Часть третья Урия

Глава 1

Когда его схватили, в ту самую ночь, много лет назад, его заботило только, чтобы захватчики не шумели. Он не хотел, чтобы я слышала свист хлыста, бряцанье мечей и железного ошейника, который на него нацепили. Он умолял: «Потише, Господь помилует вас, если вы сделаете свое дело как можно тише. Я ведь совсем не сопротивляюсь. Я готов».

Краем глаза он следил за бочкой, чтобы убедиться, что я не высунусь из укрытия.

Он давно знал, что за ним придут. Вот уже несколько месяцев он готовился и думал, как меня защитить. Конечно, он мог бы бежать. Мог бы уйти в другой город, в другое королевство, говорить на другом языке. Мог бы сделать вид, что отрекся, что верит в христианского Бога, мог бы затеряться меж христиан.

Но ведь он дал слово Йосефу Де Медико. Он сказал: «Когда ты вернешься, друг, ты найдешь меня здесь».

Это случилось в день Песаха. Отец и Йосеф подписали шидух, и я сделалась невестой Паскуале.

Закатное небо темнело, Урия и Йосеф стояли, крепко обнявшись.

Помню, как отец сказал: «Доброго пути! Будь осторожен, пусть тебя ведет наша тоска по вам, время, которое мы прожили вместе. Возвращайся в Катанию лишь тогда, когда поймешь, что сердце твоего сына открыто живым и мертвым, тем, кто отправляется в путь, и тем, кто пускает корни, тем, кто вечно теряет себя, и тем, кто умеет себя обрести. Мы ждем тебя, Йосеф. Мы здесь».

Он видел, как Йосеф тронулся в путь.

Он знал, что мне будет очень тяжело расстаться с Паскуале.

Урия понимал, что мы уже стали одним целым и нас бережет одна и та же звезда. Но доктора Йосефа ждали в других городах королевства. А его сын должен был завершить свое обучение.

В день, когда его схватили, отец проявил храбрость, вспоминая о том прощании и о тех обещаниях, которыми он обменялся с другом. Он вспомнил, как провожал его взглядом, пока тот не скрылся из виду, мысленно целовал его следы. Вспомнил, как послал ему поцелуй. Вспомнил, как я плакала, как стояла у сайи, махая им вслед, пока густая прощальная тьма не поглотила их и земля не окрасилась в черный.

* * *

После того как его схватили, Урию отправили в замок Урсино, но там он пробыл всего несколько дней. Его обвинили в злоупотреблении лицензией врача. Ему вменялось в вину, что он лечил больных даром, тем самым лишая других врачей доходов — как евреев, так и христиан. Из гордости. С целью их оскорбить.

Напрасно Урия доказывал, что его пациенты бедны и им просто нечем заплатить ни ему, ни кому бы то ни было. Напрасно ссылался на заповедь гмилут хасадим, уверяя, что стремился лишь совершать благие дела, среди которых в Талмуде упомянута и помощь страждущим.

В Катании существовали строгие правила поведения для тех, кто занимался той или иной профессией. Никто не имел права предлагать условия лучше, чем у других, и он, Урия, нарушил этот неписаный закон. Обвинение представляли сами священники храма.

Урию приговорили к изгнанию на тридцать лет и к уничтожению всякой памяти о нем, его имя запрещалось упоминать, что означало вторую смерть. Если первой считалось уничтожение тела, то вторая заключалась в том, что стиралась память о человеке.

— Да будет Урия забыт навсегда, — постановил суд. — Да будет он затерян, как обитающий в Шеоле. Погребен. Да будет имя его и дом его преданы ангелу смерти. Подобает молиться о нем одиннадцать месяцев как о мертвом, как то предписывает обычай. Пусть читают по нему кадиш. А потом да наступит тишина.

И тишина наступила.

* * *

Десять лет провел он в индийских землях, еще пять — в Африке, затем побывал в Константинополе, Греции, Персии. Его отправили вместе с рабами, и в пути он лечил других рабов. Водил дружбу с нищими, калеками, детьми.

Каждый раз, когда предоставлялась возможность, Урия заходил в библиотеки. В Багдаде он был в Байт аль-хикма, Доме мудрости, в Египте ознакомился с учением Птаххотепа, в Греции прочел «Щит Геракла»[14].

Его путь пересекали маршруты странников, которые направлялись в Китай, Индию, Монголию. Один из таких путников, Джордано Ди Северак, миссионер, епископ, путешествовавший с францисканцами, научил Урию называть братьями огонь, солнце, ветер.

Другой, Риккольдо Пеннини, доминиканец, прошедший обучение в Пизе, направлялся в Багдад, чтобы учить арабский и прочесть Коран. Он обучил Урию искусству перевода исламских текстов на латинский и показал, что на всем лежит след Божий.

И хотя мой отец был изгнанником, он не хотел чувствовать себя чужим и научился быть своим в любой части мира. Домом было для него не какое-то место, а отношения с людьми. И, когда предоставлялась возможность, он заводил их: с Богом, с людьми, с природой, с животными; возводил невидимый дом. Дом, в котором можно было бы остановиться. Но вместо стен у него были имена людей, их тела, нуждающиеся в помощи, в заботе.

По ночам, чтобы не предаваться печали, он сочинял стихи. Рассвет встречал в молитве. А когда садилось солнце, напевал песни о любви.

Урия оставался верен тем правилам, к которым приучил и меня: в невзгодах закалять дух, быть любезным при любых обстоятельствах, ценить красоту.

Женщины, которым случалось с ним столкнуться, тут же влюблялись в него. Им нравилось его, точно высеченное скульптором, тело. Его улыбка. Его большие руки, способные вылечить любого. Его глаза, смотревшие прямо на собеседника. Его бережная, размеренная манера речи, в которой не было ни капли злости.

Урия вызывал чувство нежности, хотя и выглядел сильным. Он был образованным, но всегда вел себя предельно скромно. Он умел довольствоваться малым, но не предавался грусти. Он был сдержан и весел. Любезен, но тверд. Щедр. Неприступен.

Особенно с женами купцов, которые прибегали ко всяческим хитростям, чтобы добиться его расположения. Многие из этих женщин жили в одиночестве долгие месяцы. Они привыкли заводить любовников и привыкли получать все. А Урия был красив. Один его вид предвещал ночной жар, танцы любви. Глядя на него, все прежние страхи улетучивались, и мысль об окончательной гибели больше не пугала.

Ускользая от подобных предложений, Урия старался, чтобы эти женщины не чувствовали себя отвергнутыми. Он уважал их одиночество и жалел их. Он никогда не отказывал им прямо. Он говорил: «Ты заслуживаешь настоящей любви, которая будет с тобой до конца твоих дней, человека, который тебя поймет. Того, кто будет возвращаться ради тебя и никогда тебя не оставит».

Он хранил целомудрие по собственной воле и потому, что обещал. Он мог любить лишь Бога, единственного целителя и истинного святого. Ведь когда он был юн, тайные тропы открыли ему долготерпение Вседержителя.

