После долгого, почти годичного перерыва Посадов собрал труппу народного театра. Это была вступительная беседа режиссера, на которой Алексей Васильевич изложил свои принципы, требования к актерам и цели театра. Многое из этого им было уже сказано три года назад, когда из кружков художественной самодеятельности образовался театр. Посадов решил повторить это сейчас перед значительно обновленным составом труппы.
Роман Архипов и Коля Лугов, занятые учебой в институте, вынуждены были уйти из труппы. Саша Климов остался; хотя он и готовился поступать в институт, но надеялся везде управиться.
Алексей Васильевич пришел на встречу по-особому собранным, одетым в новый костюм. Во всем его облике была печать праздничности. Говорил он, сидя за столом, напряженным от волнения голосом, иногда сверяясь с записями, сделанными крупным, размашистым почерком в толстой тетради, лежавшей на столе. Его состояние с первой же фразы передалось слушателям, которых собралось в небольшой комнате человек тридцать. Он говорил о роли театра в общественной жизни, о том, как по-разному понимают цели и задачи театра: для одних это был просто балаган, для других - храм искусства. И если балаган немыслим без пошлости и дешевого развлекательства, то храм не терпит ни крупицы того, что оскорбляет высокое чувство человеческого достоинства, не терпит фальши и цинизма.
- Мы хотим видеть театр таким, каким видели его гении сценического искусства Шекспир и Сервантес, Гоголь и Щепкин, Чехов и Станиславский, - рокотал крепкий, тугой голос Посадова, а светлые голубые глаза его теперь казались темными и суровыми. - После представления искусной и правильно поставленной комедии зритель уходит из театра, восхищенный происшествиями, умудренный рассуждениями, предупрежденный против плутней, наученный примерами, возмущенный пороками и влюбленный в добродетель, ибо хорошая комедия обязательно пробуждает эти чувства даже в примитивной душе. Это слова великого Сервантеса. Театр - школа воспитания масс. Он воспитывает человека, возвышает его и очищает. Михаил Семенович Щепкин как-то сказал: "По званию комического актера мне часто достается представлять людей низких, криводушных, с гаденькими страстями; изучая их характер, стараясь передать их комические стороны, я сам отделался от многих недостатков, и в том, что я сделался лучше, нравственнее, я обязан не чему иному, как театру".
"Театр - это любимая женщина, - говорил корифей русского, реалистического театра Константин Сергеевич Станиславский. - Театр - это любимый ребенок; бессознательно жестокий и наивно-прелестный. Он капризно требует всего, и нет сил отказать ему ни в чем. Театр - это вторая родина, которая кормит и высасывает силы. Театр - это источник душевных мук и неведомых радостей… Театр - это самая могущественная кафедра, еще более сильная по своему влиянию, чем книги и пресса. Эта кафедра попала в руки отребья человечества, и они сделали ее местом разврата. Моя задача, по мере сил моих, очистить семью артистов от невежд, недоучек и эксплуататоров".
Мы с вами, дорогие друзья, будем строить свой театр по заветам Станиславского, будем работать по его системе.
Алексей Васильевич встал, хмуро опустил голову и, подумав, глухо сказал:
- В нашей работе был перерыв. Я много думал о судьбе заводского театра. И пришел к выводу, что наш театр будет иметь успех только в том случае, если мы найдем для него отличный, оригинальный репертуар. Нам нужен театр мысли, а не протокольных фактов, как говорил Станиславский. Мы будем ставить спектакли большой жизненной правды. Кроме репертуара должно быть высокое профессиональное мастерство. Без этого нет спектакля, нет театра. А мастерство достигается непрерывным трудом, вечным поиском. Однажды Станиславский увидел на репетиции спектакля "Взятие Бастилии" в массовой сцене скучающих статистов. Он, человек выдержанный, ровный, обладающий большим тактом, рассвирепел, разразился огненной речью, резкой и беспощадной. "Гордостью Художественного театра были народные сцены. А вы хотите равнодушным отношением к народным сценам, скучающими лицами, вялыми ритмами лишить нас того, что мы накопили за двадцать пять лет. Этого не будет! - кричал Константин Сергеевич. - Я потребую тогда закрыть театр… Я не потерплю распущенности и халтуры на сцене. Я не желаю видеть - не имею на это права - скучающих физиономий на сцене!"
Я думаю, вы поняли меня. Актер - это не шут, не скоморох. Он сеятель возвышенного, поборник правды и справедливости, пример высокой порядочности и благородства, - заключил Алексей Васильевич.
Слова Алексея Васильевича о благородной миссии театра, его пламенная речь о Человеке с большой буквы, о величии и красоте его духа вызвали в душе Емельяна бурю мыслей и чувств, и это было как нельзя кстати. Глебов готовил доклад на открытом партсобрании, он долго вынашивал его, думал о нем, будучи на работе, в пути, дома, искал образы и слова, в которые необходимо было воплотить мысль. Перед его глазами постоянно и неизменно стояла одна главная цель: воспитание строителя нового мира. Вот почему все, о чем говорил Посадов, так глубоко запало в сердце Емельяна.
