Мы сидели на гребне стены из посеченного временем камня. Подобные стены всегда кажутся древними, даже если они просто старые. Находясь рядом с ними, всегда хочется говорить о смысле и продолжительности человеческой жизни. Обстоятельно так говорить, с цитатами.
Впрочем, будь со мной Дубина, мы все равно не стали бы рассуждать о высоком. Хотя бы потому, что для нас оно было повседневным и утомительным поиском. А уж с существом, которое сидело рядом и плакало навзрыд, я и подавно ни о чем таком говорить не стала бы.
Это была девушка с приятным овечьим лицом, с глазами, как сонная вода, с прыщиком на подбородке и волосами, как шерсть мериноса. Она была до того теплой и кроткой, что хотелось завернуться в нее, точно в одеяло, а может, обидеть смертельно и потом с усмешкой наблюдать, как она проходит путь от страдания к прощению.
Хотя, кажется, ее уже успели обидеть. Кто и чем, не знаю, но плакала она умело, фотогенично и в то же время самозабвенно. Так плачут большие мастера своего дела.
Итак, она рыдала, я выжидала. Нам нужно было поговорить о ее чувствах к Дубине. А точнее, о чувствах Дубины к ней. И не нам, а ей. Лично я ни в чем подобном не нуждалась. Я просто не знала, как от этого разговора отвязаться.
Но нас прервали. Вдруг подошел какой-то араб в белом бурнусе — сообщить, что вот-вот стемнеет. Сообщил и стоит, ждет немедленной реакции. Словно мы ему что-то должны. Я тупо смотрю на араба, араб — на меня, овцеподобная девушка — на нас обоих…
Неожиданно из-за стены выворачивает Дубина и орет командным голосом:
— Уходим! Темнеет! Здесь водится гуль!
Конечно, восточная мифология еще сама с собой не договорилась, ест ли гуль одну только мертвечину, или он живых людей делает мертвечиной, а потом жрет это блюдо собственного приготовления. Но я, не желая знать подробностей, срываюсь с места, прыгаю со стены вниз и мчусь вдоль каменных блоков и арочных проемов со скоростью бегуньи из племени масаев. Дубина по-рыцарски помогает слезть вниз овцеподобной девице и мы в компании с арабом несемся к городу, что в долине, на расстоянии добрых двух миль от нас. Через стремительно темнеющую пустыню, по вязкому песку. То есть однозначно не успеваем.
На востоке ночь наступает мгновенно. Как будто у тебя над головой распахнули черный зонтик в серебряных блестках — и он за пол-секунды закрыл все закатные отблески.
Когда на нас падает темнота, я вижу боковым зрением, что гуль уже здесь. По другую сторону стены тоже кто-то бежит. В проемах мелькает развевающаяся шевелюра чернее ночной пустыни. Так что я вижу три цвета — окружающую нас тьму — черным, сухую траву и старые камни — белесым и эти волосы — черное на черном, черное темнее ночной черноты, черное из самого жерла ада.
Что тут поделаешь? Придется драться. Как всегда.
Стена вот-вот закончится. Гуль — это опасно, хотя деталей я не знаю. Но я опаснее. В моем арсенале целых два демона, которым не мешает временами погулять… по нарвавшимся на асимметричный ответ гулям.
Черная Фурия подходит лучше. Вряд ли гуль настолько сексуален, чтобы его заинтересовал недавно вселившийся в меня суккуб. Или гуль — суккуба.
Я спотыкаюсь и лечу в колючую траву лицом вниз. Дубина с коротким рычанием кидается ко мне — приятно, что он пытается меня спасать, несмотря на целую виктимную команду из девушки-овцы и нерасторопного араба…
Человеческое тело не знает, как можно прыгать, не имея ног. По опыту Черной Фурии скажу — прекрасно. Прыжок, в котором участвуют все мышцы и даже ребра огромного тела, устроенного, словно пружина, — это похоже на аттракцион, в котором тебя, маленького и слабого, вдруг подбрасывают на высоту многоэтажного дома (а телу кажется, что вообще в стратосферу) — но все хорошо, ты в безопасности, поручни крепко-крепко сжимают плечи и живот… А если ты и есть эти поручни, если ты сам контролируешь любое движение — страх уходит, остается азарт и эйфория.
