Глава девятая. МИНСК — ЯЛТА. К ТУРОВУ!


Порою внезапно темнеет душа, —

Тоска! А Бог знает — откуда? Осмотришь кругом свою жизнь — хороша, А к сердцу воротишься — худо!

В. Бенедиктов


Вскоре после нашего визита к Хрущёву Володя предложил мне махнуть на денёк-другой в Минск.

— Хочу познакомить тебя с моим другом Виктором Туровым. Он нас ждёт.

Об этом человеке я был уже наслышан. Володя всегда говорил о нём с чувством признательности. Ведь именно в фильме Турова «Я родом из детства» впервые прозвучали песни Высоцкого. Во время своих концертов Володя упоминал об этом неизменно.

Поезд наш отходил ночью, и надо было где-то скоротать оставшееся время. Решили зайти в ресторан ВТО, благо находился он недалеко от Белорусского вокзала, на нынешней Тверской.

В руках у Володи был целлофановый пакет из «Берёзки» с бутылкой «Московской». Прихватив на всякий случай мою электробритву, мы поспешили к стоянке такси возле нашего дома, у универмага «Москва».


Мне была уже хорошо знакома определённая цикличность Володиных загулов. Начало их было мирным и не очень маятным, если не считать бурунов и завертей пикантных ситуаций, вечно возникавших вокруг Высоцкого. Он стремился доказать скептикам и, прежде всего, самому себе, что может собственными силами выбраться из запоя, когда сам того пожелает. Он жаждал преодолеть болезнь волевым усилием, наперекор диагнозу и судьбе.

Отсюда этот лихой предотъездный настрой, этот наигранный кураж поручика лейб-гвардии гусарского полка, которому море по колено. Словом: «По коням, господа!», «Отдать швартовы!», «Экипаж, взлетаем!» То была странная мальчишеская игра, мало общего имеющая с реальным Высоцким, с глубокой серьёзностью его натуры.

Не успели мы занять столик, как Володя, заметив вошедшую в зал незнакомку цыганской наружности, одним прыжком очутился около неё. Неуклюже обняв растерявшуюся красотку, он влепил ей театрально-знойный поцелуй и вернулся на место. Сразу повеяло олеандрами и Андалузией. Залётная Карменсита казалась скорее польщённой, нежели оскорблённой.

Трогательная нарочитость имитации разгула страсти бросалась в глаза. Эта мимолётная миниатюра была публичным утверждением собственной полноценности, а сымпровизированный им Дон Жуан — метафорой физического здоровья.


В ретроспективе эта сценка выглядит актёрской пробой Высоцкого на роль Дон Гуана в фильме «Каменный гость». И экранный Дон Гуан не убедительнее ресторанного. Та же аффектация, то же позёрство. Не выручает и актриса, играющая Донну Анну. Слабо веришь в этот бурный кладбищенский роман, в это родство душ овечки и волка. Экранная Командорша, хоть и чертовски пикантна, больше напоминает не борющуюся с искушением католическую вдову, а согрешившую московскую школьницу, для коей отцовский ремень пострашнее Божьей кары. Вины актёров тут нет. Трудно играть пустоту, ещё труднее — полюбить её.

Сколько сказано об идентичности Дон Гуана и Высоцкого, о том, что в «Каменном госте» он сыграл самого себя. Трудно придумать что-либо более нелепое. Хотя возможно. Если согласиться, например, что Статуя Командора в том же фильме олицетворяет Советское правосудие. Сближают их ещё по признаку профессиональному: дескать, оба и стишками баловались, и на гитаре бренчали. Но что общего у творца панорамы эпохи с куплетистом-полуночником? У универсальности — со специализацией? У Волги с Гвадалквивиром? У правды с ложью, наконец?

Высоцкий — это великое отплытие к «великим морям», Дон Гуан же — вороватый ночной маршрут: ограда — балкон—альков.

Хронологически Дон Гуан — первый в Европе идеолог женской эмансипации. Первый антирыцарь. Объявив Женщине войну без правил, он как бы поставил под сомнение её природное право на льготы и привилегии. Польщённые внезапным повышением своего биологического и социального ранга, бедняжки дружными косяками тут же потянулись в объятия этого альковного паучищи.

Дон Гуан — прямой предтеча Грядущего Хама. Всю его суть можно целиком втиснуть в народное резюме: «На грош амуниции, на миллион амбиции». Или — в горестное причитание Ахмадулиной:


Но сколько предано объятий

И душ нестойких растлено!


Для низменных душ чужие страдания всегда фиеста, особенно когда причиной их — они сами. Так они самоутверждаются.

