Я дремал на солнышке, прислонясь спиной к борту маленькой яхты и отложив книгу. Погода стояла великолепная.
– Погляди, Шарль! Да погляди же! – закричала вдруг Жюльетта.
Я открыл глаза.
– Смотри!
Я вытянул шею, чтобы взглянуть поверх борта на море, но ничего не заметил.
– Неужели ты не видишь?
– Нет.
– Да посмотри же вон туда!
– Скажи хоть, на что я должен смотреть!
– О, господи, – простонала она.
Я встал во весь рост на палубе суденышка. И лишь тогда увидел колыхавшиеся на воде не то золотистые, не то седые волосы.
– Синьора! Синьора! – крикнула моя подруга.
– Может, она просто отдыхает на воде, – пробормотал я, вглядываясь в темнеющее на морской глади тело.
Но пловчиха – живая или мертвая – не отвечала на призывы Жюльетты.
Жюльетта встала к рулю, и яхта подошла ближе. Мы находились в открытом море, к востоку от Анакапри. Женщина по-прежнему не реагировала на оклики.
– Она не двигается. И глаза у нее закрыты. Давай!
– Разверни-ка яхту еще немного.
Я нырнул, вернее, спрыгнул в воду.
И осторожно подплыл к колыхавшемуся на воде телу.
– Синьора!
Она не открыла глаза, но ответила – по-французски, едва шевеля губами:
– Я больше не могу. У меня ужасная судорога.
Я ответил, также по-французски:
– Тогда не двигайтесь.
На это она прошептала, слегка раздраженно:
– Я уже давно лежу здесь и не двигаюсь. У меня глаза горят огнем.
Я подсунул руку ей под плечи. Поднырнул под нее. И так, держа ее тело на своей спине, медленно добрался до яхты.
– Позвоните в Неаполь, доктору Радницки, – попросила она после того, как мы втащили ее на борт.
Жюльетта набрала на своем мобильнике номер, который назвала ей женщина.
Она была страшно бледна. Сначала бессильно растянулась на досках палубы. Потом приподнялась на локте.
И наконец попыталась сесть. Я помог ей прислониться спиной к борту.
– Как вас зовут?
– Шарль Шенонь.
– Спасибо. Вы спасли мне жизнь.
– А как ваше имя? – спросил я ее.
– Анна Хидден.
– Вы музыкант?
– Да.
– Я вас знаю.
– Да и я вас знаю.
– Ах, вот как!
На краю набережной уже ждала «скорая помощь» и доктор Радницки.
Возле машины стояла маленькая девочка, она внимательно, но без всякого огорчения наблюдала за происходящим. Похоже, ей все это было просто интересно.
На террасе кафе перед прогулочным портом попивал эспрессо хозяин бюро проката фортепиано.
Напротив него сидел священник из приморской часовни, в сутане, и пил кока-колу прямо из бутылки.
В углу, слева от входа в кафе, возле газетного киоска, какой-то субъект с гладко выбритым, худым, морщинистым лицом курил, откинувшись к стене. Он выглядел почти стариком: лысая макушка, редкие светлые волоски над ушами, круглые очки в железной оправе, большие белесые глаза. И жиденький, почти беззвучный голос – это когда он говорил. Но говорил он так мало, что окружающие давно забыли, кто там сидит в закутке. Он выпускал дым изо рта маленькими облачками, потом снова долго затягивался сигаретой, полуприкрыв глаза. Ему предстояло умереть. Это был я.
– Простите меня! – воскликнула Анна.
Она резко встала из-за стола и покинула ресторан.
– Что это с ней? – спросил я доктора Радницки.
– Ничего страшного. Не беспокойтесь, – ответил тот.
– Как это «ничего»?
– Да что с ней все-таки? – настаивала Жюльетта.
– Ей просто пришла в голову какая-то музыкальная тема. Вам, Шарль, это должно быть понятно.
– Я никогда не сочинял музыку, – ответил я.
– И что же это значит? – спросила Жюльетта. – Куда она убежала? Неужели она так нас и бросит на весь вечер?
– Нет-нет. Просто сядет в нашу машину – там, у выхода, – запишет свою мысль, чтобы освободиться от нее, а потом придет обратно.
Зимой пиццерия на главной улице почти всегда пустовала. В глубине, за основным залом, находилось еще одно небольшое помещение, выходившее в сад; им пользовались главным образом, в августе. А зимой есть в нем не разрешалось, однако именно там я встретил, три дня спустя, Анну Хидден. Хозяйка заведения охотно согласилась подать нам туда чай и свои фирменные пирожные, при условии, что мы не будем курить. Тем не менее мы выкурили по одной или даже по паре сигареток, стоя и выпуская дым в приоткрытую форточку. Все полки в комнате были уставлены бутылками с местным оливковым маслом и лимонными сиропами. И еще здесь стояли два аквариума. В одном из них не было воды. Во втором копошились мелкие ракообразные и лихорадочно металась взад-вперед всякая рыбья мелюзга. Первый аквариум – тот, что без воды, – выглядел не так уж непривлекательно, по крайней мере в моих глазах: миниатюрная пустыня, серые камешки, спутанные засохшие водоросли, паутина, живые пауки. Его украшал тонкий бархатистый слой пыли. Мне очень нравился этот пустой стеклянный ящик. Он походил на пустыню смерти в фильме, который я предпочитаю реальному миру, ибо он говорит правду об этом мире: «Птицы».[10]
Здесь же стоял и музыкальный автомат; на наше счастье, он был сломан.
Пока мы там полдничали, явилась Жюльетта. И, решив сразу расставить все точки над i, посвятила Анну в нашу совместную жизнь.
– Я его больше не люблю. Мы уже почти расстались. Мы спим в разных комнатах. Я сплю в своей собственной комнате.
– Мне кажется, не следует так говорить – «моя комната», «собственная комната», – заявила Анна непререкаемым тоном. – Человеку нужна отдельная комната, не имеющая ничего общего с домом. Отдельное место, в стороне от гигантского человеческого муравейника.
– И от человеческой алчности, – добавил я.
– Вот я и нашла такое место, – продолжала Анна. – Нашла свою отдельную комнату, длинную комнату, выходящую прямо на море. Хотите ее увидеть?
– Да, – мгновенно ответила Жюльетта.
– Тогда я покажу вам то, что нашла. И Анна встала.
– Минутку, я только допью свой кофе, – сказал я. – Кто хочет еще кофе?
Без кофе я просто жить не мог. Лишь после пяти-шести чашек мое сердце при мысли о жизни начинало биться сильней.
– Делай что хочешь, но позволь уж и нам делать то, чего мы желаем! – провозгласила Жюльетта.
– Мне еще чашечку кофе покрепче, – сказал я хозяйке, стоявшей на пороге.
Жюльетта заказала графин местного белого вина, встала, подошла к Анне.
И начала разглаживать обеими ладонями ее лицо.
– Вам необходимо отдохнуть. У вас такой вид, словно вы с того света явились, – сказала она.
– Всегда приятно услышать такое, – бросила Анна Хидден.
– Я не то хотела сказать. У вас такой вид, словно вы явились не из Италии, а откуда-то еще.
– Вот это похоже на правду.
Но молодая женщина все не унималась.
– Откуда же у вас такое лицо?
Анна отвела от себя ее руки. Жюльетта резким движением налила себе холодного белого вина, выпила два бокала подряд. Потом женщины вышли. Я пошел за ними следом, успев до этого проглотить еще три чашки кофе.
Один эспрессо.
Потом ристретто.
Потом сукчинто.[11]
Такова была традиционная последовательность.
Мы поднялись по крутой тропе.
Я задремал в кресле.
Проснувшись, я обнаружил, что они сидят на надувном матрасе, оставленном на лужайке для Лены. Они провели там весь вечер, держась за руки и рассказывая друг дружке свою жизнь.
