Черникова Елена Вячеславовна Вишнёвый луч

Из всех прославляемых людей

более всего прославляемы главы и учредители религий. Почти сразу же за ними следуют основатели республик или царств. Несколько ниже на лестнице славы стоят те, кто, возглавляя войска, раздвинули пределы собственного царства или своей же родины.

Потом идут писатели.


Никколо Макиавелли. "Рассуждения о первой декаде Тита Ливия", глава Х.


Джованни поставил точку. Утро. Бессмертная книга дописана.

Вишнёвый луч пробежал по бумаге, проверяя грамматику вечности: отлично.

Чего это стоило - знает Мария, но она умерла и молчит о любви дипломата. Превосходного дипломата, который ловко выполнял самые секретные поручения Папы, но отказал Амуру.

Молчит и разбитое сердце Джованни.

Благословенно молчание сердца. Оно было вытренировано самым жестоким наставником: безответной земной любовью. А душа любовника, когда он несчастен абсолютно и безысходно, становится лёгкой добычей литературы.

Безмолвие - самое великое искусство...


Поэт и юрист умерли в одночасье. На похоронах звенели страстные песни, истошно топотали бронзовые каблуки, в безысходной истоме сплетались голоса и буквы. В результате бурно-бравурного соития муз и родился громадный оргиастический отчёт, от которого людям весело будет и вольно. Фри. Вольно.

Густо-вишнёвые буквы зябко подрагивают под утренними лучами, привыкая к порядку вечности.

Отлично, - думает он. - Мои буквы танцуют. Будет вечное разудалое веселье.

Что вы сказали? Не понимаю. Любовь?

Никогда.

Чума?

Чепуха.

Мария? Графиня?

Синьора, займите своё место в веках и не путайтесь под ногами.


ЖЕНЩИНА ЗА МАЛАХИТОВОЙ ДВЕРЬЮ


- Стыд очень жгуч, ибо он - мгновенное и довольно верное, но горделиво преувеличенное понимание своей оплошности. Стыд характерен для грешных натур, - грозно сказала бабушка. Порой она яростная.

- Ну вот, опять всё не как у людей, - вздыхаю, чувствуя: сейчас ещё наддаст.

И точно.

- Особенно греховен девичий стыд, - сообщает бабушка. - Эти рефлекторные вспышки щёк и прочие проявления осведомлённости в том, что мужчина может и ему - можно. Ненавижу стыдливых девочек; они очень грязны.

- Новости за неделю, - ещё терпеливее вздыхаю я.

- Пусть её щёки румянит морозец, а не стыд от превентивной осведомлённости, - полагает бабушка. - Самые мерзкие твари, хоть и сотворены, конечно, и надо любить их. Пожалуйста: люблю. Но ненавижу их стыдливость. Душевная физиология! В России, особенно в этом веке, не должно быть места таким грехам...

- А каким грехам должно быть... место?

- Да-с... Уместные грехи! Сказала! Я не сильна в теологии. Я даже не философ. Напомни, я тебе потом расскажу, как я ненавижу философов. Я не собираюсь переустраивать мир, поэтому всяческие альтернативные знания и оборотные медальные стороны, и разбор завалов тьмы в царстве света, все эти интеллектуальные упражнения мне, слава Богу, не нужны. Интеллектуалов я тоже терпеть не могу.

- А что тебе нужно?

- Нужно? Это у тебя нужды, а не у меня, - отвечает бабушка. Нужно! Мне бы однажды вернуться домой - и всё. Больше ничего мне не нужно, поверь...

Как вы уже поняли, беседовать с этой женщиной очень интересно. Беседа полна неожиданностей. Их очень много, вот увидите.

За малахитовой дверью живёт она, как в шкатулке, - старинная русская бабушка, у которой никого больше нет, кроме соседки, приносящей ацидофилин.

Очевидно, что в молодости бабушка была красавица: контуры сохранились, и шарм, и величие. Теперь она пожилая дама, любит беседу за чаем, с молодой соседкой.

Однажды бабушка в благодарность за визиты назначила эту соседку внучкой, и, породнившись, они беседуют помногу и так часто, словно под окнами кто-то ждёт их словесного подаяния. Протянет ухо и ждёт слов.


- А под окнами - всего лишь "великий город: помесь удава и канарейки", - говорит и показывает бабушка. - И он давно по самые башни сыт словами. Его долюта перекормили русские мужчины; мастера нашей великой словесности. По самые шпили высотковы завалили, залили, завербализовали мой любимый город...

- Любимый город - это Москва?

- Какой же ещё, дорогуша? Это вообще главный город на Земле, ему тысячи лет. Спираль. Модель мироздания.

- Москва? Круг.

- Спираль.

- Бабушка! В летописи сказано...

- Документы врут, как люди, поверь мне. А мне виднее. Так вот. О Москве: теперь за кормление сытого города взялись женщины, и война миров возобновилась, поскольку дамы властоманиакально берут последний мужской редут: литературное творчество. Собственно, уже взяли. Что уж тут лукавить...

- Вот идут лешенята с папой, - вторит соседка. - Бабушка, ты интеллектуальная зануда.

- Интеллект! Бранное слово. Мужчины уже не умеют писать по-прежнему, - говорит и показывает на голову бабушка. - Даже пересказать содержание не могут, чтоб просто, по-человечески, по-пушкински. Или за дзен-символику схватятся ослабевшей рукой, или на былинно-сленговой инверсии подвиснут.

- И это пройдёт, - равнодушно говорит соседка.

- Ужасная, ужасная ситуация! Все говорят, говорят, и никто не берётся за меч. Нужен воин духа - нет воина. Нужен воин света - нет воина... А тот, что есть, занят разводом и делит с супругой дачу на море и коллекцию чёрно-белых фотографий. У него не просто жену, а страну - по болотцу, по листику, по ягодке, - всю слизали, умыкнули! а он мечтает продать свою коллекцию её фотопортретов на международном аукционе. Мужики вместо мужей - концептуальное отличие. Ау, где ты, русский муж? Куда умчался? Не даёт ответа. Осталась тройка, уже далеко не птица, и та на пенсии, прости Гоголь.

- Прости Господи... - постанывает измученная внучка, поглядывая то на дверь, то в потолок. - Она такая старенькая, поношенная, мудрая бабуля, что говорит не думая, костерит всех...

- Ты полагаешь, там, - она посмотрела вверх, - примут эту жалобу? в таком виде? И не называй меня поношенной! Если тебя побили по службе, то я тут не замешана. Неслух ты.


Сегодня бабушка опять уселась на литературу ХХ века - и завелась, и всё так лихо, будто сама в ней участвовала на первых ролях.

Внучка вежливо слушает и кивает вечернему окну.

За стёклами кокетничают миллионы ламповых огней. Корпускулярно-волновая тусовка в чёрной плошке города. Огоньки, будто вброшенные громадной горстью намёки, перекидываются единственной мыслью: ночь - это жизнь.

Им не вырваться. Огни большого города пришиты суровой, колючепроволочной ниткой к чашке, в которую их насыпали скупой рукой энергетики, когда плюсовали советскую власть с электрификацией.

Даже миньоны смеются: как можно было сплюсовать два человечьи выдумки - и ждать счастья, и миллионам ополоумевших смердов обещать новую жизнь, и, что характерно, всё это без Бога.

И ведь это всё описано в нарядной, высокохудожественной, революционной, восторженной литературе! О, подлое ремесло. Столько крови ради лампочки!

Внучка вспомнила определение социалистического реализма, и её передёрнуло, как от хинина. Однако вспомнив о постмодернизме, она вообще плохо подумала о литературоведах... хм... нехорошими словами.

Приятные, бессвязные вечерние размышлизмы. Бабушка небрежно размазывает Шкловского:

- Один советский долгожитель в юности придумал кривоумное слово - и вельми прославился в литературоведении. Слово стало термином, его усердно проходят в университетах, а ввернуть его в светскую беседу - вообще шик. Кстати, этот автор-шикомейкер для начала погулял по Родине в кожане.

Внучка перестала кивать окну и напрягла память: литературоведы в кожанках. Ах. Пройдёт ещё лет сто, и никто не поверит, что в двадцатом веке за слова бились насмерть, и что была какая-то там цензура, и дети в учебниках читали Чехов этим хотел сказать...

- Не томись, - бабушка всё видит. - Это слово - остранение.

- Это слово - урод, - комментирует внучка. - Противу правил грамматики.

- Да. Но революция - опиум для народа. Иные с этой иглы так и не соскакивают. Любят собственные глюки до слёз.

- И Шкловский по жизни стоял на остранении?

- Нет. На старости лет, - поясняет с усмешкой бабушка, - автор признался, что раньше "делал грамматические ошибки... написал одно "н". Надо "странный" было написать. Так оно и пошло с одним "н" и, как собака с отрезанным ухом, бегает по миру". Некоторые вообще не поняли, о чём речь, и пишут отстранение. И даже отстраннение.

- А зачем признался? - интересуется внучка. - Совесть заела? Какой странный.

- Вряд ли совесть. Он слишком долго жил, малюсенького роста, ехидный, образованный, и наконец он настоялся до правдивости. Хорошая совесть - удел молодых. Потом уже поздно. В старости о душе думать надо. Он и подумал: вдруг неграмотную душу в рай не примут. Буква - носитель духа. Окно.

- Настоялся?

- Настойка. Знаешь, например: валерьянка на спирту. Ау! Ты плохо слышишь?

- Вишнёвая наливка лучше.

- Вишнёвка - высокий напиток. Моё сравнение точнее: трава, любезная котам. Валерьянка. Настойка. Хранится подолгу. Литератор, хорошо настоявшийся на физическом времени, может и прижизненно перейти в это бесшабашное метафизическое состояние: правдивость. Толку всё одно нет: уже не поверят.

- То есть писать последний роман бессмысленно? - уточнила внучка.

- Почти. Лучше с него начинать.

- "Дети, внимание! Начинайте с последнего романа!". Из санбюллетеня в коридоре филфака. Или в Литинституте возле ректората повесить...- Внучка ясно представила себе лица юных читателей заботливого бюллетеня.

- Да! Правдивость! - с наслаждением говорит бабушка. - Это высшее, недостижимое блаженство мастера. А пока ты подмастерье, бери самый кровопролитный, каторжный труд: учись говорить правду! Особенно - про себя. Ни за что не научишься и вот тут и начинаешь настаиваться, накапливать соки, бродить, почти загниёшь, и вырастет у тебя на макушке мухомор чистой правды!

- Каторжный - в значении бессмысленный? Я не могу поймать твою мысль, она вьётся, как верёвка, ускользает, как медуза, и прыгает, как обезьяна.

- Каторжный в любом значении каторжен, - пояснила бабушка, как всегда очень подробно и ясно.

- Когда я преподавала журналистику, студенты мне порой говорили: у каждого своя правда - и все дела. - У внучки тоже есть опыт.

- Конечно, детям это позволительно. "Своя"! Да что - дети! взрослые, даже старики не часто понимают, как страшна даже незаметная правда, если, конечно, предположить, что удалось её высказать. Сформулировать. А если удаётся, то начинают доказывать, что это именно она, и не у каждого своя, а вообще одна-единственная. Эти интеллектуалы...

- Я тоже их видеть не могу, бабушка, но как же подойти к правде, если её очень трудно и сформулировать, и доказать, и обнародовать, а всё-таки надо?.. - Внучка слишком долго работала в журналистике, а это не лечится.

Бабушка, на глазах молодея, отвечает охотно: видимо, тайно хочет настояться до правдивости несколько раз.

- Надо? Нет, не надо. Господь с тобой!.. Сие позволено только гениям, и то иногда, в чистом озарении. Остальные могут обойтись приёмами.

- Им было бы обидно слышать тебя.

- Да на здоровье. Дуракам полезно обижаться.

- А что там с остранением? - не выдерживает внучка. - Меня волнуют любые знания! Объясняй! Всё мне объясняй!!!

- Нервная какая... Ты что дёргаешься?


Джованни дождался этого дня только потому, что его тело выдержало его душу. Удержало её, как на верёвке, хотя надежды на это не было.

Душа переполнена любовью - это не образ и не красивый тем более. Это разрывающееся на куски тело.

В любовной муке нет красоты. В любовной муке всё постыдно, больно, безысходно, душно и безумно.

Но Джованни выдержал.

Душа была очумелым шаром, лопающимся от невыносимо всецветной златоносно созидательной интентной солнечной ночной потентной вселенской домашней внутренней мелкой синей белой утомительной перламутровой о гадость... Вишнёвой энергии шар. Он бился, метался, как от ураганного ветра. Огромный, как что угодно. Как сама гипербола во плоти. Вы представляете себе гиперболу во плоти?

Какое объятие пропало!


Внучка страдает. Родину любит, за словесность радеет... И пожаловаться некому.

Рассматривая стены, удивляется: у бабушки в доме нет ни одной книги. Ни единого листочка. Весь дом - как цветок из шёлка и бархата, уют и вкус, но повторить это невозможно. На границе между видимым и невидимым, на порожке сверхчувственного, будто вот-вот улетит окутанная нежно-фиолетово-алым дымом сущность в пыльную даль вечности, простроченную звёздными прочерками, - такой дом у бабушки. Нет очевидной мебели, только намёки, контуры, подсказки, нет остановки глазу. И тут же ясность, и всё есть: вода в кране, газ, электричество, стёкла - в обычной геометрии оконных рам. Всё невероятно; как беседа, например, физического тела со своей залётной душой.

Бабушка всё говорит и говорит. Ей легко: Гутенберг* уже умер, а станок работает.

Вечный двигатель Гутенберга. Вот кто изобрёл перпетуум мобиле.

______________________________________________________

* И. Гутенберг - изобретатель печатного станка, ХV век.

______________________________________________________


- Ах, да... Суть приёма, выловленного из тумана писательских ухваток нашим ядовитым яйцеголовым малюткой, заключена в описании общеизвестного некими наводящими экивоками, вроде два-кольца-два-конца-посередине-гвоздик.

И смотрит на внучку: дескать, как я тебя! Выдержав паузу, поясняет:

- Русские знают отгадку: это ножницы. Вот простой пример. Если вы читаете, что он расстегнул на ней кофточку и прильнул и так далее, то, похоже, дело идёт к половому акту. И вот он начинается! Акт первый. Если повезёт, второй. Согласитесь: очень скучно читать такую правду! А писать! Невыносимо. Насколько легче, благодарнее, вкуснее и безопаснее парить в иносказательных облаках, среди шёлковых кофточек и томных стонов! В самом деле, ну куда годится эта вся так называемая правда? Только представь!..

Внучка представила. Повеяло ванилью.

- Замужняя женщина, красивая и молодая, полюбила холостого офицера и пала, совершив с ним серию половых актов без контрацепции. Общество осудило её. Женщина оказалась впечатлительной и бросилась под поезд. Всё. Хроника происшествий, пять строк в газету. Но бульон из культурных кодов булькает, и все всё понимают. Каждый по-своему. У каждого своя правда. Особенно если замешан секс. Таким образом нормальная новостная журналистика разбухает в великую литературу - по умолчанию.

