда бы он ни метнулся, выскочить из Крыма, как из волчьей ямы, ему не удастся.
Выход один — затаиться, переждать тревогу здесь, на скале, где и в голову никому не взбредет искать их. Не спускаться вниз, даже на пляж. Для Тимофея и Таси найти благовидный предлог. Оба отравились чем-то, заболели, что угодно, но им необходим постельный режим.
Внезапная болезнь постояльцев не вызвала подозрений у Таси с Тимофеем. Слепой на все корки разругал ресторанную пищу, с обидой сказал, что это для них наука — не брезговать домашними харчами, а Тася натаскала из своего санатория желудочных порошков и пилюль и между делом заметила Альгису, что встретила внизу участкового милиционера, и он интересовался им и Сигитой, велел принести в отделение документы для прописки.
Только этого не доставало! Круг смыкался.
Альгис постарался не выдать своего смятения и спокойно, даже слишком спокойно, растолковал ей, почему не стоит сдавать в милицию документы. Тогда с нее, с Таси, именуемой отныне квартирохозяйкой, сдерут налог за сдачу в наем жилья, и от всей суммы, которую ей заплатит Альгис, у нее останется с гулькин нос. А они с Тимофеем не так уж богаты, чтоб отказываться от честного заработка. Поэтому Тасе следует заявить в милиции, что жильцов больше не держит, съехали, а они, никому не мозоля глаза, поживут здесь еще немного и действительно уедут, оставив все, до копейки, Тасе.
Такой аргумент убедил ее, и назавтра она, таинственно поигрывая глазами, со смехом рассказала Альгису, как в милиции ей поверили и налог платить не придется.
Несчастье приключилось поздно вечером. Тимофей с Тасей стряпали во дворе, готовя ужин, когда наверх, отдуваясь после крутого подъема, поднялся участковый милиционер. Альгис сидел в комнате и писал. Незадолго до этого Сигита пошла с коромыслом вниз, к роднику, за водой.
Альгис выключил свет и вылез в окошко, чтоб украдкой обойдя дом, перехватить Сигиту на полпути. Но не успел. Сигита уже поднималась с двумя полными ведрами на коромысле, в сумерках не различив человека возле Таси с Тимофеем. Участковый поинтересовался, кто такая, Тася и Тимофей сбивчиво и неумело стали врать, что это дочка знакомых, заглянула на денек проведать. Что-то ляпнула с перепугу Сигита, стараясь им помочь выпутаться, и ее литовский акцент совсем уж насторожил милиционера, и он потребовал документы.
Все! Капкан захлопнулся. Еще минута-другая и милиционер задержит Сигиту и отведет ее вниз для выяснения личности. А он, Альгис, еще может спастись. За пляжем к камню привязана лодка Тимофея. Весла в сарае. Сейчас нужно пробраться через окошко обратно в комнату, свернуть трубкой все рукописи, обмотать непромокаемым полиэтиленом, заранее запасенным им, сунуть за пазуху и бежать, прихватив весла.
Сигита? Погибнет в лагере. Таков ее удел. Альгис ничем уж больше помочь не сможет. Бог — свидетель, он сделал все, что было в силах, но она сама наступила на капкан. Спасая ее, он сам погибнет. Так уж пусть хоть один вырвется. Тем более, что он не шкуру свою уносит, а стихи, самое дорогое, что у него есть. Нужные людям стихи.
Прихватив из дома только рукописи и бросив все остальные вещи, пусть Тася с Тимофеем пользуются, Альгис прокрался к сараю, взвалил на плечо весла. По тропинке вниз уходил милиционер, ведя впереди Сигиту. Тася и Тимофей растерянные стояли у летней плиты во дворе. Сигита обернулась к ним, махнула рукой, и Альгис, разглядевший в сумраке ее лицо, улыбающееся и даже какое-то преувеличенно-равнодушное к тому, что с ней произошло, потерял контроль над собой и в несколько прыжков догнал милиционера. Шорох осыпающегося гравия под ногами Альгиса, его тяжелое дыхание привлекли внимание и Сигиты, и милиционера. Милиционер схватился правой рукой за кобуру пистолета, но Сигита вскрикнула и впилась зубами в его руку. Альгис, уже не размышляя, наотмашь отвел весла на вытянутых руках и, как топором рубя дрова, опустил их. Что-то хряснуло. Милиционер сел на камень, по глазам и носу побежала кровь, нестерпимо красная, и он мягко завалился на спину, выставив негнущиеся прямые ноги с головками гвоздей на подметках казенных сапог.
