— Знаешь, когда я поняла, что настоящий — ты? Когда ты рассказывал про гортензии, которые опознали убийцу. И потом, когда тот, другой, говорил о твоем детстве. Он будто урок отвечал, а по твоим глазам я видела, что ты все это заново переживаешь: и как твой отец выстригал Микки-Маусов из кустов, и хот-доги, и «большую восьмерку»… Я так рада, Мартин! Еще джема?
Приятно видеть женщину счастливой. Ее преобразила моя история, роль, которую она в ней сыграла, вера в меня, которую она сохранила наперекор всему и оказалась права. Я не возражаю. Отчет детектива так и остался у меня в кармане. Я смотрю на нее: она стала почти хорошенькой, потому что впервые в жизни кому-то поверила и не ошиблась; морщинки у рта разгладились от улыбки, от воодушевления и от огромных бутербродов, которыми она угощает и меня.
Ее сын озадаченно посматривает на нас. Мы ввалились в кухню и уселись с ним полдничать. Я вдруг почувствовал зверский голод, и мы уже уничтожили целый багет, намазывая его вперемежку маслом, мармеладом, паштетом и «Нутеллой». Что ж, какие бы сомнения и тревоги я ни принес в эту квартиру без мужчины на третьем этаже обшарпанной многоэтажки, сегодня я решил быть тем, кого видит во мне Мюриэль.
— Расскажи Себастьену о своей работе.
Мне нравится это «ты», возникшее спонтанно теперь, когда она во мне уверена. Я рассказываю мальчику, как выращивал помидоры в пустыне, без капли воды, зато под музыку: преобразовал в звуковые частоты квантовый сигнал, испускаемый протеинами, и передавал их через усилители в форме этакого растительного рэпа, действующего как гормон роста. Он таращит круглые глаза над чашкой с остывающим шоколадом. Маленький человечек на границе детства и юношеских прыщей, с черным пушком между бровями и еще совсем детским голосом.
— Я его записываю на магнитофон, — признается Мюриэль со скорбной улыбкой, когда он уходит из кухни к своим компьютерным играм. — Все время записываю его голос, только ему не говорю: хочу сохранить. У всех его одноклассников голос уже поломался, ужас.
— Он славный.
— Очень способный, а учится плохо, в школе ему скучно. Зато в тестах на IQ всегда первый. А результат — в классе его бьют, и он отстает еще больше. Ума не приложу, что с ним делать. Перевести бы в другую школу, так денег нет.
Я серьезно киваю. Мне нравится такая жизнь — конкретная, плотная, замкнутая; смесь мелких житейских драм и повседневного напряжения сил, без перспектив и лживых посулов. Жизнь от одной учебной четверти до другой и от получки до получки, одиночество в толпе, километры в замкнутом пространстве и ожидание в аэропортах, пассажиры и порожние ездки. Выкроенные из рабочего графика часы для детей, безысходное самопожертвование, обреченность.
Пришла дочь. Семнадцать лет, долговязая, красивая, без комплексов, отсутствующий вид, но взгляд хороший, открытый. Равнодушная, вежливая. Зовут Морганой. От нее пахнет аммиаком, перманентом, синтетической сиренью. Ученица в парикмахерской. Прислонившись к холодильнику, она выпивает стакан яблочного сока, бросает нам «Чао» и удаляется в свою комнату слушать техно.
Подперев рукой щеку, Мюриэль смотрит, как я ем.
— Вот такая у меня жизнь, — сдержанно комментирует она. — Я их обожаю, а ты меня поразил. Со вчерашнего дня я все думаю, как бы повела себя, если бы пришла однажды домой, а там вместо меня — другая.
— Всегда можно доказать, что ты — это ты, Мюриэль.
— Я пожелаю ей успеха и сделаю ноги, так-то вот!
Она прыскает со смеху, кусает губы, сплевывает, чтобы не сглазить, морщась, допивает чай.
— Жизнь такая, что дух перевести некогда. Наверно, так даже лучше. «Чинзано» будешь?
Мы отставляем чашки, и полдник переходит в аперитив. Она рассказывает мне о своем детстве, о замужестве, о разводе. Ничего особенного, все вполне банально, но то, с каким остервенением она бьется, чтобы справиться самой, ни на кого не полагаясь, лишь бы детям не досталось того, что выпало ей, — бесполезный бой с ветряными мельницами, — возвышает житейские дрязги до уровня греческой трагедии.