Выпрыгиваю из-за стены уже Черной Фурией. Позади остается остолбеневший Геркулес и его команда, в ужасе повалившаяся на колени.
Гм. Гуль не впечатляет. Вообще, мифологические монстры далеко не так ужасны, как названные в их честь монстры компьютерные. Но эта — просто женщина с длинными волосами и кошачьими ногами. Только лицо у нее… Оно как будто застряло на стадии перехода к тигриной морде. Странный разрез глаз, скошенный лоб, плоский нос с узкими, не по-человечески вырезанными ноздрями. Но в целом ничего особенного. Я рядом с нею — точно поезд рядом с легковушкой.
Ага! Если не учитывать скорости, с которой гуль передвигается. Схлестнись я с такой же гигантской змеей, как Черная Фурия, у меня было бы куда меньше проблем. А сейчас эта тварь играет со мной, будто мангуст с коброй. Я не вижу направления ее прыжка. Я не понимаю, с какой стороны придет опасность. И она кусает меня за хвост!
Я уже не шиплю, а свищу от злости. Думаете, так приятно, когда тебя кусают и дергают за хвост?
Что касается попыток схватить ее и удавить на хрен, то ни одна не прошла. Ни одна! Эта мифологическая особа словно мылом намазана.
Вскоре я начинаю выдыхаться. Мне тяжело швырять туда-сюда все эти мускулистые (и очень тяжелые) кольца, в которые свернуто много-много метров меня. Убить меня — вопрос времени. Оказывается, Фурия не рассчитана на долгий поединок. Оказывается, ее довольно легко измотать. Оказывается, змеи — даже огромные — не всесильны.
Мое тело совершает ошибку за ошибкой, а мозг подло пророчествует: вот сейчас, сейчас…
Змеи глухи, но я-то не змея. Я небывалое змееобразное чудовище, которое неплохо слышит. И потому голливудский, блондинковый, заполошный визг выключает меня из реальности. Ненадолго.
Ага. Девушка Геркулеса очнулась. Ей понадобилось время, чтобы понять: вот во что превратилась тетя, казавшаяся ей такой добродушной. А это — другая тетя, норовящая перегрызть якобы добродушную тетю пополам. После чего отведать мясца всей честной компании.
Но не я одна оказалась парализована этим высококлассным девичьим визгом.
Гуль замирает. В ее глазах вспыхивает здоровый аппетит и здоровый (для гуля) интерес. Ей нужна доля секунды, чтобы вернуться к схватке. Но у нее нет этой доли. Мои зубы уже у нее в загривке. Я, в отличие от гуля, не ем визжащих девушек. Так что мне легче отвлечься от соблазнительных звуков, которые они в панике издают.
Я, помня об отвратительном вкусе эктоплазмы, резко мотаю головой. Труп гуля вылетает из моего рта и с размаху бьется о торец стены.
Я оборачиваюсь и вижу араба, скрючившегося в позе зародыша, и Геркулеса, загораживающего девушку своей мощной грудью. Ну да. Все никак не привыкнет к моим новым полезным навыкам и к моим новым симпатичным обликам. Тупица.
Пока мое тело съеживается до человеческих параметров, воображение услужливо подсовывает мозгу анатомический атлас, раскрытый на странице "Внутренние органы змей". А что, если бы наша овечка не завизжала, вызывав у гуля желудочный спазм?
Мне нужны новые обличья. Еще более ужасные и непобедимые монстры. Монстры на все случаи жизни. И не надо говорить: не напасешься! Напасусь. Надо только понять, чего мне не хватает. И что у меня уже есть, просто я об этом не знаю.
