Цилия Лачева Виновата любовь

© Цилия Лачева, c/o Jusautor, Sofia, 1985

Перевод Александра Рожченко

1

Следователь Климент Петров приехал на джипе, доверху забрызганном жидкой красноватой грязью. Остановился посреди площади и острым взглядом охватил перемены, происшедшие в городке: новые дома с балконами, завешанными свежевыстиранным бельем, ресторан с двойными дверьми и колоннами по обе стороны парадного входа, кинотеатр, выкрашенный в ярко-красный цвет, чтобы бросался в глаза публике, кафе-кондитерская со столиками, расставленными под облетевшей лозой. А чуть ниже по реке все осталось как прежде: старая мельница, излучина, удобная для стирки половиков, широкое поле и холм вдали на горизонте… Город вырос быстро и незаметно, как растут дети. За такой короткий срок, всего за два года, черты его изменились до неузнаваемости — его удлинили новые улицы и площади с домами, выстроившимися в одну линию. Но рядом уцелели полуоткрытые ворота в сад, где летом поют птицы и можно зачерпнуть свежей воды из колодца.

Вокзал был новым, шоссе — старое, в две полосы. До стройки — пятнадцать минут на автобусе, пешком — около часу.

Два года назад Климент Петров посетил этот городок по одному печальному, но, в общем, банальному поводу: пьяная компания, драка в пивной у реки и убийство, совершенное скромным и тихим юношей, защитившим своего приятеля. Дело оказалось легким, и Климент быстро его провел — что ж, обыкновенная история, случившаяся на глазах десятерых юношей и такого же количества зевак… Нынешнее происшествие с самого начала тонуло во мраке неясностей, пахло кровью и злодейством — да, только «пахло», ибо доказательств преступления не было. Один из наиболее заметных молодых мужчин на стройке, тридцатичетырехлетний инженер Стилиян Христов, месяц тому назад исчез, не оставив после себя так называемых вещественных доказательств — ни записки, ни письма, — не поговорив перед этим с кем-либо, даже просто не перекинувшись словом. Абсолютно бесследное исчезновение, а потому тревожное и пугающее. И до сих пор никто не позвонил в милицию, чтобы пролить свет на отдельные моменты этого зловещего исчезновения целого (по крайней мере до недавних пор) и невредимого человека.

Постояв на площади под проливным дождем, следователь велел водителю ехать прямо на стройку.

Шоссе гудело от встречных машин и грохота железа — перевозили продукцию местного завода, покрытую мокрым брезентом. А за шоссе простирались молчаливые нивы — первый снег стаял, и они набирали силы под благодатной влагой. Холм был коричнево-черный, словно подгорелый, но что-то еще зеленело на нем тревожно и бодро, подобно знамени, которое славит жизнь, какой бы скудной она ни была. Небо опускалось все ниже и ниже, по нему тянулись одна за другой волны облаков, точно мутно-белая пена. Показалась стройка. Недавно, видно, законченные здания, тонкий прут с красным знаменем на крыше, тусклый блеск металла, обрамляющего окна. Четыре тысячи мужчин и женщин работают на этом строительстве. Приезжают отовсюду, самые разные, но один из них знает тайну исчезнувшего инженера, и Климент Петров должен найти его в этом людском муравейнике, почуять, как пастушьи собаки чуют падаль среди многочисленного и разнокалиберного стада. Задача почти безнадежная, так как в расчет входит и некто, побывавший здесь мимоходом, появившийся на час, на полчаса, может быть, всего на минуту…

Приняли его, не особенно надеясь на успех, да и он был молчалив и озабочен. Остановился в старом доме, предназначенном на слом, но, когда протопили печь, получился по-настоящему уютный уголок с окном на реку. В тот же день Климент определил круг людей, необходимых ему в первую очередь.

У инженера Христова было человек пять близких ему людей: любовница Мария Димова, верная помощница в работе Драгана Митрова, бригадир Стамен Юруков, электросварщик Евдоким Георгиев, экскаваторщица Цанка Донева. Все — люди с незапятнанной репутацией, простые рабочие, ничем не знаменитые, за исключением Стамена Юрукова, чье личное дело было заполнено благодарностями и грамотами. Эти бегло проверенные люди имели самые близкие контакты с исчезнувшим, потому Петров решил найти их сам. Добавил к списку еще одно имя — Теофаны Доросиевой — и пошел. Погода была тихая, ясная, лазурное небо напоминало тугой шелковый занавес, вся природа, разбросав созревшие семена, готовилась к долгому сну. Тревожаще-зеленый островок на холме оказался буйно разросшейся пшеницей, рядом с ней краснели кленовые кусты, которые тонули и гасли в ржавчине дубовой рощицы. Было прекрасное, праздничное утро самого обычного, будничного дня. Климент Петров, сойдя с дороги, пошел там, где росли длинные полые стебли травы, упругой, словно проволока, если попытаться вырвать ее с корнем. В овражке скопилась грязная вода, ее было вполне достаточно, чтобы поглотить не одно, а пять человеческих тел… Прошел подальше — нежная бледно-зеленая трава росла на клочке земли, точно на свежей безымянной могиле, недавно прихлопнутой лопатой. В огромном пространстве вокруг можно было исчезнуть без следа среди переплетающихся каналов, бурьяна и сухой травы, глубоких рвов и ям, распахнувших свои длинные беззвучные пасти. В отдалении, правда, были люди — они укладывали бетон, — да экскаватор, рокоча, переворачивал веками нетронутые пласты земли, красноватой, ржавой, как давно пролитая кровь… Климент понимал, как невероятно трудно среди тысяч людей, рухнувших построек и сточных вод, ничейной земли и рощиц идти по следу одного-единственного муравья. Он решил свернуть к экскаватору, и, пока шлепал по грязи и тонул в травяных зарослях, ему показалось, что не он осматривает стройку, а стройка пристально за ним наблюдает и оценивает его.

Остановившись, Петров засмотрелся на работу экскаваторщицы. Она усердно копала мокрую землю; комья земли, слежавшиеся обломки карстовой эры тяжело сопротивлялись, когда она подхватывала их, точно куски мяса, железной пастью чудовища. Климент смотрел, как шея животного покорно опускалась на враждебную землю, покорно откусывала от нее куски и выплевывала их в огромный кузов самосвала. Ритмично и точно выполняла машина свою работу, приседая, приподнимаясь и пыхтя от усердия.

Климент подошел к экскаваторщице и спросил — тихо, но очень четко:

— Цанка Донева, не так ли?

Она заглушила мотор и высунулась из окна кабины.

— Она самая, — ответила бойко. — Цанка Донева.

Он попросил ее спуститься, и вскоре она стояла рядом — квадратная из-за толстой шубы и замотанной головы, но ловкая и уверенная, как большинство женщин, работающих физически. Климент предложил ей сигарету, Цанка даже скривилась:

— Не курю. И не пью.

— Молодец, — похвалил он и, закурив, продолжал: — Смотрю на тебя, очень ты прилежно работаешь.

— А как иначе? Одна ведь я…

— Ничего, время идет быстро. Скоро явится твой муж…

Цанка удивленно уставилась на него:

— Ты-то откуда знаешь?

— Есть источники. В общем, его начальник — мой друг. Говорит, что муж твой ведет себя отлично, спокойный и сообразительный, так что через два года…

Женщина погрустнела, вытерла нос платком.

— Скоро, говоришь? Да это ж целая вечность!

— Подождем, — сказал он.

— Смотря кто ждет.

Климент затянулся, бросил сигарету.

— Тоже вот скоро буду некурящим, — засмеялся он. И без всякого перехода попросил: — Слушай, что ты мне можешь рассказать об исчезнувшем инженере Христове?.. По-моему, вы недолюбливали друг друга?

Цанка стояла, ковыряя землю носком неуклюжего ботинка.

— Потому что он был человек вспыльчивый, мог на тебя так наорать, что вмиг забывалось все хорошее. А так-то он мне сделал много хорошего.

— Что именно?

— Да вот — принял на работу, дал мне место хорошее. И сейчас я, как мужик, вкалываю.

Климент Петров посмотрел на поле, которое, словно темная вода, омывало крутые окрестные холмы.

— Цанка, мне очень нужно, чтобы ты помогла мне. Пожалуйста, вспомни тот вечер от начала до конца — может, он был последним для инженера Христова…

— Помню, все помню! — оживилась женщина. — Все у меня перед глазами, как в кино. Была такая ненастная ночь — врагу не пожелаешь. Я была в общежитии, накручивала волосы, когда вдруг явился бригадир, бай Стамен. Цана, говорит, пожалуйста, собирайся. Мол, под фундаментом воду прорвало, нужно сделать дренаж, иначе за ночь все размоет. Не очень мне это понравилось, однако работа есть работа, как говорил мой муж, никому ничего даром не дается… собралась я, пошла: слово бригадира — закон. Воды там было немного, но почва не внушала доверия.

— Кто-нибудь был еще на поле?

— Бригада Михаила. Привезли им бетон с опозданием, и тот сомневался: бросить его нельзя — застынет, ну а с другой стороны, его люди не очень-то любят ночную работу… Да и кто ее любит? Все в тепло попрятались, им и не снится, как мы в дождь и снег работаем.

— Куда клали бетон?

— Куда положено — в фундамент литейного цеха. Здание большое, работы много, потому и торопились, бетон ведь как тесто, прозеваешь — негодным станет.

— Ну, дальше.

— А дальше — то же самое. Копаю я и копаю. И вдруг вижу — идет кто-то ко мне, и не просто идет, а почти бежит. Остановилась, гляжу — инженер Христов. Что-то у меня кольнуло под ложечкой, ведь начальник от нечего делать не побежит бегом через все поле. Слезла с машины, а он, разъяренный, открывает передо мной карту стройки. Говорит мне: «Зря здесь копаешься, Цана. Вместо этого давно бы надо было копать у цеха номер два, где фундамент заливают. Беги туда, вот где ты должна быть! — И пальцем тычет в карту, где мое место. — Роешься тут понапрасну, как жук какой-то!..» Ну, я сказала, что бригадир бай Стамен распорядился здесь копать, я ему и подчиняюсь. А он: «Я начальник этого объекта! И ты и он мне подчиняетесь!..» Хотела сказать, что начальники лезут в дела друг друга и путают людей, но смолчала и подогнала экскаватор.

— Видела ты инженера после этого?

— Нет. Евдокима видела. Половину работы сделала, остановила машину, чтобы хоть голос свой услышать. В такие ночи я иногда разговариваю сама с собой… Откуда-то из темноты возник Евдоким, подошел ко мне, говорит: похоже, мол, что ночи конца не будет. Закурил сигарету. Лоб потный, сам весь дрожит. «Не заболел ли ты, Евдоким? — сказала я. — Что-то тебя трясет…» А он ответил, что здоров и вообще не помнит, чтобы когда-нибудь болел. Смотрел на поле, как во сне, и я ему сказала: иди в тепло и согрей немного ракии, помогает в такие пагубные ночи. Он опустил голову, пошел через поле, как конь стреноженный, один раз даже упал на колени, но сразу же вскочил.

— Слышала ты о ссоре между инженером и этим Евдокимом?

— Да о какой ссоре! Инженер заботился о нем, точно курица о цыпленке.

— Может, женщина стояла между ними? — размышлял вслух Климент.

Цанка опустила голову.

— Никакой женщины, — сказала твердо. — У инженера была Мария. Ухаживал, правда, и за Фани — понимаешь, дело мужское…

— А Евдоким?

— А он, бедняга, по уши втрескался в нашу Драгану Митрову. Хорошая женщина, да слух пошел, что выходит она за Димо Радева. Оба они учатся на инженеров, их на стройке первыми людьми считают.

— А Димо что за человек?

— Ничего особенного не могу сказать, крепкий да расторопный парень, только есть у него слабость к этому делу… — Цанка щелкнула себе по горлу. — Но и это прошло, чего с людьми не случается!

Следователь кивнул понимающе и, пожелав Цанке успехов в труде, зашагал к только что начавшемуся строительству второго цеха, который уже возвышался над полем. Кран, медленно поднимая панели, подавал их, точно равные порции бисквита, здоровенным парням в спецовках и огромных рукавицах. Вытащив ключ из кармана, Климент постучал по бетону, плотно уложенному в фундамент. Тонко и живо отозвался ему бетон — это был голос железа, которое будет вековать, намертво вкопанное в землю, как якорь в скалу.

Неужели, думал Климент, дело здесь не в несчастном случае? Неужели это не нелепая случайность, которая может настигнуть тебя на улице, в саду или в собственном доме? Сколько раз в его практике бывало так, что самый, казалось бы, запутанный, таинственный на первый взгляд случай оборачивался обыкновенным происшествием. Скользкая дорога, рассеянность, нервозность, переоценка собственной ловкости и силы — и человек под колесами трамвая, или падает на асфальт с пятого этажа, или тонет в глубоком омуте. Может быть, инженер нечаянно упал в вязкое тесто бетона и тело его, сплющенное, замурованное, сохранится на вечные времена, словно насекомое, угодившее в мертвый капкан янтаря?.. А может быть, самоубийство? Но почему? У него были планы на жизнь — разумные и реальные планы, которым он следовал спокойно и методично… Был весел, любил женщин, обладал хорошим здоровьем и нормальной психикой. Где же тут причина для самоубийства? Но разве на все должна быть видимая причина? Недавно вот произошел случай: здоровый молодой человек, отец двоих детей, проводив гостей после хорошего ужина, возвратился домой и застрелился у себя в комнате. Почему? Может быть, без причин. Бывает, человек в деталях обсуждает с женой какую-либо мелкую покупку и колеблется и сомневается, как перед жизненно важным шагом. И вот этот же человек — или какой-нибудь другой — стреляется или глотает яд, когда все вокруг него так хорошо и весело, по крайней мере на первый взгляд. Непонятна человеческая душа, странны ее лабиринты, которые иногда вслепую выводят к смерти.

