Каза Солюццо на холмах Альбаро с видом на порт Генуи стала последним приютом Байрона в Италии. Переезд из Пизы в его претенциозной карете с мебелью и всем зверинцем отличался особой причудливостью благодаря трем ручным гусям в клетке, висящей на задке экипажа. Стоял конец сентября, дороги развезло, карета тяжело громыхала по горным перевалам мимо крутых обрывов. Раздражение Байрона усиливалось частыми остановками на пограничных таможнях. В городках, которые они проезжали, «чертовы англичане» распахивали окна гостиниц, чтобы взглянуть на печально знаменитого мрачного лорда, в то время как тот прятался в карете, испытывая безотчетный страх перед соотечественниками.
Шпионы Ватикана, похоже, лучше самого Байрона были осведомлены о его передвижении и настроении. Торелли, опытный соглядатай, приставленный к нему в Пизе, писал своим коллегам в Геную, оповещая их о приезде Байрона: «Милорд наконец решил переехать в Геную. Говорят, он уже тяготится своей новой возлюбленной Гвиччиоли. Он выразил намерение не задерживаться в Генуе надолго, а отправиться в Афины, чтобы насладиться обожанием греков».
В Лукке, как и договаривались, он встретился с семейством Гамба — графом Руджеро, графом Пьетро и Терезой, которые приехали туда раньше него. Затем он плыл до Леричи, где встретился с Ли Хантом и его «противным» семейством, которые вместе с Трелони прибыли туда на Байроновом «Боливаре». Беззаботно настроенный Байрон предложил Трелони посоревноваться в плаванье, в результате чего оказался прикованным к постели «в самой худшей комнате самой худшей гостиницы», где провел четыре дня со слабительным и компрессами.
Каза Солюццо была поделена на две части: одну занимал Байрон, другую — семейство Гамба. Байрон снял еще один дом, виллу Негротти, для семейства Ханта, там же разместилась и Мэри Шелли. Взаимоотношения в этой компании оставляли желать лучшего, что не удивительно, если принять во внимание Ханта с его вечной ипохондрией, его жену, не покидавшую своих комнат, и семерых неуправляемых детей, носившихся туда-сюда по мраморным ступеням. Хант все еще считал себя вправе не отдавать Мэри сердце Шелли. Более того, он обвинял ее в том, что она недостаточно любила своего покойного супруга, и побуждал ее покаяться. Трелони, хвастун и злопыхатель, распространял всякие сплетни и облыжно утверждал, что Байрон обращался с друзьями самым постыдным образом.
Двадцатитрехлетнюю Терезу раздражала необходимость ютиться в нетопленой вилле с мраморными полами и высокими потолками: за окнами дождь и шторм, отец и брат подавлены разлукой с любимой Романьей, а встречи с Байроном — только по его приглашению прогуляться в лимонной роще. Его письма более не изобиловали нежными излияниями. Теперь это были краткие сообщения о насморке, о распухшем глазе или о несоответствии подсчитанной им общей суммы хозяйственных расходов с той, что указал Лега Замбелли, его счетовод, которому он перестал доверять.
Байрон пребывал в глубочайшем унынии, считал себя «самым непопулярным поэтом», однако, по его признанию Дугласу Киннерду, он все более влюблялся в презренный металл, потому что должен же человек хоть что-то любить. А презренный металл был Байрону просто необходим, так как он содержал три семьи. Это делало его несчастным и, как он сказал Киннерду, порождало внезапные приступы, во время которых он занимался подсчетами трат и планировал сокращение расходов. Хант жаловался, что обещанное ему Байроном денежное пособие оказалось ничтожным. Трелони нужны были деньги для ремонта «Боливара», а Мэри Шелли, убитая горем после смерти мужа, ополчилась на Байрона и несправедливо упрекала его в «непревзойденной скупости».
Трелони описывает Байрона как «брюзгливого, хворого, безразличного ко всему человека», и действительно он все более замыкался в себе. Он ел один, и очень немного, ночами работал над «Дон Жуаном», десять песен которого уже завершил, разогревал мозги джином с водой. Он стал неприветлив, даже груб со своими английскими друзьями, пытался вернуть одолженные им деньги, включая ту тысячу фунтов, которую ссудил когда-то Уэддербёрну Уэбстеру, чья томная жена Фрэнсис уже давно покинула его; по слухам, именно ее очарование было причиной опоздания Веллингтона на поле Ватерлоо. С Джоном Мерреем он ссорился все чаще и чаще, по временам угрожая уйти к другому издателю. Меррей, естественно, опечаленный, указывал, что Байрон не сможет найти более преданного друга, причем неосмотрительно добавил, что их «слава и имена неразделимы». Его идея, что Байрон мог бы написать «Книгу нравов» его приемной родины, была встречена с негодованием.