С тех самых пор никто не наполнял его душу столькими чаяниями, как Господь.

Глава 2

Прийти к любви к Господу воинств для Урии оказалось не так просто.

Он вошел в этот мир полуслепым, испачкав повитуху слюной и струями мочи. Никто не знал, кто его отец. Никто не произносил его имени. Даже его собственная мать не помнила, от кого понесла, опьяненная бесконечными актами любви и парами опия.

Хотя он родился евреем, ему пришлось нелегко в переулках джудекки, где дети раввинов издевались над ним за увечный глаз и неизвестного отца. Урии было трудно избегать козней старших детей, которые подстерегали его, чтобы раздеть, каждый раз, когда мать надевала ему новую тунику. Мать старалась, чтобы он всегда был одет как подобает. И, хотя она продолжала заниматься грязным делом, она никогда не теряла сына из виду.

А ведь он сбегал постоянно, как только предоставлялась возможность. Несмотря на то, что его путь был полон всяких опасностей.

Кроме детей раввинов, в беспорядочно переплетенных переулках можно было наткнуться на настоящие детские банды. Там обитали сироты, сбежавшие от торговцев, которые собирались продать их в рабство. Дети чужеземцев, брошенные родителями, уплывшими с попутными кораблями. И все они промышляли воровством, грабежом и попрошайничеством. Крали товар в лавках. Обода колес у повозок. Обувь у тех, кто поробее. Таскали из церквей подаяния.

И хотя они были худющие и злобные, Урия отдал бы все на свете, чтобы стать среди них своим.

Его завораживала их свободная бродячая жизнь, их нищая неустроенность, то, как они появлялись из ниоткуда и прятались, точно ночные звери.

Но когда он предпринимал попытки сближения, его отвергали.

Однажды, когда он проходил мимо них по улице, его окружили и принялись дразнить: «Куда направляешься, Урия, сын Эдны? Где же твой папочка? И с кем сейчас твоя мамочка?»

Урия молчал, он сдерживал желание присоединиться к ним, влиться в их шумную толпу. Ему хотелось быть с другими детьми и бегать с ними по улицам, крича во все горло «я счастлив», сыграть с ними в дрейдл.

Дрейдл — четырехгранный волчок, на каждой стороне которого начерчены буквы: «гимель» — банк, «хе» — полбанка, «нун» — ноль и «шин» — добавь. Волчок запускался, и игрок получал шанс выиграть тайное сокровище. Таким сокровищем могло оказаться блюдо чечевицы, или мешок муки, или корзина ракушек. В зависимости от того, какой стороной был повернут остановившийся волчок, запустивший получал все, половину, не получал ничего или же должен был доложить в сокровищницу что-то свое.

Для Урии дрейдл был самой заманчивой игрой, самым хитроумным устройством.

Волчок казался ему вершителем судеб, решением всех проблем. «Если бы только мне разрешили сыграть хоть разок, — думал он. — Если бы только дали шанс».

И он уединялся в синагоге и молился. Прячась от раввинов, которые всегда готовы были его осудить.

Он повторял: «Молю тебя, позволь мне выиграть. Клянусь, я буду молиться денно и нощно». И чуть слышно шептал: «Да угодят Тебе, Господи, слова мои и мысли. Господь, Ты — моя Скала, Господь, Ты — Спаситель мой».

Пока не настал тот самый день.

Однажды группка детей подозвала его. Они были непривычно любезны и милы: «Урия, иди сюда, поиграй с нами». Некоторые выглядели как подобает. На других были одежды на несколько размеров больше, чем нужно. Но все вместе эти дети казались единым телом, что двигалось и скакало перед ним, голос его казался гулким и напевным, и он притягивал Урию, как магнит.

Урия не заставил просить себя дважды. Небеса наконец-то ответили на его молитвы, воздух вокруг бурлил от предчувствия волшебства!

В то яркое неистовое утро, когда всем его мечтам предстояло сбыться, казалось, звезды наконец-то заметили его!

Когда он запустил волчок, руки его дрожали, а сердце готово было выскочить из груди.

Урия смотрел, как кружится юла, затаив дыхание, и молча призывал: «Помоги мне, Господи, будь рядом со мной».

Наконец, волчок замедлился, на секунду задрожал и упал на ту сторону, где явственно проступала буква «Г».

«Гимель» — всё.

Урия не верил своим глазам: он победил! У него перехватило дыхание. Все его существо переполняло благодарностью. Он почувствовал, что Вселенная готова дать ему все, что он просит. Теперь товарищи по игре порадуются его триумфу! Он получил долгожданное сокровище!

Но лишь когда на него обрушилось содержимое ведра с сокровищем, он все осознал.

Облитый навозом и мочой, он захлебывался от боли, а дети разбегались прочь.

Тогда он вновь вернулся в синагогу, отыскал неф с Господом воинств и, с ненавистью глядя на него, поклялся, что отомстит.

* * *

С того дня Урия стал другим. Он старался незаметно затеряться среди рыночных прилавков, просочиться между покупателями, понемногу приучился воровать. Он вертелся в толпе, точно шпион, вооружившись ножом, вспарывая мешки с зерном или надрезая туники женщин. Увечный глаз он прикрыл повязкой, другой же блистал злобой, пронзая каждого, кто попадался на пути. Никому не удавалось увернуться от его ярости, от его отчаянной жажды крушить.

Теперь ему не было дела до оскорблений, которые бросали в сторону его матери. Ему стало все равно, какой профессией она занимается. Даже наоборот: теперь он прикрывался ее позором как стягом, это было еще одним доказательством того, что ему все дозволено.

Каждый раз, когда ему случалось испортить урожай, поджечь лавку, угрожать кому-то, он поднимал глаза к небу, взывая к Богу, и кричал: «Ну, что ты мне сделаешь? Отчего ты меня не накажешь? Покажись Урии, выходи, обрушь на меня свою ярость!»

Но чем больше он бахвалился, тем больше Господь запирался и молчал, непокорный, недоступный, не принимающий вызов, несмотря на чинимое Урией зло.

Урия недоумевал. Почему Господь медлит обрушить на него свой гнев? Почему не призывает армию карающих ангелов, дабы они пронзили его мечами? Почему не сердится на него?

И продолжал громить все подряд. С каждым разом он заходил все дальше и дальше. Давая выход своему отчаянию.

Он, кто всегда выступал в роли жертвы, вдруг оказался в стане палачей.

* * *

Его судили. Когда ловили с поличным, он не выказывал ни малейшего раскаяния. Его отпускали лишь потому, что он до сих пор не отметил бар-мицву и официально не вступил в мир взрослых.

Мать уговаривала его: «Прекрати это, сын, а иначе у меня разорвется сердце. Не такую судьбу я тебе прочила. И хотя для меня уже все потеряно, я уповаю на то, что тебе еще удастся спастись».

Подобные речи лишь разжигали его злость. Какое будущее могла прочить ему такая мать? Он был изгоем, уродом. Разве она не понимала, что его судьба была предначертана еще до рождения?