Климент ощутил голод и следом — удовольствие, что у него такое сильное тело и такая здоровая, устойчивая нервная система. Он осторожно прошел через котлован, выбрался к лавке, купил два бутерброда и проглотил их стоя, вглядываясь в нежное и влажное небо, усыпанное белыми звездами, точно каплями извести на стекле. Короткий день переливался в ночь, от которой здесь, на большой стройке, веяло чем-то необъяснимым и таинственным. Четыре тысячи незнакомых мужчин и женщин, и рядом — город, откуда каждый может прибежать за полчаса. Любой, кто пожелает, если ему понадобится…

Высокий худой мужчина в полушубке с поднятым воротником подошел, представился:

— Инженер Денев. Я замещаю моего исчезнувшего друга. Надеюсь, это ненадолго?

— Боюсь, что это будет не так быстро, как бы нам хотелось.

И озабоченно замолчал. Вытерев руки бумажкой, следователь бросил взгляд на собеседника. Крепкие скулы и подбородок, волевые губы, но глаза — в тени козырька.

— Вы знали его?

— Давно. Учились вместе в институте, я на три года старше его. Я был учителем, собирал каждый лев на ученье. Иногда он кормил меня, ему посылки присылали. Такой хороший, добрый парень! Как он мог…

— Как он мог погибнуть, хотите сказать?

Тот взволнованно смотрел в глаза Клименту.

— Действительно нет надежды?

— На что? На то, что оживет? Никакой, на мой взгляд. Скорее всего, это убийство.

— Нет, — с болью выкрикнул инженер. — Я убежден, это несчастный случай. Может быть, сердечный приступ? Он страдал сердечной недостаточностью.

— Вы уверены, что никто не посягнул на его жизнь?

— Уверен! Все его любили, он всем был нужен. Он был верным другом.

— И неверным любовником.

— Может быть, — проговорил заместитель. — Он был внимательным к женщинам. Может быть, вы не поверите, но он их даже боялся.

Климент медленно, словно в раздумье, кивнул.

Темная аллея, покрытая щебнем, усаженная молодыми деревцами, вела в город. Ее спроектировали для пешеходов и многочисленных велосипедистов, которые медленно двигались по ней в город и обратно, к стройке. Климент шел, глядя под ноги — везде еще были разбросаны камни, — и вдруг услышал быстрые шаги и приглушенные всхлипывания. Он обернулся.

— Я… я… — тяжело дыша, говорила девушка, — я дочь бригадира Юрукова.

Она схватила Климента за руку, изнемогая от бега, запыхавшаяся и, как ему показалось, даже озлобленная. Оглядываясь назад, в темноту аллеи, девушка сказала:

— Кто-то напал там на меня… Я своего отца искала.

— Кто это был?

— Не знаю. Бормотал что-то неразборчиво, схватил меня сзади, но я вырвалась и убежала.

— Где это произошло?

— Вон там! Около железяк.

Проводив девушку до первого же фонаря, Климент бегом вернулся, сознавая, что напрасно. У кучи старого железа никого не было. Поблизости остановился автобус, поглотил очередную толпу пассажиров. Легкая мгла, призрачно-неподвижная, окутывала холмы, здания, молодые деревья. В наступившей тишине журчала вода, поблизости монотонно начинал постукивать дождь по влажной почве да слышалось вдали рычание экскаватора. Стройка затихла на час-другой, чтобы проснуться и заново впрячься в работу ночной смены.

Однако почему дочка бригадира Юрукова не выглядела испуганной? Почему ее глаза возбужденно и как-то мстительно сияли, будто там, за спиной, кто-то ускользнул от нее вопреки ее желанию?


— А вот и Зефира Стаменова Юрукова! — крикнул бригадир, подавая руку своей дочери.

Девушка принужденно ее взяла, выдержала отцовский поцелуй в лоб и опустилась на диван, бросив свою сумку на пол. Отец, подняв сумку, пристально посмотрел в лицо дочери.

— Что ты такая бледная?

— За мной гнались, — ответила Зефира. — Кто-то хотел свалить меня на землю, я его как толкнула…

Отец, как подкошенный, упал на колени.

— Кто?! — клокотало у него в горле.

Девушка молчала, скривив губы, словно испытывая свою силу над отцом, раздавленным чрезмерной родительской тревогой.

— Кто? — выкрикнул он снова, стискивая ее руку. — Отвечай же!

— Откуда я знаю? Было темно.

— Что ты делала в темноте? Что, черт возьми, ты ищешь на стройке?

— Тебя искала. Хотела напрямик пойти.

— Кто это был? Ты его видела?

Отец отпустил ее руку. Он чувствовал себя бессильным, испуганным — как уберечь свое чадо от мужчин, которые, точно волки, крадутся в ночи, чтобы схватить добычу?

— Рассказывай! — попросил он.

Зефира повторила свою историю: неизвестный мужчина напал сзади, так что его лица не было видно; и даже когда, обернувшись, посмотрела, не увидела его — будто смазанная картинка без носа и без глаз.

— У него были белые зубы, — прошептала она задумчиво. — Очень белые зубы…

Посмотрев на небо, пронизанное стеклянным сиянием уличного фонаря, девушка словно впала в забытье — необъяснимое, опасное забытье, которое охватило ее, как сильные мужские руки.

Она действительно искала отца, чтобы попросить у него шесть левов. Надо было уплатить учителю игры на гитаре за уроки. Он был пожилой человек, учеников принимал в большой комнате с двумя стульями и столом, покрытым скатертью с бахромой, касавшейся голых досок пола. Зефира устала ходить по стройке, не хотелось искать отца в самом дальнем цехе, куда, как ей сказали, пошел бригадир Стамен Юруков. Тут она встретила свою подругу Меглену — в новой дубленке и в ярко-красном берете. И началось хвастовство: и недавней свадьбой, и тем, что будет жить отдельно от родителей, занимая в доме целый этаж, и что продали старую автомашину, чтобы купить новую, а свадебное путешествие проведут в Пампорово, где будут кататься на лыжах… Зефира жадно слушала. «Уж эта Меглена, эта телка толстозадая! — подумала она вдруг. — Не очень-то шикарно будет она выглядеть в лыжных брюках. Но как ей повезло! Сумела вырваться из-под власти отца, а ведь всего на три года старше меня…»

— Он такой милый. Настоящий ученый, преподает биологию в хозтехникуме. Французский знает…

— Сколько ему лет? — перебила Зефира.

— Двадцать семь. А что? Пусть муж будет постарше, это ничего, а мой Камен, кроме всего прочего, такой душечка. Как обнимет — просто не знаешь…

Она хихикала, готовая до бесконечности превозносить достоинства своего мужа. Зефира сказала, что спешит, и свернула на темную прямую аллею, которая вела к автобусной остановке. «Счастливица! — продолжала она завидовать бывшей подруге. — Кончила только техникум, и дед у нее скотник, ходит еще в домотканых штанах. А жених, на тебе, говорит по-французски — может, даже за столом у себя будут разговаривать по-французски, как в фильмах…»

Остановившись, Зефира засмотрелась: вокруг фонаря кружились редкие мелкие снежинки, похожие на черных мошек, слепо летящих на огонь. Почувствовав их на своем лице — они были теплые и влажные на белой и холодной ее коже, — она протянула ладони, поймала и подержала их несколько мгновений. Капельки блестели, как слезинки. И вот тогда она ощутила горячую и грубую хватку и начала махать в воздухе руками, ужасаясь, что не может видеть лица человека, который на нее напал. Он бормотал ей в ухо какие-то слова на незнакомом языке, прерывисто дышал, словно всхлипывал. Она хотела закричать как можно громче, но только проглотила слюну и почувствовала себя абсолютно бессильной и безвольной. Почему она не издала ни звука, когда этот негодяй повалил ее и прижал к земле? Тяжелый, пахнущий потом, он прижимал ее все сильнее и что-то бормотал заплетающимся языком. Потом вдруг замолчал, с явным отвращением отвернулся и вскочил.

Зефира полежала еще немного на земле, одинокая и как бы обманутая. Поднялась, поправила юбку, осмотрелась. Запоздалый страх охватил ее — страх, смешанный со злобой и жаждой мести, — и она бросилась бежать по аллее.

Вдали маячил силуэт Климента Петрова.


2

Цанка Донева выросла в состоятельной семье. Отец ее работал трактористом. В пятнадцать лет ей надоели и дом и школа, и Цанка убежала с помощником своего отца, который был на десять лет старше ее. Он был сильным и добрым человеком, у них выросла хорошая дочь. Закончила техникум и быстро вышла замуж за шофера, непьющего, домоседа. Счастливая пара, они умели честно зарабатывать деньги, накопили на полезные вещи и на черные дни, которые рано или поздно приходят к человеку.

Цанка жила, занятая детьми и внуками, ловкая и неутомимая в свои сорок лет, точно девушка. Настал конец лету, созрела алыча — мягкая и сладкая, как мед, и в каждом доме достали большие медные котлы. Короткая пора пьянства огнем охватила все село, вспыхивало пламя старой вражды, отваливались болячки старых ран, полумертвые оживали, старики обретали крылья, считая, что жизнь цветет, а вовсе не вянет.

Цанка сварила плодовую ракию, крепкую и чистую, точно слеза, — она драла горло и била в ноги. Одна бутылка — гостинец детям, остальные оставила дома. Пусть будет…

Второго августа сидела на кухне и писала письмо зятю своему, Илии. Месяц назад отправила ему открытку, но жизнь процеживает каплю за каплей хорошее и плохое — домашние вести, все сельские новости, хозяйственные заботы, что было и что будет… Наверху написала: «Святой Илия» — святой этот был домашним покровителем, и она досаждала ему просьбами о здоровье и деньгах, словно старому опекуну, который только дает, а для себя ничего к не просит. Когда трудилась над буквами, чтобы были ровные да понятные, вошел муж. Цанка подала ему обед, а он вдруг налил себе ракии — никогда раньше такого не было. Выпил, что-то пробормотал и надел шапку. Она его проводила и, глядя вслед, подумала: «Хорош, хорош, шея вон какая…» Шея была сильная.

Заканчивая письмо, Цанка прислушалась: ветер, который дул все утро, успокоился, словно в капкан поймался. Ей как-то не по себе стало, страшно и одиноко… Вышла, повертелась, опять шмыгнула в кухню. Вещи, и стулья, и посуда уставились на нее с какой-то затаенной угрозой. Через пять минут прибежал мальчик… Она оглохла от ужаса, и лишь некоторые слова отрывисто метались в ее голове: Тодор сбил старую Гену на перекрестке, умерла, мужа вашего увезли… На газике.

Накинув на плечи пальто, Цанка медленно вышла — с непокрытой головой, в тапочках на босу ногу. Ее шатало, в глазах все крутилось.

Через два дня сорвала она самый красивый цветок в своем саду и пошла в дом бабы Гены — помянуть ее душу и попросить родственников, чтобы не судили строго Тодора. Встретили ее холодно, сноха завыла, запричитала. Сын бабы Гены выпроводил Цанку и назвал ее мужа пьяницей и убийцей.

Она вернулась домой очень испуганная. Баба Гена была слабоумной, домашние устали от нее. Каждый день они звали и искали ее, как заблудшую овцу. Смерть освободила их всех… Но адвокат сказал, что близкие убитой требуют крупную сумму — откуп за пролитую кровь.

— Он был выпивши, — сказал адвокат, — экспертиза показала.

— Да вообще-то он не пьет! Ну, глоток-другой.

— Ладно, хватит об этом инциденте.

Тодора показали по телевидению. Он был одет в чистую рубашку и смотрел прямо в глаза людям, которых он не видел, но которые, он знал, смотрели на него.

— Она бродила по улице, потом пошла к дому, а потом вдруг выскочила прямо перед машиной. Я резко свернул, однако заднее колесо…

— Ее переехало, — сурово закончил человек, который допрашивал.

— Я не виноват, — сказал ему Тодор.

Цанка смотрела на экран, вцепившись в стул. У нее не было сил ни плакать, ни страдать. Чувствовала себя так, будто ее ударили по голове. На следующий день люди здоровались с ней уважительно: Тодор был первым человеком в селе, которого показывали по телевидению.

Присудили четыре года заключения и три тысячи левов штрафа. Цанка увиделась с ним наспех, и ничего важного не сумели они друг другу сказать. Вокруг — масса людей, голая комната для коротких свиданий.

— Как молодые?

— Хорошо. Пишут мне.

— Возьми в банке…

— Я уже взяла. Не бойся.

Он вздохнул, посмотрел в окно. Кончался день со своими дорогами и свободной своей жизнью.

— Четыре года — не сорок, — сказала Цанка.

— Да, ты права.

— Я буду приезжать.

— Да это ведь далеко. Зачем транжирить столько денег.

Она пожала плечами — так ведь для того и деньги, чтобы тратить их и помогать, когда надо. Тодор сгорбился, изнемогая от сознания, какие муки доставил жене. Сколько растраченных денег, сколько радости недругам…

— Желают тебе доброго здоровья твои коллеги.

Он скривил губы в улыбке:

— Однако сидят себе дома.

Ему хотелось сказать ей что-нибудь хорошее, да не умел он рассказывать о своих чувствах и о том, что они значат друг для друга. Еще важнее — как быть друг без друга. Он стиснул руки и промолчал.

И начались хождения по судам. Цанка осунулась, стала похожа на больную собаку. Бродила по дому как тень, потом садилась и мучительно вспоминала, зачем вошла, что ищет. Одного жареного яйца хватало ей на целый день, а воды пила много, точно в лихорадке.

Как-то получила письмо от двоюродной сестры, которую успела позабыть. Та писала, что слышала, будто в тамошнюю тюрьму привезли человека из их села. Всплеснула руками, схватилась за голову, когда узнала, что это ее родственник. «Говорят, он много пережил, а человек разумный, может быть, ему и сократят срок заключения, это часто бывает. Я его буду навещать, потому что муж мой Стамен работает на стройке недалеко от города, он бригадир. Стройка большая, и не видно конца ни строительству, ни количеству строителей». Просидела с письмом на коленях до самой темноты. Ночью у нее созрело решение, и она поднялась до рассвета. С помощью соседей к десяти часам перенесла к автобусу большой чемодан, две корзины и дорожную сумку.

К обеду пересела в поезд, целых четыре часа молчала, глядя на поля, на дома с крутыми крышами. Они тянулись один за другим, облитые солнцем, проеденные тенями, но так уютно стоящие на свежем ветру, спокойные, свободные, недосягаемые.