Каждый может быть ужасен ровно настолько, насколько необходимо. Главное — захотеть. Это желания быть добрым недостаточно. Жизнь может не позволить тебе стать добрым. А вот осознанное желание быть ужасным — залог исполнения желаемого.
На том бы истории с побоищем и закончиться. Ан нет! Все потихоньку пришли в себя и отправились к тому, что раньше казалось городом, а при ближайшем рассмотрении превратилось в замок.
Издали он смотрелся, будто гигантский корабль, застрявший в песках. В которые неведомо как попал.
Замок принадлежал девушке-овце. Она была его единоличная владелица, хозяйка и госпожа. Потому что никого там, кроме нее, не было. Даже предупредительный араб куда-то подевался. Видать, он был всего-навсего предупредительным привидением.
Зашли мы в этот замок, подняли за собой совершенно бесполезный мост (ров-то все равно сухой, без капли воды) и побрели куда-то по бесконечным лестницам.
Я, когда вижу такие огромные дома, всегда думаю: каково это — жить в одиночку в полусотне комнат? Вот так оставишь непонятно где книжку или вязанье — и броди полдня, разыскивай. Опять же, приспичит мусорной еды под любимый сериал сожрать — тащись на первый этаж в кухню, разыскивай там эти чипсы-попкорн-крекеры, а потом обратно, в южную гостиную, где телик больше, чем в восточной…
И как обитатели таких дворцов ухитряются не выглядеть бодибилдерами? Если в день открыть хотя бы десяток старинных дубовых дверей да пройтись по десяти старинным витым лестницам, мышцы раздует, точно у Железного Арни в его стероидные годы.
Ну и, разумеется, девичья спальня непременно должна быть на самом верху самой отдаленной башни. Она не может находиться в ближайшем крыле, этаже на втором-третьем. Нет. Обязательно на периферии здания и этаже на фиг-знает-каком, чтоб кажного заезжего рыцаря издаля видать было.
Но я все-таки дошла. И отдуваясь, села на глупо убранную кроватку под балдахином. Больше в той комнате сидеть было не на чем.
Дубина, естественно, по дороге отстал. Сделал вид, что пошел на разведку на предмет разведывания запасов съестного. А по-моему, просто струсил.
И вот сижу я в интерьере, который взбодрила бы Белоснежка, будь она эмо и готом одновременно. Сижу и жду юнодевической исповеди.
Девушка с овечьим личиком покружила-покружила по комнате, села на подоконник в стандартно-девическую позу, обняв руками коленки, да и начала рассказывать. Свою отнюдь не новую историю.
Все здесь как положено, все на своем месте: и одиночество, и непонятость, и отчуждение, и ожидание.
Ждала она, сами понимаете, венценосную ровню. А дождалась Дубину. Причем он оказался именно тем, о ком она всегда мечтала. За что ей было бы искренне стыдно перед папенькой и маменькой, кабы у нее таковые имелись. Но, будучи сиротой, она могла лишь изумляться некачественности своих грез и мечт, втихомолку надеясь, что они все-таки исполнятся…
Принцы ей с детства представлялись довольно хилыми, жеманными парнишками, разодетыми в пух и прах, ни к чему не пригодными символами силы или слабости отцов-государей. Она сознавала необходимость выйти за символ. Но спать она мечтала с мужчиной.
Потом что-то случилось. То ли чума, то ли война, то ли охота к перемене мест. Все ее покинули, оставили, позабыли-позабросили.
Смирять мечты оказалось больше незачем. Она жила, как привыкла — одиноко и бесславно. Еда и слуги поступали из окрестных деревень — а обратно утекали драгоценности короны и уверенность в завтрашнем дне.
Потом пришло известие о появившемся в окрестностях чудовище. Естественно, от него решили откупиться. Как и положено — принцессой. Беззащитная принцесса, сидящая, будто собака на сене, на грудах драгметаллов и драгкамней, показалась бы наилучшим откупом кому угодно.
С театральными почестями и художественными плачами ее препроводили к пещере, где чудовище проживало. Кстати, оно могло бы поселиться в заброшенном доме неподалеку, но свято блюло традицию, согласно которой чудовища должны жить в пещерах.
