Было это в сорок четвертом году неподалеку от Тройского Светого Крижа. Мы с партизанским отрядом отступали в горы, а вокруг нас всюду были немцы. Вчетвером спустились мы в тумане в долину, где был враг, скрытый осенними ненастными сумерками. Шли молча, держа палец на курке. Главным в четверке был Эдо, мой товарищ.
И мы на них наткнулись.
Их патрульный крикнул, и крик его разнесся далеко-далеко, а затем грянул первый выстрел. Мы бросились в разные стороны и открыли ответный огонь. У них заработал легкий пулемет, но мы пошли вперед, и они стали отступать. Их пулемет замолчал.
В темноте я споткнулся о человека, лежащего на дороге. Это был немецкий солдат.
— Камарад, — позвал он слабым голосом, — подойди, камарад…
Я осторожно наклонился над ним. Помочь ему уже никто не мог: пули попали в живот. Он прошептал:
— Не оставляй меня мучиться!
— Нет, — сказал я. — Ваши вернутся. Найдут тебя тут.
— Пристрели, бога ради… если ты человек. Ах, почему ты не хочешь этого сделать? Прошу тебя… пожалуйста…
Не первый месяц был я разведчиком. Мне кажется, что я мог бы быть только разведчиком, несмотря на то что это опасное ремесло, и мог бы быть им бесконечно долго, потому что люблю жизнь. Я доказал это. Я тогда внимательно присматривался к окружавшим меня людям, работавшим в разведке. В чем-то они были очень схожи. Многие из них бравировали опасностью, просто невероятно бравировали, до безумия! Но за этой бравадой они скрывали свою любовь к жизни. Их истинное отношение к жизни проявлялось лишь тогда, когда они получали в бою ранение или когда им приходилось где-нибудь в лесу пережидать операцию, мучиться с нами в тяжелых маршах, изнемогая, бороться с лихорадкой, находясь между жизнью и смертью. Какие это были люди! Они умели побороть даже смерть, вырвать ее из своего тела, отогнать ее от больничной койки. Но когда оружие снова оказывалось в их руках, жизнь для них опять будто бы не представляла никакой ценности. И при этом все мы мечтали об одном — о жизни после войны… Немец жить не хотел.
— Не вернутся, — стонал он, — наши не вернутся… Ах, боже, так умирать… ты не медли…
Я нажал на спуск.
Мы стали отходить вверх по склону. Где-то высоко над нами проносились шальные пули. Возвращались мы втроем. Эдо остался там, недалеко от мертвого немца. Его сразили из пулемета в самом начале перестрелки.
В лагерь мы добрались в час ночи, усталые и голодные. Воздух был сырой и промозглый; дышалось трудно. Я вошел в палатку командира и доложил о прибытии. Могучая фигура командира горбилась под низким потолком. На соседней койке спал, полуоткрыв рот, комиссар.
— Ну иди, — сказал командир, — выспись. Скоро пойдет дождь.
Потом он подтянул карту себе на колени и склонился над ней, держа желтоватую свечку в руке.
Я вышел из палатки командира и направился к своей. Осторожно нащупал в темноте свое ложе и с глубоким вздохом растянулся на нем. Но едва я это сделал, как сразу же спохватился. Что-то показалось мне странным, но я не сразу понял, что именно… И вдруг до меня дошло: я никого не слышал рядом с собой. Место Эдо было пустым. Неужели он сейчас не шевельнется в темноте и не спросит: «Это ты, Енда?»
Я ждал этих слов, но так и не дождался.
Уснуть мне не удалось. Голод напал на меня и начал так терзать, что я поднялся и стал искать сначала вокруг себя, а потом и на постели Эдо хоть кусок хлеба. Я хорошо знал, что поиски эти совершенно напрасны, но все-таки искал долго и упорно, как будто от этого зависела вся моя жизнь. Нигде ничего не было.