Устроили ее в общежитии и поселили в комнату еще с двумя женщинами. Одну из них, очень молодую, звали Фани. Она получила первую зарплату и пришла с покупками из заводского магазина. Разложила их на кровати: кофточку, две комбинации, оранжевые брюки, широкие сверху и зауженные в коленях. Последняя мода… Тут же померила брюки, и было похоже, что она в первый раз надевает тряпки, подходящие ей по возрасту. Потом села на кровати, как была в комбинации, вытрясла содержимое сумки на одеяло. Тридцать два лева на полмесяца… на них она будет питаться, ездить в город и, если очень захочется, покупать билеты в кино и театр и разные девичьи мелочи, как всякий нормальный человек. Она рассказала, что родом из бедной семьи, есть еще два брата, которые зарабатывают себе на жизнь за границей.

— Где они? — переспросила Цанка.

Фани промямлила, что они в Триполи, и включила магнитофончик. Дорогая вещь, по размеру не больше, чем табакерка. А девушка была некрасивой, но с густыми волосами и белой кожей. Совсем была не похожа на людей, которые трудятся вовсю, а питаются кое-как: у нее были длинные белые пальцы.

Вторая женщина, Мария, оказалась постарше, чем Фани, тоже милая, тоже не проявляла особого любопытства. Приподнялась, поправила свою простыню. Подвернула одеяло и сказала рассеянно:

— Человек ко всему привыкает, запомни это.

Цанка притаилась под одеялом — и пошла обратно полями и лесами и быстро пришла к своему дому. Открыла дверь, вошла в холл, затемненный двойными занавесками. Осмотрела всю мебель. Медленно сошла по ступенькам — третья ступенька скрипнула. Постояла тихо около широкой супружеской кровати, которую они делили с мужем четверть века, кровать твердая и ровная, с двумя пуховыми подушками. Засыпала она поздно ночью, ноги гудели от беготни и хождения вверх-вниз, а около нее, горячий, словно печка, спал Тодор. Не шевелился, не дышал — ну как мертвый. Сон у него был глубокий, и он никогда не видел снов. Сад шелестел твердыми и широкими листьями, будто шел дождь среди ясной ночи. Она знала голоса всех своих вещей — как скрипит дверь да как хлопают кожи, висящие под навесом. Сладкие неясные шорохи в тихую ночь. Они навевали уверенность в долгой и безмятежной жизни…

Переживания о муже не давали ей теперь спать. Он — заключенный, она — затворница около него. Задремала и проснулась, обливаясь потом. Одеяло казалось тяжким, нагретые стены обдавали жаром голову. Наверху открыли кран, струя шумела долгие-долгие минуты. Хлопнула соседняя дверь, заговорил кто-то в полный голос. В коридоре протопал кто-то, как подкованный. Потом дом затих, замер в глубоком сне. Но время работало и для тех, кто находился вне дома. Цанка улавливала неспокойную жизнь за открытыми окнами: проехал поезд, громыхая вагонами, свисток разорвал тишину. Блуждал свет — бледное пятно от раскачивающегося запотевшего фонаря. Неподалеку шипела сварка, злой синий язычок, выскакивая, обжигал небо. Глухое бульканье, рычание в гигантском железном горле, из которого извергается огонь, дым и мутные облака, заряженные тайной силой… Она верила в жестокую и слепую случайность, называемую судьбой. Она ждала со сжавшимся сердцем болезни, катастрофы, убийства. Радио говорило о каплях человеческой крови, сироты бродили по многострадальной божьей земле. Никто не призывал к ответу убийц, которые уничтожали невинных женщин и детей, здоровых и веселых людей, не дав им дожить до мига своей смерти. Из мрака являлись эти убийцы и снова скрывались во мраке. Они-то не были в тюрьме. Их не истязали допросами. От них денег не требовали. Кем была, в сущности, умершая старуха? Что потеряло село с ее смертью? Цанка напрягала память, заставляя себя вспомнить ее. Но ничего, только фигура в тряпье да рассеянные, пустые глаза старухи. Вся она была жилистая, как старое дерево, обреченное век вековать. Один глоток ракии, злосчастный миг — и рука поворачивает руль, поворачивает совсем в иную жизнь, где сейчас они оба вырваны из теплого, уютного семейного гнезда, выброшены, как никому не нужные соломинки. Без вины виноватые… Цанка ворочалась, ища теплую спину мужа, одинокая, со скулящей душой и обостренным слухом. Что впереди? Кто подстерегает ее во мраке, чтобы ударить в спину?..


3

На другой день рано утром следователь Климент Петров встретился с прославленным бригадиром Стаменом Юруковым. Сели в маленькой комнате, словно прилепленной к огромному цеху, который то и дело озаряли вспышки расплавленного металла.

— Где вы были той ночью, товарищ Юруков? — спросил Климент. — Видели инженера Христова?

— Я проводил свою дочь Зефиру на эстрадный концерт. Молодая, понимаете, с ума сходит по такой музыке. Собирает фотографии этих певцов… Легко они хлеб свой зарабатывают, разве нет? Я дочку спрашиваю, почему она не купит себе новый альбом, почему не заполнит его фотографиями людей, прославивших свое имя тяжким трудом? Она отвечает: надо мной будут смеяться, как над чокнутой… Вот до чего довели мы молодое-то поколение.

— Вы видели инженера?

— Да. Кивнули друг другу в сутолоке… Весь народ на концерт повалил, все наши, да и чужие были, незнакомые.

— Может быть, вы заметили что-нибудь особенное?

— Что?

— Ну, скажем, какой-нибудь незнакомец разговаривал с инженером.

— Инженер — не девушка, чтобы я за ним следил, — рассмеялся Юруков. — Я за дочерью смотрел. Усадил на место — это был настоящий штурм! — послушал немного, но голова заболела от этой музыки, я и ушел.

— И куда пошли?

— Домой. Поужинали с женой, потом отправился Зефиру встречать. Было уже больше одиннадцати — нехорошо школьнице-то одной…

— Видели инженера еще раз?

— Нет. Я за свою дочь волновался.

— Скажите, не было ли у вас какого-то личного разговора? Не по работе.

Стамен Юруков нахмурился. Потом хлопнул ладонью по столу.

— Ну да!.. Совсем из головы вылетело. Месяца два назад… Пришел он как-то вечером — семи часов не было, — говорит, гулял вот, проходил мимо, у него нет здесь ни родных, ни друзей, и решил меня навестить. Чтобы, дескать, высказать свою боль. Я удивился — не слишком-то мы близки друг другу, на работе отношения тоже не очень хорошие, у обоих у нас характеры резкие, спорим часто. Мягкотелый человек не годится для работы с железом, суровый это материал, тяжело бьет по характеру, совсем как молот по наковальне… Но ничего, сказал я себе, главное — человечность. Жена моя обрадовалась, любит она людей. Мечет на стол все, что есть, я ракии налил, домашней колбасы нарезал. А гость сидит мрачный, и, когда мы чокнулись, рука у него задрожала. Мелко, едва заметно, однако задрожала. Я заметил: он часто, слишком часто и как-то тайком посматривает на нашу Зефиру. Сердце у меня заныло, не стерпел я. Маленькая еще у нас девочка, говорю. Он спросил, сколько же ей, я ответил: мол, в феврале пятнадцать исполнится. Он как будто даже вздрогнул, но промолчал… Между прочим, хочу сказать, вы не думайте о нем плохо, но была у него, бедняги, слабость к женскому полу. И они к нему липли — то одна, то другая. Походит с ним месяц, два, самое большее три — и до свидания. Не мое это дело, но, говорят, когда-то был у него ребенок, в молодости еще, так это или нет, не знаю. А вообще-то он щедр к девушкам, уходят они от него с тяжелыми чемоданами, не поминают дурным словом. С некоторыми он до сих пор дружит, они приходят иногда, поужинают с ним и уходят. Удивляюсь — невидный он, в общем, мужик, а женщины бегают за ним, оберегают, точно ребенка, прощают ему… Странные создания эти женщины.

— Ну и каким же был тот ваш разговор?

— Да таким вот и был…


За окнами просторной уютной кухни, запотевшими от тепла, угасало сиреневое вечернее небо, затихали улицы, освещенные неоновыми фонарями. Дом то и дело сотрясался, когда мимо проезжал автобус. Впрочем, это старое прочное жилище, скорее всего, просто отзывалось на безостановочное движение жизни за его стенами.

Стол, покрытый скатертью, был уставлен всем, что бог послал в этот день… Инженер Стилиян Христов ел медленно, без аппетита, выпил только раз — за здоровье хозяев. То и дело взглядывал на девочку, а она, подперев подбородок ладонью, жевала нарочно медленно, и мать поторопила ее, сказав, чтобы ела прилично. Стамен Юруков, чувствительный ко всякому взгляду, направленному на его дочь, оскорбился любопытством гостя.

— Маленькая еще у нас девочка, — сказал он.

Зефира иронично улыбнулась, отвела серые, почти прозрачные глаза и, взяв отцовскую рюмку, отпила из нее немного вина.

— Сколько ей лет? — глухо спросил Христов, словно Зефиры здесь и не было.

— В феврале пятнадцать исполнится.

Секунду помедлив, инженер поднял рюмку с ракией и осушил ее до дна. Потом, оглядев стол, попросил воды. Стамен Юруков подал жене знак встать из-за стола, взглядом выпроводил и дочку — чувствовал, что начальство пришло не просто так, не для еды и не для питья. Женщины бесшумно исчезли за дверью.

Налив в рюмки вина, хозяин приготовился к разговору, вероятно связанному с работой, с производством. И потому был просто поражен, когда услышал небрежные, но и отчаянные какие-то слова:

— Знаешь, Мария уже два месяца у меня живет. Мы уже назначили день свадьбы — приблизительно. Она умная, добрая женщина — кажется по крайней мере. Нет, она такая и есть, но не могу я дышать свободно рядом с ней… Она угнетает меня.

— Как так может быть? — промолвил Юруков. — Разве доброта угнетает человека? Да доброта — это ведь перо жар-птицы, это…

— Железные тиски, вот что она для меня. Явилась в мой дом… нет, я несправедлив, я сам ее пригласил. Думал, наведет порядок в моей жизни, как это умеют делать заботливые женщины…

Юруков кивнул. Гость отпил еще несколько глотков. Рука его снова задрожала.

— И пошло! — продолжал он. — Вцепилась в меня, следит, унижает своим вниманием. Ночью будит и спрашивает, сплю ли я, когда я ворочаюсь и говорю во сне… Да это у меня привычка, с детства! Утром приносит завтрак в постель и стоит надо мной, пока я все не съем. Как это можно терпеть? А духовное из меня с корнем вырывает. С тех пор как пришла ко мне, я написал всего одиннадцать страниц, а ведь голова полна проектов, замыслов, тему свою я еще в институте облюбовал, в Праге, собрал там большой материал, все библиотеки перерыл. Думал, закончу за два года.

— И давно вы ее пишете? — с интересом спросил Стамен Юруков, думая, что инженер создан для живого дела, у печей, и, скорей всего, писать что-то — не его дело.

— Уже семь лет. И конца не видно, потому что все время поручают тяжелую работу — объекты ответственные. Недавно сказал себе: все, дела вошли в норму, и я тоже. А получилось наоборот. Словно завязалось во мне что-то, как узел, и не идет… В общежитии жили по четыре человека в комнате — и я чувствовал, что свободен и способен, как говорят, к творческому труду. Сейчас живем вдвоем в двух комнатах — а руки у меня связаны.

— Не думай так, — мягко сказал Стамен Юруков. — Твой дом весь светится — сразу видно, в женские руки наконец попал.

— Ты прав, но эта идиотская чистота меня раздражает. Представь: она наводит порядок на моем столе! Вчера выкинула две измятые страницы, а там были мои расчеты. Роется в моих карманах, наводит ревизию, а ведь я сую в карманы бумажки со своими записями — со всем, что приходит в голову. Какая-нибудь цифра, какой-то вопрос…

— Ну, это ей можешь сказать, — перебил Юруков. — На работе она усваивает сложные вещи. Запрети ей: служебное, мол, не трогай.

— Я и запретил. И сейчас она не карманы мне выворачивает, а душу. Сидит и смотрит в спину, вот ужас-то. Процеживает каждую мою мысль, изводит вопросами, а то и просто молчанием. Я себя чувствую привязанным к ножке стула в собственном доме, как щенок какой-то.

Стамен Юруков возразил:

— Ну, это ты перебарщиваешь! По моему мнению, Мария, как и все женщины, просто имеет свой взгляд на вещи, который отличается от нашего, мужского взгляда. К примеру, я могу сидеть в комнате часами, и мне и в голову не придет, что ваза стоит не там, где нужно, что шкаф пыльный, что левый ботинок не стоит возле правого, как ему положено, а валяется в стороне. А жена моя, как войдет в комнату, сразу это видит.

Стилиян Христов в отчаянии махнул рукой.

— Это не одно и то же — ну да ладно…

Он доверительно наклонился к Юрукову, с тревогой оглянулся на дверь и, понизив голос, прошептал:

— Хочу кое о чем тебя спросить, бай Стамен, как мужчина мужчину. Ты знаешь, у меня есть ребенок — дочь, я ищу ее по всей стране. Плачу́ одному человеку, он собирает сведения. Я знаю, ваша Зефира — приемная, вы взяли ее, когда она маленькой была…

Стамен Юруков сжал его запястье, закаленное железом, корявыми, точно клещи, пальцами.

— Путаешь ты что-то, человече, — сказал он. — Зефира наша, мы сами ее сотворили, и она для нас — все на свете. А до тебя дошли пустые сказки, глупая людская молва. Каких только сплетен не носят со стройки на стройку!.. Мутная вода, ни больше ни меньше.

Он тяжело дышал, губы его побелели. Высвободив: руку, инженер растирал запястье. После паузы сказал, усмехаясь:

— Ты чуть мне руку не сломал, коллега… Извини! Пойми меня, пожалуйста: я потерял самое дорогое.

