Мертворожденные дети и мертворожденные мысли лучше дуракорожденных. Они не требуют от родителей героизма на грани суицида. Они не отнимают у них остаток жизни и остаток счастья. Они дают человеку шанс придти в себя и попытаться еще раз.
Иногда разговоры о святости жизни сводят меня с ума. Все-таки для многих людей и идей смерть была бы наилучшим выходом. Но как войти в смерть не через убийство — включая самоубийство? Процедура отнятия жизни сама по себе ужасает, поэтому сохранение жизни кажется не лучшим, а единственно возможным выбором. Милосердным продлением адских мучений, рядом с которыми образ преисподней — просто чуть больше, чем обыденность.
Смерть — бесстрастная уродина. Но убийство — еще гаже в своем азарте, миазмах крови и кишечных газов. Поэтому милосердие представляется таким прекрасным. Совсем как образ Мадонны Мизерикордии. Образ призрения в смерти всех сирых, убогих и недостойных милости. Хотя Мизерикордия, "милость господня", название орудия для добивания раненых, как имя самой Смерти, кажется странным соседством для имени Мадонны…
Мы нуждаемся в лекарстве от ксенофобии. От уничтожения неправильных, неправедных и неразумных — иных.
Мы — хищники, которых будоражит запах крови. И чтобы запереть этого хищника-позади-глаз в прочную клетку, нужен замок. Установка на святость и неприкосновенность всего живого. Но мы такие хреновые установщики… Поэтому оно не столько работает, сколько глючит.
И когда наконец мы заменим идею святости ЛЮБОЙ жизни на идею правомочности ИНОЙ жизни — не совсем и совсем не такой, какую мы одобряем?
Во верхнем мире была осень. Правильная, настоящая, ароматная осень. Со всеми онерами — падающим золотом и высокой синью. Мы сидели на крыльце. Вот никогда я в той жизни на крыльце не сидела. Да еще в кресле-качалке. На камнях, на траве, на земле, на бревнах, на стульях, на кроватях, на поверженном враге — но не на крылечках. У меня и крылечка-то отродясь не было.
Оттого-то я и чувствовала себя неуверенно. Мне казалось, что я участвую в съемках вестерна: сижу себе, посиживаю, жду, пока черный ганфайтер вырулит из-за угла — и тут я ему в межбровье ррраз! — и он с копыт. "Безвременно, безвременно, мы здесь, а ты туда, ты туда, а мы здесь…".
Но плед у меня на коленях был таким мягким, таким овечьим, что я расслабилась. Кордейра еще эта. Сидела рядом и грела взглядом.
Когда все вокруг синее и золотое, хищник-позади-глаз дремлет. Сладким кошачьим полусном. Ему тепло и беззаботно. Даже присутствие профессиональной жертвы не раздражает.
Это Кордейра — профессиональная жертва. И рано или поздно ее принесут, никуда не денутся. И она никуда не денется. Будет всхлипывая ждать своего Дубинушку, чтоб спас. А он опоздает. И пойдет она к жертвенному камню, свешивать белокурые косы в кровавую лужу…
А пока мне изливается. Душой своей медовой и кроткой. Слушать ее приятно. Словно грустную птичку, поющую в клетке подневольно-радостные песни. Но мне не требовался новый пленник. Мне и Геркулеса-то многовато…
Я прислушалась к чувствам Кордейры. Нехитрый навык для человека вроде меня, привычного выжидать, убегать, догонять и убивать.
И вот — я уже гляжу на себя глазами Кордейры. И как всегда удивляюсь: ну я и страшилище! Лицо словно из обсидиана выточено, сплошные острые углы. От виска до виска — иссиня-черная кельтская татуировка в ладонь шириной прячет глаза, из-под волос выползает на шею, скрывается под истертым кожаным жилетом, вьется по рукам до самых ногтей, прерываясь на шрамы, свежие и застарелые. Жилистые лапищи сложены на кремово-коричнево-клетчатом пледике так мирно… точно змеи в засаде. И этот нож в руке. Узкий-узкий, с черным трехгранным лезвием. Пальцы держат его нежно и крепко, будто грудного ребенка.
Ум у Кордейры — тихая девичья светелка. Думочки-гобеленчики. На покрывале вечно валяются дневник с сердечком на обложке и кучка конфетных фантиков. И пахнет там пачулями. Запах старорежимный, назойливый, бельевой. Аж пощипывает в голове.
Я-Кордейра смотрю на себя-Викинга и думаю: ты тоже хочешь меня сожрать, но пока этого не знаешь. Ты не любишь приторные сладости. Я тебе неприятна. Поэтому ты мне даже симпатична. Ты еще не решила, будешь ты меня жрать или нет.
