— Может, и приеду, — промолвила Фани, глядя на четкие, красивые буквы.

— Не ошибешься.

Они были уже не одни — рядом девушка лет пятнадцати, в купальнике, с важным видом подбрасывала легкий, как воздушный шарик, мяч. Фани услышала вздох и вопрошающе повернулась к инженеру.

— Моей дочери столько же, вероятно, — сказал он. — Может, это она?

Фани молча раскрыла рот: дескать, он бы знал, если б это была дочь!..

— Нет, — сказал Стилиян Христов и сдул со своего острого колена зеленую гусеничку. — Я бы ничего не знал, потому что мы с ней незнакомы. Она родилась, когда мне было семнадцать лет. У меня была сумасшедшая любовь с одной девушкой из соседнего класса. Мы встречались в доме ее тети. Потом моя девушка исчезла, испарилась. Я был в отчаянии. Пошел к ее родителям, но они спустили меня с лестницы еще до того, как я вошел в дверь…

Он рассеянно играл камушками. У него были сильные руки и волосатые запястья. Фани слушала, широко раскрыв глаза. Девушка без устали продолжала бросать свой мяч.

Море застыло, точно отлитое из металла.

— Прошло много времени. Я встретил нашу покровительницу — ее тетку, и она мне сказала, что я разбил жизнь Ольги… Она родила девочку. Позже кончила институт и вышла за какого-то хорошего и способного, по словам тети, человека. Однако он ревниво относится к прошлому своей жены. Вампир… Так и говорит — вампир. Я бы забыл Ольгу, меня уже давно не трогало все, что ее касается. Но ребенок… Значит, тогда она убежала, чтобы родить. Чуждаясь меня и всех на свете. Тетка назвала мне городок, и я отправился туда, вооружась надеждой и деньгами. Я был готов на что угодно, лишь бы напасть на след своего ребенка…

Где-то затрещал сверчок. Незаметно взошла луна — ярко-белая, словно кружевная.

— И ни-че-го, — медленно, тяжело сказал Стилиян. — Люди молчали как рыбы… Как спруты. Акушерка умерла, а тогдашний врач уехал работать в Анголу… Документы отсутствуют: речка, разлившись, протекла в подвал, где хранились документы, касающиеся детей… Пригласили меня пообедать, а когда я отказался, выставили за дверь. Вот так-то…

Фани смотрит на своего знакомого. То, что он поверяет ей свое, сокровенное, может значить только одно: для него она — чужая девчонка, он исповедуется, потому что наболело, а потом, верно, забудет. Навсегда…

— А ваша жена… — проговорила Фани.

Он покачал головой.

— Нет у меня жены. Знакомых женщин много, а настоящей — ни одной.

Девушка с мячом исчезла. Море, внезапно пробудившись, гнало волны вдоль пляжа, и они одна за другой раскрывались в огромные, роскошные паруса.

— Ну, встали?

Он вскочил и бросил взгляд на ее голые руки. Она запахнула свой смешной синий пиджачок. Фани слышала, как он закрывал окна и двери и как, скрипя, сопротивлялись ему старые ставни.

— Вот возьми, — он подал ей большой ключ, черный, словно воронье перо. — Пойдем, мы опаздываем… У меня ужин с главным инженером.

Она сразу стала какая-то ничья — несчастная, случайная девушка. Одна из многих.

В автобусе Фани оглядывалась с любопытством: неужели вон та девушка еще не знает, что станет матерью? А вот те двое парней, еще такие молодые, несмотря на свои буйные бороды, может быть, они тоже — будущие отцы? Не подозревают, что кто-то готовится вырастить их ни в чем не повинных детей. Фани рассматривала незнакомые лица, глаза, брови, прически — какие тайны кроются в этих головах, в этих жилищах подлых замыслов — но и великих озарений, будничных планов — но и великодушия, равного подвигу?

Стилиян Христов, повернувшись к ней, молчал.

Он то и дело поднимал руку и смотрел на часы. Глаза его — карие, спокойные — были уже совсем чужими.


7

Драга Митрова пришла к следователю с опозданием на полчаса, вся надушенная и румяная, в шубке с пышными рукавами и совсем чистых, без единого пятнышка, сапогах.

— Дорогу тут надо сделать, — сказала она. — Иначе не только люди, но и вся техника увязнет.

Она села, скрестив ноги по-мужски, и закурила, не спросив разрешения. Сбросив красную шубку, подбитую мехом, осталась в юбке и кофточке, с ожерельем, на котором поблескивала маленькая серебряная подкова.

— Тепло-о-о, — протянула она, — да, я от тепла отвыкла. Давно не грелась у огонька.

Она держалась спокойно и уверенно, и Климент, хоть и усталый и измученный, заметил и ямочку на ее щеке, и белую кожу, нежную, точно яблоневый цвет, к которому так и тянет прикоснуться. Встретив взгляд — ясный и недвусмысленный — ее ярко-синих глаз, он подумал, что губы ее почему-то плотно сжаты.

— В каких отношениях вы были с инженером Христовым?

Она ответила спокойно:

— Вы спрашиваете, спала ли я с ним?.. Нет. Чрезмерно честолюбивые мужчины — не для постели… Они и в постели хотят чего-то необыкновенного, но думают только о собственном удовольствии.

— Это ваше предложение?

— Да. Он был моим начальником, а я не терплю зависимости.

Закурив дешевую сигарету, следователь положил спичку на крышку стеклянной банки. Он посмотрел в окно — там тонкое кривое деревце прильнуло к стеклу, точно просило впустить его. Климент снова повернулся к женщине, которая спокойно и самоуверенно смотрела на него.

— У меня был жених, — сказала она, — зовут его Димо, учится на четвертом курсе машиностроительного…

— Почему это — был? Его что, уже нет среди ваших женихов?

Драга снисходительно усмехнулась.

— Сейчас у меня новый — Евдоким Георгиев. Но он — так, временный.

— Почему?

— Ох, это слишком интимные вопросы, и отвечать на них долго и нудно… А как вы терпели бы рядом человека — не от мира сего, — который лишь иногда, в свободное время, взглянет на вас из облаков, умильно и пьяно улыбаясь?

— Не терпел бы.

— Поэтому я его и прогнала и взяла Евдокима. Он мне подходит — точь-в-точь то, что надо… А других женихов у меня не было. Первое мое замужество было без помолвки…

Климент засмеялся:

— Так что начинаете новую жизнь?

— Новой жизни нет. Есть лишь продолжение того, что было, — лучшего или худшего. А Дима очень способный парень. Мы помогали инженеру Христову в его расчетах. Христов замахнулся на что-то просто невероятное.

— Что же было невероятного в его работе?

— Тема. Исключительно сложная и слишком объемная, чтобы ее мог осилить один человек. Вы понимаете, что я хочу сказать? Там работы на целый коллектив. Напрасно Стилиян в нее впрягся.

Следователь задумался.

— А может быть, сможете вы… — начал он.

Драга перебила, покачав головой.

— Мы с Димой просиживали над цифрами ночи напролет, нам приятно было, несмотря на то что потребовалась сумасшедшая выдержка. Это была работа не для одного человека, и делали мы ее ради того, чтобы прикоснуться к чему-то… значительному. И ради инженера, конечно.

— Он платил вам?

Она изумленно отшатнулась, словно вопрос показался ей глупым.

— Он? Да мы больше его получаем. Питаемся в столовой за копейки. Стилиян нас благодарил иначе… Мне дарил цветы и конфеты, а Диме — мужской одеколон.

Закурив вторую сигарету, Драга окинула следователя холодным взглядом.

Климент взял ручку и подвинул к себе листок бумаги.

— Имя? — спросил он, прищурившись.

— Драгана Петкова Митрова. Во времена моего детства мужчины уходили из села на заработки. Мой отец тоже ушел — и не вернулся. Мать расхворалась и умерла, оставив нас, четверых детишек. Меня отдали в детский дом, там и выросла. Закончила техникум — электронику изучала. Знаете, я уверена, что стану инженером. Цель моей жизни.

Последние слова ошеломили его, и Климент поднял голову.

Драга, переменив позу (левую ногу перебросила на правую), спокойно пояснила:

— Сейчас мне кричат: «Драга, сбегай-ка туда, сбегай-ка сюда, завтра тебе во вторую смену!» Или: «Молодец, Драга, ловкая ты бабенка!» А иногда покрикивают: «Эй, ты!..» А как, по-вашему, звучит: «Инженер Драгана Митрова»? Ага, согласна с вами, совсем другое дело: солидно звучит. Первоклассный человек. Человек, не какая-нибудь девчонка на побегушках.

— Где вы были в ночь на седьмое — в ночь со вторника на среду?

— Очень хорошо помню, где мы с Димой убивали время. Были на концерте. Обычная современная какофония — светомузыка. Потом ужинали в ресторане, потом Дима проводил меня до общежития. Представляете, он был трезв как стеклышко — и умилялся каждому моему слову.

— А потом?

— Мы заснули. А потом Дима сказал, что ему надо на работу, и поехал на стройку.

— Какие отношения у него были с инженером Христовым?

Драга несколько смутилась.

— Сложные, — сказала она, опустив голову. — Уважал его, но не упускал случая назвать неудачником.

— Почему?

— Спросите у него.

— А как Христов относился к вам?

— Вы хотите знать, не приставал ли ко мне? — засмеялась Драга. — Нет, он подбирал глупых цыпочек. Бедняга думал, что в постели они лучше, чем какая-то будущая инженерка.

Следователь, покашляв, вытер губы платком — может быть, пряча улыбку.

Перед глазами торчала бутылка швепса. На письменном столе, покрытом ярко-зеленым листом бумаги, стояла пустая пепельница. Хотели угодить следователю, такому необычному среди публики, собравшейся здесь со всех концов света. Чувствуя себя в этой комнатке как в клетке, Климент медленно и задумчиво потирал ладони. Женщина пыталась разгадать, что он за человек. Прилетел, как ворона, в своем темном пальто, по-осеннему хмурый, какой-то зловещий. И обидно было думать, что инженер загулял где-нибудь в Черномории, или преспокойно пьет кофе в какой-нибудь хижине, затерянной в дебрях Рилы, или плещется с неизвестной мадам в чистых водах первоклассного бассейна… Христов — начальник, преданный стройке, честолюбивый инженер, чье будущее было расписано до мельчайших деталей, и вот его нет! Исчез — ни на том свете, ни на этом… Где такое бывает? Даже не в кино: уж слишком глупым был бы такой фильм.

И сейчас этот вот человек рыскает повсюду, точно собака за дичью, поднимает грязь везде, куда бы ни бросил взгляд, ищет злоумышленника, а злоумышленник, по мнению Драги, давно убрался из этих негостеприимных мест в поисках очередной жертвы. Драге стало до слез жалко инженера. Только сейчас, целую неделю спустя, горькая истина предстала перед ее сознанием как реальность, в которой и не могло быть двух исходов. Исход был один: смерть…

— Вчера вечером мы гуляли, — сказала она виновато. — Приглашены были на поросенка. Там говорили об инженере: жалко, дескать, такой молодой — и уже мертвый…

— Ну-у-у, — упрекнул следователь, — не рано ли вы его хороните?

Драга долго и горько качала головой, не отвечая, точно и вправду перед ней лежал инженер, его худое, но сильное тело, пронзенное подаренным ножом, красивым ножом, как бывает в приключенческих фильмах по телевизору.

— А Евдоким — что он за человек?

— Немного рассеян, но это ему даже идет. За то его и люблю. Пошлешь его купить сахару, а он несет кило муки. Очень красивый. Слов нет. Зато природа и отняла у него кое-что, дабы не дать одному человеку слишком много. Вы не замечали, бывает, у какого-нибудь счастливца и красота, и деньги, и слава, а взамен судьба отнимает у него что-нибудь: то ли память, то ли какой-то стержень человеческий, то ли еще что-то очень важное… Не замечали?

Климент, кивнув, расслабил узел галстука. Затем распахнул окно — не вставая, ловко, точно фокусник. Драга продолжала наблюдать — она разбиралась в людях. Работала одно время в больнице санитаркой и хорошо знала раны человеческие: какие случайные, а какие — от нечеловеческой злобы, мести или по пьянке. Метина на левой руке следователя, заботливо перевязанная, была от холодного оружия. Жульнический удар в каком-то тупике.

Где же здесь справедливость? Инженер, умный, волевой человек, был убит в глубокой темноте на стройке. Убийца на свободе, жует сейчас, может, булочку на какой-нибудь сельской станции… Драга отвела взгляд, посмотрела на свои сапожки — чистые, сизовато-белые, словно пара голубков. Вспомнила свое венчание — грязный сельский двор, и она идет в белых туфельках, вуаль пахнет розовой водой, перчатки до локтя, шестнадцать лет, всего шестнадцать. С мужем-зоотехником наездилась, находилась — автобусом, каруцей, а всего чаще пешком: сбегай, Драга, возьми у них вакцину. Постановление устарело, езжай-ка в город, пусть тебе его лично дадут. И так три года. Осталась голой и босой, без всякой помощи и поддержки. После долгих и трудных скитаний со стройки на стройку осела на этой красной земле, в этом месиве, в этой круговерти, и так удобно себя чувствовала, точно дитя во чреве матери.

Следователь внимательно посмотрел на Драгу. Круглые покатые плечи и спокойные простые черты лица, великоватый нос и бело-синий блеск глаз — они, эти глаза, созданы действительно для того, чтобы видеть перспективу. И повелевать. «Она еще покажет себя, — подумал Климент. — Не удивлюсь, если через десять — пятнадцать лет она возглавит такую же стройку, где будет знать все — до последнего винтика — и всех — до последнего строителя. Такая поднимется — может быть, станет даже начальником объединения. Нелегко будет ни ей, ни тем, которым суждено вертеться вокруг нее до полного изнеможения…»

— Я хочу поговорить с Евдокимом, — сказал следователь. — Он, наверное, на стройке?

Драга посмотрела на часы.

— Конечно, где ж ему еще быть… Я сейчас его к вам пришлю.

Через пятнадцать минут Евдоким Георгиев сидел, расставив длинные ноги, напротив следователя. Потертые, побелевшие джинсы. Сапоги слишком дорогие, щегольские для этой стройки. Взгляд недовольный, даже обиженный, надменные тонкие губы надуты. Дышит со свистом, сквозь зубы — облачка пара видны в холодном помещении.