- Ты, бабуля, похоже, писательница. Может, ты тоже поначалу пришла из нормальной журналистики? - интересуется внучка, давно мечтающая хоть как-нибудь проникнуть в биографию бабушки.

- Литератор, сбирающийся возвестить нечто абсолютно свежее, - не слушает её бабушка, - и ещё не закодированное культурой, был, есть и будет обязан пользоваться тем самым остраняющим гвоздиком. Но не все хорошо учились в школе, поэтому частенько роют от забора до обеда, то есть сами не знают - что именно делают. Свежее в литературе уже было.

Жестоко. Пусти её в семинариумы Литературного института, все студенты повесятся во втором семестре первого курса.

- Бабушка-а-а! Любая молодёжь во все времена роет от забора до обеда, потому что взрослые не нравятся молодёжи. Она хочет выкинуть взрослых на помойку. Так уж устроен мир. Лет до тридцати, конечно.

Бабушка закуривает и молодеет, стареет, молодеет, стареет - вдох, выдох, вдох, выдох. Она любит внучку, но ненавидит споры.

- Лоскутная неосведомлённость, ныне смертный грех молодых литераторов и политиков, раньше была очень мила, но теперь её время вышло, наступают серьёзные времена, конец медиашоу, - и не все это могут вытерпеть. Максимум, на что они согласны, - это лоскутная осведомлённость, позволяющая всегда иметь мнение!.. Представляешь, они даже не знают, где в России находится крест!..

- А где он? - просит внучка.

- Поперечина - Урал, - как само собой роняет бабушка.

Лицо её грустно. Дометеливая Шкловского, эрудицию интеллектуалов и гордыню вообще, бабушка разжевала кривоумный термин и выплюнула. Потом, успокоившись, добавила:

- Этот умник на полном серьёзе написал: "Женщина может возвысить человека". Это он-то человек? Он не умел делать текст, поэтому слыл осведомлённым и тонким. Толстому, говорит, чеховская Душечка идеалом женщины казалась. Да Толстому, чтоб столько написать, нужна была рабочая обстановка и спокойная душа. Он бы перемолол под это дело любую женщину. Любую довёл бы до идеального состояния... Душечка - это душа писателя, а не идеал женщины. Почему никто до сих пор не понимает, что Чехов вымечтал Душечку, так сказать, ну-хотя-бы-на-бумаге, покуда любил актрису и стерву. Наши классики как попадут под каток душеведа, так потом лет сто не разгребёшь, всё шипеть будут: он внёс, он дал, он почувствовал. И особенная фишка: он хотел сказать. А этот, малютка наш долгожительный, дробил и крошил тексты на абзацы, когда ленился приклеить рему к теме, или рука сама дрожала от страха, что выдаст его тривиальность. Абзацы, видите ли, изобрёл!.. Но он мощно всех надул, очень мощная мистификация. Вампир и безбожник, интеллектуал безграмотный. Слава Богу, что теперешним добрым литературным молодцам за неосведомлённость памятников не поставят.

- А что случится? Какова теперь плата за неосведомлённость? - улыбается внучка, полагая, что всё это - очередной чайный трёп очумелой старой зануды.

В ответ бабушка тоже ласково улыбается и чудесным глубоким голосом, полным и смирения, и терпимости, говорит:

- Смерть.


Я бы положил эту книгу, Мария, на твою постылую могилу. Пусть она будет твоим надгробием. Ты думаешь, меня волновало твоё тело, замотанное в эти средневековые тряпки? Что я там не видел, под этими тяжёлыми душными юбками!..

Графиня! Вы знаете, что воду не только пьют? Ею моются. Правда, это чисто русский обычай. Знаете, есть такие выносливые народы, - славянские. Они тоже христиане. У них имеются, только не надо падать в обморок, - бани! Как в нашем достославном Риме времён императоров-симпатяг и злодеев из народа.

Но ничего: истинное просвещение когда-нибудь придёт и в Европу!

Надеясь отвлечься, Джованни живо до чёртиков представил себе абсолютно фантастическую картину: его рукопись формуется в огромный кирпич и тут же бешено размножается. Ап! и вся масса кирпичечных близнецов улетела куда-то ввысь, под облака, откуда медленным каменным градом просыпались каменные книжечки на всю грешную землю - и все народы чудесно прочитали то, что сегодня утром дописал Джованни. И все узнали, что разбить одну великую любовь на сто осколочков, осыпочков, ошмёточков - это единственный выход, чтобы хотя бы дожить до смерти, не разорвав своими когтями своего сердца.

Вот бы нашёлся умелец-негодяй, кто избавил бы читающую публику от переписчиков!

Вот бы так: написал побасенку - и назавтра об этом знают во Вселенной. И говорят: а вы знаете, что вчера Джованни наконец излил свою душу? Ах, нет, мы не знали. Неужели излил? Так-таки и излил? И что от души осталось? Ха-ха-ха.

А правда: переправить это всё - всем, как снадобье...


И все любовники Земли, когда невмочь им будет дотянуться до ненаглядных тварей и возлюбленных колен - прочтут отчёт любовника, прожившего чуму, но не прожившего Марию, и Неаполь...

Ах, кажется, я ударяюсь в стихоплётство.

Мария, тварное издание Адамовой подруги! Бессмысленная талия твоя.

Моя душа, как кошка, намурлычет мелодий тебе пять иль сто, порадуйся, Мария!

Моя душа змеёй обнимет-обовьёт изножье, изголовье, изжелудочье твоё, изселезёночье, ах, как тебя достать оттуда, из могилы...


Я построил бы тебе саркофажик из этих кирпичей. Моя рукопись, умноженная фантастическим мастером и облаками, моя рукопись ляжет вокруг тебя и будет вечно спать с тобой, и буду я твой вечный муж. Ха.


У ВСЕХ СВОИ ПАЛКИ


- Вчера всё, что блестит, было объявлено золотом. Я еще не знаю, как относиться к этому, но каменный ужас объял меня и что-то нашёптывает прямо в ухо. Этот ужас ведёт себя, как хулиган в подворотне, но я чувствую, что будет и кое-что похуже. Надо, внученька, послушать новости. Возможно, что-то произойдёт и в жизни бриллиантов. Может быть, их объявят газами.

Бабушка зажмурилась.

- Ничего страшного, - говорит внучка. - Всё едино.

Это диалог другого дня. Он полон эмоций. Прекрасный день.

За окном громыхнуло фейерверком. Взвились рассыпчатые ракеты. Посыпались цветные веники. Комната озарилась.

"Может. Возможно. Могучий. Могущество. Мочь. Мощь. Мощи.


Власть. О, как её хотят мои соплеменники! А недавние выборы! Огромная толпа кандидатов шевелилась, аки планктон под носом у голубого кита. Болтливый мелкий криль... Пока животное готовилось к завтраку, спесивый корм вёл яростные и нелицеприятные дебаты об устройстве прекрасной жизни в окружающем океане. Потом громадный зверь втянул полморя солёной воды вместе с дебатирующим крилем - и выплюнул очищенную воду. Теперь - тишина. Переваривание".


Я сказала бабушке, что мне привиделся голубой кит.

- Это детское сравнение, - ответила она. - Нам за такое поставили бы неуд. И зачем ты думаешь о власти...

- А мне нравится. Вся страна теперь будет смотреть в тоскливо-щенячьи глаза остатнего непереваренного планктона. И как не надоело! Непереваренного - всего-то несколько штук особей, остальные прошли с потоком, но эти самые некоторые, оставшиеся за губой, вне китовой утробы, почему-то чуть не плачут. У них теперь - зеленоватые обвисшие скулы, и возраст появился. Волосы белеют даже у самых отпетых брюнетов. Чудо-юдо-рыба-кит, такое большое и могучее, могутное, мощное, возможностное животное, полное чарующих тайн, почему-то привлекает этих страдальцев исключительно своей утробой! Манит внутрь, в темноту, в изоляцию. Чудно. Невероятно.

Я закипела, разговорилась, а бабушка терпеливо ждёт. Потом поправляет меня:

- В утробе кашалота - не кита голубого, а кашалота, - находится драгоценная амбра. Как ни прозаичен его кишечник, амбра закрепляет аромат парфюма навек. Мстительный кашалот может целиком, не жуя, проглотить человека. А голубой кит не может. Говорю же, твоё сравнение путаное, поверхностное, без глубины. Журнали-и-и-и-стка! Из тебя вряд ли получится литератор. Ты, случаем, не демократка? Давай опять поговорим о мужчинах?

- Ну... давай, - печально согласилась я. Бабушка всегда права. - Говори. Если уж о власти не хочешь.

- В Америке был большой чиновник, ныне пенсионер, Генри, очень умный, высокооплачиваемый. Он однажды сказал в интервью, что самый верх мужской сексапильности - власть.

- Бабушка!

- Я сама читала. Лет десять назад. У нас в стране тогда уже можно было печатать всякие американские признания, поскольку отменили цензуру. Я газету с интервью Генриным давно потеряла, точнее, выбросила, поскольку тогда было очень много газет с половыми вопросами и ответами; бедная публика насыщалась пылью, оставшейся от запретов прошлого. И я тоже.

- Бабушка! "Пыль от запретов" - это литературщина. Бездарная.

- Зачем хранить газету? - Бабушка не слушает моих ремарок. - А теперь думаю: зря выбросила. Показала бы твоему крилю и сказала: вот, видите, это же ваши истинные мотивы к власти! Гиперсекс! Это сам Генри сказал, а уж он-то знает.

- Почему именно знает, а не верит?

- Цена слова. В безусловных единицах. Однажды соплеменники-американцы спросили у Генри: надо вкладывать деньги в Россию или не надо? За конкретный, исчерпывающий ответ обещали полмиллиарда долларов. Он потребовал ровно неделю на раздумья, покумекал и чётко ответил: не надо. Два слова. Его поблагодарили чеком на полмиллиарда долларов. Это дешевле, чем обжечься на России. Вот какова цена простого вопроса, адресуемого Генри. Он знает что говорит. Он ещё вот что сказал: "Политический обозреватель - это тот, кто способен сформулировать интересы власть имущих". Правда, отлично сказано?

- Превосходно. Очень умный человек, бабушка. А что - в ваши времена уже знали слово секс?

Она задумалась.

- Современный половой член очень мешает мужчинам видеть мир и работать над собой. Косность - на стержне, в собственной сути стержня, который обязан встать, отреагировав на привычное раздражение. Женщине проще: она не так прямолинейна. Отдыхай.

Внучка потрясена. Прежде она не задумывалась над вполне очевидной способностью члена быть современным или старомодным, доисторичным или футуристичным.

Бабушка выжидает минуту и возвращается в себя:

- Теперь меня объяла лёгкая политическая грусть: мужики спятили. Поэтому я пишу, а вы все судите сами: стоит в меня вкладывать или не стоит? Я так думаю: теперь же надо всё описать! Ты слушаешь?

- Да, бабушка. Ты, оказывается, что-то пишешь. Мемуары? Стихи? Прозу? Я заинтригована.

Бабушка молчит. Перечень жанров как-то сбивает накал беседы, и я перехожу на другие рельсы:

- Скажи: что во власти ужасно?

- Не скажу. Закрытая тема. Ужасная тайна.

- Я никому не скажу.

- Да и скажешь кому - и что? Решат - сумасшедшая.

- Отлично. Говори. - Я иногда настойчива.

- Стремление к личной власти - болезненное извращение, - вздохнула бабушка. - Например, какое-нибудь масонство; оно необходимо властителям, поскольку без черной магии они не вырвутся на кажущийся им верх. Они вынуждены продлевать свою жизнь как можно дольше, поскольку знают, что за гробом у них очень несимпатичная перспектива: быть слугой того демона, который помогал им при физической жизни.

- Да, - согласилась я, - обязательно скажут: сумасшедшая. Впрочем, я читала, что все, кто в настоящей власти, мыслят оккультно. Ты училась или так, самодеятельно?..

- Не огорчайся: все мысли стары, как само древо познания. Они росли на нём как его ветви, листочки, были соками, корнями, наконец, плодами - всё же понятно! Древо познания так же иерархично, как весь наш мир. - Бабушка погладила внучку по голове. - Про твоё сумасбродство тебе неминуемо скажут сотни раз. Ну, если, конечно, будешь меня слушаться.

Бабушка и в этом оказалась права.


"У всех свои палки", - подумала я, натолкнувшись на маленькую кругленькую тётеньку. Она нервно тыкала в порог вагона большой белой толстой клюкой, нащупывая путь, а со спины на неё напирала метротолпа, в авангарде которой выделялась великорослая деваха с лыжами в руке.

Лыжный букет с коротким стуком опустился на тётенькину голову. Слепая вздрогнула от удара и, подсобравшись, преодолела препятствие. Деваха не заметила инцидента и не извинилась. Я выбралась на перрон, оглянулась на бабулю, на деваху, но их уже втянуло в вагон, и толпа вмялась вослед, и все их палки тоже.

В думах о потенциях древесины я перебралась на другой путь, старательно обходя нищих, у которых сегодня был форменный бенефис. Почему-то именно день Конституции, праздник всех граждан, вывел на работу нищих всех категорий.

Особенно удивила меня одна пенсионерка в драном пальтеце, давно известная мне по подземному переходу близ "Фрунзенской", а ныне переместившаяся на Пресню, что неожиданно для жёстко структурированного мира попрошаек. Эта труженица нищенского фронта резко отличается тембром и текстом от прочих соискателей милостыни. Она голосит, завывает, лопочет, лепечет, плачет - и всё на такой высоте надрывной искренности, что прохожие отпрыгивают куда подальше, прижимая к рёбрам сумочки.

Вот её текст: "Ну подайте же, ну пожалуйста, ну хоть кто-нибудь, ну, пожалуйста, ну подайте к пенсии, ну хоть кто-нибудь!!!"

И так сотни раз подряд, на двух нотах, на крупнозернистой слезе, на красных и косых глазках. Возраст её неопределим. Я всегда поражаюсь её истовой настойчивости: откуда столько сил? Так вопить, непрестанно рыдая, каждый день, годами, - невероятно! И слёзы ручьём. Постоянно. Всегда. Это невозможно сыграть. Это надо чувствовать!

Но главное - это неэффективно. Прохожие охотно подают музыкантам и безногим мужчинам в камуфляже. Реже - скорбно-молчаливым сиротам и молодым мамашам с вечно спящими младенцами. Но на эту даму на всех линиях метро у всех пассажиров, насколько я успела заметить, одна устойчивая реакция: бег и отторжение. Все шарахаются. Её вой нестерпимо режет уши; или души; но денег - не дают. И ведь не подойдёшь к ней, не скажешь: мадам, смените пластинку; мы с вами коллеги, и я, тёртый ас основ рекламы, советую вам: смените пластинку!