Я красивая. Я нежная. Я такая… аппетитная. У меня есть все, что нужно хищнику, — трон, замок, земли, сокровища. Если меня заглотить, все это можно присвоить и жить припеваючи.
Сперва ты и он, твоя правая рука, станете расхаживать по моему дому гостями и кидать оценивающие взоры. Взоры будущих хозяев. Потом тебе понравится здешний уют и тепло. Ты полюбишь тепло нового убежища. А он полюбит тепло нового тела. Моего тела в моей же постели. Потом тебе разонравится мысль о бесприютности дорог за этим крыльцом. Дороги всегда бесприютны. Только те дороги хороши, которые ведут к убежищу. Которое здесь. А тогда зачем уходить?
Я вздрогнула и вернулась в себя. Кордейра думала о нас с такой обреченностью, с какой жертва думает о палаче. Хорош ли он? Достаточно ли хладнокровен? Умеет ли убивать быстро? Захочет ли помучить перед тем, как убить? Пусть уж будет равнодушным и профессиональным. Я хочу хорошего палача.
— Всё не так, девочка, — сухо замечаю я. — У меня другая судьба и другая добыча. Я не ем отбившихся овечек и одиноких принцесс. Мне придется уйти, а Геркулесу придется вернуться. К тебе. Потом. Когда ты станешь ему нужнее, чем я.
— Это ты сейчас так говоришь, — возражает она, тихо улыбаясь своим страшным мыслям. — Ты веселая и жестокая. Тебе здесь понравится. Если не я, то это, — она неопределенно машет рукой в сторону сада, деревни, песчаных холмов в седой траве. — Я ведь немногого прошу. Пусть будет не больно.
— Ты вообще ничего не просишь. По моим меркам, просить дурной, но легкой смерти — значит не просить ничего. Я не защитник, но я отдам тебе Дубину. Он — защитник.
— Сейчас — да. Ему будет хорошо с такой, как я. С жертвой. Он повеселится от души. Он УЖЕ веселится — крестьяне до сих пор ничего с меня не берут. Ведь теперь он — хозяин. Он забрал у меня их жизни и держит в своей руке. А потом возьмет и мою жизнь.
Кордейра с детства ощущала себя изысканным блюдом для праздничного пира. Ее доброта, ее мягкость, ее приятное обращение заставляли звереть папашиных клевретов. Они окидывали наследницу престола теми самыми взглядами, какими Дубина сейчас греет коллекцию старинного оружия в соседнем крыле. Они мысленно примеряли ее на себя. Они решали, насколько принцесса удобна в носке и употреблении. Насколько она покладиста и незлобива. И она привыкла быть сахарной куколкой на торте, которой однажды самый важный гость со смехом скусит голову.
— Тебе повезло. Геркулес, конечно, принц. Но он и раб. Раб своих обязательств. У него нет обязательства тебя глотать. Если — когда — я его тебе подарю, он будет лучшим из принцев. И самым исполнительным рабом. Рабом-телохранителем.
— Тело — само собой, — рассудительно замечает эта овца. — Я и не думала, что он меня во сне зарежет. Просто растворит в себе. Меня будет все меньше и меньше, пока я совсем не исчезну — пуфф! — и она поднимает к небесам свои породистые ладошки.
— А чего бы тебе хотелось? — изумляюсь я. — Ты же вся из сахара. Между прочим, в особо помпезных тортах есть хрустаты* (Несъедобные постаменты из риса, картофельного пюре, с добавлением яиц и крахмала, манной крупы, хлеба — прим. авт.). Каркасы, на которых держится все сочное, мягкое и податливое. В тебе есть хрустаты?
Конечно, есть. Просто некоторые люди потихоньку заменяют хрустаты марципаном. И тогда их уж точно переварят без остатка. Кордейра зашла далеко по этому пути.
Сейчас она спросит меня про детей. Почему-то светские беседы каннибалов и их жертв непременно предполагают попытку разжалобить каннибала, отыскать его слабое место.
— Нет у меня детей, — говорю я прямо в распахнутые глаза цвета лежалого винограда. — У меня нет детей, у меня нет мужчины, у меня нет дома, у меня нет надежд, у меня нет жалости. Я вообще архетип одинокого героя. Или одинокого злодея. Что практически одно и то же. Я проклятая старая сука. Вон Дубина идет. Опять спер у тебя базуку и решил нас порадовать. Постреляем? — я приподнялась навстречу Терминатору-младшему, прущему свою находку с восторгом щенка, откопавшего в садике человеческую берцовую кость.