Стены квартиры, которую я снимал на Траверса-Кампо, были тщательно выкрашены зятем владельца в красивый шелковисто-серый цвет. А панели, двери, ставни, стенные шкафы и радиаторы – в серый потемнее. Окна самой большой комнаты, с белыми вышитыми занавесями на серых подборах, смотрели на гору – когда ее не заволакивали облака. Жюльетта оккупировала комнату в глубине квартиры. В Италии она требовала, чтобы я звал ее Джулией, а иногда и Марией. Что ж, в таких райских местах все возможно. Она ведь была так молода и так хороша собой. А я сильно ее раздражал. Она находила, что это смертельно скучно – жить рядом с человеком, который непрерывно читает, а в качестве отдыха от чтения читает опять.
Звонок заставил меня вздрогнуть.
Я отложил книгу на стол.
Жюльетта, опередив меня, стремительно пронеслась к окну, распахнула его, облокотилась на белый деревянный подоконник. Она была еще не одета, но зато успела соорудить высокую прическу. Выглянув наружу, она с улыбкой повернулась ко мне.
– Это моя спасенная.
– Наша спасенная, – поправил я.
– Ну, я пошла.
– Куда это?
– Должна же я одеться!
Я вгляделся в лицо молодой женщины, с которой жил, которая меня ласкала. По правде говоря, мне никогда не удавалось разглядеть ее как следует – мешала тень, мешало солнце, мешал ее смех, мешала ее нагота, мешала ее живость, мешало ее существование, все мне мешало.
Я ввел Анну и Лео Радницки в местное высшее общество.
Это был период жгучей жары.
Это был период, когда Жюльетта бросила меня.
Устав от безделья, она – после того как Анна упросила Леонарда – полностью занялась маленькой Магдаленой Радницки. Иными словами, взяла на себя круглосуточный надзор за малышкой на все три месяца. И на все будущие триместры, когда девочка будет жить у отца.
По острову курсировали только трехколесные велотакси с деревянными навесиками, а также белые микротакси, более удобные, поскольку были закрыты со всех сторон, но и более редкие: едва задувал ветер или начинался дождь, как они куда-то бесследно исчезали. Княгиня Кропоткин, член нашего кружка, брала напрокат «фиат» в аэропорту Неаполя, переправляла его на катере и ездила по острову в этой маленькой машине.
Но она отказывалась возить нас.
Микротакси со скрипом взбиралось по узкой извилистой дороге, среди плантаций лимонных деревьев.
Мы ехали втроем в гости к другу, которого прозвали Жовьяль Сениль.[12]
Тряска в машине только веселила нас.
– Купи воду в бутылках, если попадется по дороге!
Анна была одета в коричневые и черные цвета.
Жюльетта обожала желтые наряды.
Потом, с течением лета, они начали одеваться одинаково. Менялись платьями. Иными словами, Анна ежедневно обновляла свой гардероб. Она восторгалась всем, что носила Жюльетта, – с той лишь разницей, что сама предпочитала более темные тона, блеклые, изысканно-устаревшие, строгие, даже мрачные.
Широкие, бесформенные синие свитера. Длинные черные юбки. И все-таки обе они были очень красивы. Обе перестали красить волосы. И начали отращивать их, сохраняя естественный цвет.
Жюльетта была моложе Анны на двадцать лет.
Жюльетта отличалась скрытностью. В ответ на расспросы только пожимала широкими плечами.
Неуживчивая, абсолютно уверенная в себе, склонная к театральным эффектам.
Она была чуть выше Анны, не такая худая, не такая большеглазая; фигура танцовщицы, бесстрастная мина, спортивная осанка и тщательная эпиляция уподобляли ее античной статуе.
Стояла невыносимая жара.
Магдалена ела яйцо всмятку, и у нее выпал зуб. Правда, она непрерывно сосала леденцы. Анна Хидден должна была встретиться с Леонардом на острове, прямо у Армандо. Она с сожалением оставила Магдалену на Жюльетту. Сидя за кухонным столом, Магдалена пыталась всунуть в ротик (где было шесть зубов минус один) смоченный в яйце новый ломтик хлеба с маслом и солью, – она не ела его, а только слизывала масло и соль. Анне удалось поспеть на последний катер, идущий от Неаполя на Искью. Она поднялась к вилле «Амалия». Едва успела принять душ и переодеться. Когда она приехала, все уже ждали ее, с нетерпением слоняясь вокруг стола.
Армандо отклеивал и собирал афиши, изображавшие крупным планом лица политиков. Он долго обрабатывал их, рвал на части, перерисовывал. А потом устраивал экспозиции под названием «Гигантские лица душевнобольных».
На холме Искьи стоял куб из стекла и стали – современное строение, как понималось слово «современный» в восьмидесятых годах, – где любая точка в пространстве должна была просматриваться из всех других точек, где любой, даже самый легкий запах, например от тоненькой сигары, вмиг заполонял всю округу, где любой шепот звучал оглушительным эхом, как это бывает в готических соборах.
Единственными не индустриальными предметами были здесь эти огромные перерисованные лица, свисавшие с потолков на стальных проволочках.
Армандо обливался потом.
Он уже был пьян.
– Я не буду пить аперитив, – сказала Анна Хидден, увидев их голодные лица.
Гости ринулись к столу из матового стекла на железных ножках и вмиг расселись. Никто не разговаривал. Они тянулись к еде. Их губы блестели, глаза горели.
Стоял такой адский зной, что змеи повылезали из гнезд и оккупировали тенистый уголок двора, у стенки колодца с теплой водой.
Пауки искали темноты и прохлады под кроватями.
Мужчины, ночь, страх, воспоминание.
Жюльетта сидела на веслах. Лодка коснулась песка. Она помогла Магдалене сойти на берег и вытащила лодку на пляж Кастелло. Затем поднялась по склону. Анна стояла на скале над ними. Она крикнула:
– Хочешь чего-нибудь?
– Я выпью то же, что и ты.
Анна вошла в кафе и взяла холодную колу-light.
Когда она вышла, к ней подбежала Магдалена. На руке у нее висела великолепная белая пластиковая сумочка. Она с трудом открыла замок и вынула черный камешек, служивший ей для игры в «классики»:
– Это тебе.
Но сколько Анна ни объясняла ей названия клеточек, та никак не могла их запомнить.
Она не слышала, как он подошел. Анна находилась в маленьком садике за углом террасы; встав на кухонный табурет и высоко подняв руки, она собирала абрикосы, которые бережно складывала в ивовую корзинку, зажатую между коленями.
Она глядела вверх, щурясь от солнца.
Когда она пыталась дотянуться до золотистых плодов, ее майка приподнималась, обнажая полоску живота.
Лео освободил ее от корзины.
Она протянула ему горсть абрикосов, горячих от полдневного солнца. И только тогда взглянула на него.
– Здравствуй.
– Они сладкие?
– Попробуй.
Он съел один абрикос.
– Какие теплые. Изумительный вкус!
На голове у нее была соломенная шляпа, подбитая белым шелком. Взглянув поверх его головы, она радостно вскрикнула.
На тропинке появилась Магдалена в сопровождении Жюльетты.
Анна спрыгнула с табурета наземь. Обняла девочку.
– Хочешь абрикос?
– Я пить хочу, – ответила та.
И они отправились в кухню, смеясь, рука об руку.
Лео спал в парусиновом шезлонге в тени виллы. Над горой, над террасой явственно вибрировал знойный воздух. Словно удав, он душил в своих раскаленных кольцах деревья, голубую крышу, кованые кресла, искажая их формы в дрожащем мареве, затем, две-три минуты спустя, медленно ослабив хватку, возвращал им прежний облик.
Нет, пожалуй, это была не змея, а нечто большее.
Это был призрачный кольчатый дракон, грозивший испепелить своим жгучим дыханием все живое.
Если бы не адская жара, объявшая скалу, Анна готова была часами созерцать его беспощадные атаки.
Земля превратилась в пыль, смешанную с комьями засохшей грязи. Солнце выпило всю воду. А влажные испарения, без конца поднимавшиеся в воздух, заволакивали его мутной пеленой.