Время идет, и сынишка заглядывает на кухню поинтересоваться, скоро ли ужин. Мюриэль отвечает, чтобы взял что-нибудь сам: у мамы сегодня выходной. Я предлагаю повести их в ресторан. На меня смотрят как на марсианина. Появляется Моргана, зажав плечом телефонную трубку, сообщает нам, что будет сегодня ночевать у Виржини. Мать протягивает руку, дочь передает ей телефон и со вздохом удаляется. Мюриэль проверяет алиби, вешает трубку, пожав плечами, делится со мной: все равно девочка уже полгода принимает противозачаточные таблетки, а что не выспится перед работой, так она эту работу все равно терпеть не может.
— Выбери что-нибудь в морозилке, — говорит она сыну, допивая третью порцию «Чинзано».
Я спрашиваю ее, какой голос был у Родни по телефону.
— Обыкновенный. Знаешь, он к тебе очень хорошо относится. Раз двадцать переспросил, как ты там, держишься ли и как поступишь с женой…
— Ты дозвонилась ему по мобильному?
— По тому номеру, что остался в памяти. Так как ты поступишь с женой? С людьми, которые устроили тебе эту подлянку?
— Не знаю.
— Но все-таки…
Фраза недоговоренной падает в стакан. Мюриэль уже немного пьяна, эйфория пошла на убыль, моя история отодвинута на второй план, снова засасывает повседневность, из которой ей больше не выбраться, когда все уладится со мной. Завтра я получу доказательства своего существования и пойду своей дорогой, а с ней не случится больше ничего нового… Я все читаю на ее лице, между неровно подстриженными прядями, выбивающимися из-под заколок. Я ворвался в ее жизнь порывом ветра — ветра безумия, ветра абсурда, — а теперь все вернется на круги своя, станет даже хуже, чем было.
Она тянется к бутылке, задевает стакан. Я не успеваю отскочить. Она извиняется, показывает, где ванная, роняет голову на руки.
Я тактично ретируюсь. Моргана красится в ванной перед аптечным шкафчиком, говорит мне «Входите», мол, не помешаете. Открыв кран, я замываю пятна на пиджаке. Девочка смотрит на мою правую руку, замотанную обтрепанным пластырем.
— Болит?
— Ничего, проходит.
Подводя глаз карандашом, она советует сделать компресс из хлебного мякиша с крупной солью.
— Мой папаша живет теперь с женщиной, у нее своя конюшня. Когда я приезжала к ним, все время падала с лошади. Крупная соль классно помогает от ушибов.
Я благодарю.
— А вы давно знаете маму?
Мюриэль могла ведь и скрыть от детей нашу аварию. Я отвечаю «да». И ведь правда, я вполне мог познакомиться с ней лет в двадцать, прожить похожую жизнь, обзавестись такой же семьей… Мы начинали во многом похоже.
— Вы, по-моему, хорошо на нее действуете.
Она принимается за второй глаз и интересуется, мы только друзья или… Я киваю: «Друзья», оттирая пятно мылом. В комнате звонит телефон.
— Знаете, она потрясная женщина. Папаша ее круто поломал: после него у нее никого не было, только мы. Меня грузит, что она одна.
Я сосредоточенно изучаю расплывающиеся на ткани разводы. Моргана откладывает карандаш, берет с полочки губную помаду.
— Она вам не нравится?
Я выдерживаю взгляд вскинутых на мое молчание глаз. В них укор и неподдельное восхищение матерью, которую она, надо думать, ненавидела, пока не поняла.
— Да нет, нравится, но…
Она поджимает губки, не комментируя повисшую фразу. Потом, вздохнув, стягивает через голову футболку, расстегивает джинсы. Идет полуголая к степному шкафу, достает платье и надевает его, стоя ко мне спиной.
— Желаю вам хорошо провести вечер, — улыбается она, обернувшись в дверях.
А я так и стою как пень посреди ванной, потрясенный ее жестом, этой смесью грубости и чуткости: надо же было додуматься возбудить меня своей наготой, чтобы я захотел ее мать.
— Мартин!
Это Мюриэль зовет меня под хлопок входной двери. Я иду в гостиную. Она стоит у книжного шкафа и говорит по телефону.
— Сейчас я ему скажу, спасибо. Поцелуй Жинетту, отдыхайте. Это Робер звонил, — объясняет она, повесив трубку. — Приятель-таксист, тот, что одолжил мне машину. Он уезжал в отпуск, только что вернулся. Ну вот, он звонил в полицию: они нашли грузовик, который сбросил нас в Сену. На какой-то свалке в Эр-и-Луаре. И знаешь что? Он в угоне!