— Подарок мне, — небрежно пояснил Евдоким и мелко задрожал правой ногой. — Здесь курят?

Климент предложил ему свои сигареты. Оба задымили. Вся равнина, и небо над ней, и деревья, и крыши, и камни, и все за окнами с запотевшими стеклами плавало в облаках тяжкой сырой мглы. Был серый день, прикованный к месту декабрьским равноденствием.

— Вы знали исчезнувшего инженера? — спросил следователь.

— Да… Ушел — как в воду канул. И мы тоже потонули в этой серой мгле…

— Неужели?

Климент хрипло засмеялся (в последнее время редко случалось смеяться от души): ему пришло в голову, что они в какой-то корчме, болтают о том о сем. Или удят рыбу, сидя на берегу рядышком, — за три километра отсюда есть небольшое озеро.

— Эй, сосед, — обратился к парню Климент, — скажи, что ты о нем знаешь, об инженере Христове… — Дважды ему пришлось заночевать в монастыре-общежитии, рядом с комнатой Евдокима. — Ты, кажись, страдаешь бессонницей?

Парень не удивился.

— Бывает.

— Ты топаешь, бормочешь что-то — или вроде как на губах играешь.

— Зорю играю. Сигнал.

— Грустишь?

Евдоким горько вздохнул.

— Нет. Счастливчик я.

Следователь взглянул на высокий белый лоб парня, на черные брови и синие глаза с длинными ресницами. Да, ресницы — неопровержимое доказательство человеческой молодости и красоты.

— Что касается инженера, — сказал серьезно Евдокии — уважал я его — это нечто большее, чем любовь, по-моему. Он меня двигал.

— В каком направлении?

— В хорошем, конечно.

— А до этого ты шел в плохом?

Евдоким, пожав равнодушно плечами, сказал:

— Ни в каком.

«Так оно и есть, — решил Климент, — красота слепа и потому часто беспутна».

— Давай-ка подробнее.

— Он мне поручил важное задание. Поверил в меня. А я — в себя.

Синие глаза Евдокима повлажнели. Отвернувшись к окну, он шмыгнул носом и тяжело вздохнул.

— Он был для меня как отец, — пробормотал парень. — Такой честный и смелый… во всем.

Руки у него задрожали. Швырнув окурок на пол, он хотел растереть его каблуком, но Климент сказал:

— Подними. Пожара еще не хватало. Здание-то старое.

Тот послушно положил окурок в пепельницу. Помолчали, не глядя друг на друга.

— Где вы были в ночь с пятницы на субботу? Подняв голову, Евдоким посмотрел на потолок, окрашенный масляной краской.

— Дайте вспомнить… Ночи похожи одна на другую, ползут, как черепахи… Да, был на концерте — ничего, приятный концерт. Помог установить усилители. После концерта вернулся на стройку.

— Каким транспортом?

— Автобусом. Надо было закончить одну работу.

— Какую?

— Да печь капризничает, трудно ей угодить, как старухе какой…

Следователь ткнул сигарету в пепельницу.

— Вас видели на другом конце стройки. Вы выкурили по сигарете с экскаваторщицей Цанкой. Вы были чем-то взволнованы…

Евдоким медленно повернулся к следователю, пристально посмотрел на его ботинки — старомодные, со шнурками.

— Цанка работала далеко от твоего цеха…

— Где хочу, там и курю, — резко сказал парень.

— Понятно, — вяло кивнул следователь.

Что-то злое и даже наглое вспыхнуло в синих глазах Евдокима и погасло. «Люди ненавидят, когда их расспрашиваешь», — подумал Климент. Парень, сидящий напротив, тоже становился ему неприятным — что-то тайное и, может быть, угрожающее глянуло на него, словно из омута, и тут же потонуло бесследно в темной глубине.

Евдоким протянул руку — мелкая дрожь сотрясала ее, точно сквозь все его тело был пропущен ток.

— Малокровие у меня, — сказал он. — Мне все время холодно. Цанка говорит — дрожишь, как листок на ветру. По-моему, это сделал посторонний человек. Слышите? Случайный…


8

В четырнадцать лет ее отдали в услужение к пожилой чете, бездетной, зажиточной. Хозяева благосклонно относились к ней, поскольку получали то, что им было нужно, — работу и молчание.

В этом доме она научилась мыть хрупкий фарфор, не разбивая его, наводить блеск на серебряные кубки, большие и тяжелые, словно для великанов. Ее приют был вдали от зноя и грязи сельского труда.

Затем народная власть национализировала фабрику, где она стала ткать грубое военное сукно. Хозяин, состарившись, тихо умер, а она и ее хозяйка остались жить в заброшенном (казалось, застывшем) богатом доме. И служанка постепенно начала командовать своей госпожой, которая впадала в детство и, казалось, становилась все меньше ростом. Об этом старом полуребенке она заботилась строго, но душевно, стирала и гладила белые кружева, полировала никому не нужное серебро и накрывала на стол в столовой, сумрачной от тяжелого бархата штор. И так — до тридцати лет. Она молчала. А как-то весной приехал Иван Пазаров — починить проржавевшие водопроводные трубы. День за днем, слово за словом — пришли к помолвке и свадьбе. Хозяйка отписала им две комнаты и кухню на нижнем этаже. А они до конца ее дней обязались присматривать за ней. Жизнь уходила из нее, вытекала… Умерла хозяйка, и молодые зажили друг для друга. Они не спешили завести ребенка — работали и копили деньги, и через пять лет уже целый этаж принадлежал им вместе с половиной сада, огороженного металлической решеткой.

Она навела порядок в комнатах, натерла паркет и буквально сдувала каждую пылинку.

В сорок лет она родила. Ребенка отдали в ясли. Потом — в детский сад. Через десять лет она вдруг осознала, что сын наделен какой-то необыкновенной, ангельской красотой, пришедшей неизвестно откуда.

Относилась к нему с прохладцей, без внешних проявлений. Быстро поняла, что мальчик не любит трудиться, предпочитая шататься где-нибудь с приятелями. Рядом с ним они выглядели кривоногими чучелами. Еле закончил электромеханический техникум. Еще с юношеских лет его посылали на стройки и отбирали заработанные деньги до копейки. Он требовал, чтобы к зиме ему купили дубленку, — они отказали. Страстно пожелал гитару — внушили ему, что учеба важнее песен. Одевали его скромно, подслушивали на каждом шагу, недоумевали, откуда он взялся такой — задумчивый, медлительный и молчаливый? Он отпустил бороду, она была светлее его волос, почти белая, — приказали немедленно ее сбрить. Он озлобился на них, точно звереныш, загнанный в угол.

— Борода у него как у святого, а глаза — разбойничьи, — сказал отец. — Что будем делать с нашим отпрыском?

— Затягивать удила, что же еще…

И она продолжала полировать шероховатые дверные замки и гладить покрывала. Едва-едва приоткрывала занавеси, чтобы впустить в квартиру царственный полусвет…

В комнате мальчика все было разбросано и пахло молодым щенком. Она готовила, чтобы он не был худым (в раннем детстве он перебивался вафлями, семечками и прочей чепухой). Когда ее брат построил в селе новый дом, послали Евдокима (старую госпожу звали Евдокией) помочь ему. Рекомендовали ехать автостопом.

— Водители — добрые люди, их легко уговорить, — сказал отец и вздохнул облегченно, закрыв дверь за сыном.

Евдоким постучался в окно уже на третью ночь — как путник, который ищет ночлег. Ему открыли, чувствуя недоброе.

— Уже закончили?..

Войдя в комнату, он забросил запыленную сумку на постель. Его резиновые тапочки были грязны и разорваны, словно у бродяги.

— Пришел пешком, — сказал Евдоким, поймав изумленный взгляд матери.

— Закончили?

— Как бы не так… Еще месяц надо.

Евдоким лег, скрестив руки. Бледный, с русыми волосами и восковыми ушами, он совсем стал похож на мертвеца, изображенного на церковной стеле. Он показался им каким-то чужаком, перепутавшим дорогу и случайно попавшим к ним в дом. Они вышли на цыпочках и с тяжелым молчанием продолжали прерванное занятие — складывали выглаженные салфетки.

Евдоким стал работать в молодежной дискотеке. Работал без удовольствия, но одним своим видом разжигал раздоры в этом легкомысленном заведении. Следил за аппаратурой, не очень засматриваясь на танцы, не заслушиваясь музыкой, отбрасывающей синхронно разноцветные пятна на танцующих. Плавали, точно в аквариуме, белые руки, сверкали юбки из дешевой парчи. Евдоким, окруженный обожанием местных девушек, равнодушно смотрел на молодость, ныряющую в розовые и желтые волны. Он переводил взгляд с одной на другую и скучал… Потом находил в кармане записку с датой и местом встречи — получил, например, от симпатичной учительницы письмо, полное клятв в вечной преданности, которой он вообще не искал. Девушка подстерегала его на улицах и как-то вошла в диско-клуб под благовидным предлогом — искала якобы учеников. Однажды набралась смелости и пригласила Евдокима на прогулку. В тот же вечер они отправились куда глаза глядят, девушка срывала листочки, подталкивала камушки носком туфли, тяжело дышала — казалось, вот-вот потеряет сознание. Евдоким шел в нескольких шагах от нее, держа руки в карманах. Стеснялся — учительница говорила о книгах, которых он не читал. И так говорила, что казалось, без них нельзя прожить и часа… Расстались молча. Он обернулся из любопытства — она стояла и смотрела ему вслед.

На следующую ночь двое мужчин поджидали его перед диско-клубом. Евдоким, вообще ненавидевший драку и насилие, беспомощно размахивал кулаками.

— Совсем слабак! — сказал один, отходя и озираясь. — Прикончи этого педика.

На следующий день — с распухшими губами и разбитой бровью — он пришел в школу. Шепелявил, приглашая учительницу на прогулку, потом оба словно онемели.

Встретились за городом, на многострадальной дороге, изрытой железными боронами и плугами, в колдобинах и ухабах. Сели в густых зарослях на траву. Учительница облокотилась спиной на ствол дерева, он обнял ее с холодком в глазах, в которых одиноко, пронзительно сверкали хищные зрачки… У него был высокий бледный лоб и черные брови — казалось, с какого-то другого лица.

— Я хотела стать актрисой, — сказала она, — но ты же знаешь, там все решают связи…

Откашлявшись, быстро прочитала несколько стихотворных строк. Любовную элегию о какой-то сосне. Гейне.

Евдоким посмотрел вверх, на ствол дуба. И, сложив пальцы в неискренней, но настойчивой мольбе, прижался к ней, поцеловал в подбородок, в щечки. Губы у него болели, но горчащая боль была ему приятна. Он нашел ее губы и через сетку ресниц стал наблюдать, как целуется женщина, когда любит. Совсем ее заносит, сказал он себе, и ему стало неловко за нее. Ощущая руки, обвившиеся вокруг шеи, своими припухшими губами он проводил по ее мокрому, в капельках пота, лицу. Целовались долго, пока солнце не припекло и муравьи не измучили их окончательно.

Встали. Учительница что-то бормотала о своей профессии. У нее были кое-какие сбережения и дом, она была единственной дочерью у матери, и им ничто не мешало (если он захочет!) уехать куда-нибудь…

Она болтала о своих комнатах, о порядке, который сама поддерживает, о количестве мебели, о пчелиных ульях на лугах, обо всем, что добыто трудом и бережливостью за последние двадцать лет. Евдоким шел рядом, держа руки в карманах, стараясь не думать о себе с отвращением. Он вырос в сырости и тени в доме госпожи, слыша вечные наставления матери о бережливости и обдуманных покупках…

Расстались. Он быстро пошел в сторону, охваченный мерзким ощущением, что целовался с близкой родственницей.

Монастырь, куда Евдоким отправился через два месяца, угасал, словно овдовевший старик, — потемневший, разграбленный. Стройка забрала у него землю. Главный монах отчаянно твердил, что эта земля святая, неприкосновенная. И без того обеднели…

— И Христос был бедным, — сказал инженер Стилиян Христов. — Оставьте нам решать дела земные: вам же никто не мешает печься о небесных?

Огромная монастырская кухня, осевшая и заброшенная, также отошла в пользу строителей. Там была громоздкая печь, расписные сосуды и баночки, в которых повар нашел приправы, воск и бутылочку с чернилами. Евдоким, пригнувшись, вошел. Около печи, окутанный паром, сновал помощник повара.

— Ты Диму ищешь? Посмотри наверху…

Вдыхая запахи мяса, лука и богородской травы, Евдоким размышлял о том, как монахи воздвигали эту громадную кухню, сбивая бревна гигантскими гвоздями ручной ковки. Да, лучшие времена видели стены, и выщербленная печь, и котлы, поглотившие столько кровавого мяса и пресноводной рыбы.

Рядом с маленькой расписанной церковью поднималась и другая постройка. Евдоким поднялся по вытоптанным ступенькам, постучал в низкую дверь, и Дима ответил: «Войди!» Он протиснулся внутрь, пригнув голову.

— Вот «мистер мира»! — воскликнул Дима. — А ну-ка свари нам по чашечке кофе! Сахар в коробке…

Евдоким, ослепленный, смотрел, как с кровати, покрытой красным суконным покрывалом, поднимается обнаженная женщина. Можно было подумать, что она одета — настолько спокойно уставилась на гостя.

— Да, красавец, — одобрила она. — Давай садись. Через пять минут будете пить кофе.

И скрылась за ситцевой занавеской, где была кухня. Пока она там громыхала и топала, Дима причесывался перед зеркалом, висящим на стене. Евдоким сел с онемевшими коленями — впервые он видел голую женщину. Не в журнале, не на открытке — живую… Ее кожа отражала молочную прозрачность окна, груди пересекали лиловые сосуды, а русые волосы внизу живота были похожи на голову ягненка… Сел, онемевший, перед столом, накрытым салфеткой. Дима смотрел на него в зеркало.

— Что, моя зазноба отняла у тебя разум?

Мог бы сказать «киска», как было у них принято, но не сказал. «Зазноба» прозвучало в его устах как песня, нежно и тепло.

— Она свободная женщина и живет по своим законам. Как космическая звезда. Скоро все будут такими, как она.