Сидя на ступеньках в уголке террасы и держа на коленях тарелку с помидорами и буйволовым мясом, она бездумно глядела на море.
– Анна!
Анна очнулась. Рядом стояла малышка Лена, испуганно глядя на нее расширенными глазами.
– Что, моя хорошая?
– Смотри! Нет, сперва закрой глаза.
Анна закрыла глаза.
– Протяни руку.
Она протянула руку.
И почувствовала что-то легонькое на ладони.
– Теперь открывай!
Она увидела на ладони молочный зуб.
Итак, Анна Хидден была не только известным музыкантом, не только великой колдуньей, вызывающей грозу, – она была женщиной, осыпанной подарками.
Стояла такая страшная жара, что никому не хотелось есть. Все только без конца просили воды.
– В нашей бакалее вода кончилась. Придется кому-то пожертвовать собой и ехать в Неаполь.
– Я не могу жить без кофе.
– А я не отважусь на морское путешествие – слишком жарко.
– Попроси Шарля. Он большой специалист по морским путешествиям.
– Тебе ведь известно, что я с ним больше не вижусь, – отрезала Жюльетта.
Магдалена Радницки влезла на стул и начала перекладывать абрикосы в вазе на столе.
– Что ты делаешь, Лена?
– Кладу их по порядку.
Это занятие могло продолжаться и час, и два – до тех пор, пока фрукты не превращались в месиво, годное разве что для компота.
Леонард – Анне:
– Без вас мне живется скверно. Вы мне нужны. Мне необходимо ваше присутствие здесь, рядом со мной, в Неаполе, в этой квартире. Я хочу слышать ваше дыхание возле себя, когда я сплю.
– И?…
– Я люблю вас.
Поистине, это был сезон подарков. Ее продолжали ими осыпать.
Сейчас это было кольцо, подаренное Анне Леонардом.
Но что делать с кольцом женщине, которая предпочитает свободные пальцы?
Куда приятнее дары маленькой девочки – молочный зуб, черный камешек.
Подъем в гору был таким крутым, что, отправляясь к Анне Хидден, я почти всегда старался пройти мимо бакалеи на Корсо-Колонна. Я покупал там несколько бутылок минеральной воды, или кочанный салат, или фрукты, и начинал взбираться по узкой каменной тропинке, а затем по каменистой осыпи, держась за веревку, ставшую наконец такой же сухой, как листья бамбука.
Меня всегда встречали с радостью.
Наши часы отдыха и работы совпадали.
Но позже мне пришлось отказаться от этих визитов – жара стала совсем невыносимой.
Она уже не надеялась добраться до аптеки острова. А ведь ей были нужны лекарства. Она раскрыла зонтик, чтобы хоть как-то уберечься от солнца. Асфальт таял под ногами, она с трудом продвигалась вперед. Каждый ее шаг оставлял след на размягченном тротуаре. Мало-помалу сама улица изменяла свой вид. Словно и она тоже преображалась в проснувшееся животное. Во что-то вроде липкого молодого дракона. Покрытого узорчатой, растрескавшейся чешуей с белой каймой, сквозь которую сочилась наружу черная кровь.
Казалось, дело происходит четыре тысячи лет назад. Эта беспощадная жара была богиней. Все умолкало перед ней. Все торопливо уступало ей дорогу. Люди опасались встречаться на ее пути. Выходили из домов только с наступлением ночи. В застывшем воздухе не чувствовалось ни малейшего дуновения ветра.
Потом разразились грозы. Лена громко вопила от радости на руках у Анны Хидден. Чаще всего они воплощались в необыкновенных молниях всевозможных видов. Древовидных. Дробных, как пулеметные очереди. Разрывающих тучи, так что в просветах мелькало чистое, лазурное небо. А вот дождей почти не было.
Зато жара не унималась, становилась все ужасней.
Они встречались по четвергам – Лео, Армандо, княгиня Кропоткин, Шарль – в доме у Дио. Дио говорил не умолкая, словно кабельный канал. Он был неистощимо богат, неистощимо истощен, ограничен и безграмотен. Вся его душа, все его призвание и все цели сводились к одному – к счастью. Под счастьем он разумел немного порно, которое сплачивает, немного спорта, много снотворных и безграничное веселье.
Потому-то мы и звали его Жизнерадостным Стариканом.
Остров кишел русскими. Они были молоды, бодры, простодушны, мускулисты, агрессивны, привержены наркотикам и пьянству и похожи на мафиози.
Они безраздельно хозяйничали на острове в последние предрассветные часы.
Именно у них, на огромной вилле конца XIX века, целиком заселенной русскими, я и обнаружил тот рояль. Настоящий концертный рояль. «Bцsendorfer». Я сделал знак Жюльетте, которая в тот вечер пришла вместе со мной, – Анна осталась в Неаполе с Лео. Малышку Магдалену уже отправили к матери. Мы плотно притворили за собой дверь библиотеки. Нам очень не хотелось ранить души друзей. Мы заставили бы их открыть для себя грусть, стыдливость, ностальгию, красоту, ожидание, утонченность, и наш кружок тотчас распался бы, оставив нас одних.
Жюльетта помогла мне вытащить желтую банкетку, которую засунули глубоко под рояль. Я поднял крышку и начал играть. Инструмент был великолепен, только звук его слегка гасили портьеры, мебель и габариты комнаты.
Я забыл о Жюльетте, забыл, что нахожусь на Искье.
Я вернулся к своим давно умершим сестрам.
Я снова был в Бергхайме.
Я опустил черную крышку на клавиши только час спустя, и час этот пролетел как сон. Меня переполняло странное уныние. Печаль – самое древнее и почти самое чистое из наших чувств, чище даже красоты. Я разыскал свой льняной пиджак, а потом, в кармане льняного пиджака, разыскал свой маленький мобильник и позвонил Анне Хидден.
– Я нашел рояль. «Bцsendorfer».
– Где?
– У русских.
– У каких русских?
– У молодых.
Анна ужасно разволновалась. Ее огорчило, что она не успеет приехать сегодня вечером, ведь она в Неаполе. В данный момент они как раз выходили из дома своих друзей.
– Прости меня, Анна! Я не посмотрел на часы.
Она попросила заехать за ней завтра – позвонить и отвезти туда, где я обнаружил этот рояль.
Я выключил мобильник. Жюльетта сказала:
– А я и не знала, что ты играешь на фортепиано. Я думала, ты виолончелист.
– Они ждут нас в пивном баре. Ты видела, который час? Луиджи с женой ждут нас.
Уже миновала полночь. Мы встретились с ними. Воздух еще был обжигающе горяч. Я думал о своих сестрах. Слушал, как они разговаривали. Это они научили меня говорить. Я выпил и взбодрился.
Скоро зайдет солнце. Этот час любят они обе. Все, кто осмелился выйти из дому, уже вернулись назад. Море утихло, стало прохладнее. Оно тихонько взбирается по ногам. Когда оно доходит до купальника, они чисто машинально, одинаковым движением привстают на цыпочки.
Жюльетта говорит:
– Называй меня Джулией, если любишь.
– Называй меня Анной.
Анна и Джулия смеются, болтают. Потом внезапно ныряют и плывут в открытое море.
Анна лежит рядом с Джулией, которая стянула с груди купальник. Джулия поворачивается на живот, чтобы подставить спину умирающему солнцу или прохладному воздуху. Джулия мягким движением подсовывает руку под мокрый живот Анны.
Анна стала еще более худощавой, чем ее подруга. Лицо выглядело теперь более утонченным, тело более спортивным, а сильная, как у гимнасток, спина и ноги – гораздо более удлиненными и костистыми. Она много пила и совсем не ела.
У Анны маленькие круглые ягодицы.
У Джулии икры танцовщицы.
Джулия ненавидела прошлое. Она жила настоящей минутой, непрерывно пила и ни с кем не откровенничала. Анна Хидден так ничего и не узнала о ней.