Дезертировать из настежь распахнутой в героику эпохи в дамский будуар — удел Нарцисса. Сами по себе дон гуаны лишены индивидуальности. Они существуют, пока воспринимаемы женщиной, пока любопытны ей. Реквизиты мужества — шпага, плащ, усы — лишь ловко маскируют фатальную женственность их натуры. Они — суть объекты, чья единственная забота — выглядеть значительными в глазах своих будущих жертв. Только шуршание женских юбок даёт им иллюзию собственной состоятельности. Записные кокетки, вечно охорашивающиеся перед кривым зеркалом тщеславия. Как смешны они вне розовой оправы будуара, без ореола и антуража. Остаётся одно — топиться. И это — не драма тоскующей души, а прощальный аккорд серенады «Окаянные ночи». Что ж:


Есть утешение скупое —

В их жизни, алчной и лихой,

Они наказаны собою,

Своей бездарностью глухой.

(Б. Ахмадулина)




У Дон Гуана женственно даже его незатухающее любострастие. Ну не должен мужчина быть пожизненным заложником Эроса — его ждёт Дело.

Отчаянно мужественен воюющий с ветряными мельницами, внешне нелепый рыцарь из Ламанчи. Дон Кихот — путь, выбор на распутье, Дон Гуан — беспутье и беспутство. Что с того, что чудачество вечно не в чести, что Инезы и Дульцинеи всех эпох беспечными бабочками слетаются к дон гуанам. Они фатально путают мужественность с мужской потенцией, силу духа — с силой физической.

Первый признак мужественности — великодушие. Для благородного любовь — не «тот поединок роковой», а дар небес; до истинной сути женщины ему нет никакого дела. Он — сама благодарность и снисходительность. Идеализация Женщины от избытка великодушия — вот психология рыцарства.

Утащив Дон Гуана в тартарары, Командор поступил как настоящий идальго. Но интерьер преисподней слишком величественен для этого мелкого пакостника. Куда больше подходит ему раззолоченный гарем — этот царственный будуар Азии. Оскопленный щёголь, вкусно сплетничающий с «подружками», — вот итоговая жанровая сценка, достойная этого «богоборца».


Для Высоцкого женщина прежде всего была «отдыхом воина», привалом между «трудами и днями». Замкнутой монадой, живущей по собственным законам, вернее, собственному произволу. Он видел в ней существо иного разряда, иных миров, неподвластное мужской логике, мужскому суду. Но всякую проповедь житейских истин, всякую попытку заземлить себя он воспринимал как вторжение в запретную зону духа. Высоцкий хотел понимания, а не опеки, покоя, а не нравоучения, субординации, а не эмансипации. И всепрощения! Словом, он нуждался не в «женщине—полемике», а в «женщине—поэме».

Оттого, видно, и не складывалась у него нормальная семейная жизнь. Как ни ценил Володя в женщине красоту, скромность, опрятность, ещё выше ставил он сдержанность, способность промолчать, перетерпеть. В этой тенденции улавливались отзвуки Большого Каретного. Разве не утверждал, смущённо улыбаясь, Тарковский, что «жена, в сущности, нужна для уюта»? Хорошо была мне знакома и жестковатая, мягко говоря, «Философия неравенства» Артура Макарова, главного идеолога Большого Каретного.

По тем временам это выглядело революционным вызовом лицемерной доктрине «советского неоматриархата».

Природная ревнивость мирно уживалась в Володе со снисходительностью, жёсткость — с великодушием. Русский самородок, не гнушавшийся здоровым матом, он ни за что не позволял себе похабщины в отношении женщин, пусть даже достойных осуждения.

Как ново это было для меня, уроженца Кавказа! Ведь наша хамская логика с ходу зачисляла в разряд «продажных тварей» дерзнувшую нас отвергнуть вчерашнюю «даму сердца». И не только оную. Подобная участь грозила и любой миловидной незнакомке, рискнувшей завести себе кавалера, не догадавшись дождаться нас — единственных и неповторимых. Невинное женское нетерпение приравнивалось к несмываемому личному оскорблению. Только уроки Высоцкого помогли мне преодолеть эту пещерную мегаломанию.


Не успела официантка принести графинчик с коньяком, как к нам подошёл знакомый завсегдатай ВТО.

— Ребята, не оборачивайтесь сразу. Там две девицы не спускают с вас глаз. Кажется, цыганки. Не теряйте времени!

Цыганский романсеро продолжался. Володя, не выдержав, тут же обернулся и... затрепетал:

— Давай возьмём их с собой!

И впрямь, обе были чудо как хороши. Наверняка «ромэновки». Видимо, они сразу узнали Высоцкого и жаждали знакомства с ним. Мысленно подсчитав наличные финансы, я с прискорбием охладил его пыл:

— На туда и обратно не хватит. Не покупать же им билеты самим? Давай договоримся с ними на послезавтра, здесь же.

Пока мы обсуждали сложившуюся ситуацию, к нам подсадили смутного возраста даму из театральных кругов, хотя свободных мест хватало. Обычно ресторан заполнялся к десяти, после окончания спектаклей. Непонятно, какая муха укусила нашу незваную гостью, но, увидев перед собой Высоцкого во плоти, она прямо-таки заклокотала праведным гражданским гневом:

— Надоели эти бесконечные слухи о вашей персоне. То вы вешаетесь, то режете себе вены, но почему-то до сих пор живы. Когда вы угомонитесь? Почему всё должно вращаться вокруг вас? Вот я живу в Ленинграде. Не успела приехать, а уже приглашена в компанию, где обещают показать Высоцкого. Прямо аттракцион какой-то. Чего вы добиваетесь? Дайте людям спокойно жить!