Евдоким смотрел на ее босые ступни под занавеской. Она включила плитку, загремела чашками и чиркнула спичкой. Запахло сигаретой. Отдернулась занавеска, и она появилась, закутанная в Димин короткий, выше колен, халат. Чашки были разными и без ручек. Кофе горячим. Она села и не прикрыла открытую грудь. Евдоким смотрел на пол, выскобленный добела.

— Послушай, — сказала женщина и подняла палец. — Она опять!..

Кто-то прошаркал туфлями в коридоре.

— Ефросиния, игуменья. Умерла еще в девятьсот двадцатом году.

Шаги, прошаркав мимо двери, затихли. Евдоким усмехнулся:

— Веришь в привидения?

— Верю?.. В себя. А в ее появлении есть какой-то протест. В монастыре живут мужчины, женщины ходят в брюках.

— А ты прелюбодействуешь в святой обители, — добавил Дима.

Ослепительная улыбка, сверкнувший вдруг взгляд.

— Почему она спряталась в монастыре, как ты думаешь? Ефросиния пишет черным по белому: и сирота я, и обесчещенная, искала силу в господе боге… Кто обесчестил Ефросинию? Мужчины, конечно же…

Она крепко охватила руку Евдокима горячей и сильной рукой.

— Ты очень красив. Знаешь это? И как себя чувствуешь, когда так красив?

Евдоким сжался — казалось, она дотронулась до раны, разъедающей душу.

— Я знаю. — Женщина отпустила его руку. — Ничто не ведет к добру, если чрезмерно.

Дима мыл чашки в мойке. «Она старше меня, — подумал Евдоким, — по крайней мере на два года».

То была последняя его мысль с трезвой оценкой этой женщины. Дальше мысли помчались быстро и страстно, и бесшумно распахнулись окна в жизнь — к солнцу и радости. Он разомлел, опьянел от этого ощущения — впервые, как себя помнил.

— Я получила премию, — сказала женщина. — И приглашаю вас на трапезу.

— Заметано, — сказал Дима. — Сегодня суббота — давайте ее обмоем.

— Выпьем, — согласилась она.

Евдоким вздрогнул от отвращения — ему становилось плохо от одного лишь вида бутылки или рюмки. На улице он засмотрелся на фрески, совсем свежие. Казалось, мастер только что унес свои горшки с красками. Синий цвет переливался в темно-желтый. Под коричневой коркой ржаного хлеба пылали костры преисподней. Черти были черные, а Сатана — ядовито-зеленый, как куриная желчь. Евдоким ему улыбнулся и кивнул заговорщически.


Он втиснулся в кабину какой-то машины и попросил подбросить его к ресторану «Приста». Водитель повез было, но, не доехав, остановился.

— Где-то стучит, — объяснил он. — Думаю, спереди…

— Сзади, — сказал Евдоким, прислушавшись.

Шофер обошел машину, присев возле колеса.

— А ведь ты не знаток моторов, сынок… Стучало как раз спереди.

Наконец приехали к ресторану. Евдоким выскочил из автомобиля и осмотрелся — перед освещенным входом скопились легковые машины. Рядом с ними, заботливо ухоженные, цвели розы. Ресторан экстра-класса. Евдоким был в самом своем лучшем — джинсах и белой спортивной рубашке. В заднем кармане хранились последние двадцать левов из месячной зарплаты. Он, конечно, был приглашен на ужин, но в худшем случае мог оплатить свою долю…

Он сразу увидел их — они сидели на террасе в легких креслах, рядом с большим фикусом. Женщина махнула ему рукой, и Евдоким, захватив по пути третий стул, подсел к ним.

— Ждем тебя, — сказала она и ослепительно улыбнулась ему.

Розовое платье на бретельках, голые плечи. Веснушки на лице и на плечах… Дима потел в сером костюме, в накрахмаленной рубашке с галстуком.

Официант шел к ним — нет, к ней, казалось, он хотел пригласить ее на танец. Играли вальс… Она заказала шницели, салаты и газированную воду.

— Не пью, — сказала она, — а ты? Аперитив?

Евдоким скрепя сердце заказал водку. Хотя бы маленькую порцию. В первый раз.

— Я за рулем, — заявил Дима, — а Драга — космическая женщина: не пьет, не ест хлеба и принимает таблетки, чтобы помолодеть.

Она загадочно улыбнулась.

— Я учусь заочно. Электронику изучаю.

Евдоким нервно рассмеялся.

— Электронику?

— Третий год, — кивнула она.

— Прекрасно.

— Вы вправду одобряете? Муж мне запрещал.

— Муж?

Посмотрев с отвращением на запотевшую рюмку, Евдоким спросил:

— А где твой муж?

Она беззаботно описала в воздухе круг.

— Где-то в Болгарии… Я разведена.

— И не думает больше выходить замуж, — сказал Дима, расстегивая воротничок рубашки. Черный, мохнатый, он излучал спокойствие молодого буйвола. — Кроме как за меня, поняла?

Оба переглянулись и рассмеялись. У них были свои шутки, и держались они как закадычные друзья, именно как друзья — словно не делили постель и хлеб. Евдоким стал озираться — большие зеркала, красное дерево по стенам, люстры из толстого стекла.

— Смотрят на тебя, — сказала Драга и дружелюбно кивнула, полуобернувшись к ближайшему столику.

Несколько девушек. Одна из них — в желто-оранжевых брюках — приветствовала его, махая рукой. Евдоким нахмурился — видел ее в первый раз. На сцену вышел какой-то человек и сообщил загробным голосом:

— Танго. Приглашают дамы.

Первые такты танго прозвучали как тихий, еле слышный ропот.

Драга вскочила и потянула Диму за рукав. Евдоким был настороже в ожидании приглашений. Девушки уставились на него в напряженном молчании, точно на сокровище какое. Та, которая махала ему, опередила всех и, положив руку ему на плечо, обняла за шею.

— Потанцуем? Меня зовут Фани.

— Евдоким.

Он нехотя поднялся.

Танцевали как все вокруг — близко, обнявшись. Он поискал глазами Драгу и ее кавалера. Они топтались на расстоянии друг от друга, увлеченные каким-то спором, резким, даже сердитым, неподходящим для сентиментального танго.

— Я знаю тебя. Ты работаешь в диско-клубе.

— Ага. А ты?

— На стройке. Надо же трудиться. Иначе не заработаешь на кусок хлеба.

— Не заработаешь, верно.

Евдоким слышал это от своей матери. Обернувшись, он хотел снова посмотреть на Драгу, но Фани повернула его голову к себе.

— Не засматривайся. У нее есть любовник.

И прижалась к нему.

Из-за чего же те-то ругались? Почти как супруги.

Фани непрерывно нашептывала ему что-то в ухо. Отца уже нет, мать — портниха. Она случайно оказалась в этом городе, он снился ей, и сейчас она работает у живодера Стамена Юрукова — этот тип снится ей ночами, как кошмарный сон.

— Хвалят его, — сказал Евдоким, успев на мгновение поймать взглядом ту пару — танцевали они, уже слитые воедино.

Драга вытащила из вазы крупную бело-кремовую лилию и держала ее в руке. Воплощенная невинность…

Фани села за их стол. Драга встретила ее воздушными поцелуями, точно посылала их с борта самолета. Начался бесконечный разговор. Вспоминали проценты и премиальные. Смеялись над какими-то людьми, известными только им. Фани клевала, как воробышек, крутое яйцо и пила лимонад.

— Сижу на диете, — объяснила она. — Посмотрите на мои брюки.

Встала, втянула живот — было место еще для одного кулака, если бы кто-нибудь захотел проверить, насколько она похудела.

— Катаюсь на лыжах и плаваю, — сообщила она.

Засмеялась — и все поняли, что хвалится сама перед собой: ведь настоящая экипировка для лыжника стоит тысячу левов.

— Это сокровище будет у нас работать, — сообщила Драга.

Все повернулись к Евдокиму.

— Запихнули меня в дискотеку. У меня уже от нее запор в ушах, — словно оправдываясь, пробормотал он.

Ровно через две секунды выдумка Драги стала правдой.

— Приходи! — сказал Дима. — У нас понос заработаешь.

— Не пугай его! Мужская профессия. Целая эпоха крещена железом. Наш человек лопнет от радости, — завершила Драга.

Она деловито посмотрела на часы: наверное, решала, когда закончат ужин, куда пойдут, когда займутся любовью.

— Пора. Утром у меня дела. Встали?

Официант безошибочно подошел к Драге. Она небрежно достала из кармана несколько банкнотов и уронила их на стол. Они были измяты, как старая рубашка. Евдоким с восхищением смотрел на женщину: у него дома деньги были в большом почете. Никто их не мял — такое и во сне не могло присниться.

Было душно, надоедливо стрекотали кузнечики. На западе с грохотом собирались тучи, сверкали красные молнии. Грома отсюда не было слышно.

В маленьком «фиате» Драги, купленном в кредит, собралась вся компания. Дима уселся рядом с Драгой. Евдоким без удовольствия скользнул к Фани. Владелица машины, зажав в зубах сигарету, ехала так быстро, что «фиат» заносило на каждом повороте. Дима подбадривал ее, Фани пищала от удовольствия. Евдоким молчал, но желудок у него сжался в комок. Черная курчавая голова Димы, неясное и мучительное чувство, что ты лишний, обещание работать у живодера Юрукова, отвратительная кислота от водки, ощущение, что черти тебя уносят в черно-оранжевую бездну облаков, рука Фани (она обнимала его, как испуганный ребенок) — все смешалось в одно унизительное ощущение. Он чувствовал себя человеком без образования, без денег и без достоинства.

Короче, слабаком.


9

— Когда вы его видели в последний раз? — спросил следователь.

— В диско-клубе. Там был концерт — группа «Арка». Он вышел и не вернулся.

— Вы помните время?

— Помню. Христов сидел рядом со мной. Ушел без двадцати девять. В зале были электронные часы, и я на них посмотрела.

— И не вернулся?

— Нет. Я была подавлена.

— Почему?

— Сказал, что вернется минут через десять.

— До этого он выполнял свои обещания?

Фани заерзала на стуле, опустила голову.

— Это зависело… — пробормотала она. — В делах он был очень точен, даже педантичен.

— А в личной жизни?

Она горько усмехнулась.

— Иногда был точен, иногда и нет.

— Почему?

— Не знаю. А на концерт не вернулся — был просто раздосадован. Сказал: «Со мной такие номера…»

— Что-нибудь еще?

— Ничего. Все пели, а он молчал. Хотя вообще-то он любил песни. Мне показалось, он искал кого-то.

— Почему вы так решили?

— Он оглядывался, а потом исчез. Из общежития я ему звонила. Два раза.

— В котором часу?

— Около одиннадцати, потом в одиннадцать тридцать. Никто не ответил. Два раза звонила.

В тот же вечер, уже после полуночи, Фани заполнила несколько страничек в своем дневнике (который открывала, когда взбредет в голову). Она изливала обиды и разочарования женщины, мимо которой прошли, не заметив ее, и вот торчит на самом мрачном углу улицы, не надеясь больше ни на что, одинокая, безликая, малодушная, не имеющая ничего общего с нею — настоящей. Невозможно, чтобы она, именно она, потерпела фиаско!..


Декабрь, 12.

Идет снег, но не такой, как в городе, нежный и мечтательный. Он ложится на плечи людям и крыши машин, заметает грязь и лужи. Никто не знает (особенно она), придет ли он. Да знает ли кто-нибудь, куда он пошел? Поле, которое, кажется, не имеет конца, сейчас сжалось, как, бывает, сожмется человек, вынуждаемый компанией заплатить за всех. Топчи грязь по колено, но докопайся до благородной почвы, в которой вырастает твой хлеб и, согласно официальному мнению, рождается новый человек. Но она все такая же с головы до пят, и внутри ее все — вся система — работает по старой формуле. И с сердцем все то же самое, что и раньше. Она приходит на рабочее место, снимает резиновые сапоги, расчесывает мокрые волосы, согревает свои красные руки — так было годы тому назад, когда она лепила снежки из снега и целилась в того глупого мальчика, который не мог понять, как он нравится ей. Окна цеха белесые, как белок яйца. Горящая лава медленно затвердевает, наводит на мысль о прошлогодней, вечно кипящей у нее под ногами.

Автобус переполнен, на сиденьях наблюдают за игрой по двое-трое парней. Гроздья людей покачиваются, потные и разгоряченные, и хохочут, точно гости на свадьбе. Кто-то ее дергает, и она садится на теплые колени, сильная рука прижимает ее к себе. Ей не нравится фамильярность, она пытается отцепиться, но это голос Драги, хриплый и твердый, и запах коньяка.

— Сиди смирно, поедешь на мягком… И бесплатно.

Пять километров в уютном тепле, в объятиях без лица, с дыханием, которое убаюкивает. Она успокаивается, как ребенок на материнских коленях. Чего скрывать, ей очень хорошо от этой безликой теплоты. Она обижается, когда Драга сталкивает ее и бежит по снегу, сопровождаемая покорным Димой. Евдоким идет за ними, держа руки в карманах. Мужчины липнут к этой женщине, как ракушки к скалам, ссорятся, добиваясь преимущества, и дерутся, кому сесть рядом с ней или войти к ней в комнату, чтобы быть совсем близко к ней… Глубоко спрятанные волны выпускают свои щупальца и ловят шумно, весело и настойчиво — только ее, никого больше.

Целая толпа парней осаждает двери зала (почти все одеты в красные куртки), белозубые и лохматые парни, с длинными конечностями, короче — сексолетние, как она презрительно замечает. Из закрытого зала доносится стук барабана, расставляется что-то тяжелое и скрипучее — музыканты собирают сложную аппаратуру. Инженер Христов беседует с Марией, глядя на свои ботинки. Глаза Марии воспалены, как после плача в темноте, на подушке, которая заглушает любой звук. По слухам, они помолвлены, но больше пахнет разлукой перед браком. Он видит Фани — и вдруг уходит от Марии с дымящейся в руке сигаретой.

— Пожалуй, опоздают… — Оба стоят у входа и курят, а над их плечами кружится снег. Вокруг толкаются, что-то кричат, насвистывают. Они молчат. Неоновое освещение красит лужи в синий и красный цвет, дома напротив светятся всеми окнами.