Придя домой уже в начале десятого, он сбивчиво, боясь растерять душевный запал, рассказал жене о беседе Посадова с труппой, заметив, что хочет поработать здесь, на кухне. Елена Ивановна не стала мешать ему, поцеловала и ушла к себе в комнату. Вскоре на кухонном столе появились стопки книг и журналов, полдюжины записных книжек разных лет, чистые листы бумаги. Емельян в теплом шерстяном свитере сидел на табуретке и смотрел через окно в темноту ночи, где постепенно гасли золотистые точки огней в домах. Мысли роились в голове. Бессонные ночи прежних лет, вечера, проведенные в читальных залах, лекции профессоров, труды ученых - все вдруг хлынуло на него морем человеческой мысли, в которой он собирался найти ответ на единственный и главный вопрос: каким должен быть настоящий человек.
Полночная тишина заполняла кухню. В окно смотрелся глазами окон отходящий ко сну город, и над ним в вышине взор Емельяна поймал ярко мерцающую звезду. Затаив дыхание, смотрел на нее и думал о человеке настоящего и будущего. И тогда перед ним беззвучными яркими видениями всплывали образы великих людей, вечно живых, оставивших на земле свои бессмертные творения. Один за другим проходили они, как живое воплощение мечты о Человеке. "Все для человека!.." Это он, Максим Горький, сказал, что существует только человек: все же остальное - дело его рук, его мозга.
"Какая прекрасная и благородная вещь - труд", - говорит Тургенев, человек, достаточно потрудившийся за свою долгую жизнь. И, точно вторя ему, гениальный Менделеев завещает людям:
"Трудитесь; находите покой в труде, ни в чем другом не найти! Удовольствие пролетит - оно себе; труд оставит след долгой радости - он в другом".
Шелестят желтые страницы записных книжек военных лет.
И вставали перед Глебовым богатыри, отдавшие жизни свои во имя счастья человечества; гвардия сильных духом, неподкупных и честных, осененных великим знаменем патриотизма, проходили перед ним имена, вписанные золотом в страницы истории великого народа. Имена их звучали, как боевой клич и торжественная клятва, как твердая поступь поколений:
Радищев!
Рылеев!
Разин!
Пугачев!
Герцен!
Некрасов!
Толстой!
Лазо!
Егоров!
Серго!
Постышев!
Киров!
Дзержинский!
Генерал Карбышев и
Муса Джалиль!
Рядовой Матросов
и капитан Гастелло!
Солдаты и партизаны!
Красногвардейцы Петрограда и матросы "Потемкина!"
И комсомолец 60-х годов Борис Коваленко, уходя из жизни в легенду, завещал соотечественникам: "Берегите Родину! Нет на земле ничего лучше, чем Советская власть!"
Встали, пришедшие из легенд, живые, победившие смерть!
А над ними огромнейшее, через весь шар земной алое полотнище, и на нем в лучезарном сиянии одно слово: ЛЕНИН.
За каждым - былинная судьба, прекрасней и величавей легенды. Железная воля, любовь к жизни и правде, борьба и подвиг.
И там, в ночной тишине московской квартиры услыхал Емельян Глебов из глубины веков их жаркие голоса. Понял разумом, сердцем почувствовал, что жизнь их, дела нам завещаны, грядущим поколениям, как живой пример, как воплощение мечты о самом прекрасном творении вселенной - Человеке. Пример всем сидящим за школьной партой и студенческим столом, за штурвалом комбайна и пультом электронной машины, за роялем и в кабине космического корабля; стоящим у заводских станков и ракетных установок. Всем, всем, всем.
Вот об этом и надо рассказать современникам, каким представляется Глебову Человек нового мира.
Мелким бисером по листам бумаги побежали быстрые строки порой недописанных слов, понятных только Емельяну. Рука едва успевала за мыслью, устремленной от прошлого к будущему. Отдельные понятия составляли целые главы: "Любовь", "Дружба", "Честность", "Прямота", "Счастье", "Труд". И за всем этим, вернее, над всем, стоял Человек.
Чуть слышно журчал на плите чайник, густым ароматным настоем остывал стакан. Чем больше становилось исписанных страниц, тем меньше оставалось чая в стакане.
Глебов писал вдохновенно, не обращая внимания на время. Уже погасли в окнах огни, ушли в парк последние троллейбусы. Он не сразу заметил жену, остановившуюся у дверей. Она смотрела на мужа, на его горящие глаза, выпуклый лоб и круглый волевой подбородок, к которому сбегали резкие складки от плотно сжатых губ. Стояла и любовалась им. Емельян, охваченный вдохновенным трудом, уже увидевший перед собой образ Человека будущего, был прекрасен.
Он вдруг оглянулся с удивлением и радостью:
- Лена!
В мягкой шелковой пижаме она порывисто подошла к нему, нежно улыбнулась и, обнимая, ткнулась губами в его волосы:
- Уже утро… Как же ты без сна?
Большой зал Дома культуры битком набит. Пожалуй, впервые на открытое партийное собрание пришло так много беспартийных, и главным образом молодежи. Емельян, как всегда перед публичным выступлением, волновался. К тому же Роман Архипов предупредил его: будет много острых вопросов. Не в характере Емельяна было уклоняться от ответа или скрывать свои мысли.
Глебов видел, как в проходе перед сценой группа молодежи атаковала старика Лугова вопросами. Сергей Кондратьевич слушал, слушал, а потом бросил Вадиму Ключанскому:
- Ты этими своими беспардонными вопросами "почему?" напоминаешь розовенькую птичку. Есть такая, чечевицей в народе зовется, потому что всю жизнь и всех подряд спрашивает: "Чечевицу видел?"