Страннее всего было то, что оно здесь проживало, но не ночевало. И не дневало.
Намерзшись и проголодавшись вусмерть, принцесса пошла обратно в замок. По дороге она столкнулась с группой селян, направлявшихся грабить ее сокровищницу. Увидав живую и невредимую принцессу, селяне сперва перепугались, а потом расхрабрились. И расхрабрившись, решили, что сама судьба дает им шанс выяснить, чем принцесса отличается от простой селянки.
Тогда-то чудовище и вышло на свет божий.
Вышло, помахивая гладиусом.
Благодаря этому мечу его и прозвали чудовищем несколько селян, которым довелось расхрабриться месяцем раньше. Они выжили, но к пещере больше не подходили и другим не советовали. Кто ж знал, что чудовище водится не только в пещере?
Накостыляв не вовремя осмелевшим поселянам, Дубина (а это был он, кто же еще) проводил девушку в замок. И по пути объяснил, что нет для одиноких принцесс чудовищ опаснее, чем собственные подданные. Затем вернулся в деревню и навел там порядок, как он, Дубина, его понимает.
После чего еда и слуги резко подешевели. Стали практически безвозмездными.
А потом наступила эпоха говорильни. Дубина то появлялся, то исчезал, объясняя свой график ужасающей занятостью. Конечно, все прекрасные принцы ужасающе заняты! Девушке, которую звали Кордейра* (По-португальски это значит «ягненок» — прим. авт.), оставалось лишь надеяться, что он не спасает прекрасных дам пачками или хотя бы не женится на каждой спасенной красотке.
Кордейре очень не хотелось оказаться в гареме, среди сотен обожательниц принца-эмчеэсовца.
Когда Геркулес был рядом, они без конца гуляли по стене, коридорам и внутренним дворам замка. И говорили, говорили, выбалтывая друг другу всю свою душу и биографию.
Кордейра узнала, что Дубина-таки принц. Но не свободный принц. Сперва она подумала, что он принц-заложник, — и оказалась права. Потом подумала, что он принц-пленник, — и снова оказалась права. Еще через некоторое время она подумала, что он ЖЕНАТЫЙ принц. И тоже не очень ошиблась.
В конце концов, Дубина был фактически женат. На своей работе. А я выполняла роль тещи.
И вот однажды Кордейра уговорила своего возлюбленного свести ее с главной причиной его вечных отлучек. Геркулес привел меня. И сообщил, что я — его хозяйка. Бессрочная и беспощадная.
А теперь Кордейра жалобным голосом интересовалась, за какую сумму и в каких камнях-металлах я согласна продать ее любимого принца…
От собственного хохота я и очнулась.
Кажется, я завидую Викингу. Ей-то ничего не грозит, кроме смертоносных чудовищ и передряг, после которых она в лучшем случае будет залечивать очередные криво зашитые рубцы, а в худшем — переместится еще одним миром выше… или ниже. А к нам мама на Рождество приезжает! Вот уж приключение так приключение…
Нет, ни Соня, ни Майя, ни я мамулю не приглашали. Она сама себя к нам приглашает. И ведет себя так, словно визит ее — величайшее одолжение. Есть люди, которым не объяснишь, что одолжение — это противоположное совсем. Это когда ни свое общество, ни свою, кхм, мудрость никому не навязываешь, сидишь себе дома и треплешься с соседками о том, как твои дочки хорошо в этой жизни устроены. Или о том, как они нифига в этой жизни не устроены. Но с соседками, а не с дочками, майн готт ист Христос милосердный!
Вот и сценарий рождества поменялся. С диснеевского на гоголевский. Сонин дом притих, будто вспоминая прошлые нашествия маман и заранее тоскуя. И даже город за окном холоднее и бесприютнее стал.
Я не хочу видеться с матерью. Я не хочу этого уже много-много лет. Лет сорок, не меньше. Всю свою сознательную жизнь. Потому что моя мать — чудовище.