И он осыпал мать оскорблениями. В лицо называл ее шлюхой. Корил за то, что она одинока. Он говорил: «Мой отец правильно поступил, бросив тебя. Я тоже не хотел бы иметь сына от такой женщины, как ты».

Он не ночевал дома. Бродил с сомнительными людишками, шлялся по кабакам. Ему еще не исполнилось и тринадцати, когда он впервые познал женщину. Она сама обольстила его, увидев деньги. «Иди ко мне», — сказала она и взяла его, точно он уже давно был мужчиной.

Так продолжалось четыре года. Урия испробовал все, ничего не отдавая взамен. Он грабил и спускал награбленное. Он разбогател и стал совсем отчаянным.

Он больше не разговаривал с Богом, не пытался вызвать в нем злобу, не бросал ему обвинений. Держал его на расстоянии, избегая даже упоминания его, надеясь, что его вовсе не существует.

Когда же спускалась ночная мгла, он оплакивал его.

* * *

Однажды к нему подошли и сказали: «Поспеши, твоя мать умирает».

Ей нужен был врач — или хоть кто-то, кто мог бы помочь. Но из еврейских лекарей никто не хотел посещать публичный дом. Это считалось святотатством. Там было нечисто.

Урия поспешил к матери и нашел ее на постели, без сил.

Она была такой слабой. Прежде Эдна всегда красилась, и теперь, без макияжа, он едва узнал ее.

Она казалась маленькой девочкой. Глаза, не подчеркнутые черной краской, были совсем чистыми, без синяков и морщин. Естественного цвета губы казались такими нежными, непорочными.

Боль и удивление пронзили его. Сколько же ей было лет?

Он понял, что не знал и никогда не спрашивал ее об этом. Лишь теперь ему показалось, будто он увидел ее настоящей. Такой беспомощной. Такой кроткой.

Комната, отделанная в красных тонах и застеленная красными покрывалами, чтобы разжечь пыл посетителей, теперь была затемнена. В ней больше не витали ароматы киновари и масел, которыми мастера наполняли склянки для духов. Не слышался ни озорной смех, ни стоны, ни музыка флейтистов, развлекающих гостей.

Это был не тот мир, к которому он привык ребенком, в этом мире читалась уязвимость, ранимость, боль. Здесь не было места пошлому смеху, вульгарным представлениям за деньги клиентов. Мир дома терпимости проступал таким, каков он есть. Единственным, хоть и неподходящим, кровом для одиноких женщин.

Он склонился над матерью. Она едва дышала. Она хотела, чтобы он пришел, — проститься. «Я хочу благословить тебя, сын, — чуть слышно прошептала она, — я не могу оставить тебя вот так».

И вот, впервые за много лет, он услышал его.

Бога всех матерей, который взорвался криком в его груди. Захлестнув его волнами любви. И боли.

Нежданно и негаданно, Вседержитель явил себя.

Урия ясно увидел его. Он был в этой юной матери, которая красила глаза, чтобы казаться старше. Он был в ее подругах по несчастью, таких же девочках, как она, которых называли нечистыми лишь потому, что они не умели скрывать свои страхи. Господь был в этом месте, от которого держались в стороне доктора, дабы не запачкать свое имя. Он был в развороченных постелях. В обреченных взглядах тех, кто старше. В размазанном макияже.

Он был там, где никто другой не желал находиться.

Но возможно ли? Возможно ли, что Господь воинств смешался с толпою самых сирых? Возможно ли, что и он сам походил на них, что и он был таким же отвергнутым, отринутым?

И Урия закричал. Он кинулся прочь, моля о помощи, побежал искать врача, задыхаясь от слез: «Бога ради, помогите моей матери!»

О нем рассказали Урии другие женщины. Немного стыдясь, они признались: «Сюда приходит лишь один врач».

— Кто же он? — воззвал Урия в слезах. — Назовите мне его имя!

И они ответили:

— Его имя Де Медико. Йосеф.

* * *

И Урия бросился на поиски. Спрашивал о нем у всех, кто попадался. Где найти Де Медико? Где он живет? Кто знает о нем? Скажите, кто его знает, спросите, может ли он прийти к моей матери, помогите найти его.

Искал он долго, и помочь ему смогли лишь нищие джудекки. Они все знали его. Йосеф постоянно навещал их, приносил пищу и молоко. Когда Урия наконец нашел Йосефа, то уже задыхался от бега. Слезы засохли на его небритых юношеских щеках.

Йосеф занимался пожилой женщиной, брошенной умирать на постели. Урию поразило, с каким спокойствием он омывал ее покрытые язвами руки. В нем не было отвращения. Не было страха. Размеренность каждого его жеста пленила Урию, равно как и уважение, с каким он ухаживал за ней и провел пальцем по ее лбу, чертя последнее благословение.

Йосеф был высок. Темные, едва подернутые сединой волосы. Судя по слухам, он был лет на пятнадцать старше Урии. Борода аккуратно расчесана. В ярко-черных глазах читалось сочувствие.

Взгляд Йосефа не походил на тот, каким врач смотрит на больных. Он не видел увечные, разбитые органы, восстающие против лечения или не работающие как надо. Он не думал об умирающих как о без пяти минут трупах, которые лишь ждут, когда их подберет могильщик.

Несмотря на то что он находился среди хромых, слепых, прокаженных, нищих, он чувствовал себя среди живых.

Урия недоумевал. Кто этот человек, что видит в болезни не врага, но друга? Почему он излучает такое спокойствие? Как ему удается улыбаться смерти?

Он наблюдал за ним несколько минут и наконец окликнул:

— Вы Йосеф Де Медико?

* * *

Йосеф немедля поспешил к его матери. Он нисколько не колебался, его не пришлось убеждать, он совсем не удивился, когда Урия сказал, что придется идти в публичный дом. Он просто сложил инструменты в кожаный мешок и сказал: «Веди меня к ней».

Пока они шли по узким улицам джудекки, Урия смог внимательнее его рассмотреть. Одет Йосеф был скромно. Ни колец, ни украшений, ни вышивки. При этом он не отворачивался, если на него смотрели, и не расталкивал прохожих. Он говорил: «Позвольте пройти. Спаси тебя Бог. Да сойдет на тебя свет Божий».

Когда он увидел больную, он сперва-наперво обнял ее, начертил у нее на лбу знак спасения и сказал: «Не бойся, дай я послушаю твое сердце».

Она была совсем слаба, но позволила Йосефу положить на свою грудь лист свернутого папируса. Он прижал к нему ухо. «Тс-с-с, — прошептал Йосеф, прикладывая палец к губам. — Посмотрим, захочет ли твое сердце поговорить со мной».

Глава 3

Через два дня ее не стало. Все это время Йосеф не отходил от нее ни на шаг, сидел у ее кровати ночью, а днем утешал, напевая ей песнь ожидания.

Впервые Урия видел нечто подобное. Умирающие, на которых он насмотрелся за эти лихие годы, уходили без покаяния. Они оставляли этот мир, проклиная его. Или прятались, точно раненые собаки. Топили себя в вине, надеясь приглушить боль перехода.