Володя выслушал гостью на удивление спокойно. Он добродушно ухмылялся — казалось, весь этот ушат обвинений был вылит не на его голову. Мысли его были далеко. Но почему-то безмолвствовал и я, давно уже по-манихейски разделивший население страны на ревнителей и хулителей Высоцкого. Первые воплощали для меня свет, вторые — тьму. Не я ли обвинял их в намеренном саботаже Высоцкого, в блокировке самосознания нации с целью удержать его на уровне примитивного мифотворчества?

И тем не менее я продолжал тупо молчать: что-то мешало мне возмутиться. Сама интонация голоса отражала сложную внутреннюю борьбу. Обличительный пафос звучал в моих ушах завуалированным объяснением в любви. Должно быть, её привлекал советский актёр Высоцкий, но отпугивал хоронящийся в нём недобитый поручик Брусенцов. Он-то, вражина, и спаивает его, и нашёптывает ему все эти томящие душу, куда-то зовущие крамольные песни. И разве не он вложил в уста стойкого подпольщика из «Интервенции» декадентские «Деревянные костюмы»?

Не дождавшись реакции Высоцкого, дама обратилась ко мне:

— А вы, конечно, за своего друга горой?

И снова почудился мне в этом голосе не вызов, а смутное желание поступиться голыми принципами в угоду голосу плоти. При моём содействии. Но при виде возмутительного безразличия Володи к страданиям незнакомки мне расхотелось углубляться в дебри психоанализа. Тем более что всё это могло оказаться плодом моей пылкой восточной фантазии, и нашей соседкой была отнюдь не страждущая пациентка, а заурядная дура. Что бурный её монолог — вовсе не вспышка либидо, а вскрик бдительности. Не приватное: «Я вас люблю», а гражданское: «Куда только власти смотрят!»

Скандальная слава Высоцкого шокировала многих. Особенно негодовали дружно сбившиеся в элитные стаи члены «творческих союзов». Неудивительно. «Творимая легенда» этой «беззаконной кометы» ещё резче оттеняла их ликующий конформизм. Рвущиеся к нормированным льготам, они никак не желали мириться с «дантовской» привилегией Высоцкого следовать своим путём.

И разве не та же тоска по равенству сквозила в унылом рефрене его коллег по театру: «А почему ему можно всё?»

...Надо было что-то отвечать гостье, и я посоветовал ей впредь быть разборчивее в выборе знакомых.

— Вы жертва дезинформации. Судите сами. Никакого Высоцкого вы сегодня больше не увидите. Через несколько часов мы уезжаем в Минск. Такие вот «знакомые» и распространяют всякие небылицы и сплетни. При чём здесь сам Высоцкий?

Сконфуженная дама молча уткнулась в остывший бифштекс...


А на следующее утро мы уже бодро шествовали по минскому перрону. Тут же сели в такси и поехали прямо к Турову, на его новую квартиру.

Дверь нам открыл сам Виктор и... не сдержал удивления. И вот почему. Вот как он рассказал о нашем приезде 26 лет спустя: «Итак, Карапетян согласился ехать с Высоцким ко мне. Но прежде Высоцкий позвонил мне домой. Не застал... Набрал телефон «Беларусьфильма». Там тоже меня не оказалось. Тем не менее он попросил кого-то на студии передать мне, чтоб я его ждал, так как утром он будет «как штык» с другом в Минске. Я подумал: ну какой друг? Несомненно, Марина. Я жил тогда в ещё не очень обустроенной квартире, недалеко от киностудии, поэтому на всякий случай забронировал два места в гостинице «Минск».

На следующее утро — звонок в дверь. Открываю. Стоит улыбающийся Володя с гитарой через плечо, сзади какой-то человек, похожий на армянина. Так я впервые увидел Давида Карапетяна. В руках у него большая авоська с мандаринами и бутылкой хорошей водки из магазина «Берёзка»...»

Мандарины мы, видимо, прикупили накануне в ВТО. Вместо авоськи отчётливо помню пластиковый пакет из валютки с трафаретной матрёшкой. А вот гитары не было — здесь у Виктора явный сбой памяти.

Не мешкая, удобно устроились на московский лад на кухне: сидели, пили валютную водку, говорили «за жизнь». Но наш разговор мало походил на кухонные сходки столичного андерграунда. Здесь нельзя было услышать ни таких мудреных словечек, как «некоммуникабельность», ни таких громких имён, как Пруст или Дали. И уж тем более никакого пафоса «абличительства».

