Благодать

Лучшим христианином улицы Габриэль, да и всего Монмартра, в 1939 году слыл некий господин Дюперье, человек до того набожный, праведный и милосердный, что Господь не стал дожидаться его кончины, и Дюперье в расцвете лет был увенчан нимбом, не гаснущим ни днем, ни ночью. Бесплотный диск из той же материи, из какой выкроены нимбы святых в раю, с виду походил на картонную тарелку и испускал слабый белесый свет. Бесконечно признательный господин Дюперье носил его и неустанно благодарил небо за награду, которую из скромности все же не решался считать заранее выданным пропуском в райские кущи. Он, несомненно, стал бы счастливейшим из смертных, да только жена его, не безразличная к такой исключительной милости, не скрывала злобы и досады.

— Ну на что это похоже? — говорила она. — Ты только подумай, что скажут соседи, лавочники и мой кузен Леопольд! Есть чем гордиться! Просто курам на смех. Увидишь, как нам теперь станут перемывать косточки.

Госпожа Дюперье была превосходной женщиной, на редкость благочестивой и строгих правил, но ей еще не открылась тщета всего земного. Как и у многих других, непоследовательность губила ее лучшие намерения, и она больше старалась угодить своей консьержке, чем своему Создателю. Она так боялась, не станут ли сосед по площадке или молочница расспрашивать о нимбе, что с первых же дней характер ее начал портиться. Несколько раз она пыталась сорвать с головы супруга светящийся кружок, но с таким же успехом она могла ловить руками солнечный луч — тарелка не шелохнулась. Нимб все так же сидел чуть набекрень, игриво сдвинувшись к правому уху, охватывая лоб у самых корней волос и довольно низко опускаясь на затылок.

Предвкушение вечного блаженства не мешало Дюперье должным образом печься о покое жены, да и сам он слишком ценил скромность и простоту, чтобы не признать законности ее опасений. Люди не всегда относятся с подобающим уважением к Божьим дарам, особенно к тем, от которых не видят проку, а зачастую считают их бесовским соблазном. Дюперье, как мог, старался держаться незаметно. Скрепя сердце он отказался от котелка, любимого головного убора бухгалтеров, и заменил его светлой широкополой шляпой, которая полностью закрывала нимб, если непринужденно сдвинуть ее назад. Таким образом он не бросался в глаза прохожим. Слабое мерцание полей головного убора при дневном свете могло сойти за блеск шелковистого фетра. Дюперье и на работе удавалось не привлекать внимания сослуживцев и директора. На маленькой обувной фабрике в Менильмонтане, где он служил бухгалтером, у него была застекленная клетушка между двумя цехами; он сидел там один, огражденный от нескромных расспросов. Никто не полюбопытствовал, отчего это он с утра до вечера не снимает шляпу.

Все эти меры не успокоили его супругу. Ей казалось, что соседские кумушки уже вовсю судачат о нимбе Дюперье. Она едва решалась высунуть нос на улицу, ее томили дурные предчувствия, болезненно щемило сердце, и поджимались ягодицы. В глазах порядочной женщины, и не мечтавшей забраться выше той ступеньки общества, где чтут золотую середину, этот знак отличия превращался в нелепое и оттого особенно отвратительное клеймо. Она наотрез отказывалась выходить из дому вместе с мужем. Прежде они вечерами и по воскресеньям гуляли и встречались с друзьями, теперь же проводили это время вдвоем, в уединении, с каждым днем становившемся все тягостнее. В столовой светлого дуба, где протекали долгие часы досуга между обедом и ужином, госпожа Дюперье, уронив на колени вязанье, горестно взирала на нимб. Дюперье, погруженный в душеспасительное чтение, порой чувствовал словно прикосновение ангельского крыла, и на его лице расцветала блаженная улыбка, которая просто бесила его жену. Изредка он все же обращал к ней участливый взгляд, и горевший в ее глазах огонек злобного недовольства пробуждал в нем угрызения совести; они мешали ему испытывать к небесам надлежащую благодарность, и оттого ему было совестно вдвойне.