В переходе под Комсомольским проспектом регулярно работает вокальный дуэт слепых гитаристов. Они настоящие слепые: со склеенными впалыми веками. Оба малого роста, с утиными носами, жёлтыми щеками, всегда в меховых треухах. А поют - отменно. Всегда додерживают паузы и никогда не фальшивят. У них очень мягкие голоса, доверительная интонация, разнообразный репертуар, в основном лирико-любовный. Если отвернуться, не поверишь, что поют нищие инвалиды, чем-то обделённые по жизни. Нет. Их пение прекрасно. Хватает за душевные струны. Мелочь потоком льётся в жестяную банку. Правда, я почему-то ни разу им не подавала. Зря. В следующий вторник надо дать.

Метрах в пяти от слепых музыкантов тихохонько сидит конкурирующий дуэт. Аккуратная седенькая старушка с укладкой горшочком прет-а-порте и белая собачка в пальто с кокетливым воротничком и кружевным чепчиком на темени. Собачка всегда спокойна, мила, с чисто журналистским любопытством разглядывает прохожих. Они ей весьма интересны.

Я видела начало её трудового дня. Рано утром: пришли, раскладная табуреточка, банка из-под горошка, толстый коврик-одеяло для собачки, чтоб не мёрзли лапки на бетонном полу, вязанье для хозяйки. Разложили, расселись, нарядились. Хозяйка заботливо проверила тесёмки на собачкином чепчике - не туговато ли затянуты в бантик, взяла спицы, поудобнее пристроила клубок серой шерсти, и работа началась. Иногда к ним по-свойски подходят знакомые, беседуют, всё чинно и даже солидно. Всё это было бы органично в условиях дачи, на веранде, под соловьиные трели. А тут словно коллаж: иноматериальный кадр впечатан в подземную стынь и сутолоку. И это - работает! Песня без слов.

И вообще - животным, знаете ли, у нас подают прекрасно.

На "Пушкинской" видела, на "Кузнецком мосте", на "Университете": сидит человеческое существо любого пола и возраста в окружении трёх-семи и так далее кошек-собак. Плакат на картоне, от руки: "Помогите на корм". Казалось бы: идея, чарующая свежестью и новизной, - корм! Он всем нужен. Но поди ж ты - плакат приносит сонным кисам превосходный доход.

В зале "Китай-города" мне повстречалась дивной красы крупная игуана в сияющем хрустальном колье на массивной корявой шее. Её обнимал чистый молодой мужик в новёхонькой куртке с натуральной меховой опушкой, в кожаных брюках и остроносых казаках на подковах. Игуано-человеческая пара молча излучала финансовое благополучие. У них не было ни банки, ни коробки - ничего. Просто стояли и стояли. Может, ждали кого третьего. Но граждане чуть не все кидались дать им деньги. Мужик улыбался, неторопко раскрывал ладошку, брал не благодаря, опять брал. Деньги куда-то переходили из его ладошки, и когда он открывал её для очередной порции, новые поступления не сталкивались с предыдущими. Прошла дама в щипаной норке, посмотрела на хрустальное колье и - подмигнула игуане! что там твой олигархический заговор...

Все заняты попрошайничеством. Так или иначе. А просят - у людей. Заметьте, не у Бога в храме, а у людей в подземелье. Странные они. Москва густо, как солью, посыпана деньгами, под ногами валяются, от копейки до пятиалтынного - всё есть, только нагнись.

Подхожу к эскалатору; толпа нажимает, густо-густо, всем ехать надо, и вдруг слышу радостный мальчишеский голос:

- Как я люблю метро! Кругом столько людей, а у них такие хорошие карманы, в которых много денег!

- Да, я тоже! - отвечает второй с энтузиазмом.

Толпа мгновенно ослабила нажим, и два смекалистых подростка беспроблемно прошли сквозь людскую массу. Молодцы. Психологи. Деньги смягчают стену.


В тот вечер, когда меня посетила ценная мысль об индивидуальных палках, я собиралась дописать учебник по журналистике. Других занятий у меня сейчас не было, кое-что случилось, но об этом позже.

Этот нехудожественный труд требовал особой расслабленности мозга: незлобивости, лаконизма, отрешённости от образного мышления. Но, как на грех, пассажиры метро просто завалили мои глаза ворохом картинок. Чувства обострились; я почему-то видела всех насквозь, читала мысли, раскрывала тайны. На меня посыпались проколы сути, чудесные рецепты спасения человечества и прочие непрактичные озарения. Учебник ускользал по определению. Соловьи поют ненаучно.

Добравшись до дома, я злобно включила телевизор, чуть не раздавив кнопку. Политика на всех каналах. Тьфу. Сколько можно. Я хочу деполитизироваться.

Мне стало немножечко жаль дорогих россиян. Центральный телеканал поведал, что по опросам сорок пять процентов наших граждан очень ценят права на жизнь и на труд. Чуть меньший сегмент населения жаждет свободы и безопасности. С огромным отрывом на третьем месте оказалась свобода мысли и слова. В аутсайдеры желанности вышли политические свободы.

Учебник медленно накрывался медным тазом.

Зачем его писать, пока свобода слова - третьестепенна? Я возмутилась до глубины, так сказать и хм, души; переоделась в седативное вязаное платье и опять пошла к бабушке. А куда ещё?

Мне светила безработица. Мало того что нет никакой свободы слова (вообще нет, в природе, не изобретена, невозможна и т. д.), так они ещё обсуждают её! Конечно, видимый мир незримо вышел из-под контроля человека, виртуализировался, но в некотором возрасте уже можно и понимать это! (Всё сказанное сейчас было тогда подуманное про тележурналистов).

Я ненавижу иронию. Она тут кругом разлилась, как мародёрство после цунами. Я трудоголик, а работать возле постмодернистов! ужас в ассортименте. Как быть? Ирония оскорбительна и даже преступна, если объект её - Родина.

Бабушка! Бабушка-а-а-а!


Джованни хотел покоя, как вода - рыбу.

Рукопись дрожала на скатерти, до столешницы протирая вишнёвый бархат, будто впечатывалась в тело стола и просила его: я буду твоей душой, только не отпускай меня. Давай жить вместе. Ты и я. Стол и рукопись. Тело и душа. Давай?

Джованни смиренно поглядывал на эту самодеятельность и упивался короткой временной властью: не перестанете перемаргиваться, перешёптываться, - в печку! Душеприказчиком будет печка. Я ваш отец, а вы мои выдумки. Цыц!

Рукопись громоподобно чихнула на создателя. Джованни даже не удивился.

Картины - живые. Смотришь и чувствуешь, как Бог вёл руку этого художника.

Рукопись тоже картина, живая. Сюжеты живые. И все, кто прочитают эту рукопись, будут словно рядом постоявшие, настоявшиеся у картины, и будут всё делать, как там написано, в этой бессмертной книге. Вот он, секрет искусства. Единственный. Просто власть.

Литература - вид кратофилии...


ЗА ЧАЕМ


Она пила зелёный чай из дорогих листовых шариков, листала Конституцию России, курила сигариллу.

- Всё ходишь? А дело? Написала учебник?

- Не могу, - проскулила я. - Наши граждане хотят жить без права на свободу слова. И мысли! А журналисты у них об этом спрашивают и не извиняются.

- Правильно хотят, - одобрительно кивнула бабушка. - Зачем эти глупости? Думать вообще вредно. Можно что-нибудь выдумать. А уж потреблять продукты чужих выдумок - извращение. Ты помнишь, что писала Цветаева о читателях газет? Жёсткие стихи, очень жёсткие. Хочешь, прочту?

- Нет. Я недавно читала, из архивов, её заявление в Литфонд с просьбой принять на какую-нибудь работу. Судомойкой, уборщицей...

Бабушка фыркнула:

- Тогда, прошу любить, у лукоморья дуб зелёный.

- Тоже ведь самоубийца.

- В каком-то смысле - да, - согласилась бабушка.

- "С тех пор как экзистенциалисты открыли, что человек смертен, нас уже трудно чем-нибудь удивить", - согласилась и я.

В полном согласии мы примолкли. С бабушкой легко молчать. Она столько помнит! "Сначала трижды подумай, а потом промолчи". * Это про неё.

Я успокоилась. Учебник подождёт. А пока напишем новую сказку.

___________________________________________________________

* Анри де Ренье, французский писатель (1864-1936).

__________________________________________________________


Через полчаса.

- Бабушка, дай совет: как очистить нашу страну от скверны?

- Элементарно. Надо закрыть границы и открыто разрешить психоаналитические пытки. Все уедут.

- Как же все уедут, если закрыть?

- Как положено.

Вот и поговори с ней. Она дожила до сладостных лет, когда может не объяснять, не повторять и не оправдываться. Мне кажется, иногда бабушка смеётся надо мной.

- Ну что ты, какой смех! - обижается бабушка. - Вот тебе сколько лет?

- Ну... - отвечаю я. - Сорок плюс-минус десять-двадцать...

- А мне, скажем, восемьдесят. Или девяносто. Не меньше. И я не бегаю на свидания. Представляешь, сколько времени освободилось?

- Да. Вполне. Представляешь, если бы ты была моя законная, родная бабушка? - мечтаю я.

- Это ни к чему. Обойдёмся лестничной близостью. Люблю соседей.

- Бабушка, дай чаю, пожалуйста.

- А ты попроси, как следует.

- Опять историю рассказывать? - волнуюсь я. - Надоело!!! Доколе! Я не могу каждый день!

На всякий случай картинно багровею лицом.

- Не вопи. Тебе работать надо непременно. Работники словесности не имеют права простаивать. Отсохнет - и всё. Вон Горбачёв по радио "Свобода" выступает. Работает. Представляешь? Бывший генсек - по вражеской станции. А ты хоть у меня выступи, не ленись.

- Ты начни, я после, - прошу я.

- Я очень много знаю. Ты уснёшь.

- Поговори о политике - на ней проснусь.

- Не-ет. О политике с тобой опасно, ты нервничаешь, и чай разольёшь.

- Бабуль, меня уже никто не опекает, никто не холит, не лелеет. Я всем кажусь неисправимо взрослой. Даже Петру моему. Так хоть ты! Отдушина! одна...

- Ты плачешь каждый раз. А я тут вытираю, - она кольнула меня серыми, с проголубью, испепеляюще молодыми глазами. - Ну ничего, будет тебе восемьдесят, когда ничего дорогого, кроме воспоминаний...

- Ну не прикидывайся, ну хватит, я больше не буду.

- Рассказывай, - повторила бабушка и погасила всполохи очей.

У неё цвет радужек зависит от настроения. Серые - сталь, холод, тишина, безразличие, покой. Голубые - радость, хмель и душевность. Всё это я изучила. Но вот смешанные глаза - я не всегда понимаю, поскольку процент оголубления серого круга всегда разный. Один раз посмотреть в её голубеющие глаза - это незабываемо! Иногда это медленное, торжественное заполнение, вытеснение холодного тона тёплым. А порой - внезапно - ах! - и глаза голубые, без перехода. Вы видели такое? Невероятно.

Пытаясь улизнуть от ответственности, я спрашиваю про глаза: почему они такие... хм... нефизиологичные, небывалые, и не мешало ли ей это жить с мужчинами, говорить с женщинами, воспитывать детей.

- Не мешало, - исчерпывающе отвечает бабушка, наводя на меня зрачки.

Тут я закономерно съёживаюсь, уменьшаюсь и ползу под стол. Больше у меня нет вопросов к бабушкиным глазам.

Она ждёт меня, ждёт, а я сижу под столом не шевелясь. Она брызгает под стол тёплую воду и обещает горячую. Я сижу молча. Мне очень уютно.

На три минуты мне три года.

Кистяная бахрома рыжей плюшевой скатерти окаймляет моё убежище. Поплыл аромат лесных трав, загремела ледяная горная река в Кабардино-Балкарии, мои детские горы, канатка над синим озером, скоро позовут на шашлык. Пыльный зернистый шоколад в кусках. Сверкает чёрная икра - и я её ложками, из эмалированного тазика! Коллекция блестящих открыток с видами Колизея, Фудзиямы, розовых кустов Дубровника. Мечты о путешествиях. Восторги взлёта и посадки самолёта. В моём детстве было несколько красивых страниц. Я счастлива. Но бабушке известно и это.

- Вылезай, - сонно говорит она, и я понимаю, что горячая вода готова к бою.

Вылезаю.

- То-то же, - кивает бабушка, уводя взгляды в стойло. - А то можно и посклонять полторы бочки варенья.

От этой угрозы у меня, как у шкодливого двоечника, холодеют пятки, хотя мне давно известны все падежные формы полутора бочек варенья. Но бабушка умеет подать перспективку так, что даже рост ногтей останавливается. От страха.

- Что тебе рассказать? - спрашиваю, дрожа.

- Про любовь.

- Ах, про это?

- Нет. Про это не надо. Давай про любовь.

- Бабушка, я не хочу.

- Мы не на митинге. - Бабушка закуривает. - Или полторы бочки варенья. Гляди мне тут...

- Ой, не буду. Кто б со стороны это всё увидал-услыхал. Не поверил бы.

- Не твоя печаль, - обрывает бабушка. - Начинай.

- И Слово было Бог.

- Прекрати.

- Почему там опечатка, глава 3, 8? От Иоанна. Синодальный перевод.

- Там нет опечаток, - уведомляет меня бабушка.

- Пожалуйста: "Дух дышет, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит: так бывает со всяким, рожденным от Духа".

- Если ты про слово "дышет", через "е", то ты глупа и мала. Ведь не про дыхание речь, а про деяние Духа. Зачем ему дыхание? Ты ещё спроси про устройство лёгких. Или жабр. Или вправду опечатка, Бог с ней.

- Меня замучили студенты. Основной вопрос их философии: кто сделал Бога? Иногда - кто создал.

- Радуйся. Это уже очень много. Во-первых, признают Его существование. Во-вторых, признают, что им не всё ясно. Для атеистической среды это громадные, колоссальные успехи. Только не рассказывай им про антиномию.

Бабушка смотрит в облака за окном, словно ждёт оттуда очередного сигнала:

- И не цитируй Честертона. Особенно "Ортодоксию". Особенно это: "Исходя из эволюции, можно стать бесчеловечным или слащавым - человечным стать нельзя".

- Я тоже ненавижу Дарвина. Что можно было выдумать, кроме естественного отбора и амёбной эволюции, тридцать лет живя в городке под названием Даун! Бабуля, ты себе не представляешь, как я ненавижу атеистов, рационалистов, гуманистов, вообще всех, кто мыслит и существует только вследствие мыслепорождения. Ведь уже даже физики доказали тварность мира!

- Поздравь их, - с непередаваемой интонацией сказала бабушка. - Скоро догадаются, что сотворение мира продолжается. Жаль, я тороплюсь, а то посмотрела бы на их лица...