И тут у меня в горле взорвалась петарда. Из легких прямо в глотку поползли какие-то иглы, глаза выскочили из глазниц и зависли на стебельках. Я рухнула с кресла на землю, свилась клубком, потом выгнулась дугой и стала биться об каменные плиты, прогретые осенним солнышком.
Ноги, мои ноги! А-а-а-а-а, шлюха-мадонна, в бога душу ма-а-а-ать!
Спустя миллион судорог и миллион минут невозможности ни вдохнуть, ни выдохнуть я лежала на мягком и екала селезенкой. Над моим лицом плавало что-то вроде серого паука размером с крону дерева. Красиво. Спа-а-ать хочу, спа-а-ать…
Но заснуть мне опять не удается.
Ну почему в этих снах все превращения — мои? Я уже задолбалась перекидываться в разных безумных монстров. Вон Дубина рядом — попробовали бы хоть раз его обратить, для разнообразия…
Где-то у моего позвоночника раздается многоголосый оглушительный шепот:
— А вдруг это опять ламия?
— Кто?
— Ламия! Та женщина-змея!
— Это фурия! Она зовет ее фурия!
— Ну и неправильно зовет! Такие змеи с женскими… э-э-э… телами называются ламиями!
Правильно, девочка. Ламиями называются все змеи с сиськами, руками и волосами на голове. Фурия — имя собственное. А ламия — видовое. Стой на своем. Тогда тебя не съедят. Если только я не обнаружу, что из меня снова в наш мир пролез суккуб в поисках человечинки. Он-то и тебя съест, и жениха твоего съест, предварительно… Ой, не надо предварительно. Суккубу ничего такого непристойного не надо, он просто жрать хочет. Вот как я сейчас.
— Есть хочу! — заявляю я неожиданно глубоким оперным басом. Все. Если я стала мужчиной, женюсь. На том докторе, который поставил мне диагноз и втравил в эту дурацкую игру со смертью в образе разной пакости. Пусть ему тоже станет хреново.
— А что бы ты хотела поесть? — осторожно осведомляется голосок Кордейры.
— Да уж не тебя! — рычу я. Из моего рта вылетает клуб дыма и сажей с огоньками осыпается на покрывало. Я с ужасом пытаюсь прихлопнуть занявшуюся постель. Моя рука… Лапа. Огромная, покрытая миллиардом алмазных чешуек четырехпалая лапа. Скашиваю глаз вбок. Прямо к моему носу свешивается какой-то ослепительно-белый парус. С диким инфразвуковым воем я выбрасываюсь в окно, одним прыжком пронизав комнату размером с холл первоклассного отеля. Сзади орут и стреляют из базуки. Мне вслед. Поздно спохватились.
В облаке витражных осколков я взмываю в небо. Оно раскрывается мне навстречу, словно синие-синие ладони самого бога. Под грозный церковный гимн я лечу в зенит. Мои сверкающие облачным серебром крылья чуть погромыхивают в паузах.
Я — самое прекрасное творение со времен мироздания. Самое прекрасное, самое мудрое, самое могучее, самое великое. Мне виден мир от края до края и все твари его, бессловесные и говорящие. Мне видны их тела, их мысли, их судьбы и их потомки. "Доминус деи…" — мурлычу я упоенно и небеса содрогаются.
Я останусь драконом. Я больше ничего не хочу и ничего не боюсь. Я не вернусь никогда. Я буду вечно парить в небесах и позировать в эффектных позах на скалистых утесах. Обо мне будут слагать легенды и петь баллады. Я не обижу никого из этих крохотных, несчастных созданий, проползающих по земле и пролетающих под моим бриллиантовым брюхом. Мне не нужны ни быки на завтрак, ни принцессы на обед. Мое тело пьет воздушные потоки и пожирает грозовые разряды. Я никому не принесу вреда, я ничего не изменю в их судьбе, я только хочу вечно быть здесь и смотреть сверху на эту изменчивую, позолоченную осенью землю, на седые холмы и лезвия рек, я прошу тебя, Господи, ты же тоже дракон, мой великий дракон всего сущего, дай мне остаться здесь, дай мне остаться такой, дай мне жить, Господи, не убивай…
Если бы кто-нибудь видел, как я лечу по небосводу и плачу безутешными драконьими слезами от сознания собственной конечности и от ощущения смертности всего сущего, которому я, при всем своем величии, могуществе и доброте, ничем не в силах помочь! Наверное, он бы ржал, как ненормальный.