Ребята рассмеялись, но Вадим не растерялся:
- Должно быть, потому и спрашивает, что ей не отвечают. Все молчат - и те, кто не видел, и те, кто видел эту самую чечевицу. Молчат как рыбы. До каких же пор будем в молчанку играть, а? Пора бы ответить.
- Кому, чечевице? - прицелился старик в Ключанского прищуренным глазом.
- Людям… - сказал Вадим.
- Да ты-то и не знаешь, что такое чечевица. Наверно, никогда и не пробовал, оттого и шумишь больше всех.
- Это из которой знаменитая похлебка делается, - небрежно произнес Ключанский. - Тоже нашли, чем гордиться. Можно сказать, лаптями. Чечевичной похлебкой…
- За которую кое-кто готов продать совесть, честь, Родину и Советскую власть! - вспылил Сергей Кондратьевич.
- А что, чечевица - красивая птичка, - чтобы смягчить настроение, перебил Юра Пастухов.
Но Сергей Кондратьевич раздраженно заметил:
- Красивое перо еще ни о чем не говорит. Соловей в красивые перья не рядится, а все-таки он соловей, первая птица на земле. А павлин хоть и красив на вид, а дурак. Глуп и жесток. Яйца павы пожирает. И думает глупость свою красивой одеждой прикрыть. Как и люди некоторые…
В перерыв Емельяна обступила молодежь. Разговор продолжался. Вадим Ключанский спросил:
- Вот вы говорили о Борисе Коваленко. А собственно, какой подвиг он совершил? Я не понимаю.
Пришлось снова повторять уже сказанное в докладе:
- Вся короткая жизнь этого молодого юноши, комсомольца, героя нашего времени, была подвигом. Он строил электростанции у нас, на Родине. Помогал египетским друзьям строить Асуан. И когда он с товарищами возвращался из Египта домой, над морем с самолетом случилось непоправимое. Самолет неминуемо должен был упасть в море. Тогда летчик вышел в салон к пассажирам и честно сказал, что через несколько минут все погибнут. Но пока что есть радиосвязь с Родиной. Есть возможность передать последнее слово родным и близким. И тогда к микрофону подошел Борис Коваленко и от имени всех находившихся в самолете советских людей сказал: "Берегите Родину! Нет на земле ничего лучше, чем Советская власть!" Понимаете, товарищи, в этих словах-завещании воплощен великий и прекрасный образ советского человека, патриота и гражданина.
- Нет, но мне непонятно завещание: как будто Советской власти грозит опасность, - продолжал Ключанский.
- А вы считаете - нет? - спросил Глебов. - А разве мировой империализм, разные там претенденты на мировое господство не лелеют мечту задушить нашу Родину, в которой им прежде всего не нравится Советская власть?
Емельяна поразило на этом собрании прежде всего обилие записок. Раньше такого не бывало. И о чем только не спрашивали: о сроках строительства нового жилого дома, о маршале Жукове, о группе журналистов, скопом получивших Ленинскую премию. Один аноним ехидно спрашивал Глебова о его взаимоотношениях с Юлей Законниковой. Глебов считал своим долгом не уклоняться ни от одного ответа. Он даже хотел отвечать и на эту явно провокационную анонимку. Но председательствующий посоветовал ему не делать этого:
- Зачем? Какая-то скотина хочет бросить тень на тебя и на эту женщину… Ты поставишь ее в неловкое положение.
И тогда Глебов сказал в зал:
- В президиум поступила еще одна записка, без подписи. Она личного свойства. После собрания я прошу автора подойти ко мне.
Как и следовало ожидать, никто не подошел к Глебову.
Об этом собрании долго говорили затем и в цехах " дома. Многие поздравляли Глебова с хорошим, интересным докладом. Даже всезнайки и скептики признавали: "А наш секретарь парткома - парень с головой". В семье Луговых горячо одобрили собрание, и Константин Сергеевич очень жалел, что на нем не было Лады.
Тревога за дочь не утихала в нем, а, напротив, росла. На третий день приехал на завод инструктор райкома, с которым Емельян недавно работал. Интересовался собранием,
- Донесли о "криминале"? - спросил Глебов.
Тот помялся и доверительно сообщил:
- Анонимка поступила. Игорь Поликарпович приказал разобраться и доложить.
- Что ж, разбирайся, докладывай.
- Докладывать-то нечего. На анонимку не следовало бы обращать внимания. Но приказ есть приказ. Не знаю, отчего Игорь Поликарпович так нервничает, придает такое значение? В общем, он зол на тебя, ты это поимей в виду. На всякий случай. Очевидно, вызовет тебя для разговора. Метал громы и молнии по твоему адресу. Но ты меня не выдавай. Кстати, о партактиве знаешь?
- Знаю и готовлюсь.
- От вас приглашаются трое: ты, директор и главный инженер. Вопрос серьезный: борьба за качество продукции. Подумай. Кому-то из вас, может, придется выступить.