Конца этим мучениям не предвиделось, и бедняжка потеряла покой. Вскоре она стала жаловаться, что по ночам не смыкает глаз из-за отблесков нимба на подушках. Дюперье, которому случалось читать Евангелие при этом божественном свете, должен был признать, что ее сетования обоснованны, и начал чувствовать себя кругом виноватым. Наконец события, чреватые весьма прискорбными последствиями, довели это положение до острого кризиса.

Однажды Дюперье шел на работу и в нескольких шагах от своего дома встретил похоронную процессию. Обычно он, подавляя голос своей врожденной учтивости, в знак приветствия лишь слегка прикасался к полям шляпы, но перед лицом смерти, поразмыслив, счел невозможным уклониться от обязанности обнажить голову. Несколько торговцев, скучавших у порога своих лавок, при виде нимба протерли глаза и собрались в кружок, чтобы обсудить природу этого явления. Как раз в это время госпожа Дюперье отправилась за покупками. Ее забросали вопросами, и, донельзя смущенная, она с таким жаром стала отрицать очевидное, что всем это показалось странным. Вернувшись к обеду домой, муж застал ее в неописуемом возбуждении, он даже обеспокоился за ее рассудок.

— Убери этот нимб! — вопила она. — Сними его сейчас же! Чтобы я его больше не видела!

Как ни убеждал ее Дюперье, что избавиться от нимба не в его силах, в ответ распаленная супруга завопила:

— Если бы ты считался со мной хоть вот столечко, то нашел бы способ его содрать, но ты думаешь только о себе!

Он благоразумно промолчал, но призадумался над ее словами. А на следующее утро дело зашло еще дальше. Дюперье и прежде никогда не пропускал первой утренней мессы, а с тех пор, как сподобился, отправлялся слушать ее в Сакре-Кёр. Шляпу ему, конечно, там приходилось снимать, но в этот ранний час прихожан в просторном храме было негусто, и он мог укрыться за колонной. Вероятно, в то утро он утратил осторожность. Когда после службы он направился к выходу, какая-то старушка упала перед ним на колени, восклицая: «Святой Иосиф! Святой Иосиф!» — и целуя край его пальто. Дюперье поспешил скрыться, польщенный, но и несколько раздосадованный: он узнал в пылкой поклоннице свою соседку, старую деву. Несколько часов спустя сие благочестивое создание ворвалось к госпоже Дюперье с воплем: «Святой Иосиф! Пустите меня к святому Иосифу!»

Святой Иосиф — хотя и не самый видный и блестящий, но все же превосходный святой, однако его скромные добродетели ремесленника и кротость, похоже, повредили ему в общественном мнении. В самом деле, многие люди, даже из самых благочестивых, сами того не сознавая, усматривают в истории непорочного зачатия какое-то простодушное попустительство. Это представление о нем, как о глуповатом добряке, усугубляется обыкновением путать святого с другим Иосифом — тем, что бежал от домогательств жены Потифара. Госпожа Дюперье и прежде не слишком гордилась святостью мужа, но пылкая поклонница, громогласно величавшая его святым Иосифом, казалось, явилась выставить ее на посмешище. Вне себя от ярости она отлупила старушку зонтиком, вышвырнула ее за дверь, а потом переколотила кучу тарелок. Еле дотерпев до возвращения мужа, она первым делом закатила истерику, а когда успокоилась, жестко заявила:

— В последний раз прошу тебя избавиться от нимба. Ты ведь можешь это сделать. Сам знаешь, что можешь.

Муж опустил голову, не решаясь спросить, как, по ее мнению, он должен действовать, но она продолжила:

— Это очень просто. Ты должен всего-навсего согрешить.