— Ты же об этом просила? — спрашивает прямо в моей голове совершенно чужой голос. Таким голосом мог бы разговаривать Джек Воробей, доживи он до возраста в пять миллиардов лет. Это голос всё на свете повидавшего авантюриста, которому только и остается, что врать напропалую и посмеиваться над легковерными слушателями. — Ты хотела монстра на все случаи жизни — так вот он! Теперь ты решишь свою маленькую проблему.
— Какую?
— Проблему смерти. Ты не хочешь умирать. И все, кто живет тобой и в тебе, не хотят умирать. Вы все будете жить — теперь, когда ты выйдешь на свой самый нелегкий бой.
— Со смертью. — Это не вопрос. Это утверждение.
— С собой, глупая! — хихикает пятимиллиардолетний дедушка-пират.
— Что-о-о-о? — я проваливаюсь в воздушную яму и сразу вхожу в штопор. Тело мое с немыслимой скоростью ввинчивается в тучи, свежескошенное поле валится мне в лицо, как будто это не я, а оно падает с неба…
Где-то в трех часовых поясах от оцепеневших Геркулеса с Кордейрой я сижу на стерне и ковыряю болячку на левой задней лапе. Выходя из штопора, я снесла какой-то овин. Мне ужасно неловко. От овина осталась только дымящаяся воронка. Потому что, выходя из штопора, я нечаянно икнула.
Все-таки хорошо, что драконы так понятливы. Уж посмекалистее людей. Будь я человеком, я бы до сих пор задавала нелепые вопросы голосу в моей голове. Но в драконьей ипостаси мне уже все ясно.
Вот он, предел желаний. Полное знание, полная свобода, полное всемогущество. У меня есть все, о чем я мечтала, когда мой мозг не занимала другая мечта — о том, чтобы выжить.
Я могу смять все свои слабости и поджечь их, слегка дунув на неопрятный ком. Я могу превратиться в миф и остаться живой. Я могу бросить всех и всё позабыть. Я могу помнить всё — как я помню непрожитые мною жизни и не постигшие меня судьбы. Я могу предоставить мир его собственным заботам. Мне решать, кем я буду отныне. Отныне и навек, потому что я не верю больше во власть смерти.
Самый лучший и самый бесполезный подарок из всех, которые я когда-либо получала и получу. Из всех, которые может получить человек. Даже если он и не человек вовсе.
Рядом со мной со свистом рушится с неба что-то зеленое. Идеально зеленое. Все, что есть на свете упоительно-зеленого, смешано в этом цвете. Оно встает на лапы и идет ко мне, ничуть не переваливаясь, а словно течет в воздухе над щеткой сухой травы.
— Ты возвращаться собираешься? — спрашивает оно голосом Дубины, передвинутым в диапазон, в котором разговаривают грозы и водопады. — Ты не ранена?
— И ты, Брут… — вяло отмахиваюсь я. — Ну чего ты приперся-то? Я бы вернулась. Куда ж я без тебя? — я пытаюсь улыбаться, но слезы опять собираются в уголках глаз. Я задираю голову к небу и делаю вид, что меня страшно интересует воронье над полем.
— Я так и думал. — Геркулес садится рядом, будто чешуйчатый крылатый пес.
Мне не хочется ничего у него спрашивать. Наверное, он всегда был драконом. И потому он такой ответственный. Придется мне учиться у него. Учиться не заноситься. Учиться совмещать всемогущество со смирением, которое я так ненавижу. Пойти, что ли, в заложники к какому-нибудь царю? Пусть он научит меня исполнительности. А я в награду научу его плохому.
Геркулес читает мои мысли и усмехается. Вот мерзавец! Смеется. И это после всего, что я для него сделала! Примерившись, я даю ему могучего драконьего поджопника. Зеленое тулово с огненным хэканьем валится наземь. Почва сотрясается, как от взрыва.
И я с издевательским смешком поднимаюсь в темнеющее небо, в сердце заката.
— Герочка, конечно, мужчина, у него потребности! — трещит мать. — Ему женщина нужна. А девушки — они ведь разные бывают. У них в голове одно: замуж выйти. Ну какая там любовь, о чем вы? Немки вообще расчетливые, у них вместо сердца калькулятор. Вот и ему надо все просчитать, прежде чем с кем-то надолго связываться. Из какой она семьи? Кто ее родители?
— Ее родители умерли пять лет назад, — холодно отвечает Гера, пытаясь усмирить разрезвившуюся бабулю. Зря надеется.
