Секретарша попросила меня немного подождать. Вот уже четверть часа я сижу между металлической скульптурой и висящим в рамке под стеклом запретом некоей марки сигарет, с цифрами прибылей и ущерба, выделенными желтым.
Детектив выходит из своего кабинета, провожая клиента, возвращается, извиняется перед человеком, пришедшим после меня: через три минуты он будет к его услугам. Кивком приглашает меня войти.
Я покидаю приемную с предчувствием, которое подтверждается, как только лысый сыщик в черной тенниске садится за стол. Он извлекает папку из стопки по левую руку, открывает ее и произносит без всякого выражения:
— Вы не существуете.
Я выдерживаю его взгляд, сглотнув пересохшим ртом. Он раскладывает перед собой документы и продолжает:
— С чего начать? С вашего рождения? Никакой Мартин Харрис не родился 9 сентября 1960 года.
Он даже не предложил мне сесть.
— И кто же вам это сказал? — парирую я, без приглашения усаживаясь в кресло.
— Запись актов гражданского состояния. Равно как не было Фрэнклина и Сьюзен Харрис, работавших в Диснейуорлде или на Кони-Айленде. Вы не женились на Элизабет Лакарьер 13 апреля 1992 года в Гринвиче; по адресу 255 Соумилл-лейн, где вы, по вашим словам, проживаете, находится лесопилка, а Научный центр исследований окружающей среды на Сэчем-стрит в Йеле, в котором вы якобы заведуете лабораторией с 1995 года, был построен только в прошлом году. Продолжать?
Привалившись к подлокотнику, чувствуя, как стекает за шиворот холодный пот, я хочу ему возразить, но он не дает мне открыть рта. В руках у него другой листок.
— Юридическая служба «Монсанто» никогда о вас не слышала; правда, обнаружены пять трактатов по ботанике, опубликованных под именем Мартина Харриса, а также подписанный им протокол, касающийся свидетельства растений в суде Мэдисона, штат Висконсин, в 1998 году, — однако тот Мартин Харрис умер год спустя. Ваш номер социального страхования принадлежит однофамильцу, электрику из штата Канзас.
Он поднимает глаза и, положив локти прямо на листки, сцепляет пальцы.
— Короче, вы не родились, вашей семьи не существует, ни один из ваших коллег не опознал вас по фотографии, а ваши открытия в области ботаники сделал другой человек.
Захлопнув папку, он подталкивает ее ко мне.
— Итог: вы должны мне тысячу триста евро, и я предпочел бы наличные.
Я кое-как собираюсь с мыслями и, выпрямившись, говорю, что здесь наверняка какая-то ошибка.
— А вот это уже не мое дело: вы наняли меня для проверки сведений, мои корреспонденты выполнили работу, я представил вам документацию, вот счет: расплачивайтесь, и мы квиты. Остальное меня не касается, ясно? Этот отчет ваш, делайте с ним что хотите, я не желаю знать, какими темными делишками вы занимаетесь или, может, просто любите пошутить, — платите и проваливайте.
Спокойно, подняв руки, тоном воплощенного благоразумия я пытаюсь объяснить ему, что результат его изысканий подтверждает гипотезу о заговоре против меня: факт моего существования ухитрились стереть даже из компьютеров отделов записи актов гражданского состояния… Но лицо его все так же непроницаемо, и тогда я, расстегнув браслет, кладу перед ним на стол свой «Ролекс».
— Если и это такая же фальшивка, как все остальное… — говорит он.
Я не отвечаю. Он берет часы, вертит в руках, ищет пробу, потом прячет их в ящик стола. Они стоили четыре тысячи долларов полгода назад — это подарок на десятую годовщину свадьбы.
— Всего хорошего, месье Харрис. Отдаю должное вашему таланту: сцена потеряла великого актера.
Я встаю, беру документы и иду к двери; он уже уткнулся в следующую папку. Взявшись за ручку, оборачиваюсь:
— А вы уверены в ваших тамошних детективах?
— Нам-то какой смысл вам врать?
Я долго бродил по улицам, как робот, ничего не видя, без единой мысли в голове, зажав под мышкой папку, перечеркнувшую сорок лет моей жизни. Дождь лил все сильнее. Я зашел в «Макдоналдс», купил жареной картошки и взял салфеток, чтобы вытереть папку. Внимательно прочел справки и отчеты. Все было сфабриковано. Не говоря уж об ошибках в записи актов гражданского состояния, умышленных или нет, ничто не совпадает с моими воспоминаниями, а я знаю, что память меня не подводит. Воспоминание может быть иллюзорным, мы порой задним числом по-своему истолковываем факты, фантазируем, но не в том, что касается главных, ключевых моментов нашей жизни и связанных с ними подробностей.