Веселость вернулась в образе леди Блессингтон, «ирландской Аспазии», которая умудрилась встретиться с ним, когда приехала в Геную в составе ménage a trios[80] — мужа, графа Блессингтона, склонного к пьянству, и молодого француза, графа Д’Орсэ, которого и муж, и жена любовно называли «наш Альфред». Леди Блессингтон поносили как карьеристку, которая лгала о своем происхождении, и писательницу, обладающую лишь «мастерством дешевого журналиста». Она увидела, что Байрон дерзок, легко приходит в дурное расположение духа и еще — что он очень одинок. Леди Блессингтон стала первой женщиной, которая написала о нем, причем показала его в негероическом виде, в обвисшей одежде, с седеющими волосами, — бывший денди с устаревшим сленгом времен Регентства. Она утверждала в своей книге «Разговоры с лордом Байроном», опубликованной в 1833 году, что ее намерением было «скорее смягчать, чем преувеличивать его ошибки». Именно ей удалось получить от Байрона самые откровенные и проницательные высказывания о женщинах. Они вместе отправлялись верхом в Ломеллини-Гарденс, и она могла заметить, что Байрон вовсе не такой опытный наездник, каким себя изображал. По вечерам она обедала с ним и вскоре так безыскусно добилась его доверия, что вызвала гнев Терезы, которая отказалась быть представленной «Блессингтонскому кружку». Эта «заграничная связь» длилась уж четыре года, причем, как сказал сам Байрон, он был «полностью управляем, на коротком поводке».
Даже в зените страсти ему это не всегда нравилось. С одной стороны, он утверждал в письме Хобхаузу, что расставание с Терезой по его или ее инициативе привело бы его в обморочное состояние, но в то же самое время он страдал от своего положения cicisbeo, говорил, что «мужчина не должен растрачивать свою жизнь на груди женщины».
Приезд леди Блессингтон стал для Байрона своего рода возрождением, он оттаивал, слушая последние лондонские сплетни — ее салон соперничал с салоном леди Холланд, рассказы про любовные связи и козни, ностальгия по славным делам его юности росла по мере того, как он вспоминал тот ли иной прием — как, например, мадам де Сталь, все время что-то вещавшая, на обеде у леди Дейвис попросила лакея поправить выбившуюся баску ее корсета, чем привела в негодование остальных дам.
Леди Блессингтон была дочерью прожигателя жизни из графства Типперери, который продал ее капитану Фармеру в оплату карточных долгов. Вскоре она сбежала от него, сменила имя с Маргариты на Маргерит, просочилась в лондонское светское общество, заслужив прозвище «великолепная», и пленила лорда Блессингтона, от которого, похоже, не очень-то требовала исполнения супружеского долга. Отличаясь снобизмом, она захотела сравнить собственную постель с постелью Байрона, на которую его генуэзский банкир, некий мистер Барри, позволил ей мельком взглянуть. Она рассказывает, что ее посеребренная постель, покоящаяся на спинах больших лебедей со скульптурными перьями, была целомудренно прекрасна, тогда как кровать Байрона, украшенная фамильным девизом и балдахином из какой-то мешанины аляповатых драпировок, была кричаще вульгарна.
Однако Байрон ее приворожил, как и всех женщин, когда желал того. Она описывает его голос, высокий и томный, его мелодичный смех, остроумие, его бестактность, приверженность к сплетням и легкому подшучиванию, от которого он никогда не мог удержаться. Так, он утверждал, что стихи Томаса Мура были такими слащавыми, потому что его отец, дублинский зеленщик, перекормил его засахаренными сливами, а Хобхауз, к этому времени уже член парламента, стал скучноват, потому что слушает парламентскую болтовню. Но не лишенная проницательности леди Блессингтон разглядела в нем человека, в котором неразрывно переплетены энтузиазм, сарказм и меланхолия. Она заметила, что Байрон страдает от неуправляемых приступов ярости, верит, что постоянно становится жертвой гонений и что против него существует какой-то преступный заговор, — а на следующий день он спрашивал ее с ребячливым искренним раскаянием, не кажется ли ей, что он сошел с ума.
Байрон откровенно говорил с нею и о любви, «вечно живом черве, который разъедает сердце». Утомившись от чувств, он признал, что его характер и привычки не способны составить счастье женщины. Ему нужна la chasse[81], но ему также нужно одиночество, и, как для многих поэтов до и после него, первые его влюбленности были самыми возвышенными. Через шестнадцать лет после того, как он потерял Мэри Чаворт, вышедшую замуж за мистера Мастерса, изгнанный из Англии, Байрон описал саднящую боль этого расставания:
Он не обсуждал каждую свою женщину с леди Блессингтон, но только тех, в кого был по-настоящему влюблен. Веря, что он был жертвой этого «нелепого слабого пола», он дал волю противоречивым — восторженным и жгучим — чувствам. Байрон очарованный — это одно дело, но Байрон, которому сопротивляются, — совсем другое.
Увидев в 1813 году свою кузину Энн Уилмотт в Лондоне на вечере у леди Ситуэлл, Байрон был потрясен ее внешностью: она носила траур — черное платье, усыпанное блестками. И хотя он не перекинулся с нею ни единым словом, в ту же ночь, отправившись в свои комнаты в Олбани и подбадривая себя бренди, он начал свое самое прекрасное, кристально прозрачное лирическое стихотворение — «Она идет во всей красе…».