Минуту я сидел неподвижно. Потом решил пойти в медпункт попросить хлеба. Осторожно, выбирая дорогу среди камней и стволов, шел я к центру вырубки, вокруг которой расположился наш лагерь. Там, под старым буком-великаном, было Мариенкино царство.
Было половина второго.
Мариенка еще сидела у входа в одну из трех палаток (это была ее палатка, в другой находился медпункт, в третьей отдыхали наши раненые). Пристроившись на ящике, она куталась в наброшенную на плечи длинную шинель с поднятым воротником.
— Это я, Мариенка!
— Енда? — отозвалась она.
Узнала меня. Я сел с ней рядом.
— Есть хочется, Мариенка, — сказал я.
Она тут же встала и ушла в свою палатку. Я смотрел ей вслед. Как это было прекрасно — каждый вечер снова и снова встречать ее. В этом для меня была скрыта какая-то огромная, торжественная уверенность. Теперь я только слышал ее тихие шаги, такая кругом стояла тьма. Она была маленькая, крепкая, с длинными волосами, по-деревенски закрученными в тугой узел, с хрипловатым голосом (все этот вечный холод) и большими глазами на смуглом, необыкновенно тонком лице.
Она находилась среди нас почти год. Я это знаю точно — мы тогда проходили Костоляни, там она к нам и присоединилась. С той поры нас всегда ждали ее ласковый взгляд, улыбка, а то и поцелуй в щеку, когда мы возвращались после боя или перестрелки. Если же кто-то из нас при этом получал ранение и мы от боли яростно крушили все, что попадалось под руку, ее ладони были мягкими, успокаивающими.
Все испытывали к ней симпатию. А я ее любил.
Знали об этом только мы с ней. Но мы находились в партизанском отряде, шла война, и Мариенка была среди нас единственной женщиной. Наш маленький секрет и составлял все наше счастье…
Между тем она принесла хлеба и немного солонины и снова уселась на свое место. Мы были одни. Она чуть-чуть склонила голову к моему плечу, и мне вдруг стало от этого нестерпимо тоскливо. Я изо всех сил сжал хлеб, я давил его, как врага, а во рту чувствовал странную горечь.
— Ешь, — сказала она с тихой настойчивостью, будто угадав мои мысли.
Только когда я вынул из кармана нож и начал резать и есть пищу, она спросила шепотом:
— Как там было? Трудно?
— Эдо убили.
— Эдо, — повторила она почти беззвучно. — Ах, беда… И у меня тоже… почти час назад…
— Кто?
— Мишко.
Счастлива та часть, где есть свой Мишко! Неважно, велик он или мал ростом, блондин или брюнет. Важно, что он всегда выглядит свеженьким, как из бани, поет и играет даже тогда, когда другие совсем пали духом, и так умеет всех расшевелить, что и не хочешь, а приободришься.
Наш Мишко умер от тяжелого пулевого ранения. Пять ночей просидела над ним Мариенка, пять ночей помогала ему вести последний бой. Пять тяжких кругов прошел наш гармонист и танцор, и все же напоследок сыграла ему смерть свою музыку и закружила так, что уснул он непробудным сном.
Слабый порыв ветра зашелестел листвой. Мариенка задрожала. Я легонько положил ей руку на плечи. Она всхлипнула и внезапно уткнулась мне в грудь. Я встал.
— Тебе надо пойти лечь, Мариенка. Тебе надо поспать.
Она держалась за полу моей шинели, как это делают маленькие дети, и глядела на меня снизу вверх. Сердце мое забилось с такой силой, что я испугался, как бы она его не услышала. За нее я боялся. Немцы держали нас в кольце, начиналась охота, как на лису, длительные переходы без отдыха и воды, трудные даже для самых крепких мужчин… А она, как дойдет она? Я заколебался: может, сказать ей, в какой ситуации мы оказались?
Она все еще сжимала полу шинели. Держала ее молча, не шевелясь.
— Мариенка… — сказал я.
— Подожди здесь, — ответила она. Потом поднялась, подошла к палатке, откинула полог у входа и снова опустила его за собой.