Игорь Поликарпович Чернов пришел с работы раньше обычного: ему нездоровилось. Одолевали усталость, головокружение. Он знал - повышенное давление. В прошлом году около месяца он пролежал в больнице, потом лечился в санатории. Врачи определили предынсультное состояние. Некоторое время после санатория он чувствовал себя неплохо, потом снова начал быстро уставать, и усталость эта сопровождалась острыми головными болями. В мае ему исполнилось шестьдесят лет - по нынешним временам возраст далеко не стариковский, хотя и пенсионный; уходить на покой Чернову не хотелось, можно было бы еще и поработать, но он понимал, что служебная карьера его идет к закату, и состояние его здоровья мешает работать так, как требует бурная, захлестнутая волной различных реорганизаций и переустройств обстановка. А район большой, промышленный, и таких крупных предприятий, как завод "Богатырь", в районе несколько. Вопросами промышленности занимался второй секретарь - молодой, энергичный кандидат экономических наук, инженер по образованию, человек толковый и перспективный. На него Игорь Поликарпович полагался вполне и где-то в душе ревниво завидовал ему. Чернов догадывался, что в горкоме зреет мнение сделать второго первым. Сам же он, как и положено первому секретарю столичного райкома, занимался больше вопросами идеологии, в которых чувствовал себя не совсем уверенно, хотя и не желал в этом признаться даже самому себе. С мнением заведующего отделом пропаганды райкома он не очень считался, полагаясь всецело на авторитет своей супруги Стеллы Борисовны - кандидата филологии, работающей в Институте мировой литературы. Дома и среди близких друзей он так и называл ее - "мой зав. агитпроп".
Стелла Борисовна была всегда в курсе дел на идеологическом фронте, особенно всего, что касалось вопросов культуры. Вращаясь постоянно в литературных кругах, она обладала широкой информацией, почерпнутой из достоверных, хотя и весьма сомнительных, источников. Она сообщала мужу такие "новости", которые он не всегда мог получить как от своих подчиненных, так и от вышестоящих. Она рассказывала ему о новых книгах, об интересных статьях в газетах и журналах - сам ведь за всем не уследишь, - о выставках, спектаклях и кинофильмах, которые обязательно нужно было посмотреть. Супруги Черновы смотрели.
Стелла Борисовна приносила новые книги стихов Артура Воздвиженского и Новеллы Капарулиной с трогательными дарственными надписями, вслух читала Игорю Поликарповичу некоторые стихи и восторгалась смелостью мысли и новаторством формы. Нередко Чернов не разделял ее восторгов по поводу "сногсшибательных" стихов и не понимал произведений модных художников - тоже с дарственными надписями, - которыми Стелла Борисовна украшала стены гостиной. В свою комнату Игорь Поликарпович это искусство не пускал: оно его не волновало. И Стелла Борисовна не настаивала. Она считала, что все придет со временем: муж привыкнет, поймет и полюбит это искусство хотя бы уже потому, что это искусство понимает его любимая жена. Как-то полушутя (она вообще предпочитала разговаривать с мужем полушутя: это была удобная форма скрывать свои мысли) Стелла сказала:
- Ты меня любишь. Значит, ты должен любить все то, что нравится мне. У нас должен быть общий вкус. Ты и я - одно. Согласен? Единое.
Приходилось соглашаться хотя бы на словах, чтобы не обижать обожаемое существо, тем более что значительная разница в возрасте с каждым годом все ощутимей давала себя знать. Эта симпатичная, обаятельная женщина, выглядевшая гораздо моложе своих сорока трех лет, умела быть душой любого общества. И это всегда радовало Игоря Поликарповича, он гордился своей женой, боготворил ее и выполнял иногда ее далеко не невинные капризы. Она была его другом и советчиком во всем. Она знала многих работников райкома заочно, не будучи с ними лично знакома, давала им характеристики, которые Игорь Поликарпович находил хоть и слишком убийственными, но тем не менее не лишенными остроумия. Например, Стелла Борисовна никогда в глаза не видела Емельяна Глебова, но тем не менее отзывалась о нем с крайней неприязнью, называя его не иначе, как "осколок прошлого". На это Игорь Поликарпович недовольно морщился и возражал:
- Ну зачем так, Стеллик? Ты же его совсем не знаешь.
- Говорю - значит, знаю. Знаю со слов людей, которые давно и превосходно знают этого Емельку. И ты напрасно его защищаешь. Он позорит райком, позорит тебя, и когда-нибудь дело кончится неприятностями или скандалом.
Когда Емельян, будучи инструктором райкома, однажды призвал к порядку не в меру распоясавшихся молодых ультрамодных пиитов, Стелла пришла домой возбужденная, поцеловала мужа несколько ласковее обыкновенного, сообщила как сенсацию, не успев даже раздеться:
- Ну вот, видишь, все получилось так, как я говорила. Опять я оказалась права.
- В смысле? - насторожился Игорь Поликарпович.
- В отношении твоего Глебова. - Она сделала сильное ударение на слове "твоего" и с презрением произнесла фамилию Емельяна.
- А что такое?
- Как? Ты не знаешь?!. Боже, да об этом вся Москва говорит. Горком заинтересовался. Говорят, первому доложили, и он был страшно недоволен поведением твоего Глебова.
И опять подчеркнуто - "твоего".
- Но что именно произошло? - с нетерпеливым беспокойством спросил Игорь Поликарпович. Шутка ли, первый секретарь горкома недоволен поведением какого-то Глебова, а он, первый секретарь райкома, ничего об этом не знает!