- Бабушка! Но мне сейчас абсолютно не с кем поговорить о вере, о Боге. Ну, кроме тебя. Хочу, безумно, сейчас обсудить с человечеством основные вопросы, у меня их осталось не больше пяти-шести, но православные смотрят на меня хмуро, а неверующие обвиняют в какой-то мистифицированности. Я самый реалистичный реалист на свете, потому что верю, а меня никто не понимает! Моя вера уже абсолютно рациональна, а мне внушают, что любая вера иррациональна! Ну нельзя же так обходиться с человеком, который точно знает. Надо мной и Пётр посмеивается: он, кажется, только себя самого считает богом, ему голос был...

- Я понимаю тебя, - с угрозой говорит бабушка.

Она не любит моей пыли, эмоций, сетований, упрёков человечеству. Дарвин для неё вообще не существует, поэтому она искренне посылает меня куда подальше, если я в очередной раз начинаю доказывать ей, что он был неправ.

И вообще: правильно поступал Пифагор: назначал абитуриентам пятилетнее безмолвие. Вот если они выдерживали это, преодолевали страшное искушение высказаться, поделиться мнением, - их брали в школу и начинали учить мудрости. Если они всё-таки болтали - извините. Домой, на печку.

Кому дорого личное мнение - недостоин мудрости.

Правильно поступал Пифагор с учениками. Теперь и наши умники допетрили: сначала нравственность, а потом истина. Спросили бы у Пифагора - раньше полегчало бы.

А с тех пор как знание можно купить за деньги, никто не даёт ученику ни грана мудрости. Да и как её дашь, если ученик платит, болтает, отдыхает по своему усмотрению, сам распоряжается своим временем, считает себя личностью, потому что платит, болтает, отдыхает и так далее.

Моя бабушка - мой Пифагор. Мы вроде бы говорим с нею, но я чувствую, что на самом деле на мне обет безмолвия. Как это возможно - не понимаю. Но ощущение очень отчётливое. И ласка. Мне тут, у бабушки, ласково. Мне безразличны её выходки. Близ неё мне как дома.

- Вот и вся любовь, - успокоенно говорю я. - Ты чудо. Пора чаю попить.

- Ты не рассказала историю. - Бабушка отодвигает чайник от меня подальше.

- Можно я о прочитанной книге?

- Ты читаешь? Славно. Хотя бы так.

- Представь себе. Писатель молодой, талантливый. Фамилия? Иванов.

- Крепко, - кивает бабушка. - И что?

- У него есть рассказ - "Любовники".

- Прекрасно. "Любовники" Иванова. Дальше.

- Он любит её - не смейся! - вот уже десять лет. Она замужем, он женат. Непреодолимое препятствие. И вот...

- Фабула просто феерическая. А сюжет?

- Вот-вот. Он, наконец, доводит её до решительных намерений, снимает спецквартиру...

- Лучше бы купил, - комментирует бабушка, - если уж десять лет ждёт.

- А может, и купит. У них уже всё на мази. Но дело не в этом. Он, понимаешь, так любит и хочет её, что ночью, в ожидании свидания, когда её ещё нет с ним рядом, он греет пол! Брюхом.

- Чтоб у неё ножки босые не замёрзли? - уточняет бабушка.

- Правильно. Ты что - читала?

- Нет, не читала. А по нагретому брюхом паркету - ходила. - Бабушка закуривает сигариллу.

Я сникаю. Хотела потревожить её - её! - воображение. Эта ведьма всё угадывает наперёд. Всегда-всегда. Если бы герой Иванова купил даме не рояль, а барабан или арфу, для нестандартного развития любовного сюжета, бабушка предугадала бы ход, но пояснила, что рояль удобнее для любовной встречи, нежели барабан.

Но арфа хороша тем же, чем виолончель: музицирующая дама непременно раздвигает ноги. У мужчины кружится голова: вечер, зимняя стужа за окном, натопленный паркетный зал, простор мерцает свечными всплесками, женщина обнажена, ей тепло, она играет на арфе или виолончели, раздвинув беспомощные колени, а её возлюбленный лежит рядом на полу, животом вниз - греет ей дорожку на ложе любви.

Прочитав мои мысли, бабушка продолжает:

- Дальше и расписывать всё это нельзя. Никак. Что ещё может произойти? После арфы, после струящейся призывной мелодии, змеино сжимающей его душу и всё-всё тело... Даже не вздумай описывать их финальный акт. Занавес - немедленно после арфы с ногами.

- У Иванова дама приходит утром. Снимает одежду. Он ждёт её в постели. Счастливый конец многолетних мук.

- А она зубы почистила? - бабушка верна правде жизни. - Ты читала письмо Наполеона к жене? Цитирую: "Я еду: не мойся!". Настоящее французское блюдо. Женщина в собственном соку.

- Ну бабушка!!! - я тоже закуриваю.

- Ха-ха. Давай сначала. Про любовь. Несчастные закомплексованные придурки с их паркетно-половой страстью отменяются.

- У Иванова очень хороший рассказ, бабушка! Это ты всё опошляешь! Ты губишь литературу!

- Туда ей и дорога. И рассказ у Иванова - отменный. Искренний. Такой надёжный человек! Такой трепетный. На таких обычно катаются в хвост и в гриву. Он женат?

- Конечно, - отмахнулась я.

- Откуда знаешь?

- От него лично. В буфете рассказывал. За чаем.

- Значит, за пивом.

- Да.

- Конечно, да, - успокоилась бабушка. Ей важно быть правой. Как ребёнок, развлекается своей вечной правотой.

Иногда её всеведение меня бесит до ярости. Тут же вспоминаю багровую ярость у Джека Лондона в "Куртке". За подробностями можете обратиться и к другому переводу этого романа - под названием "Звёздный странник". В любом случае найти этот текст вам будет очень трудно: его скрывают от человечества.

Словом, я бешусь - от бабушки до джеклондоновой багровой ярости, - а это смертельно опасно.

Справочно. Роман "Куртка" ("Звёздный странник") так же не воспринимается всерьёз, как "Серафитус" Бальзака. Эти романы - последнее, что сообщили великие мастера людям. Это завещания. Написаны - оба - в невозможных, неапробированных, нелегитимных манерах. Ну не могли эти писатели, с точки зрения образованных современников и даже потомков, впасть перед смертью в столь откровенную религиозность! А куда же девать гуманизм? А величие человека? А туда. Посему забудем о последнем слове мастера и не включим даже в собрание его сочинений.

Горькая участь. Цирковой актёр, навсегда вляпавшийся, например, в амплуа второго рыжего, и тот страдает меньше, чем признанный писатель, крупно проработанный критикой и литературоведением при жизни. На один-единственный абзац - последний - у критики чаще всего не хватает духа.

А нужен абзац такого, например, содержания: "Незадолго до кончины автор понял, что всю жизнь занимался ерундой и безделицей, и попросил у человечества прощения за этот незапланированный обман. Просьба о прощении вылилась в трепетный, яркий, волнующий душу текст, - ослепительно красивый... Конечно, он не был понят. Как в России - Гоголь. Зачем было жечь второй том "Мёртвых душ"? - возмущаются невежды. Почему не оставил материала литературоведам - покопаться в строчках, порасшифровывать намерения, проследить за - якобы - истинным ходом чувств и мыслей автора!..."

Так не пишут. Последнее озарение, вишь, отменяет предыдущее творчество. Ах, почему бы Джеку Лондону не начать с "Куртки", а Бальзаку с "Серафитуса"!.. А так - литературоведам приходится выдумывать, лакировать и замалчивать действительное положение вещей. Ненавижу литературоведов. Ух!

- Всё? - бабушка возвращает меня в ХХI век. - Вечно у тебя болит душа за других!..

- Это у меня болит - за меня! Я не могу терпеть такую страшную несправедливость. Обычная лень и трусость - правят бал в литературе, как в науке. "Всем известно, что..." И поехало. Прямо как в манипулятивной журналистике.

- У меня есть знакомый врач-психотерапевт, психоаналитик, спортсмен, хороший человек. Очень хорошо лечит от борьбы за справедливость. Это его специализация. По всему свету на вызовы летает. Порекомендовать?

- Нет, я сама.

Бабушка облегчённо выдыхает сигарилловый дым: ей не придётся объяснять врачу, кто такая неродная внучка.


Джованни положил руку на рукопись.

Эта рука уже ничего не причинит этой рукописи. Они расстанутся навсегда, что немыслимо и больно.

Порвать серебряную нить, войти в серебряную квадригу и полететь за серебряные облака, куда уже ушла графиня Мария Аквино, унеся за собой всё, что вызывало чувства.

Рука покоилась на бумаге, как на голове уснувшего новорождённого младенца. О, если б этой руке удалось встретить хотя бы одно утро на коже Марии...

Зато теперь - книга. Гутенберга ещё нет, ему только-только подбирают родителей, а книга есть.

Трудно, конечно, написать сто "побасенок, притч, историй, которые... на протяжении десяти дней рассказывались в почтенном обществе семи дам и трех молодых людей..." - сто! Это много для европейца, несмотря на Ренессанс. Даже по бесконечной ветвистости любви сто сплетен - много. На это нужно изрядно фантазии. Тс-с-с, но и опыта...

Кстати, хм, осведомленности. Откуда вы, господин придворный ученый, юрист, дипломат, - всё это знаете? Вам удалось выспаться, и вы посмотрели сто снов? Ах да, у вас очень много внебрачных чад.

Трудно сфантазировать? Европейцу трудно? Ерунда. Можно было и тысячу наплести. Надоело. Любовь, основанная на великой страсти, всегда доходит до банальности.

Всё, что положено по сакральной части, всё в рукописи соблюдено, и пища критикам доставлена лет на сто, а Марию не вернёшь.

Да и зачем?

Это ж очередная Лаура, банальная Беатриче. Просто Божья перчатка, с помощью которой того, кто мог написать книгу, просто подержали за горло и прочие жизненные места. Теперь и это понятно.

Джованни остался один. Окно, вишнёвый луч, рукопись, начинается день, приближается смерть. А бессмертие вежливо покашливает у порога. Вызывали? Служба доставки. Праздничные скидки. Вам упаковать?


Меня часто спрашивают о таинственной бабушке, на которую колоннами идут ссылки, но которую никто никогда не видел. Даже мой Пётр. В основном, мои знакомые полагают, что некая настоящая бабушка давно умерла и я тоскую, к слову и не к слову вворачивая бабушка вчера сказала.

Меня уже не считают чокнутой, а просто мифоманкой, повёрнутой на культе предков, чудесах, тайнах и авторитетах. От этого набора веет пылью веков или, как минимум, старомодностью, что придаёт моему имиджу дымчатые тона ретро, а теперь среди друзей модно быть старомодной. Впрочем, у меня уже нет друзей. "Успех одаряет многим, только не друзьями". Это Вовенарг. Когда у меня был успех - фу, какое мерзкое, суетное, копошащееся, чавкающее слово! - друзья осыпались, а когда мне стало плоховато, забыли вернуться, поскольку вдруг у меня опять случится успех, ведь со мной это бывает, как показала практика. Потом ведь опять предавать. Хлопот с этими успешными!

Это похоже на явление секса народу. "А у них был секс?" - спрашивают герои американского фильма. Словно "заходил ли к ним почтальон?" или "свежее молоко приносили?" В общем, кто-то третий, кроме этих двоих.

То же самое про успех. Он добился успеха? Это что такое? Взял кассу? Убил тигра? Тоже про кого-то третьего речь.

Бабушка знает всё, кроме часа своей смерти. И это знала бы, ей лишь захотеть. Но лишь коснётся наша речь до роковых мотивов, она немедленно открывает какую-нибудь "Энциклопедию мысли", "Сборник афоризмов", - разных справочников у неё тонна, - и цитирует наугад: о совести, о смерти, о собаках... И закрывает, умудрённая. А я уже не могу продолжать о судьбе, поскольку всё ясно и в книжках всё написано. Вообще всё.


Однажды мы пили чай, и у неё ни с того ни с сего поднялась температура. Она накрасила губы, приложилась к белой кружке, осмотрела отпечаток, приложила его ко лбу, осмотрела остаток отпечатка и сказала: тридцать восемь и пять.

Я никогда не целовала себя в лоб и никогда не видела других за осуществлением самопоцелуя. И сказала; кажется, глупость:

- Откуда вы знаете? - Мы ещё были на вы.

- Если хочешь быть моей внучкой, забудь этот текст. Откуда! Оттуда. Ясно?

Бабушка никогда не изгаляется надо мной. Говоря грубость откуда - оттуда, она мила, вежлива, доброжелательна.

Её лицо никогда не теряло нормального светского выражения, даже когда она материлась. Это был шик! Я восхищалась бабушкой день ото дня больше.

Возвращаемся к автопоцелую с кружкой. Определив уровень опасности, 38 и 5 градусов на лбу, бабушка открыла книгу афоризмов. "Не будьте суеверны, это приносит несчастье", - сообщил ей Тристан Бернар, и бабушка полезла в приложения. Через пять минут она уже всё про него знала, кроме причин ранней смерти: сей шаловливый француз прожил всего лишь восемьдесят один год, то есть не по уму мало. У него смешные афоризмы, атеистичные, но умные и желчные.

- Вызвать врача? - ляпнула я.

Бабушка посмотрела на меня с новым интересом: дескать, откуда такая дубина? Нет, не потому, что на дворе была тёмная ночь и вызвать можно было только "скорую", а потому, что ей пришлось дважды повторять мне одно и то же. Знаете, что сделала пожилая женщина, у которой поднялась высокая температура? В жизни не догадаетесь.

Бабушка пошла в кладовку, взяла ведро, пошла в ванную, налила горячей воды, вернулась на кухню и, легко подняв, опрокинула на мою голову:

- Продолжай.


К ЧЕМУ ПРИВОДИТ ЖАЖДА ДЕЙСТВИЯ


Мы разговариваем часто, легко, изобильно. Мы из тех, кто хочет говорить со всем белым светом, но вовремя нашли друг друга и спасли свет.

Сначала я думала, что у пожилой писательницы перегорел компьютер, кончилась бумага, высохли чернила, мозг и прочая.

Оказалось, я ошиблась. Я вообще поначалу только и делала, что ошибалась. Про "скорую", не вызванную на высокую температуру, я вам уже поведала. Ведро воды на голову - и я начала что-то понимать. Ещё раз-другой проквохотала - получила солёный чай с перцем чили. Когда бабушке удалось привести меня в норму (то есть предоставить ей возможность принимать все решения лично), мы диффундировали, спеклись и породнились. А ролевые установки бабушка-внучка пришли в соответствие с мирозданием, если можно так сказать словами.

Однажды она открыла мне сказку про грустную историю, да-да, именно так, и велела запомнить навсегда. Вот эта сказка.


СКАЗКА ПРО ГРУСТНУЮ ИСТОРИЮ


Жила-была грустная история, которую никто не хотел рассказывать.

Пришел очень простой карандаш и взял её на себя, и все закричали от счастья, ибо с них свалилось.