Мы, сорока-с-лишним-летние тетки, хорошо знаем, что такое родиться у чудовища, а потом всю жизнь расхлебывать последствия. Почему-то именно нашему поколению небеса щедрой горстью отсыпали скверных матерей, приспособивших психику своих детей под выгребные ямы…
"Рррожу разорррву, ррразззорррвууу рррожжжу!!!" — щелкает острозубая пасть у моего лица. Я коченею от страха и ненависти — слишком больших для моего маленького тела. Опять я ей чем-то не угодила. Тем, что не делаю уроков. Не мою за собой посуду. Не слушаю родителей. Не хочу быть их ребенком. За это мне разорвут рожу. Мама давно обещает. Наверное, однажды так и сделает. Может, это даже больнее, чем порка широким ремнем с пряжкой или стояние на коленях на посыпанном солью полу… Единственное спасение от мамы — расти как можно быстрей, расти день и ночь, ввысь и вширь, становиться сильнее — и вырасти, и вырвать из пухлой ручки с наманикюренными ноготками ремень, и вышвырнуть в окно, не обращая внимания на истошный сучий визг.
Зря говорят, что совместно пережитые ужасы сближают. Это стихийные ужасы сближают — ураган, цунами, землетрясение. Но не ужасы, учиненные человеком над другими людьми. Маленькими людьми. Беззащитными и растерянными. Над теми, кто от растерянности этой равно готов на все: и на подвиг, и на подлость.
Когда одного ребенка унижают на глазах остальных, мало кто находит в себе силы встать на защиту истязаемого. Чаще в душе рождается ощущение: лишь бы не меня! хорошо, что не меня! Это чувство дает всходы отчуждения в детской душе. Ты вдруг осознаешь свою беспомощность и беззащитность перед миром взрослых. А заодно и тот факт, что другие не в силах ни защитить тебя, ни оправдать, ни понять. Потому что они тоже всего лишь дети. Каждый сам за себя. Каждый один в поле, воин он или не воин. Каждому нет дела до других. За такое бывает стыдно всю жизнь. И сколько ни заступайся потом за обиженных, перед самой первой жертвой тебе уже не оправдаться.
Детство заканчивается, когда отчуждение прорастает и приносит первые ядовитые плоды.
Маменькины придирки — которые на деле оборачивались травлей — разрушили связь между мной и сестрами. Мы не могли доверять друг другу, не зная, кого она завтра возьмет в оборот, выведает все секреты — и свои, и доверенные — и куда понесет наши маленькие драгоценные тайны. Мы не ведали, в какой еще компании мать высыплет наши откровения под ноги незнакомым взрослым, будто кучу прекрасных морских ракушек, вдали от моря превратившихся в блеклый мусор… Поэтому и откровенничать предпочитали не друг с другом, а с теми, кто никогда не придет в наш дом, в наш проклятый дом. И кого мать не станет поить чаем и расспрашивать — хитро и умело, чтоб потом насмехаться над той из нас, кому — в очередной раз — не удалось скрыться от всевидящего ока и всеслышащих ушей нашей мамочки.
Чем старательные мы прятались, тем ожесточеннее мать предавала нас. Предавала на поругание. Словно мстила нам за попытки остаться собой.
"Я когда про вас на работе рассказываю, бабы прямо со смеху укатываются! Говорят: ой, ну какие ж у тебя дочки недотепы! А я говорю: это еще что!" — мамино востроносое ехидное лицо мечтательно запрокинуто. Она вспоминает успех. Как чужим было весело с нею, когда она выставляла на посмешище нас, своих детей. Как чужие восхищались ее оптимизмом, как хвалили ее за веселый нрав, как ждали ее шуток. Шуток на мой счет. А еще, конечно, на счет Соньки и Майки. Чтобы иметь успех и славиться своим оптимизмом, моей матери требовалось много выгребных ям.