— Мария выглядит плохо, — говорит она без капли жалости в голосе. Она всегда презирала видимые следы бессонницы, слез и переживаний и считала, что слабые женские нервы надо таить от любимого. — Потрясающе, — продолжает она безжалостно, — что такая сильная женщина превратилась в тряпку. Ты, что ли, довел ее до этого состояния?

Он вздыхает, затаптывает сигарету каблуком.

— Ты ведь женишься? Ты мне сказал, — подбрасывает она (явно лжет).

Хорошо, что громкие крики и свист заглушают ее слова.

— Не знаю, — колеблется он. — Мне хочется остаться в таком же состоянии — несвязанным — еще годик-два. Чтобы свободно гулять, пить кофе и тебя целовать. Когда тебе это приятно.

Ага, вот как! И он, как все другие, примазывается к ней, то есть к ее квартире, машине и дому на побережье. Вероятно, понаслышался от кого-то. И поджимает хвост, и льнет к ней, точно кот к блюдцу с молоком. Нет, он выглядит озабоченным, по крайней мере на пятнадцать лет старше ее, вопреки тому, что разница в годах у них не столь важна. Не замечает алчного блеска в глазах, рассеянно разглядывает красную куртку, лоснящуюся, словно от пота.

— Я, как ребенок, мечтал о чем-то таком, — говорит он. — Эстрадный концерт, и я на сцене — одетый в такую куртку, весь как пасхальное яичко.

Но пора идти, места у них рядом. Какая романтика! Темно, нежная музыка, руки их соприкасаются… Ну, божьи одуванчики! Совсем наоборот. Грохот, как при землетрясении, на сцене извергается вулкан и наполняет непроглядным дымом весь зал. Светит умопомрачительная, сложная система красных, синих и желтых глаз, змеи и змеихи выскакивают из своих дымящихся нор. Все живое понемногу сходит с ума, соскакивает со стульев, кричит и свистит в такт (или не в такт), догоняя музыку. Она — которая играет худо-бедно легкие сонаты Моцарта! — вдруг ощущает себя счастливой и безмятежной, безымянной самкой, выскочившей, растрепанной, из пещеры, чтобы встретить своего любимого со шкурой бизона на плечах, которого он прикончил, чтобы накормить ее. Она забывает, кто сидит рядом с ней, прыгает и кричит, приветствует свою дикую свободу. Чья-то твердая, крепкая коленка бьет сзади ритмично по ее стулу. Музыканты с потными тенями под мышками, в черных очках, которые увеличивают страшное чувство, что ты — ничто, призрак, выскочивший из гроба или из незнакомого глубокого прошлого, с гитарой в руке, покрытой чешуей, сморщенной, как чешуя ящера… Какой-то малый из публики дрыгается впереди всех с оголенным животом, подходит к играющим и робко, с благоговением трогает гитару, точно прикасается к святым мощам.

Через волны песен и топот какой-то листок, свернутый вчетверо, плывет к Стилияну Христову. Он читает его, потом дергает ее достаточно сильно, и она садится, придя в себя, смотрит на него сквозь густой дым — его лицо, зеленоватое в лучах света, перекошено от какой-то неожиданности.

— Я выхожу, — говорит он ей прямо в ухо, — вернусь через десять минут.


10

С Марией Димовой, любившей инженера Христова, следователь встретился после окончания рабочего дня. Растерянная и расстроенная, она пыталась рассказать ему, как они жили с инженером, как горячо друг друга любили.

— По порядку, — попросил Климент, — не волнуйтесь. Давайте-ка начнем с последней ночи… Вы ужинали в ресторане. Там были Драга и Дима.

— Да, я танцевала с Димой. Не очень-то было приятно — его заносило раза два.

— Христов сказал вам что-нибудь по этому поводу?

— Нет. Заказал крепкий кофе — он любит крепкий, горячий кофе.

— Дальше. Вы ведь тоже были на концерте?

— Была. Думала, опоздала, и бежала до концертного зала что было сил. Увидела инженера с Фани перед входом — разговаривали, как очень близкие люди. Мне всегда противна была эта девица, хоть я ничего и не знаю о ней. И тут я поняла причину: она всегда вертелась рядом с Христовым. Она гораздо моложе меня, уж могла бы сделать лучший выбор. Говорят, она богатая.

— Вы послали ему записку…

— Я с ума сходила от ревности. Я люблю его, мы жили как муж и жена. Он культурный и чистоплотный, умеет уважать женщину. Часто ли такие мужчины встречаются?

— Но вы ухватились за него слишком… как бы вам сказать — слишком уж крепко.

— Упрекаете меня? Не имеете права. Вы в большом городе живете, одежда вон у вас какая чистая, вечером ходите в театр, в оперу. Мне все это знакомо, я много ездила на экскурсии. И вообще… На это у меня все деньги уходили. Но я не жалуюсь. Я возвращалась обогащенной. И растерянной — кому доверить свои богатства, свое духовное счастье? Что мне оставалось? Выйти замуж за какого-нибудь шофера или тракториста, лишь бы подарить своей матери внуков? Или так и умереть одинокой? Я открыла инженера Христова. Нашла среди обыкновенных мужчин, которых полно в маленьких городах, и ухватилась за него всей душой. Я верю в существование души — она, точно русалка, является к нам, когда ее позовет большая любовь.

— Вы ему послали записку?

— Я смотрела на них издали — на него и на Фани. Они сидели и смеялись, он ей дал прикурить — и вообще вел себя с ней как кавалер. Легкий поклон и прочее…

— Он знал о наследстве?

— Никогда не упоминал. Держался с ней очень мило. Они сели вместе, понимаете? И она то и дело наклонялась к нему, к его уху, хотела сказать ему что-то. Я за ними все время наблюдала. Он меня не искал, лишь один раз повернул голову и поздоровался с женой директора. Потом эти музыканты загремели и совсем порвали мне нервы. Я достала из сумки листок бумаги и написала несколько слов.

— Что именно?

— Ну — выйди, мол, поговорить, мне плохо… Что-то в таком духе, сложила листок, передала кому-то сидящему впереди и вышла. Вскоре притащился и он. Мы стояли в фойе, никого рядом не было, кроме уборщицы. Но она занята была — подметала.

— Что же вы ему сказали?

— Я сказала, что покончу с собой. Потому что это у нас не жизнь. А он меня перебил. Ты, говорит, права, это не жизнь, давай расстанемся, я задыхаюсь с тобой… Хорошо, говорю, прекрасно. Потому что ты не душишь меня, а просто убиваешь. Я тебе больше мешать не хочу.

— А он что?

— Да ничего. Только глаза стали большущие… Потом говорит — тихо так, спокойно: поступай, дескать, как знаешь, твое дело. Вышел, сел в такси — у нас тут ходят три-четыре такси в городке — и уехал.

— Он дежурил?

— Может быть. Я возвратилась в зал и еще сколько-то времени стояла в дыму, слушая шум и грохот, и только потом ушла.

— Куда же вы пошли?

Мария молчала. Это было тяжелое, напряженное молчание.

— Я могу не отвечать?

— Желательно, чтобы все-таки ответили.

Ее губы сложились в тяжелую, жесткую складку, пальцы мучительно сжимались. Но в общем эта женщина производила впечатление энергичной и разумной.

— Вы что, подозреваете меня в убийстве? — спросила она. — Да неужто мать может… своего сына? Я вставала на час раньше, чтобы еще затемно приготовить ему завтрак да по дому что-нибудь успеть. И все — бесшумно, в темноте. Я заметила, что свет — привычка, не больше, и иногда можно обходиться без него. Я дрожала: вдруг не выдержу, разбужу? Жалела его, уставшего, он был такой нервный. Спрашиваете, от чего? Да от всего… Работал каждый вечер над своей диссертацией. Ему нужна была здоровая пища: мед, мясо, овощи. У него был песок в левой почке, я каждый день покупала ему минеральную воду, тяжелые бутылки, и сама их приносила. Ночью я его укрывала — он вертелся, спал неспокойно. Иногда садился в постели, бормотал несвязное что-то, я его успокаивала, целовала, и он снова засыпал. Мы тратили мои деньги — у меня они были почти всегда, я единственная дочь у родителей. Мы хотели пожениться и переехать в наш дом, к моим родителям. Потом — город, вы же знаете, большой город — большие возможности… Он хотел найти место в каком-нибудь институте, а у меня было желание сидеть дома и растить детей. Я всегда мечтала о большой семье — наверное, потому, что сама провела детство в одиночестве. Полюбила я его с первого взгляда. Такие настойчивые, честолюбивые мужчины — редкость в нашей глуши. Ну а если учесть, что он был стройный, подтянутый, быстрый в движениях… У него и мысль была быстрая. Не то что некоторые молодые люди: животы распустили, а мысли спят. Нравился он мне, восхищалась я им… Неужели непонятно, что я скорее себя бы убила…

Следователь взял какие-то книги со стола, потом, словно передумав, только передвинул их справа налево. Он был усталый, его помятое и хмурое лицо казалось равнодушным.

— Не знаю, — ответил он. — Я много видел, много передумал в своей жизни. Иногда большая любовь созидательна. А иногда — разрушительна.

Остановив на его лице взгляд круглых голубых глаз с покрасневшими веками, женщина молчала.

— У вас пропадает целая ночь, — продолжал Климент. — Причем самая важная в деле инженера Христова. Вы должны сказать, где вы были после того, как, по вашим словам, ушли с концерта. Припоминаете?

Да, тогда она вышла из зала через какую-то маленькую дверь, которую открыла, не задумываясь, куда она выведет, ей было все равно. Какой-то темный задний двор, забитый ящиками и битыми бутылками, еще одна расшатанная дверь — и вот она на тесной короткой улочке со спящими темными домами. Мяукали кошки, где-то позади осталась музыка. Мария не чувствовала ни ног, ни всего своего тела, рассекающего сверкающий ночной воздух. Только потом она поняла, что это светит полная луна, мерцает белым, как мучная пыль, светом, и улицы показывают свое новое, таинственное лицо, совсем иное, чем в серые будни. Представляла себе лицо своего любимого — точно так же изменившееся, светящееся, неспокойное. Она не испытывала ни горя, ни боли, просто у нее не было внутренностей, кроме легких, которые вдыхали и выдыхали, равномерно и безразлично, точно кузнечные мехи. Она наконец ощутила свои ступни — они ступали твердо и уверенно. Глаза видели в темноте — кошачьи глаза, которые, может быть, и светились, кто знает. Было тепло и приятно в этой тишине — она-то как раз и нужна была Марии, чтобы осознать нечто чрезвычайно важное. Только что оно блуждало, как искорка, — и вдруг превратилось в огромный бушующий огонь, к которому она летела без чувств и мыслей, точно заведенная. Большие и легкие шаги, как во сне, — земля оставалась где-то внизу, небо приближалось, побледневшее, беззвездное, точно сонные воды, и вот уже — ни сожалений, ни тревог, только напряжение и острое желание скорее добраться, добежать.

И добралась.

Остановилась у берега, засмотрелась на воду — черную, с серебряными блестками. Голый тростник на недалеком берегу, где когда-то стояла та беседка и ждал ее докторский сын — красивый добрый юноша, ее первая любовь, которая сейчас кружит, как бесприютная птица, над ночной, непроницаемой водой. Здесь, где когда-то было болото, соорудили водоем, но болото притаилось на дне, остались тина, и мертвые корни, и проржавевшие останки железа, и хищные рыбы, и слепые черви — слепые, но всемогущие пожиратели всего сущего.

Пустая лодка была привязана у берега, ничто не мешало Марии толкнуть ее, чтобы отгрести на самую глубину. Один прыжок — и она будет внизу, в темноте, на восьмиметровой глубине. Но, онемев на ночном берегу, она понимала, что тут же начнет работать руками и ногами, потому что она — опытная пловчиха. Нырнет и вынырнет, прежде чем начнет захлебываться и тонуть, — вся она и все мысли ее будут вне воды, бодрые и ясные, как у ребенка. Нет, за смерть придется побороться — и гнусное опускание на дно окончится в конце концов, и, обессиленная и отяжелевшая, она опустится на бывшее болото, в его ядовитые газы, и тина взметнется над ней своим черным ласковым покрывалом и укроет навеки.

«А все же красиво, как красиво здесь, — подумала Мария. — Вода отражает небо, месяц в волнах плывет. А люди спят, и я обычно, устав, сплю, как и все, и пропускаю такие вот прекрасные картины. Вода пахнет свежестью, я отлично плаваю, а ночь такая чудесная».

Она услышала шаги в темноте и старческий голос:

— Что ищешь, девушка?

Сторож пыхтел от испуга и подозрений, и Мария поспешила его успокоить:

— Я гуляю.

Он остановился рядом, сказал уже потише:

— Завтра гуляй — лучше будет видно.

— Ладно. Приду, когда будет посветлее.

Сторож строго смотрел на нее, и под этим взглядом терялись обаяние воды, лунного света и сухих стройных стеблей тростника.

На улице, вдруг почувствовав усталость и опустошенность, Мария сняла свои туфли на высоком каблуке. По босым ногам поползла свежесть, распространяясь по всему ее телу, бодря и оживляя его. Остановившись под уличным фонарем, Мария оглядела себя, свои мокрые ноги — она была ничья, живая и свободная. Только что она заглянула на тот свет — и отшатнулась от его скуки и гробового молчания.

Услышав какое-то шлепанье позади, обернулась и увидела жабу, которая прыжками пересекала улицу наискосок. Мария тронула ее носком туфли — жаба замерла, как бы чего-то ожидая. Мария взяла ее и подержала на ладони. Судорога прошла по шероховатой жабьей коже — отвратительное ощущение ее было почти как смертельная рана, — и жаба выпустила слизь и притворилась мертвой.

Забытая всеми, стояла Мария с этой жабой на ладони, а вокруг был город, ставший чужим, пустым, без единой родной души.

Может быть, только в дыхании ветра была еще какая-то тайная надежда — неизвестно на что. Разве что на весну.