Пришло время, и посватался карандаш к бумаге. Подумала она и согласилась.

Не теряясь, карандаш записал первое слово. Бумаге очень понравилось: по ней ещё не водили. Он второе приставил. Бумага сомлела, еще просит.

Он и добавил, и всю историю записал, и пошел себе.

Валяется бумажка, томится по буквам, а все с неё историю читают, грустную-грустную, которую никто не хотел рассказывать.


- Поняла? - спросила бабушка. - Очень простой карандаш и полезен, и болезен.

- Нет, - ответила я.

- Подрастёшь - поймёшь, ничего страшного. А вообще это про нас с тобой. И про твоего Петра.

- Не понимаю. Пётр очень сложен. Я не понимаю.

- Не имеет значения, - успокоила меня бабушка. - Ближе к смерти от твоего непонимания ничего не останется.

- Бабушка! Хватит меня дразнить и пугать! У меня Пётр - камень, единственная реальность, которую не отнять, не испортить временем, не...

- Бедная дурочка, - примирительно сказала бабушка. - Конечно, камень. Спрессованные миллионы лет, костей, восходов и закатов, рождений, смертей... Примерно восемьдесят миллиардов землян были на Земле до тебя. У всех был какой-нибудь Пётр, поначалу живой, любимый современник. Если вам на голову упал камень, значит, вы сами его об этом попросили. Сколько же глупости спрессовано даже в малюсеньком камешке!..


Ради его книги его Марию выдали замуж ещё до встречи с ним, Джованни, чтобы он никогда не смог увидеть её голой. Всё как обычно; механика подготовки бессмертных рукописей давно известна, только некоторым людям не сразу всё это понятно. Надо быть наблюдательнее!

Если бы юные писаки ещё со школы знали, сколько стоит бессмертие в слёзной человеческой валюте, а за чернила надо будет платить кровью разбитого сердца, - не было бы никакой литературы. Слишком больно.

Не так ли?

А она есть. Вон, стоит на полках. Значит, она зачем-то нужна Богу. Значит, Он ждёт, что мы наконец напишем. Какую же книгу Он ждёт?


Вишнёвый луч утра начал таять, по небу округло пролегла широкая воспалённая краснота, как у младенца дёсны перед первыми зубами.

Скоро выйдет вся эта корпускулярно-волновая масса причин, и можно умирать. Всё сделано.

Ты этого хотел, Господи? Всё дело в книге?

Я понял. Спасибо.

Больше не могу.

И всё-таки.

Какая мокрая, кровавая гадость - эта ваша земная любовь. Точка бифуркации. Витязь на распутье: или смерть - или книга. Ничего лучше не придумал? А? Ты?

Зачем Ты подсунул нам эту работу? Чтобы размножались со вкусом? А что, нельзя было так устроить, чтобы мухи отдельно, котлеты отдельно? И что теперь: впустую маяться? Я мог бы потратить это время на что-нибудь общественно полезное. Я прекрасный юрист. Превосходный дипломат. Впрочем, этого добра...

Какая-то загадка, непостижимая, как вечность и время. Объясните же мне хоть кто-нибудь: зачем нужна любовь, которая не ведёт ни к детям, ни к покою. Зачем это стремление без цели? Зачем страдание без исхода? Зачем этот грех - без покаяния? Да и не в чем каяться! Разве что в ропоте на Бога. Да, возроптал, было дело. Но я мог возроптать и без Марии Аквино: за тело тучное, за Папу строгого, за королеву Иоанну развесёлую, разудалую, что заставляла меня, чуть не умоляла поразвлечь её придворных дур побасенками! Всё это вполне переносимо для человека с юмором. Но.

Любовь не выносит юмора. Она дико серьёзна.

Ах, ты серьёзна? Вот тебе сотенка сплетенок. Каково? Нравится декамерончик? Все опустили глаза? Надо же. Что - точно все опустили?

Что именно вы опустили? Глаза? Потрясающе. Ну хоть что-то. Может, и ноги опустите, когда узнаете, что ваши подленькие малюсенькие тайнушки, зажатые в ваших тряских промежностях, я вытащил на свет и всем показал. Вот вам.

Могу и поругаться. Что в этом плохого? Мария умерла и молчит о любви дипломата. Превосходного дипломата, ловко выполнявшего самые секретные поручения Папы, но отказавшего Амуру...

Молчи, Мария. Молчи уж, если умерла, неженка эдакая.

Всё равно, я знаю, тебя жгло твоё тяжкое платье, и муж твой обнимал труп. Ты не могла быть нежна с этим мужем. Ты послушна и прекрасна, и слушалась ты только меня. Вот тебе вечность, возьми, моя милая, моя маленькая, хочешь бессмертия? А? Ну вот, я наполнил бутылочку, соску надел: пей, моя чума, пей своё бессмертие.


БРЫЗГИ СЧАСТЬЯ НА ВИНОГРАДНЫХ СТРУНАХ...


Сегодня новый урок по системе бабушки. Она - мой личный Станиславский.

- Это нездорово: увидев расчерченный, правильный виноградник, сообщать, что видишь струны! А на них солнечными пальцами играет Бог! И будущее вино пропитывается музыкой сфер, потому что на виноградниковых струнах лучами Бог играет...

На такие пассажи я имею право реагировать. Например:

- Бабушка, почему нездорово? Где тут болезненность?

- Объясняю. Нет, потом... Вон, смотри: голубой на оба уха! - восклицает, подпрыгивая, бабушка.

- Кто? - подхожу к подоконнику, выглядываю на улицу: парень в серьгах ползёт по берёзе.

- Он упустил свою кошку! - радуется бабушка.

В этом она вся. Дело не в злорадстве, а в возможности полюбоваться действием.

Кошка убежала, взмыла на верхушку. Игривая такая, мелкая, трёхцветная. Кошка - действовала. На неё, спасибо её страху, теперь можно смотреть и описывать её мягкие нервные жесты.

Парень, сверкая серьгами, искал свою кошку - тоже действовал. И полез на берёзу. Не факт, что кошка сжалится. Снимать обоих будут пожарные, но бабушка очень рада. Столько действия!

Правда, через минуту бабушка забудет об этой паре, и когда я спрошу, почему он - голубой, она замрёт на миг, потом, конечно, вспомнит и нехотя объяснит, что у геев есть опознавательные знаки. В каком ухе серьга - имеет сакраментальный смысл: активный, пассивный et setera. А у этого серьга в обоих ушах.

Я наслаждаюсь: голубой на оба уха! Надо же.

- Бабушка, давай теперь про виноградник. Почему струны как сравнение не годятся?

- Да годятся же, но пользоваться сравнениями, которые могут возникнуть у сотни созерцающих один виноградник, пошло. В литературе, конечно, а не в журналистике. В прессе можно.

- Хорошо, давай непошлое сравнение. Уникальное. Такое, чтобы никто уж точно не понял. Ничегошеньки. - Я уверенно жду её провала.

- Пожалуйста. - Она так же уверена в моём тупоумии. - Прошу...

Берёт хрустальную конфетницу и бьёт об пол. Колкие брызги отражённого света рассыпаны по полу.

- Ну что? - зачарованно говорит бабушка. - Небось, какие-нибудь брызги подумала?

- Да, - удивляюсь я. - А что надо было подумать?

- Солёные капли былого счастья.

- Фу ты! Почему былого? Почему солёные? Конфеты обычно сладкие, во-первых. Капли - мокрые, во-вторых. Никто в жизни...

- А кто тебе нужен? Кто этот таинственный никто, без которого теперь в литературе шагу не сделай?

- А-а, - я иду за веником. - По-моему, это сравнение не пошлое, а неуклюжее, неточное, псевдоромантичное, многословное, старческое, - я набираю обороты. - А ещё оно глупое.

- Конечно, деточка, не волнуйся только, я пошутила. Ты, кстати, выполнила мою просьбу?

Мне очень стыдно. Какую просьбу? Что сказать, если не было никаких просьб? Их вообще не бывает. У бабушки всегда всё есть: и необходимое, и лишнее. Откуда что берётся, если она не выходит из дому, а кроме меня посетителей здесь не бывает?

- Да, выполнила, - коварно отвечаю я. - Может, что-нибудь ещё?

- Спасибо, - с чувством говорит бабушка. - Теперь добавь к сделанному ещё несколько пунктов и принеси завтра всё вместе.

- Хорошо, принесу, - покорно киваю я, вглядываясь в непроглядную туманность завтра.

Есть способ отвлечься от урока. Я устала от моего станиславского и от бесконечно предлагаемых обстоятельств.

Зажмурив глаза, я крупным планом увидела шершавые чёрные коряги с их сухой подагрой, а за ними сеточной дымкой трепетал листопадовый песочный воздух и стлался влажный живой покров до невидного горизонта. Уже хорошо: тут нет бабушки. Только мир и природа, обычная красота русского леса в Черноземье.

Я вижу, как заслонившие мир леса рукастые деревья резко засучили всю листву, словно рукава, - и сорвали, порвали, потеряли её от усердия. И замерли, протянув свои коряги к солнцу. Людям не понять деревьевы трудности.

Попрощаться вышло на закат нежно-кирпичное солнце, как у Набокова гриб, и мир нелогично перекрасился: у берёз побирюзовели стволы, а всё белое, чистое, символическое, национальное, чего мы ждём обычно от белоствольных деревьев, осыпалось вкрошь и улетело на небо и снежной пылью впечаталось в облака. Берёзовая белизна русских облаков - от берёзовых крошев осени. У нас всё поднимается в небо, словно у нас вечно поддувает снизу вверх. Вот у американцев дует сверху - торнадо там всякие... А у нас наоборот.

Ох, как не хватает Клюева и Пришвина. Они ушли, у природы началась глобализация, а у поэзии сплошь мастера. Кончились культурные риски.

Вообще мастеровитость разлилась вширь и не встречает никакого сопротивления. Знаете почему? Потому что появилось универсальное средство борьбы с любой мастеровитостью, гениальностью, ширью, белоствольностью, осиновым трепетом, узкоглазостью, широкоскульностью, свежестью, тухлостью, оранжевостью, пурпурностью, со всеми красками, звуками, со всем, что было сотворено и живо. Это средство - Другое Слово. Антислово. Медиа-реальность: очень чёрная магия. Она может поломать архетипы, традиции, перекодировать культурные коды, - она всё это уже может. Первой умрёт реклама.

Божественное приватизировано. По-умному это зовётся информационный поток и механизмы его регулирования.

Мы живём в век технологического сопротивления людей Богу. Он, конечно, потерпит всё это; некоторое время, конечно.

О, я начинаю крошить абзацы, как малютка Шкловский. Значит, говорю неправду. Признак лжи - это когда похоже на Шкловского. То есть когда когито эрго сум.

Ковбой и грубиян мистер Когито крепко взял невинную барышню Сум. С этого места можно ругаться на меня любыми словами. Не поможет. Я Пушкина люблю, у него абзацы на месте, а также тема-рематические единства. И межфразовые.

Потом я прижала к векам ладони. И опять увидела небо, но матово-мышиное с белесыми полосками-охвостьями: будто кончилась нормальная цветная фотоплёнка и пошла декадентская серо-молочная. В очень близких по смыслу томно-коричневатых тонах снимали утончённых дам стиля модерн, когда эмансипация только начинала свою вековую истерику. Кстати, что тогда разумели под утончённостью? До сих пор не пойму. Может, ежедневную ванну? Вообще гигиену? Пушистые меха на голую кожу и всё это слегка прибить шампанским? Так это не утончённость и даже не разврат. Просто пошлость. Во все века пошлость измеряется длиной временного отрезка от первого взгляда до первого коитуса. На этом отрезке вообще крутится вся культура - как высокая, так и массовая. Впрочем, это банально. То есть то банально, что я вам напоминаю это.

Ещё раз осматриваюсь. На перинно-пуховых просторах и кучевых объёмах облаков - промельки ярко-вишнёвых кривых. Они внезапно врезаются, как изящные кинжалики, вспыхивают и пропадают. Исчезают. Играют со мной, а я хочу их поймать и вписать в мою картину. А вишнёвые лучики прыгают, как рыбки над водой, и уныривают, унося на своё перевёрнутое небо мелкохвостики моих озарений.

Из настово-плотной белизны вздуваются-вспрыгивают арки-проволочки вишнёвого напряжения и быстро уходят. Паутинки вишнёвого света на подгрунтованом поле белого всемирного холста.

Вишнёвые следы на белоствольном лице русского мира.

Впрочем, поговорили бы вы с моей бабушкой - ещё не то было бы с вами. Вы так прогнули бы русский язык, что Кирилл и Мефодий тут же взяли бы своё изобретение обратно.

Однажды Джованни, думая о Марии, о её муже, о том, что муж имеет право раздевать жену, трогать за любые места и ничего при этом не писать ни в прозе, ни в стихах, - гулял по Неаполю пешком и увидел девочку, торговку левкоями. Может быть, это были вовсе не левкои, но Джованни почему-то решил, что судьба должна посылать приветы левкоями.

Дарить любимой женщине цветы невежливо. Могут убить.

А если пошалить?

Джованни подошёл к девочке. Протянул золотую монету. А девочка посмотрела на Джованни, улыбнулась печально и ушла со своими левкоями прочь. Как от прокажённого, но вежливо. Потом эта девочка выросла и умерла во время общеевропейской чумы 1348 года.

Значит, всё было задумано ради цветов? Девочка родилась для одной встречи с литератором, влюблённым в замужнюю женщину, которая на возляжет с ним никогда; и вообще он очень толст. Он великий писатель? Возможно. Не всех женщин возбуждает эта мужская безделица - буквострой. Этого - не обнимешь. Вон у него сколько внебрачных отпрысков. И всё почему?

И вообще писать - это всё светская праздность. Банальный пир во время чумы. Любовь! Надо же такое придумать. Богам трудно было докричаться до греков. Приходилось громы метать. В шуме небесной стихии человек услышал что-то про любовь. Электричество и виновато во всём. Отключите свет на Олимпе!

Ради одного талантливого писателя обычно льётся столько крови! Продаётся столько цветов! Гонят столько туч! Выводят замуж столько женщин!

Значит, судьба сказала: пиши. Развивай фантазию? Зачем? Если для этого надо пережить самую жгучую ревность на белом свете - вот она, бери. Но не забудь: от тебя ждут рукопись. И пока рукописи нет, время ограничено. Что-то ты похудел, малокровный какой-то. Тебе нужно поправиться, у тебя будет большое тело, грузное, над тобою будут шутить, а у тебя будет много вишнёвой крови в голубых жилах твоего толстого тела. Пиши, пиши.

Что-то ещё? Какие потребности у вас, господин Бокаччо?

