Первой мыслью в присутствии орущих людей у меня всплывает: вот так становятся аутистами. Когда мир не разговаривает, не нашептывает, не высказывается, а вопит тебе в уши, не стараясь донести смысл, безнадежно потерянный в децибелах, можно закрыть не уши, а мозг. Не воспринимать это назойливое, горластое, невыносимое нечто — ни одним из пяти порталов, данных природой.
Конечно, я не сворачиваюсь калачиком на неудобном диванчике из тех, что всегда стоят в зале для переговоров, и не засовываю в рот большой палец, мечтая вернуться в материнскую утробу. Но я близка к этому.
На мое счастье, мне удается сказать своему робкому, трусливому «я»: в бой! Сейчас — драка, рефлексии — потом.
Поэтому сестра моя Майка не презирает меня. И даже иногда поднимает брови с тем особенным выражением "Ну ты даешь!", ради которого можно снести еще парочку моральных оплеух от противника.
И все же в тот день я не видела никакой альтернативы аутизму. И закуклилась, спряталась в себя, пока мои бывшие коллеги и мои нынешние защитники драли глотки, доказывая, что человек моего телосложения вполне может/конечно не может раскачать и обрушить на себя полтонны чугуна — или из чего он там отлит, наш Уродец.
Выглядывая время от времени из-под полуопущенных век, как из амбразуры, я отмечала: ага, вот уже владелец журнала сливает верную соратницу, главного редактора. И та, трясясь от возмущения всем своим упитанным телом, отрицает, что в день несчастного случая устроила мне разнос за опоздание, в связи с чем я, теоретически, могла бы в расстроенных чувствах предпринять попытку суицида путем обрушения на себя статУя, то есть символа просветительской деятельности… Ага, вот уже главный редактор предлагает замирение на условиях повышения меня до старшего чего-то там с отдельным кабинетом и зарплатой, ради которой, по его мнению, женщина даже моих, кхм, несомненных достоинств могла бы пожертвовать всеми конечностями, оставшимися в ее распоряжении… Ага, вот Майя, на фоне остолбеневших приглашенных специалистов обещает владельцу пустить его по миру, а символ просветительской деятельности использовать как инструмент тщательного проктологического обследования…
Нет, сюда я больше не вернусь. Вот и конец моей журнальной карьере. Могу податься в управдомы. Или в телеведущие.
Не страшно. В конце концов, я всю жизнь была фрилансером. Вернусь к своим внештатным статьям, колонкам и рубрикам, к интервью, во время которых меня традиционно мучает один-единственный вопрос: почему это я беру у тебя интервью — а не ты у меня?
Отчего-то люди, достигшие успеха, издали видятся особенными. Умными. Достойными. Спокойными. Справедливыми. Удачливыми. И отрицать эти качества есть проявление зависти черной, подколодной, лузерской! — говорят фанаты везунка. А видеть эти качества на пустом месте, которым ваш кумир является, есть проявление атрофии мозга! — возражают противники.
А на самом деле никаких достоинств не хватит, чтобы оправдать ожидания людей, верящих в тебя. И сохранить себя перед угрозой глубокого уважения, не говоря уж о грязном злопыхательстве.
Когда каждое твое слово взвешивается на весах — и признается легковесным, как и ты сам… Тогда рождается желание говорить еще и еще, уточняя и исправляя сказанное ранее, но не понятое — или понятое, но неправильно. На достигшем успеха точно цепь волшебных желаний повисает: первое — такое простое, что может принадлежать и собаке знаменитости; второе — такое сложное, что тоже принадлежит не самой знаменитости, а ее выдуманному имиджу; а третье исправляет последствия первых двух, но ничего исправить уже не в силах.
Это и есть бремя победы. Потяжеле иного поражения.