На мое лицо из темноты упали первые капли. Они были ледяные. Через день-два, мы это знали, а может, уже сегодня ночью эти капли превратятся в проклятые снежные хлопья — надежного союзника преследователей, выдающего ему каждое наше движение.
— Енда!
Я обернулся.
Голос Мариенки, чем-то приглушенный, звучал тихо. Я вошел в палатку. Она уже лежала, закрывшись одеялами и шинелью. На низком столике горела, мигая в каганце, восковая свечка. Капли дождя застучали о парусину палатки — это разразился сильный осенний ливень.
— Дождь пошел, — сказал я растерянно.
Она улыбнулась мне. Все закружилось перед моими глазами: стол, палатка, постель, ее исхудалое, улыбающееся в эту минуту лицо. Она протянула ко мне, выпростав из-под одеял, руку и указала на край постели.
— Останься еще немного.
Я сел на край ее ложа. Мы долго смотрели друг на друга и молчали. Никогда до сих пор я не имел возможности так долго видеть ее лицо, так долго смотреть на нее. Она лежала передо мной такая родная, такая близкая. Я вбирал в свою память каждую ее черту, каждую мелочь. Потом я склонился к ней. Мы были знакомы почти год, и это был наш первый поцелуй. Я забыл о том, что идет война, что я только пришел из последней с Эдо разведки, что ближайшие дни будут необыкновенно тяжелыми для нас…
Теперь уже я стал дрожать от холода. Она взяла мои холодные руки.
— Мой Енда, — прошептала Мариенка и отодвинулась к краю постели. Шинель она сняла с одеял и пододвинула ко мне. — Ты замерз, — сказала она мягко, — укройся.
Потом мы лежали, прижавшись друг к другу, согревая дыханием свои холодные лица, а свечка по временам начинала трещать, и пламя ее при этом дрожало, как дрожали наши пальцы.
— Из церкви, — показала Мариенка на свечу. — Ребята оттуда и вина принесли… для раненых… Тебе все холодно?
— Нет.
— А я все слышу, как Мишко стонет.
— Не говори об этом!.. Не думай об этом!
— Ах, Енда, — она приподнялась на койке, — почему мы так трудно живем? Так трудно!
— Мы будем жить лучше, Мариенка! — Я погладил ее.
— Ты думаешь?
— Я знаю.
— Если бы ты был прав! — вздохнула она. — Я в жизни уже почти все потеряла, Енда…
— Не думай об этом, — повторил я. — Сейчас ты должна быть счастлива. Ведь мы вместе.
Но, говоря эти слова, я думал о немцах. Они находились недалеко от лагеря и могли в любую минуту атаковать нас. В любую минуту командир мог объявить подъем, и он наверняка сделает это не сегодня-завтра, чтобы снасти нас.
— Енда!
— Да.
— Ты знаешь про меня что-нибудь?
— Нет.
— До чего странно, правда?
— Но мне кажется, я тебя давным-давно знаю.
— Мне тоже, Енда.
Она помолчала, потом сказала, поколебавшись:
— У меня был муж. Он погиб на Восточном фронте. Тебе это неприятно слышать?
— Нет, — ответил я. — Ты ведь знаешь, что я на этот счет думаю.
Она кивнула:
— Я его очень любила. Ты сердишься?..
Я покачал головой. Я был счастлив.
— Ты на него похож. Может быть, я за это тебя так люблю. Сердишься?
— На тебя?
Она положила руку мне на голову:
— Мне было восемнадцать лет, когда мы поженились. Я была тогда так счастлива, Енда… А через три месяца его призвали. Тисо послал его на Восточный фронт, против русских… Он не хотел идти. У нас, наверное, никто не хотел идти. Но потом он уехал, а я каждый день ходила в церковь и молилась там, ах, сколько я молилась, чтобы его не убили. Ты веришь?
— В бога?
— Да.
— Нет, не верю.