Мало крови? Да-да, вот вам ещё. Кровь обеспечена. Будет мало - посмотрите на небо утром. В этом веке вишнёвый луч выходит на восходе. Через шестьсот лет перейдёт на запад, но вы этого уже не увидите. Так поспешите же с вашей книгой. Хватит любить впустую, вам не по ранжиру, не по уму. Любовь мужчин и женщин, поверьте, просто инструмент.


...Вот так и проходили чудесные многоцветные дни, пока не случилось событие. Ах, вы, очевидно, думали, что мы так и будем сидеть и болтать до конца лет? Нет. Событие всё-таки нашло нас.


В дверь позвонили. Ошибки быть не могло: на бабушкиной двери крупной начищенной латунью начеканена фамилия жилички. Если посетитель знает кириллицу и всё-таки жмёт звонок, то он пришёл по адресу.

Мы дослушали пятый призыв и лениво отвернулись - прочь. Уйди, незваный, ты хуже гостя. Бабушка включила громкую музыку. Бах сотряс домовладение.

Звонок повторился ещё десять раз.

- Ладно. - Бабушка встала. - Сегодня среда. Возьми скалку, пойдём смотреть в глазок.

- У тебя в двери нет глазка. А что среда?

- О Господи, - прошипела бабушка. - Во лбу глазок, а не в двери. Протри свой третий глаз. Шишковидную железу... твою мать. А среда - единственный день, когда приходит настоящий мефистофель...

Подойдя к порогу, бабушка выпрямила спину, разгладила лицо, помолодела лет на полста и открыла дверь.

Тот, кто был так звонко настойчив, наверняка пожалел о своём воспитании, когда увидел унылую злобную старуху со скалкой, то есть меня, и розовую молодуху с гладкой кожей, свежую, словно с первого свидания, то есть бабушку. Мы часто меняемся лицами от неожиданности.

- Здравствуйте. Извините, я прошу...

- Да-да, мы знаем, Давид, милости просим, - бабушка, на грани книксена, прожурчала что-то обольстительное, мужчина вздрогнул и уронил букет прямо в руки ей, прекрасной, волшебной, единственной, которая встретила мужчину блеском тысячи зубов и лучами северного сияния молодых глаз.

Я, старея с каждой секундой, подняла скалку повыше.

- Привет, - мой голос был ужасен: хриплый, как у музейной дежурной, и распутный, как у спортивного комментатора. - Вы к нам?

Совсем плохо. Веду себя, как у себя. Кто это чудо с левкоями?

Мужчина, именованный Давидом, сделал шаг и упал на правое колено:

- Богиня, это вы?

Бабушка потрепала его по загривку:

- Возможно. Тут не Олимп, но кое-что и мы умеем.

Валять дурака так валять. Ходят тут всякие. Зачем нам с бабушкой мужчина? Она уже покончила с этим недомоганием, а я вполне довольна Петром. Я ещё не рассказывала вам о Петре, но там и рассказывать нечего. Он есть. Это лучшее, что можно сказать о любом Петре.

- Можно я вас поцелую? - поинтересовался Давид.

Бабушка подняла свежее, пряное, любящее лицо, и Давид, склонясь, поцеловал её в молодые, выпуклые, блестящие губы. Мне удалось откашляться. Интересно, надолго ли сей театр?

- Детка, спрячь скалку, - сказала бабушка, когда её рот освободился. - Настоящий мефистофель является только в среду, такова традиция. Не будем нарушать.

Давид дотерпел до конца фразы и вернулся к целованию.

Скалку я унесла на кухню, покурила, выпила чаю, вернулась в коридор и ещё долго созерцала их, выражала поддержку, корила, упрекала, уговаривала, восхищалась, топала ножкой, аплодировала, свистела, пела, плясала, ругалась, шептала, смеялась, каменела, оживлялась, устала.

Они стояли то насмерть, а то нажизнь. Малланага Ватсьяяна рассылал им факсы.

Утром я пошла на работу, вечером пришла. Сижу в своей квартире, смотрю телевизор. В голове тихо. Специально разволновавшись, поднялась к бабушке: вдруг всё-таки откроют?

Да. Как же! Ладно, завтра.

Чтобы не томить вас, скажу, что в следующий раз я увиделась с ней через неделю. Она гуляла с Давидом по парку близ нашего дома и рассказывала ему сказки. Заметив меня, бабушка махнула рукой:

- Иди к нам!

Я подошла. Удивляться она меня, слава Богу, давно отучила. Итак.

Женщина, выгуливавшая Давида, была стройна и вся звенела запретными, сакраментальными, корпускулярно-волновыми струнами. С первого взгляда было ясно, что все эти дни она провела в его непрерывных объятиях, чем он, в свою очередь, был очень доволен. Он был как олень, или как лев, словом, перед прыжком, но куда ему ещё прыгать!

Извините, но мне сейчас мешает русский язык, и я не в силах описать эротический вихрь, бушевавший в окрестностях дома в тот день.

Эта пара молодых любовных львов, неустанно раздирающих друг друга всяческими объятиями, сделала мир вокруг преувеличенным и плотным. Я не умею передать этот сладостный шок. Смотреть на них было больно - от ритмичных спазмов солидарной страсти, незаконно вцепившейся в мои внутренности и резонансно переворотившей душу и тело. Это было противно: так беззащитно-безотвратно-тотально предаваться тяге чужих извивов.

Попутно я поняла все механизмы воздействия массовой культуры. Это так, чисто профессионально, от въевшегося навыка регулярного самоперечитывания.

Бабушка пронаблюдала за моей скоростной эволюцией, вручила мне поводок Давида и ускакала в супермаркет. Я, вся в кляксах иноприродного трепета, и Давид, весь в собственном соку, сели на скамеечку близ песочницы.

- Вас, видимо, интересует... - начал он.

- В какой-то степени, - перебила я. - Но могу и воздержаться.

- Всё-таки позвольте - и заранее простите. Я - будущий депутат. Меня могут выбрать или не выбрать. Ни один кандидат, даже провалившийся на выборах, не остаётся внакладе, поскольку всё равно это реклама, и она потом, и очень быстро, отбивается и по деньгам и по людям. То есть пройду я или не пройду в депутаты - я в выигрыше в обоих случаях, но суммы разные. Это понятно?

- Конечно. Я преподавала и то, и другое. Самый сильный наркотик - власть.

- Знаю. Тем не менее должен объясниться, чтобы вы не беспокоились и не мешали. Вы так любите себя!

- Откуда знаете про меня? - протокольно поинтересовалась я.

- Оттуда.

- А, уже нахватались!..

- Конечно, - сыто мурлыкнул Давид, проглотив минувшую неделю.

- И она вам пообещала непробиваемый имидж? С учётом ландшафта?

- Нет, конечно, нет. Она вообще не обещает ничего. И, наверное, никому. Мы за эти дни словом продепутатским не обмолвились. Мы пили чай, целовались, обнимались, телевизор смотрели...

- Телевизор???

- Да, телевизор. С большим интересом.

- Давид, вы знаете, что воля к власти есть форма чёрной магии?

- Конечно, знаю. Поэтому и нашёл её, вашу бабушку. Поймите меня. Имиджмейкеров и прочей высокоплатной дряни сейчас уйма. Всё напишут, всё поднимут - в смысле рейтинг. Но я поэтому и не верю никому из демократов. Аристократия - это власть лучших. Мне нужен художник! Чтобы по тексту пробегала лёгкая дрожь, как у эпилептика перед припадком.

- А припадок чтоб у электората.

- Разумеется, - сказал Давид. - Я в принципе не верю в здоровье... любого электората. И не мне лечить безнадёжных. И пока запрещена, так сказать, эвтаназия избирателей, надо успеть. Мне нужна власть. Это понятно? Аристократия в одном лице. Моём.

- Бабушка понимает ваши задачи?

- Ваша бабушка понимает любые задачи и, что удобно, без слов. Если бы мы с ней начали договариваться обычным путём, нал-безнал, я понял бы, что ошибся дверью. Вы уже ненавидите меня?

- С чего вдруг? - пожала плечами. - Ваши планы. Планы - ваши! Я так считаю. Судьба. Планида. Что - я? Мой чай вы всё равно не выпьете. Каждый пьёт только свой чай. Помните одиннадцатую сутру?* Кама. С утра.

________________________________________________________

* Сутра 11. При выборе невесты должно избегать девушки, страдающей сонливостью, кликушеством или бегающей из дому [сонливость предвещает раннюю смерть, непроизвольные крики указывают на болезнь, тогда как побеги из дома указывают на то, что она бросит семью].

_________________________________________________________


- Конечно... Кажется, я вам всё-таки не очень нравлюсь, - догадался Давид.

- Это и не обязательно. Припадок у вашего электората не зависит от моих чувств, поскольку я сейчас увлечена частной жизнью. Я абсолютно не беспокоюсь о вашем электорате. Этот маятник на мне мигом заглохнет. А я на нём не якорюсь. Добавить?

- Вот и ладушки, - человечно сказал Давид. - Пойдёмте ей навстречу, поможем сумки тащить.

- Это вы погорячились, голубчик, - усмехнулась я. - Она уже, скорее всего, дома. Сумки разобраны, чай заварен, в кастрюлях что-нибудь булькает. Во всяком случае, в супермаркете её давно нет.

- Мы увидели бы её! Тут одна тропинка к подъезду! - сплоховал Давид.

- Вы не увидели. Уже. Можем спорить на деньги, можем на интерес. Как вам удобнее?

Он искренне растерялся, что странно, ведь понял же, с кем связался. Бабушка наверняка в магазине состарилась, это мы мигом, захирела и согнулась пополам, а ей сочувственно уступили очередь, поднесли сумки, причём, скорее всего, к подъезду. Или к лифту. Или куда ей вздумалось. Объём её личной власти безмерен.

- Идём! - Давид схватил меня за руку. - Пошли скорее в магазин.

Что ж, проучим гражданина кандидата в депутаты. Идём.

А в магазине!.. Толпа, давка, не хватает кассиров: народ отоваривается к праздникам. Найти тут кого-либо - задачка не для слабонервных. Кто-то упал, и посыпались, как с горы, джонатаны-кишмиши-бананы-авокады. Случайный бомж, по недомыслию охраны допущенный в магазин, уволок одним цапом килограмма три дорогой экзотики. Вообще наши граждане так любят справлять Новый год, будто перед кем-то отчитываются. План по усушке-утруске кошелька - выполним в пять минут!

Давид, прихватив мою руку покрепче, пронёсся по магазину, заглядывая даже в подсобки, но бабушку не нашёл. Я с наслаждением ждала развязки.

Давид зачем-то набрал мандаринов и встал в экспресс-очередь, которая была самой длинной. Вертит головой, нервничает, кусает губу. Когда мы приблизились к кассе, он отвлёкся на миг - бумажник доставал, а когда заплатил, обнаружил пропажу: мандариновый пакет исчез.

- Спасибо, спасибо, - говорил чуть знакомый голос кассиру. - Вот копейка. И мой долг вашему шопу не переходит на новый год! С праздником! - Это наша бабуля, вся в мехах, тоненькая, изящно-стебельковая дама на каблучках, подхватила наши мандарины. - О, ребятки! Привет! Пойдёмте!

Давид смотрел во все глаза: он увидел ещё одну абсолютно новую женщину. Голос похож и глаза: всё остальное - другое. Рост изменился! Я наслаждалась, хотя любой человек на моём и давидовом месте упал бы в обморок. Обычно такого не бывает, чтобы женщина старела-молодела на сколько угодно лет и десятилетий прямо на глазах и без грима. Так умеют лишь сказочные феи.

- Пошли! - чуть погромче и посуровее добавила бабуля. - А то опять превращусь!..

Мы вылетели из магазина. Она - вышла царственно, с мандаринами Давида, как с алмазами.

- Домой, детки, там супчик уже кипит!

Мы пошли покорно. Давид уже приволакивает ножку и плохо держит головку. Похоже, двенадцатую сутру перелистывает. Главу "О том, как найти жену". Переложение для ХХ века, Россия.

В квартире - супчиковый аромат, тепло и сухо, чисто. Будто взвод домработниц поорудовал. Бабуля скинула шубку, Давид еле поймал. Я поискала свои тапочки: нету.

- Там, в гардеробе, - уронила бабушка.

Я открыла коробку: изумительной кожи лодочки, синий асфальт и шпилечки, классика и вечный фасон. Это мои новые тапочки?

- Да, конечно. В доме мужчина, - прошептала мне в ухо бабушка, находящаяся в другой комнате. Она может адресно шептать через пространство.

Когда мы доели первое, а посуда сама исчезла и неслышно вымылась, Давид попросил меня ущипнуть его.

- За?..

- За что хотите, - вздохнул он. - Я потрясён. Я уже не уверен, что нуждаюсь в депутатском мандате.

- Есть вариант: считайте это всё трюком и шоу. Берегите нервы. Дети есть? - Я щадила его, как могла.

- Нет. Я занят.

- Бабушка, у него нет детей! - сказала я пустому месту, дымившему сигариллой.

Ни звука в ответ.

- Мне и в этом помогут? - усмехнулся Давид.

- А вам в чём-то уже помогли? Разве? - Я покосилась на пустое место.

На дворе железно шуршала весёлая лопата, гребущая снег. Я объявила собранию свою волю: пойду в снежки поиграю. Собрание потупило взоры, я ушла, страдая от внезапного и незаконного одиночества. Давид узурпировал бабушку, а выборы аж через три месяца. Я остаюсь на бобах, и это или временно, или постоянно. Ну и ладно.

Звоню Петру. Он, говорит, считал секунды, он скучал и страдал. Он очень прост и понятен, и в депутаты не рвётся, вот и умница. Он интеллектуал, эрудит и весь на аналитической работе, но частенько интересуется любовью. Приезжай, милый. Глава "О завоевании доверия невесты", сутра 1.

Он, конечно, примчался, а я поступила, как бабушка: долго целовала Петра, изнуряя до крика, а потом освободила. Он был рад, как заяц новой шубке. Поскакал домой.

Глядя ему вослед, я думала о любви между мужчиной и женщиной на предмет "возможно ли рождение новой модификации межчеловеческой любви в двадцать первом веке - с учётом необратимо индивидуализировавшихся потребностей женщин" и прочая, и прочая. Это праздномыслительное философствование всегда накатывает на меня в минуту телесной сытости, когда всё есть и ничего не хочется. Думаю, это общечеловеческое. Я умею удерживать сие состояние до двух недель кряду.

Отпустив Петра из ума, я пошла смотреть в другое окно, выходившее на палисадничек и деревья. В этом окне лучше видно небо.

А на небе облака выкручивали руки тучам и выжимали кристаллическую воду, осуществляя круговорот бессмертия в природе. То есть активно падал снег. Я всё ждала, когда плоская серость уйдёт с неба и когда же промелькнёт моя вишнёвая проволочка-змеюшечка.

Один умный профессор из старинного университета сказал мне, что вишнёвое - это кровяное. Скажешь вишнёвое, а подумаешь о соблазнительной близости пурпура. Латентное оправдание насилия и властолюбия. Цвет агрессии.