Йосеф же сам проводил душу матери Урии ко дверям в вечность. Он говорил, что задача врача — настроить на спасение, твердил слова псалма: «Услышь, Боже, вопль мой, внемли молитве моей».

И когда явилась смерть, он не считал, что тело Эдны нечисто. Он расчесал ей волосы, смазал маслом за ушами и прочел святые слова: «Барух даян аэмет» — «Благословен Судья праведный». И прошептал: «Не забуду тебя».

И хотя он не был родственником покойной, он совершил рехицу — омывание, таарат — ритуальное очищение. И наконец албашу, одевание в последний путь. Затем он передал ее Урии, прекрасную, уснувшую с легкой улыбкой на губах.

Урия не сказал ни слова на протяжении всего ритуала прощания. Он не участвовал в похоронной процессии. Не положил цветов. Не читал молитв. Он просто отвернулся, так и не окунув пальцы в масло каперсов, благодаря чему душа очищалась от свершенных ошибок.

Лишь когда он увидел, что Йосеф собрался прощаться и уходить, он очнулся и встал у него на пути. «Мне пора», — сказал врач тихо, точно боялся побеспокоить дух умершей, которому предстоял долгий путь.

Но Урия собрал то немногое, что у него было, быстро сунул в мешок и сказал:

— Возьми меня с собой.

* * *

Он следовал за Йосефом целый год. По узким смрадным улочкам, в публичные дома, в убежища прокаженных. Йосефа не смущали ни непонятные языки, ни неизвестные хвори, ни непредвиденные напасти. Он проводил дни, леча больных, молясь или читая. Говоря, что без работы, молитвы и чтения быть врачом невозможно.

У него не было дома. Он жил там, где приходилось лечить. И даже если иной раз ему было нечего есть, его это не смущало. Он говорил, что поститься полезно, чтобы сохранять ум и сочувствие к ближнему.

Когда Урия спрашивал его, в каких школах он обучался, Йосеф всегда отвечал: «На улицах». А когда Урия интересовался, как же он понял, что хочет заниматься врачеванием, Йосеф лишь пожимал плечами, улыбался и говорил, что всегда это знал.

Он был из семьи изгнанников. Его отец навсегда определил его судьбу, отказавшись лжесвидетельствовать против нищего, приговоренного к позорному столбу. Посему его семья перемещалась с места на место, чтобы их не схватили, но отца Йосефа кочевая жизнь не слишком огорчала. Жить для него означало пустить корни, не привязываясь к месту.

Так и Йосеф вырос непокорным, не зная хозяев. Он шел по дорогам мира свободным человеком. Чтобы не поддаваться предрассудкам, он повязывал на плечо лоскут. Красный, как кровь, с множеством имен. Имен больных, которых он вылечил. Йосеф всегда носил их с собой. Тех, кто был болен телом. И поминал их каждый вечер в закатной молитве. То были люди, которые показали ему, как хрупок мир, и научили любить эту хрупкость.

Его ничто не тревожило, он находился в мире с самим собой и с природой, словно врачебное искусство было для него бóльшим, чем просто профессией. Скорее, взглядом, которым живые общаются с мертвыми.

Когда на лоскут добавлялось новое имя, он целовал землю. Прощался. Затем повторял все написанные имена — Амаль, Барак, Надав, — добавляя к каждому диагноз. Амаль: болезнь печени, лечение — чтение стихов. Барак: заражение крови, лечение — наблюдение за небом. Надав: гул в голове, лечение — замес теста.

Меж тем Урия сделался мужчиной. Плечи его стали ровными и сильными. Руки, привыкшие сжимать инструменты и оперировать, окрепли. Даже наполовину слепой глаз после мазей Йосефа смягчился и однажды пошел кровью и прозрел.

Теперь жизнь казалась Урии тайной, которую хотелось познавать день за днем, завесой, которую нужно приподнять, простым и пронзенным телом, в котором Господь долготерпеливый понемногу являл себя.

Вечером он падал от усталости, позволяя звездам укутать его тело ночным покрывалом, а Йосеф засыпал рядом, желая ему доброй ночи и моля небо о даре сострадания.

Перед тем как уснуть, Урия всегда задавал один и тот же вопрос: «Йосеф, когда же настанет счастье?» И Йосеф отвечал: «Оно настанет после страданий, преследований, землетрясений и предательств. Оно придет, если ты посвятишь себя кротким и беззащитным».

* * *

Через год они расстались. Урии исполнилось двадцать лет. Йосеф собирался жениться на женщине из африканских земель, с которой его связывала ктуба, заключенная много лет назад. И хотя он был уже в летах, он мечтал о сыне. Он не мог больше бродить по дорогам.

Обоим расставание далось нелегко. Они привыкли к обществу друг друга, словно путники в странном паломничестве. Им нравились выработанные за годы привычки, взаимная забота, постоянное присутствие друг друга. Не говоря друг другу ни слова, они считали себя семьей, товарищами, решившими разделить одну судьбу. Так они медленно готовились прощаться, продлевая радость от простого сидения рядом и ожидания того часа, когда Бог рождающий поднимется с рассветом. Поджаривая горькую траву на огне, разведенном на ветвях дикого плюща, они с наслаждением наблюдали, как скручивается и съеживается зеленый стебель. Йосефу нравился этот аромат, он медленно вдыхал его, чтобы почувствовать в себе священную силу плюща, его способность расти отстраненно, незаметно, наблюдая за бренностью этого мира. Он всегда просил Урию выращивать плющ, учась у него способности укореняться где угодно. Быть упрямым в достижении результата, не оскверняя места, где прорастаешь.

В последние дни Йосеф обучил Урию тому, что считал самым важным. Простым правилам. Врачевать. Прощать. Благодарить. Всему же прочему, говорил он, можно обучиться и самому: нужно исследовать древние снадобья восточных лекарей, узнать действия аметистовой пыли, внимательно наблюдать за движением крови в жилах.

Разбираться в том, как работает тело, — это все равно что вопрошать самого Бога, а если же Урия захочет продолжать заниматься врачебным делом, ему нужно быть готовым удивляться так, как удивляются наблюдающие за небом.

С чувством преклонения перед неведомым.

Вот почему он отправлялся к бенедиктинцам, открывшим медицинскую школу в Салерно. И хотя они были христианами, они не требовали смены веры. Они могли обучить, как получать снадобья из порошков, из волос, из листьев и трав. И как путешествовать по собственному внутреннему миру еще до того, как ступишь на дорогу.

Они простились молча, слова не шли.

Йосеф передал Урии сумку с медицинскими инструментами и лоскут, на котором были имена вылеченных больных и название местности, куда он собирался отправиться. Он сжал Урию в объятиях и сказал: «Пиши. И не стесняйся позвать меня, если почувствуешь опасность».

Урия обещал. Он отправился в монастырь и оставил за плечами все прожитое.

Когда же через три года он вышел в мир, у него была длинная борода, глаза горели и во взгляде его читалось, что он познал и дождь, и огонь, и судьбу.