Альгис снова взвалил на плечи весла и запрыгал вниз по тропинке, Сигита козой устремилась за ним. Сверху орали в два голоса Тася и Тимофей.
— Убили! Убили! Держи их!
И Альгис, не оглядываясь, чувствовал по голосам, что они бегут за ними, пытаясь догнать. Тася — на одной ноге и на протезе и слепой Тимофей. Но голоса отстали, захлебнулись. Должно быть, упали оба.
Альгис, а за ним Сигита, прошлепали по воде, поднимая брызги меж камней, добрались до лодки. Он посадил туда Сигиту, передал ей весла, отвязал цепь и, оттолкнувшись ногами от камня, грудью налег на борт и перевалил тело к ногам Сигиты.
Весла уже сидели в гнездах уключин, Сигита посторонилась, дав ему место рядом на скамье, и они загребли вдвоем, каждый своим веслом, слаженно, ритмично, и лодка заскользила по темной гладкой воде к мерцающей лунной дорожке.
Сигита улыбалась благодарно и преданно, косясь на своего спасителя, а он был сосредоточен и угрюм, лихорадочно размышляя, как не сбиться в темноте, и уйти подальше от берега в открытое море, в нейтральные воды, где, если есть Бог в небесах, их подберет до утра иностранный пароход.
Они не разговаривали, а молча гребли, держа лодку носом к уходящей в облака лунной дорожке. Глаза обшаривали горизонт — не видно ли силуэта судна. А уши слышали рокот мотора. Воющий, сверлящий, вонзающийся в спины, а через их головы лег на воду ослепительный сноп света.
Все, что они увидели, в страхе обернувшись, был слепящий круг прожектора на носу пограничного катера, быстро нагонявшего их. Свет был настолько ярок, что больно жег глаза даже в зажмуренных веках.
Нос катера, вырастая в темноте, с треском боднул корму лодки, Альгиса резко качнуло к одному борту, Сигиту — к другому, и холодная вода хлынула на них.
Альгис сдавленно вскрикнул, словно от удушья, и проснулся. Синий покойницкий свет, лившийся сверху из лампиона, неясно озарял купе вагона. Вагон содрогался, покачивался, набирая скорость, и за скованным инеем окном уносились назад огни какого-то города. С бьющимся сердцем, все еще не совсем веря, что он в поезде и едет домой, а остальное: и побег с Сигитой, и Крым, и их гибель в море — лишь только сон, кошмарный, чудовищный сон, Альгис тупо смотрел на спящего соседа — каунасского милиционера Даусу, на покачивающиеся на полу голенища его яловых сапог с торчащими оттуда несвежими портянками и понемногу, словно остывая после быстрого, на последнем дыхании, бега, стал приходить в себя.
По всему телу, до кончиков пальцев, потекло, затопляя, сладкое чувство избавления, биологической неконтролируемой радости, и он понял, что спать уже больше не сможет. И лежать не хотелось. Возникла потребность в движении, в общении с кем-нибудь, чтоб дать выход бурно накоплявшейся в нем радости жизни, всегда вспыхивающей в человеке после пережитой смертельной опасности.
Он сбросил одеяло и сел на постели. На верхней полке, напротив, покачивался у самого края затылок Сигиты, и несколько колечек ее спутанных волос свешивались вниз. Она спала и Альгис был рад этому. Ему почему-то не хотелось сейчас видеть ее глаза, было как-то неловко, будто он своей радостью предал ее.