11

Мария была дочерью крестьянина-середняка, которому принадлежали пасека и фруктовый сад. Сбежав из этого маленького, опротивевшего ей рая, она устроилась на небольшой завод. Сняла комнату поблизости — много ли надо женщине, которая приходит только ночевать и видит путаные сны о каком-то безымянном незнакомце. А влюбилась в главного инспектора — смуглолицего, с волосатыми руками, у которого была жена и ребенок. Он был крепок, подвижен, уверен в себе и одновременно капризен. Он подчинил ее сразу, хоть Мария и сопротивлялась, как пойманная птица. У него были жена и ребенок, и он заставил Марию поклясться не говорить никому ни слова. Так и жили в душном, замкнутом мирке, в таинственной норе на двоих, остерегались людских разговоров. Мария шла по жизни точно с завязанными глазами, прозревая только тогда, когда он находился рядом или когда высматривала его. Обедали вместе в столовой — под знаком сомнений и страхов, и тогда ее комната представлялась им одиноким островом, над которым поют птицы и светит тонкий серп месяца.

— Как хорошо! — шептала иногда Мария.

Он задергивал занавеску, успев поглядеть, нет ли кого на улице. Обычно там никого не было, кроме людей, занятых своими будничными делами. Такие, как правило, не любопытны.

Мария, словно невеста, окружила себя цветами — они мечтательно смотрели в окно на падающий снег. Дважды одалживала своему милому большие суммы до зарплаты. Он вернул ей только половину, оправдываясь тем, что сын учится играть на скрипке, частные уроки дорого стоят. Как-то Мария встретила его жену, маленькую, с сутулой спиной, которая в старости обещала превратиться в хорошенький горб. Марии стало приятно, что у нее самой — стройная фигура и красивые ноги. Конечно, она не ревновала его к жене, не любопытствовала и не расспрашивала. Ей было все равно, будто шла речь о безнадежно больном. Он жаловался на жену, говорил, что она ему надоела. А Марии захотелось еще больше привлечь, приучить его к себе, и она встретила его ужином за красиво убранным столом. Потом купила ему рубашку и отрез на брюки. Связала голубой свитер (тот, безымянный, из ее снов, был в голубом). Она вела себя совсем как жена, заботливая и влюбленная.

А однажды увидела их вместе. Это было неожиданно: они держались за руки и, кажется, понимали друг друга великолепно. Долгие годы совместной жизни, очевидно, не проходят бесследно. Мария спряталась за газетный киоск, схватив одеревенелыми руками какой-то журнал.

— А платить кто будет?

Она уплатила, взяла сдачу — пятьдесят стотинок. Побрела, еле переставляя ноги и волоча за собой перекинутый через руку плащ. Она чувствовала себя какой-то никчемной, несчастной, случайно попавшей в этот город.

Да, они шли под руку, а это — признак супружества, хотят они того или не хотят. И шли они так не для отвода глаз, а доверяя друг другу, поглощенные сами собой. Значит, им хватает друг друга. Значит, он обманывал Марию, говоря, что не любит свою жену. Ах ты, фальшивый сиротка!

Мария взяла больничный на три дня. В такую слякотную погоду можно было сидеть только дома у камина. На третий день к вечеру она услышала осторожные шаги в гостиной. Так мог красться только вор, тайно проникший в дом одинокой доверчивой женщины. Мария села на кровать, зажав себе рот ладонью. Он постучал. Подождав, нажал на дверную ручку. Мария чувствовала его изумление, а затем и досаду. Она ведь включила свет — пусть знает, что она дома, но не желает его видеть.

А затем она выглянула, как мышь из норы, — вот он, смотрит на свет в ее окне, ошеломленный, впервые по-настоящему одинокий. Она не выдержала, открыла окно и стала отчаянно махать ему, словно утопающая цепляясь за спасающую руку.

Очевидно, оба не могли обходиться друг без друга. И так продолжалось целых четыре года. Бывали дни, когда казалось, что так будет до скончания века. Но иногда на него будто страх накатывал — словно Мария была трясиной, в которой он мог утонуть, потеряв осторожность. Уехал однажды в командировку, а потом она вдруг узнала, что он уже давно вернулся. Затаив злобу, униженная, Мария дождалась его и накричала — чтобы больше не приходил (хотя он и не настаивал на свидании).

Он снова пришел к ней тайком, но уже не восхищался ни комнатой, ни ею: комната как комната, женщина — как все другие. Мария вдруг обнаружила, что волосы у него на груди стали седеть, а нижняя челюсть отвисла. Он поужинал наспех, объясняя, что сын совсем разболтался — позавчера, дескать, двойку принес. Стал крошить хлеб, потом нервно задвинул стул — как в ресторане, где его плохо обслужили. Поцеловав Марию в лоб, он бережно зажал под мышкой пакет, который принес с собой, и ушел. Что в том пакете было, Мария так и не узнала.

В итоге была длинная, жестокая ночь. В голову упрямо лезли беспощадные наблюдения, которые раньше она прятала от самой себя, чтобы не тревожили понапрасну. А он — что ж, он небрежно, торопливо занимался любовью и молча уходил. На заводе у него был замкнутый, недоступный вид. Обменявшись пустыми словами, ничего общего не имеющими с теми, которые говорят друг другу влюбленные, они расходились.

И еще раз Мария увидела их вдвоем. Обернулась — они даже ноги ставили одинаково! Марию стошнило от слишком большой дозы ненависти. Когда она смогла идти дальше, земля под ногами дрожала, крошилась, проваливалась.

Рассвет преподнес ей истину, очищенную от ржавчины всяческих иллюзий. Итак, ей было двадцать восемь лет. У нее не было ни мужа, ни детей. Ничего особенного в будущем не ожидалось. Она слепо подчинялась человеку, который за эти четыре года добился всего, что ему было нужно: его повысили по службе, дали новую квартиру (и по вечерам за ее светящимися окнами он был рядом со своей женой, со своим ребенком). Он неуклонно поднимался — а Мария словно скатывалась куда-то, все дальше от окружающих, от сотрудников, от чего-то всеобщего, подчиняясь чему-то мерзкому, житейскому, проявляя безумную щедрость к человеку, который умеет устраиваться за счет слабых.

Через месяц в профком поступила жалоба от супруги милого. Марию вызвали, какая-то женщина с искусственно-чутким выражением лица попыталась внушить ей прописные истины о семье как ячейке общества, о ее неприкосновенности — и т. д. и т. п.

— Мы объявляем тебе выговор с предупреждением. Ты молода, у тебя вся жизнь впереди. Будет и у тебя семья, и тогда ты сама поймешь, каково приходится жене, если какая-то, вроде тебя, хочет разрушить семейный очаг!

У этой женщины, кстати, был сиротливый, обездоленный вид. Мария предпочла не отвечать.

— Могу я посмотреть на это письмо?

Конечно, ведь оно касается ее.

Письмо было написано корявым почерком. Мария, быстро пробежав его, вдруг увидела себя нахальной, развратной насквозь. Отчаяние толкнуло ее на самозащиту, она бросилась на поиски и, найдя среди грохота грузовиков своего «милого», высказала ему все, что думала теперь о нем, о его жене. Наслаждаясь, смотрела, как он вертится, озирается по сторонам, как бы ища чьей-то защиты.

Мария подала заявление об уходе тут же — с видом человека, который написал завещание. Зеркало было мутным, но оно отразило ее взлохмаченные волосы и угрюмые глаза, мечущие молнии.

Всю неделю она провалялась в неубранной постели, не ела, не пила. Комната ей опротивела. Однажды ей показалось, что узоры на ковре похожи на черепа. Стояла ослепительно яркая летняя погода, не располагающая к разлукам. Но именно тогда отчетливо увидела Мария и морщины вокруг рта, и седой волос, впервые выбравшийся на волю. Она выбросила, точно ненужный хлам, свои призрачные надежды и ложную уверенность и оценила сама себя. Будущее было в тумане.

Приходили две ее заводские подруги, но Мария молчала, поглощенная вакуумом своей беды. Потом, собрав пожитки, села в автобус.

Почти три года не была она в родном городе. Со своими разговаривала по телефону. Думала о них редко, рассеянно. Предстоящая встреча угнетала ее — она чувствовала себя виноватой.

На городок, где раньше царила монастырская тишина, где разбегались от центра переулки, засаженные розовыми кустами, где чешмы с треснувшими колодами покрыты вековой плесенью, напали хищные стаи чужих людей. В центре города Мария увидела сборный дом с вывеской «Квартирное бюро». Перед домом толпились люди, в парке они сидели на траве и пили пиво из бутылок. Какая-то женщина кормила грудью ребенка в тени. Распряженные повозки, в них — чемоданы и телевизоры, завернутые в домотканые покрывала. Мощный «форд» почти полностью заехал в парк, возглавляя целый караван машин. В одной из них лаяла собака, озиралась на прохожих.

Женщина в рабочих брюках умывалась в саду водой из шланга. Мария узнала ее, в городе она считалась искусной вязальщицей. Здесь она выглядела совсем по-другому, чем в том закоулке, где сбывала свой товар.

— Привет! — сказала она Марии и подала мокрый мизинец. Ее загорелое лицо сморщилось в улыбке. — Соскучилась?

— Соскучилась.

— Бывает, — согласилась женщина. — Все рвутся в наш город. Позавчера двое подрались из-за квартиры, в конце концов дали ее третьему. Такие вот дела.

Она направила водяную струю на свои жидкие волосы и, фыркая, начала их расчесывать красной расческой.

Мария еле узнала свою улицу, превратившуюся в стоянку. Вместо старой деревянной красовалась вокруг дома железная ограда. На воротах висела табличка с чужим именем: «Юруковы». Фруктовые деревья и ульи были на месте. Красный насос размеренно качал воду, и водяная радужная пыль разбрызгивалась над грядками с капустой.

Она увидела отца. И сразу после этого — мать, одетую в рабочие брюки. Оба выглядели какими-то помятыми. В их глазах застыл вопрос: «Ты это или кто другой?»

— Ну давай, говори! Думай, что еще перевернуть, если что-то еще осталось. Весь город вывернулся наизнанку.

Они подошли к ней с двух сторон и повели к дому — без радости, отчаяния или любопытства.

Ее поразил не только город, но и родной дом. Всплывали в памяти какое-нибудь окошко, дерево у забора или же открытая на мгновенье дверь. Дом выглядел солиднее и лучше, чем прежде. Одна половина выкрашена была в белый цвет, другая — охрой, над дверью висел фонарь. Он стал похожим на дома эпохи Возрождения, какие раньше можно было увидеть кое-где в городе. Верхний этаж занимала семья какого-то Стамена Юрукова. В ее комнате лежали на столе ее первый альбом для рисования, ее первые туфельки с протертыми подошвами, а в углу — ее книги и велосипед, чистые, точно с них только что стерли пыль. Казалось, родители жили воспоминаниями о дочке. И теперь не знали, что с ней делать, о чем спрашивать и чего не касаться, обнимать ее или оплакивать, как блудницу (или, может, делать вид, что места себе не находят от радости и гордости?).

На самом-то деле они были растерянны и несчастны: единственная дочь жила далеко от них и на глазах у всех поддерживала постыдную связь с женатым мужчиной. С мужчиной, у которого был ребенок. Но когда она приехала как побитая — тощая, несчастная, в платье, которое висело на ней как на вешалке, — они онемели. Приняли ее спокойно, молча, но ее виноватая тень пугала и стесняла их. И, не подавая виду, родители думали об одном и том же: что слишком отвыкли от своей дочери…

Мария запирала дверь на ключ, когда ложилась спать. Словно боялась, что кто-нибудь ворвется к ней в комнату. Ела в одиночестве за большим кухонным столом. Предпочитала горькую грушу или вареную кукурузу.

Через несколько дней познакомилась с квартирантом, бригадиром Стаменом Юруковым. Он ей сразу понравился сдержанностью и спокойствием, которое излучал. Этот человек был скитальцем. Он крепко стоял на ногах, познав и жизнь, и бесчисленное множество человеческих судеб. Видел разных людей: таких, которые цепенели от неудач, и других, которые настойчиво и терпеливо подготавливали свой успех. Встречал он все то, что сопутствует человеку в его зрелой жизни, — и муки и надежды. Он все понимал, не то что ее родители, которые раздражали Марию своими провинциальными привычками. Она как-то просто рассказала Юрукову о себе, о том, что ее обманул и бросил любимый человек, бросил, точно ветхое пальто. Стамен выслушал ее молча. Ее решительное лицо и сжатые кулаки свидетельствовали о внутренней силе. И о честолюбии.

— Он обещал на тебе жениться?

Мария вдруг снова болезненно прочувствовала и оплакала свою любовь — так золотых дел мастер оплакивает украденное золото. Но ведь обещания никакого не было. Она сама придумывала иллюзии, сама же их и теряла. Думала, что ее обманули, а обмана-то не было. Обвинять было некого. Теперь она почувствовала себя по-настоящему обманутой. Только теперь. Ее злосчастная любовь утопала во мраке за спиной — зарево заката, длинные черные тени, сгущающиеся все больше и больше.

— Что ж, — сказал Стамен Юруков, — на стройке три тысячи мужчин. Есть и красивые, и молодые… Жизнь только начинается.

— Для меня — кончается, — сказала Мария устало, прислушиваясь к себе: от птичьего крика, хлопанья окон и солнечных бликов кружилась голова, как во время игры, у которой нет конца.

— У нас в цехах жаждут видеть людей вроде тебя. Воевать приходится с железом.

Она посмотрела на свои руки.

— Я дам тебе перчатки. Не бойся!

Нечто крепкое (как железо, о котором говорил Стамен) вытягивало ее из слякоти и безнадежности. Ответила неопределенно — не знает, подумает, надо немного отдохнуть.

Она по-прежнему была одинока и молчалива, но при этом ощущала себя здоровой и жизнелюбивой — как никогда раньше. В ней жили две женщины, и ни одну из них она не знала до конца.

Через два дня, найдя Стамена Юрукова, Мария сказала ему, что будет работать на стройке, в его цехе.


12

Ей исполнилось двадцать восемь. Родители, конечно, сделали вид, что в доме — никакого праздника: неприлично отмечать день рождения дочери, засидевшейся до такого возраста. Кровно обиженные, они молча занимались садом и курами. Их мучили старческая гордость и упрямство. Марии досаждали их земледельческие заботы, строгий порядок в хозяйстве, осторожные шаги по утрам. Старики привязались к Зефире и баловали ее, как любимую младшую дочку (последняя надежда!) или внучку, от которой зависело их будущее. Угощали ее персиками, варили медовуху, а когда резали курицу, первым делом жарили для нее потроха.

Мария пила кофе, когда мать выглянула в окно, а потом открыла и закрыла дверь, проверяя, есть ли кто в коридоре.