Дюперье не стал с ней спорить и, удалившись в спальню, принялся молиться. Говорил он примерно так: «Господи, Ты дал мне высшую — не считая мученического венца — награду, о какой может мечтать человек в земной жизни. Спасибо Тебе, Господи, но я женат и делю с женой хлеб испытаний, которые Ты мне ниспосылаешь, как и мед Твоих милостей. Только так супружеская чета может следовать прямым путем, предначертанным Тобою. А моя жена видеть не может нимба, ей самая мысль о нем противна, и вовсе не потому, что это дар небесный, но просто потому, что он — нимб. Ты ведь знаешь женщин. Если из ряда вон выходящее событие не перевернет им всю душу, их жалкие умишки ни за что не поймут его. С этим ничего не поделаешь, и, проживи моя жена еще сто лет, в ее мире не найдется местечка для моего нимба. Боже, Ты читаешь в моем сердце и знаешь, как далек я от забот о собственном покое и о теплых тапочках. Ради счастья носить на лбу печать Твоего благоволения я готов безропотно вытерпеть самые бурные домашние сцены. К несчастью, речь идет не о моем спокойствии. Моя жена перестала радоваться жизни. Хуже того — я предвижу: настанет день, когда из ненависти к моему нимбу она проклянет имя Того, кто дал его мне. Неужели я буду безучастно смотреть, как гибнет и губит свою душу та, кого Ты избрал мне в супруги? Я стою на перепутье, и истинный путь не кажется мне путем милосердия. Пусть же Твоя бесконечная справедливость вложит ответ в уста моей совести — вот смиренная мольба, которую я в час сомнения слагаю к Твоим сияющим стопам, о Господь мой».

Едва он успел договорить, как внутренний голос высказался в пользу греховного пути, указав, что ему надлежит исполнить христианский долг. Дюперье вернулся в столовую, где, скрежеща зубами, его ждала супруга.

— Бог справедлив, — изрек Дюперье, сунув большие пальцы в проймы жилета. — Он знал, что делает, когда дарил мне этот нимб. Я в самом деле заслуживаю его больше других. Ни один человек не может со мной сравниться. Стоит мне подумать о низостях человеческого стада и о тех совершенствах, средоточием коих являюсь я сам, мне хочется плевать в лицо прохожим. Бог, конечно, меня наградил, но если бы церковь имела хоть крупицу понятия о справедливости, разве не был бы я, по меньшей мере, архиепископом?

Дюперье избрал грех гордыни — это позволяло ему, восхваляя собственные заслуги, славить наградившего его Господа. Жена быстро смекнула, что он решительно вступил на стезю греха, и смело включилась в игру.

— Дорогой мой, — ответила она, — как я тобой горжусь! Мой кузен Леопольд с его автомобилем и виллой в Везине в подметки тебе не годится.

— И я так считаю. Если бы я захотел, мог бы преуспеть не хуже любого другого и обставить Леопольда, но я избрал иной путь и достиг иных высот, чем твой кузен. Я презираю его деньги, как и его самого, и всех бесчисленных глупцов, которым никогда не уразуметь величия моей скромной жизни. Ибо они, имея глаза, меня не видят.

Сказанные через силу слова, истерзавшие раскаянием сердце Дюперье, через несколько дней стали выскакивать с легкостью, вошли в привычку и уже не стоили Дюперье ни малейшего усилия. И так велика власть слов над разумом, что в конце концов Дюперье стал принимать свои высказывания за чистую монету. В его гордыне уже не было ничего наигранного, и он сделался несносным для окружающих. Между тем жена с тревогой присматривалась к сиянию нимба и, видя, что он не тускнеет, нашла мужний грех каким-то несерьезным. Дюперье тут же согласился с ней.

— Ты совершенно права, — сказал он. — Я вовсе не впал в гордыню, но всего лишь высказал простейшую и очевидную истину. Когда достигаешь, подобно мне, высшей степени совершенства, слово «гордыня» утрачивает всякий смысл.