Он был красив и непорочен. Притягателен и загадочен. Казался интересным, как мудрый властитель, и был скромен, как нищий.

Глава 4

Когда Паскуале нашел его, Урия уже умирал.

Он лежал на заброшенном пирсе, неподалеку от порта. Тело его уже покрылось язвами. Должно быть, он недавно сошел с корабля, от него еще пахло солью и ветром.

Ни о чем другом он и не мечтал, Урия. Все эти годы. Лишь увидеть меня. Вновь встретиться со своей дочерью, рожденной от «нечистой» матери. Защитить меня от зла.

В долгом изгнании, назначенном ему в наказание, он никогда не роптал, не жаловался. Он принимал от Бога близость и разлуку, свободу и рабство, войну и мир.

Но было и то, что его печалило. Что он не передал меня моему суженому. Не проводил меня под свадебный балдахин. Не танцевал на нашем празднике, благословляя Господа за подаренную ему дочь.

Вот почему по прошествии тридцати лет он вернулся. Вернулся ко мне после того, как, путешествуя все эти годы, работал юнгой, задыхался в трюмах, греб изо всех сил, добирался с караванами бродячих актеров, шагал по дорогам пилигримов. Он сходил с корабля и вновь поднимался на палубу, он прочел все, что смог разыскать; постился, молился, лечил. Больные были в каждом городе, и все как один — граждане единого царства. На каком бы языке они ни говорили, они просили о милости; какую бы религию ни исповедовали, все они хотели излечиться.

И когда в то самое утро Урия заметил Паскуале, жизнь и смерть прошли чрез него уже тысячу раз, в родах, в стенаниях, в агонии, в крови матерей. Они сменялись, точно времена года: тучные, худощавые, незамужние, вдовые. Он вобрал в себя все, пережил все. Всемудрый Господь вылепил его подобно тому, как лепят из глины, придав ему форму, очистив от всего лишнего.

Урия улыбнулся и, ничуть не удивившись, сказал: «Я знал, что ты придешь. Отведи меня к ней, Паскуале, я звал тебя всем сердцем три дня подряд».

* * *

Паскуале взвалил его себе на плечи. Он понимал, сколь велик риск подцепить заразу, но не смог найти ни повозки, ни лошади. Он подумал, что одеяние убережет: на нем были перчатки, ноги забинтованы. «Я справлюсь, — подумал он и отвечал лишь: — Хорошо, Урия. Я тебя отведу».

Но путь оказался слишком труден. Урия останавливался на каждом шагу, ему хотелось пить. Он кашлял. Несмотря на то что стоял декабрь, было жарко. Земля трескалась, солнце нещадно палило, стягивая кожу, ослабляя тела, раня лучами-лезвиями.

Паскуале смочил тело Урии экстрактами трав, что были при нем, дал ему воды, омыл, как смог. Не уходи, повторял он ему после каждого привала, ты ей так нужен, она должна сказать тебе, как сильно любила тебя все эти годы, не дай этим словам остаться непроизнесенными, собери все силы, сожми зубы, держись за меня.

На пути им попадались другие чумные, умоляющие о помощи, женщины и дети, повозки, полные прелатов, сбежавших из своих приходов.

Тот зимний день отдавал огненным жаром, Вездесущий требовал избранной жертвы.

Когда они добрались до дома, оба едва стояли на ногах, крепко прижавшись друг к другу, дрожа в лихорадке. Они выглядели точно двое солдат, бежавших с поля боя в разгар вражеского наступления. Точно двое ветеранов, пришедших умереть на родную землю.

И я, я была этой землей.

Потрясенная, я посмотрела на них и поняла, что оба они уже во власти чумы, почтенные доктора.

* * *

Я уложила их рядом. Урия был почти при смерти. Паскуале бредил. Из его уст вырывались бессвязные слова, вызванные горячкой.

«Я привел его, душа моя, моя радость. Я привел его к тебе, — повторял он. — Он звал тебя, и я услышал. Ты видишь? Теперь он здесь». Я не могла поверить собственным глазам, почтенные доктора.

Мои любимые мужчины, отец и муж, умирали. И оба сделали все, чтобы умереть рядом со мной. Точно им не было дела до смерти. Точно я была их единственной дорогой домой.

Я не знала, что сказать. Что говорил мне Урия прежде, чем его схватили? Я постаралась оживить в памяти ту ночь, когда стояла посреди разграбленного дома, оглушенная ужасом. Но я ясно вспомнила, как отец сказал: «Я вернусь», и теперь сдержал обещание.

Я сделала все, что было в моих силах. Прикладывала компрессы, жгла лекарственные травы, сделала кровопускание, прижигала язвы. Я смочила их розовой водой, экстрактом горца, обтерла настойкой шафрана.

Я обратилась к камням отца. Сапфиры и изумруды снимают лихорадку. А если уже ничего не помогает, нужно положить по камню к вискам, на глаза и туда, где сердце. Так он говорил, когда я была маленькой.

Не знаю, сколько часов я провела у их ложа, почтенные доктора. Я не спала. Не ела. Позабыла обо всех больных. Провалилась в воспоминания. Во мне всплывало то одно, то другое.

Как Урия утешал меня, как наставлял, как учил работать со скальпелем. Как рассказывал о том, как Господь всех зим призывает весну, как говорил: «Лихьот смеха, будь счастлива, дочка».

Как Паскуале снял с моих рук веревки, как смотрел мне в глаза, когда ему было тринадцать лет, как любил меня, словно изгнанник, словно тот, кто непременно вернется, тот, кто знает, куда ему нужно идти.

Наконец, силы оставили меня, и я в изнеможении рухнула, уснув рядом с ними.

Я не почувствовала, как отец последним усилием потянулся ко мне, чтобы сжать мою руку.

* * *

Я не стала отдавать его могильщикам. Когда они шли мимо нашего дома, я сказала, что у нас никого нет. Нет у нас никаких мертвых.

Я облачила его в праздничное платье. Расчесала его с маслом гибискуса. От него не шел дурной запах, его борода была аккуратно убрана, он был красив и величественен, точно король.

Никто не помог мне отнести его к боярышнику. Не помог вырыть яму. Я сделала все сама. Сама вырыла теплую, уютную, точно материнская утроба, колыбель. Мне хотелось, чтобы он упокоился рядом с моим нерожденным сыном, дабы они оберегали друг друга. Ведь он сам учил меня, что мертвые должны быть рядом друг с другом.

До самого последнего момента я так и не смогла проститься с ним, не смогла сказать «прощай» теперь, когда я наконец-то обрела его. Я повторила его же слова: «Я вернусь».

Теперь был мой черед идти вслед за ним, хотя я не знала, когда настанет время. Теперь я была далека, не он.

На камне его могилы я написала не только его имя, Урия. Я написала слова, которые он часто повторял, говоря о моей матери: «Любящий всегда тоскует по тому, кого любит». Чтобы надпись не стерлась с камня, я окунула палец в чернила каракатицы. Вдохнула морской воздух. И сказала: «Теперь ты дома».