Вот только одно искажение из многих: информатор сообщает, что из двух «больших восьмерок» на Кони-Айленде снесена была «Молния», а «Циклон» в 1991 году объявили историческим памятником. Не знаю, как он ухитрился перепутать, для меня это все равно что утверждать, будто башни Всемирного торгового центра стоят на месте, а разрушен террористами Эмпайр-стейт-билдинг. Я как сейчас все это вижу: очарование опустевшего Кони-Айленда в сумерках, закрытые аттракционы, вокруг желто-красной парашютной вышки кружат чайки, шляется обколотая молодежь, русские старики в инвалидных колясках катят к понтону с удочками. Вижу рабочих на страховочных тросах, разбирающих рельсы «Циклона», убитый вид отца в квадрате пластикового газона перед кирпичным домиком: демонтируют не просто аттракцион, а последний отрезок его жизни. Что ему теперь сторожить? Груду металлолома, проданного на вес, за которой однажды приедут грузовики со сталелитейного завода.
Я было подумал, что детектив даже не дал себе труда съездить на место, но следующей в списке неувязок, якобы им обнаруженных, значится средняя школа Джона Дэви. Мой колледж, деревянное здание у песчаных холмов, — у него это, оказывается, какой-то левый склад, окруженный колючей проволокой, между линией воздушного метро и трущобами Южного Бруклина. Откуда эта путаница? Недосмотр или кто-то намеренно лишает меня ориентиров, прошлого, внутренней логики? Он ведь описывает «Рубинштейн & Кляйн», большой универсальный магазин напротив станции «50-я улица» линии W, где я работал два месяца, пока отец не устроил меня в «Натан». В конце концов, мне лучше знать, это моя жизнь! Я, а не он провел все те годы между Кони-Айлендом и бруклинским дном: эти исписанные стены над сточной канавой, прицепы-фургоны, размещенные у домов под коробками кондиционеров, пожарные лестницы, с которых осыпается ржавчина, когда под ними целуешься, — это моя юность! Кто он такой, этот неизвестный, чтобы оспаривать мое прошлое, путая имена, места, даты? И если он делает это намеренно, то зачем?
А моя лаборатория в Йеле, будто бы построенная только в 2001 году? Ну просто нет слов. Мне, значит, приснились все одиннадцать лет, что я паркую мой «Форд» напротив Старого кампуса и пешком поднимаюсь под кленами Хиллхаус-авеню на холм к зданию с вывеской Environmental Science Center? А прожил я все эти годы, не ведая о том, на лесопилке, женатым на женщине, на которой никогда не женился?
Но один плюс в трех страницах разоблачений все же есть: если моя биография — сплошной вздор и вымысел, то такая же фикция тот, кто обосновался в Париже под моим именем. Пусть утрутся те, кто предпочел поверить ему, хотя проблемы это не решает: я доказал, что тот Мартин Харрис — фальшивка, но и сам оказался ненастоящим. По непонятной мне причине самозванцами объявлены мы оба. Вот только в случайности я не верю: чем, если не злым умыслом детектива объяснить, что никто — ни в Йеле, ни в Гринвиче — не опознал меня по фотографии? Вопрос в том, кому понадобилось зачеркнуть мое существование, стереть факты моей жизни, уничтожить меня в глазах всего мира, причем уничтожить в двух экземплярах.
Я поднимаю глаза. Вокруг меня молодые люди уписывают «Биг-маки», роняя корнишоны и листья салата, рассеянными взглядами скользя по типу, уткнувшемуся в бумаги над остывающей картошкой. Мне надо освободить мозги от всех воспоминаний, которые теснятся в голове, всплывая в ответ на опровержения, мешают сосредоточиться, путая мои города и годы… Мне надо привести их в порядок и отвечать по пунктам. Я переворачиваю первую страницу и, зажав ручку между большим пальцем и повязкой, начинаю записывать свою жизнь с детства, как я ее помню, все, от мелких деталей до ключевых событий.
Полчаса спустя я исписал оборотные стороны трех страниц отчета. И если я все так же уверен в себе по сути, то по форме возникли кое-какие сомнения. Одна странность сразу бросается в глаза. Я с точностью до мелочей помню какие-то незначащие вещи, зато вдруг оказалось, что целых три года мне нечем заполнить. И это не все. Отрабатывая гонорар по полной, детектив в конце указал дату, которой соответствует сумма государственного долга из моего сна. 2 октября прошлого года. Эту дату назвала сегодня Лиз, когда я спросил ее про шрам. А я не могу вспомнить, что было со мной 2 октября. Пробел.