У каждого из них было свое заповедное царство: у Лены – когда она приезжала в Италию – гроза, у Анны – длинная комната, выходившая на Тирренское море. У Джулии – диван и белое вино, у Армандо – мастерская из стекла и стали, у Жизнерадостного Старикана – наркотические оргии, у Филис – церковные скамьи, у княгини Кропоткин – горы, у Шарля – каждая книга в его библиотеке. Они дружили, но виделись мало. Каждый спешил вернуться в свои владения.
Я мог бы во всех подробностях описать дальнейшие месяцы. Они были заполнены многими делами, любовными связями, строительными работами. Но я опускаю все это. Опускаю. Опускаю. И сразу подхожу к марту следующего года. Иными словами, опять к холоду. Те три месяца, что Магдалена была у матери, Джулия и Анна жили вдвоем на Искье.
А в следующие три месяца, когда малышку привозили в Италию, Джулия проводила будни в Неаполе. Но на выходные они с девочкой ехали на остров.
В объятиях Джулии Анна стала настоящей итальянкой.
Вновь обретенное сексуальное вожделение украшает тело, озаряет все окружающее, очищает воздух.
Они шагали, держась за руки. Поднимались на кручу над морем. Не разговаривали.
Анна несла пляжные полотенца.
Джулия тащила свои дурацкие глянцевые журналы. Их сандалии оставляли борозды в раскаленной пыли.
Магдалена семенила сзади, метрах в десяти от них, распевая песенки, хныкая от усталости, спотыкаясь и зевая.
Все трое загорели до черноты.
Даже у Джулии кожа перестала краснеть под солнцем и постепенно становилась бронзовой.
Джулия сидела на стареньком «честерфилдовском» диване, подобрав под себя босые ноги, держа бокал белого вина и грызя арахис. Вдруг Магдалена прошептала:
– Ой, котеночек!
И действительно, с террасы в комнату заглядывал котенок.
Анна вышла из душа голая, мокрая, с полотенцем в руке.
– Ты видишь? – спросила Магдалена.
– Какой красавчик!
Анна открыла пошире балконную дверь. Бросила на пол полотенце и опустилась на колени перед котенком.
– А ты и правда красивый, – сказала она.
– Смотри, какое у него черное пятнышко! – сказала Магдалена.
– Ты думаешь, это знак? – спросила у нее Анна.
Лена заснула, уткнувшись личиком в живот Джулии.
Они лежали на диване.
Джулия потягивала свое белое вино, листала журналы, купленные на Корсо-Колоцна, грызла арахис, а Магдалена вздрагивала и глубоко, изнуренно вздыхала во сне.
Анна сидела на плиточном полу в самом прохладном углу комнаты, сбоку от камина, спиной к черной вулканической стене, держа на коленях развернутую партитуру.
Косой, упорный дождик мешал видеть бухту. Обитатели острова не желали выходить за порог. Однажды утром, поднимаясь в микротакси наверх с почты (почтовое отделение располагалось на главной улице, ведущей в порт), я смутно увидел в парной грозовой хмари старую сосну, уцепившуюся корнями за скалу над пляжем и служившую ориентиром ее дома. Я остановил водителя.
Мелкий, но частый дождь почти полностью скрывал тропинку.
Я никогда не расставался с «ташкой» (кавалерийской сумкой с двумя огромными карманами), куда складывал все необходимое. Открыв ее, я разгреб книги, нашарил свой мобильник и прямо из деревянной будочки микротакси позвонил Анне, желая убедиться, что мой подъем к ней на гору не будет напрасным. Мы давно уже стали друзьями. И часто виделись, когда Джулия жила в Неаполе. Я привозил ей сигареты.
По утрам мы молча пили кофе. Затем я возвращался пешком к себе домой.
В другие дни, когда Траверса-Кампо становилась непроезжей, мне приходилось идти через Пьяцца деи Пескатори. И если дождь не лил как из ведра, а над морем не бушевал ураганный ветер, я доставлял себе удовольствие посидеть у воды, потягивая холодное пиво. Часто она присоединялась ко мне там, на берегу, под вечер.
Когда Анна Хидден полностью уходила мыслями в свои песнопения, она сидела в очень любопытной позе, откинувшись всем телом назад, с царственным пренебрежением женщины, которую совершенно не волнует производимое ею впечатление. И тогда чудилось, что с ней может приключиться все что угодно, что она способна внезапно исчезнуть, упасть, взлететь, броситься со скалистой кручи в портовую гавань, нырнуть в море.
Это была женщина, до полного самозабвения отдающаяся своему голоду, своим песням, своей ходьбе, своей страсти, своему плаванью, своей судьбе.
Когда она бывала в таком состоянии, я ее не беспокоил. Ограничивался коротким приветствием. Садился через два стула от нее. Заказывал холодное пиво. Мы почти не разговаривали. Иногда и просто молчали. Могли целый час созерцать в тишине рыбаков, что вытаскивали баркасы на песок, туристов, плывущих в лодочках к своим яхтам, солнечный диск, опускавшийся на кастелло, а потом и на Капри, строго вдоль цитадели Тиберия.
– Как случилось, что Элиана Хидельштейн, дочь бретонской католички и румынского еврея, превратилась в Анну Хидден?
– Не знаю.
– Чтобы спрятаться? Оттого что евреи должны прятаться?
– Нет. Я не считаю, что евреи должны прятаться, и уж совсем не думаю, что, если они будут прятаться, это их спасет.
– Тогда почему же?
– Первый мужчина, с которым я жила, был альпинистом.
– Не вижу связи.
– Он совершил восхождение на пик Хиддена.[13] В общем-то это он, смеха ради, переделал «Хидель» в «Хидден». Окрестил меня заново.
– Ты его любила?
– Да.
– Так почему же ты его бросила?
– Кто тебе сказал, что я его бросила? Он умер.
Анна Хидден немного напоминала Марсель Мейер – если кому-то повезло увидеть за роялем эту виртуозную пианистку до ее внезапной смерти. У нее была необыкновенно мощная левая рука. Но Анна крайне вольно обращалась с авторским замыслом, упрощая его до минимума, сводя к предельно медленной квинтэссенции, так что результаты были несравнимы.
Ее игру отличала невероятная бесцеремонность.
Вначале она читала ноты, сидя далеко от инструмента, затем откладывала их. Садилась к роялю и – неожиданно – воплощала все это в коротком резюме, так, как понимала сама. Она не удостаивала исполнять музыку. Она создавала свою импровизацию прочитанного или того, что сочла нужным запомнить, безжалостно отсекая мелодические излишества, настойчиво кружа в поисках утраченной темы, нащупывая смысловое ядро произведения, при минимальных гармонических средствах.
Бывало даже, что она уходила в длинные восточные вариации, на первый взгляд далекие от первозданной темы, а на самом деле позволявшие вернуться к ней; в таких случаях она снимала руки с клавиатуры, резко вскакивала и, нахмурившись, продолжала тему в тишине, а то и вовсе покидала комнату, выходила в сад и шагала, шагала взад-вперед или взбиралась вверх по скалам. Она была гениальна.
Подлинно творческая личность – но особого склада, с индейским менталитетом.
Иногда она приходила в холл отеля, например в один из салонов гостиницы «Мавры» или в какой-нибудь неаполитанский бар, все равно куда, лишь бы там царила тишина.
Выбирала самое удобное кресло в самом дальнем углу, но садилась лицом к двери, чтобы видеть неожиданно входящих клиентов, следить, как они заполняют пространство между собой и ею.
Именно там она тасовала звучавшие в ней музыкальные идеи – оценивала их, решала, какие из этих идей заслуживают внимания, а какие – забвения. В тишине она перебирала мелодические варианты перед тем, как полюбить их, записать или отвергнуть.
Это была сложная натура.
Для Магдалены – всемогущая колдунья, повелительница гроз.
В глазах Леонарда – артистка, глубоко сосредоточенная на музыке, почти безразличная к окружающим, с сильным характером, одиночка, дикарка или, по крайней мере, не совсем одомашненное существо.