— И ты извини. — Отпив глоток ракии, хозяин продолжал: — Больше всего противны мне эти кукушечьи истории. Я родил свою дочку, я! Воспитывал ее день за днем, понял? — В глазах его мелькнула недобрая какая-то искорка, лицо приняло почти презрительное выражение. — А кстати, ты думаешь, что, если отыщешь свою дочь, преподнесут ее тебе на блюдечке с голубой каемочкой? Поклонятся тебе — вот, мол, наконец-то папочка родной явился?.. Нет, не будет так, уважаемый. Ее спрячут, как жемчужинку в ладони. А слишком будешь настырным — кто знает, можешь и на неприятности нарваться…

— Знаю, — перебил Стилиян.

Помолчав, они выпили еще по рюмке, но разговор не клеился.

— А что уже известно о твоей дочери? — спросил Стамен Юруков с затаенной враждебностью.

Инженер, вздохнув, неопределенно как-то ответил, что нащупал верный путь, но к чему он приведет — господь знает.

Нехотя поговорили о завтрашнем дне на стройке, и гость ушел. Жена Юрукова проводила его до порога.

На улице, у самой двери, его ждала Мария. Стилиян нахмурился, но тут же привычным усилием воли изобразил на лице нечто вроде смирения.

— Почему ты не зайдешь к родителям? — спросил он. — Это ведь твой дом…

Она покачала головой:

— Был. А сейчас мой дом там, где твой.

Взяв его под руку, Мария прижалась к нему, и Стилиян Христов пошел с нею рядом. Чувствуя, что она вот-вот расплачется, он начал громко насвистывать.


4

Юруковы ездили со стройки на стройку, взяв с собой лишь самое необходимое — то, что умещалось в багажнике их машины. Настоящие кочевники, которые в поисках пастбищ и чистой воды что ни день оказываются под новым небом, среди незнакомых людей. Жили в фургонах и общежитиях, на окраинах и в центре, в роскошных квартирах. Везде находили кров и хлеб, и везде их уважали. Жизнь Стамена Юрукова была по-своему интересна: рано оставшись сиротой, он не забывал, что является потомком пролетарского рода. Среди его предков были и юноши, зачахшие от туберкулеза, и старцы, крепкие, точно скалы, и безвестные труженики, и герои, закончившие свою жизнь на виселице или расстрелянные при попытке к бегству. Стамен Юруков хранил смутные воспоминания об одном своем дяде, веселом и симпатичном человеке, погибшем в партизанском отряде. На белом камне маленького надгробия было высечено и его имя — Стамен Недялков Юруков. Похоже, речь шла о строителе Стамене, чье имя люди повторяли с уважением, а иногда и с завистью… Быть может, бригадир Стамен Юруков удался в своего дядю практичным умом, упорством и крепкими ловкими руками. Он с лёта ловил мысли и безошибочно читал взгляд своего начальства. Справедливый, горячий и честный, Стамен приходил в ярость, когда перед ним заискивали, не терпел вранья. От этого он приходил в бешенство, повергавшее его самого в ужас: однажды разорвал подкову, в другой раз согнул в восьмерку железный прут — чтобы укротить себя, дав выход гневу. Стамен не знал цены своему таланту покорителя железа. Просто был убежден, что все могут работать одинаково легко, с настроением, самоотверженно, а если кто бездельничает и увиливает от работы — гнать таких надо паршивой метлой.

— Мой мастер, — говорил он, — подбирал нас не только по мускулам, как лошадей, но и по уму. И ни разу не просчитался: те, у кого руки умные, делали вдвое больше работы, а стоили дешевле.

Женился Стамен Юруков рано, на девушке из его среды, и они принялись устраивать свою жизнь. Трудом и бережливостью, муравьиным постоянством накопили себе на небольшую квартиру, обставили ее и стали ждать ребенка. Трижды ложилась жена в родильный дом, но возвращалась без ребенка, высохшая, как осенний лист. Что за наказание, думал Стамен, нас четверо братьев, и у всех дети, только я хожу по свету один, без потомства, стыдно перед людьми, что моя жена — бесплодная калека. А менять ее не хочу — люблю ее, мила мне она.

Они взяли брошенную трехмесячную девочку, назвали ее Зефирой. Красивое имя, Стамен его придумал. Целый год ходили по родильным домам и детским садам. Обдумывали, прикидывали. Странно было, сколько хороших детей бросают матери, точно котят, где придется — в сквериках, в залах ожидания, под чужими дверьми… «Плетка по таким плачет, — говорил Стамен сквозь зубы. — Сечь таких на площади, как в старые времена».

В конце концов какая-то акушерка, тронутая их самозабвенным постоянством, шепнула, что ее пациентка, хорошая девушка, скоро родит в больнице. Из хорошей семьи, совсем неопытная, доверилась какому-то — тоже небось из приличной семьи… Молоденький, верно, чего ему. Танцы, ухаживанья, компании, а после вот… Акушерка вздохнула и, сплетя на животе свои старые руки, сказала, пусть не волнуются, не раз вспомянут ее добрым словом.

Они видели будущую мать — в длинном халате, с волосами, спрятанными под косынку, она выглядела старше своих лет. Начали они тайком подкармливать ее фруктами, сладостями. Надеялись, что, если будет хорошо питаться, уж обязательно родит им здорового ребенка. Беременная, подобно пчелиной матке, принимала их внимание и заботы без проявления благодарности или любопытства. Родив слабенькую, болезненную девочку, она вскоре исчезла. На третий месяц, под вечер (был вторник, апрель месяц — этот день навсегда запомнился), акушерка принесла и вручила им теплый конверт — пеленки были со штампом больницы…

Так все и началось — радости и бесконечные переживания вместе. А вдруг молва — неуловимая, неумолимая — настигнет их девочку и поймает в свои сети? А дети — жестокие, как все невинные существа, — крикнут ей обидное слово, которое сметет их болезненную предусмотрительность и хрупкую самоуверенность девочки. Они не засиживались долго ни в одной квартире, ни на одной стройке. Слава богу, везде знали его упорную до сумасшествия работу, ценили сообразительность и дисциплину. Случайный взгляд, ненароком грозящий проникнуть в их тайну, болтливое любопытство знакомых их пугало, и они, словно птицы, разбуженные хлопком или окриком, улетали на новое место.

Они обожали свою девочку. Покупали ей самую дорогую одежду, и обувь, и ноты для аккордеона и гитары, и разные спортивные снаряды. Зефира училась посредственно, росла капризной и непослушной, но отец ее прощал: столько ведь школ сменила, разные учителя и разные подруги… Походка у девочки была странная — будто по волнам ходила, чуть расставив руки, чтобы удержаться на гребне. Росла быстро — благодаря усиленному питанию и шоколадкам, которые Стамен без конца покупал. Мать, озабоченная и молчаливая, жила в постоянном, вечно скрываемом страхе — что за женщина была та, которая родила им Зефиру? А отец? Кто тот артист, который не вышел на сцену, а стоял себе без имени и лица за кулисами их драмы? Кто они были? Нормальные хоть люди? «Все это еще выяснится, шила в мешке не утаишь, — говорила она себе. — И надо надеяться на лучшее, только тогда мы живы и здоровы на этой земле».

В четырнадцать лет дочь выглядела на все семнадцать — у нее были длинные ноги, округлые плечи и грудь взрослой девушки, но Зефира еще не сознавала себя взрослой. Она была так наивна и непосредственна, что Стамен трепетал от страха и тревоги за нее: не дай бог какой-нибудь шалопай приметит… «Убью, удушу, уничтожу того, кто посмеет тронуть мое чадо!»

Стамен просыпался в четыре и слушал, не крадется ли кто (слух у него был острый, даром что в грохоте железа жизнь проходила). Ноги его становились проворными, как у молодого, когда требовалось за ней последить. Боялся землекопов — мускулистых, летом полуголых мужиков, — боялся красавцев пройдох, без которых ни одна стройка не обходилась. Но самыми опасными считал он шоферов — подлое племя, сегодня здесь, а завтра там, погрязшее в деньгах и легких приключениях со случайными девками.

К тому же что́ видела его Зефира, кроме созидательного уничтожения и разрушения? Дома, исчезающие в облаках пыли. Скрипящие заборы, скрипящие перед тем, как упасть навсегда. Расколотые надвое стволы деревьев, вырванные корни, на которых в остающихся комьях земли корчатся черви… Вначале, в молодые годы, Стамен был землекопом, потом арматурщиком. За короткое время овладел и экскаватором. Церковную колокольню однажды снес мастерски — а как же, трехлетняя дочка пришла посмотреть на своего отца. Разрушал дома и сараи — а недавние хозяева, как при пожаре, грузили пожитки на машины или повозки, запряженные волами. И кругом вечно были напряженные, измученные лица, блестящие от пота, промокшая одежда, бездомные собаки, тощие лошади. Девочка рисовала в своем альбоме сад, цветы, всегда улыбающееся солнце, детей в праздничной одежде, флажки. Из одной школы в другую… Недовольные классные руководители, подружки с размеренной жизнью и обязательным летним отдыхом на море. И они тоже поехали на море, в самую дорогую гостиницу. Зефира, тогда шестилетняя, была потрясена. «Папа! — крикнула она с террасы. — Смотри, море идет!»

Моросил мелкий дождь, бескрайнюю водную стихию и вправду будто несло к берегу вместе с ветром и крупными брызгами. Глаза Зефиры становились голубыми, когда она радовалась, и зелеными, точно два листочка, когда плакала. У кого были такие переменчивые глаза — у матери, у отца? Если девочка упрямилась, она зло поджимала нижнюю губу. Передние зубы у нее были слишком крупные — чей это был рот, чья привычка прикусывать губу перешла к ней?

Болезненное влечение к красоте Зефира унаследовала уж точно от этих оболтусов. Она собирала ракушки мидий, похожие на ее перламутровые ногти, птичьи перья, засушенные цветы, бабочек, похожих на цветы. Коллекционировала фотографии артистов — только красивые лица. В ее комнате стояла ваза, книги у нее были всегда аккуратные, чистые. В окно была видна стройка — из конца в конец, словно карта, раскрытая перед глазами путешественника. Вдали — очертания берега и холмов, туманных и загадочных в эту дождливую осень.

Стамен любил свою дочку тяжкой, святой любовью, которая держала его в постоянной тревоге. Бывало, он догонял ее за порогом и, положив ладонь на лоб, проверял, нет ли у девочки температуры. Он копил деньги ради нее, позволял ей одеваться как взрослые девушки. Однажды принес ей импортные туфли — с бантами, с серебряными каблуками.

— Убьется еще, — сказала его жена, протирая обновку своим фартуком. — Куда ребенку такие высокие каблуки?

— Она не ребенок, — ответил Стамен. — Убери их до выпускного вечера. Не так уж он и далеко, как кажется.

С зоркой неприязнью он наблюдал, как жена заворачивает туфли в ветхое полотенце и прячет их в стенной шкаф. Руки у нее были точно лопаты. Почти всегда она ходила босая, ноги не терпели обуви.

Сев к столу, Стамен вытащил из ящика лист бумаги, развернул. Вгляделся в прямые четкие линии, которые представляли собой план двухэтажного дома, и сказал жене:

— Всю ночь сегодня думал над этим вопросом…

— Хорошо, — сказала жена — просто так, по привычке соглашаться.

— Знаешь, Виола, — продолжал муж, — я видел две комнаты, примыкающие друг к другу. И широкую стеклянную дверь между ними — чтобы был простор.

— Внизу же есть простор?

— Да там ведь будем мы… Где же разгуляться гостям Зефиры? У них там будет место для танцев — пятачок, что ли? Как молодые говорят?

— Пятачок.

— Ну, ежели им нравится — сделаем пятачок.

Жена смотрела на Стамена, кривя губы, затаив негодование и насмешку. Уже шесть лет они вынашивали план воображаемого дома. Удлиняли комнаты, отрезали лестницы, перекраивали сад. Мотаясь со стройки на стройку, мечтали, как зацепятся где-нибудь за твердую землю, купят участок в самом хорошем городе и построят этот дом.

— Раз в жизни строишь, — говорил Стамен, разглядывая истонченный лист с загнутыми краями. — Нужно все трезво обдумать…

Они накопили бы денег на целых два дома, если бы не купили машину. Виола украсила ее двумя мягкими подушками, вышитыми золотой и серебряной нитью. На машине они ездили покупать все, чего им недоставало, — фрукты, мед и свежие овощи.

Быстро бежало время — от одного начала до другого, от одной стройки до другой, похожей на только что законченную. От одной надежды до другой, что наконец приведет их к спокойному, заветному берегу. Бегали от тысячеустой молвы, которая, как привидение, сопровождала их, подслушивая под дверями и окнами. Путешествовали с небольшим багажом, как бродячие музыканты, прижимая к сердцу единственное свое сокровище — Зефиру. Они были здоровыми, жадными до работы, едва узнав их, люди поручали им обычно самую тяжелую. Награды и ордена Стамен получал как нечто само собой разумеющееся, а когда его наградили золотым орденом Труда, устроил угощение в столовой общежития: белые скатерти, кувшины с цветами, ящики с ранней черешней — будто свадьба. Это было три весны назад, стройка раскинулась недалеко от моря, они не видели его, но все же оно было рядом — с ветром и облаками, прозрачными как дым, и с криками бездомных птиц — чаек.

Места, где Юруковы работали сейчас, славились черноземом. Окруженная горами, стройка еще пахла свежестью и прохладой.

— Воздух здесь здоровый, — говорил Стамен, заботливо глядя на свою дочь. — Нет комаров, вода чистая. Нам повезло с этой стройкой.

К чести Стамена следует сказать, что сначала он замечал только хорошие стороны, где бы они ни были. А с недостатками боролся засучив рукава. Бесстрашно высказывался и при самом высоком начальстве — о том, как, на его взгляд, ДОЛЖНЫ БЫТЬ устранены бытовые неурядицы. Пища, бани, прачечные… Начальники его выслушивали, что-то записывали, черкая ручкой в блокнотиках. Правда, однажды Стамен, прежде чем уйти, кинул взгляд через начальственное плечо, а там, в блокноте, — женские головки в профиль, и все…

Стамена тревожила привычка Зефиры сидеть на ковре, прислонившись спиной к книжному шкафу. Никому из их рода и в голову не приходило сесть на пол. Валяться на полу, когда господь дал стулья, было почти так же предосудительно, как пьянство. Но Зефира любила читать и рисовать, сидя на ковре или, еще того хуже, лежа на животе. И Стамен привык сидеть рядом с ней, вытянув свои длинные ходули, хоть это было неудобно и больно из-за каких-то жуков-древоточцев, которые засели у него в коленях и точили, точили, не давали ему покоя…

И сегодня, в воскресенье, они сидят на ковре. Рядом с грациозной девочкой в джинсах и белой футболке Стамен возвышается как монумент — весь из мускулов, перевитых жилами, точно веревками. Черные волосы, белые виски, смуглое румяное лицо, гордая осанка, которой отличались его деды и прадеды. У Стамена хорошие, ровные пальцы, грубые ладони и стальные запястья, узкие, как щиколотки быстроногого скакуна. Белки глаз всегда красноватые — железо, с которым он борется ежедневно, изменчиво по цвету и блеску, но всегда ослепительно. Он одет в серые простые брюки и синюю рубашку с засученными рукавами.