- Подожди, сейчас разденусь. - Стелла Борисовна не спешила. Пускай потомится в ожидании, злей будет. Но, увидев, что муж тянется к телефону, быстро предупредила: - Подожди, не надо никуда звонить. По крайней мере, сначала выслушай. - Сняв сапожки и облачившись в меховые тапочки, она вошла в гостиную - это была ее любимая комната, - розоволицая, с горящими цыганскими глазами, села в кресло у журнального столика, не спеша закурила сигарету. Долго тянулись для Игоря Поликарповича эти минуты томительного ожидания. Наконец, выпустив облако табачного дыма, она начала: - Ну так вот. В студенческой аудитории выступали известные молодые поэты. Их было несколько человек, в том числе Воздвиженский и Капарулина. Читали стихи, отвечали на вопросы. Все было довольно мило, интересно и содержательно. Студенты великолепно принимали гостей. И, представь себе, каким-то образом, неизвестно почему там оказался твой Глебов. Говорят, был под этим самым. - Она сделала характерный щелчок, снова затянулась дымом. - Что-то ему не понравилось в стихах. Вообще, позор: Глебов - ценитель поэзии! Он, конечно, грубо, бестактно оборвал выступающего поэта и предложил ему или всем, точно не знаю, покинуть зал. Студенты возмутились, подняли шум. Словом, получился скандал.
На самом же деле все было совсем не так. Студенты действительно шумели, возмущаясь безобразным поведением пиитов, требовали призвать их к порядку. В горкоме об этом инциденте никто ничего не знал, включая и первого секретаря, никто не собирался из мухи делать слона.
Выслушав жену, Игорь Поликарпович тут же позвонил на квартиру заведующему отделом пропаганды и попросил доложить, что произошло на встрече поэтов со студентами.
- Игорь Поликарпович, дело обстояло так: поэты вели себя непристойно, Глебов сделал им замечание, - начал было докладывать заведующий отделом, но, уже подогретый информацией жены, Чернов нетерпеливо и недовольным тоном перебил его:
- Да не поэты, а Глебов вел себя непристойно. Говорят, был пьян. И вообще, что он понимает в поэзии? Что это за метода? Пора кончать с администрированием. Если каждый инструктор райкома будет учить поэтов писать стихи, а художников рисовать картины, у нас не будет хороших стихов и картин.
- Игорь Поликарпович, их никто не учил и не собирается учить. Просто их попросили вести себя поприличней.
- Что значит "поприличней"? Бывает, ошибется человек по молодости. Надо подсказать, воспитывать, но делать это с тактом. Таланты - явление редкое, к ним надо относиться бережно, с уважением. Вот что, Виктор Иванович, ты разберись с этим делом и завтра утром доложи мне. Уже горком заинтересовался, понял? И вообще, почему Глебов оказался в институте?
- Я его послал, Игорь Поликарпович.
- Тоже нашел кого посылать. - И положил трубку.
Уже в тот же вечер Чернов для себя решил, что Глебову лучше не работать в райкоме, особенно в идеологическом отделе, где нужны гибкость, такт. На другой день ему доложили все, как было на самом деле. Игорь Поликарпович поверил в объективность доклада, понял, что поэты действительно вели себя плохо и призвать их к порядку нужно было. Другое дело - как? Очевидно, у Глебова, считал Чернов, не хватило такта - иначе об этом не говорила бы "вся Москва". (Словно у Москвы нет других забот.) На третий день Чернову звонил кто-то из Московского отделения Союза писателей, просил разобраться в этом неприятном инциденте и принять меры в отношении инструктора, который сорвал вечер. Игорь Поликарпович пообещал разобраться, а про себя подумал: "Черт бы побрал этого Глебова - еще в ЦК пожалуются. Начнут выяснять, а это всегда неприятно". Заранее настроенный против Емельяна, он решил, что нужно как-то отреагировать. И Глебова выдвинули на должность секретаря парткома завода "Богатырь". Собственно говоря, это нельзя было назвать ни повышением, ни понижением, просто человека перевели на новую работу, и совесть Игоря Поликарповича была чиста. Он даже любимую жену упрекнул в необъективной информации.
- Мне так передали, - недоуменно пожала плечами Стелла Борисовна и добавила: - А вообще об этом до сих пор с возмущением говорят и в Доме литераторов, и в агентстве печати.
Прошло не так много времени, и однажды Стелла Борисовна ошарашила мужа еще одной сенсацией, связанной с именем Глебова. Она случайно встретила Светлану Гризул, и та рассказала ей о чепе на заводе "Богатырь". Оказывается, небезызвестный Емельян Глебов под видом открытого партийного собрания устроил вечер вопросов и ответов.
- Можешь представить, какие там были вопросики, - говорила Стелла Борисовна язвительным тоном. - И он, конечно, отвечал.
На этот раз Игорь Поликарпович отнесся с недоверием к сообщению жены и звонить никуда не стал, решив завтра все выяснить без нервозности, спокойно и обстоятельно. Но именно на другой день и была получена в райкоме анонимка, подтверждающая сообщение Стеллы Борисовны. Собственно, под письмом стояла подпись: "Группа рабочих" - и дальше несколько неразборчивых каракулей. Игорю Поликарповичу опять нездоровилось. Вспомнив сообщение жены, он поинтересовался собранием на "Богатыре", и, естественно, его тут же ознакомили с "тепленькой", только что полученной анонимкой. Расстроенный острой головной болью, Чернов принял анонимку за подлинное письмо рабочих и, конечно, вскипел. Приказал инструктору поехать на завод, все выяснить и доложить.