В глазах Джулии – большое теплое тело, молчаливое, чувственное, внушающее доверие и целиком составленное из костей, впадин, углублений.
В глазах Жоржа – маленькая гордая девочка, временами недобрая, всегда настороженная, приходящая в экстаз от любого пустяка, хрупкая, беспокойная, загадочная.
А в моих глазах – гениальный музыкант. Я очень редко слышал ее игру. И старался сделать все возможное, чтобы подвигнуть ее на это.
Бывает, что у человека внутри – даже если он не композитор – внезапно начинают звучать никогда не слышанные мелодии. Нужно тотчас записать их. Потом можно работать или не работать над ними. Эти призывы не обращены ни к кому конкретно – и уж никак не к тем, кого зовут (ибо нужно признать, что все, к кому они могли бы взывать, если бы стремились к этому, уже мертвы).
Ян Дусик, сбежавший с Софией Корри в Гамбург.[14]
Анна Хидден, сбежавшая с Магдаленой Паулиной Радницки в Геркуланум.
На Рождество Анна подарила Лене собаку. Это был фокстерьер. Анна и Лена назвали его Матро. В Неаполь его не пускали. Он оставался на острове – стеречь море, или тропинку, или подступы к террасе.
Сойдя на берег, они здесь же, в порту, купили рыбу. Затем поднялись по главной улице к рынку. Купили там белую фасоль, телятину. Пообедали на террасе. Потом Лену уложили поспать. Джулия сняла сандалии и, оставшись в шортах и майке, прилегла рядом с девочкой.
Лена просыпается, тут же вскакивает и лупит по животу задремавшую собаку.
Матро с визгом удирает.
За это Магдалена получает по попке от Джулии.
Она плачет.
– Ты почему такая злая? – спрашивает Джулия.
– Я не зла-а-ая, – тянет малышка.
– Если будешь бить собаку, я буду бить тебя.
Магдалена Радницки в слезах убегает от нее, обнимая свою куклу.
И усаживается в гостиной у камина, в любимом уголке Анны.
Джулия оставляет ее в покое: пусть играет там в куклы.
Девочка обкладывает свое игрушечное хозяйство каминными щипцами, взятыми с каменного бортика очага.
Она мурлычет песенки, прерываясь только для того, чтобы читать длинные нравоучения своей кукле.
На террасу упал солнечный лучик.
Джулия уселась на предпоследней ступеньке, захватив с собой весь предвечерний набор: арахис, оливки, бутылку охлажденного белого вина, солнечные очки, дурацкие глянцевые журналы, вязанье, к которому никогда не прикасалась.
Она сидела, свесив ноги.
Потом задрала повыше платье и стала болтать ногами в прозрачной воде голубого надувного бассейна Лены.
Закинув голову, она подставила лицо первым теплым лучам солнца, мечтая о загаре.
На следующий день они купили на рынке пирожные с черникой.
Магдалена перепачкала пальчики несмываемым черным ягодным соком; после обеда она решила пойти поиграть на горке.
Джулия намазала кремом губки малышки, уже слегка обожженные весенним солнцем.
Анна сварила кофе.
Магдалена вернулась домой в полном изнеможении. Целый час она с радостными воплями съезжала по каменистой осыпи и молодой травке, смешанной с остатками соломы, вниз, к террасе. Она перегрелась на солнце, была вся исцарапана и засыпала на ходу. Анна взяла ее на руки и отнесла в гостиную, где Джулия уже дремала в окружении своих идиотских журналов, сигарет, оливок, арахиса, фисташек, леденцов «Рома» и белого вина. Она уложила девочку между двумя подушками.
Не успела Анна вытереть ее потный лобик, как увидела, что Магдалена уже заснула.
Она еще постояла, глядя, как они обе спят на белом диване гостиной.
Затем спустилась в порт, дождалась катера, вошла на палубу и отправилась в Неаполь, к Лео.
Лена – с посиневшим лицом.
Дикие вопли Джулии.
Она стояла в дверях террасы, сжимая в объятиях бездыханную малышку.
Произвели вскрытие. Магдалена Радницки в возрасте трех лет погибла от нелепой случайности, подавившись арахисом.
Ребенка отвезли в больницу, а затем, после вскрытия, домой, к доктору Радницки. Джулия бесследно исчезла.
Всю ночь Анна тщетно ждала Джулию. Наконец ей удалось связаться с ней по мобильнику. Вопреки ее желанию, она отправилась на остров, попробовала успокоить ее, но Джулия категорически отказалась вернуться вместе с ней к Лео.
Анне пришлось одной возвращаться на катере в Неаполь.
Когда она подходила к дому, солнце уже садилось.
Она тихо вошла в спальню, где укрылся Лео. Сказала ему, что посидит с Магдаленой. Что проведет ночь в комнате девочки. Он молча кивнул. Тогда она вышла в коридор. Открыла дверь, притворила ее за собой, не глядя на постель в комнате.
Так она и стояла. В комнате царил густой сумрак: все ставни были закрыты.
Она присела на корточки возле кровати, по-прежнему ни на что не глядя; опустилась на колени, внезапно подняла глаза.
Ее пронзила невыносимая душевная боль, но ни одна слеза не пришла к ней на помощь. Опустив голову на подушку, она прижалась лицом к детской щечке.
Спустя какое-то время она подсунула руку под пальчики мертвой девочки.
Ее горе было ужасно. Никакое родство не связывало Анну с этим ребенком. И однако острая мучительная скорбь разом оборвала мирное течение ее жизни. При этом, как ни странно, она не могла плакать. Даже не всхлипнула ни разу. И сердце у нее не щемило и не болело.
Иная, неизбывная мука терзала ее, выражаясь только в одном – в бессоннице.
Долгими днями и ночами она сидела без сна, не раздеваясь, не ложась в постель, не моясь.
Даже пес Матро обходил ее стороной; забившись в тень, так как уже стояла жара, он тоскливо глядел на людей.
Магдалену похоронили без Джулии – она не пришла.
У Анны Хидден не хватило сил добраться до верхней террасы. Она сидела на земле, в тени, привалившись к раскаленной стене ослиного стойла и глядя на валявшуюся перед ней пустую бутылку из-под воды.
На выпуклой зеленой поверхности бутылки она видела свое искаженное лицо.
Видела лицо старой женщины, по которому струился пот.
Видела обвисшие, сальные пряди седых волос. Казалось, это лицо пьянчужки, тогда как она пила, вот уже десять дней, одну только минералку, которую переливала в стеклянные бутыли и ставила в холодильник, чтобы вода была похолодней. Она закрыла глаза. Уснула. Увидела сон. Во сне она плакала. Когда она проснулась, по ее лицу текли настоящие слезы, они-то и разбудили ее на этой крутой, обрывистой тропе.
Джулия больше не хотела разговаривать с ней по телефону.
Никто не знал точно, где живет, где ночует Джулия.
Даже ее близкие – бывшие близкие – не могли сказать, где она нашла себе пристанище.
Встав с постели в неаполитанской квартире, Анна одевалась. Она искала на полу свои носки. Один валялся у ножки кресла, она его подняла.
За ее спиной раздался голос Лео, надорванный, горестный, не похожий на обычный. Словно там, сзади, говорил плачущий ребенок:
– Не надо, не одевайтесь!
Она обернулась, чтобы взглянуть на него. Он и в самом деле плакал. И совсем подетски комкал простыню. Вытер глаза уголком простыни. Потом сел, прислонясь к подушке.
– Вы не имеете права вот так взять и уйти. Я не могу видеть, как вы уходите. Мне невыносимо смотреть, как вы одеваетесь на заре и уезжаете от меня на свой остров.
– Да.
– Я так одинок.
– Знаю.
Она натянула трусики. Подняла молнию на джинсах. Он тихо позвал:
– Анна!
– Что?
– Давайте уедем.
Она ответила не сразу. Потом сказала:
– Хорошо.
И добавила:
– Может быть.
Он продолжал:
– Сядем в лодку.
– Да.