Гайдялис закряхтел над ним и свесил вниз всклокоченную голову с припухшим от сна лицом.
— Не спите?
Альгис показал головой и приложил палец к губам, призывая его говорить потише, чтоб не разбудить остальных.
— А мне показалось, кто-то кричал, — перешел на хриплый шепот Гайдялис, еще ниже свешивая голову. — Значит, все в порядке? Никаких происшествий?
— Никаких.
— Тогда перекурим это дело.
Гайдялис, покряхтывая, слез вниз в своих голубых несвежих кальсонах и, не спросив разрешения, сел рядом на постель Альгиса и стал натягивать на себя темно-синее милицейское галифе. В коридор он вышел босиком, в одном галифе, даже не надев рубашки. Альгис последовал за ним, одевшись почти полностью. Лишь без галстука и пиджака.
Длинный коридор покачивал занавесками на окнах, освещенный лишь двумя плафонами, остальные были погашены. И от этого было по-домашнему уютно, и сигарета показалась Альгису вкусной, хоть он не любил курить натощак и обычно ощущал тогда горечь во рту. Он уже почти совсем успокоился и стоял рядом с Гайдялисом у окна, попыхивая в два дымка, уставившись в непроницаемую, без огонька, ночную муть.
Коридор вагона с ковровой дорожкой и блеском никеля на дверях и окнах был наполнен дремотным теплом. Мимо них прошла проводница, с недоумением покосившись на двух полуночников, и Альгис спросил ее, не Минск ли был тот город, который они только что проехали.
— Какой Минск? — засмеялась проводница. — проспали вы все. Скоро Вильнюс. Вам уж ложиться не стоит.
И пошла к себе в служебное купе.
Гайдялис встревожился.
— Хорошо, что напомнила. У вас билет до Вильнюса, а надо продлить его до Каунаса. А то в Вильнюсе продадут ваше место. Пойду к ней, попрошу не трогать ваше место до самого Каунаса.
Он подтянул галифе и ушел в служебное купе. Альгис остался один в коридоре. Он вдруг ощутил раздражение от того, что этот милиционер уже распоряжается им, решает за него. А впрочем, ведь Альгис решил вступиться за Сигиту, поехать с ними для этого в Каунас по своей воле. И еще совсем недавно, до того, как уснул, испытывал такое волнение и подъем как перед боем. Что же теперь изменилось? Ах, этот сон? Но ведь это несерьезный повод для плохого настроения.
Милиционер вышел из служебного купе и уже издали фамильярно подмигнул Альгису.
— Полный порядок. Ваше место в купе сохраняется до Каунаса. Так что можно спокойно идти досыпать.
— Вы идите, а я здесь побуду, — сказал Альгис.
— Что? Беспокоитесь?
— Да нет…
— Ложитесь спать. Чтобы завтра свежим быть. Вам же к начальству идти. А ее, Сигиту, мы со станции ко мне домой повезем. Нельзя ее в милицию. Девка шальная, беды наделает. Лучше у меня побудет, вроде как в гостях. Дочка ей сверстница. И будем вас ждать. Вроде, как избавителя…
Он рассмеялся и опять подмигнул, запанибрата, как своему сообщнику, и Альгису это было неприятно.
— Так-то, товарищ Пожера, судьба человека в ваших руках. Большая сила у вас, даже завидно. — И вдруг, спохватившись, посерьезнел. — А что, если первого секретаря в городе нет? В отпуске или командировке… Совсем не подумал… А? Вы же с прокурором не знакомы?
— Нет. Но, надеюсь, он знает меня. — Альгису хотелось, чтоб Гайдялис ушел, и уже начинал злиться. — Конечно, я не так всесилен, как вам кажется.
— Нет, постойте, постойте, — встревожился милиционер. — Надо заранее все обдумать, подготовиться. Значит, если первого секретаря в городе нет, вам без него с прокурором не сладить. И девке нашей конец. Упекут в лагерь за милую душу. И там ей — крышка. Руки наложит. Это уж точно. Кого еще из начальства вы знаете в Каунасе?