И вот сижу я перед ним, обиженным Никой, выясняю, чем его душевная тонкость (почти дворянский титул!) публику потчевать изволит, а их душевная тонкость все доругивается и доругивается с непонимающими его… Так, словно нейроны ему сверлит крохотный назойливый гремлин, не давая отвлечься от истошно-оправдательной мысли: ЛЮДИ, ЗА ЧТО Ж ВЫ МЕНЯ ТАК? Я ЖЕ КАК ЛУЧШЕ ХОТЕЛ!!!
Кстати, я — из другого лагеря. Из лагеря лузеров. И нет у меня ни единого аргумента, чтоб сразить удачливого комплексатика, кроме по-детски наивного "Я — талантливее тебя! Глубже! Умнее! Я не просто ХОЧУ — я МОГУ лучше, леденец ты химический…"
Но если и хватит у меня душевных сил осознать: не ты отобрал мою удачу, не ты, глупое ты, загнанное, затраханное созданье, — то все равно ужас мой никуда не денется. И по-прежнему будет лупить в матовое предрассветное окно пудовыми кулаками: кто ты? Как долго продержишься? Помнишь о "пузырях земли"? Может, ты такой вот пузырь — и пришел тебе срок лопнуть, не оставив по себе ничего, кроме зловония?
Ничего не помогает от предрассветного допроса. Ни лекарства, ни водка, ни хорошая книга, ни хорошая компания. Ответ на него только успех дать может. А ему, успеху, боязливые без надобности.
Содрогнувшись от этой мысли, я еще крепче сжимаю Геркину руку. Хорошо, что есть рядом сильная рука, которая ничем помочь не может, но хоть не отдергивается, когда за нее цепляешься.
Скоро, скоро я вернусь на тропу унылого, поденного фриланса. А пока…
Пока у меня есть время — и средства! — на погружение в самый безумный из моих проектов. В составление развернутой картины верхнего мира.
Конечно, я не верю в его существование, конечно, конечно, конечно. Это все болезнь — откусывает куски моего здравомыслия, а на их место помещает сверхценные идеи фантастического содержания. Это все депрессия, вызванная одиночеством и нереализованной потребностью в семейной жизни, заставляет искать общества выдуманных персонажей в несуществующих мирах. Это все тревога за свое хрупкое общественное положение вынуждает мечтать о том, чтобы контролировать свою жизнь высшими силами и мистическими сущностями. Конечно, конечно, конечно.
А может, очередная книга просится наружу.
Эти состояния так трудно отличить друг от друга. Да и различаются они только по успеху задуманного. Написав книгу и сдав ее в набор, я буду считаться творческой натурой. Ну, а коли не сдам — тогда я всего-навсего душевнобольная, ищущая облегчения своих страданий в никогда не бывших измерениях и нерожденных мирах.
Все зависит от того, как посмотреть.
Иными словами, все зависит от того, что скажет мамочка!
Ведь своего мнения на мой счет нет ни у сестер, ни у покойного папеньки, давно обратившегося в прах и в цитатник на все случаи жизни. Нет и не было никогда.
Все наше семейство говорит ее голосом и ее фразами, когда приходит время критиковать. Кроме меня. С тех пор, как я заболела, я заговорила чужим голосом. И этот голос — сюрпри-из! — умел возражать мамочкиным комментариям, звучащим в моей голове с самого детства.
В юности я часто воображала себя другую — ту, которую мамин голос не критиковал, а лишь нахваливал. Ту, чьи смешные победы встречал восторженным: о-о-о-о-о!!! Ты сделала это, умница моя, красавица моя, гениальная моя!!!
A propos — не раз слышала, как мать произносит в мой, мой, МОЙ адрес слова «умница», «красавица», «гениальная». Но на свою беду я родилась и выросла с безупречным слухом на ложь. И проклятое ухо мое улавливало подтекст: "Умница, красавица, гениальная — но лучше б ты была другой, поплоше; достигла бы простого, незатейливого успеха в учебе и любви, я бы хвасталась тобой перед всеми подряд — а зачем еще ты нужна, как не затем, чтоб мать могла тобой похвастаться?"
Ложь, ложь, ложь, в каждой похвале и в каждом порицании.