Актив начался в девять утра. Присутствие на нем одного из секретарей горкома партии, по мнению Глебова, свидетельствовало о серьезности вопроса. Выступал Чернов. Доклад был посредственный, без особой остроты и каких-либо открытий.
В перерыв к Глебову подошел помощник Чернова и передал, что Игорь Поликарпович просит задержаться после актива. "Будет разнос", - сокрушенно подумал Емельян, пытаясь собраться с мыслями. Он не находил за собой никакой вины: собрание прошло нормально. Записки? Что ж, записки всегда идут из зала и в президиум и к докладчику. Правда, некоторые товарищи предпочитают не отвечать на острые вопросы. Емельян же считал, что это нечестно и дает основания любому демагогу говорить: "А-а, в молчанку играете! Не то время. Надо отвечать". Когда председательствующий предоставил в прениях первое слово Гризулу, Емельян был несколько удивлен, хотя вообще-то райкомовская трибуна давно "обжита" Николаем Григорьевичем, здесь он свой человек. Но Глебов не предполагал, что Гризул будет выступать на активе.
Николай Григорьевич был одет в темно-серый костюм, совсем еще новый, сшитый первоклассным портным (работа вдвое дороже материала), и в серую рубашку без галстука. Он спокойно вышел на трибуну, выдержал паузу. Каждый жест, каждое движение, которыми сопровождались слова, были точно рассчитаны и хорошо продуманы. Гризул держался с достоинством, но не рисовался, как у себя на заводе, ничем не подчеркивал своего превосходства. Он хорошо знал: здесь не любят кривляк и мастеров дешевых эффектов. Эрудицией, широким кругозором, какой-нибудь неожиданной новинкой хотел покорить своих слушателей главный инженер завода "Богатырь". Он рассказывал о работе зарубежных фирм: Соединенных Штатов, Англии, Австрии, Японии, где ему приходилось бывать.
- Недавно у нас на парткоме, - говорил Николай Григорьевич, - зашел разговор о качестве продукции. Некоторые товарищи высказали мнение о необходимости возрождения на наших предприятиях так называемого умельства. Дескать, умельцы решат вопрос качества. Я знаю, такое мнение бытует не только на нашем предприятии. Лично я считаю эту "идею", если можно так выразиться, очень уязвимой, оторванной от жизни, старомодной. В самом деле, товарищи, при современном уровне техники, при поточных линиях, при автоматике смешно и наивно делать ставку на рабочих-ювелиров, умельцев, ссылаясь при этом на дореволюционный опыт, на практику дедов и прадедов.
"Странное дело, - думал Емельян, - на парткоме об умельцах, о повышении квалификации рабочих, о мастерстве говорил старик Лугов дельно и толково. Все его поддержали. Почему же Гризул там не возразил? Или считал, что слушатели не доросли до его идей, не смогут оценить, не стал метать бисера…" Да, Гризул шаг за шагом все глубже открывался перед Глебовым и уже, как и Маринин, просматривался насквозь.
Оперируя фактами, Николай Григорьевич уверенно утверждал, глубокомысленно хмурясь и сверкая в зал стеклами очков:
- В капиталистическом мире качество создает конкуренция. Покупатель берет товар лучшего качества. Производитель товара низкого качества вылетает в трубу. У нас же, как вы знаете, производители, выпускающие плохой, некачественный товар, лично никакого материального ущерба не несут - ни руководители предприятий, ни рядовые рабочие. Там фабрикант требует от своих инженеров, от рабочих высокого качества. Он бьет заработком. Наконец, выгоняет на улицу инженера или рабочего, не сумевших дать высококачественную продукцию. А вы знаете, что такое потерять место в странах, где есть безработица. Это настоящая трагедия. У нас же перейти с одного завода на другой ничего не стоит. "Без работы не буду", - так говорят наши рабочие. Отсюда и нарушения трудовой дисциплины: прогулы, опоздания, пьянство.
Николай Григорьевич сделал паузу, посмотрел на часы, виновато улыбнулся председательствующему:
- Мое время, кажется, истекает. Я заканчиваю. Вопрос, который мы сегодня обсуждаем, чрезвычайно важный и своевременный. И я думаю, я уверен, что он будет решен. Для этого, на мой взгляд, необходимо: во-первых, дисциплина на производстве - надо установить самую что ни на есть железную, военную дисциплину; и, во-вторых, очевидно, настало время подумать нам о фирмах. Поставить зарплату в зависимость от реализованной продукции. И вообще, нужно предоставить больше самостоятельности руководителям предприятий. В Риме мне пришлось разговаривать с доктором Фишем. Это крупнейший специалист по вопросам экономики. Он высказал много интересных мыслей, которые они собираются осуществить в ближайшем будущем. По-моему, они готовят весьма перспективный эксперимент, из которого и мы могли бы кое-что позаимствовать. Конечно, разумное.
Он сделал легкий поклон в сторону зала и сошел с трибуны. Размышляя над выступлением Гризула, слушая речи других ораторов, Глебов решил тоже выступить и послал в президиум записку с просьбой дать ему слово. Он проследил весь путь своей записки, видел, как поморщился Чернов и, прочитав ее, не сделал никакой пометки в списке выступающих. "Значит, не хочет давать мне слова", - определил Глебов. Это уже было нарушением партийной демократии.