— Это что? Допрос? — раздраженно усмехнулся Альгис. — Идите спать. Если не будет первого секретаря, найдем второго, или третьего, по пропаганде… У меня достаточно влияния, чтоб утрясти это дело. Идите, отдыхайте…
— Ну что ж, можно и отдохнуть, раз вы обещаете. Что нас касается, мы сделаем. Только бы у вас все удачно получилось. [
Он ушел в купе, не закрыв двери, и Альгис краем глаза видел, как он снимал галифе, потом взбирался на верхнюю полку, повертелся там, под одеялом, устраиваясь, и затих.
Альгис откинул боковое сиденье у окна и присел. Он был один во всем коридоре и ничто сейчас не отвлекало.
— Действительно, я, кажется, влипаю в неприятную историю, — размышлял он, закуривая вторую сигарету. — Ну, хорошо, мы приедем в Каунас. Уже будет позднее утро. Рабочий день начнется. Поеду в горком. Если нет первого секретаря, а это может случиться, вся проблема принимает официальный характер. — С первым они на короткой ноге. Стоит его попросить, и он все утрясет. Тут же, не выходя их кабинета. Одним звонком по телефону. Первый даже не станет спрашивать, зачем это Альгису все понадобилось. Посмеется, потащит домой к себе, и вечером они крепко выпьют, и сам отвезет его на вокзал, к ночному поезду.
Если его нет в городе, начнется бюрократическая волынка. Конечно, никто не откажет Альгису. Будут вежливы, предупредительны, но попросят написать заявление, объяснить мотивы, вместе поедут к прокурору и там придется объяснять. С ума сойти. Он потеряет целый день. А главное — будет выступать в рола просителя, и какие-то скучные серые партийные чинуши будут делать вид, что только из уважения к его имени идут на нарушения законности и делают ему одолжение. Чего он до омерзения не любит. Зачем ему все это нужно? Потом пойдут щепотки, намеки. Альгирдас Пожера берет на поруки воровку. Молоденькую. У него губа, не дура. Знает свое дело, кобель. И нужно будет оправдываться, сводить все к шутке. Черт знает что!
Через час поезд будет в Вильнюсе. Еще ночь. Дома его не ждут. Он не посылал телеграммы и не звонил. Альгис любил приезжать домой внезапно, без предупреждения. Не потому, что он жене не доверял. Боже упаси! А просто так, чтоб оставлять себе руки свободными. Ведь он мог в Вильнюсе прожить день-другой, укромненько укрывшись от любопытных глаз, а жена будет уверена, что он все еще в Москве. Совсем недавно он открыл в Вильнюсе настоящее сокровище — молоденькую актрисулю, Ирену, бойкую и разбитную, с отдельной маленькой квартиркой на Антоколе, совсем близко от его дома, но на той стороне реки, и оттуда вечерами Альгис видел освещенные окна своего дома. Актрисуля ни на что не претендовала, была удобна и безотказна, хотя Альгис не мог поручиться, что в его отсутствие ее постель пустовала. Но это его не беспокоило. Когда бы он к ней ни заезжал, разумеется, не во время спектакля или репетиций, она всегда была дома, в своем стеганом нейлоновом халатике и совершенно голая под ним. И с готовностью выполняла все его желания, будто только это и составляло смысл ее жизни ждать его и делать все, что он пожелает. Она много болтала, даже в самый интимный момент в постели. Но Альгис привык не вникать в смысл ее слов, а лишь слушать мелодичное журчание ее голоса, по-актерски неплохо поставленного.
У нее он отдыхал, выключался и появлялся снова, когда накоплялись раздражение и усталость.
Сейчас Альгис вспомнил ее. Теплые маленькие груди, худые бедрышки и впалый животик, белые мягкие пряди крашеных волос с темными концами у корней. Наверное спит, забившись в угол широкой тахты, и со стены под углом нависает длинное зеркало, в котором-хорошо видно все, что делается в постели. Альгис часто ловил ее любопытствующий глаз, устремленный в зеркало, в то время когда он пыхтел за ней.