То в похвале равнодушие и эгоизм мелькнут — всесокрушающие, тупые и безжалостные, словно античные титаны. То в ругани — удовольствие от того, как ловко удалось переложить свою вину на дочерины плечи… Ничего нет ужасней абсолютного слуха на ложь. Очень рано начинаешь взрослеть, очень.
И не веришь уже ничьим похвалам: как же им верить-то, если родная мать и хвалит, и ругает не за победы и не за провинности твои, а сообразуясь со своей тайной выгодой?
Мир населен манипуляторами. И если б они только манипулировали — они ж еще и хвастают друг перед другом, перечисляют одураченных, тычут пальцами в обманутых, хихикают по своим манипуляторским тусовкам! Как в изнасиловании самое страшное не сами действия насильника, а их отзвук в душе жертвы, так и в манипуляции самое страшное — не сам ущерб, а истязание жертвы пересудами.
Голос в моем мозгу, обзаведясь маминым тембром, демонстрировал чудеса искренности. Он не пытался мною манипулировать. Он меня честно и открыто презирал и ненавидел. Он отнимал у меня чувство победы и в начале пути, и в середине, и в момент получения призов и грамот. Он ухохатывался по поводу моих амбиций, злорадствовал при каждом промахе, каждый упущенный шанс объявлял последним и не советовал позориться впредь.
Он был не таким, как мама.
Моя реальная мать, откатав обязательную программу в форме стандартных поздравлений, потом непременно переходила к расспросам. О долгосрочных перспективах, о мировой славе, о сверхприбылях, о контроле за писательской удачей. Ее намеки язвили мне душу каплями кислотного дождя. Зато голос в голове нисколько не церемонился и все цирлих-манирлих с поздравлениями пропускал, начиная с насмешек и издевательства.
И однажды мой истерзанный мозг исторг из себя чужой голос. Новый голос защищал мои интересы. И даже устроил секир-башка экзаменатору с мамочкиным тембром и лексиконом.
Да, новый жилец моего мозга был странным. Меня ужасали и завораживали его рассказы о море Ид, о плаваниях по этому морю, о бесконечном архипелаге человеческих душ (каждый остров — целый мир!), о невидимых связях окружающей действительности с небывалым архипелагом. От размышлений об этих мирах у меня начиналась морская болезнь в собственной постели.
Зато советы он давал простые и в исполнении приятные. Например, вскочить во время семейного обеда на стол и станцевать сальсу на мамочкиных обезжиренных деликатесах, полезных для желудка и отвратительных для всего остального. Или попытаться сбросить с балкона (всего-то пятый этаж) на раскидистый каштан Майку, c оптимизмом излагающую астрологическую идею Садэ-Сати* (Другие названия — Саде-Сати, Садхэ-Сати, Садхе-Сати. В астрологии — неблагоприятный период в жизни человека, длящийся 7 Ѕ лет и чреватый опасностью для карьеры, здоровья и благополучия — прим. авт.). Он же, этот голос, уже не посоветовал, а велел отрешиться от смирения и наблюдательности, которыми я всегда отличалась.
И которые всегда меня предавали.
Благодаря поступкам, совершенным по наущению Морехода я, собственно, и заработала диагноз. А ведь люди побезумнее меня живут себе, поживают без всяких диагнозов, коли сумели ослушаться своих Мореходов и не выдать окружающим самую страшную тайну человеческого разума: им, разумом, управляет кто-то еще.
Секрет Полишинеля! Я покачала головой, а обезьянья морда в полуметре от меня повторила мой жест.
Ахнув, я отшатнулась. Потом только сообразила: опять Герины штучки! Увидев, что я задумалась до полного выключения из реальности, затащил меня в зоопарк, благо до закрытия оставался целый час.
Посещение зоопарка влияло на меня благотворно. В детстве. Видимо, зрелище животных в клетках всаживало в детскую душу требуемую дозу смирения и фатализма. Сейчас, когда и клетки сменились непробиваемым стеклом, и фатализм мой сменился непробиваемым эгоизмом, чувства совсем другие.