– И уплывем тайком, как воры.
– Да.
– Доберемся до катера. Приедем в аэропорт. Отправимся, куда вы захотите. Я куплю все необходимое. Одену вас во все новое.
– То есть переоденете, – сказала она, застегивая последнюю пуговицу на блузке.
– Сегодня же. Я даю вам время до вечера. Встретимся на пристани в восемь часов, возле билетной кассы.
Она присела на край постели, молча завязала шнурки своих белых кроссовок. И наконец сказала:
– Нет.
– Но почему?
– Потому что воспоминания всюду одинаковы. И каждую минуту то лицо будет бередить вашу рану. Хотите знать, что я думаю?
– Нет, только не это!
И он спрятал лицо под простыней.
Но она продолжала:
– Я думаю, что нам не только нельзя уезжать вместе. Я думаю, что нам не только нельзя жить вместе…
Он крикнул из-под простыни:
– Анна, не говорите то, что хотите сказать!
– Я думаю, что нам нужно расстаться.
Она подошла к постели. Поцеловала голову, скрытую простыней. И вышла. Отворяя входную дверь, она все еще слышала, как он плачет. Ключи от квартиры она оставила на мраморной доске комода в передней.
Рыбак подал ей руку и помог спрыгнуть в моторку. Она высадилась на южной оконечности Прочиды. Доктор Радницки пригласил ее на обед в одном из кабачков Прочиды.
Она положила в рот листик салата.
Лео начал со слов:
– Вам нужно есть.
Они сидели за столом друг против друга.
– Я стараюсь.
И она съела второй листик салата-сурепки.
– Спасибо, Анна. Вам совершенно необходимо нормально питаться. Хотя мне, например, непонятно, почему я столько ем, когда…
– Может, поговорим на другую тему?
– Почему? Я говорю вполне спокойно, говорю как врач, о том, что занимает наши мысли. Вначале я ведь и был вашим врачом.
– Я думаю, мне нужно покинуть этот остров.
– Ну так что ж? Это еще один повод для еды: у вас окрепнут мускулы рук, чтобы можно было нести чемодан. И мускулы ног, чтобы пройти по улицам к порту!
В его присутствии она не осмеливалась говорить о своей скорби.
– Лео, вы и представить не можете, как мне постыла собственная непоседливость. Да и сама я себе надоела.
Неподалеку от них какой-то старик водрузил на козлы старую полированную дверцу от шкафа и выложил на нее из большой корзины яблоки, овощи, лимоны, пару ощипанных куриных тушек.
Мимо прошел карабинер.
– А я все еще надеюсь, что мы сможем поселиться где-нибудь вдвоем. Мы должны пожениться. Должны жить вместе, – прошептал он.
Она взяла его за руку.
– Вы разбиты, Лео. И я разбита. А разбитый кувшин не склеишь. Нужно просто забыть все это…
– Забыть все это… – повторил он с горькой усмешкой. И добавил шепотом: – А ведь ты так любила малышку…
И тут она уже не смогла сдержаться. И впервые разрыдалась перед ним.
Потом он впал в глубокую депрессию.
Был близок к смерти.
Слишком много пил.
Неожиданно взрывался претензиями, жалобами, оскорблениями, несправедливыми упреками.
Он больше не помнил, как выглядело тело его умершей дочки. Вымаливал у нее подробности. Были ли на ней раны, синяки? Была ли она такой же красивой, как при жизни? Лежала ли она с открытым ртом? Кричала ли, когда умирала? Ему хотелось узнать как можно больше о том, чего он не смог тогда разглядеть сам.
Когда событие выливается в переживание этого события, никакие утешения не утешают.
Алкоголь, наркотики, кофе, табак, лекарства, снотворные – все бесполезно, ничто не приносит облегчения.
Нужно, чтобы душа обратилась к страданию: она должна встретиться с ним лицом к лицу, пережить его, отдать ему все свои силы – до конца, до дна, до последней слезы. Нужно, чтобы она выманила это страдание из тела. Подыскивая ему иную пищу, нежели она сама, суля иные соблазны, подбрасывая иную наживку, жертвуя чем угодно, обольщая так, словно речь идет о живом существе.
И Анна Хидден решила пожертвовать своей виллой над морем.
Бывает горе, которого не исцелить никакими средствами. И бег времени только растравляет его.
Она любила Джулию.
Я узнал, что Джулия сняла квартиру в Неаполе и ведет экскурсии для туристов. Однажды вечером я привел к ней Анну.
Но Джулия не смогла возобновить прежние отношения с Анной Хидден.
Они больше не прикасались одна к другой. Не разговаривали. Не спали вместе. Не ели.
Только пили.
Они взглянули друг другу в лицо. Джулия сжала в ладонях лицо Анны.
Анна с обожанием смотрела на ее губы, на ее груди. Положила руки на ее груди. Долго любовалась ими, прежде чем прильнуть к ним щекой.
– Прощай!
Джулия покинула остров. Джулия ни разу не прислала ей весточки о себе. Не ответила ни на один ее вызов по мобильнику. Ни на одно письмо, присланное Анной. Так никогда и не приехала в Тейи.
Могила маленькой Магдалены Радницки в Неаполе.
Анна приходила туда одна, сидела, погрузившись в воспоминания.
И видела все тот же образ – умиротворяющий, нежный, неизменный.
Ей всегда представлялась примерно одна и та же сцена: наступает вечер, и они с девочкой купаются перед ужином.
Как же они были красивы, все трое, сидя за столом, перед своими тарелками, умытые, розовые, с еще не просохшими волосами, в чистеньких пижамах.
Реже ей вспоминалась другая сцена: в полдень они, всё так же втроем, ели салат в маленьком баре с трухлявыми деревянными стенками. Он стоял на шатких мостках, выдвинутых в Тирренское море.
Жорж Роленже был счастлив. Он положил телефонную трубку. Значит, она возвращается.
Весь день напролет он наводил чистоту в хижине-Гумпендорфе так, как это сделал бы сам месье Делор: жавелевой водой, тряпкой и губками, растворив настежь все окна.
Анна – Жоржу, по телефону:
– Когда я последний раз увиделась с отцом Магдалены и сказала, что отказываюсь от аренды виллы и покидаю остров, в его глазах мелькнула не то чтобы радость, но… как бы это сказать… враждебность, близкая к радости.
Он смотрел так, словно ненавидит меня и, одновременно, чувствует огромное облегчение. Он был доволен, что рядом с ним больше не будет свидетеля его горя. Очень доволен.
Возможно, он был так несчастен, что хотел наконец остаться один.
А может, это род трусости.
Он бесконечно устал быть любителем драм, бессонных ночей и опер, быть брошенным супругом, быть отцом маленькой покойницы, быть сомнительным возлюбленным женщины, которая любила эту девочку больше, чем его самого.
«Я давно уже догадался, что во мне вы любили в первую очередь ее. Это просто бросалось в глаза. Мне с самого начала все было ясно. Меня вы никогда не любили».
Анна съездила напоследок к старухе-крестьянке в Сан-Анджело. В нескольких словах рассказала ей о смерти девочки.
Амалия промолчала.
Анна привела к ней пса Матро и попросила взять его к себе.
Амалия со вздохом кивнула.
Анна мягко сообщила, что собирается покинуть остров. Положила связку ключей на стол.
Старая женщина отвернулась и снова ничего не ответила.
Потом они выпили по глотку лимонной водки. И долго вспоминали свои детские годы, которые обе провели в маленьких городках, наполовину портовых, что тот, что другой.
Анна говорила:
– Я никогда не могла понять, как это мама живет там зимой. Дом построил мой дед с материнской стороны.
– Для своей сестры?
– Нет, для себя, прямо перед дюнами. Ближе к дому висят три фонаря, они освещают асфальтовое шоссе, всегда запорошенное песком. За третьим фонарем наступает кромешная тьма. В детстве я ориентировалась по звуку волн. Особенно зимой. Когда небо сплошь было затянуто облаками. Вам, наверное, это знакомо.