Ему захотелось к Ирене. К глупенькой, безропотной актрисуле. Отоспаться на ее тахте. Дать ей денег, чтоб приготовила вкусный обед с коньяком. А ночью ввалиться в свой дом, как с вокзала. Нагнать на себя усталый, измученный вид. Пожаловаться на бессонницу в поезде. И домашние будут его жалеть, ухаживать за ним. Обрядят в свежую, пижаму и оставят одного в кабинете отдыхать после дороги.
Так, собственно, что мешало ему поступить так, как хочется? Эта история с Сигитой. Необходимость ехать в Каунас, терять там целый день, просить, уговаривать людей, общение с которыми никогда не доставляло ему удовольствия, А потом ведь еще надо позаботиться о ней, куда-то пристроить. Эта дурочка всерьез поверила, что ее судьба занимает его. И оба милиционера, два тупых сентиментальных истукана, возжелавших грошовым благодеянием искупить грехи своей черной жизни. Искупайте, ради Бога. Но при чем тут он, Альгис? А если б он ехал в другом вагоне? Или даже в соседнем купе? Подумали бы они помочь этой глупышке? Да ни в жизни. Привезли бы, сдали под расписку и даже не поинтересовались бы, как прошел суд и сколько лет лагерей ей присудили.
Она грозится, если ее осудят, наложить на себя руки. Врет. Не такие чистоплюйки попадали за колючую проволоку, скулили, выли и — ничего привыкали. Отсиживали свой срок, выходили на волю с запасом русских ругательств и неплохо потом устраивались в жизни. Сигите сейчас еще нет семнадцати. Ну, дадут ей три года. Не больше. Выйдет из лагеря в двадцать. Лучший возраст, чтоб начинать жизнь. И выйдет умудренной, без книжной шелухи в голове. Будет знать, что почем и уж больше не оступится на ровном месте. Выйдет замуж, нарожает кучу детей и будет рассказывать соседкам, как ездила в юности в одном купе с известным поэтом Альгирдасом Пожерой и даже писала ему любовное письмецо. И никто ей не поверит, а со временем ей и самой начнет казаться, что все это приснилось.
За окном замелькали редкие огоньки. Какая-то станция пронеслась мимо под усилившийся грохот колес на стыках раздваивающихся линий. И снова стало темно, и стук под полом стал ровнее, ритмичнее.
Скоро Вильнюс. Этот дурак Гайдялис предупредил проводника, что я не сойду. Кто его просил? Что за плебейская манера лезть с ненужными услугами? И вообще, кто дал ему право решать за него? А он возьмет и сойдет здесь, в Вильнюсе. Потому что так хочет он, Альгис Пожера, и никто, а тем более милиционер, не может ему указывать, как поступать.
Что для этого нужно сделать? Лучше сойти тихо, никем не замеченным. А то начнутся расспросы, уговоры, придется лгать, выдумывать нелепые причины. Значит, решено, он сходит в Вильнюсе. В купе все, кажется, крепко спят.
Альгис заглянул в щель неплотно прикрытой двери. Ему был виден Гайдялис на верхней полке, свесивший нос и подбородок через край. Гайдялис спал.
Альгис неслышно сдвинул дверь в сторону, и она без звука отъехала на роликах, слегка щелкнув в самом конце. Сигита забилась в самый угол у себя наверху, а Дауса спал на груди, уткнувшись лицом в подушку и сдавленно храпел, оттого что дышать было трудно.
Нужно было собрать свои вещи. Он приподнялся по приставной лесенке и снял сверху сначала чемодан, потом саквояж. Снял ловко, без единого скрипа, до боли напрягая мышцы на всем теле. Открыл саквояж, неслышно сунул туда со столика несессер, мыло, зубную щетку, пасту. По бумажным оберткам от сахара попытался прикинуть, на сколько денег он выпил вечером чаю, не смог подсчитать и положить на столик рубль — чуть больше, чем следовало.