Мне кажется, что и сама я точно так же торчу за стеклом, созерцая расплывчатые фигуры, тычущие в меня пальцами и беззвучно разевающие рты. Я пытаюсь понять, что нужно этим зевакам. Или тем, кто воздвиг надо мной непроницаемый пузырь отчуждения и одиночества. И никаких подходящих объяснений не приходит в мой разум, объятый паникой. Год за годом не приходит. Так будет до тех пор, пока ужас не сменится скукой, а вопрос "зачем?" не перестанет будоражить душу. Затем, что так надо.
Желтая пума, несущая в зубах распластанную тушку морской свинки, смотрит на меня, потом едва заметно пожимает плечами: а как ты думала? Так надо.
Мы выбираемся на Садовое кольцо, ничуть не повеселевшие и не успокоенные.
— Ну и зачем ты меня туда заманил? — интересуюсь я.
— Чтоб отвлечь! — не скрывает коварных замыслов Гера.
— От чего?
— От мрази этой литературной! — упрямо гнет он свою линию.
Гера ненавидит писательскую братию. Ничего в жизни не видели, ни о ком, кроме себя, отродясь не думали, никакого уважения не заслужили, а туда же, лезут в каждую щель с поучениями. Таракан домовый, к задней лапе которого привязан философский словарь, — вот каково Герино представление о писателе. О современном, по крайней мере. Не слишком лестно. Исключение составляю разве что я — и то не наверняка.
— Гера, эта мразь — единственная профессиональная среда, которая мне светит! — не уступаю я.
— Тогда вылезай из этой среды. Потому что тебе давно пора пройти дезактивацию, — умничает мой племянник.
Что ж, он прав. Кабы существовал пункт дезактивации мозга от безнадеги, навеянной общением с коллегами, я б его посещала не реже супермаркета. Но готовых технологий наука не предлагает и приходится дезактивироваться самим, кто во что горазд. Я было задумалась над собственным вариантом решения проблемы, и тут пробудился Мореход. Первый раз за год пробудился. Видно, лекарства перестают действовать.
— А ты спроси у парнишки, как тебе выбраться! — советует он немного хриплым от долгого молчания голосом.
— Без тебя разберусь! — мысленно огрызаюсь я.
Если у вас заведется внутренний комментатор первым делом научитесь разговаривать с ним мысленно. Может, тогда вас и минует чаша моя.
— Да че ты кобенишься-то? — возмущается Мореход. — Спроси, чего тебе стоит! И если он укажет на меня, придешь ко мне, в верхний мир. Не просто россказни мои слушать станешь, а сама придешь, целиком.
— Не укажет он на тебя, и не надейся, — с замиранием сердца отвечаю я, понимая: эта проклятая хитреца в голосе Морехода ничего доброго не предвещает. Опять он меня тащит в какую-то авантюру, пират чертов…
— Тогда пари! Если укажет, ты идешь ко мне. Так… ненадолго… погостить! — с нарочитым легкомыслием предлагает Мореход.
И прежде чем я успеваю крикнуть себе "НЕТ!!!", мой мысленный ответ падает, точно гиря на чашу весов:
— Ладно, пари.
Я, не зная, чего мне на самом деле хочется — выиграть или проиграть — поворачиваюсь к Гере и спрашиваю:
— И чем же мне, по-твоему, заняться, если не заказами этого прекрасного, но откровенно нищего и вороватого издательства?
— Знаешь, сейчас ты можешь чем угодно заняться? — убежденно заводит Гера. — Попутешествуй. На море съезди, что ли. Или вот, ты мне как-то рассказывала про какой-то верхний мир, крутой, как Варкрафт. Может, про него книжку напишешь? А то ты всегда пишешь такое скучное… непонятное. — И Герин палец упирается мне в лоб. Всего лишь чтобы отвести волосы, которые уже несколько минут лезут мне в глаза, отчего я моргаю, будто малолетняя фотомодель на своей первой тусовке.