— Я теперь тоже не верю, — сказал она, помолчав, — Енда, наш священник так хвалил меня тогда за набожность. Я его спросила как-то: «Батюшка, как вы думаете, услышит бог мои молитвы, защитит его?» «На все воля божья, — отвечал он, — все, что делает бог, — благо, разве мы можем знать, что он в своем высшем милосердии уготовил нам?» И его убили… на Украине, в сорок втором… Она сглотнула слезы и стала смотреть наверх, на парусину палатки.
— Енда!
— Да, Мариенка.
Она села.
— А потом у меня был сын, — сказала она, глядя на меня в упор. — Петька его звали, как мужа… Тогда я уже не молилась. Целыми днями сидела дома и думала о ребенке, который родится. Он родился весной… У тебя есть жена? Ребенок?
— Нет, Мариенка.
— Ах, боже! — вздохнула она, и губы ее задрожали. — Ах, боже!..
Она медленно легла и лежала неподвижно, будто совсем выбилась из сил.
— И Петька погиб, — сказала она после долгого молчания, потом снова села, нервно расстегнула карман гимнастерки и из маленькой пачки достала фотографию голенького малыша. — Петька…
Снимок был помятый и отсыревший. Края фотографии местами пожелтели и побурели, коричневая краска поблекла.
— Вот какой у меня был сын, — сказала она с тоской. — Ни у кого лучше не было. Веришь?
— Верю.
— Может быть, все получилось из-за того, что я им так гордилась… Я поехала с ним в Братиславу, к родным, похвалиться. Хорошо знаешь Братиславу?
Я кивнул.
— А где нефтеперегонный завод, знаешь?
— Да.
— Так вот там… Был налет… Американцы или англичане. Как раз когда я с Петькой шла с вокзала. Я бросилась в убежище. Самолеты уже приближались, они шли высоко, такие маленькие, безобидные точечки, не больше. Ох, как я про это вспомню, как вспомню!.. — Она затряслась как в лихорадке и закрыла глаза. Потом продолжала тихо, будто в полусне: — Мы все бежали в одну сторону, а за нами уже рвались бомбы, и воздух дрожал, и я уже видела вход в убежище, а мальчик был такой спокойный, при всем этом беге и смятении не плакал, спал. Но тут за нами взорвалась бомба, и меня волной отбросило к стене. Я боялась, что потеряю сознание, но превозмогла себя: у меня на руках был ребенок. И я добралась до убежища. Там был ужас… Кто кричал, кто вслух молился. А я держала своего Петьку. Прижала его к лицу и так ждала конца. И вдруг я поняла, что он холодный… так странно. Позвали врача. «Взрывной волной, мамаша, ему разорвало его маленькие легкие, — сказал он. — Тут ничем нельзя помочь». И пошел дальше… Ах, Енда!..
Она взяла фотографию из моих рук, аккуратно вложила ее обратно в пачку и заботливо спрятала в карман гимнастерки. Пальцы у нее при этом дрожали, как у старухи, а ведь этой женщине было всего двадцать два года.
— Что мне оставалось?! — вдруг воскликнула она. — Все у меня взяла эта воина — мужа, ребенка, счастливые молодые годы! Потому я и пошла с вами — отплатить им за все, фашистам! — Она резко наклонилась надо мной, обхватила пальцами мое лицо: — А что мы теперь, Енда? Доживем?
Так спрашивала женщина, которую я любил.
— Доживем, Мариенка.
В ту минуту я не мог ответить иначе. Да и никогда не смог бы. Какой мелкой и незначительной показалась в ту минуту опасность по сравнению с моей любовью! Она сняла ладони с моего лица и сжала мои руки что было силы, будто хваталась за спасительный канат.
— Точно, Енда?
— Да. Точно. Оба.
— Это хорошо…
Она помолчала минуту, а потом проговорила тихо и торжественно:
— Я этому верю.
Пламя свечки укорачивалось, догорало.
— Мой Енда, — подала она голос. Через минуту опять: — Мой Енда!