Выглянув в коридор — там было пусто и справа и слева. Вынес на ковровую дорожку чемодан, затем — саквояж. Вернулся на цыпочках в купе. Снял с крючка свое велюровое пальто, нахлобучил на голову пыжиковую шапку, вышел и прикрыл за собой дверь. Медленно-медленно, до самого конца, пока не щелкнул замок. И вдруг ему стало не по себе. Он был один со своими вещами в пустом, длинном коридоре вагона, залитом желтым дремотным светом из двух плафонов. Стоит озираясь, как вор. С бьющимся сердцем. Что он скажет проводнице, если она выглянет из служебного купе? А это случится непременно и скоро. А еще хуже, если Гайдялис или Дауса обнаружат его отсутствие.
Нельзя торчать в коридоре на виду у всех. Нужно укрыться от ненужных глаз, отсидеться где-нибудь в укромном месте, пока поезд придет в Вильнюс. Альгиса осенило. Уборная. Но не та, что возле служебного купе, а на противоположном конце вагона. Он подхватил чемодан, саквояж и побежал по ковровой дорожке. На дверях уборной, под ручкой, было написано «Свободно», и он с облегчением перевел дух и открыл. Внес вещи, повесил на крючок пальто, и оставшись в пыжиковой шапке, закрыл двери, повернул до отказа рукоятку, чтоб снаружи появилась надпись «занято», защелкнул замок и сел, не снимая брюк, на черную пластмассовую крышку стульчака.
Окно в уборной было непрозрачным, матовым, поэтому увидеть по огонькам приближение города он не мог. Приходилось рассчитывать только на слух.
Он сидел на стульчаке и видел в нижнем конце зеркала, что на двери, свое отражение. Он выглядел нелепо в этой позе, да еще с меховой шапкой на голове. Сидеть было не очень удобно, некуда было откинуться, прислониться и скоро затекла спина.
— Господи, что со мной? — пытался насмешливо думать о себе Альгис и даже улыбнулся своему отражению в зеркале. — До чего дожил? Рассказать кому-нибудь — не поверят. А так тебе и надо. Нечего ездить в общих вагонах, вступать в разговоры с народом, с массами… Надо заранее беспокоиться о билете в мягкий вагон и уметь пользоваться благами, которые положены тебе, а другим только могут сниться. Вот и сиди в уборной, дрожи, как заяц. Будешь вперед умней и осмотрительней.
Он услышал за дверью шлепающие шаги, чье-то астматическое сопение. Перед его остановившимися от напряжения глазами, резко повернулась рукоятка. Но дверь была заперта и не сдвинулась с места. Тогда раздался нетерпеливый стук костяшками пальцев.
Альгис растерялся. Пассажиры просыпаются, скоро Вильнюс. Этот, что ломится в туалет, не уйдет и, если я буду молча отсиживаться, позовет проводника, чтоб тот своим ключом отпер дверь. Альгис нашарил ногой рычаг спуска воды, нажал и услышал под собой грохот водопада, рванувшегося из трубы. Эта хитрость должна была дать понять тому, кто в нетерпении мнется там, за дверью, что туалет действительно занят одушевленным существом.
За дверью послышались голоса. Не один, а сразу несколько. Значит, уже образовалась очередь перед дверью. У Альгиса на лбу выступила испарина. Надо выходить. Начнут стучать, шуметь. И тогда ему предстоит встреча и с проводницей, а возможно, и с Даусой, и Гайдялисом, и даже с Сигитой, которых разбудит скандал в коридоре.
Альгис преувеличенно громко закряхтел, закашлял и отпер дверь. Те, что ждали в тамбуре, — какие-то сонные, нечесаные субъекты — вежливо посторонились, давая ему выйти, и даже не среагировали на то, что он был в туалете с меховой шапкой на голове и вынес оттуда, из этой тесноты, чемодан и саквояж.