От Турова исходила надёжность и самодостаточность. Подкупала и его абсолютная естественность. Ничего «киношного», никакой бомондной эксклюзивности... Тяжким катком проехалась война по мальчишеской судьбе Виктора — оккупация, сиротство, германская неволя...

Постепенно стали появляться незнакомые люди — приятели и коллеги Турова. И не с пустыми руками. Их сменяли другие. Угрожающе росла батарея пустых бутылок. Герой дня — естественно, бывший в ударе Высоцкий с его сенсационным рассказом о встрече с Хрущёвым. Войдя в роль, он превосходно имитировал мимику и интонации бывшего первого секретаря, на ходу присочиняя разные забавные детали.

Между тем застолье набирало обороты, и этот славянский безудерж не мог меня не тревожить. Дело в том, что водку я не любил принципиально. И не только потому, что, в отличие от коньяка или виски, мой организм чутко реагировал на малейшее превышение нормы. Я прозревал какую-то мистическую связь между судьбами России и её монопольной отравой. Неспроста в соседней Финляндии она фактически запрещена. Ведь любой очистки косушка уже превращает нас в «анархистов-безмотивников»: хочется или врезать кому-нибудь в ухо, или «пострадать за правду». Где уж тут о нормальной жизни подумать?

Я не сомневался, что русская водка лишь усугубляет русскую иррациональность.

Начавший, пусть безалаберно, антиводочную кампанию Горбачёв кажется сегодня подлинным чудом российской истории. Это же надо: задуматься о человеке вопреки традиции и бюджету!

Вообще-то Володя, подобно мне, предпочитал этому зелью коньяк или джин, но мы жили в Советской России, и с этим фактом приходилось считаться. Увы, лояльная Белоруссия целиком разделяла алкогольные пристрастия своей старшей сестры.

Чтобы не оскандалиться, я решил прибегнуть к маленькой хитрости. Под предлогом скверно проведённой ночи я периодически отваливал в гостиную подремать на Туровском диване. Возвращаясь, видел неизменную картину — дым коромыслом, осипшие голоса, покрасневшие глаза. И — стоическая решимость держаться до конца. Уловка же моя удалась на славу. Позже я узнал от Володи, что удостоился похвалы Турова: «А друг-то твой — молодец, наравне с нами пил!»

С наступлением сумерек решили перебраться в город, поближе к вокзалу. Посидели в каком-то артистическом кафе типа московского ВТО. Добавили ещё и там, а потом всей честной компанией двинулись провожать нас на поезд. Не надо было быть тонким психологом, Чтобы понять, что следующая посткуражная стадия Высоцкого не за горами. Сутки упрямого пития уже вывели его на ту опасную черту, с которой он неизбежно должен был сорваться в мёртвую петлю депрессии. Долгую и мучительную.

И на обратном перегоне Минск—Москва предсказуемый кризис наступил. Забравшись в ботинках на верхнюю полку, Володя принялся смолить одну сигарету за другой, не обращая ни на что и ни на кого ни малейшего внимания.

Задыхающиеся в задраенном купе от дыма и негодования соседи, не выдержав, возроптали, и мне пришлось нести какую-то околесицу насчёт астмы и лечебных сигарет, без коих, мол, моему товарищу — хана. А почему от молодого астматика так вопиюще разит перегаром, я предпочёл не уточнять.

— Но ведь для этого имеется тамбур. Если товарищу так плохо, давайте ему поможем. Может, вызвать врача? — живо откликнулась молодая сердобольная попутчица.

Кое-как удалось вывести Володю в тамбур. И тут началось:

— Давид, миленький, найди что-нибудь выпить!

— Где я сейчас найду? Ночь ведь...

— Ну, достань у кого-нибудь!

Пришлось делать вид, что пошёл переговорить с проводником. Вернувшись, объясняю:

— Проводник — женщина. У неё нет. Потерпи до утра, прошу.

В ту ночь глаз мы почти не сомкнули. Володя то засыпал тревожным коротеньким сном, то просыпался и жадно хватался за сигареты. Ранним утром, за несколько часов до Москвы, он снова заканючил:

— Ты же обещал. Уже утро.

— А ты знаешь, что кончились деньги? Даже на сто грамм не хватает. Продержись до Москвы, осталось совсем ничего.

Вторым нашим соседом по купе (девушка уже где-то сошла) оказался некий экземпляр из разряда командированных. Не то из Владимира, не то из Вологды. Нечто кругленькое, гладенькое, мучнисто-белое. Вылитый прототип «попутчика» из известной Володиной песни.

За неимением выбора, Володя снова стал меня теребить:

— Ну, объясни ситуацию. Попроси в долг.

Скрепя сердце, подступаю к попутчику. Хоть и не по душе мне всё это, непривычно и унизительно, но...

— Это актёр Высоцкий. Видите, ему худо. Одолжите десятку и оставьте адрес. Вышлем сегодня же телеграфом.

Тот ни в какую. На лице — недоумение и недоверие. Да, с такой постной физиономией трудно быть поклонником Высоцкого. Но Володя уже завёлся:

— Продай электробритву!