Она рада: надеется, что это поможет ей решить проблемы со страховкой и правами, нарушение нарушением, но грузовик-то был угнанный. Я воздерживаюсь от комментариев. Молча рассматриваю потрепанные старые книги на полках. Что-то шевельнулось в моей памяти, и я пытаюсь понять, что именно, — то ли жаль чего-то, то ли чего-то не хватает… Почему сейчас? Я не знаю, связано ли это с тем, что сказала Мюриэль, или с запахом подвала и отсыревшей кожи, которым пропитана ее библиотека.
— Родительское наследство, — говорит она, перехватив мой взгляд. — Полная история религий на земле, с тех пор как люди выдумали Бога на свою голову. Скопище пыли и всякой заразы, но рука не поднимается их выбросить. Родители так ими дорожили… Дерьмовая штука память. — Откупорив бутылку белого вина, она продолжает: — Когда ты очнулся в больнице, я думала, у тебя будет амнезия, и завидовала: вот повезло.
Себастьен принес рыбное филе в размякшей панировке с давлеными помидорами. Мы едим за низким столиком и смотрим по телевизору новости. Наводнения, мирные переговоры, теракты, футбол, загрязнение моря нефтью, официальный визит президента США, проблемы английской королевы. Мюриэль ругает пробки, перечисляет бедствия месяца: три визита на высшем уровне, двенадцать демонстраций, закрытые для проезда набережные… По Парижу вообще стало невозможно ездить. Вдобавок мэр распорядился бетонными ограждениями отделить на проезжей части зону для автобусов, теперь такси с нее не съехать, когда его запирают грузовики… Я ем, слушаю вполуха, киваю невпопад.
— О чем ты размышляешь, Мартин? Что-нибудь не так?
— Нет, я просто подумал: а почему мы ехали через Сену? Я начинаю немного ориентироваться в Париже, и… Кажется, это не самый прямой путь.
Она вдруг напряглась и сверлит меня взглядом, хмуря брови. Я делаю вид, будто забыл, о чем говорил, сосредоточившись на прогнозе погоды. Еще решит, чего доброго, что я ее обвиняю: таксисты ведь, бывает, делают крюк, чтобы побольше содрать с пассажира.
— Что значит «не самый прямой путь»?
— Да ничего… От моего дома в аэропорт Шарля де Голля через Сену…
— От твоего дома? На улице Дюрас? Но я тебя не там посадила!
— А где же?
Мюриэль хватает со стола пульт, убавляет звук.
— В Курбевуа[8].
— Где-где?
— В Курбевуа, — повторяет она как нечто само собой разумеющееся. — На бульваре Сен-Дени.
Меня точно обухом по голове ударили.
— А что я там делал?
Она разводит руками: тебе лучше знать. Я пытаюсь вспомнить, но безуспешно.
— Ты уверена?
Она кивает, явно расслабившись, спрашивает, первый ли это у меня провал в памяти. Я ничего не понимаю.
— Посмотрим М6, — решает между тем ее сын, забирая пульт.
Он переключает канал, прибавляет звук. Мюриэль напоминает, что ему завтра к восьми в школу. Он усаживается между нами на желтом диване, и мы смотрим на ораву девушек, которые учатся петь и поносят друг друга перед камерой, потому что каждая хочет устранить соперниц и стать звездой, а для этого нужны голоса телезрителей. Мальчишка завороженно взирает на эти страсти, болеет за мужеподобную арабку и называет остальных «лахудрами». Когда выносится вердикт и его кандидатка в слезах выбывает большинством голосов, он швыряет пульт и уходит из гостиной. Мы остаемся с Мюриэль вдвоем, между нами пустая подушка. Всю передачу я прокручивал в голове цепь событий: вот мы с Лиз приезжаем на улицу Дюрас, вот мне делают перевязку в аптеке, вот я встречаюсь с Лиз у «Франс Телеком», мы садимся с чемоданами в кафе, я обнаруживаю отсутствие ноутбука, бегу за такси Мюриэль, кричу, прошу остановиться… Зрительно я и правда не припоминаю пейзаж, но как меня занесло в Курбевуа?
— Ты не мог бы пойти рассказать ему сказку на ночь?
Я удивленно смотрю на Мюриэль.
— Да, он уже вырос, знаю, но… С тех пор как нет отца, ему никто… Ладно проехали. — Она машет рукой и переключает канал. — Уже поздно.
Я встаю, положив руку ей на плечо, чтобы не удерживала меня. Себастьен лежит в кровати на животе, задрав ноги и уткнувшись в комиксы. Стены заклеены постерами с монстрами и футболистами. Он предлагает мне присесть и посмотреть книги: я ему не помешаю. Я подхожу к маленькому аквариуму на этажерке: две облезлые рыбки, три камешка на дне, колышущиеся водоросли.