В полумраке она положила лицо на мои ладони. Долго так лежала, касаясь влажными губами моих рук, всего несколько часов назад пристреливших раненого немца… Она была тихая, будто и не дышала. По парусине шумно барабанил дождь.
— Как это прекрасно, Мариенка, — сказал я, — когда человек может поговорить с другим так, будто с самим собой, потому что в мыслях он с ним неразлучен.
Она улыбнулась:
— Знаешь, и я… не знаю, как сказать, но ты меня, конечно, понимаешь…
— Мариенка, — сказал я. — Единственная! Разве что-нибудь может нас разлучить? Какая-то сила? Тебя и меня…
— Милый! — ответила она. — Мы будем вместе, когда все это кончится, да? И будем тогда жить в мире и спокойствии. Снова жить. Совсем по-другому жить.
Мы обнялись.
— Ах, Енда, — шептала она, — мой Енда! Енда! Енда… если бы так было… всю жизнь.
Она уснула и лежала неподвижно около меня, ее веки плотно смежил сон. А я не мог заснуть, боялся пошевелить плечом под ее головой, чтобы не разбудить ее. Нас ожидали трудные дни. И я ожидал их, как борец, уверенный в своей победе. Я был счастлив.
Дождь перестал.
Потихоньку, медленно-медленно высвободился я из объятий Мариенки. Укрыл ее бережно и вышел из палатки. Было около половины шестого, но тьма стояла непроглядная. Противный, пронизывающий до костей осенний холод лежал на склонах, придавливая к земле весь наш лагерь — горстку свободных людей, окруженных фашистами.
Сразу же, как настало утро, пришел приказ готовиться к длинному ночному переходу. Небо между ветвями деревьев голубело в гигантской вышине — после ночного дождя день наступал ясный, безоблачный. А я весь погрузился в ощущение своего счастья. «Мариенка», — шептал я про себя. Я искал ее на вырубке, но тщетно. Мы не увиделись. На медпункте перед отправлением было слишком много работы.
Потом около полудня прилетели вражеские самолеты. Бой был неравным. Как акулы, переваливались над нами три зеленоватых «юнкерса». Взрывы, грохот; на нас падали ветви и глина. И все-таки мы стреляли из наших бессильных винтовок, стреляли в безумной ярости, даже не надеясь попасть в самолеты.
Наши палатки стояли под деревьями у края вырубки. Лишь Мариенка и раненые находились под большим буком на открытом пространстве, со всех сторон охраняемые нами от нападения с земли.
Но враг пришел с воздуха.
Бомбежка прекратилась через несколько минут. Самолеты скрылись. Я первым поднялся и бросился к медпункту. На траве лежали глыбы земли и сломанные ветви. Я повсюду искал глазами Мариенку. Добежал до места, где стояла ее палатка. Но Мариенки там не было. Надежда снова появилась у меня.
Я осмотрелся по сторонам. Она лежала за палаткой раненых. Маленькая, в шинели.
— Мариенка! — воскликнул я.
Она покоилась на левом боку. На левом боку… Она была лишь чуть бледнее, чем обычно. Я торопливо схватил ее за руки. Они были теплые, и на ее лице, руках и ногах не было ни царапинки. «Жива, — подумал я с надеждой, — сейчас придет в себя».
— Мариенка, — сказал я снова и повернул ее лицом к небу.
Мне не надо было этого делать.
Я первый из всех увидел ту страшную рану под сердцем. Большой осколок пробил ей грудь, и земля была пропитана кровью Мариенки. Вдали еще слабо слышался гул моторов вражеских самолетов. Я схватился за пистолет, но затем положил его подле Мариенки.
Я должен жить! Ведь я обещал ей, что мы доживем…
Война окончилась, и спустя годы я нашел новое счастье. Постойте, не нашел, а просто понял, что человек, собственно, сам творит свое счастье. Теперь у меня есть жена и дети, и старшего парнишку зовут Петька. Но солдатом я остался. Нужно ведь защищать свое счастье, свое и других.
Вы согласны?