Продолжая тем не менее похваляться своими заслугами, он признал необходимость изведать еще какой-нибудь грех. Дюперье решил, что чревоугодие лучше прочих смертных грехов поможет исполнить его намерение — избавиться от нимба, не слишком испортив отношения с небесами. Представление о чревоугодии питалось воспоминаниями о том, как мягко журили его в детстве, когда он объедался вареньями или шоколадом. Исполненная надежды супруга принялась готовить для него изысканные блюда, от разнообразия казавшиеся еще вкуснее. На столе сменяли друг друга пулярки, запеченные паштеты, форель в красном вине, омары, салаты, сласти, фигурные торты и дорогие вина. Трапезы тянулись вдвое, если не втрое дольше прежнего. Страшно и противно было смотреть на повязанного салфеткой Дюперье, красного, с осоловевшими глазами, жующего, чавкающего, хлюпающего, истекающего соусом и перемазанного кремом, заталкивающего в глотку мясо и колбасу, запивая их кларетом, и рыгающего из-под своего нимба. Вскоре он пристрастился к изысканной и обильной пище. Часто ему случалось выговаривать жене за пережаренную баранью ногу или плохо сбитый майонез. Как-то вечером, раздосадованная его брюзжанием, она сухо заметила:

— Твой нимб в полном порядке, по-моему, он тоже разжирел от моей стряпни. В общем, я вижу, чревоугодие вовсе не грех. Его единственный недостаток в том, что оно дорого обходится, так почему бы не посадить тебя снова на овощной супчик и макароны?

— Отвяжешься ты от меня или нет? — зарычал Дюперье. — На овощной супчик и макароны? Еще чего! Мне лучше знать, что делать! Макароны! Нет, ну надо же, какая наглость! Вот чем платят женщины за то, что ради них погрязаешь в грехе. Молчать! Смотри, ты у меня дождешься!

Один грех влечет за собой другой, и ущемленное чревоугодие вкупе с гордыней порождает гнев. Дюперье впал в этот новый грех, уже не зная точно, старается ли он ради жены или уступает природной склонности. Этот человек, до сих пор славившийся своей мягкостью и обходительностью, то и дело разражался криками, бил посуду, а иногда и поколачивал жену. Ему случалось даже богохульствовать. Все более частые гневные припадки не мешали ему оставаться гордецом и чревоугодником. Он грешил теперь по трем статьям, и у госпожи Дюперье возникали довольно мрачные соображения насчет безграничной снисходительности Господа.

И все же в запятнанной грехопадением душе способны процветать прекраснейшие добродетели. Возгордившийся и гневливый чревоугодник Дюперье по-прежнему был исполнен христианского милосердия и хранил возвышенное представление о своем человеческом и супружеском долге. Увидев, что небо глухо к его припадкам гнева, он решил сделаться завистником. Правду сказать, зависть незаметно для него уже угнездилась в его душе. Обильная пища раздражает печень, гордыня обостряет чувство несправедливости, и в результате даже лучший из людей начинает завидовать ближнему. Гнев разжигал зависть Дюперье. Он завидовал родным и друзьям, начальству, лавочникам и даже знаменитым спортсменам и кинозвездам, чьи портреты видел в газетах. Любая мелочь портила ему настроение, и иногда его просто трясло от злобы при мысли о том, что у соседа ножи с серебряными ручками, а у него самого всего-навсего с роговыми. Однако нимб сиял по-прежнему. Дюперье не удивлялся этому, решив, что на самом деле он не грешил: он убедительно доказывал, что его так называемое чревоугодие — это всего-навсего здоровый аппетит, а гнев и зависть — лишь проявления обостренного чувства справедливости. Наиболее убедительным аргументом оставался нимб.

— Я все же считала небо более щепетильным, — говорила порой его жена. — Если твое обжорство и спесь, твоя грубость и низость не заставляют нимб потускнеть, уж мне-то местечко в раю наверняка обеспечено.

— Заткнись! — гневно обрывал ее муж. — Когда только ты перестанешь зудеть? Мне это осточертело. Тебя забавляет, что такой святой человек, как я, вынужден ради спокойствия жены ступить на путь греха? Заткнись, поняла?