— Смотри-ка, у тебя тут ахлии.
Подняв на меня один глаз, он спрашивает, что это.
— Двуполая водоросль. Она окрашивает рыбок в изумительные цвета, когда размножается.
— Значит, это не она. Видишь, что с ними происходит?
— Это потому, что стебельки не соприкасаются. У ахлии половая зрелость наступает только при контакте с противоположным полом. А у тебя они застрянут на всю жизнь в детстве, если ты им не поможешь.
Погрузив пальцы в грязную воду, я сдвигаю камешки так, чтобы бледно-зеленые травинки соприкоснулись. Мальчик даже с кровати встал и с любопытством слушает, таращась на аквариум.
— Врозь они себя не осознают. Зато потом могут меняться, становятся самцом или самкой, смотря кого привлекают…
— Они что, гомики, мои водоросли?
— Транссексуалы. Их преимущество перед людьми в том, что они могут менять пол столько раз, сколько пожелают. В зависимости от того, в кого влюбятся.
— А я думал, они вообще неживые.
— Они просто ждали, чтобы ты проявил к ним интерес.
Мюриэль, стоя в дверях, смотрит на нас у аквариума. В глазах у нее блестят слезы. Себастьен оборачивается. Она тут же исчезает. Он ложится в кровать и спрашивает, как я решил стать ботаником.
— Голубые листья.
— Чего?
Мы оба вздрогнули одновременно. Не знаю, почему у меня вырвались эти слова, с чем они связаны. Голубых листьев в природе не существует. Разве что у некоторых пород хвойных деревьев, но это не листья, а иглы.
— Когда тебе было столько лет, сколько мне, ты уже знал, кем хочешь стать? — допытывается Себастьен.
— Да. Кажется, знал.
— Везет тебе. Я вот не знаю. Да все равно меня никуда не примут, — утешает он сам себя.
Я улыбаюсь — с пониманием, с сочувствием, — подхожу к кровати, медлю. Откуда мне знать, целуют ли на ночь мальчишек в этом возрасте. Он протягивает мне руку, я пожимаю ее и выхожу, повторяя про себя два слова. Голубые листья… Плавные звуки рождают неясные образы, голоса, какие-то перепутанные обрывки воспоминаний…
Мюриэль я нахожу в гостиной. Она сидит на полу перед выключенным телевизором.
— Ему, кажется, понравилось. Не знаю, что ты там рассказывал…
— Да так, всякую ерунду — важен ведь результат. Водоросли в его аквариуме — просто плесень, но для него они теперь будут влюбленными.
Моя откровенность коробит ее. Или моя деликатность?
— Для меня стараешься или ты всегда такой?
Я отвечаю неопределенным вздохом.
— У тебя никогда не было детей?
— Нет.
Она встает, говорит, что я был бы хорошим отцом, и смотрит на часы.
— Тебе есть где ночевать?
— Нет.
— Диван устроит?
— Спасибо.
Мюриэль уходит в свою комнату, возвращается с подушкой и одеялом. Я не двинулся с места.
— Что не так, Мартин?
— Не знаю. Вопросы одолевают.
— Меня тоже.
Мы смотрим друг на друга растерянно. Она кладет подушку на диван, расстилает одеяло. Подходит ко мне. Я обнимаю ее, и мы делаем попытку забыть обо всем на свете.
Лиз целует его, тихонько отстраняет. Под бегущей строкой светящихся цифр едва заметно шевелит пальчиками поднятой руки — в знак прощания и обещания новой встречи. Она удаляется. Он, поправив очки, собирается открыть дверцу стоящего у тротуара лимузина. Его голова разлетается на куски. Он падает навзничь.
Я просыпаюсь, ошалело моргаю, озираюсь вокруг. Я в комнате с лиловыми обоями, сквозь штору пробивается солнечный луч. Где-то рядом слышны голоса.