Оценка Байроном женщин обычно сурова. Они ненавидят, когда их лишают мишуры чувств, их куда-то рвущиеся непостоянные сердца теряют веру в своих идолов, хотя и не надолго. Чтение или отказ от чтения книги никогда еще не заставили женщину спустить юбку. Правда, они целуются лучше мужчин, но это лишь благодаря врожденному преклонению перед образами. Более того, он считал любовь враждебным чувством из-за неизбежного привкуса ревности. Ангелы или демоны — он не мог доверять им более, чем самому себе.
Байрон полагал, что нежные чувства составляют весь внутренний мир женщин, так как они не способны понять комедию страсти. Он насмехался над «синими чулками» и, случайно наткнувшись на трактат о положении женщин в античной Греции, где им разрешалось читать лишь религиозные книги и книги по кулинарии, да еще немного заниматься садом, весело добавлял: «Почему не дорожными работами, пахотой, скирдованием, доением коз и коров?» Он был романтик и, по всеобщему признанию, одновременно антиромантик, но какой-то части его эротизированной психики женщины были необходимы: если не считать времени пребывания в Харроу, он никогда не обходился без их внимания. Даже в Леванте, наряду с юнцами и нарумяненными циркачами, у него были содержанки, хозяйки его квартир или их дочки, проститутки или неудовлетворенные жены аристократов.
Сексуальные побуждения Байрона сочетали чистоту и похоть. Мечтательная влюбленность в кузин резко контрастировала с тайными похотливыми заигрываниями его няни Мэй Грей, в чем он неохотно признался своему поверенному Хэнсону, описав, как она ложилась в его постель и «пошаливала с ним». Днем же она потчевала его сугубо кальвинистскими проповедями, порождая непостижимую смесь вины и желаний и пробуждая ревность, когда она приводила в дом пьяных парней-каретников из Ноттингема.
Байрону не исполнилось и двадцати одного года, когда у него родился сын от Люсинды, горничной из Ньюстедского аббатства, которой он ежегодно давал сто фунтов, чтобы уберечь ее от работного дома. В одном из своих стихотворений он называет сына «прелестный херувим, дитя любви», — но никогда более о нем не упоминает. Его следующая связь была снова с одной из служанок Ньюстедского аббатства. Сьюзен Воэн, «ведьмой и интриганкой», которая изменила ему с более молодым, и его стихи по этому поводу полны упреков и жалости к себе. В письме к другу Фрэнсису Ходжсону он просил никогда не упоминать более о женщинах и даже не намекать на существование слабого пола.
От каждой женщины он получал нечто, что питало его противоречивые, двойственные чувства. От Мэри Чаворт он вынес горечь унижения, подслушав, как она назвала его «этот хромой мальчик»; с Каролиной он ощутил безумие обладания; с Августой познал любовь, а позднее — жертвенный отказ от любви; от Аннабеллы Милбэнк с ее все возраставшим стремлением к праведности — женскую неспособность прощать. Даже когда его кровь «пылала» от любви к Терезе, он мог несколько пренебрежительно говорить о ней в письме к Августе. Несмотря на ее явно выказанное обожание, он догадывался, что в его отсутствие она быстро направит свои чувства на другого, как это и произошло в действительности. Тереза «слегка кокетничала» с другими англичанами, включая Генри Фокса, сына лорда Холланда, а позднее графа Малмсбери. Когда у нее был роман с французским поэтом Ламартином, она помогала ему написать продолжение «Чайльд-Гарольда», которое он назвал «Le Dernier Chant du pèlerinage d’Harold»[83]. В возрасте сорока семи лет она вышла замуж за сорокадевятилетнего маркиза де Буаси и жила весьма богато. Согласно ее пасынку Игнацио Гвиччиоли, на лице Терезы было столько макияжа, что это мешало ей улыбаться, когда она разъезжала по Парижу в зеленом экипаже, обитом белым атласом, — копией кареты леди Блессингтон. Вознося себя и Байрона до высот Петрарки и Лауры или Данте и Беатриче, она по временам общалась с ним на «сеансах», что и дало ей возможность написать собственную версию их совместной жизни. В «Vie de Lord Byron», опубликованной в 1868 году, лицемерная Тереза, как рассказывает Айрис Ориго в «Последней любви», рисует свои взаимоотношения с Байроном как «романтические и идеализированные». Окруженная многочисленными реликвиями, письмами, засушенными цветами и портретом Байрона в полный рост, она до конца жизни твердила, что их любовь была чистой и ничем не запятнанной.
Однако в 1823 году леди Блессингтон, никогда не бывавшая любовницей Байрона и не желавшая ею стать, стала единственным человеком, заметившим его опаленный дух и сердце, которое растрачивалось в тщетных усилиях развернуться в полной мере. Именно ей он впервые признался, что собирается поехать в Грецию как эмиссар Греческого комитета в Лондоне и мечтает там умереть.