— Папа, когда мы отсюда уедем?

— Почему это? — спрашивает он, хотя и понимает почему. — Тебе здесь не нравится? Посмотри, у тебя есть своя комната, школа рядом.

— В пяти километрах! — уточняет Зефира.

— Есть автобус. И я тебя вожу на машине.

Зефира нюхает кусочек мыла, закрывает глаза.

— Сейчас я в сиреневом саду…

Стамен, склонив свой большой нос к ее ладошкам, говорит, что, кажется, пахнет лимоном.

— Нет, — смеется Зефира, — вот лимонное… А это?

И снова ему кажется, пахнет лимоном. Но он отвечает, что запах теперь вроде какой-то лесной.

— Пап, ну когда мы уедем отсюда?

— Что тебе не нравится? — устало спрашивает Стамен.

— Очень шумно… Разве ты не слышишь? Даже ночью.

Стамен напрягает слух — нет, слишком даже тихо. Стройка гудит вокруг нормально: погромыхивают и шуршат шинами мощные самосвалы, но по сравнению с колокольными звонами в его цехе… Они не смолкают, эти колокола, бьют и бьют, точно их раскачивает страшный какой-то ветер.

— Здесь тихо! — говорит он уверенно.

Зефира поднимает голову, прислушивается, чуть приоткрыв рот. Кусочки мыла в ее ладонях — Стамен купил их у одного моряка, — они из Марселя. Девочка складывает кусочки в коробку, застланную лиловым сатином и потому похожую на церковный реквизит…

— Где ты хочешь жить? — повторяет он будто бы спокойно, а на самом деле — с ужасом от пришедшей вдруг мысли, что какой-то слух, быть может, какая-то сплетня, которая просочится и через замочную скважину… И девочка разлюбит их — внезапно, как обычно и обрушивается несчастье.

— Недалеко от моря. Пускай шумит под окном, — продолжает Зефира.

«Неужто эти бездельники сделали ее на морском берегу?»

Он заглянул с тревогой в голубые детские глаза. Взгляд их был устремлен в окно — в их сухопутное окно… Отдаленный грохот стройки по воскресеньям был глуше, чем в будни. В небе плыли белые, как хлопчатобумажная перкаль, прозрачные перья облаков. Переведя взгляд на отца, что-то поняв в его настроении, Зефира добродушно сказала:

— Как хочешь, пап, можно и здесь жить. А сейчас давай махнем в город…

Они пьют лимонад, едят мороженое, и Стамен дергает девочку за рукав: хватит, дескать, так и горло заболит. И говорит разные вещи, чтобы рассмешить девочку. Вдруг она поздоровалась с парнишкой, который, будто не видя их, проходит мимо столика. Не красавец, но пушок под носом уже появился и голос почти мужской.

— Как дела, Йори?

— Средней паршивости.

— И у меня… Чао.

— Чао!

Стамен ковыряет ложкой мороженое. Потом заказывает себе сто граммов мастики.

— Сидим за одной партой с этим Сашей…

Он оборачивается и смотрит на мальчика, который со спины кажется настоящим мужчиной.

— Почему он назвал тебя Йори?

— Просто так. — Она улыбается, не желая делиться тайной. — Я Йори, а он Прасчо. Ты же знаешь ту книгу…

Он не помнит никакой той книги. Пальцы его шарят по столу, хватают пробку от бутылки, рвут на части, словно она бумажная. Зефира смотрит на его пальцы, и он сметает кусочки пробки со стола.

Примерно три-четыре месяца назад, перед обедом (в пыли горячего цеха еле можно было дышать, но железо требует от человека особого упорства), кто-то позвал Стамена к выходу. Мужчина и женщина, совсем молодые. Мужчина в рубашке из синего шелкового трикотажа, через плечо на ремне — сумка из мягкой кожи.

— Здравствуй, бай Стамен, — сказал он по-свойски, оглядывая закопченное лицо рабочего и шею в глубоких, пропитанных потом складках.

Стамен, почуяв ловушку, нахмурился. Этот тип уж наверняка в ответ на отшлифованную свою сердечность захочет получить его доверие — сокровенное, как материнское молоко.

— Здравствуй, — пробормотал Стамен, мрачнея все больше.

Женщина — неопределенного возраста, бесплотная, с широкой улыбкой скелета. Голодные глаза. «Недоедает, — подумал Стамен. — Вот уж мода…» Женщина легко ступила на груду слежавшихся камней, которую давно надо было бы убрать, и несколько раз щелкнула дорогим фотоаппаратом.

— Поговорим? — Молодой человек достал пачку сигарет с золотой маркой.

Стамен сунул пальцы в верхний карман, вытащил свою мятую грязную пачку.

— Кашляю от импортных, — пояснил он.

В тихом тенистом уголке — несколько старых деревьев, чудом уцелевших. Здесь есть чешма и два стола. Во время обеда любители играют здесь в беллот, но сейчас вокруг ни души. Выложив на стол микроскопических размеров магнитофон, юноша делает пробу: «Я — Спартак, я — Спартак», будто на военных учениях. Улыбается сладко, лицо белое, глаза круглые, темные, ласковые, волосы расчесаны на пробор. Зефире бы такой тип понравился — похож на артистов с ее открыток. Нахмурив брови, Стамен ждет вопросов. Курит, смотрит на стройку, узкие неровные полосы которой замыкаются, как звенья цепи, где-то далеко по сторонам.

— Расскажи немного о себе, — просит молодой человек, а женщина щелкает фотоаппаратом еще несколько раз. Даже когда она садится, вытянув ноги и скрестив руки, она все равно начеку. Как нанятая свидетельница.

— О своем прошлом, бай Стамен. Поучительно для молодежи…

Бай Стамен презрительно усмехнулся: тех, кому нужно поучение, ведь не заставишь его прочесть… Что ж, он расскажет, как с малолетства, с тринадцати лет, столкнулся с железом, оно хоть и строптивое, но по-своему предано человеку. И зависит от мастера: сумеет тот понять и полюбить его, познать его магию — дело будет. Поверье есть, что руда — это останки людей, изгнанных своими мачехами, но собрать их в одно целое, да в горячий цех, дав в руки крепкой бригаде, — обретет руда вторую жизнь, полноценную, полезную. А если мастер ничего не стоит, то явятся мачехины дети второй раз в этот мир искалеченными, еще более униженными, чем прежде…

— Расскажите нам что-нибудь о своем детстве, — просит гость.

— Детство? — спрашивает Стамен Юруков.

И идет пешком по жесткой каменистой почве, слышит звон в сельской кузнице, видит руки своего отца, преданные железу и огрубевшие настолько, что уже не похожи на человеческие… Запах кислоты, ядовитый дух примитивного огнища, хриплые вздохи мехов, журчанье воды, охлаждающей с мученическим покорством грубые куски металла, которые несут на себе следы огня и тяжесть молота…

Стамен проглатывает все это, как шершавый ком, кадык его прыгает. И говорит сухо: дескать, помогал отцу в кузнице, потом продавал садовые инструменты на базаре. С тех пор научился отличать людей разумных от неудачников, добряков от профессиональных мошенников. И осталось это умение до сего дня — поэтому так трудно подбирать людей в бригаду.

— Много даю и многого хочу в ответ. Народ разный, — добавляет он и задумывается.

— Расскажи немного о бригаде.

— Что?

— Тебе лучше знать…

Молодой человек обменивается взглядом со «свидетельницей», барабанит пальцами по суковатому столу. Недоволен. Еще того хуже — разочарован. Ему дают целых три колонки в газете, как и полагается для передовика стройки, а он едва сможет набрать три страницы, включая описание окружающего пейзажа.

Газетчик оглядывается — холмы, изрытые машинами, каменоломня, выжигающая глаза блеском слюды, деревья, обглоданные ветром. М-да, пейзаж.

— Скажи несколько слов о бригаде, бай Стамен. Что у тебя за люди, какой-нибудь случай, что-нибудь эдакое…

— Ничего особенного. Здесь как и везде. Люди женятся, рожают детей, потом умирают. Есть у нас и кладбище — вон оно, за теми вербами, а если есть кладбище, значит, неподалеку человек забил свой кол и уже не вытащит его из земли… А мои из бригады — люди энергичные, очень трудолюбивые. У меня работают три женщины…

— Женщины? — воскликнул молодой человек. — И как они справляются с железом?

— Одолевают.

— Почему бы им и не справиться с железом? — ехидно спрашивает женщина и снимает ноги со стула. — Мы космос покорили, а тут — железо! Дело в характере…

— Железо — старая-престарая матерь человеческая, — замечает Стамен.

И тонет в открывающемся перед ним просторе, уходит в себя, словно глухой, и всем своим существом впитывает тени, будто и они из железа и пыли, которая ложится толстыми неровными слоями. Она жаждет дождя, эта пыль, и легких дымков, окрашивающих в коричневое скалы и камни, сухую траву, истоптанную колесами машин и человеческими ногами. В котлованах — живая земля, бывшее пастбище, постройка, кривая дорожка, колючая ограда — все обманутые в своих надеждах, что будут пребывать на этом месте во веки веков. Под одним и тем же небом… Что за чудо? Самые непрочные вещи — тени, ветер, пыльные вихри, сломанное дерево и разрушенная овчарня — так прочно вошли в его жизнь, даже в сны его, точно он летит над разбитой землей и покосившейся крышей, над каким-то вечным землетрясением.

— Я все еще в начале, — пробормотал Стамен, и журналист жадно хватается за это признание.

— В каком начале?

— В начале стройки… Все равно, что в начале жизни.

— Дети у вас есть?

— Один, — отвечает Стамен неохотно.

— Мальчик?

— Девочка…

— А! — восклицает женщина. — Верно, и она будет работать на стройке, когда вырастет? Так уж заведено!..

— Не будет, — прерывает ее Стамен.

Женщина удивляется, подсказывает:

— Так уж заведено, правда?

— Она не будет работать на стройке, — твердит Стамен. — Она рисует.

— Сколько ей лет? — любезно спрашивает молодой человек.

Магнитофон пощелкивает — сердцебиение робота…

— Пятнадцать.

Человек вдруг оживился, заспешил, сказал, что еще немного походит по стройке, потом перекусит в ресторане. А сейчас — спасибо, если будет надо, найдут, отнимут у него еще несколько минут…

Стамен посмотрел на часы — целый час пролетел! — и кивнул обоим. Люди из другого мира, что с них возьмешь, и молодые вдобавок ко всему… И пошел в цех, к своей большой работе, к своей ответственности и заботам.


Столовая облицована оранжевой кожей, скатерти в белую и оранжевую клетку. Все легко, весело, как на летнем празднике. На десерт мороженое, тоже оранжевое.

Стамен выбирает стол возле окна, поправляет сбившуюся скатерть — пальцы онемели, он их не ощущает. Злится — жена замешкалась, выбирая, наконец пришла, на подносе у нее два супа, яичница в сковородках, мороженое. Стамен шарит по сторонам глазами, смотрит на часы. Жена, понимая его без слов, говорит как-то заносчиво:

— У нее — важная работа… Обедать будет с журналистами. В городе.

Стамен вытаращил глаза:

— Как — с журналистами?

— Так. Пригласили ее. По-человечески…

Стамен, махнув рукой, вскакивает. Выбегает через кухню. В машине еще есть бензин. Выжимая педаль газа, Стамен заворачивает в чистое поле — твердое, удобное для больших скоростей. Проглатывает четыре километра за несколько слепых минут.

Он входит в ресторан с черного хода. Закупщик, заметив его, приглашает:

— Заходи, бай Стамен, есть у нас пиво, экстра качество…

— Где журналисты?

Тот заговорщически кивает, показывая на гостиную. Стамен бесшумно подходит к занавеске, чуть-чуть отодвигает бархат, заглядывает одним глазом (глаз этот сверкает от страха и безумной тревоги).

Красный шелк по стенам, подсвечники, словно из фальшивого серебра. Настоящий притон… На столе — баранья нога, зажаренная до коричневого цвета. Вино из погреба в запотевшей бутылке. Тревожное око поглощает подробности. Незнакомая женщина с веснушчатым веселым лицом, засучив рукава, разрывает пальцами мясо. Нежное, сочное мясо… Маникюр у нее перламутровый, как хрящи в баранине. Журналист виден в профиль — довольный, руки так и ходят от полной тарелки к бутылке и обратно… Облизывает палец, точно у себя дома за столом. Женщина-фотограф ест деликатно, ножом и вилкой, как на банкете. Зефира сидит спиной к отцу. Маленькая головка с длинными прямыми русыми волосами — такими рисуют фей в ее детских книжках. Фея протягивает слабую руку, такую нежную, что, кажется, косточка просвечивает. Берет рюмку с вином… Стамен отодвигает занавес и выходит на сцену, освещенную свечками. Изумление, неприятный блеск в глазах журналиста. Незнакомка быстро проглатывает мясо, которое поднесла двумя пальцами ко рту. Вытирает салфеткой лицо — в ресторане жарко, лицо блестит от пота.

— О, бай Стамен! — журналист опомнился, голос у него веселый.

— Стамен Юруков, — раздраженно говорит тот и садится на свободный стул — как подкошенный. Рук он не чувствует. Но протягивает руку и берет рюмку Зефиры.

— Рано ей еще пить, — хрипит он, ни на кого не глядя.

Женщина улыбается — лицо ее будто создано для вечной улыбки. Говорит успокаивающе:

— Мы совсем немного — как причастились.