Я натягиваю на себя одеяло, от которого пахнет любовью и кондиционером для белья. Переворачиваюсь на живот, утыкаюсь в согнутую руку, прячась от шумов, улыбаюсь в подушку. Этой ночью между нами были страсть и нежность, так бурно и вместе с тем так просто… Мы вели себя как подростки, сдерживающие стоны наслаждения, чтобы не услышали родители. Ничего общего с тем, что я знал раньше, а между тем я не изменился: что-то выправилось во мне, встало на место после долгих лет жизни наперекосяк. Мне нравилось заниматься любовью с Лиз, потому что она становилась другой в постели: свою холодность, обиды и комплексы сбрасывала, как платье, и слушала только свое тело. Она забывалась в любви. Мюриэль же, отдаваясь, обретает себя. Я увидел ее беспечной, игривой и нежной — такой она была бы всегда, да только жизнь не дает ей продыха. Это раненая женщина, которая любовью исцеляется, а не балованное дитя, ломающее игрушки и себя заодно. Всего на какую-то неделю я вырван из обыденной жизни — и уже ничего не узнаю: мне совершенно чужды мои предпочтения, мотивации и компромиссы. Я женился на женщине, с которой не мог ужиться по определению, положившись на ночи, когда друг друга понимали наши тела; преодоление дистанции, разделявшей нас в остальное время, я принимал за истинный путь любви. А ведь насколько легче просто любить кого-то близкого.
Впрочем, я не знаю, кого увижу сегодня утром, какая Мюриэль ждет меня за стеной. Быть может, наступившее завтра повергнет ее в такую же печаль, как и возвращение в обыденность после двух суток абсурда. Я понятия не имею, притворимся мы друг перед другом или просто замнем тему, решим, что эта ночь была ошибкой или что нам хочется еще. Утро после первого раза тоже всегда и у всех бывает впервые.
Я одеваюсь, собрав раскиданные по всем углам вещи, и выхожу к Мюриэль. Она в кухне, сидит за столом с каким-то стариком в зеленой куртке, он оборачивается и тепло улыбается мне.
— Я Робер, — представляется он. — Очень рад. Извините, что разбудил: мне понадобилась машина для постоянной клиентки. Каждые полгода я отвожу ее в санаторий в Туке, вот уже семнадцать лет…
— Себастьен, без двадцати пяти! — кричит Мюриэль.
Она заполняет на столе какой-то бланк, расписывается и вручает его коллеге, а мне говорит, что теперь скрепя сердце тоже вольется в ряды G7[9], если, конечно, ей оставят права и внесут в списки.
— Форменное безумие — оставаться независимой, — подхватывает Робер, призывая меня в свидетели.
Я согласно киваю, сажусь. Итак, утром жизнь взяла свое, нежная и неистовая женщина минувшей ночи вернулась к своим обычным занятиям. Она наливает мне кофе, спрашивает, как спалось. Нейтральным тоном отвечаю «Хорошо».
— Я могу раздобыть тебе машину на завтра. Антонио не выйдет, слег с гриппом.
— У него не тачка, а рухлядь.
— Кто бы говорил, — улыбается Робер, споласкивая руки под краном. — Ну ладно, я пошел, счастливо.
Они целуются на прощание. В кухню заглядывает Себастьен с сумкой на плече, спрашивает, буду ли я здесь сегодня вечером.
— Без четверти! — грозно напоминает ему мать.
— Подвезти тебя до школы, Себ?
— Не, не надо, меня ребята ждут. Пока.
Хлопает входная дверь. Звонит телефон. Мюриэль снимает трубку, потом спрашивает Робера, который застегивает куртку:
— Восемь пятнадцать, Батиньоль, на Аустерлицкий вокзал, возьмешь?
— Идет.
Она записывает адрес на краешке стола.
— Я рад за нее, — говорит Робер, глядя мне в глаза и крепко пожимая руку.
Он не заметил повязку, и, преодолев боль, я дружелюбно улыбаюсь. Мюриэль отдает ему бумажку с адресом и ключи от машины. Он прячет в карман заполненный ею бланк и обещает «нажать на все кнопки».
Едва за ним закрывается дверь, как Мюриэль кошкой прыгает на меня, обнимает, обцеловывает, царапает шею, отстраняется, чтобы посмотреть мне в лицо.
— Тебе понравилось? — вдруг спрашивает она встревоженно, но не дает мне времени ответить, тащит в спальню, на ходу расстегивая мою рубашку и плутовато улыбаясь.
— Встреча у тебя через час, отсюда на электричке до Порт-Майо минут десять. У нас есть целых сорок пять минут, если не потеряем голову…
Опрокинув меня на кровать, она стягивает спортивные брючки и ложится сверху.
— В постели ты совсем другой человек, — шепчет она, щекоча мне ухо.
Ее язычок спускается по моей груди, ниже, ниже, пальцы неспешно расстегивают ремень. И вдруг раздается взрыв.
Метнувшись к окну, Мюриэль отдергивает штору.
— Робер! — истошно кричит она.
Перед домом напротив пылает машина.