Наверное, небеса хотели, чтобы мы к моменту, когда сами станем женами и матерями, хорошенечко запомнили: всякая душа суть независима и священна. И превращать ее в биопсихотуалет нельзя! Даже если это единственная возможность добиться ясности взора и живости нрава, на которые охотно клюют окружающие.
Вот только мы после такой науки не годились ни для каких семейных ролей. Разве что в семейные жертвы. В многоразовые жертвы, которые жаждущая успеха мать понемногу убивала изо дня в день, свято веря в бесконечный, самовозрождающийся источник своей силы, живости и оптимизма. И бесконечно изумилась, обнаружив вместо чистого родника зараженный могильник…
Сколькими из нас они пожертвовали, эти женщины, страстно желающие нравиться, очаровательницы-манипуляторши, распределяющие душевные силы, точно хлебный каравай в голодный год: сперва накорми того, кто заплатит, а уж детишкам твоим — что останется?
Сейчас-то они постарели, наши гордые салонные львицы, охотницы за чужим вниманием, но по-прежнему добирают самомнения старым добрым способом: воротят нос от всего, что нам дорого, поплевывают свысока на наши успехи и норовят стравить нас друг с другом, чтоб было о чем посудачить за спиной "гладиаторш".
Они не помнят нас. Они помнят себя — молодыми, желанными, обаятельными и… добрыми. Им кажется, что они все делали как надо. И даже еще лучше. Что они любили нас, учили жизни и растили в поте лица своего, а мы понавыдумывали черт-те что, стараясь свалить вину за свое лузерство на них, кротких и любящих. Они не хотят знать, что научили нас только одному: искать предательство в каждой душе. Искать — и находить.
После чего никто в целом мире не станет на твою сторону. Против тебя выйдет на битву целый мир, сплошь состоящий из твоих соперников и врагов. А как же иначе? Если даже родная мать вела себя как соперник и как враг — неужели все эти незнакомые, чужие люди окажутся добрее, понятливее, терпимее?
Незачем им быть ко мне добрее. Они мне не мать. И, значит, вправе предавать и унижать — даже в большем праве, чем она. Мне не за что их упрекать и глупо им доверяться. Всем, включая тех, кого ОНА родила раньше и позже меня. Родство крови не помеха предательству — наоборот, пикантная приправа к нему.
Каждая из нас, трех сестер, решала для себя это страшное уравнение. Решала и решила — получив тот же ответ, что и две другие. Доверие — слишком большая ставка. Ва-банк. Никогда не ходи ва-банк, если хочешь сохранить хоть толику себя.
Потому-то мы и не пошли ва-банк. Ни одна. Нет у нас ни друзей, ни мужей, ни веры в людей. Только отменный нюх на ту грань в отношениях, за которой предательство уже отнимет у тебя способность дышать, двигаться, думать. До нее ты еще можешь отделаться легким ушибом души, зато перейдя эту грань, рассчитывай силы на шок и долгую болезнь.
Из нас троих я оказалась чувствительнее всех. Я — бескожая. Живой детектор опасности. И я чую ядовитую гадину задолго до того, как она подберется на расстояние броска.
Сейчас, когда к нам заявится ОНА, вместе с НЕЮ нагрянут и ядовитые подначки, перемежаемые неискренними восторгами. ОНА считает это светской беседой. И мои сестры вскоре заговорят ЕЕ языком — ее ядовитым, жалящим языком. И начнут манипулировать друг другом. И лгать — друг другу и сами себе. Дом наполнится "добрыми пожеланиями", от которых станет неуютно. "Найти, наконец, свою судьбу с хорошим человеком" — Соне. "Реализовать себя хоть в каком-нибудь полезном деле" — Майке. "Завести свою семью, получить нормальную работу и здоровья побольше" — мне, мне, мне.
После материных слов невозможно отмыться от ощущения, что тебя, обрядив в грязные лохмотья, выставили толпе на потеху. И пока многоглавый монстр швыряется огрызками яблок и утробно хохочет, мать крутится поблизости, зудит голосом профессионального нищего: "Вот, наказал господь чадушком — и неразумное, и непочтительное, и неудачное, а куды денешься-то, всю жизнь мою заела-а-а-а…" Высматривает, кому бы еще понравиться, расплатившись самооценкой одной из своих дочерей. Или всех трех, разом.