Во время следующего перерыва Емельян подошел к Чернову, который вместе с секретарем горкома разговаривал с группой участников совещания. На приветствие Глебова Чернов едва кивнул, смерив его недовольным взглядом.
- Маловато остроты в выступлениях и деловитости, побольше бы конкретных предложений, - заметил секретарь горкома.
- Гризул говорил интересно. Предложения его заслуживают внимания, - возразил Чернов.
- Он во многом не прав, - выпалил Глебов. - Особенно в отношении умельцев.
Чернов недовольно поморщился, хотел что-то сказать, но его опередил секретарь горкома:
- Вот вы и поспорьте с ним. Выскажите свою точку зрения. Обязательно.
- Я записался в прениях, - сообщил Глебов и пристально посмотрел на Чернова. Светлые, стеклянные глаза Игоря Поликарповича сделались ледяными, лицо вытянулось, голос сорвался:
- От вас уже выступил Гризул.
- А я хочу с ним поспорить, - твердо сказал Глебов и, переводя взгляд на секретаря горкома, добавил: -А вообще, мне кажется, говоря о качестве продукции, мы забываем о воспитании того, кто непосредственно делает эту продукцию.
Секретарь горкома одобрительно кивнул и снова повторил:
- Обязательно выступите. Непременно.
При сложившейся ситуации Чернов вынужден был скрепя сердце предоставить слово Глебову. Из этого Емельян понял, что над ним сгустились грозовые тучи и первый гром, вероятно, разразится сразу же после собрания актива. Он уже пожалел, что так настойчиво добивался слова, пожалел потому, что почувствовал, как от волнения начинает терять самообладание. Чего доброго, выйдет на трибуну, наговорит бог знает чего, главного не успеет сказать. Теперь его волновало не столько выступление, сколько предстоящий неприятный разговор с Черновым. Председательствующий - второй секретарь райкома назвал имя Глебова. Емельян вздрогнул, почувствовав, как кровь ударила в лицо, зажгла щеки и уши. Ему даже показалось, что все присутствующие в зале знают о нем что-то сенсационное и настороженно смотрят на него. У Глебова не было никакого конспекта. Он поднялся на трибуну и почувствовал, как дрожат руки. Прежде чем произнести первое слово, Емельян внимательно посмотрел в зал и увидел там много знакомых лиц: директоров предприятий, партийных работников, передовиков производства. Это были хорошие, "свои ребята", и у Емельяна сразу отлегло от сердца.
- Товарищ Гризул уже сообщил вам, что у нас на парткоме не так давно шел разговор о качестве продукции. Меня только немного удивило, что Николай Григорьевич, дважды выступавший на парткоме, ни словом не обмолвился о качестве продукции. Очевидно, берег запал для настоящего совещания. Но не в этом суть. Главное в другом.
Прав главный инженер, когда говорит о предоставлении большей самостоятельности руководителям предприятий. Наш завод, к примеру, за год уплатил шесть тысяч рублей штрафа за то, что недодал запасных частей заказчикам. Мы не смогли их дать, потому что только во втором цехе у нас не хватает двадцати рабочих. А по всему заводу не хватает около ста человек. Теперь представьте себе такую картину. Если бы директор завода по своему усмотрению израсходовал эти шесть тысяч рублей на премии или увеличение зарплаты рабочим, я уверен, что эти злополучные запчасти, за которые заводу пришлось платить огромную сумму, были бы изготовлены и получены заказчиком. И сделали б их рабочие второго цеха, даже без тех двадцати человек, которых недостает по штату. Материальный стимул - эхо большое дело. Но я никак не могу согласиться с утверждением Николая Григорьевича о том, что время мастеров, умельцев миновало. Нет, умелые руки рабочего нам нужны и в век автоматики. И в них, в умельцах, мне думается, одно из условий высокого качества продукции. Капиталистическая система борьбы за качество для нас не может быть примером. Мы не можем слепо переносить в наше производство их опыт. Товарищ Гризул говорит о железной, военной дисциплине на производстве. Но мы не можем гнать рабочего на улицу, как это делает капиталист. Нам не позволят этого. Советская, рабочая власть не позволит. Следовательно, надо воспитывать рабочих, учить их высокому мастерству. Воспитывать коммунистическую сознательность, рабочую гордость, гордость за честь марки своего предприятия. Вот здесь сегодня и докладчик, и другие ораторы много и правильно говорили о качестве продукции. Но никто не сказал о качестве человека, того, кто создает вещи, о воспитании в нем лучших черт гражданина коммунистического общества, об идейной закалке рабочего. Все так называемые сложные натуры, которых кое-кто из кинорежиссеров и писателей пытается сделать героями нашего времени, не способны заниматься созидательным трудом и создавать материальные блага. Мы не можем молча взирать на то, как на наших глазах поклонники буржуазной идеологии растлевают молодежь.
- Это совсем другой вопрос, - раздраженно перебил его Чернов и поморщился.
- Это один, единый вопрос, Игорь Поликарпович,--продолжал Глебов, обращаясь к залу. - Отличную продукцию в наших условиях может выпускать сознательный мастер, умелец. И не боязнь потерять свое место, а рабочая гордость, честь советского человека будут для него стимулом отличной работы. И тут я не согласен с товарищем Гризулом.