Вот я и попалась. Мореход, похоже, и на Геру влияет, не только на мое бренное тело и хилое сознание.
Мне оставалось только ждать личного визита Морехода, который под белы ручки отведет меня к морю Ид и предложит ступить на борт своего бессонного и безумного судна.
Но вышло иначе.
Это был не столько сон, сколько видение. Сны — короткие, смутные обрывки прозрения, которое тебе ни целиком за что не покажут. И придется рыться в грудах подсознательного мусора, в неприличных символах обыденных вещей и в обыденных намеках на неприличные вещи. Так что снам я верю не больше, чем груде хлама на антресоли: чтобы вычитать из нее повесть человеческой жизни, надо потратить столько сил, сколько ни одна повесть не стоит.
Зато видение — совсем другое дело. Оно приносит тебе картину на тарелочке. И какую картину!
Для начала — посреди Москвы, на месте зоопарка, располагалась Гора. А город лежал у ее подножия, игрушечный и слепой. Он попросту игнорировал Гору, хотя в ее скальных тоннелях, будто в термитнике, проживало ненамного меньше народу, чем в самом городе.
Гора была замкнутой и самодостаточной. Ничто не входило в нее и ничто не извергалось наружу. Родившиеся внутри Горы в ней же и умирали. Даже звери и птицы у Горы были свои, не чета хилой внешней фауне.
Оттого в зацикленной на себе подгорной вселенной так высоко ценят зоотехников, разгребавших за чудовищными тварями. Тварей здесь держали и обихаживали во множестве. Зоотехники их и кормили. Чем придется — от скисшей овсянки до преступников. Живые и неживые блюда бесстрашно подтаскивали к вялым мордам, на которых в любой момент мог распахнуться багровый бездонный ротик.
Высокое начальство приглядывало за тем, чтобы корма у зверушек было вдосталь. Найти съедобного преступника — помилуйте, об чем речь! Сию минуту, подождать не изволите?
Основными поставщиками белка для монстров-людоедов служили мозговики — существа, похожие на грибы. Их с детства растили в специальных оранжереях, подкармливая пищей для ума и тела. Тела мозговиков ничуть не напоминали героев «Матрицы», хоть и произрастали в аналогичных условиях, — то хлипкие, то заросшие жиром туши с нефункциональными нижними конечностями, объемистыми задами и великолепно развитыми кистями рук. Пальцы мозговиков были прекрасны — длинные, гибкие, гладкие, пальцы молодых перспективных пианистов. Сутками мозговики, покачиваясь от переизбытка чувств, переписывались друг с другом по локальной сети, создавая по заказу «сверху» (никому из мозговиков и в голову не приходило спрашивать, откуда именно) всякие мемы, боянчики, фейки и лулзы. А бывает, и что-нибудь пообъемнее.
Со временем, когда мозговик начинал закисляться и болеть, его забирали из оранжереи и уносили куда-то, как полагали остающиеся, на профилактику.
Впрочем, память у мозговиков короткая, а взаимная нелюбовь столь велика, что никто особенно и не донимал вопросами: когда ж товарищ дорогой вернется? Свалил — и свалил. Вон, на его месте давно уже двое сидят. И какие! Молодые, едкие, продвинутые. Нет, надо плодить мемы энергичнее. А то уронят рейтинг-то…
Вдоль по коридорам пробегали, не глядя ни на кого, административные бабы — накачанные, густоволосые, бренчащие браслетами, лоснящиеся от автозагара и завернутые в хитончики изысканных оттенков. Когда я брела, растерянная, по тем коридорам, одна из баб, похожая на Люси Лиу, вздумала не то вызвать охрану, не то убить меня собственноручно. Наверное, убивать — встроенная функция всех клонов Люси Лиу.
Спасло меня исключительно проворное отступление за выступ скалы. И клон Люси Лиу, едва я исчезла из поля зрения, немедленно обо мне позабыл. Административные гламурные убийцы реагировали лишь на то, что перед глазами.