Взрослая, помнит причастие.

— Хорошая девочка, — добавила она. — И очень забавная…

Стамен поднимает голову, удивленный словами женщины — дома Зефира скрытная, невеселая. Все ей чего-то не хватает. Не смеется, как ребенок, довольный всем. Возможна ли такая двойственность? А почему же нет?.. Зефира молча смотрит в свою тарелку. Покорно опущенные веки, но нижней губы — ее вроде как бы нету. Свирепо выдвинут вперед подбородок.

Стамена охватывает страх, безосновательный, дикий: а вдруг она крикнет за этим столом чужим людям: «Он мне не отец! Он не имеет права приказывать, что мне делать!»

— Вот что, товарищ Юруков, — по-деловому начал журналист. — Мы пригласили вашу дочь для того, чтобы она рассказала нам, каким она видит своего героического отца… Читателям будет интересно. Удачное завершение очерка. Мы вышлем тебе пять экземпляров. Девочка — чудесная. Умеет мыслить. Молодец!

Стамен молчит. Зефира опустила светлые русалочьи глаза — стыдится отца? Готова обменять его на сердце этого зализанного красавца, одетого в белые брюки и пахнущего одеколоном, словно девица?..

Юруков протягивает свою лапу, искривленную преданностью железу, и накрывает тяжкой ладонью руку дочери. Робкие попытки их задержать, но не слишком настойчивые. Работа закончена — это животное, маг, объелось слов, брошенных Зефирой по-детски щедро… Женщина провожает их до двери и говорит, что она главный редактор отдела, очень довольна знакомством с отцом и с дочерью.

В машине они молчат.

И дома молчат. Зефира уходит в свою комнату, и там воцаряется враждебная тишина.


5

Фотография исчезнувшего инженера Христова обошла все приморские гостиницы и турбазы, хотя в это время года вряд ли какой-нибудь чудак предпринял бы прогулку к морю или туристское путешествие. Нет, Христов не появлялся нигде.

Следователь все время проводил на стройке. Его тренированный мозг запечатлевал лица, походки и спины, голоса и оттенки смеха — он даже с закрытыми глазами мог различать сотни людей. И строители привыкли к нему — участливо спрашивали, нет ли новостей о Христове. Все были, конечно, несколько напуганы тайной, окутавшей судьбу их ближнего, но на жизни стройки это, в общем, не отразилось. Протекала она открыто, у всех на виду: семейные, прибыв на строительство, после споров и раздоров селились в новых квартирах, холостые жили в общежитиях, теснясь в переполненных комнатах, как сельди в бочках. Случались и там ссоры, но их сменяли песни и звон гитар. Бывало, какой-нибудь парень приводил свою девушку или случайную знакомую из города, и тогда все остальные дружно покидали общежитие и, возвращаясь домой ночью, деликатно стучались в дверь — дескать, можно ли войти. А утром снова начиналась работа. Клименту Петрову стройка казалась живым организмом, напрягшим все жилы и мускулы, чтобы с тяжелым грузом вскарабкаться куда-то наверх. Движение это было неравномерно — иногда приостанавливалось, потом устремлялось скачками вперед, но никогда не поворачивало вспять, хотя, может, и возникали такие поползновения. Стройка играла свадьбы, хоронила стариков, которые приезжали к своим потомкам, чтобы умереть. Не слишком близко, но и не слишком далеко от нее появилось кладбище с крестами и деревянными пирамидками, цвели на снегу сухие цветы, щебетали птицы, которых словно поманили на могилы воспоминания об усопших.

Медленно, осторожно пускала стройка корни (как дуб, который только еще набирает силы), но уже притягивала к себе народ и из соседнего городка, и из далеких краев.

Следователь привык к стройке, даже привязался к ней. Ему было приятно жизнерадостное, бурное течение молодой жизни — смех, румяные лица, обрамленные пышными волосами или яркими косынками, голоса и шаги, которых было вокруг бесчисленное множество. На этом светлом фоне тайна инженера Христова темнела, словно кровавое пятно на чистом полотне. Климент еще раз обследовал его квартиру, перерыл ящики, стол, разобрал книжный шкаф — ничего. Не было никаких писем с угрозами или намеками, зато он нашел фотографии — детских и студенческих лет, пять или шесть — с девушками, всегда разными, случайные снимки, любительские… Только на двух женщина была одна и та же — красивая, в летнем платье, со стройными, но худыми ногами. Ее разыскали через несколько дней, и помощник следователя поехал в Свищов, чтобы встретиться с ней лично. Он вернулся обратно ночным поездом: женщина оказалась учительницей младших классов, матерью двоих детей.

— Я нашел ее в школе, — доложил помощник. — Она его не видела уже лет восемь. Узнала, что он исчез, и умолкла. Мне показалось, ей было приятно — это, говорит, возмездие, вот и все… Любовная история, шеф. Женщины трудно прощают.

Постепенно вникая в прошлую жизнь Христова, изучая его характер, Климент почувствовал, что инженер становится ему знакомым, близким человеком — может быть, одноклассником, может быть, другом. Он даже видел его, ясно представлял: вот он самый маленький в ватаге ребятишек, босой, с кривоватыми острыми коленками. А вот паренек — ловкий, упорный, с большими смелыми глазами. Взгляд гордый. Отличник. А вот студент, самолюбивый, замкнутый и вспыльчивый. Может быть, чересчур амбициозный. Скрытный. Его научная тема неоднократно менялась, но не переставала мучить его. Прочат большое будущее? Да, но оно принадлежит не только ему — оно имеет общенародное значение, разве нет?

Директор стройки уже дважды подсаживался к мрачноватому шустрому следователю в столовой, сказал о Христове:

— Жаль. Такой инициативный был…

— Вероятно, вы отдадите эту инициативу другому.

— Этот другой будет работать в том же цехе, делать ту же работу и накапливать практический опыт. Человека жаль.

— Пока не все потеряно, — проговорил следователь, чувствуя себя почему-то виноватым.

— У нас сейчас трудный момент, — сказал директор.

— А бывают полегче?

Директор засмеялся — у него были крепкие молодые зубы, ухоженные волосы, гладко зачесанные назад, и бодрый взгляд.

— Бывают. Как маки в поле… А вообще-то, конечно, громадное напряжение сил в этой адской жаре. Мужаем, товарищ Петров.

— Все мужают, — рассеянно подтвердил следователь. Бедняга Христов лишен был этого великого блага — мужать.

— Принимаем вот встречный план, — продолжал зачем-то директор.

— Звучит — как встречный ветер.

— Как раз наоборот. Это хороший, весенний ветер. Полезный для человека, который работает на благо себе и на благо стройки. Именно теперь становится очевидным, насколько все взаимосвязано. Мы требуем инициативы от каждого рабочего — чтобы думал, соображал, подсчитывал, как облегчить свой труд и труд своих товарищей. Настало время научной механизации, приятель. Мы откажемся от ручного труда, очень скоро забросим его в музей, к сохе и прялке. Инженер Христов отдавал все силы, чтобы решить эту проблему. Жаль его.

— Да вы его что, уже похоронили? — рассердился следователь.

— Это-то и грустно. То, что мы не можем его даже похоронить как полагается.

Дальше они обедали молча. Стучали приборы и стаканы. Климент смотрел в свою тарелку, мрачный, в тяжелом, безысходном настроении. Его точила последняя, пустая, кажется, надежда: вдруг инженер запил и, забросив неблагодарные цифры, сбежал в какой-нибудь прибрежный городок. Утешается там кружкой пива, жареной скумбрией. В практике следователя уже был подобный случай, но там — разболтанный, никчемный человечишка. Разыскав, его вернули семье пьяным и невредимым… Следователь вздохнул и встал из-за стола полуголодным.

Его «шкоду» чуть занесло на повороте; она поехала по грязному неровному шоссе, которое выглядело таким старым и убогим среди молодой зелени пшеницы. Зима тащилась еле-еле, проливая холодные дожди — мерзкая погода для строителей. В город спешили после смены, в город, потемневший и промокший, но под крышу, поскорее с открытых площадок. Разве нормальный человек вроде инженера станет скитаться как неприкаянный в такую слякоть, вместо того чтобы засесть за свои любимые чертежи в теплой комнате?

Климент свернул к площади, вымощенной белыми скользкими плитами. Открытые зонтики. Два-три столика, которые вытащили слишком рано, витрины с мокрыми стеклами. Остановив машину, огляделся — четырехугольное пространство, огороженное домами эпохи Возрождения, чудом уцелевшая старинная приветливая часовня за сеткой ветвей, усыпанных твердыми красноватыми почками, городские часы с мастерски разрисованным циферблатом. Летом это местечко выглядит, вероятно, вполне прилично, может быть, даже прелестно, подумал он. И вдруг за затуманенным стеклом заметил Теофану Доросиеву: она сидела за столиком возле самой витрины. Климент подошел к ней.

— Можно присесть?

Фани осмотрелась вокруг — свободных стульев было хоть отбавляй. Море ярко-красных стульев.

— Для компании, — добавил тихо следователь.

Фани пожала плечами и потушила сигарету в пепельнице.

— Ваше дело.

Вошла женщина с полной корзинкой цветов — полураскрытых, наполненных ледяной нежностью. Купив букетик, Климент положил его рядом с чашкой чаю, о которую Фани грела ладони. Она кивнула, но к цветам не притронулась. Климент заказал чай и два пирожных.

— Я не курю, — сообщил он, — и люблю сладкое.

Фани посмотрела на него безразлично.

Он отвел глаза. Ему была непонятна эта некрасивая девушка со своей странной двойной жизнью. Богата, пресыщена достатком и одиночеством. Ищет на стройке романтическую любовь.

— Вспомнила, — сказала Фани. — У него есть брат — где-то на Дунае. Он мне сам рассказывал…

— Что именно?

— Что вместе построили дом, а после он подарил свою часть дома брату…

Следователь кивнул. Он уже посетил единственного брата исчезнувшего инженера. В глазах брата метались страх и возбуждение — впервые в его дом явился человек такой таинственной профессии, связанной со всякими ужасами. Какую беду накликал на него Стилиян? Бедный, с ним они давно разлучились, и то, что он помнил и мог рассказать, сейчас уже не имело значения.

— Хотите еще чаю? А может, коньяку?

— Можно.

Принесли коньяк, и Фани машинально глотнула его.

— У меня дома разные коньяки…

Поморщилась, отодвинула рюмку в сторону.

— Ты что-нибудь еще можешь вспомнить о нашем инженере?

Она нервно закурила — несмотря на плакат, кричащий у нее над головой: «Не курить!» Следователь оглядел Фани — пальто куплено в магазине готового платья, но воротник — из дорогого меха. Перчатки вязаные, а сумка стоит ползарплаты.

— Удивляюсь, — сказал следователь, — почему ты не живешь в своей прекрасной квартире, в подходящей среде, не работаешь на каком-нибудь софийском заводе… или в институте.

Она скривила рот, выражая, очевидно, свое отношение к «софийскому институту».

— Представьте себе, мое наследство — приманка для этой «подходящей» среды. Незаметно, потихоньку — раз… И оказываешься в мышеловке…

— Инженер Христов не из их числа?

Фани молчала, охватив ладонями чашку.

— Нет, — ответила наконец, понизив голос. — Даже когда я ему все откровенно… все!

— Когда это было?

— Незадолго до его исчезновения.

— Ты ему сказала, что у тебя большое состояние?

— Я пригласила его на ужин!

— Куда?

— К себе домой. В Софию.

— Ну и как?

— Никак. Вы почему смеетесь?

Бедный Христов! После жадной до любви Марии он, кажется, налетел на Фани. И она тоже готова была его озолотить, покупая его неподкупную любовь.

— И он не обрадовался машине? Даче на берегу моря? Она ведь только тебе принадлежит, одной тебе, верно?

— Я ему их предложила.

Следователь пристально смотрел на нее. Отказаться от такого богатства? Жест, в наше время необъяснимый и именно поэтому такой достойный. И девушка эта — злая и настырная, твердая в своих убеждениях и смелая, но тоже достойная уважения. Другое, более тщеславное и ленивое существо мигом нашло бы себе подходящую пару. Не теряя времени на крепкий орешек, такой, как инженер Христов.

— Ну, — сказал Климент дружелюбно, — расскажи мне как можно подробнее об этом ужине. Ты ведь все помнишь, не так ли?

Ее лицо будто окаменело — она смотрела с выражением глухонемой, которой незнаком живой и светлый поток человеческой речи.

— Зачем? — спросила она наконец и потупилась.

— Малейшая подробность важна для дела, понимаешь? Случайное слово может вытащить его оттуда, где он сейчас находится…

— Надеюсь, — перебила Фани, — вы не думаете, что я заперла его в шкафу?

Следователь заказал вторую чашку чаю — сырость наплывала вместе с ароматом гор и оголенных круглых холмов. Фани взяла букетик, рассмотрела его, понюхала.

— Вдали от снега и ветра они быстро вянут…

— Как прошел ужин? О чем говорили?

— Обо всем. Мать у него рано умерла. Вырастила его тетя, годами старая, но духом молодая. Я ему рассказала о моем ухажере, который изображал супермена. Как этот «супермен» повалил меня на ковер — с целью, как говорится, изнасилования, но галантно… Я вышвырнула его, и тогда он послал свою бабку просить моей руки. Официально, как в добрые старые времена. Ну и речистая была бабка! Я чуть было не согласилась. Люблю пожилых людей.

— Он наотрез отказался от твоего богатства?

— Ага.

Фани кивнула и сделала глупое лицо.

— Он говорил что-нибудь?

— Тары-бары… так, что-то незначительное.

— Неужели?

— Представьте, да.

Опять достав сигарету, она щелкнула дорогой зажигалкой. Узнать бы еще хоть какую-нибудь мелочь… Разве сейф с драгоценностями не отпирается маленьким ключиком?

— Расскажи мне, как прошел вечер. По порядку. У тебя хорошая память, и этот человек был тебе небезразличен.

— Хотите, чтобы я призналась, что у нас были интимные отношения? Ну хорошо. Было. Но, как говорят у нас в бригаде, прочной сварки не получилось.

— Какова причина?

Она нехотя зевнула, сигарета между ее пальцами потухла.