Подумаешь, скажут люди, ну, ворчит старушка. В старости все ворчат. Это единственное развлечение старичья — заполнять пространство своей воркотней. Не обращай внимания.
Я бы и не стала. Если бы в моих венах не текла порция яда, вскипающего в ответ на "просто воркотню", словно это черное заклятье. Именно она превращает меня в зверя. Я отравлена мамиными шуточками и усмешками. Мой мозг собирал их, точно капли драгоценного знания. О том, кто же я. О том, какая я. Теперь я знаю: я — тоже чудовище. Такое, которое возят по ярмаркам в клетке, голым, запаршивевшим и истощенным. Потому что здоровое и сильное оно разорвет тюремщика в клочья. И ржущим зрительским массам наваляет будь здоров. А значит, ему нельзя позволить набраться сил и встать на защиту себя.
— Ась, ты простудишься, — кислый Сонин голос за моей спиной не развеивает, а наоборот, еще больше нагоняет тоску. — Опять ты начинаешь…
— Что начинаю? — голос у меня звучит сухо, неласково. Уж лучше так, чем с напускным изумлением: ой, о чем это ты? Обе мы прекрасно знаем, о чем.
— Мать скоро приедет… — Сонька месится по балкону, бессмысленно переставляет по столику пустые чашки с присохшим к дну осадком. — А ты опять на балкон залезла. Что, отсидеться надеешься? Думаешь, она не рванет сразу сюда?
Соня права. Каждый раз, как в доме появляется маменька, я удираю на балкон. Если нет балкона — на кухню. В сортир. В сквер. В магазин. К чертям собачьим, лишь бы подальше. Но и родительница на месте не сидит: поточив лясы со старшей и младшей дочерьми, она принимается обшаривать квартиру. Ищет меня. Поговорить. Ага, как же. Освежить яд, впущенный в мою кровь — вот зачем она меня ищет!
— Ну Ася, ну зачем ты выдумываешь? — нудит сестра. — У мамы, конечно, язык что помело, но она тебя любит…
Я молчу. Любое возражение заставит Соньку выйти на поиски контраргументов. Нашему спору много лет. И даже десятилетий. Дохлое дело — пересказывать свои ощущения тому, кого слова не задевают (или того, кто не замечает, как сам меняется под действием слов). В лучшем случае услышишь "тебе это кажется, ты себя накручиваешь". В худшем — еще много чего про больное самолюбие и нездоровую психику. А что тут возразишь? Я действительно сумасшедшая. Сумасшедшая со справкой, где слова "параноидного типа" удостоверяет печать и подпись специалиста.
Я гляжу на сестру пустыми глазами. Соня закрыла дверцу в подсознание, предоставив страхам бушевать и разрастаться неопознанными.
Сестрице легче думать, что одиночество она выбрала для себя сама, без оглядки на многолетнюю пытку отчуждением и предательством. В ответ на материны подначки насчет близящейся старости Соня знай отшучивается: Европа, мол, не Россия, где женщина под пятьдесят — старая рухлядь, а в дело годятся только двадцатилетние. Здесь и молодухи на шестом десятке не редкость. И у нее, Сони, еще как минимум десять лет в запасе, чтоб резвиться и порхать в вихре удовольствий.
И вдруг в моей голове просыпается, вздыхает и ворочается незнакомое. Что-то могучее и хладнокровное. Что-то, напоминающее мне: ты больше не одна. Есть другие, нуждающиеся в твоей силе и защите. Гера. Хелена. Твои несмышленые, податливые сестры — старшая и младшая. Нет у тебя времени предаваться своим страхам. Сначала бой, пораженческие настроения потом.
И я возвращаюсь, ведомая бесстрашным существом в моей душе. Возвращаюсь в комнату и жду своего самого главного врага, чтобы схватиться с ним за все, что мне дорого.