— Бедняги эти Юруковы, — сказала она. — Хорошо живут, дом — полная чаша, молодые, здоровые, только вот бесплодные. Девчонка-то не ихняя, приемная!

Какая-то старушка, их родственница, слышала от кого-то, что эти добрые люди жили, как перелетные птицы, то под одной, то под другой крышей, скрываясь от молвы, которая могла настигнуть их малышку. Мария не встревожилась: кому какое дело, Зефира — взрослая девушка, подобная новость вряд ли ее смутит.

— Переживет, — сказала она матери. — Велика важность!

— Да, но для них-то это важно.

— Девочке повезло.

— И им тоже. Только из-за этого они и мотаются с места на место, нигде не могут осесть. Кривому колесу — все дороги в ухабах.

Зевнув, Мария посмотрела в окно. Шел первый снег — мокрый, с дождем. Можно было промокнуть насквозь, если выйти без зонта. Она попросила мать испечь маленький пирог и часов в пять вышла, открыв зонтик, под сильный снег, который перестал идти, чуть только она достигла первого перекрестка. «Может, знамение?» — подумала Мария. Снег таял, оставляя мокрыми тротуары и ветви деревьев. Каркали вороны, их крики напомнили о чем-то, что Мария аккуратно стерла, вычеркнула из памяти. Тогда шел такой же вот снег, они сбежали из школы — сын врача и она, Мария, крестьянская дочь (их семью знали всего несколько человек в городе). Недалеко от школы было болото, где, совершенно незаметная в камышах, стояла заброшенная, полуразрушенная беседка. Они уже прогуляли однажды урок — биологию; и вот опять спешила Мария, покраснев от быстрого бега, к месту свидания. Спрятавшись в кустах, чтобы напугать своего приятеля каким-нибудь «бум» или «мяу» или другой какой-нибудь шуткой, вдруг услышала его нервный, возбужденный голос. Он кричал кому-то:

— Да что ты за дурак? Какая женитьба? Подружка — и ничего больше.

Его собеседник ехидно настаивал:

— Говорят, ты клюнул. И она, само собой.

— Все не совсем так. Я пойду в мединститут, ко мне перейдут пациенты моего старика. А ее-то отец кто? Крес-тья-нин.

Второй парень говорил фальцетом — ну точно доносчик из классической пьесы. А любимый оправдывался, будто стыдился своих чувств…

Ползком пробиралась Мария сквозь покрытые снегом кусты, не зная, что же теперь делать — то ли вернуться в школу, то ли броситься в болото, в полузамерзшую мутную воду, которая недавно поглотила потерпевший аварию трактор. Вокруг его железного скелета кружили рыбы, отвратительные пиявки присосались к стеклу кабины… Она побежала домой. Родители занимались стряпней на кухне. У матери было выгоревшее на спине платье, штанины отцовских брюк висели, словно мешки. И правда, разве сын богатых родителей женится на ней? Она прикинулась больной, чтобы не встречаться с ним. И расстались врагами.

Первый снег, таблички на старых домишках, плотно прижавшихся друг к другу, эмалированные таблички, как пригласительные билеты на официальный прием, с именами докторов, инженеров, адвокатов, вызвали это неприятное воспоминание. Главная улица города была все еще в руках интеллигенции. Мария шла по улице, охваченная жгучим желанием отдать себя кому-то — заботиться о ком-то, жить для кого-то. Роль самостоятельной женщины, которая сама себя обеспечивает, ей надоела.

Возле высокой двойной двери в дом росли два кипариса и какой-то декоративный кустарник. В этом доме жили высокопоставленные люди, с первого взгляда было видно. Фамилия на табличке была его.

Голос инженера Христова звучал приглушенно:

— Входи, кто бы ты ни был.

— Это я, — промолвила Мария и скользнула в комнату, где лежал больной.

Он опирался на две подушки. Шея была обмотана шарфом. Нижняя губа распухла, как после укуса пчелы. Он, конечно, обрадовался ее приходу, хотя внешне казался безразличным, даже руки не протянул.

— Садись. Извини, что не убрано. Одинокий мужчина хуже болячки, — сказал он и положил на постель книгу, обложкой вверх.

Объяснил, что у него чувствительное горло, что нужно его беречь, но он все как-то забывает. Говорил не очень внятно — болело все во рту. Мария кивала, оглядывая тем временем комнату. На столе лежала пыль, лампа, свисающая над разложенными чертежами, тоже была в пыли, и остатки фруктов, и веник в темном углу, и покосившийся на стене морской пейзаж. «Все так, как я и предполагала», — думала Мария. Неустроенность одинокого мужчины радовала ее. И в то же время пугала нахлынувшая вдруг волна нежности и самоотверженности, такого знакомого, неотвязного чувства сострадания. Она вскочила, выпрямилась.

— Я ухожу. Спасибо за гостеприимство.

— Какое там гостеприимство? Тебе спасибо за гостинец — мой любимый пирог.

Мария сказала, что сама испекла его. Зачем соврала, непонятно — словно что-то подзуживало.

— Больному положено, — сказала она, словно оправдываясь.

— Сегодня больной — завтра здоровый, — пробормотал Христов. — Ты уж извини, что не смогу проводить.

Через два дня Мария снова постучалась, уже не так боязливо, и вошла к нему, услышав знакомое «входи, кто бы ты ни был!».

— А если это чужой кто? — раскрасневшись, она положила на письменный стол большой пакет.

— У меня нет врагов, — ответил Стилиян Христов. — Я нахожусь где-то посередине: и друзей у меня не много, но и недругов нет.

— Вы счастливый человек. Я вам груш принесла. Отец хранит их в соломе, как куриные яйца.

На этот раз Мария сняла обувь, засучила рукава и подмела в комнате. Помыла посуду, вычистила ложки, вилки и нож. Ручка ножа болталась, и она крикнула через плечо:

— Я вам подарю другой нож. Он засмеялся.

— У меня тоже были когда-то хорошие ножи, даже красивые, но одни затупились, другие растерял в лесах и полях. Я охотник, — пояснил он. — Азартный такой, что пошел бы на охоту и среди ночи, и в проливной дождь.

— Это прекрасно, — сказала Мария. — Но зайцы попрячутся, а вы промокнете. Горло начнет болеть — и свалитесь.

Она говорила нежным, поучительным тоном. Поправила одеяло, чтобы постель выглядела опрятной. Христов взял и пожал с благодарностью ее руку. Мария сидела недолго, чтобы не надоесть — все же болен человек.

Ночью шел тихий дождь, мерно постукивая по окну, будто наступила весна. А ведь на дворе стоял декабрь. Потом взошла луна — идеально круглая на фоне прозрачного, белесого неба. Марии не спалось в полнолуние. Поднявшись с постели, она смотрела на голые деревья, ветви которых переплелись, словно змеи. Она спустилась вниз, открыла дверь сарая, пристроенного вплотную к их маленькой кухне. Повернула переключатель, и яркий свет брызнул от голой лампочки. Это была вотчина ее отца. В ней царили чистота и порядок. Оружие и разные железяки были разложены аккуратно на столе, висели на стенах и лежали в ящике. Отец сам чистил ружье, точил ножи, заряжал патроны зеленым порохом. Пахло машинным маслом, кожаными сапогами, пропитанной потом шерстяной одеждой. Женщинам тут места не было. Мария открыла ящик. Там лежали ножи, разложенные по величине и форме, точно на выставке. Некоторые были тяжелые, старые, с зазубринами, были и другие — острые и тонкие. А вот нож, изогнутый и мрачный, как турецкий полумесяц, с лезвием из голубоватой стали, с инкрустированной перламутром и крупными бусинами ручкой. Он в кожаных ножнах. Мария зажала рукоять в кулаке — нож был удобен и для мужской, и для женской руки.

— Это мне? — спросил инженер восхищенно. Медленно, с наслаждением вытащил он его из ножен. Лезвие блеснуло на солнце. — Прекрасное оружие. Подойдет для танца с бубнами…

Подняв нож над головой, он стал им размахивать, потом зажал его зубами и страшно зарычал. Сильный и ловкий, он обнимает и кружит ее. Мария теряет опору. Она чувствует себя как на давно забытом детском празднике и смеется до слез (у нее всегда смех сквозь слезы). Несколько секунд или целый век прошли рядом с белыми лебедями или розовыми облаками.

— Давай пить чай! — говорит Христов.

Мария заварила горсточку липы, положила на стол брынзу и мед, кусок ветчины и мягкую булку — все, что сама принесла.

На запотевшем окне написала пальцем: «Мария» и «Христов». Получилась как бы семейная визитная карточка. И по-семейному они сели за стол, друг против друга. Она старалась ему понравиться, вытирала рот кончиком салфетки и бесшумно пила чай, оттопырив мизинчик. Сделала для него бутерброд с медом, он принял его с благодарностью. Мария смотрела ему в глаза и гадала о его жизни, которая, по ее мнению, полна высокого смысла и романтики.

Как-то невзначай рассказала она Христову, что из-за одного неблагодарного человека потеряла несколько золотых лет.

— Как же он мог оставить такую женщину? — восклицал Христов, недоуменно поднимая брови.

Она, польщенная, объяснила, что у него был прекрасный голос и что он играл на гитаре. (В действительности он пел в городском хоре и никогда не брал в руки гитару.) Разговорившись, Мария стала переворачивать пласты своей любви, что додумывая, а что и вовсе переиначивая, подчеркивая при этом бесчисленное множество своих достоинств. Она, дескать, нравилась многим, и разные мужчины умоляли ее о замужестве, а однажды их завод посетила делегация, и совсем чужие люди спрашивали, кто эта красивая женщина, которая подавала им кофе… Черти бесновались в ней, перевирали евангелие, и словно с их подсказки Мария наболтала уйму всяких небылиц — у нее даже в горле запершило.

— Чай остынет, — сказал Христов и пододвинул поближе ее чашку.

Разгорячившись, Мария продолжала, что недавно получила от того типа любовное письмо, он умоляет вернуться, говорит, что бросит жену, потому что оценил наконец достоинства Марии.

— Но поздно, — закончила она, — слишком поздно! — И взяла чашку дрожащей рукой.

— Поздно, — вторит Стилиян, по-детски макая горбушку в чай.

Нож, который она подарила, лежал на столе, под рукой своего нового хозяина, таинственно поблескивая. Марии вдруг стало не по себе, она опустила глаза, чувствуя себя униженной, несчастной: ведь если бы все, что она тут наговорила, было правдой, она бы молчала.

— Некоторые вещи приходят слишком поздно. Любовь, наказание, сожаление. Человек поздно мудреет, — сказал инженер, задумчиво постукивая по столу деревянным мундштуком.

Чтобы переменить тему, Мария стала рассказывать о девочке бригадира Юрукова.

— Она приемная, понимаете? Потому Юруковы и шатаются со стройки на стройку, точно заколдованные. От страха, что кто-нибудь скажет: «Это моя дочь. Отдайте ее!..»

Христов отшатнулся, будто кто-то толкнул его в грудь, и застыл, молча глядя на пеструю скатерть.

— Сколько ей лет? — спросил он.

— Пятнадцать будет.

— Когда?

— Кажется, в феврале.

Стилиян снова замолк, наливая себе чай. Она от чая обиженно отказалась, чувствуя, что опять о ней не думают, а она сидит вот здесь, перед ним, и прическу специально сделала. Хотела явиться роковой женщиной, которой ничего не стоит вывести из равновесия кого угодно…


13

Мария переехала к Христову, как только он ей разрешил. Сам сказал, что у него есть еще одна комната окнами на север, где хранятся чертежи, чемоданы и спортивные принадлежности. Она с благодарностью взяла его за руку, но сразу заметила, что он умолк, будто жалея о необдуманном поступке. Может, он тоже говорит не то, что думает? Опыт подсказывал Марии, что, если она начнет допытываться, если прижмет его к стенке, может нарваться на невыгодные для себя признания. Засучив рукава, она убрала комнату, помыла окно, повесила тюлевую занавеску.

— Я буду жить в другом месте, — сообщила она родителям за утренним кофе.

Отец сделал вид, что не расслышал слова непутевой дочери.

— Мне нужны деньги, — сказала Мария через минуту.

Наступила тишина.

— Сколько?

— Тысяча.

Отец размышлял.

— Пятьсот, — сказал он наконец, будто торговал лошадь или корову.

— Семьсот, — сказала Мария твердо.

— Договорились, — ответил он, все еще колеблясь.

Мать с трудом встала, опираясь о столешницу натруженной рукой с поломанными ногтями. Когда-то у нее был хороший голос, она пела песни о любви, читала патриотические стихи. Куда что девалось? И мать и отец — какие-то корявые, коричневого цвета, будто вышли из-под земли. «Не хочу быть как они!» — подумала Мария и поднялась в свою комнату. Некоторые платья сложила в коричневый чемодан, а в красный, слишком яркий для столь деликатного путешествия, затолкала остальную одежду, которую не любила. Она прижимала крышку обеими руками, но та сопротивлялась, как живая. Все, связанное с ее несчастным чувством, заперла она, все придавила, как плохие воспоминания, которые не должны поднимать голову. В коричневый чемодан положила костюмы, три пары туфель и нарядные платья. Ее жизни с инженером должны были сопутствовать танцы, веселье — начинался совершенно новый образ жизни. Мария добавила к платьям две низки бус и искусственный цветок. Собравшись, она огляделась. Комната была обставлена ветхой мебелью: мрачный шкаф с зеркалом, кровать с сеткой, узкая, как для ребенка. Оба окна смотрели в сад, где копались родители. А над садом простерлось пустое небо, излучающее равнодушие и безнадежность. «Все, — сказала Мария, — наконец-то — все!» Она открыла большую сумку, которую купила в Варшаве, уложила в нее свои книги, детские в том числе (их когда-то, во время болезни, читала ей мать). Взяла все открытки, альбомы и фотографии, оставшиеся после путешествий, — музейные ценности, запечатленные на фотобумаге, виды Мадрида и Каира, Парижа и Ленинграда. Она побывала во многих музеях мира, поглотила огромное количество ошарашивающей старинной красоты. А жить приходилось среди мужчин и женщин маленького городка, которым даже и не снился парижский оперный театр…

Однажды они пошли с тем человеком слушать оперу, и он (в спортивном свитере, с воротником под горло!) сел на два ряда дальше. Инженер Христов, интеллигентный и умный, был, конечно, человеком другого склада. Среди его пластинок (разбросанных, правда, в беспорядке) Мария нашла Бетховена, Баха, Шопена… Он умел говорить об искусстве и, главное, умел внимательно слушать, что само по себе редкость в наше время. Он ей подходил. Он был одинок и свободен. Они могли спокойно сидеть где-нибудь рядом. Он ей приснился в мадридском концертном зале: они сидели в креслах, обитых плюшем царственно красного цвета, и слушали Мендельсона, рука в руке. Мария копалась в воспоминаниях о своих странствиях и всюду видела себя вместе с ним — то возле пирамид в ужасный африканский зной, то на севере, в новогоднюю метель, и везде они прижимались друг к другу.