— Собака и та чувствует, когда ее любят. А я читаю на французском Альфреда де Мюссе. Представляете?

— С трудом. Почему вы делаете вид, что плохо воспитаны?

— Чтобы произвести впечатление. Вот вы уже перешли на «вы», ожидая, что я вам покажу свое настоящее лицо — благовоспитанное. Людей раздражает плохое воспитание. И, засучив рукава, они начинают перевоспитывать. Один мой знакомый — настоящий грубиян, но способный работник — получил изолированную комнату в общежитии. Там он будет размышлять о своем плохом воспитании. А нас, хорошо воспитанных, селят по четыре человека вместе… в назидание.

— Расскажите мне что-нибудь об ужине!

— Тайная вечеря на двоих? Она была самой обыкновенной.

— Например?

— Я кисла в своем белом «мерседесе» на автобусной остановке, шел дождь, стояла мрачная погода, чрезвычайно подходящая для убийства… Я его позвала, и он обрадовался. В такой дождь, говорит, испортится новая шляпа. Он купил новую шляпу, она ему не шла. Тебе нужно жениться, сказала я, чтобы было с кем советоваться насчет покупок.

— Ему понравился ваш «мерседес». Чудная машина.

— Так… Вы ее уже видели? Ни кровавого пятна, ни рваной пробоины от пистолетной пули. Жаль!

— Ну а дальше?

— Мы поругались. Ненавижу, чтоб мною командовали, особенно когда я за рулем. С досады чуть было не наехала на телегу, которая выскочила навстречу. Мы продолжали ругаться с ним, даже когда вышли из машины. А наверху было все в ажуре: цветы, свечи… романтическая, в общем, картина. Я бросила сучья в камин, а он сделал мне замечание, что так огонь не разжигают. Он, мол, знает, как это делается. Разгорелся хороший огонь. Мы сели за стол на двоих, как в каком-то розовом романчике. Тени танцевали, волоча свои лохмотья по стенам. Теперь мне понятно, почему люди видели привидения в далекие, освещенные свечами годы. И ужин был хорош — легкий, но вкусный. Белое вино, а в конце — бренди. Магнитофон в углу, тихая музыка, старогреческая. Мы пили, курили, смеялись. Было клево, но у меня не было настроения. В этот вечер я любила его по-настоящему. Потому что он в отличие от всех мужчин не красовался, не строил из себя дурака, чтобы меня развлечь. По его глазам не видно было, что он втайне ведет счет серебру и фарфору на столе. Сказал только, что картины хорошие и дорого стоят. Рассмотрел их спокойно, с удовольствием, как на выставке. Я ему показала комнаты, ванную, мою спальню. И там я его соблазнила, лично я, под светом уличного фонаря, который горел за окном. Мне понравилось — он не охал, не стонал, как некоторые. Чистое, ровное дыхание, все в норме. Но после этого мы умолкли, и было это неловкое молчание. Ему было неудобно — он ведь почувствовал, что я его люблю. А я поняла, что он меня — нет. Женщины честолюбивы, влюбленные женщины — тем более. Не люблю проигрывать. Мужчины за мною гоняются по самым разнообразным причинам, кто — с фальшивым безразличием, кто — с неприкрытой алчностью. Некоторые объясняются в любви, более практичные говорят открыто: «Послушай, девочка, может, ты меня и не любишь, но со временем все образуется и ты убедишься, что мы созданы друг для друга». Ну и всякое такое. А этот — ничего. Привел себя в порядок, расчесал волосы маленькой расческой, которую вытащил из заднего кармана. Обычный жест, механический, умилительная аккуратность.

— А потом?

Следователь прихлебывал из чашки свой чай. Было холодно и сыро. Он поднял воротник пальто. Эта молодая женщина имела почти все и вполне могла бы быть довольной своей жизнью: гордая осанка, крепкое здоровье, много денег. Наверное, считала себя бессмертной. Любила танцы и спорт. Зарплата шла на карманные расходы. Но вот сидит — поникшая, одинокая, сломленная первой жизненной неудачей, первым человеком, который не скрывал своей независимости и самостоятельности. Какой молодой человек, рассуждал следователь, без трепета сядет в такую роскошную машину?

— А потом? — повторил свой вопрос Климент.

Исполненный сочувствия, он разглядывал ее волосы, как у празднично причесанного ребенка. А может, инженер не важничал, цену себе набивая? Обдумал роль неподкупного и принципиального человека? Был ли он искренним? Или, может, хитрил значительно более осторожно, нежели те юнцы, которые хотели заполучить богачку Теофану?

— Ну а дальше? — спросил Климент снова, вглядываясь в свежее, розовое ее лицо (молодость брала верх над всеми бедами, над всеми неосуществленными амбициями).

— Потом я ему сказала…

…Она обняла его крепко, всей душой моля об отзывчивости и любви, в тот самый момент, когда он молча, стоя спиной к ней, одевался, чтобы скрыть неловкость после того, что произошло. Она вся впилась в него, нашла его ухо, нежные складочки под ним, поцеловала эту незащищенную частицу его тела и сказала, что все принадлежит ему. Только одно слово с его стороны — и… И то, что здесь, и дом у моря — все, стоит ему только пожелать.

— А если я не захочу?

Он сказал это в шутку — но уже оттолкнул ее обидным несогласием, вызвав этим ее недоумение и взрыв гордости, которая помогла ей скрыть боль, чтобы он ничего не почувствовал.

Они снова сидели у камина, огонь угасал, разбрызгивая искры. Медленно пили бренди, жевали соленый миндаль. Болтали как старые друзья, как современные люди, и встреча в постели только освежила их дружбу, сблизила без осложнений и всяческих обещаний относительно будущего. Фани поднимала свой бокал и смотрела на умирающее пламя сквозь призму хрусталя. От огня шел свежий запах хвои, угли рассыпались с бесшумной торжественностью. Им было суждено рассыпаться и превратиться в пепел, как всякой иллюзии. Фани, сидя в глубоком кресле (одинокая владелица опустошенного царства), говорила с мучительно сжимающимся горлом о будничных каких-то эпизодиках, происшедших с кем-то на заводе, о том, что у каждого должно быть свое место в жизни, о будущей учебе в институте, потом о диссертации.

— Когда я упомянула о диссертации, он встал и начал ходить взад-вперед. Назвал мне несколько тем, которых я не запомнила. Обещал помочь. Я убеждена: он бы мне помог. Он всегда держал слово.

Заказав еще рюмку коньяку, она проглотила его рассеянно, точно воду.

— Смотрите не привыкайте, — тихо посоветовал Климент.

— Ну так что же из этого? — огрызнулась Фани. — Можно подумать, что кому-то я очень нужна.

— Нужны всем. Всему обществу.

Слова прозвучали назидательно, неискренне, не к месту. Пока никто не интересовался этой молодой девушкой. Никто не спрашивал, довольна ли она собой или несчастлива, одинока. Пьет ли она бренди или довольствуется чашкой чаю из лекарственных трав. Людей на заводе много, и все они захвачены своей огромной, страшной игрой с огнем да железом. Они выползали изможденные, мокрые от пота и расходились — каждый к своим заботам и незавершенным делам.

— Что-нибудь еще он вам говорил?

Фани приподняла плечи, так и застыв в этой позе. А следователь подумал, как быстро человек забывает о своей боли. Чуть только выздоровеет. Или: чуть только причина боли исчезнет.

— Он пошел пешком. Хотел поразмяться. Собирался переночевать у какого-то друга где-то поблизости. Потом посмотрел на часы и сказал, что успеет на поезд — на последний. Я слишком быстро закрыла за ним дверь. До сих пор об этом жалею. Может, я его обидела? Не знаю.

— Вы встречались после этого?

— В столовой. Один раз были в кино. Он меня проводил до общежития и сказал, что годен на все, кроме женитьбы. Для брака, говорит, необходим талант, призвание, а ему их не хватает — пока. «Извини, — говорит, — может, я тебя огорчил…» Я не стала ему говорить, что каждый таков, каков есть. Почему меня должен потрясти факт, тем более очевидный? Сказал, что уже сейчас ревнует меня к тому, кто станет моим супругом. Я ответила, что это все выдумки. А вы как считаете?

— Я не знаю этого человека, — сказал Климент. — Но знаю, что в человеческой жизни бывают разные случайности, настроения, невероятные всякие события. Может, он смог бы вас полюбить по-настоящему, на всю жизнь.

— Может быть, — сухо ответила Фани. — Но, в общем, я сама отвечаю за свою жизнь.

— Бывает просто необходимо взять себя в руки и настроиться на полезные дела…

— Если, — перебила она, — что-нибудь невероятное не собьет с толку. На всю жизнь…

Вдруг повеселев, Фани посмотрела на него и открыла свою кожаную сумку.

— Не надо, — встрепенулся Климент, — оставьте, мне было приятно посидеть с вами.


6

В ручной клади, которую родители привезли Теофане из Ливии, она нашла книгу в помятой мягкой обложке. В заголовке странно сочетались и вопрос, и напоминание: «Ты помнишь еще обо мне, дорогой Джерри?» Книжонка стоила столько же, сколько пакетик жевательной резинки или бутылка кока-колы. Умостившись как следует, удобно подбив подушку, усталая после хождения по пустынным воскресным улицам, Фани проглотила ее до полуночи. В книге рассказывалось, как молодая миллионерша обнаруживает, что жених влюблен в ее деньги, а она мечтает, чтобы ее любили ради нее самой. Поступив на работу под чужим именем, ездит в метро, одевается в магазинах готового платья, носит очки, как все секретарши. Очень скоро ее шеф, владелец фабрики, безумно влюбляется в свою «бедную» секретаршу. И она в него. Она исповедуется — рассказывает ему, кто она есть и с какой целью прибегла к маскараду. Фабрикант разочаровывается: ведь он тоже мечтал о бедной девушке, которая будет его любить! Они расстаются. Миллионерша с разбитым сердцем возвращается в свое роскошное жилище. Тридцать страниц терзаний…

Развязка происходит в сочельник. Идет пушистый снег. Несчастные влюбленные случайно встречаются где-то на углу улицы. Она роняет подарки, перевязанные шелковой лентой. Он медленно снимает свой новый котелок. Снег падает на его кудрявые волосы. Еще три страницы объяснений в любви. Поцелуй под заснеженным фонарем…

Фани бросила книгу. Потом, подняв ее, положила на тумбочку. Съела апельсин, а мысли все кружили вокруг фальшивой секретарши, судьба которой была чем-то похожа на ее судьбу.

Фани заботилась о своей бабушке, которая порядком надоела ее родителям, и теперь они разъезжали по Африке, зарабатывая свои деньги в джунглях. Как-то бабушка рассказала историю одной прошедшей жизни, в которой двигались, говорили и делали все остальное давно умершие люди. Фани поражало то, что мертвые походили на теперешних живых людей. И на нее в том числе… Она узнала о девушке Кларе Цек, словачке, ближайшей подруге бабушки, которая умерла от туберкулеза. «Представь себе, — говорила бабушка, — она умерла всего в три дня». Ее глаза наполнялись слезами, которые, однако, не проливались и не текли по щекам. Будто эта Клара умерла три дня назад, думала Фани. Жених бабушки погиб в ночь перед окончанием Балканской войны. Она не хотела никого другого себе в мужья, но ее вынудили, и она вышла замуж за богатого коммерсанта. В этом месте рассказа она сжимала руку своей внучки и говорила: «Брак должен быть по любви, доченька! Не выходи из-за денег. Все, что у меня есть, будет твоим. Ищи такую любовь, о которой в сказках сказывается, голую и босую. Деньги, даже если они зарыты глубоко в земле, светятся и манят. Пусть сначала тебя полюбят, а потом уж твое наследство. Я вышла за своего мужа из-за денег, не любила его и всю жизнь расплачивалась за его добро. Бедняга, он был неплохой человек. Но только ты похожа на меня». Фани смотрела на лошадиную физиономию бабушки и вздыхала.

Потом бабушка совсем ослабела, как-то выцвела, у нее часто был такой вид, будто она перепила, хотя она не пробовала даже швепса. Она переживала за внучку, подозревала, что та встречается с мужчинами, и боялась, что она выйдет за какого-нибудь проходимца. Все хотела поговорить с ней серьезно, но два события поколебали ее авторитет у Фани. Однажды она потерялась в сутолоке, среди незнакомых людей, и какая-то женщина привела ее домой, поддерживая за талию. В другой раз старушка вошла в кладовку, взяв с собой зажженную свечу и совершенно позабыв о том, что есть свет электрической лампочки. Возник небольшой пожар. Бабушке казалось невозможным после всего этого вести серьезные беседы с любимой внучкой. Она написала ей письмо, заклеила конверт и сошла вниз, чтобы опустить этот официальный документ в почтовый ящик. Фани его не получила, потому что, по ее предположению, бабушка забыла написать адрес, и девушка осталась без прощальных напутствий. Они были прощальными, потому что сразу после этого у бабушки началась сердечная недостаточность, и в суматохе, между телефонными разговорами и телеграммами в Африку, Фани впервые увидела мертвого человека — свою любимую бабушку.

Две одноклассницы Фани, которым были известны подробности, связанные с наследством, заявили: «Теперь у тебя полно денег!»

И они вглядывались в нее, чтобы понять, сколь велика перемена, происшедшая с ней. «Ты выйдешь замуж?» — спрашивала одна. «Что ты! — возмутилась Фани. — Меня будут добиваться из-за наследства, если узнают…» — «Они будут правы!» — сказала вторая и быстренько заказала себе еще порцию мороженого за счет наследницы. Обе подружки стали пить виски и джин и требовать сигареты «Кент», даже что-нибудь получше. Фани пригласила их на обед в ресторан «Копито» по случаю окончания учебного года. Они заказали самые дорогие блюда, отвлекаясь разговорами об открывшейся внизу панораме, вели себя как девицы, чье дело исключительно состоит в том, чтобы обедать в первоклассных ресторанах. Фани называли «старой подругой». Потому что старая дружба является, думали они, залогом справедливого раздела богатого настоящего. А ведь это была слепая случайность, которая выпала именно ей, как любая вещь, которая сваливается с неба. То, что Фани оказалось счастливицей, а не Кати или Павлинка, вовсе не означало, что им тоже не выпадет удача. У приятельниц разгулялся аппетит, они заказывали дорогие закуски и белые вина, охлажденные, словно для дипломатического приема. Все неутомимо, старательно жевали, пили и болтали. Фани с легкостью транжирила бабушкины деньги, давала чаевые, и, если какая-нибудь мелкая монета падала на пол, никто не утруждал себя нагнуться и подобрать ее.