Может быть, это все последствия комы, избыток глютамата гипертрофировал одни воспоминания в ущерб другим. Или просто что-то забывается от равнодушия и рутины, в которой все мы погрязаем рано или поздно, даже те, кто считает себя защищенным от этого своей страстью. Моя страсть к растениям сохранила мне лишь работоспособность: в плане чувств жизнь у меня не удалась, под внешним благополучием скрывался банальный крах, плачевный итог, который и вправду лучше бы забыть.
Я отталкиваю листки. На душе мерзко. Нет больше ни сил, ни желания нырять в интернет, искать новые доводы, доказывать свою правоту, изобличать ложь… Может, плюнуть, поставить на всем этом крест и начать жизнь заново где-нибудь подальше отсюда… или с чистой совестью броситься в Сену, где мне и следовало бы остаться? Все мне лгут, я никому не нужен, всем мешаю — и я устал бороться.
Среди маячащих вокруг посетителей с подносами, ожидающих, чтобы я освободил место, одно лицо вырисовывается отчетливо, один голос удерживает меня. Один-единственный человек поверил мне, протянул руку без задней мысли, просто проявил доброту. Я спускаюсь к туалетам, снимаю трубку висящего на стене телефона, набираю номер под плач младенца, которому меняют пеленки. Мюриэль отвечает после второго гудка.
— Мартин, наконец-то! Я два часа жду вашего звонка, у меня потрясающая новость!
Я готов порадоваться за нее, но она продолжает:
— Я говорила с вашим ассистентом, я ему все-таки дозвонилась…
— Родни Коулу?
— Он еще и по-французски говорит, я не ожидала! Он просто обалдел, когда узнал, что с вами приключилось. Он тоже не понял, какого черта ваша жена отколола такой номер, но она, оказывается, уже почти год в депрессии. Он классный парень. Сказал: я соберу все доказательства, что Мартин — это Мартин, и немедленно вылетаю. Он будет здесь завтра утром.
— Постойте, постойте, Мюриэль… Вы описали ему, как я выгляжу?
— Конечно! И того паршивца тоже описала. Эй-эй! Не начнете же вы сомневаться в себе теперь, когда мы получили доказательство?
«Мы» отзывается эхом в гуле уличного движения на том конце провода. Я зажмуриваюсь, удерживая слезы.
— Я закончу в четыре, заберу Себастьена из школы, и встретимся у меня, ладно? Адрес помните?
— Да… Так что Родни?
— Будет завтра в девять утра в отеле «Софитель», Порт-Майо. Ну что, договорились?
Я бормочу слова благодарности, вешаю трубку, прижимаюсь лбом к стене. Я так долго боролся с абсурдом, что теперь, когда жизнь вроде бы подтвердила мою правоту, мне трудно в это поверить. С чего бы Родни, расчетливому карьеристу, умеющему держать нос по ветру и всегда предпочитающему выждать, так напрягаться из-за меня, после того как он даже не опознал меня по фотографии? Впрочем, я что-то не помню, чтобы его имя где-то упоминалось, кроме моего списка.
Я бегу назад по лестнице, хватаю со стола оставленные листки. А детектив-то, оказывается, вообще не называет имен людей, которым показывал мое фото в Йеле. Он пишет: «его коллеги с кафедры ботаники», «декан его факультета»… Да ведь этот идиот пошел в SFES[7] на Проспект-стрит, к нашим конкурентам, которые оспаривают у нас кредиты на исследования. Понятное дело, они приняли его за журналиста, и никто не захотел делать мне рекламу. Они даже наплели ему, что Научный центр исследований окружающей среды существует всего год, чтобы он раздумал делать репортаж обо мне. Декан, верно, втюхивал ему научные традиции своего факультета, вековую пыль своих архивов, процент успеха своих блатных выпускников, программы своих бездарных преподавателей, а тот, олух, и уши развесил.
Я складываю листки с удовлетворенной улыбкой, воображая, что скажет Мюриэль, когда я покажу ей отчет, этот монумент лжи и некомпетентности, который в конечном счете, пожалуй, даже делает мне честь, наглядно демонстрируя усилия, предпринятые, чтобы меня зачеркнуть. Мне не терпится встретиться с ней, увидеть себя в ее глазах таким, каким она меня видит. Жаль, конечно, она могла бы быть привлекательнее; мне вспоминается молоденькая продавщица из бутика, и желание подкатывает к горлу — да еще все эти школьницы с «Биг-маками», оживленно щебечущие вокруг. Сколько лет самообмана, жестких рамок, обузданных порывов под вязами Старого кампуса, когда точеные фигурки моих студенток и их адресованные мне улыбки подчеркивались готическими фасадами. Сколько искушений я преодолел, чтобы остаться верным своему имиджу образцового профессора. Нет, чем бы ни обернулась для меня нынешняя ситуация, к прежней жизни я возвращаться не хочу.