— Ну и ладно! — отмахивается маман. — А кто они были? Герочка, помни: ты у нас непростого рода! Моя прабабушка, между прочим, столбовая дворянка была! Конечно, с твоей мамой об этом забываешь, она же себе тако-ое позволяет… А про тетушек твоих я вообще молчу! — она презрительно оглядывает нас, притихших под струями материнской критики. — Кстати, что это за негр со мной в лифте раскланялся? Не твой ухажер, часом, а, Сонечка? Я бы не удивилась, если ты и с негром… Ай! — мать встряхивает ручками. — Так вот, о чем я? Ах, да! О родителях этой, как ее, Хелены надо узнать. И вообще все выяснить. Есть у нее образование? Квартира? Счет в банке? Немки хороши, если у них все это есть. А если она безродная, безденежная и вообще непонятно кто…
— Ты бы сперва узнала, чего они с Герой хотят, — бурчу я.
— Мало ли, чего она хочет? Сперва надо посмотреть, на что эта девица годится! Хи-хи… Может, он переедет к ней, поживет — да и плюнет. Вдруг у нее таких Гер полна коробушка…
— Девочки, — произношу я деревянным голосом, — и Гера. Выйдите на минуточку.
Скривившийся, словно от удара под дых, племянник обходит бабулю по параболе и покидает комнату первым. Сестры, подталкивая друг друга, пропихиваются в дверь. Я поворачиваюсь к матери.
— Слушай сюда, гадина. — Дракон в моей душе разворачивает гигантские белые крылья и разевает бездонную огненную пасть. — Сейчас ты закроешь ротик и прослушаешь краткую лекцию, первую и последнюю. Еще одно ядовитое словечко в адрес Хелены, Геры, меня или девочек — и я выкину твое шмотье из окна. Второе слово — и ты полетишь следом. Тоже из окна. Того, что ты УЖЕ сказала, достаточно, чтобы ты сразу после рождества (во время которого будешь вести себя тихо-тихо, тише мыши под метлой) собрала свои манатки и вымелась вон. Никаких шопингов, никаких культурных мероприятий, никакого шика за Сонин счет. Едешь в аэропорт и отправляешься к чертям собачьим. К своим любимым конфиденткам. Им будешь заливать насчет расчетливых немок и непочтительной родни. А сейчас ты поменяешь излюбленную манеру поведения на приличную.
— Ася, что ты себе позволяешь?… — севшим голосом шепчет мать. Жалкая попытка.
— Я позволяю себе только то, что МОГУ себе позволить. А я могу себе позволить закрыть твой вонючий рот!!! — грохочу я. У меня даже голос незнакомый. Тяжелый бас, отражающийся от стен.
— Как ты разговариваешь с матерью?… — у нее по-детски обиженное лицо. Вот-вот. Пусть осознает, что такое детская обида, когда нет никакой возможности дать сдачи. Лучше поздно, чем никогда.
— Ты мне не мать. Ты мерзостная чужая старуха. Старуха, которая говорит гадости тем, кто мне дорог. Но больше ты этого делать не будешь.
— Это пачиму эта?! — срывается она на крысиный визг.
— Потому. Что. Я. Не. Позволю. — Я наклоняюсь к старой ведьме и аккуратно прихватываю ее за глотку.
И откуда столько силы? Как будто вся мощь моего тела вошла в кисть и превратила нормальную женскую руку в драконью лапу. Мать слабо ворочается, горло у нее дергается, я вижу, как проступают яремная вена и сонная артерия, представляю, как ломается подъязычная кость, как с пеной лезет изо рта синеющий язык, представляю так отчетливо, что этот образ передается женщине, замершей под моей рукой, остолбеневшей от накатившего знания: нельзя сопротивляться, нельзя кричать, нельзя даже дышать, иначе конец…
В дверь звонят. Пришла Хелене.
— Сейчас я тебя отпущу. И ты будешь милой и обходительной с этой девушкой. Ты будешь с ней именно такой, какой бываешь со своими сраными подруженьками. Ты постараешься ей понравиться. А завтра уедешь. И больше мы не увидимся. Никогда. Будь послушной — и я ничего тебе не сделаю. Но только если ты будешь вести себя так, как я велю. У тебя нет другого выхода, старуха. Помни: я рядом и слышу каждое твое слово. Даже непроизнесенное. А, Хелена, здравствуй! Знакомься — это наша мама, Герина бабушка!
— А зачем ты держишь ее за шею? — растерянно улыбается Хелене. — Это какой-то русский обычай?
— Нет, просто мама подавилась тортиком. Она очень любит тортики, откусила слишком большой кусок — вот и подавилась, — ухмыляюсь я, отпуская такое мягкое, дрожащее горло. На нем остается отпечаток не только пальцев, но и ладони. Будет синяк. На память о том, что когда-то у этой женщины была дочь.
Остаток вечера прошел в атмосфере глубокого радушия.
А на следующий день мне стало не до мамаши. Потому что Дракон нашел меня.