Она сидела на стуле и смотрела на багаж: чемодан с платьями и сумка с духовными радостями. Она обдумывала, когда перевезти все это в свой новый дом. Городок помнил ее, помнил еще ребенком, все знали, когда она уходит на работу, когда — в кино или к зубному врачу.

Она мечтала о таком городе, где она могла бы быть неизвестной, безымянной, чтобы никто не останавливал ее и не расспрашивал, куда она идет. Ей опостылел родительский дом, она не слышала ни шелеста фруктовых деревьев в саду, ни щебета птиц на заднем дворе. Ее родители вросли в землю, и, хоть она была их надеждой и целью их существования, она мечтала о другом. И считала излишним уведомлять их об этом. Они бы не поняли.

Ее комната угасала вместе с солнцем (тогда-то и проступала ее гостиничная безликость), солнце уже озаряло комнаты Стамена Юрукова, которые смотрели на запад. Мария вышла на лестницу, постучалась к ним и через минуту услышала легкие шаги Зефиры.

— Что случилось? — спросил Стамен, положив свои большие усталые руки на вязаную скатерть.

Его жена подала варенье и стакан холодной воды.

— Я ухожу, — объявила Мария. — Буду жить у Стилияна Христова.

— Ты смотри! — сказала соседка и мечтательно подперла щеку кулаком. — Что ж, иди. Может, на сей раз тебе повезет.

— Ты хорошо подумала? — спросил сосед (уж он-то знал своего начальника и не опасался его).

— Мы уже решили. И все тут.


— У него глаза такие же, как у Марлона Брандо, правда? — спросила с интересом Зефира.

— Не знаю. У него зеленые глаза.

— Нет, он похож на Брандо!

Девочка выпорхнула из комнаты и возвратилась с фотографией Марлона Брандо, который вовсе не походил на Стилияна Христова. Листая тетрадку, Зефира с гордостью показывала вырезанные из журналов фотографии киноактеров.

— Ты хочешь стать киноактрисой?

— Ага… Самая, по-моему, интересная профессия!

Мария оценивающе смотрела на курносый профиль девушки, на ее глаза — голубовато-серебристые, точно рыбья чешуя. Отец, влюбленно следивший за каждым движением дочери, ущипнул ее за щеку.

— Ну па-а-ап! — тоном избалованного ребенка пропищала Зефира и захлопнула тетрадку.

— Мне нужны триста левов, — сказала Мария, когда девочка вышла. — Я верну.

— Пожалуйста, хоть сейчас, — с готовностью кивнул Стамен. — Не беспокойся, мы тебя понимаем.

Он крикнул жене, чтобы принесла деньги.

— Осталось только двести, — сказала Юрукова.

— Ничего, и двести хватит, — поспешно уверила ее Мария.

Инженер Христов встретил Марию рассеянно, словно уже забыл о своем приглашении. Взяв у нее чемодан и сумку, отнес в комнату, а Мария принялась варить кофе и делать бутерброды. Услышав его кашель, она высунула голову из-за портьеры.

— Тебе нужно бросить курить. Ты недавно болел.

Ответом ей было молчание. Ужинать сели в теплой комнате, каждый на своем стуле, как и бывает в семье с давно сложившимися привычками. Когда Мария попыталась убедить его, чтобы он не принимал прохладный душ, Христов с кислой миной ответил:

— У меня свой образ жизни. Ты не вмешивайся, пожалуйста.

— Я хотела как лучше, — пробормотала Мария и пошла в свою комнату.

Христов пришел к ней после купания, в махровом халате. Погладил по волосам, поцеловал ее в шею, за левым ухом (там вдруг сильно забился ее пульс).

— Не сердись, — сказал Стилиян. — Я всю жизнь провел в одиночестве.

Мария была тронута. Сказала, что очень скоро он не узнает ни себя, ни квартиру. Стилиян Христов не полюбопытствовал почему.

А Мария разошлась — потратила, не думая, огромную сумму: взяла с книжки свои небольшие сбережения, досрочно получила страховку — там ей дали две тысячи. Всякое начинание требует денег, думала она, тем более новая жизнь — настоящая, не то что раньше. Она купила две кровати, ковер, плиту. Себе купила сапожки. Стилияна засыпала подарками — купила ткань на костюм, дорогую пряжку, несколько рубашек. Сама связала ему свитер, сидя вечерами напротив, как настоящая супруга, как прародительница, которая заботится о своем потомстве. Она сидела с вязанием в руках, он чертил, наморщив лоб, углубленный в работу. Мария вставала иногда, прикладывала свитер к его спине, к его плечам, чувствуя его мышцы, которые вздрагивали, как у лошади, которую слишком тяжело нагрузили.

— Потом, — рассердился он в конце концов. — Неужели не видишь? Я работаю.

— И я работаю.

— Но тебе никто не мешает.

Она промолчала и терпеливо подала ему теплое молоко, растворив в нем ложку акациевого меда. И снова он взорвался:

— Ненавижу мед! И молока не люблю — с детства!

— Это полезно, ведь ты недавно болел.

С перекошенным лицом выпил он молоко.

Ее отчаянные попытки заботиться о нем стали вскоре известны всей стройке: Мария преследовала его то с завтраком в сумке, то с теплой шапкой. Она сама выбирала ему блюда в столовой, объясняя всем подряд, что Стилияну нужны витамины и калории, потому что он слабенький.

— Слабенький? Это потому, что ты глотаешь его калории! — сказал однажды кто-то в очереди, и несколько человек заржали.

Однажды она увидела его на стройке — без шапки, в одном пиджаке, потный от напряжения, он объяснял что-то Диме. Тот сердито курил, глядя под ноги, на красную мокрую землю. Мария, бодрая, энергичная, радуясь, что нашла наконец своего любимого, крикнула:

— Алло! Тут один непослушный мальчик выскочил без пальто. Он что, хочет простудиться?

— Хватит! — крикнул Христов. — Я не ребенок, помни это.

— Ты что?

— Да ничего. Надоело.

Дима, бросив сигарету на землю, криво усмехнулся:

— Мы тут узнали, что на месте склада построят жилой дом.

— И опять придется таскаться до города и обратно за каждой запчастью. Кто это придумал? Какой дурак?

— Директор. Самолично.

Христов не смутился:

— С каких пор у нас все решают единолично? Это же не частная лавочка.

Он достал пачку сигарет, но, посмотрев на Марию, снова засунул пачку в карман. Стояла тихая солнечная погода, снег таял. Но белое небо обещало новый снегопад.

— Так нельзя, — нервно продолжал Христов. — Земля кончается, а мы ее расходуем на личные мероприятия. Директору что, не хватает двух квартир и дачи?

— Дача — его тестя. А у него только квартира, — сухо пояснил Дима.

— Ты хорошо осведомлен. Но ничего, я подам рапорт от имени нашей бригады. Все подпишем.

— Я не подпишу, — решительно сказал Дима.

Инженер дружески похлопал его по плечу, но голос у него стал резким, холодным.

— Подпишешь, мой мальчик, — сказал он. — Ты моя гордость и надежда.

— Возможно. Но этот дом — моя надежда.

— Так-так…

Дима оглянулся на Марию, будто ожидая от нее помощи и понимания.

— Мы с Драгой хотим пожениться. Не оставаться же на всю жизнь в этом мерзком монастыре, верно?

Инженер Христов, пожав плечами, холодно прищурился.

— Ладно. Ничего, я соберу другие подписи. Ты не один в бригаде.

— Я не один, но и другие ведь мечтают получить квартиру.

Стилиян Христов схватил Марию за руку и потащил ее по дороге — грязь хлюпала, кипела под ногами, как живая, готовая проглотить любой след — человеческий и птичий. Мария споткнулась, руки стали холодными и безжизненными от страха перед тем, что должно было произойти.

— Не преследуй меня, — сказал Христов умоляюще. — У меня такое чувство, что ты меня высасываешь — всего без остатка!

— Из любви к тебе… Я о тебе забочусь.

— Знаю, знаю, только я не привык. Лучше давай я о тебе позабочусь.

Она удивилась: ей ничья забота не была нужна.

— Они вон женятся, — пробормотала она.

— Мещанство это все. И эти машины с цветами и знаменами, будто сам патриарх Болгарии женится.

— Патриархи вообще не женятся, — сухо сказала Мария.

— Все равно.

Мария отпустила его руку, как только они дошли до шоссе. Подала пальто, и Христов оделся, глядя куда-то вдаль. Они кивнули друг другу и разошлись, не назначив встречи в столовой.

Почувствовав себя осиротевшей, глупой и смешной, Мария занялась работой. Она умела забывать о плохом, но в этот раз не выходило. Картины свадьбы, столько раз виденные, сегодня не убеждали. Это были мечты — и длинные, по локоть, лайковые перчатки, и фата, и бутон в петлице у жениха, и влюбленное его лицо, повернутое к ней…

Обедали вместе. Христов спросил, почему Мария бледна. Можно подумать, не он отнял у нее иллюзии, не он преподнес ей правду — беспощадную, точно охотничий нож.

А потом жизнь потекла по-прежнему: Мария готовила, стирала, гладила рубашки, точила карандаши (так старалась, что даже раскладывала их по величине!). Стилиян, встав утром, надевал белую рубашку и садился за письменный стол. У него было уже около тридцати страниц будущей работы — он писал медленно, роясь в огромном количестве книг и журналов. И требовал полной тишины. Мария вязала, сидя напротив, иногда спрашивала, хочет он кофе или молока, вставала, чтобы померить свитер, иногда, засмеявшись, начинала рассказывать что-нибудь из своей жизни или из прочитанного: то какую-нибудь странную историю о маленьком кенгуру с радиопередатчиком на шее, о том, как его проглотил трехметровый питон, но радиопередатчик…

— Брось, пожалуйста, своего кенгуру! — закричал Христов. — Неужели не видишь — мне не везет!..

Он увидел испуг в ее глазах и умоляющим тоном добавил:

— Уже третий год я собираю данные по теме — видишь эту кучу бумаг? Теперь надо все систематизировать, чтобы сделать собственные выводы.

Мария замолчала. Действительно, в его папках лежало огромное множество листов и листочков, исписанных его твердым, четким почерком. Они привлекали и мучили его, и Мария боялась открывать эти папки, точно это были клетки, из которых могли вылететь запертые в них птицы. Она решила молчать, садилась в нескольких метрах от него, любуясь его прямой спиной и правой рукой с карандашом, который то летел по белой бумаге, то еле двигался, как путник, увязающий в снегу. Стилиян часто останавливался, ерошил волосы и расправлял плечи, усталый, а может быть, и отчаявшийся. И тогда она приносила ему чашку кофе, а он только указывал ей, куда поставить. Однажды сказал:

— Меня смущает твое присутствие. Когда ты в комнате и смотришь на меня, я чувствую себя мухой, запутавшейся в паутине.

— Я на тебя не смотрю. Я вяжу, — ответила Мария.

— Ты смотришь мне в спину. Я люблю работать в одиночестве.

Она ушла вязать в свою комнату — маленькую, слишком душную. Окно выходило на чужие балконы, где лежало всякое старье. Обедали и ужинали вместе, потом засыпали на купленных ею кроватях. У инженера была большая зарплата, но половину он тратил на книги. Книги скапливались и занимали место, словно живые существа.

Иногда к ним приходили гости: Драга с Димой и Евдоким. Как-то пришли Стамен Юруков с женой, один раз Цанка, чтобы отпроситься на свидание с мужем в тюрьме. Все вели себя очень мило с Марией, казалось, нет ничего необычного в том, что они живут вместе. Гости не расспрашивали, не намекали ни на что, поднимали тосты за их здоровье, но почему-то не за их будущую свадьбу. Может быть, стеснялись инженера, не позволяли себе фамильярничать и подшучивать. Мария слышала, что год назад в этой же квартире побывала какая-то другая женщина. «Неужели, — думала она, — я потеряю человека, который по-настоящему мне дорог? Какое будущее меня ждет, если я упущу его и останусь, как неприкаянная, в этом омерзительном городишке? Ужас ведь берет, когда я провожу по главной улице и вижу площадь с памятником участникам Балканской войны! Нет, мы уедем отсюда, устроимся в большом городе. Заводов много. Купим машину, будем ездить летом где заблагорассудится. Мои готовы мне все отдать, лишь бы увидеть меня с законным супругом. Ох, а если опять получится, что я останусь одна? И надо же так: чуть только кого-нибудь полюблю — и он начинает замыкаться…»

Неожиданно потеплело, дороги развезло. Грязь расползлась. Было невыносимо тяжело добираться полкилометра до рабочего места. Стекла завода казались недосягаемыми, земля превратилась в зверя, разверзшего пасть, чтобы поглотить каждого, кто на нее ступал. Ветер дул с востока. Воздушные струи, сильные, упорные, били прямо в лицо. Люди сутулились, мокрые и запыхавшиеся, шли с красными лицами, словно за ними гнались волчьи стаи. Мерзкая погода делала особенно приятным домашний уют. Однажды Мария увидела на своей шали кузнечика. Обманчивая весна чувствовалась в поле, всходы пшеницы, еще совсем молодые, сочные, зазеленели. Зеленое поле простиралось до самого горизонта — до холмов, отчетливых и выглядевших недалекими со всеми своими обрывами и лесами, тропками и оползнями. Люди мечтали о твердой почве тропинок и шоссейной дороги, когда, задыхаясь, шагали в утренних сумерках; на небе все еще мерцали звезды над черными громадами холмов с ровными и гладкими, как стекло, краями.