В тоне этих отповедей не слышалось мягкости, какой естественно было бы ожидать от человека, увенчанного нимбом. Начав грешить, Дюперье опустился. Его аскетическое лицо стало заплывать жиром. Не только речь, но и самые мысли его отяжелели и огрубели. К примеру, заметно изменилось его представление о рае. Прежде ему виделись сладко поющие души в прозрачных, как целлофановые пакеты, платьицах. Теперь же обитель праведных все явственнее рисовалась ему в виде большой столовой. Госпожа Дюперье конечно же замечала перемены в муже и начала беспокоиться за его будущее, хотя перспектива его падения пока не могла поколебать чашу весов и отвращение ко всему необычному пересиливало страх. Уж лучше муж — безбожник, гуляка и сквернослов, как кузен Леопольд, думала она, чем Дюперье со своим нимбом. Хоть перед молочницей не придется краснеть.

Решения предаться лености Дюперье и принимать не потребовалось. Высокомерное убеждение, что он исполняет в своей конторе совершенно недостойную его работу, а также сонливость, одолевавшая его после сытной еды и обильных возлияний, располагали к праздности. Достаточно самодовольный для того, чтобы притязать на совершенство даже в пороках, он вскоре сделался образцовым бездельником. Наконец хозяин, потеряв терпение, выставил его за дверь. Дюперье выслушал приговор, сняв шляпу.

— Что это у вас на лбу? — спросил хозяин.

— Нимб, сударь.

— Так вот чем вы забавлялись в рабочее время!

Дюперье сообщил жене, что его рассчитали, и она поинтересовалась, чем он намерен заняться.

— Мне кажется, момент самый подходящий для того, чтобы начать грешить скупостью, — весело ответил он.

Из всех смертных грехов именно скупость требовала от него наибольшего усилия воли. Того, кто не рожден скрягой, этот порок увлекает по наклонной плоскости куда медленнее, и если он избран сознательно, то ничем, по крайней мере поначалу, не отличается от явной добродетели, именуемой бережливостью. Дюперье жестко ограничил себя во всем, в том числе и в еде, и вскоре ему удалось прослыть среди соседей и знакомых изрядным скупердяем. Он в самом деле полюбил деньги ради денег и сполна познал мучительное и тревожное чувство, охватывающее скупца при мысли о сосредоточенной в его руках созидательной силе, которой он не дает проявиться. Подсчитывая свои сбережения от прежних праведных трудов, он постепенно стал испытывать гнусное удовольствие от того, что ущемлял ближнего, перекрывая ток обмена и заставляя обмелеть ручеек жизни. Это достижение — именно потому, что тяжко далось, — вселило большую надежду в душу госпожи Дюперье. Соблазну прочих грехов ее муж поддавался так легко, что Бог, думала она, не мог всерьез рассердиться на него за бездумное и бесхитростное увлечение, делавшее его довольно жалкой жертвой. Напротив, успехи, достигнутые им в скупости терпением и усердием, непременно требовали усилия порочной воли, казалось бросавшей вызов небу. И все же когда Дюперье дошел до того, что вместо пожертвований стал бросать в церковную кружку брючные пуговицы, его нимб не померк и не потускнел. Волей-неволей супругам пришлось признать очередное поражение, и несколько дней они пребывали в растерянности.

Гордец, чревоугодник, гневливец, завистник, лентяй и скупец, Дюперье был по-прежнему чист душой. Шесть привитых им себе грехов, хоть и тяжких, все же были из тех, в каких не побоится исповедаться первопричастник. Самый же тяжкий грех, грех сладострастия, приводил его в трепет. Прочие, как ему казалось, почти не привлекали внимания Господа. Смотря по обстоятельствам, их можно было считать грехами или грешками — это вопрос количества. Но предаться сладострастию означало безраздельно отдать себя во власть нечистого. Ночной пыл предвосхищал раскаленный мрак преисподней, трепещущие жала были прообразом языков неугасимого адского пламени, и разве не были сладострастные стоны и извивающиеся тела подобны страшным воплям осужденных и корчащейся в вечных муках плоти? Дюперье не приберегал греха сладострастия напоследок, он просто помыслить о нем не смел. Да и госпоже Дюперье думать об этом было тошно. Многие годы супруги провели в блаженном целомудрии и, пока не появился нимб, что ни ночь предавались лишь белоснежным кисейным грезам. Теперь госпожа Дюперье исходила злобой, вспоминая годы воздержания и не сомневаясь, что нимб был за них наградой. Одно только сладострастие могло лишить ореол его лилейной чистоты.