Так я стояла, пока не зашло солнце и все не погрузилось во тьму, пока цветы боярышника не сомкнули лепестки.

А он остался, свернувшись в песочной колыбели: мужчина, уснувший рядом с ребенком.

Глава 5

Паскуале спал. Он не заметил, как ушел Урия. Пока он спал, я еще могла обманывать себя, что он здоров. Лишь цвет его лица выдавал болезнь, в остальном черты его оставались прежними, мягкими, безмятежными.

Я давно не ходила к больным. Они по-прежнему лежали в своих постелях. Многие дышали с трудом. Иные плакали. Вокруг царила смерть, а я по-прежнему была здорова. Как такое возможно? Почему из всех Господь смилостивился лишь надо мной?

Я посидела с ними. Несчастные незнакомые тела, пребывающие в полной безвестности. Я утешила их, напевая песнь выживших женщин, аэле яаргу отха, да защитит вас Господь, и подпалила на огне несколько кусочков древесной коры.

Это мне подсказал Урия, когда мы изучали человеческое тело; кора испускала легкий дымок, помогая больным отойти с миром. Если же совсем ничего не помогало, отец просил: «Отлети прочь, уставшая душа, не задерживайся здесь».

Так сделала и я. Приласкала нескольких старух, пригладила волосы детям. У одного мальчика были грубые, пораненные руки — видимо, он был плотником. На другом, из семьи побогаче, были шелковые одежды. Но всех их я называла баним, дети мои.

Среди больных были старые и молодые, богатые и бедные, бездомные и неприкаянные. Каждому я шептала, чтобы не боялся, не откладывал переход.

Вдруг я услышала голос Паскуале, он кашлял и тревожился, не обнаружив Урии рядом, он вопрошал, что с ним.

* * *

Я поспешила к нему. Не желая его огорчать, я пыталась улыбаться, но не могла произнести даже имени Урии, голос срывался в хрип. Паскуале тут же все понял. «Господь всех живых, прими его к себе», — произнес он.

Затем он вновь забылся беспокойным сном. У него болели кости, он кашлял кровью. Я уселась рядом с ним, баюкая его, чтобы он чувствовал тепло моего тела. Мне не было дела ни до его язв, ни до опасности. Мне хотелось, чтобы он был рядом со мной, мне хотелось защитить его и выиграть время. Как могло быть, что жизнь, проведенная вместе, казалась мне теперь такой короткой? Почему я не могла остановить происходящее, почему не могла растянуть мгновения, почему не кричала на время, готовое нас разделить?

То была очень долгая ночь. Паскуале скручивало судорогой. Руки его выгибало, он терял сознание от боли. Ни омывать его тело, ни обдувать лицо, ни поить его напитком экстракта мальвы больше было ни к чему.

Мучения сменялись передышками. И в редкие минуты просветления сознания он улыбался мне. Он, излечивший столько тел, владевший столькими знаниями, теперь просил лишь об одном: о новом одиночестве, что предстояло нам познать. Одиночестве ушедшего и одиночестве остающегося. Он выпивал глоток воды лишь для того, чтобы я не огорчалась. Улыбался из последних сил, чтобы я не грустила. Слабо сжимал мою руку, чтобы напомнить, что он меня не оставит.

Это был конец.

Тогда я принялась нашептывать ему слова, что шептала и прочим больным. До слез, до боли в висках, после всех потерь и обретений, что мы пережили, после всей любви, что подарили друг другу, я сказала ему: «Ступай».

Ступай, Паскуале, погрузись в невозвратную вечность. Я тебя не держу. Ты слишком страдаешь, ты с болью продираешься сквозь тернии, ты держишься лишь ради меня. Ступай же, я освобождаю тебя от этих уставших членов, от этого изнемогшего тела, которое задается вопросом, что же ему предстоит. Иди, Паскуале, шагни в неизвестное, жизнь — это не только ничтожество и тлен, предназначенные обратиться в прах. Нет, жизнь принуждает тебя к смерти лишь для того, чтобы ты обрел блаженство. Ступай, любовь моя. Ступай. И не оглядывайся.

* * *

И он ушел.

Ушел, едва я сама отпустила его. Как только он понял, что я готова.

Он никогда не расстался бы со мной без моего согласия. Так уж он был устроен. Он никогда не настаивал, не навязывал.

И даже чтобы умереть, он просил моего дозволения.

Его уход был похож скорее на выдох, чем на предсмертный хрип. Словно он освободился, развязал узы. То был выход облегчения, как я поняла из его полуулыбки. И в моей голове пронеслось воспоминание, как в детстве он копал ямки для птичьих скелетов, выкинутых на берег рыбок, мертвых жуков. Он хотел подарить погребение каждому, хотя я смеялась над ним и в своем детском неведении говорила: «Зачем ты это делаешь, Паскуале, время само с ними разберется, через несколько часов от них уже ничего не останется!»

Но он всегда отвечал: «А что, если время — это и есть место?»

Я стала готовить его к предстоящему пути. Как и Урию, я облачила его в самые красивые одежды. Надела на него талит, который был на нем в день нашей свадьбы. Накрыла его глаза цветами. Уложила рядом с ним сумку с инструментами, теми самыми, которыми он все чинил. И прочла слова: «Йеэ шлама раба мин шемайя» — «Да сойдет с неба великий покой». И сказала ему: «Я вернусь».

А затем упала без чувств.

Помню лишь, как на мгновение увидела в небе стаю журавлей, выстроившихся в клин. Но они почти тут же исчезли из виду: легкое дуновение ветра рассеяло их, отправившихся в последний полет.

Глава 6

Следующие несколько дней выпали из моей памяти. Знаю только, что и другие больные умирали. Я отдала их могильщику. На каждом саване я написала прощальное благословение, чтобы в пути им было не так одиноко.

Снова — и на этот раз окончательно — я оказалась одна. В каждой комнате смерть оставила свой след. От былого порядка, который нам с Паскуале удавалось навести, ничего не осталось. В окнах застряла растрепанная марля. Болезнь надругалась над постелями. Ткани, которыми Паскуале занавешивал дверные проемы, были порваны, они пошли на саваны.

Белья для постелей не хватало: что было — я сжигала после очередной смерти.

Госпиталь был пуст. У людей не осталось сил просить о помощи. Чума захватила все.

Город почти обезлюдел. Немногие выжившие закрылись по домам. Те, кому не удалось бежать, проклинали евреев, магов, колдунов, бастардов, преступников и всех чужаков. Люди, укрывшиеся в полях и устроившие себе временное убежище там, устраивали особые общины, чтобы предотвратить дальнейшее заражение. Уверовав в смертоносные миазмы, они отказались от всего, что издавало неприятные запахи, и держались подальше от тех, кого считали нечистыми, в том числе бродяг, проституток и прочих грешников.

Я неподвижно просидела под боярышником несколько дней. В тишине.

Уж не знаю, почему я уцелела, почтенные доктора.

Находились люди, которых чумная зараза не коснулась. Зло будто сторонилось и меня. Словно его выбор меня миновал.