– Да, дочка, – отвечала Амалия. – Наш остров частенько накрывают облака, целиком, сверху донизу.
– И еще помню, что я тогда прислушивалась к скрипу песка под ногами, на шоссе, чтобы не сбиться с дороги в ночной темени.
– Ох господи!
– Как только этот скрип затихал и мои ноги погружались в мягкую траву или вдавливались в сырой песок, я знала, что сошла с узкой дороги, которая вела меня к дому. Но кругом был непроглядный мрак. И я возвращалась к шоссе на слух.
– Как же я вас полюбила, милая вы моя!
Огород перед ее домом превратился в сплошную пыль, из которой торчало несколько голых иссохших стеблей. Большая часть растений сгорела еще в прошлом месяце.
Коробки с книгами и нотами уже лежали штабелем в гостиной, перед камином. Я вошел в кухню:
– Анна!
Она переворачивала в чугунной тушилке обжаренные баклажаны.
Повернула ко мне голову.
– Что? – прошептала она.
Но тут она увидела мое лицо и вскрикнула:
– Шарль, что случилось?
Она уже предчувствовала несчастье. Внезапно ее лицо приняло свирепое выражение, глаза расширились. Она швырнула ложку на газовую плиту.
Я обнял ее за плечи со словами:
– Твоя мама…
Стремительно, словно камень из пращи, она вырвалась из моих рук, из кухни, из сада и со всех ног помчалась в гору.
Я почти сразу оставил попытки догнать ее в гуще подлеска.
И вернулся к дому.
Еще не переступив порог, я почувствовал едкий запах гари.
Мне пришлось переставить в раковину тушилку с овощным рагу, превратившимся в угли.
Факс остался лежать на кухонном столе.
Его отправили на адрес отеля «Мавры».
На аптечном бланке жирным черным фломастером были написаны две строчки: «Твоя мама тихо скончалась вчера, в четверг вечером. Вероника».
Сверху значился номер факса аптеки.
Терраса заставлена большими глиняными горшками, но они пусты. Она сидит лицом к морю.
Она вошла в маленькую церковь порта Искьи. Села на стул с плетеным сиденьем перед низкой черной кованой решеткой, отделяющей неф от алтаря.
Потом она плывет на катере. Сидит на деревянной скамье на палубе.
Минует на катере Санчо-Каттолико, Аверне, Паусилиппе, виа Партенопе.
Минует виллы на берегу, с их огоньками, мерцающими в ночи.
И вот она сидит в маленькой бретонской церкви. Становится коленями на низенькую, ужасно твердую скамеечку, вытесанную из цельного куска дерева.
Кладет перед собой скрещенные руки.
Потом опускает на руки голову.
Погружается в размышления.
Погрузилась в дремоту.
И увидела свою мать, а следом, непонятно почему, множество вещей, которые не имели никакого отношения к матери. Увидела во сне свои сны, Джулию, жизнь на острове, будущую, снова одинокую жизнь.
И она помолилась за Магдалену Радницки и за Марту Хидельштеин, упокоившихся рядом в царстве мертвых.
Вери стоит перед ней – крикливая, желчная, раздраженная, злая.
– У нее был инсульт еще две недели назад!
– Так почему же ты мне не позвонила?
– Она не хотела, чтобы тебе сообщали! И вообще не могла говорить.
– Тогда как же она дала тебе понять, чтобы ты меня не вызывала?
– Слушай, хватит, очень тебя прошу! Твоя мама говорила, но очень плохо. Знаешь, она…
Казалось, она вот-вот взорвется от злости. Закатив глаза к потолку, тяжело дыша, она яростно кривила тонкие увядшие губы.
– Не надо, не рассказывай.
– Она как будто хотела крикнуть, выкрикнуть какое-то имя, но у нее не получалось…
– Не надо, Вери, не говори. И спасибо, спасибо тебе за все.
Она долго молчала.
Потом сжала руки Вери. И сказала ей, почти неслышно:
– В общем-то, я поступаю совсем как Лео в случае с Леной. Ничего не хочу знать.
Она сходила в дом престарелых, чтобы поблагодарить двух медсестер, которые ухаживали за матерью в последние дни ее жизни.
Дневная сестра сказала ей то же, что и ее подруга-аптекарша:
– Для нее так лучше. Ваша мать хотела умереть. Она лежала, запрокинув голову, с глазами, полными ужаса.
Она зашла к ночной сестре, которая, слава богу, просто обняла ее и ничего не сказала.
Проходя мимо портовой гостиницы, она наткнулась на растерянного Жоржа: он все-таки преодолел свои страхи. И, набравшись мужества, приехал в Бретань на похороны.
Жорж превратился в скелет. Он был одет в черный, приличествующий случаю костюм, на голове – черная кожаная шляпа.
– Ну-ка, иди забирай отсюда свои вещи, – скомандовала она.
– Нет.
– Будешь ночевать у меня дома, – сказала она ему.
– Нет. Ты даже представить себе не можешь. Я и без того в полном расстройстве… снова оказаться здесь, в нашей деревне…
– Жорж, перебирайся ко мне.
Но он упрямо мотал головой, тихо плача.
Анна Хидден подошла ближе. Взяла его за руку и прошептала:
– Друг мой, вот сейчас ты мне очень нужен.
И он пошел в отель за своим чемоданом.
– Томас был на похоронах.
– Кто же это ему сообщил?
– Я, – сказала Вери. – Он спал со мной. Когда ты исчезла, он много раз сюда приезжал. Ты не думай, между нами ничего серьезного не было…
– А несерьезного?
– Он приезжал сюда плакать.
– Так я и думала.
– Ты на меня сердишься?
– Мне тебя жалко.
– Честно говоря, мне самой себя жалко.
Камешки в море – темно-серого цвета. Вода, которая вымывает их из песка и разметывает в разные стороны, – желтого. Близится ночь. А море по-прежнему волнуется и неумолчно ревет. Морской ветер захлопывает ставни окон, выходящих на пляж.
Она спускается. Хочет поздороваться с Жоржем. Он расположился внизу, в гостиной, на кровати ее матери. Смотрит телевизор.
– Все в порядке?
– Просто идеально!
В руке у него стакан виски. Он лежит в пижаме, под одеялами, ему тепло.
Он блаженно улыбается.
– Ну, держись там, – говорит он ей.
Уже совсем стемнело.
Она выходит из дому, надев резиновые сапоги, просторный желтый дождевик и широкий мохеровый шарф, некогда связанный Мартой Хидельштейн.
Идет к порту по кромке пляжа.
Направляется к ресторану.
Юркий злой ветер со свистом шныряет у ее ног.
Она еще издали видит его на пристани. Он уже тут – ходит взад-вперед в темноте.
Черные неосвещенные лодки сталкиваются в воде.
Они не обнимаются. Она идет впереди. И думает, шагая впереди него: «Вот он, этот человек, который внезапно умер для меня однажды, январским вечером, в Шуази-ле-Руа». Но вслух она говорит:
– Очень холодно. Тебе следовало зайти в ресторан.
– Я же не знал, чего ты хочешь…
– Ну, тебе ведь тоже не возбраняется хотеть.
Они садятся за столик у окна. Он не спрашивает, что она будет заказывать.
Берет себе мидии и морской язык. Просит принести сидр.
Она выбирает крабов. И хочет выпить белого вина.
Он сказал, что ему необходимо поговорить с ней.
И заговорил.
Его речь вылилась в нескончаемо долгую жалобу, которую она пропускала мимо ушей, как невнятное журчание.
И ни единым словом не возразила на это журчание.
Она думала: «Да и нужно ли ему, чтобы я отвечала? Чтобы я вникала в его речь? Чтобы я жила на свете? Чтобы я хоть что-то объяснила?»
А Томас все говорил и говорил:
– Ни одного сообщения на мой мобильник. Твой был вообще недоступен.