В вагон возвращаться было опасно. Там, в коридоре, уже теснились люди, одетые в пальто и шапки — готовились к выходу в Вильнюсе. Альгис потащил свои вещи в противоположную сторону, в загремевшую морозным стуком переходную площадку между вагонами и оттуда прошел в соседний вагон, в теплый, даже перегретый тамбур, где уже сгрудились пассажиры с вещами. Он втиснулся в их гущу, вызвав недовольные взгляды, и неловко, с поджатой ногой замер, качаясь вместе с чужими телами, и с нетерпением следя, как тормозит поезд, замедляя бег.
Сердце его стучало, как у нашкодившего мальчишки, спиной чующего возможную погоню, пот заливал лицо, шею, и он испытал крайнюю степень радости, когда вагон, дернувшись и сбив всех в тамбуре в кучу, замер, распахнулась дверь, и вместе с хлынувшим морозным паром — в легкие проник свежий воздух. Клубок тел и чемоданов вывалился на перрон. Альгис съехал на чьих-то плечах, но твердо встал на ноги, не растеряв вещи.
«Вильнюс» было написано на фронтоне вокзала по-литовски и по-русски.
— Вильнюс, — умиленно прошептал Альгис и почуял, что он уж давно так не радовался, приезжая домой.
И с толпой пассажиров устремился в распахнутые двери вокзала, намереваясь проскочить зал и там, на площади, схватить такси, пока не возникла очередь на стоянке.
— Товарищ Пожера, — услышал он по-русски чей-то знакомый женский голос и, обернувшись, увидел Тамару — гида из «Интуриста». Она интимно, со значением улыбалась ему из-за. стекол больших очков и снова, как в Москве на перроне, была аккуратно, как куколка, спеленута во все заграничное, подкрашена и напудрена, и волосы излучали матовый отблеск после изрядной дозы лака.
— Товарищ Пожера, я надеюсь встретить вас в Москве, когда в следующий раз там будете. Вот мой телефон служебный. Буду рада, — она протянула ему заранее написанную бумажку, и так как обе руки были заняты, сунула ему в карман пальто.
— Обязательно, обязательно, — пробормотал Альгис. — Будьте здоровы, до свидания.
Он хотел пойти дальше, куда устремился поток пассажиров, но не смог вырваться, оказался в окружении американских туристок, рослых, откормленных литовок из Америки, в своих шубах и теплых сапогах, со стандартными белозубыми улыбками. Увидел Джоан, кивнул ей.
— Мистер Пожера! — закричала она. — Хау ду ю ду? Будьте любезны, дайте мне автограф. Здесь, на вокзале, я купила ваш портрет.
— И я, и я, — загалдели американские литовки, потрясая открытками с его портретами, где он был изображен в полупрофиль, задумчивый и сосредоточенный, опершись подбородком на сжатую в кулак руку, как и подобает маститому поэту, мыслителю, инженеру человеческих душ.
— Грустный викинг, — с улыбкой разглядывая его портрет сказала Джоан.
Альгис поставил вещи на пол и стал подписывать открытки. Первой — Джоан, потом — остальным. Писал нервно, оглядываясь на двери вокзала и с вымученной улыбкой кивая туристкам.
Кончив подписывать, он снова схватил свои вещи.
— Прощайте, — тронула его за рукав Джоан. — Я рада, что с вами познакомилась.
— Я тоже… очень… До свидания…
Он выскочил из вокзала, когда у стоянки такси уже змеилась очередь, и чертыхнувшись, пошел пешком, чувствуя тяжесть чемодана и саквояжа в руках. Всей грудью вдыхал морозный воздух, и радость избавления охватила его.
Фонари ярко желтели в рассветной мгле. Знакомые очертания старых вильнюсских домов проступали в дымке.
Альгис Пожера, сильный, крепкий, красивый, как викинг, вступал в свой город быстрым тренированным шагом спортсмена и сам удивлялся тому, что так легко, почти бегом, несет свое тело и немалый груз в руках. Он забыл, что дорога от вильнюсского вокзала в город идет под уклон. Сначала незаметно. Потом все больше и больше.