Этот эвфемизм допускал единственное толкование: «Подари ему свой «филипсшейв», а он нам выставит пол-литра. Чего уж там!»

Я с сомнением глянул на спутника. Вряд ли когда-нибудь какой-нибудь бритвенный прибор покушался на заповедную гладь этих щёк. Ну, ни за что не хотелось делать такой царский подарок этому вологодскому евнуху.

Но разве не я уверял самого себя, что «ради Высоцкого готов на всё»? И вот представляется великолепный шанс доказать это на деле. Без свидетелей. Немедленно.

И тут же загалдели, заголосили в унисон «тени забытых предков» — лабазники по бабкиной линии. Всполошился, взбрыкнулся и невесть откуда взявшийся дед-мироед, владевший до революции мельницей. Короткая борьба — и робкие ростки романтизма были размолоты мельничными жерновами генетики.

Надеясь на триумф здравого смысла, я молча раскрыл солидный чёрный футляр, приглашая гипотетического покупателя восхититься утопленным в горделивом муаре дефицитом.

— Это «филипс», почти новый. Возьмите за полтинник. Это же даром!

От такой наглости бедняга едва не потерял дар речи. Торг в сложившейся ситуации казался ему явно неуместным.

Увидев моё не принесшее дивидендов моральное падение, Володя пустил в ход последний, но весьма веский аргумент — прекрасную пыжиковую шапку. Вещь остродефицитную, в те времена — предел вожделений мужской половины Страны Советов. Против такого искушения наш стойкий попутчик не устоял, хотя размер соблазна явно расходился с его собственным и не только налезал на глаза, но и целиком закрывал уши.

Так был добыт искомый червонец. Но Володя уже был в том состоянии, когда и крест нательный отдают.

— Шапка? Да плевать я хотел.


А вот другой эпизод. 1973-й год. Загудевший Высоцкий рвётся в Магадан. Уговаривает меня лететь с ним. Короткий диалог в его БМВ.

Я, рассудительно:

— Но где мы оставим машину? В аэропорту — угонят.

Володя, тоскливо-равнодушно:

— Ну и плевать.

Люди, окружавшие Володю в периоды запоев, бессовестно пользовались таким его состоянием.

Он дарил им вещи — и они брали, хотя было очевидно, что даритель — человек нездоровый. Потом Марина горько сетовала: «Опять он раздарил всё, что я ему привезла». Хотя больше следовало возмущаться поведением «знакомых», роем слетавшихся к такому Высоцкому.

Это иррациональное русское начало пробивалось в нём именно в такие тяжкие запойные периоды, в минуты отчаяннейшей тоски, когда ему, по его же словам, было «изнутри холодно»... Эти сомнительные «поклонники» не только принимали подарки. Зачастую пропадали кассеты, фотографии, книги. Помню, как-то Володя, живший тогда на Матвеевской, хватился книжки Андрея Синявского с дарственной надписью. Перерыли с Ниной Максимовной весь дом — тщетно.

Никаких иллюзий насчёт морального облика этих людей он не строил, хотя, уходя «в штопор», необъяснимым образом тянулся именно к ним. За два-три года до своей смерти он мне как-то попенял:

— Ну, душа пропащая, ты хоть, когда я в развязке, появляйся. Если бы ты видел, кто тогда меня окружает. Сиди себе, читай. Смотри, сколько книг! А телефон выключишь. Ты же знаешь, каково мне одному.


Вечером, по приезде в Москву, Володю опять понесло в ВТО. Как мы там оказались, припоминаю смутно. Наверное, с вокзала заехали сперва за деньгами — или к нему на Телевидения, или ко мне на Ленинский.

В ресторане сидели с какими-то ребятами из актёрской среды, шапочными знакомцами Володи. Наискосок от нас в большой шумной компании гулял Евтушенко. Володя тут же подсел к нему, но пробыл там недолго. И не стал ничего пить! Он чётко следовал принципу — сидеть с теми, с кем пришёл. Даже в подпитии, — если только был не один, — он не любил гулять по столам, хотя в нашем кругу это было в порядке вещей.

Один из сидевших за нашим столом праздновал рождение первенца и прямо-таки лучился родительским счастьем. Будучи в изрядном подпитии, он назойливо демонстрировал разные фоторакурсы крохотного комочка плоти, приглашая нас разделить свой отцовский экстаз.

Казалось, ребята просто не замечают душевного состояния Володи, для них он — всего лишь свой в доску автор «отпадных песен», Володька Высоцкий.

Как трагически неуместен он был среди этой неугомонности будней, как должна была его корёжить эта заигранная пластинка бытия!

Вскоре он не выдержал:

— Поехали к тебе!

И тут случилось непредвиденное. Едва выйдя из ВТО, Володя, повернувшись к фасаду здания, слегка пригнулся и испустил короткий отчаянный крик: «А-а-а-а-а!»