Дюперье долго крепился, но в конце концов поддался на уговоры жены. Чувство Долга, как и прежде, победило его опасения. Когда решение было уже принято, он оказался в некотором затруднении из-за собственного неведения, но жена, все предусмотрев, заранее купила для него отвратительную книгу, где основы сладострастия были изложены в виде ясных и точных указаний. Душераздирающее зрелище представлял собой этот целомудренный человек, когда по вечерам пересказывал супруге очередную главу мерзкого учебника. Часто бедняга запинался на гадком слове или особенно непристойной подробности. Овладев теоретическими знаниями, он еще помедлил, обсуждая вопрос, впадать ли ему в грех сладострастия у домашнего очага или на стороне. Госпожа Дюперье, из соображений экономии, предлагала проделать все под домашним кровом; муж не остался глух к ее доводам, но, взвесив все «за» и «против», благородный супруг счел излишним втягивать жену в пакостные занятия и рисковать спасением ее души и решил принять удар на себя одного.

С тех пор Дюперье почти все ночи проводил в грязных притонах, где продолжал приобщаться к сладострастию при помощи местных проституток. Нимб, который он не мог утаить от взглядов своих недостойных подруг, подчас ставил его в затруднительное положение, но порой приносил и пользу. Первое время, озабоченный тем, чтобы как можно точнее следовать указаниям учебника, Дюперье предавался греху без особого пыла, но методично и прилежно, словно танцовщик, разучивающий сложное движение или фигуру. Это порожденное гордыней стремление к совершенству вскоре было вознаграждено прискорбной известностью среди девиц легкого поведения. Пристрастившись к этим утехам, Дюперье, однако, находил их разорительными, и скупость его была жестоко уязвлена. Как-то вечером на площади Пигаль он свел знакомство с двадцатилетним, но уже погибшим созданием по имени Мари-Жанник. Говорят, то ли о ней сочинил, то ли ей посвятил поэт Морис Фомбер пленительные строки:

Вот Мари-Жанник из Ландивизио

Комаров разит, сняв с ноги сабо.

За полгода до этой встречи Мари-Жанник приехала из своей родной Бретани, чтобы поступить в услужение к одному муниципальному советнику — социалисту и атеисту, но, не пожелав остаться в доме у безбожника, теперь героически зарабатывала свой хлеб на бульваре Клиши. Нимб не мог не произвести сильнейшего впечатления на эту благочестивую душу. В глазах Мари-Жанник Дюперье стоял где-то между святым Ивом и святым Ронаном. Он, со своей стороны, вскоре осознал, сколь велико его влияние на девушку, и не устоял перед искушением извлечь из этого выгоду.

Сегодня, 22 февраля 1944 года, во мраке зимы и войны, Мари-Жанник, которой скоро исполнится двадцать пять, как и прежде, прогуливается по бульвару Клиши. Вечером, во время затемнения, прохожие с удивлением разглядывают мерцающее в ночи светлое пятно вроде кольца Сатурна, плывущее от улицы Мучеников к площади Пигаль. Это Дюперье, увенчанный сияющим нимбом, который он уже не старается укрыть от посторонних глаз, Дюперье, отягощенный семью смертными грехами, испив до дна чашу стыда, надзирает за тяжким трудом Мари-Жанник, пинком под зад оживляя ее угасающий пыл, или ждет ее у входа в гостиницу и при свете нимба подсчитывает выручку за любовь. Но из бездны, в которую он пал, сквозь потемки его совести, к его устам пробивается порой благодарность Господу за беспредельную щедрость Его бескорыстных даров.

Перевод А. Васильковой

Загрузка...