А родители Фани, поборов африканскую лихорадку и страшное солнце (они были инженерами-строителями), высохшие, точно корни растений в безводной местности, вернулись и ухватились за наследство. Они клеили обои, красили дерево, строгали… И произвели несложный подсчет: будут сдавать квартиру, а деньги — класть на Фанину книжку. Наклеили светлые обои, купили мебель из легкого дерева. Блестящий паркет отражал рисунок китайской вазы, Фани увидела все это на закате — свет рассыпался на драгоценные блики. Он отражался в подсвечнике и в ведерке для льда, искрился, подобно молнии, упав на обнаженную поверхность сабли дамасской стали, висевшей над камином. Ветхая мебель с потертой плюшевой обивкой превратилась в воспоминание. Фани не выказала бурного восхищения, сопровождая в прогулке по комнатам своих родителей. «Правда, красиво?» — нетерпеливо спросил отец. «Неплохо, — как можно более лениво ответила Фани. — А там что?» — «Это моя шляпа, — ответил отец. — Люблю соломенные шляпы». — «Ага!» — сказала Фани и ушла в ванную — искупаться.

Угощения продолжались и отличались той же расточительностью. К Фани приклеился дальний родственник Кати — низкорослый парень с красивыми зелеными глазами. Кати рекомендовала его как стеснительного мальчика, тайно влюбленного в Фани. «Стеснительный» молчаливо и крепко, как глубоководная мидия, пристал к наследнице.

— Он мне не нравится, — стала роптать Фани.

— Почему? Он такой милый, красивый. Он сирота без прописки! — сказала приятельница резко и нервно потушила сигарету.

— Я прописку не даю. И потом, я не люблю сирот.

Кати взяла свою пустую сумку с таким видом, словно там был по меньшей мере миллион.

— И у меня тоже нет отца. А ты знай, что за тобой только такие и будут волочиться!

— Почему?

— Потому что ты богата, вот почему.

И Кати небрежно, словно светская дама после банкета, поднялась из-за стола.

Позже Павлинка поведала своей везучей приятельнице:

— Ты можешь не мучиться, не корпеть в университете — у тебя есть все. А я должна учиться. Я с тобой столько времени потеряла. — И укоризненно посмотрела на Фани, словно она была в чем-то виновата. — Ты знаешь, — продолжала Павлинка, — я привыкла к сигаретам, а у меня с бабками плоховато. Закажи для меня две-три пачки…

Она засунула их в пустую сетку, жизнерадостно крикнула: «Чао!» — и ушла.

Вечером Фани пересчитала оставшиеся деньги. Оказалось, последний веселый месяц стоил ей около четырехсот левов. Слух о полученном ею наследстве распространился далеко. Звонили знакомые, звонили полузабытые двоюродные братья и сестры, звонили родственники из провинции. Кто приходил с цветами, кто тащил подарки, уверяя, что никогда о ней не забывали. Фани пригласила к себе целую ватагу на прощальный ужин. Мальчики уходили в армию. Девочкам предстояло зарабатывать на хлеб и устраивать свое будущее в учреждениях, на заводах, в университетах. Некоторые привели с собой друзей, пожелавших увидеть богатую наследницу и подкрепиться за ее счет. Набралось человек тридцать. На столе была вязанная крючком скатерть и ваза с цветами, бутерброды, торт и мороженое. Звучала музыка в стиле ретро, потом — электронная. Все ели с большим аппетитом, провозглашая тосты за прошлое и за будущее, за мечты и за нечто многозначительное, а также за учительниц (одна из них уже умерла).

Не пили только за Фани. Не обращали на нее внимания, молчали о ее наследстве — как о болезни, о которой на людях не говорят. Они были солидарны друг с другом и едины в своем равенстве. Небрежно пережевывали чужое угощенье. Разбили два бокала и залили скатерть. «Ничего», — бормотала Фани и прислуживала опустив глаза. Почему-то она чувствовала себя изгнанной из школьной ватаги по собственной вине. Этим пиршеством она хотела вроде бы откупиться за что-то неположенное, навсегда отделявшее ее от недавних одноклассников, чьи карманные деньги не превышали десяти левов. Фани угощала тортом, наливала виски и с грустью думала, что, если б она была калекой, все бы ее любили, гладили бы по головке, приносили бы книжки. Даже стали бы исповедоваться, жаловаться на свои беды — чтобы ей не было одиноко в ее беде. А теперь смотрели на нее косо, точно были обижены. Кривлялись и дурачились, чувствуя себя задетыми и униженными в этих комнатах с толстыми коврами, с парчовыми занавесками и позолоченной мебелью, помня о даче на берегу моря и деньгах в банке… Мир принадлежал Фани, но когда у них будет то же самое? Вероятно, никогда. Людям гораздо ближе чужая беда, нежели чужое счастье.

Все ушли одновременно, оставив после себя сдвинутые ковры, разбитые бокалы и две дырки, прожженные сигаретами, в обивке дивана.

Через два дня Фани улетала в Бургас. Рядом в самолете сидел молодой мужчина в ярко-синем пиджаке и рубашке с открытым воротом. Он не смотрел ни на пейзаж за окном, ни на нее — прислонил голову к ее плечу и задремал, тихо похрапывая. Когда принесли кофе, открыл глаза.

— Я уснул… Устал, — объяснил он, глядя на Фани красивыми светло-карими глазами. У него был тонкий, чуть вздернутый нос и великолепная улыбка. — Вы по делам летите?

— Нет, то есть да, — путалась Фани. — Я работаю на предприятии… Медь и никель…

Там работал ее дядя.

— Как поживает Ненов, ваш шеф?

— Не жалуется.

Он удивленно посмотрел на нее.

— Он же себя плохо чувствовал из-за астмы? После той аварии на шахте.

— Наверное, уже прошло.

— Может быть, — сказал он, помолчав.

Она поспешила сообщить, что у нее, кроме работы, есть одно приятное поручение. Ее ближайшая подруга вышла замуж и получила в наследство дом с участком на берегу моря. Эта же подруга попросила ее проверить, все ли там в порядке. Дом — то есть дача — довольно старая. Незнакомец сказал, что у него никакого жилья нет. Он отрицает частную собственность, этот пережиток.

— Я тоже, — быстро согласилась Фани (и сердце ожило, забилось, быстро и весело заколотилось в груди).

Он добавил, что не любит сладкого, и Фани, которая сладкое любила, съела и его конфету.

Когда они сходили с трапа, тот любезно уступил ей дорогу. Он был ниже ее на несколько сантиметров. Невозможно! Она опять взглянула на его плечо — широкое, сильное под шерстяной тканью, оно было ниже ее плеча, но выглядело очень уверенным. Пока спускались по трапу и потом, когда забирали ручную кладь, Фани была еще больше разочарована не очень заметной — но все же! — кривизной его ног: ее идеал мужчины был иной (высокого роста, широкоплечий, с прямыми ногами и квадратными челюстями). У него был голый изящный подбородок, крепкие зубы, гладко причесанные волосы. И ему было все равно — нравится ли он ей или нет. Даже позабыл о ней, когда она, удивляясь себе, пригласила его:

— Не хотите поехать вместе посмотреть дом? Я этих мест не знаю…

— Я тоже.

Фани беспомощно озиралась, словно искала среди пассажиров кого-нибудь полюбезнее.

— Ладно, — бросил он небрежно. — После пяти. Но я тоже чужой в этих местах.

Какой-то человек в хлопчатобумажных брюках, почтительно поклонившись, спросил:

— Вы инженер Христов? Машина здесь, ждет вас.

Он засуетился, бросил беспокойный взгляд в сторону Фани, вероятно сожалея о данном обещании:

— Хорошо, в половине шестого у казино. До свидания!

— Чао…

Гостиница у Фани была второй категории — комната с двумя кроватями, без ванной. Привыкая к роли обычной девушки, Фани подобрала себе одежду для скромного будущего: платье искусственного шелка, босоножки на босу ногу. Надела клипсы и бусы. Только сумка была из натуральной кожи, но что поделаешь — иногда девушки творят глупости: покупают дорогую вещь, а после копейки считают.

Фани как раз этим и занялась — пересчитала свои деньги. Крупные купюры спрятала на дно дорожной сумки — все равно что их нет. Замок сумки щелкнул, и она почувствовала запах французских духов — вот еще одну глупость натворила бедная девушка Фани!..

Пообедала в закусочной напротив гостиницы. Оттуда высыпали девчонки, которые приходили перекусить за восемьдесят стотинок. Они были похожи на Фани — в босоножках, запыхавшиеся, безликие, лишенные любопытства. Типичные жительницы космополитического города. Она уселась на скамейке в парке под густой, плотной тенью кипариса. Мимо шли женщины и мужчины, одетые в спортивные костюмы: поблизости был корт, слышались отчетливые удары мячей, громкие голоса. Тень кипариса, будто стрелка часов, точно отмеряла мгновения. В условленное время Фани поднялась. И тут же увидела его возле кафе — он сидел на плетеном стуле, читая газету. Перед ним стояла чашка кофе. Вокруг, в вазах из камня, цвели красные цветы. На нем была свежая белая рубашка, слегка помятая. Он не встал, когда Фани возникла перед ним, только улыбнулся.

— Будете кофе? — спросил он.

Фани кивнула. Выпили кофе. Солнце светило ему в лицо. Достав из внутреннего кармашка защитные очки от солнца, он надел их. Без света и живого блеска глаз он показался Фани состарившимся. Вокруг рта — морщинки, тонкие и нежные, как на шелковой бумаге. Он наблюдал за Фани внимательно, но спокойно — так, как смотрит чужой мужчина на чужую женщину.

— Ты очень молода, — сказал он.

Фани приподняла плечики — не ее вина.

Поехали на автобусе, вышли на пыльной дороге среди виноградников. Солнце пекло, как в августе. Под ногами стлалась пыль. Выгоревшая трава, зеленые виноградники — кое-где уже свисали спелые гроздья. Вокруг царила безмятежная тишина. Инжир и миндальные деревья замерли в знойной тишине. Что-то прошелестело среди веток, притихло. Фани прикоснулась к нему локтем.

— Змея?

— Вероятно, черепаха.

Он не смотрел в ее сторону. У Фани была белая накрахмаленная шляпка, которую она купила в уличном киоске. Шляпки подчеркивают недостатки, но в то же время подчеркивают молодость (и укорачивают длинное лицо).

Серые плиты, из которых была сделана крыша дома, излучали стальной блеск. Дом был построен в добрые старые времена, на самом берегу, квадратный и устойчивый, как крепость. Маленькие окна побелели от соленого ветра, низенький дымоход на крыше зарос колючей травой.

— Дом запущенный, — сказал человек, стоящий рядом с ней, и перекинул пиджак на другое плечо.

Ключ, такой же внушительный, как и замок, то заедал, то проворачивался в замочной скважине, точно насекомое, которое ищет удобное гнездо. Он молча взял у Фани ключ и без усилия открыл дверь, потом толкнул ее коленкой.

Сумерки внутри были такими же старыми, как и сам дом. Мебель, сдвинутая в кучу, столы все в таком виде, словно в доме была конфискация. Или хозяева неожиданно бежали…

Фани нажала на выключатель. Лампа в форме старинной амфоры, с бледно-зеленым колпаком, похожим на медузу, зажглась. Запахло пылью. Они поднялись по крутой каменной лестнице, покрытой дорожкой, связанной из крепких веревок. Наверху царило то же запустение. Открыли окна. Ставни сопротивлялись, жалобно скрипя.

— Хорошо, что вы пришли, — сказала Фани. — Моя приятельница будет вам признательна.

— Передайте ей привет, — сказал он без тени любопытства.

Фани вспомнила, что все еще в шляпке, быстро сняла ее. У нее были густые блестящие каштановые волосы. Но его взгляд проходил сквозь нее не задерживаясь.

— Какая прелесть, — воскликнул он, беря в руки какую-то окаменелость. На ней были шипы бело-розового цвета. Он разглядывал ее, как специалист. — Наши воды слишком холодные, чтобы изваять такую. Такой нежный цвет… Драгоценность времен сотворения мира. Вероятно, она из Средиземного моря.

— Может быть, — сухо ответила Фани.

Стилиян Христов осторожно положил раковину на стол.

Оставив окна и двери распахнутыми, спустились в сад. Уселись на низеньком теплом заборе. Внизу простиралась водная бездна, однообразная, гладкая и чешуйчатая, чудовищно тихая. Повсюду море оставило могущественные знаки — венки из высохших водорослей, слизистые тела медуз, блестевшие, как кучки серебра. Дырки в заборе, на котором они сидели, тоже сохранили форму мягкотелых, которые скрывались веками в податливом известняке.

— Давайте поедим, а?

Он открыл сумку, и Фани почувствовала запах вареного мяса. Она сглотнула слюну — на обед у нее была одна сосиска. Он вытащил цыпленка, завернутого в чертежную бумагу.

— Тощенький, правда, но, думаю, хватит.

И по-братски разделил пополам белую булочку.

Они жевали с удовольствием, не разговаривая. Очень хотелось есть.

— Скажите, — подала голос Фани. — Вы бы смогли взять в жены богатую девушку? Ну, скажем, такую, как моя подруга?

— Если буду ее любить.

— А если нет?

Он промолчал.

— А ты сколько зарабатываешь?

— Средне, — запнулась Фани.

Он смотрел на ее накрахмаленную шляпку. Потом стал рассматривать тонкие белые пальцы, не знавшие тяжелого труда.

— Приходи в мою бригаду, — сказал он. — И я тебе обещаю много денег. И перчатки, чтоб руки сберечь… У тебя красивые руки.

— А с чем работает бригада?

— С железом. Работа как раз для молодых людей.

Он вытер руки чистым платком, достал листок бумаги и ручку и мелким, каллиграфическим почерком написал адрес стройки и свой домашний адрес. Стилиян Христов, инженер…

Загрузка...