Шёл двенадцатый час, запоздалый прохожий, передёрнувшись от ужаса, торопливо засеменил от нас прочь. Я оцепенел. Так кричат на дыбе, корчась от боли и предчувствия небытия.

Хотя, что смерть? Плевать ты на неё хотел! Чёт—нечет. Орлянка. Погибель ходила за тобой по пятам. То исподтишка, то в открытую заглядывало её безносое рыльце в твои бесшабашные дни. Жизнь. Смерть. Ты был накоротке с обеими. Не расшаркивался перед жизнью, не лебезил перед смертью. Кто ещё так безоглядно любил жизнь, кто ещё так бесстрашно врезался в её упоительную круговерть?

Спустя годы я снова услышу этот Володин крик с экрана, в финальной сцене «Каменного гостя». Но для меня он прозвучит лишь неумелой имитацией, слабым эхом того мартовского, поистине мунковского3 отчаяния.


Ко мне на Ленинский поехали на первой подвернувшейся попутке. В дороге не проронили ни слова — в таком состоянии Володя более всего нуждался в молчаливом понимании.

Дома нас ждали горячий чай и сердобольная Мишель, тут же постелившая Володе на его любимом синем диване. Сколько дней и ночей трезвым и «под хмельком» провёл он на этом раздвижном ложе под портретом Мандельштама, осеняемый сбоку иконой Божьей Матери!

Не без труда удалось уговорить намаявшегося Володю раздеться и накрыться одеялом. Пристроив у изголовья пепельницу, он садил сигарету за сигаретой — сделав пару затяжек, хватался за новую.

Получив долгожданную передышку, мы выключили свет и спешно ретировались в нашу крохотную спальню. В квартире воцарилась благостная тишина, нарушаемая лишь беспокойным постаныванием Володи. Но вот наконец всё стихло. Угомонился даже всеобщий любимец — сиамский кот Азазелло. «Ну, теперь-то я высплюсь», — размечтался я, погружаясь в сладостное забытьё.

Но не тут-то было. Спустя пару часов, уже ближе к рассвету, мне почудилось, что кто-то меня окликает. С трудом приоткрыв осоловелые вежды, я узрел перед собой смутный силуэт растерянного Володи. В белой майке и цветастых сатиновых трусах до колен, он походил не то на «поплывшего» после нокдауна боксёра, не то на снятого с дистанции стайера. Он мучительно пытался что-то объяснить:

— Там... ребята... матрац...

В спаленку задумчиво вплывали сизые космы дыма. Явственно пахло гарью. Ещё ничего не соображая, мы с Мишель метнулись в гостиную и... окончательно проснулись. Печальное зрелище разворошенного комфорта исторгло у домовитой Мишель сакраментальное: «Какой ужас!!!»

И впрямь было чему ужаснуться. Разлюбезный наш синий диван буквально горел синим пламенем. По обивке расползалась неприглядная чёрная дыра, окаймлённая алыми бусинками наспех сбитого огня. Смятое шерстяное одеяло с простынями сползло на пол, а широченный двуспальный матрац бесследно исчез.

Выяснилось, что Володя просто уснул с зажжённой сигаретой в руках. Он был в такой отключке, что даже не сразу проснулся от сильной боли: огонь тлеющей сигареты насквозь прожёг матрац и перекинулся на обивку дивана. На память об этой ночи у Володи остался след глубокого ожога на пояснице — позже Мишель смазала его какой-то пахучей французской гадостью. Спросонья Володя попытался залить тлеющее ложе, таская воду из кухни в ладошках, умудрившись не заметить в запарке ни кастрюль, ни чайника, ни огромных пивных кружек. Потерпев неудачу, он в отчаянии поволок горящий матрац к зашторенному окну. Оторопь, видимо, утроила его силы, но окончательно лишила разума. Вместо того чтобы отворить стеклянную дверь на балкон, он принялся запихивать широченный матрац в узенькую боковую створку окна. Каким-то чудом Володе удалось-таки преуспеть в этом, и спустя мгновение выдворенная с седьмого этажа перина плюхнулась полосатым тентом на озябшие верхушки мартовских тополей.


Хотя Володю штормит почти весь март, мощный организм позволяет ему сохранить дееспособность. Он отыграл несколько спектаклей, дал концерт в каком-то НИИ. Но у театра свои трудности — вечные нелады с высокими инстанциями. Закрыт спектакль «Берегите ваши лица» с доведшей зал до исступления «Охотой на волков». С «Гамлетом» пока тоже никакой ясности.