Нет, профессор, это вечерний свет, фиолетовые, сиреневые и голубые разводы. Иногда вишнёвый льётся утром, но после бессонной ночи.

Любая размазня красок в природе хороша и недоступна для критики. Ведь не скажешь: какое некрасивое облако! Не скажешь. Облако всегда красивое, поскольку кривое и потому понятное.


Я схожу с ума. Я, Джованни, заявляю вам, что схожу с ума. Вы не против? Я хожу по кругу.

Я заперт в этом мире до смерти. Может быть, там я увижу её, там, куда все уходят и, похоже, не возвращаются.

А, внимание! у меня новое озарение!

Меня заставили написать эту книгу, чтобы я захотел умереть.

Спасибо. Всё? Я свободен?

Меня заставили написать, чтобы я наконец умер и встретился с Марией, и мы стали бы вместе жить на небесах весело и радостно, и посмеивались бы, поглядывая в муть веков, где нас так затейливо расставили на доске, и каждому - мат, мат, ещё мат!

Почему именно на небесах, спрашиваете вы? А где же ещё?

Она была верной женой. Кажется, именно этого хотел Неаполь - от неё?

Я написал и всех развеселил. Кажется, именно этого хотел Неаполь - от меня?

Мы с Марией (ах, как это звучит!) выполнили все пожелания ближних и, если следовать их логике, вполне их возлюбили тем способом, на какой у них мозгов было.

Нет? Что-то не так?

Ну, прости.


МНЕ ПЛОХО БЕЗ БАБУШКИ. ЭТО ПЛОХО


Бабушка знает все приметы, поверья, суеверья, молитвы, заговоры, настрои, гадания, колыбельные, прощальные. Она говорила, что если заяц-беляк рано белеет и зайцы с осени жирны, будет внезапная и холодная зима. Я помню каждое её указание. Может быть, она и отпустила меня так легко, что знала это? Да, наверняка. Но мне это не понравилось. И вообще - какие к чёрту в городе зайцы? И зачем так жестоко жить?

Все приметы уже выработаны, как порода из отощавшей шахты. Смыслов не осталось. Означающее и означаемое пребывают в скандальном разводе. Помоги нам всем, Господи.

У меня мысли порвались. Я неожиданно опустела. Не понимаю. Почему? Что? За что? К чему? Какая на фиг соседка владычица морская, а кот учёный на посылках за разбитым корытом... У меня смыслы порвались. Что-то моё живёт отдельно от меня. Это так больно. Мне больно!


"Пётр" - камень. А камень - символ Христа, это мне тоже бабушка говорила. Кажется, это была избыточная информация. Но - кто знает. Может, бабушка заранее о чём-то предупреждает. Может, об испытаниях? или просто боли? Не на миссию ж она намекала!

Символы власти надо мной - камень и бабушка. Я зависима от моих ближних. Я без них, как бездомный бродяга, подобранный в стужу сердобольной милицией. Не побив, она доставила бродягу в больницу, а там хоть и кончились лекарства, на людей нет денег в бюджете, но теплее, сытнее, вообще жить можно. Недолго. Потом выкинут к едрене фене и - опять на просторы монетаризма. Получать справки у помоечных ворон.

От нового символизма голова кружится: не понимает она новизны. Чтоб вам полегче, представьте, что вы пошли в обычную контору за малюсенькой справочкой и через некоторое время получили её, выслушав из чиновного ротового отверстия всё, что вам давно следовало знать о себе. Пережитые чувства умножьте на тысячу и представьте, что вас приговорили получать эти малюсенькие справочки ежедневно. Кажется, вы ещё не знаете, что такое настоящий социальный протест? Это бывает после крушения иллюзий. Когда по символам вашей жизни внезапно пошли трещины.

Чтобы не путаться в символах, немедленно перелетаю из Европы в Америку. Там бабла побольше, пипл попроще. Как живут в интересной стране, где всё о'кей? У них бывает брошенность? Что поют они, когда душа с телом расстаётся, а тело не согласно? Я спросила. Мне рассказали. Например.

Когда баптисты из Америки говорят, что все они "очень любят Иисуса", я удивляюсь: неужели они национально чувствуют равенство всех со всеми до такой степени? Некоторые у них любят мороженое, гамбургеры, жареное мясо. А все вместе - Иисуса. Я беседовала с миссионерами и поразилась: они Его считают вездесущим до самой нежной американской интимности - до помощи в бизнесе. Для каждого американского баптиста Бог разработал личный план. Индивидуально.

Никакого сокрушённого сердца на молитве: психоаналитик не позволит. Главное - плановое хозяйство. Американцы поразительно удобно устроились; их религия никому не мешает делать абсолютно что угодно. Только не грустите!

Смерть? Об этом тоже всё заранее подумано, всё о-кей.

Пётр мой тоже удивляется грусти-тоске. Он искренне теряется, если ему говорят о чужих проблемах: ведь это ваши проблемы. В моём Петре есть что-то от американского баптиста. У него, конечно, есть и его проблемы, но их мало и они незаметны.

Он даже любит не совсем по-русски. Удали не хватает, размаха, безумия.

У нас, у русских, в постели как заведено? Ежели отважился, ежели берёшься, - переверни мир! Женщина не должна чувствовать себя очередным вагоном, даже если мужчина чувствует себя проводником своего собственного поезда, ходит в униформе и нектар подаёт.

Мне трудно объяснить, почему я так подумала именно сегодня, когда Пётр ушёл, весёлый-довольный. Никогда раньше я не находила в нём изъянов. Собственно, и сегодня не нашла, это я, наверно, так, от сытости, опасного чувства, провоцирующего бред свободы.

Помню, я как-то сказала Петру, что он - человек европейской образованности. Он слегка надулся, а я удивилась. А потом бабушка мне объяснила, что я оскорбила его, человека действительно образованного, некой куцей кликухой... Я поначалу не поняла.

- Это как борзую лучших кровей назвать Шариком.

- Но почему? - возмущённо недоумевала я.

- А ты прокатись в Европу и поболтай с каким-нибудь профессором о какой-нибудь французской литературе. Через пару дней тебя одолеет лютейшая ностальгия по твоей первой учительнице, которая... несколько энциклопедичнее смотрела на жизнь.

- Что значит энциклопедичнее? Например, Пётр образован энциклопедически.

- Вот поэтому он и обиделся, когда ты обозвала его образование европейским. Там говорят и думают только о себе: как я тонок, высок и глубок. Может, пора уважить и соседа? Вдруг он тоже тонок? Хотя... Ещё немного подожду: вдруг нет?

- Но все хвалят европейское образование!

- Передай привет императору Александру I. Вот кого удушила бы своими руками, - сказала бабушка, побледнев.

Я испугалась, неожиданно обнаружив, что у неё нет прошлого. Всё - только настоящее. Потом я испугалась за Петра. И за себя. Какой тупой дурой должна казаться ему я, со случайными европеоидными штампами, но ведь ненамеренно, а вслепую, вроде как вырвалось из пассивного лексикона. Ужас. Бедный мой Пётр.


Когда он ушёл, я прикинулась предновогодней итальянкой: выбросила полквартиры, вымыла всё, до чего дотянулась, переставила уцелевшую мебель и включила телевизор. Через минуту выключила. Мне стало пусто-пусто, словно меня из розетки вытащили, и всё моё электричество утекло на соседний этаж, где разворачивались некие эксклюзивные события - без меня.

Я не умею скрипеть зубами, как Пётр, а то поскрипела бы вволю. Мне очень скучно без бабушки. Если б я вязала или вышивала! Если б умела спать, как сурок! Если б у меня были проблемы с Петром! Я взяла бы клубочек шерсти, пригорюнилась и заснула, а во сне увидела бы возвращение влюблённого Петра из командировки. Но мне не до шуток. Что же ты, старая ведьма, со мной, молодой, сделала!

У меня большая квартира, но и по ней нельзя бродить вечно. Постояв у окна и посмотрев на падающие звёзды, я услышала бабушкино напоминание: звёзды падают к ветру. Заяц-беляк наобещал холод, звёзды пали к ветру, что ещё?

Найдя книгу потолще, я уютно расположилась на тахте, укрылась пушистым пледом и заставила себя читать.

...Кто увидит во сне наводнение - тому будет выгодное предприятие, богатство. Кто увидит народ (Господи, как можно увидеть народ?) - тому важные новости. А кто узрит обезьяну - тому бессильный враг. Что такое бессилье?

А к чему бы видеть обморок? А, это к тоске и потере доброго друга. Я во гневе перевернула книгу и уставилась на обложку: сны и сновидения. Бред и бредятина, куры и курятина, слова и словятина. Нет, шиш, я не сойду с ума. Нет причин.

Всё моё со мной, особенно Пётр. Правда, на него сейчас падёт лишняя нагрузка, но это временно. Подумаешь, соседка не пьёт со мной чаю. Лобызает какого-то проходимца, сбрендившего на властомании. Это не имеет ко мне отношения, подите прочь, любезные народы, вас должно резать или стричь, как завещал великий Пушкин. О!..

Взяла его томик. Он есть прелюбимейший мой писатель. Очень хорошо провела полчаса.

Побродила, взяла все свои книжки. То есть написанные мной. Разложила на тахте, как пасьянс. Хорошо. И это хорошо. Поставила на полки. Мною написали книжки, мною поставили их на полки. Мною прочитали Пушкина. Мною побеспокоили Петра. Мною вертят как хотят.

Взяла Достоевского. Страсти!

Не берёт меня описание страстей. Не понимаю слов. Всё живое и прекрасное, верю. Но чтение сопровождается неконструктивными муками; давлюсь чужими нервическими смыслами, запихиваю их побуквенно, поабзацно, - бесполезно. Пришлось бросить книжку на пол.

Что со мной?

Зависть? К Давиду? Невозможно. Бабушка - моя. Ему она всего лишь любовница. Подумаешь!.. Репетитор по взятию власти. Да любая женщина учит мужчину власти. А потом недоумевает: куда, куда ты удалился?.. Да так, империю расширить... Вот ещё посмотрим, как будет удаляться обученный Давид. Вот ещё посмотрим, как он не сможет вспомнить её имя, когда станет депутатом! И на порог не пустит. И клевретам скажет "Не пущать!" - типа ходют тут всякие.

Кстати, с чего я взяла, что бабушка - моя? Соседка, всего лишь соседка. Вот, например, что они там сейчас делают, спрашивается? Что?

Бабушкин голос прозвенел в моей воспалённой грешной голове: живи своей жизнью. Она, видишь, и со своего этажа мне советы ссыпает! Заботливая ты моя. Может, скажешь, из чего мне построить жизнь? У меня ничего нет, кроме исчезающей работы, чрезвычайно стабильного Петра и несокрушимо-стервозной бабушки. Все подруги кончились. Все театры, кинозалы, библиотеки, - всё кончилось, когда в мою жизнь вошла бабушка. Она одна заменяет любой театр и даже цирк. Она - окно в миры как видимые, так и невидимые. Я ей ни к чему. А она бриллиант, она - одна такая. После неё дружить и разговаривать на Земле не с кем. Она заменяет многообразие форм и смыслов этого мира одной собой. Таких больше нет.

Все знают (ах, какой привет массовой прессе!), что удачный поиск единственного мужчины, того самого, предназначенного, который вторая половина и прочая, - это чушь, математически невозможная. Найти нельзя никого.

Но я нашла бабушку, а она меня. Сравнение с мужчиной абсурдно, но я хочу так.

Это сравнение, конечно, хромает на оба костыля, однако на другое сравнение моя фантазия и не замахивается. Бабушка сейчас - это смысл моей жизни. Только при наличии бабушки я живу и развиваюсь. Кажется, даже умнею, местами.

Терпи, прозвенел голос. Так надо. Испытания надо проходить самой. Без наркоза. А то не засчитается.

Ну что ж. Борьба за счастье отменяется. О чём бишь я мечтала в детстве? Описать вишнёвый луч. Всю жизнь пытаюсь дописать один пейзаж, а он уходит, выворачивается и нос показывает. Назло всем: напишу его и покажу бабушке. И Давиду, мерзавцу-разлучнику.

Уж я намотаю вишнёвый луч на ваши влюблённые шеи. Ждите, любодеи.


Это я ещё шутила, это я ещё почти кокетничала...


Джованни внимательно посмотрел на несуществующее небо, на несуществующий горизонт, на несуществующую любовь. Как устроено! Ничего нет, а слова есть. Мария замужем, её нет, а книга будет. Ловко. Только Он мог устроить так: ничего не было, а теперь всё есть. Даже небо, горизонт и любовь.

Неплохо, но зачем Ты выдумал эту страшную боль?


ВИШНЁВЫЙ ЛУЧ. ПЕРВЫЙ ВЫХОД


Шёл дождь. Поляна была неправильно-картинной, мокро-зелёной, глянцевой, душистой, - хочется все лаковые слова бросить на грудь той вызывающей, кромешной поляне, очарованной светом заоблачным, серо-ватным и невидимым.

Опьянённая красотой душа подростка - пошлые слова. Но ничего другого и не скажешь. Ведь это было опьянение, правда: голова покруживается, плечи подрагивают, вся жизнь впереди, жить хочется болезненно-сильно, однако жить никак нельзя, пока не приклеишь эту глянцево-зелёную, холёную поляну к бумаге. Так начинается прискорбнейший путь, которого поначалу не боишься. Ведь в школе словесность - лишь предмет, являющийся дисциплиной; а это умеренно развращает. Вот физика - это проблемы, пот и кровь. А словесность - это игра в прятки с добродушным учителем, покорно-простодушно рекомендующим учебник почитать.

Вот и славно. Не буду писать поляну! Никуда не денется. Трава росла - и будет расти. Дождь шёл - и будет идти. Облака прячут солнце - и будут прятать. Мир не перевернётся, если поляну оставить в покое.

Нюхаю воздух: он переполнен травами, лягушками, молодостью, ветром, любовью, что актуально. Переплываю речку - и не пишу ничего про эту тёмную, узкую, холодную речку. И не надо. Мир не переворачивается. Как сказал мне один великий композитор: "Вы хвалите меня за мелодии, но ведь главное - их развитие! Похвалите уж за то, за что я сам себя ценю: умение развить мелодию. Вот мастерство!"

Потом всю жизнь показываю нос поляне: ты оставалась там всё время, пока я жила, не описав тебя; ты и теперь там же, на берегу чистой Усманки, зелёная и даже охраняемая. Никому не причинён вред - ни словом, ни вострой косой лесника, ни копытами.

Мир остаётся на своём законном месте вне зависимости от количества сказанных о нём слов. (Представьте, я тогда действительно так думала...)

Там осталась мелодия. Она ждёт развития. А мир идёт своей дорогой.