Одна только посылка у меня в офисе, вот и все! Даже моя кожаная куртка, даже мое пальто, и костюмы, и рубашки – все куда-то сгинуло. Я и представить себе не мог, что ты способна на такое. Все, что мы пережили вместе, для тебя ничего не значило. Ровно ничего! Растаяло быстрей, чем дым в небе. Не могу выразить, как это было оскорбительно… Я вскрыл посылку, а там даже записки от тебя нет. Вот это меня совсем доконало. Я пытался работать, но у меня все валилось из рук. Помчался в твое издательство. Когда Ролан объявил мне, что ты у него не работаешь с начала января, я сразу понял, что все кончено. Пошел и напился. Ты только пойми состояние человека, который больше ничего не значит. Никогда ничего не значил. Просто не существовал. В такой ситуации чувствуешь себя как рыба, выброшенная на берег. Начинаешь задыхаться, не понимая, что происходит. Умираешь медленной мучительной смертью, потому что не хватает воздуха. Каждый день я околевал в этом вакууме, лишаясь последних сил. Каждый час отнимал у меня еще один глоток воздуха. Каждая ночь насылала все более сильную тоску. Всё – дом, женщина, которую я любил больше шестнадцати лет, будущее, на которое я так доверчиво уповал, сложившиеся привычки, вечера с тобой – исчезло, как и не существовало… Исчезло бесследно, не оставив ни одного свидетельства, что все это когда-то было… Я, конечно, не мог подать официальную жалобу. А ведь я оплачивал домработницу, оплачивал покупки, поставки на дом, наши путешествия. Но когда я появился в твоей жизни, дом уже принадлежал тебе.
Томас с удовольствием слушал собственную обвинительную речь.
Анна обсасывала крабовые клешни.
И думала: «Он наверняка обращался к психоаналитику, если так наслаждается этими воспоминаниями».
Казалось, переживая вновь свою прошлую жизнь, он оживает сам.
Теперь он рассказывал в лицах:
– Я пытаюсь вставить ключ в замок. Ключ не подходит. Пробую еще раз. Ничего не получается. Приглядываюсь и вижу: замок-то новый. Мне кажется, что я схожу с ума. Отступаю назад. Схожу с тротуара на мостовую. Смотрю на дом. Да, это наш дом. Иду к слесарю, что живет рядом. «Да, месье, замок новый. Я сам его и ставил» – «Ах, вот как?» – «А чего вы удивляетесь? Разве этот дом не принадлежит даме, которая прожила в нем много лет?» – «Конечно, разумеется. Это ее дом. Но и я тоже в нем живу…» – «Все может быть, месье, только я не могу ломать замок, который только что поставил». Звоню в соседний дом. Спрашиваю: «Имущество из дома вывозили?» – «Да, месье, все вещи вывезли». – «Когда, в выходные?» – «Нет, месье, их вывозили всю последнюю неделю. И ваша мадам при этом была. Такой кавардак тут устроили! А новые хозяева уже приходили к нам знакомиться. Они из Брюсселя…»
Анна отвернулась к окну.
Отпивая по глотку свое вино, она глядела на порт, на мачты, на силуэты домов в ночи.
– Я провел кошмарные месяцы. Снял номер в отеле, – вполне комфортабельный, но я его возненавидел. Готов был на что угодно, лишь бы не возвращаться туда по вечерам. Пил без передышки. Я был смертельно напуган своей жизнью, тобой, всеми женщинами на свете, одиночеством и отчасти самим собой.
Она отвела взгляд от порта. Посмотрела на него.
– Отчасти… – повторила она.
– Я был уверен, что ты не уехала с другим мужчиной, и это, честно говоря, сильнее всего терзало меня. Я бродил по пустым улицам, совершенно безлюдным в два часа ночи. На работе я кое-как справлялся с делами, зная своих клиентов наизусть, но меня выдавал внешний вид. Да и красноречие мало-помалу пошло на убыль, я перестал выражаться связно оттого, что много плакал и пил.
– Оттого, что пил… – повторила она.
И допила бутылку белого вина, которое заказывала для себя.
– Но меня, конечно, не могли выставить за дверь из-за невнятного произношения или помятой физиономии. Я сам предпочел уехать в Лондон, чтобы больше не видеть Париж. С начальством мы договорились. Вот так.
– Вот так. Ну а Вери? – спросила тогда Анна Хидден.
Он снова начал оправдываться. Она встала. И медленно пошла домой по берегу моря.
– Подумай только, Вери, я с девятилетнего возраста сюда не приезжал!
Почти через сорок лет отсутствия Жорж вновь открывал для себя Бретань.
– А ведь ты в этих краях появился на свет!
Он бережно раскладывал свою черную одежду на гальке.
Трусы он оставил на себе.
И, сотрясаясь от холода, окунулся в волны.
– Идите сюда, Вери, Анна!
– Вот ненормальный, – прошептала Вероника. – Он же умрет! Нет, лично я в воду не пойду.
– Сорок лет я здесь не был. И это последний раз, Элиана!
– Жорж, это чистое безумие!
– Ну и пусть безумие. А ты очень уж боязлива для девочки, которая любит воду.
Он был ужасающе худ. Шел сквозь волны, вздрагивая, когда ветер швырял ему в лицо ледяную пену. Обернувшись к Анне, он умоляюще крикнул:
– Ну давай же! Иди!
– Вода слишком холодная, – твердила Бери. – Кончайте дурить!
Его порыв выглядел так нелепо, что Анна разделась в свой черед.
– Сними лифчик!
Она стянула с груди бюстгальтер. Осталась в тонких трусиках. Он протянул ей руку, чтобы помочь войти в воду. Сейчас им и впрямь было по шесть лет. Он проплыл пару метров брассом и тотчас выскочил на берег. А она, неожиданно для себя, плавала еще довольно долго. Вода была не такая холодная, как ей сперва показалось.
Они приняли душ. Вери ждала их в гостиной. Анна описала им вчерашний бессмысленный ужин. Жорж сказал ей:
– Вот родили бы ребенка и были бы сейчас вместе.
– Ну конечно, – ответила она.
– Только более зависимые друг от друга, – бросила Вери.
– И более несчастные, – добавила Анна.
– Не факт, – возразила Вери. – Дети преображают женщин и мужчин, которые думают, что это они их создали.
– Во всяком случае, жили бы как люди, без проблем, – сказал Жорж.
– И без иллюзий, – пробормотала Анна.
– А разве это возможно? – подхватила Вери, также вполголоса.
– Не копались бы в себе, были бы сговорчивей, – сказал Жорж.
– Это уж точно.
Она не смогла подняться с места. Так и просидела в первом ряду с начала до конца погребальной мессы.
Кюре изрекал банальные, умиротворяющие фразы, которые казались ей оскорбительными.
В течение всей службы она ни разу не открыла глаза.
Когда она вышла на церковную паперть, к ней потянулась первая вереница соболезнующих.
Мать завещала похоронить ее в сорока километрах отсюда, в могиле ее собственной матери, в родной деревне ее матери.
Она почувствовала прелый запах вскопанной земли. Земля была свалена в кучу на краю старой открытой могилы, возле каменного надгробия.
Ей пришлось выслушать еще одну порцию утешений. Но на сей раз процессия оказалась гораздо короче.
Это было маленькое бретонское кладбище с часовней в центре; рядом пролегало национальное шоссе.
Молочные и овощные фургоны с грохотом проносились мимо, чуть снижая скорость, чтобы вписаться в поворот.
Она бросила в могилу горсть земли. И опять стала принимать соболезнования.
К ней подошел кюре. Он указал на роскошную машину, стоявшую на обочине национального шоссе.
Кто-то хотел поговорить с ней.
– Кто это? – спросила она.
И вдруг ее осенило. От этой внезапной догадки у нее подкосились ноги. Но она не обернулась.
– Нет, не хочу, – сказала она. – Передайте ему, что я не хочу.
Не удержавшись, она все-таки оглянулась. И увидела старика, который ковылял к ней дрожащей походкой, опираясь на палку. Она отпрянула и кинулась бежать. Со стоном покинула кладбище.