А может, я спаслась потому, что настал, наконец, мой час. Час, откладывать который и дальше было невозможно. Я должна была открыть сундук, в котором хранилось мое прошлое.

Возможно, я не хотела его открывать потому, что Урии не было рядом. Без него все казалось потерянным. Все утратило смысл. Но теперь он вернулся. Он сделал все, чтобы вернуться ко мне. И он был рядом. Под кустами боярышника. Рядом с моим нерожденным сыном и Паскуале, сыном Йосефа.

А значит, время пришло.

Сундук был из бука: такие Урия использовал только для самых важных вещей. Он старательно берег его содержимое. Перенес сундук в пещеру. Повесил замок. И вот он был там, переживший со мной все эти годы.

И выживший, как и я сама.

Я взяла нож и вскрыла засов. Раздался сухой протяжный скрип и мне предстало содержимое. На меня обрушился шквал запахов. К плесени примешивался запах соли.

В сундуке были женские платья. В том числе и шерстяные. Плащи, казакины, туники. Легкие одежды, из шелка и льна. И на каждом была вышита буква: «М».

Мириам.

Я поняла, что это вещи моей матери.

* * *

Впервые я видела что-то, принадлежавшее моей матери, почтенные доктора.

В нашем доме не было ничего, что могло бы напоминать о ней. Ее присутствие было незримо, я не могла его осязать.

Сколько раз мне хотелось к ней прикоснуться. Сколько раз я вопрошала: «Где же ты, где мне тебя искать?»

Я опустила руки в сундук. Вещи были мягкими, и я ощутила тепло ее тела и едва слышный, далекий запах лаванды. Запах затхлости и пота.

Я вдыхала их, закусив зубами ткань, пробуя ее на вкус и повторяя «мама».

Лишь теперь я поняла, что Урия никогда не рассказывал мне о матери, я не знала, каким было ее тело, ее голос, какую прическу она носила. Лишь однажды он признался: «Она была красива».

Я принялась рыться в вещах. Под простой одеждой я нащупала что-то легкое. То были платки желтого цвета. Ярко-красные повязки. Короткие прозрачные накидки.

Я потеряла дар речи. То была одежда, какую носили продажные женщины.

В Катании они наряжались в желтое и красное. В других городах были приняты зеленые и синие цвета. Сам король Федериго утвердил цвета для каждого публичного дома. Он пожелал, чтобы женщины легкого поведения были легко узнаваемы.

Я вновь принялась копаться в сундуке. Там были длинные серьги, броские кольца, браслеты на плечи. И коробочка с черной краской, чтобы подводить глаза. И розовый воск, чтобы красить губы.

И тут, в самом низу, почти на самом дне, я нашла письмо и шерстяную нить.

Они предназначались мне.

Глава 7

Возлюбленная моя дочка!

С тех пор как Господь всех зим пожелал, чтобы ты зародилась во мне, я знала, что у меня будет дочь.

Стоял месяц хешван, виноградники уже опустели. Чибисы улетали на юг. Я расшивала свадебное платье. Смотрела на небо и думала о том, что будет, когда я выйду замуж. Я знала, что, когда улетают птицы, на свет появляются только девочки.

Я была обручена. Но мой жених — достойный человек — был далеко. Нас всегда учили ждать своего суженого.

Но я ничего не знала о том, что такое тело. Я не подозревала, что кто-то может завладеть и моим. Няня рассказала мне только то, что один лишь муж имеет на это право.

Тем временем мой отец решил устроить празднование Хануки. Он пригласил в гости двух двоюродных дедов, с которыми вел торговлю тканями. Они приехали из тех земель, где солнце заходит на севере. Они были богаты. Нахальны. Пьяны.

В честь удачной торговли устроили пир. В кубках мужчин звенели деньги. То был непристойный звук, звук грязи, смешанной с небом. Мне то и дело казалось, что я слышу глас Пророка Исайи: «Новомесячия ваши и праздники ваши ненавидит душа Моя».

Самый старый из гостей пришел, когда я спала. Он навалился на меня, зажав мне рот рукой. От него несло вином и вотивным маслом. Он надругался надо мной прежде, чем я успела понять, что происходит. И с восходом солнца уехал.

Когда я рассказала об этом матери, она набросилась на меня с криками: «Ты сама виновата, красота всегда обольщает мужчину. И это большое горе, Мириам, ибо твой жених теперь откажется от тебя».

Как только стало ясно, что ты поселилась во мне, мать нашла женщину, которая занималась выскабливанием.

Но я отказалась это делать.

Лишь однажды я почувствовала, как ты шевельнулась во мне, но этого уже хватило. То был легкий, едва заметный толчок. Но я уже изменилась навсегда.

Ты появилась, пришла в эту жизнь, не воздающую по заслугам, полную предательств и потерь. Ты пришла. Я тебя чувствовала. Ты говорила со мной. Но не жених. Собственный отец изгнал меня прочь. Иметь такую дочь означало скандал, такой дочери не место в его доме.

Он выгнал меня посреди ночи, под звезды, говорившие мне, что вот-вот наступит месяц шват.

Ни один родственник не пустил меня на порог. И ни один знакомый.

Ведь это Мириам, женщина легкого поведения, шлюха, пропащая.

Лишь проституток не смутило, что я жду ребенка. Многие из них продолжали работать до тех пор, пока позволял живот. Когда я пришла к ним, они не стали задавать вопросов. Их не интересовало, кто отец ребенка. Откуда я. Они сказали: «Входи, понемногу привыкнешь».

Все они были матерями.

Урия каждую неделю навещал их. Проверял на инфекции. Омывал их липовой водой и экстрактом жасмина. Осматривая женщину, Урия всегда огораживался от нее занавеской. Он не хотел, чтобы женщины видели, как он рассматривает их интимные органы. Он был всегда вежлив и предусмотрителен. Он уважал их боль. И называл их подругами.

Он предложил осмотреть меня. Осторожно погладил живот. И, прикоснувшись к моей коже, прошептал: «Родится девочка, и она будет красавицей».

Впервые кто-то не относился ко мне как к пропащей, и из глаз моих хлынули слезы, краска растеклась, оставив черные бороздки.

Урия протер мое лицо и сказал: «Не плачь».

С тех пор он приходил каждый день. Он укладывал меня и заботился о моих распухших ногах. Разминал их. Кормил меня сладким миндалем, грецким орехом, давал семена агавы. Он изучал, как должны питаться беременные женщины. Говорил, что я должна разговаривать тише или напевать, потому что ты меня слышишь.

Однажды после осмотра его взгляд омрачился. Твоя дочь придет в этот мир ногами, сказал он мне. Это признак глубокого ума, у нее будет долгая жизнь и она встретит настоящую любовь. Но для тебя это очень опасно.

С тех пор он постоянно ощупывал мой живот. Говорил с тобою, убеждал тебя. Хотел, чтобы ты перевернулась. Он клал руки мне на живот и говорил: «Чувствуешь? Вот головка, а вот ее ножки, вот ручки».