В этой удобной думе живёшь долго и счастливо. До той поры, когда внезапно худеет облако, тридцать лет назад укрывшее солнце, и выходит пылающий краешек светила: мажет золотом лес, роняет вишнёвый сок и - спать. И вспыхивает мир, и рождается неутолимая жажда красоты. Появляется художник. Поначалу строго вежливый, респектабельный, он думает, всё это скоро будет описано и всё пройдёт, и можно дальше будет жить как люди, дышать как люди, думать в своё удовольствие, выдумывать мысли...

Ровно секунду вился дымок вишнёвого света над берегом Усманки. Ровно секунду весь мир был как ошибка монтажа.

Ты уже почти ушла домой, ты могла и не увидеть послания, но что-то заставило тебя на прощание обернуться, - а тут вдруг всё и случилось. Непоправимое. Охнешь - и уже не важно, что опять дождь, облака, поляна, лес, воздух и лягушки. Рассекречено истинное намерение вечерней природы - и все смыслы подвинулись бесповоротно. Наивная. Тебе предложили развитие. Луч. Прямо с неба. Мастерство. Это когда что и как приходят одновременно.

С тех пор единственное честное беспокойство души, неутолимое, как жажда жизни, владеет и владычествует: вишнёвый луч! А всё, что живёшь напоказ, на общество, - притворство. Лишь бы спрятаться от вишнёвого луча и вынести себя за скобки. Пусть мучается Пришвин: у него был кабинет хороший, жена молодая, вторая, добрая, умная. Пусть он и пишет красоту родимой природы.* Его тоже щекотал ослепительной неизобразимостью - луч.

...И японцы, вечно на поселении у вулканов, пусть они пьют церемониальный чай, пылая от сдерживаемой страсти. Они такие телесные, эти восточные мудрецы, у них такая буйная кровь! - вот пусть и мучаются в передаче оттенков. Им сам Бог велел: у них земля непрочная. И вода кругом. Их всех вот-вот то ли смоет, то ли стряхнёт. Выбор мал, приходится пить чай за расписными ширмами приличий.

У них даже коты влюблены, как люди. **

Японцы обуздали свои страсти под страхом смерти. Нам, русским, этот страх неведом: нам не угрожает Океан. Нас потряхивает редко и только по краям.

Россия порой краями помахивает, как очень крупная бабочка - окантовочками, когда задумчиво греется на лепестках.

Она благочинно подправляет границы, как подолы вселенской юбки. Мы прихорашиваем каёмки. Никто не понимает, зачем это нам нужно столько места. Курилы там всякие.

А на поверку мы держим и даже стягиваем свои границы как только можем, ибо выпустив на волю наши подолы, мы юбкой вишнёвой накроем Землю. Мы беспредельны. Человечество должно каждый день молиться за Россию, чтоб она берегла себя.

В промежуточной толще можно, конечно, и чаю попить, но спокойно, внеапокалиптично.

У нас и бублики к чаю легко пролезут в горло безо всякого участия гейши. Наш мужик и сам умеет чаю попить. Ему не требуется шёлковое шуршание невесомого существа, подающего чай с истовостью в плоских чёрных очах: у них женщина с помощью чая молится на мужчину. А у нас если чай, то чай. А молятся у нас без чая.

И вообще. Представьте только! Восточное блюдо! Разговор с Богом, а чай вприпивку и сахар вприкуску. Очевидно, они цивилизованные.


___________________________________________________________ *

М. Пришвин. "Лето".

"Мне принесли белую водяную лилию. Я дождался, когда солнечный луч попал ко мне в окно, и поставил стакан с купавой против луча.

Тогда жёлтое внутри цветка вспыхнуло как солнце, а белые лепестки стали так ярко белы, что неровности бросили синие тени, и я понял весь цветок как отображение солнца на небе.

Долго смотрел на прекрасный цветок и затосковал по воде".


** Басё. "В деревне".


Вконец отощавший кот

Одну ячменную кашу ест...

А ещё и любовь!

___________________________________________________________


Мы, русские, устроились лучше всех. У нас самая удобная страна, самые удобные люди. Вся Земля хотела бы устроиться так же. Поэтому борьба за власть в России - глобальная проблема. Манит всех. Самый лакомый кусок Земли. Понимаю Давида, понимаю сучёныша.

Конечно, у нас и прохладно бывает, и сумбурно, и просто удивительно. Но это наше личное дело.

Мы - вызов неверующим. С точки зрения чистого разума, у нас нет права на жизнь, на бескрайнее наше пространство, на пресную воду. Допустить в чистый западный мозг легитимность России - это признать волю Божию. Всего-то. А им, интеллектуалам, нельзя, невозможно признать Бога. Даже как идею. Даже как разумную идею. Им это неудобно и отменяет научный взгляд. Они верят Геккелю даже после его чистосердечного признания в научном обмане.* Чудики, право. Вон аппаратик на Титан швырнули, радуются. Будто он им оттуда тайну жизни передаст.


------------------------------------------------------------------------------------

* Э. Геккель, поклонник идей Ч. Дарвина, сильно завидовавший его лаврам, довольно долго мистифицировал научную общественность своими якобы сделанными открытиями о внутриутробной эволюции эмбриона: за девять месяцев зародыш вроде бы проходит все стадии живого от икринки до млекопитающего, ну, как будто подтверждая происхождение жизни эволюционно - от простейших до человека. Когда Геккеля разоблачили (оказалось, что знаменитые схемы внутриутробного развития, где маленькие жаберки становятся нормальными лёгкими, он нарисовал и раскрасил сам лично) и попросили вон из научного сообщества, он высказался в том духе, что все вы такие, и учёные часто врут ради славы. Вот истинный эволюционист во всей моральной красоте.

_________________________________________________________


Джованни похоронно и скучно посмотрел на рукопись. Пока не поздно - спалить белиберду. Да сохраним же честное имя дамы. А то потомки скажут: ничего себе целомудренница! Какие строки вызвала!

"Джованни!" - позвали с улицы.

Новорождённый писатель подошёл, высунулся в окно сколько смог и решительно повернулся к камину.

Зачем позвали с улицы? Поздно. Всё кончено.

Положив рукопись на каминную полку, Джованни подготовил дрова, перелистал бумажки, почему-то пересчитал деньги. Очень много бумаги, дров, денег, утреннего света. Изобилие всего.

Приятно, когда прямо перед смертью - изобилие.

Мария, ты просто репетиция любви к Богу. Не более. Как любая любовница, ты тренажёр. Как любая шлюха - репетиция любви.

Хорошо, что ты замужняя, набожная, прекрасная ликом и прочая.

Хорошо, что ты набожная: в церкви святого Лаврентия 12 апреля 1338 года ты чудо как хорошо смотрелась посреди утвари, камней, в богослужебных запахах... Прости Господи, я плачу, я не забуду этот день, когда Ты обрёк меня на мою чуму. Как ты прекрасна, Мария...

Я плачу! Плакать бессмысленно, а я плачу, и всё потому, что я ничего так и не сказал ей даже этой подлой, пошлой книжонкой, которую надо сжечь, потому что она порочит великое имя Марии Аквино, потому что не должна порядочная женщина вызывать к жизни такие страницы, такое страдание, такую кровь прямо из сердца.

Ну почему Ты не отнял у меня разум в тот же день, в церкви святого Твоего Лаврентия!!!

Зачем тебе, Господи, писать наши книги кровью наших сердец?

...А... Ты хочешь сказать, что Тебе тоже было больно, когда Ты творил нас? Мы-то думаем, что Ты радовался, и было это хорошо.

А Тебе на самом деле было больно? Вот оно что.

Каждый день наш, каждый вздох - это Твоя боль. Вот оно что. И ярость Ветхого Завета - она от космической, непереживаемой, невообразимой боли! О Боже, вот зачем Ты дал нам любовь к женщине. Только так, и то редко, мы понимаем, как больно Тебе.

Я понял. Раб Твой, Джованни Бокаччо, сегодня понял Тебя.


УРОКИ ВЛАСТИ


Давид проснулся, но открывать глаза не торопился: постмодернистское видение, мерцавшее пред внутренним взором, было шёлково-бархатным и лилово-серебряным. Всё сновидение звенело и звучало полным оркестром внезапных и точных смыслов. Но без форм и слов. Жаль выныривать: смыслы улетят.

Женщина, отдавшая ему ночь, сейчас лежала, возможно, рядом, на этой же кровати. Любое утро есть риск для любви, поскольку свет жесточе зеркала, но в нашем случае, когда Давиду дали волю, осыпали чудесами, гарантировали ещё большие чудеса, но при всём этом уютно целовали-обнимали, - в изменённом мужском сознании тихонько поселялась паника.

Откровенно говоря, он по-прежнему боялся смотреть на неё по утрам. Каждое пробуждение было тяжёлым испытанием веры и нервов: а вдруг он недопроснулся? Вдруг это всё вообще сон? Вдруг она явится однажды реально восьмидесятилетней, во всей подобающей красе?

Её рука накрыла его веки.

- Опять боишься, маловерный?

- Ну что ты...

- Заметь: сейчас любой ответ негоден. Что согласие, что отрицание. Боишься - чего? Не боишься - тоже чего?

- Прости.

- Опять же. Невпопад.

- Доброе утро. Можешь убрать руку. Иду бриться.

- Ты бреешься на ночь. Забыл? - смеётся, убирает руку.

Давид поворачивается на бок, обнимает возлюбленную, а она пуще смеётся, понимая, что он ощупывает её: вдруг?..

- Давид, хочешь послушать Первую симфонию Скрябина? Там в первой части всё про тебя. Да и во второй.

Её голос юн и серебрист. Но и это не повод открывать глаза.

Давид зажимает её рот рукой, ложится на неё, мнёт всю, терзает, целует, его губы немеют, он еле дышит, мучаясь от болезненной похоти, но она не даётся, сдвигает колени, выворачивается и чуть-чуть кусается. Он уже знает, почему она не даётся по утрам: "Физиология, дитя моё, твоя физиология меня не интересует!"

Только вечером, когда все прочие любовники на Земле, успокоившись, ужинают, она разрешает думать и говорить о половой любви. Давид сходит с ума, он помнит утро, он был так готов, он был гораздо сильнее, но - обмануть эту даму утренней эрекцией нельзя. Это для неё оскорбительно: человеческие правила, основанные на законах физиологии; это смешно - подчиняться утру, печени, биоритму. А вдохновенье? А разум? Давид привык, что здесь им вертят, но как объяснить всё это брюкам?

Завтракать ему не дают. Кофе. Через полчаса разрешаются овощи, ещё через час фрукты. Позже появляются кое-какие кушанья, но без: соли, перца, сахара, масла, молока, муки, консервантов. Через неделю такой жизни Давид решил было, что в депутаты надо прорваться всенепременно, там хоть столовая нормальная.

Негодные мысли были запеленгованы и осуждены.

Ещё через неделю Давид прокрался к буфету и что-то съел. Потом думал, что неминуемо умрёт: оказалось, что очищенный от скверны цивилизации организм уже не приемлет мирской кулинарии. Как болели подреберья! Как мутило! Он хотел бежать, но тело было против: оно научилось возвышенной любви, без приправ, на голом счастье и энтузиазме. От этого никак не убежишь. Попрыгал на порожке в коридоре, поскулил и вернулся в спальню.

От непрерывных объятий его подруга стала гладко-перламутровой, упругой и воздушной. Давид обнимал совершенную материю, данную ему в совершенных ощущениях. После таких женщин можно с чистой совестью топать в политику и думать о благе народа примерно в таких выражениях: я всё отдам тебе земное, лишь только ты... Перечитайте "Демона". Лермонтов.

И вот однажды утром он проснулся и сразу, бесстрашно открыл глаза. Она заметила и похвалила:

- Умница. А теперь - учиться мирской власти.

- О, конечно. А почему именно сегодня?

- Ты научился открывать глаза. Ты преодолел самую жуткую жуть: страх потери собственных иллюзий. Мужчина любит свои иллюзии больше, чем женщина - свои. Мужчина интеллектуален, у него в понятиях - кристаллическая решётка, своя система принципов и выводов и прочая дребедень. А власть - в русском языке - слово женского рода. Её надо и взять, и удержать, и всё это без иллюзий. Скажи, например, ты любишь войны?

Давид сел, посмотрел в окно. Две вороны ругались и клевались на ветке старого тополя, который уже прогнулся и досадовал на ворон, и уронил их вместе со снегом. Вороны каркнули во всё воронье горло. Давид ответил:

- Не знаю. В детстве...

- Ответ неправильный. Во-первых, или да, или нет. Во-вторых, детство мы напишем такое, какое понадобится электорату. У тебя теперь никогда не было своего, документированного и босоногого детства. Не было душевных друзей детства. Отсутствуют первая учительница и соседка по парте, которую ты теперь никогда не дёргал за косичку. А если они, как обычно, обнаружатся постфактум, их постигнет неприятная участь.

- Это у меня вроде амнезии? Или вроде предательства?

- Никакой амнезии. Тем более - никакого предательства. Прочь, медицина, прочь, мораль. Давай ещё раз, - она села рядом, тоже по-турецки. - Ты любишь войны? Можешь подумать ровно минуту.

Так он и сделал, рыча.

Оторвавшись от женщины через полчаса, он перевёл дух и сказал:

- Я очень люблю войны. Кровь, захват, грабеж и беспомощные полонянки.

- Дурак. Понятно. Это для пехоты. Для кавалерии. Полонянки!.. Полководцу нужна слава, доблесть, колесница триумфатора, крики народа и скипетр.

Она не сумела договорить: Давид смахнул её на пол, повернул на живот, расстелил на ковре, расплющил, как лягушку, вывернул напоказ и, сжав кулак, втолкнул его по запястье и провернул несколько раз и резко выдернул, потом раздвинул ягодицы, плюнул в анус и пробился туда почти на всю длину распухшего до синевы злобного члена.

- Понятно, - отозвалась она через пять минут. - Ты вполне способен любить войны.

Давид лежал на её спине и не мог шелохнуться. Он хотел жить в этой сладкой заднице вечно. Он уже не очень хотел быть депутатом.

Но его вытряхнули, поцеловали в носик и угостили утренним кофе. Свет широко и привольно лился через окно на пол, и весь мир гудел своими ритмами, будто ничего не произошло ни в этой постели, ни на этом ковре.

- Ну, грязное животное, всё сделал? - поинтересовалась она участливо.

- Не могу знать, - сообщил Давид. - Я открываю себя. Кстати, что если я тебя разорвал бы, убил и так далее?

- Как - далее? После преступления следует наказание. Это к вопросу о далее. Почитай классику.

- Ты застрахована? - Давид положил в чашку лимончик и задумчиво посмотрел на голые ноги бабушки. - Я понял, почему в некоторых странах женщинам велят закрывать лицо.

- Я застрахована. А про закрытое лицо я всё знаю.

- Объясни. И, кстати, можно ещё кофе? Я собираюсь продолжить... обучение.

- Можно кофе, можно продолжить, можно объяснить про лицо. Но лучше ты попробуй сам. Давай сначала про лицо. Я терпеливая.

Загрузка...