Разумеется, была у Горы и собственная армия. Солдаты — сопляки в хаки и кожаных плетеных кольчугах с дешевенькими медными нашлепками — вечно глупо ржали и пихали друг друга локтями. Видимо, пытаясь скрасить унылость своего существования.
Вся эта нехитрая антиутопия изначально была запрограммирована… на бегство. Было ясно, что избранное лицо (или лица) попросту обязаны сбежать отсюда, дабы продолжить жизнь в ином направлении, непостижимом для зоотехников, мозговиков, солдатни и Люси Лиу.
Для этой цели в Горе и оказались мы — я, только какая-то не такая, на себя непохожая, и мой приятель, которого я называла то Геркулес, то Дубина. Кажется, оба мы были преступниками. Потому что хотели одного — выбраться из Горы. Нет, хотели — это не совсем то. Мы ДОЛЖНЫ БЫЛИ выбраться. Это понимал и Старый Хрен, жабообразный субъект, сидящий на вершине той горы и обозревающий все происходящее вдали от его бугристо-складчатых колен в хрустальном шаре.
Что он там делал и за чем конкретно следил — мое здешнее «я» и представить не могло. Чуяло подвох, но разгадки не находило. Оно, в общем-то, тоже было дубоватое. И не умело решать несколько задач зараз — такой вот примитивный персонаж примитивной компьютерной игры.
Слава богу, мы с Дубиной точно знали, где выход — глубокая расселина, устье которой скрыто под латриной в солдатском сортире. Хорошо хоть, чистота в сортире царила идеальная, — большинство ребятишек в хаки за свои грехи проводило время, драя стены, пол и, гм, оборудование. А все-таки идти прямиком в казармы, рискуя быть изрубленным даже не от праведной ненависти к преступникам, а от безумного страха перед ними… Такой участи для себя и Дубина не хотел.
Мы бы еще долго прятались по задворкам, решая, пользоваться нам указанным маршрутом или нет. Но тут Старый Хрен пустил по нашему следу охотников.
Здесь, в Горе, так назывались существа, меняющие обличье или вовсе никакого обличья не имеющие. Несмотря на камуфляж, всякое живое существо чуяло приближение охотника и со всей дури пускалось в бега. Потому что охотники внушали Страх.
А Страх здесь был повсюду. Он висел и перемешивался слоями, как сигаретный дым в курительной комнате. Любого рода и качества — животный, подсознательный, божий, адский, театральный, социальный и сексуальный. Все боялись всех и всего. В Горе Страх служил признаком хорошего тона и интеллектуальной продвинутости. А желание избавиться от Страха являлось симптомом душевной болезни и преступных наклонностей.
Но мы с Дубиной хотели именно этого — избавления от Страха. Наконец двое маргиналов поняли: никуда нам не деться, хватит месить ногами, пора идти в заветный сортир, Старый Хрен заманался ждать, пока мы созреем. Все, созрели, пошли.
Нам удалось незамеченными прошмыгнуть мимо столовой, где стоял гул от жевания и рев от отрыжки. Это была УДАЧА.
А у сортира меня встретил одноклассник, скончавшийся в реальном мире год назад — от пьянства, похоже. У него было постаревшее мертвое лицо, аж блестевшее от самодовольства — точно он, безвременно померев, сделал миру большое одолжение. Но я обрадовалась встрече: покойник держал в восковых руках наше спасение — тонюсенькую веревочку, хлипкую на вид и в то же время прочнее проволоки — паутину гигантских арахнидов. Солдаты ее очень уважали. Потом он любезно закрепил «паутинку» где-то у бачка, а Дубина своротил унитаз. И подо мной разверзлась Кишка.
Кишка — озеро подземных вод, узкое, как щель, и глубокое, как все потайные шхеры моря Ид. Там водится всякая неопознанная погань. Я заметила ржавую спину — по всем правилам подводного существования не чешуйчатую, а гладкую, будто стекло, приглаженно-пупырчатую, эргономичную. И морду этого существа — амфибная такая морда, с пастью, напоминающей диван-трансформер на стадии раскладывания. Но больше, чем антрацитовая вода в Кишке и мелко вскипающие зубастыми челюстями водовороты, меня испугала высота, с которой следовало прыгать.