И я трогала тебя. Нас разделял лишь тонкий слой плоти. Но я уже угадывала тебя внутри. Ты была сильной и легкой, мудрой и безоружной, радушной, точно пророки.

Как можно было устоять перед твоей отчаянной мольбой, перед этим непонятным призывом, адресованном именно мне? И как могло быть, что из свершенного надо мною насилия расцвела ты, с такой безрассудной отвагой, такая прекрасная, несмотря на то, что тебя породило зло?

Я знала: чтобы подарить тебе жизнь, мне придется пройти через боль, может быть, даже умереть, но я уступала тебе место, сжимала свое чрево, чтобы не потерять тебя, я повторяла: «Ты не одна, защищайся от всех, кто будет говорить иначе, ты не одна, пусть даже рождение и вырвет тебя из меня».

Два дня назад я поняла, что мне хуже. Урия сказал, что во мне высыхают воды. И что ты не хочешь перевернуться. И что придется поторопить твой приход.

Я сразу все поняла, хотя он ничего не сказал. И взмолилась: «Выбери ее».

Тогда Урия предложил, чтобы мы поженились. Чтобы тебя не ждала судьба твоей матери, чтобы тебя не постигла участь незаконнорожденной дочери. Чтобы дать тебе имя, отца, будущее.

Когда он заговорил о свадьбе, я не знала, что сказать.

Мне было нечего дать взамен этому красивому мужчине, чьи глаза были цвета ветра, мужчине, спасавшему нас обеих. Тогда я выдернула нитку из своего одеяла. И сказала: «Вот и все мое приданое». И он ответил: «Этого довольно».

Наша свадьба проходила скромно, под праздничным балдахином были только мы. Свидетелем стал старый друг Урии, приехавший из Африки. О нем я знала лишь то, что он, как и Урия, был врачом.

Он был улыбчивым. Печальным. И почти не разговаривал.

Он подал нам свадебный договор, напевая песнь праведников, и расписался: Де Медико, Йосеф.

Возлюбленная моя дочь! Завтра ты увидишь свет. Все решено. Повитуха сольет воды и будет так, как случилось, когда Творец всего живого сказал Моисею: «Иди» — и расступилось море.

А я ухожу, далеко. И чувствую, что уже не вернусь. Пока ты будешь на пути в этот мир, я буду плутать в других мирах, не в силах добраться до тебя. Скользить между звезд и пытаться разглядеть тебя.

Оставляю тебе это письмо и мой подарок, чтобы тебе было, за что уцепиться. Эту шерстяную нить.

Сожми ее покрепче, когда захочешь почувствовать, что я рядом с тобой.

Глава 8

И вот я перед вами, почтенные доктора.

Когда вы вызвали меня, чтобы проверить мои познания в медицине, вы ожидали совсем не этого, я понимаю.

Вы планировали устроить мне экзамен по анатомии. Узнать у меня, правда ли, что по синим венам идет холод. А по красным бежит тепло. Верно ли, что для того, чтобы унять боль в животе, больному нужно принять смолу фисташкового дерева, ягоды можжевельника, сладкое пиво.

Вы думали, что я просто покажу, что умею разминать позвонки, снимая боль, что могу сводить бородавки сахаром и анисом. Как все прочие, желающие получить лицензию.

Я это понимаю. Вы не готовы были услышать то, что услышали.

Но я рассказала это не для того, чтобы ослабить ваше внимание во время экзамена, почтенные доктора. И уж совсем не для того, чтобы смутить вас, раскрыв, что я не дочь Урии. И не для того, чтобы вы поняли, отчего я так крепко сжимаю в руке шерстяную нить.

Нет. Я рассказала вам все это для того, чтобы вы знали: исцеление рождается из самой нашей истории. И никто не в силах излечить нас, пока не преодолеет границы нашего прошлого.

Я сделала это затем, чтобы вы знали: все мы, все — дети одной истории.

И именно оттуда, из этой агады — из этой истории — начинается наше выздоровление. Именно так мы узнаем, где же сокрыта наша рана.

После того как я прочла письмо моей матери, я разделась. Обнаженная, одна на всем берегу, я зашла в море. Я позволила ледяной воде постепенно касаться моего тела. Сначала бедер. Потом живота. Затем сердца.

Спускался вечер, медленно натягивая на небо ковер из звезд. А мне хотелось вернуться в воду, в единственную стихию, которая соединяла нас. Мне хотелось почувствовать Мириам. Такую близкую и далекую, такую напуганную и смелую. Невероятную женщину, которая умела любить так беззаветно. Без оглядки.

И чем глубже я погружалась, тем больше понимала. Понимала, что рано или поздно чума отступит. Что выжившие вернутся в город. Что мертвые простятся с живыми.

Так было из поколения в поколение: бренной была не только жизнь, но и смерть, ибо времена года сменяли одно другое, как и боль потерь, потому что само сущее рассказывало нам свою историю и текло — неуловимо быстро — к своему разрешению.

И нам, его несчастным, калечным, потрепанным бурями детям, оставалось лишь принять этот путь. Погрузиться в поток, но не для того, чтобы управлять им, а чтобы позаботиться о нем. Чтобы любить его.

И тогда я решила. Стала собирать одиноких неприкаянных женщин, оказавшихся никому не нужными. Всех, кто остался отвергнутым. Среди них были обесчещенные девочки, постаревшие проститутки — слишком старые, чтобы дарить любовь, безбожницы, побирающиеся на рынках. Я омыла их, накормила и обучила.

А потом сказала: «Помогите мне, госпиталь должен снова принимать больных».

Так прошли последние несколько лет.

Я провела их рядом с этими женщинами, которых предали, как предали мою мать. Вот, я сделала то, о чем вы меня просили, я прижгла эту рану, я покрыла ее листьями азиатской центеллы, высушила диким чесноком и тимьяном.

Видите? Она зарубцуется за несколько часов.

Мне кажется, я выдержала экзамен, почтенные доктора. Я сделала все, о чем вы меня просили.

И потому теперь я прошу вас не отказывать мне в лицензии врача.

Я понимаю, что вы никогда раньше не выдавали ее женщине. Я знаю, что женщинам не разрешается врачевать.

Но ведь я прошу не для себя.

Не для себя я пришла на ваш экзамен.

Сколько лет мне еще осталось? Сколько раз еще я увижу восходящее солнце, заходящую луну?

Немного, если мои подсчеты верны. Немного, почтенные доктора.

Но я прошу вас ради моих учениц. Ради всех женщин, что жили и что еще появятся на свет. Я прошу вас в память о своих нерожденных детях. Ради других детей, которых я любила как своих собственных. Ради тех, кто похоронен под кустами боярышника.

Сделайте это ради них.

И ради Урии, Паскуале и Шабе.

Ради тех мертвых, что прошли рядом со мной. Ради заблудших матерей. И ради того пути, который предстоит всем нам. Сделайте это ради тех врачей, которые — подобно Йосефу — никогда не впадали в гордыню. Кто принимал близко к сердцу все хрупкое, что есть в нашем мире.

И кто хотел лишь заботиться о слабых и врачевать раны обездоленных.

Загрузка...