Мария не обрадовалась этой обманчивой весне. Но тепло расшевелило людей в городе, и площадь с надоевшим памятником была полна народу. Открыли свои зонты над лавчонками мелкие коммерсанты. По плитам тротуара забелела, как мелкие цветочки, шелуха тыквенных семечек. Новая волна пришельцев залила городок. Квартирному бюро прибавилось работы. Еще две закусочные появились в городе, допоздна по улицам бродили с песнями толпы людей — бодрых, молодых, не нуждающихся в отдыхе. Однажды кто-то стал палить, словно на свадьбе, холостыми, напугав выстрелами местных жителей, привыкших к порядку и тишине.

Мария и Стилиян выходили поздно вечером погулять, и она, как всегда, догоняя его, несла ему шапку или перчатки. Выбирая тихие улицы, они шли молча. Потом он выдергивал руку из ее руки и шагал один — кажется, довольный и увлеченный своими размышлениями. Ветви бросали на землю тени. Мария ступала на них, пытаясь быть спокойной. Но беду не обманешь.


14

Накинув пальто с подстежкой из натурального меха, сунув ноги в короткие лиловые сапожки, Фани спустилась на первый этаж своего софийского дома — там был крохотный бар.

— То же? — спросил бармен.

— Ту же отраву, — ответила она надменно, кривляясь.

Ей смешали коктейль — вермут и джин с лимонным соком, в равных пропорциях. Арабский напиток. На закуску — миндаль.

Два усатых недоросля крутились возле — им хотелось, чтобы она их угостила.

— У него сегодня день рождения, — сказал один, кивая на своего приятеля.

— У меня — день ангела, — без улыбки пробормотала Фани и поднялась.

Ей надо было забрать какие-то ценные книги, о которых ее отец, как всегда, вспомнил уже в аэропорту. Родители сдали свою квартиру многочисленному семейству. Еще в дверях Фани встретили визг и хохот каких-то маленьких диких существ, которые тут же стали дергать ее в разные стороны. Резиновый мяч пролетел, чуть не угодив в голову.

— Проходите! Не обращайте внимания на моих дикарей…

Всюду были разбросаны пеленки, вязаные ползунки и бутылочки, покрытые туманной молочной пленкой. Пахло горелым. На зеркале висела мужская шляпа с легкомысленно торчащим перышком. Лишь весельчак и неисправимый оптимист мог сотворить такое количество детей, подумала Фани. Она постояла у зеркала — перед ним ее мать расчесывала волосы медленными, размеренными движениями. Каштановые волосы, прямая, спокойная, без тени суетливости… Они обедали за круглым столом. Сейчас этот стол был отставлен к стене. На нем торчал ночной горшок — чистый, но все-таки горшок… Весь дом с удовольствием уничтожал любое воспоминание о старых хозяевах. Богатая наша фантазия наделяет наш дом сложной душой, думала Фани. Он тоскует без нас, всматривается в темноту заплаканными глазами окон: не возвращаемся ли мы? Ух ты, ах ты, какие нежности! На самом деле дом — это каменный бог, которого мы украшаем дорогой мебелью, коврами, цветами. И ждем взамен верности и вечной любви. А ему, дому-то, все равно кого впустить — пожилую супружескую чету или роту солдат.

— Я могу позвонить по телефону?

— Пожалуйста!

Женщина — растрепанная, с пеленкой, переброшенной через плечо, — повела ее в комнату. Бурная орда напирала, стремясь проникнуть в комнату вслед за ними. Женщина сгребла их обеими руками, как сноп жита, и отодвинула. Фани набрала номер, который знала наизусть. Дети стучали, пинали дверь. Она встала и повернула ключ. Когда вернулась, трубка твердила сухим, безразличным голосом:

— Да. Алло. Инженер Христов. Слушаю.

— Это я! — смущенно сказала Фани. — Извините меня…

— Не узнаю. Кто это?

В трубке слышался женский смех, звонкий, как родничок.

— Это я — Фани. Теофана.

— А, вот как… — В голосе, кажется, послышались нотки разочарования.

— Я хотела пригласить вас в кино, — проговорила Фани, удивляясь сама себе. — Я куплю билеты…

Тишина. Там размышляли. Новая волна смеха внезапно прервалась, словно женщине зажали рот. Неужели он бросит трубку? Ну что тут такого — Фани работает с ним, это он пригласил ее на стройку. Все равно что отчим!..

— Я предлагаю кое-что получше, — сказал Христов. — Завтра Меглена из второго цеха освящает дом. Что-то вроде приема. В городе, конечно. Она живет возле…

— Договорились, — сказала Фани. — Во сколько?

— В пять. Да, но ты можешь и опоздать.

Фани повесила трубку, обливаясь по́том, ненавидя себя. А дети сводили ее с ума пинками и стуком в дверь.

На улице пахло весной и обновлением, несмотря на то что стояла самая обычная гнилая осень. Угасал прекрасный закат. У нее быстрые ноги, но эта тяжесть в области сердца — недаром, недаром. Она войдет в книгу Гиннесса рекордсменкой по инфаркту («Самая молодая инфарктница», — напишут о ней!). Нет, не надо унижаться. Фани недостойна этого человека. (Недостойна?! Да он ей по плечо!)

Она не пойдет.

И, конечно же, пошла. Ровно в пять открыла калитку садика. Квадратный сельский дом, неоштукатуренный снаружи, некрашеный. Переплетения проволоки отделяют сад от заднего двора, где зреет на грядках краснокочанная и цветная капуста. Девушка во дворе встречает гостей. Одета в черное бархатное пальто с воротником из заячьего меха. Пожилая женщина в платке, костистая, с руками, спрятанными под тонкий фартук, наслаждается триумфом внучки. (У них и машина цвета капусты!)

Фани видит инженера, но отворачивается. Он один, курит. Почти вся бригада здесь — помогают накрывать на стол. Фани холодно желает девушке:

— Быть тебе невестой в следующем году!

В центре стола — вареные цыплята. Фани отрывает крылышко, берет кусочек бисквита. Инженер, кажется, тяготится обществом. Его стул скрипит, колени почти упираются в локти. Вид помятый, усталый. Да и как иначе выглядеть после любовной-то ночи. (Ну а скорбь по таинственной дочери?)

Меглена пинками сметает половики к стенке, чтобы не мешали танцевать:

— Прошу вас, товарищ инженер!

Она маленькая, плотная. Ее портрет на доске почета висит под дождем и ветром и вечно улыбается. Они с инженером — великолепная, конечно, пара. Меглена поднимает лицо. Танцуют медленно, самозабвенно. Всем ясно, что инженер ей нравится… Входит отец Меглены, садится рядом с Фани, наливает ей дешевой водки из виноградных выжимок. Рука дрожит — волнуется родитель и гордится своей дочкой.

— Машину ей купил, — говорит он. — И у сына тоже машина есть…

Вся семья работает на стройке, даже дед — ночным сторожем. Бабка помогает на кухне.

— Мы были ничем — так, песчинки, топчи кому не лень… — И показал себе под ноги неожиданно белой, красивой рукой. Высокий лоб, перерезанный глубокой морщиной, хмурится. — Сейчас все по-другому. Ты молодая, тебе не понять моей истории. Бедность…

— Поучать меня будете? — вздохнула Фани. — Лучше я потанцую.

Но она осталась сидеть, а хозяин закурил сигарету. И она тоже — легкую, дамскую. Его прадед был на селе глашатаем — сообщал людям, что приказывали. Целыми днями, иссушенный солнцем, сновал по пыльным улицам, перебросив через плечо ремень, с барабанными палочками в суме, в болтающихся на ногах ботинках — наследстве от брата, павшего в священном бою под Чаталджой. Тяжелы, точно камни, были вести, которые он нес: штрафы, суды, реквизиции, иногда вдруг — убийство. А позднее — совсем уж нестерпимо: головы (целый список) на площади, в самом центре, надетые на колья. «Каждому повелевается посмотреть на них и запомнить, потому что это разбойничьи, бандитские головы!..»

В конце концов прадед начал стесняться — сгорбился, сморщился в заплатанной своей куртке, чувствуя себя и убийцей, и виновником погромов, из-за которых драл горло и стучал палками, как во время экзекуции… Он бежал со своей семьей пешком через все Балканы.

Отец Меглены раздавил в пепельнице сигарету и широким жестом обвел комнату.

— Голыми, босыми ушли, а сейчас — видишь? Все у меня есть, столько всего, что девать некуда. Честным трудом, денно и нощно, не только руками, но и головой. Знанием… Да, девочка, — добавил он строго, — были мы все под ногами людей — пылинки, как говорится, а нынче мы сами люди. И не только все то, что у тебя перед глазами, но и имя, известное всем и каждому. Кто-нибудь может сказать: помолчи. Да зачем держать добрые-то вести за пазухой? Почему не пустить их ввысь, точно голубей, а?

Фани чуть улыбнулась, чувствуя себя настроенной почти враждебно. Хотелось возразить: незачем, мол, трубить в фанфары. Но она промолчала — этот человек вел в техникуме курс по специальности. Работал чисто, красиво, профессию свою возвел в степень искусства. И вся семья его была в порядке — трудолюбивые, исполненные достоинства люди. Что ему возразить? Он задавит ее фактами, стоит ей лишь рот открыть. Восстал из праха — ничтожный, безымянный. И вот поднимается вверх гордо и самоуверенно, как на орлиных крыльях…

— Слушайте! — воодушевленно крикнул хозяин (трубный голос — безусловно, от прадеда). Музыка умолкла, все застыли, готовые тут же продолжить танец. — В приданое за моей дочерью даю целый этаж! — Он притопнул большим, тяжелым ботинком. — Вместе с обстановкой, машиной и суммой, которую накопил лично для нее!

Все засмеялись, захлопали, принимая слова отца и как правду, и как праздничную похвальбу подвыпившего человека. Снова загремела музыка, и пары закружились, стуча каблуками по голому полу. Хозяин сказал, вздыхая:

— Пойдем, покажу тебе комнату Меглены… У нее — свой уголок, как и полагается каждой девушке.

И повел Фани в глубину коридора, в светлую продолговатую комнату с окном в сад. Кровать, покрытая родопским покрывалом, туалетный столик, телевизор. На полках — книги по токарному делу, чепуховые какие-то романы («Чтиво!» — подумала Фани), журналы мод. Томик стихов, перевод с испанского. Задержала картинка на стене, очевидно вырезанная из какого-то журнала. Аллея пожелтевших берез, солнечные лужи и молодая женщина — силуэт в черном. Соломенная шляпа, мягкие русые волосы… Облака несут новые дожди. Внизу с каллиграфией прошлого столетия, тонкими изящными буквами выведено: «Грусть».

— Не знала, — сказала Фани, — что буквы могут навевать тоску…

— А почему нет? И чистописание — тоже талант.

Христов вошел незаметно. Он молчаливо вглядывался в картину, нарисованную бог знает кем. Они оказались вдруг в комнате одни. Закрыв глаза, Фани почувствовала на талии его руки, твердые губы коснулись ее шеи. Фани быстро к нему повернулась, напряженно вглядываясь в его лицо. Карие его глаза были добрыми и вопрошающими — будто бы он сказал что-то веселое и ждал ответа.

— Здесь приятно, правда? — спросил Христов и отстранился — улыбающийся, безразличный. Подойдя к окну, воскликнул: — А хороша капуста!

— Да, — ответила Фани. — Я ужасно хотела бы превратиться в зайца…

Хлопнула калитка, послышались голоса, и они вышли встретить новых гостей — троицу неразлучных. Люди уже шутили, что едят они втроем, плечом к плечу, и спят тоже вместе, в одной кровати. Евдоким, в ярко-красной куртке, сел, широко расставив длинные ноги. Рядом с ним все мужчины как-то сразу стали серыми, безликими, одинаковыми, как просяные зерна. Его красота тревожила, вызывала удивление и зависть, а молчаливое равнодушие и застенчивость шумный и горячий народ истолковывал как маскировку, скрывающую что-то опасное и недоброе. Евдоким сторонился девушек, они, оскорбленные его пренебрежением, распускали слухи, что он «не мужик» и вообще — тип, от которого всего можно ожидать. И непонятно было, почему эти трое преданы друг другу, словно близнецы, зачатые в одной утробе. Они работали на глазах у всего строительства, но что происходило в их монастырской комнате ночью, куда не проникал посторонний взгляд, — об этом можно было только гадать. И гадали.

Драга налила водки Диме и содовой — Евдокиму, заботливо положила им бутерброды (чувствовалось, что знает вкусы того и другого), а потом села и, лукаво поглядывая исподлобья, тоже принялась жевать. Она была в летнем платье, серебристых туфлях на высоких каблуках — как на бал собралась. Черты ее лица казались Фани слишком крупными и скучными, она недоумевала, чем эта самая Драга могла привязать к себе двух мужчин, молодых и красивых. Обычная женщина, таких на улице сколько угодно. Может, белоснежные, сверкающие зубы? Или глаза, странно блестящие — совсем как эмаль? Дима и Евдоким жевали, опустив глаза, точно сыновья, покорные своей матери. Много сказок плелось вокруг этой троицы — говорили еще, что они тянут все, что под руку попадет. Фани всмотрелась в гордое и открытое лицо Димы, в нежный таинственный свет, который излучала красота Евдокима, наконец, в Драгу, скромно поджавшую коленки, любимицу неподкупного Стамена Юрукова… Нет, чистыми были эти люди — чистыми, гордыми и неопытными, как и сама Фани. Ну разве могла она в точности объяснить, например, что означал поцелуй Стилияна Христова? Она получила его украдкой, легкий, непринужденный. Объяснение в любви? Или дружеская ласка — точно поздоровался с подругой детства?

Инженер сидел напротив, спокойно и рассеянно жевал — как человек, которому все равно, чем и когда питаться. Отламывал кусочек хлеба, откусывал кусочек сыра, легко поднимал бокал, а отхлебнув, вытирал губы вышитой салфеткой. Эти кошмарные обеды… Фани резала мясо, картофель, капусту, чтобы набить ими беспомощный, беззубый рот своей бабушки… Старушка била чашки, обливалась, потом следовало переодевание и стирка — тоже забота Фани. Она возненавидела этот мучительный обряд и именно с тех пор избегала смотреть на то, как едят люди. Но сейчас смотреть было приятно.

Загрузка...