Всё наперекосяк и на личном фронте. После серьёзной ссоры, не выдержав, уезжает в начале марта Марина, ещё втайне надеясь, что Володя опомнится и возьмётся за ум. Не встречает он взаимопонимания и у Татьяны. Вчерашняя бесспорная фаворитка не собирается быть запасной гаванью для этой непредсказуемой субмарины. Натура своенравная и самолюбивая, она ставит Высоцкого перед прозаической альтернативой: «Или она — или я». Но перед такой дилеммой он пасует. Ну никак не вытанцовывается у него всепоглощающая любовь до гробовой доски. Неспроста сетует он так часто на судьбу: «Я постоянно между двух огней». И как раз в марте я снова услышу от Высоцкого знаменитое чичиковское: «Полюбите нас чёрненькими, беленькими нас всякий полюбит». В устах Володи эта розовая мечта незадачливого таможенника звучала постулатом неофита. Не понаслышке знакома была ему и аксиома «от себя не убежишь», но смиряться с ней он не собирался нипочём.

И вот он уже у меня дома — этот Летучий Голландец семидесятых, в отчаянном кураже набирающий команду для очередного плавания. Я завербован, не успев даже пикнуть. Отплытие — немедленно. Курс: зюйд-зюйд-вест. Цель-горизонт. Уточняю порт назначения:

— Куда летим?

Но капитан сохраняет интригу:

— К морю! Там решим, во Внуково.

И, как всегда у Высоцкого, от слов к делу у него — воробьиный шажок. Пачка ассигнаций — гонорар за концерт (или его остаток) — перекочёвывает в карман моей рубашки.

Наши денюшки.

Теперь — вперёд! Такси — Внуково — самолёт. Регистрация на рейс Москва—Симферополь. Решение созрело ещё в такси:

— Поедем сперва в Ялту. Там должен быть сейчас Туров. Попробуем его разыскать. А оттуда — в Одессу!

Да, выходит, дело было не в одном морском променаде; крепко притягивал его к себе Туров, как притягивает к себе усталую перелётную птицу надёжный утёс среди морской зыби.

Из Симферополя в Ялту добирались на такси. В машине Володя тут же впал в свой эпатажный, увы, присущий ему именно в хмельном мареве «купеческий» тон:

— В «Ореанду»! Я — Высоцкий!

На что наделённый повышенным чувством собственного достоинства водитель нелюбезно буркнул:

— Ну и что, а я, скажем, Петров.

И, хоть психологическая подоплёка этого мальчишества лежала отнюдь не в «звёздной болезни», а в собственной неуверенности, этот вызывающий «стиль» изрядно смущал скромную российскую провинцию. Чувство неловкости испытывал, конечно, и я: ведь не станешь же объяснять первому встречному побудительные мотивы столь нестандартного поведения Высоцкого.

Позже, когда Володя пришёл в относительную норму, я всё же спросил у него:

— Зачем ты так себя вёл тогда? Помнишь, в такси: «Я — Высоцкий»? Ведь трезвый — ты совсем другой.

Он не стал юлить:

— Да просто, когда выпьешь, всё то дерьмо, которое в нас так глубоко сидит, выплывает наружу.

Позже он внесёт это в трактовку Гамлета:

— Хочу показать его живым, сложным человеком. Ведь в нём перемешано и высокое, и низменное. А ты сам, каким его видишь ты?

— Да примерно таким же. Иначе откуда бы взяться штабелям трупов вокруг этого эльсинорского идеалиста?

При поселении в «Ореанду» возникла заминка. У Володи не оказалось с собой паспорта, что, впрочем, не было случайностью или забывчивостью. Он не брал его принципиально. Ещё одна завуалированная попытка самоутверждения под видом ребяческой дури. Сколько житейских неудобств создавала она, в особенности за пределами столицы!

Но Высоцкого меньше всего интересовали правила регистрации в советских гостиницах, ему необходим был Виктор Туров:

— Разыщи его, он должен быть здесь.

Разузнав через администраторшу номер комнаты Виктора, вприпрыжку устремляюсь наверх. Стучу. Слава Богу, Туров у себя! Увидев на пороге своего обиталища мою несколько сконфуженную физиономию, Виктор растерялся.

— Давид, ты?

— Я не один. Володя внизу и требует тебя. Только прилетели.

— Ему плохо?

Увы, мне пришлось подтвердить худшие предположения Виктора. Был он тоже не один, а с любимой женой — актрисой Ольгой Лысенко. Ребята просто отдыхали, может быть, что-то писали, работали. Словом, почувствовал я себя тем пресловутым типом, который, как известно, «хуже татарина», да ещё и с прицепом в виде Высоцкого в «глубоком пике».

Туров тут же рванул со мной вниз, крепко обнялся с мгновенно ожившим Володей и без труда устроил нам номер по моему паспорту. Ну, а дальше всё повторилось по минскому сценарию в интерьерах ялтинской гостиницы. Безвылазно торчали в Витином номере, пили шампанское (преимущественно), разговаривали обо всём понемногу. И так трое суток. Ни тебе морских променадов, ни обещанного «морского воздуха». Стоило нам с Виктором увлечься каким-нибудь серьёзным разговором, как Володя просил нас тоном обиженного, обойдённого взрослыми ребёнка:

— Ребята, ну дайте же и мне сказать.