Высоты я боюсь с детства. Поэтому никуда я не сиганула, несмотря на охотников, которые уже перемещались по казармам, слепо поводя безглазыми головами вправо-влево, сканируя пространство. Я отвернулась от расселины и уставилась на Геркулеса.
Он стоял и ухмылялся — здоровенный, весь битый-ломаный, будто старый чайник, ни черта в этой жизни не боящийся. А я стояла к бездне спиной.
Для меня вытерпеть такое труднее, чем совать нос в провал. Никогда не поворачивайся к ЭТОМУ спиной — гласит мое подсознательное правило. Бездна втянет тебя в глотку, даже если ты уверена, что стоишь на безопасном расстоянии. Провал расползется позади тебя, опора под ногами истает — и вот, уже летишь спиной вперед, бессмысленно дрыгая конечностями.
В общем, я без всякого шика поползла по липкой веревочке, упираясь лбом в каменную стену и нащупывая пальцами ног хоть какую-то опору. Наконец, я сорвалась и, пролетев пару метров, плюхнулась на край Кишки. Возле моих ступней немедленно начался конкурс "Пиранья года", но мне было пофигу.
Охотники, похоже, нашли Дубину. А я ничем не могла помочь. Вверху послышалась возня, рев Геркулеса, потом в воду полетела багровая, мясного вида хреновина, похожая на напольную вазу — если представить себе вазу из мышечных волокон и мягких тканей. А там и Дубина сверзился местной фауне на башку. Ну, и я тоже прыгнула.
Подземные воды ухватили нас гигантскими ледяными пальцами, будто пару щепок, и втянули в водоворот.
Разумеется, мы выплыли. Старый Хрен в этом нисколько не сомневался. Он играл нами, не раскрывая правил игры. А нам оставалось лишь подчиняться, до смерти ненавидя его и его игры. Но первый-то уровень мы прошли, нас отпустили на свободу. Выпихнули через прутья решетки, окружающей Московский зоопарк, — и прямо на площадь Восстания.
Я и Геркулес вывалились в душную летнюю Москву. Гора за нашей спиной никуда не делась, всего лишь стала незаметной — даже для нас. Мы выпали из системы.
Дубина сказал: нужно поесть, выспаться и идти в другое, заповедное место, которое ждет-пождет, пока мы херней страдаем. Я кивнула. Но почему-то решила: сперва обязательно посмотрю на себя в зеркало. Это поможет определить, кто же я, собственно, такая.
Зеркало было рядом. Оно не появилось из ниоткуда, а просто было тут всегда. И меня это нисколько не удивило. Я взглянула на себя. В первый раз.
Честно говоря, в собственном подсознании хочется выглядеть привлекательнее, чем в действительности. А то, что я седая, словно Ричард Гир, и мои седые патлы небрежно заплетены, точно у старого викинга, в лохматые косы — в количестве то ли восьми, то ли двенадцати… Такого я от собственного мозга не ожидала. Лицо, шея, предплечья покрыты шрамами — некоторые совсем свежие, нос сломан и искривлен, будто ятаган, тело жилистое, но какое-то не крутое, не мускулистое — как у человека, которого интересует не внешний вид, а исключительно уровень выживаемости плоти. И через всю физиономию — татуировка, переплетаясь и скручиваясь, словно целое гнездо гадюк, переползает на плечи и руки, доходя до самых ногтей.
Да я никогда даже мелкого иероглифа не хотела наколоть, а не то что всю эту кельтскую красоту шириной в ладонь и длиной метра два с половиной!
Так я и стояла, созерцая, как из порезов и ссадин по моим татуировкам течет кровь, смешивается с водой из подземного озера и розовыми каплями падает с пальцев. А Дубина смотрел на меня со снисходительным выражением, ожидая, пока я приду в себя от увиденного. И тут я очнулась.