Силы его были, конечно, не беспредельны. Как-то в нашем номере, совсем расслабившись от шампанского, Володя неожиданно стиснул мне локоть:

— Смотри, есть, есть ещё силушка.

Это было для него самым страшным — потерять жизненную силу.

Запомнился ещё такой эпизод. В один из вечеров, решив, видимо, хоть на время избавить Виктора и Ольгу от нашего настырного присутствия, мы спустились в гостиничный ресторан. Оркестр в это время играл неувядаемый альпийский шлягер Высоцкого «Если друг оказался вдруг». Володя тут же сорвался с места и засеменил к эстраде. Встав к ней вполоборота, он замер с приоткрытым ртом, словно хотел убедиться, что исполняют именно его песню. В этот момент ко мне подошёл кинооператор Павел Лебешев и, не скрывая раздражения, бросил:

— Он с тобой, что ли? Убери его! Неудобно!

То был взгляд со стороны абсолютно трезвого человека, обеспокоенного, видимо, «имиджем» Володи, и пренебречь им было нельзя. И впрямь, что-то неловкое, даже нелепое, было в этом зрелище. В позе Володи, в выражении его лица словно читалось: «Неужели всё это — не сон, и я — это явь?»

Как же он был неуверен в себе, как жаждал самоутвердиться! Он был явно не готов к столь внезапно обрушившейся на него славе. Слишком долго его не принимали всерьёз. Что с того, что у него армия поклонников? Что его ценят друзья? И что ему мои дифирамбы? Если он был Моцартом, то я не тянул не только на мастеровитого Сальери, но и на завалящегося Легара, и моё дилетантское мнение не могло заменить оценку экспертов. Те же упорно отмалчивались или брезгливо морщились, вроде Соловьёва-Седого.

Однажды он получит из Коктебеля полную восторгов телеграмму, подписанную «Женя Евтушенко и буфетчица Надя». Судя по тексту и стилю телеграммы, её составители прослушивали Володины записи или под струи «Массандры», или под брызги «Абрау Дюрсо». Выше всех оценивалась «Песня об истребителе», хоть и отмечалась в одной из строф неудачная рифма. Володя выглядел расстроенным:

— Хоть и комплимент с виду, а всё равно без капли дёгтя не обошлось. То говорили: «где твоя лирика?» — а теперь вот: «рифма глагольная». Ничего, всё равно я докажу им, что я лирик.

Володю, видимо, покоробила и шутливо-фамильярная «буфетчица Надя», хотя сам Евтушенко наверняка видел в ней олицетворение «гласа народного».

Мне же телеграмма показалась многозначительной. Она говорила не столько о зависти, сколько о невольном признании мэтром окольных путей поэзии, на которых «выучка» пасует перед темпераментом, а наитие одолевает «школу». Но переубедить Володю мне не удалось. Видимо, подобные оговорки коллег-профессионалов обесценивали в его глазах саму похвалу.


В таком хмельном угаре пролетели три дня и три ночи. Володе становилось всё хуже и хуже. Шампанское взбадривало его ненадолго. Каждые пять минут он просил освежить фужер, переживая и жалуясь, совсем как малое дитя: «Кайф уходит, ребята!»

«Короче, Высоцкий был в той антиформе, в которой через десять лет его настигла смерть», — вспоминала спустя двадцать семь лет Ольга Лысенко.

Стало ясно, что запланированная Одесса отпадает, что надо возвращаться в Москву. Да и деньги были уже на исходе. Под стать настроению — и погода. Хотя стоял конец марта, Ялта была окутана тоскливой московской хмарью. Дождь вперемешку со снегом и сплошная пелена тумана.

Туров проводил нас на такси до аэропорта и с сознанием выполненного долга вернулся в Ялту. И тут объявляют задержку рейса по метеоусловиям. Сидим, ждём: час, второй, третий. Уже наступает вечер, а туман всё не спадает. Вылет самолёта переносится на неопределённое время, но сидеть и покорно ждать у моря погоды — не в характере Володи.

— Давай вернёмся. Не торчать же нам здесь всю ночь!

Наш новый налёт на «Ореанду» явился для деликатных супругов настоящим стихийным бедствием. Но как было не войти в положение «незадачливых ребят» — безвинных жертв «погодных условий»? Эту ночь, конечно же, мы скоротали в хорошо знакомом номере с ещё неубранными бутылками.

Отправив нас на следующий день в аэропорт, измученный Туров остался на сей раз в гостинице: «Сижу в номере и с ужасом думаю: какой ещё фортель выкинет мой непутёвый друг?»

И, кажется, из-за проклятого тумана мы вынуждены были возвратиться ещё раз. Во всяком случае, именно эту версию отстаивает Туров в своём интервью...

Наконец дают «добро» на взлёт, и, пошатываясь от шампанского и бессонницы, мы понуро бредём по лётному полю. Туман постепенно расходится, но на душе и в небе — пасмурно и угрюмо. А как ярко светило солнце в день нашего приезда!..


Загрузка...