- Гризул дело говорил, а вас заносит в сторону от обсуждаемого вопроса, - грубо оборвал его Чернов. Он поднялся, важный, самоуверенный. - Мы говорим про Фому, а вы про Ерему. Вы не поняли задачи. Речь идет о качестве продукции, и на это дело надо нацеливать всю работу партийных организаций. А вы у себя на заводе просветительством занимаетесь, на дешевку бьете, устраиваете вечера вопросов и ответов вместо партийного руководства… Вы кончили, Глебов?..
Это не был вопрос. Нет, это был довольно прозрачный намек, почти приказ покинуть трибуну. Глебов, не сказав больше ни слова, огромным усилием воли сдержал себя и ушел с трибуны. В зале кто-то хихикнул, но тотчас же был захлестнут нестройным гулом удивления и хлопками аплодисментов.
Глебов не знал, что секретарь горкома в довольно резкой форме сделал замечание Чернову, считая его поведение в отношении секретаря парткома завода "Богатырь" недопустимым. Тем более, что, по мнению секретаря горкома, Глебов высказал очень дельные мысли. Зайдя после совещания в кабинет первого секретаря райкома, Емельян почувствовал некоторую перемену в поведении Чернова. Они были вдвоем. Игорь Поликарпович пригласил Емельяна сесть и предложил чаю. Глебов, поблагодарив за любезность, отказался. Чернов помешивал ложечкой в стакане и, не подымая глаз, говорил голосом очень утомленного бременем государственных забот человека:
- В отношении умельцев ты, конечно, прав. Тут Гризул увлекся. Заграница его сбивает. - Он вздохнул, точно давал понять, что это было сказано между прочим, как прелюдия. Достав из ящика стола тоненькую папку, Чернов открыл ее и, надев очки, молча прочитал какую-то бумажку. Потом снял очки и уже без прежней усталости жестко посмотрел на Глебова в упор: - Райком недоволен вашей работой, товарищ Глебов. Вы не сделали для себя никаких выводов из ваших прошлых ошибок. Опять повторяете старое.
- Я не понимаю, о каких ошибках идет речь, что вы имеете в виду? - мягко заметил Глебов.
- О тактических ошибках в области идеологии. За что мы вас ругали здесь, в райкоме. На вас снова жалуются. Вы запретили выставку художников в Доме культуры…
- Это не совсем так, Игорь Поликарпович. Идет идеологическая борьба. И спорим мы не о том, какие штаны лучше…
- Погодите, - перебил Чернов. - Вы не умеете себя вести.
- Хорошо, я буду молчать.
- Устроили под видом открытого партийного собрания вечер вопросов и ответов. Кто вам разрешил? Кто позволил вам разводить демагогию? Кто? Я вас спрашиваю, товарищ Глебов.
- Во-первых, это было обычное открытое партийное собрание. Мне, как докладчику, задавали вопросы. Я на них отвечал. Я обязан был отвечать.
- Какие вопросы?
- Разные.
- Именно, разные бывают вопросы… И провокационные.
- Таких не было.
- О Ленинских премиях говорили? - Холодные, как стекляшки, глаза Чернова уставились на Глебова, точно уличили его, поймали с поличным.
Емельян выдержал взгляд.
Они отлично понимали друг друга. Но Чернов не хотел ставить точки над i, называть вещи своими именами, он предпочитал полунамеки и подтекст. Глебов напротив - не оставлял места для недомолвок.
- Да, говорили и о Ленинских премиях, - сказал он, возбуждаясь. - Об этом говорят на улицах, в кинотеатрах, в кафе, в цехах. Народ говорит. Было бы лучше, если б к голосу народа прислушались.
Емельян горячился, почувствовав слабость оппонента.
- Этот вопрос не имел отношения к повестке дня, - остановил его Чернов. - Тебя могли спросить о супруге английской королевы. И ты стал бы отвечать? А может, еще об искусственном осеменении овец. Надо же думать. Надо быть в какой-то степени дипломатом.
- Дипломаты имеют дело нередко с недругами. Их профессия - скрывать свои мысли, - горячо парировал Глебов. - А я разговариваю со своими рабочими. Я коммунист и дорожу доверием коммунистов. Я должен, обязан говорить им правду, только правду в глаза. И честно отвечать на их вопросы. Так Ленин учил!
- Ну, Ленина ты плохо знаешь. Ленин учил не плестись в хвосте у масс, не идти на поводу у демагогов, а вести за собой, организовывать и направлять людей. Видеть главную цель, а не ковыряться в обывательских дрязгах…
Чернов поднял руку, осадив пытавшегося возразить Глебова, и перевел разговор на другую тему:
- Как у вас с приемом в партию? Почему ставите искусственные преграды?
Глебов понял, о ком идет речь, улыбнулся, ожидая, что еще скажет Чернов. Но тот выжидательно молчал.
- Вы, очевидно, имеете в виду Маринина? - спросил Глебов.
- Вообще, зачем нужно было ворошить прошлое? -увильнул от ответа Чернов. Его дряблое, бледное лицо покрылось розовыми пятнами. Дрогнула рука. Глебов понял: начинается самое главное.
Глебов смотрел на Чернова и пытался понять: или он, занятый всецело хозяйственными делами, действительно не может постигнуть всей глубины и серьезности идеологических битв, или же все отлично понимает, но, не желая плыть против течения, хочет оставаться в стороне от огня, боясь обжечься, потому что, кроме собственного благополучия, ему, по мнению Глебова, на все наплевать. Неужто этот человек никогда не задумывался над судьбами личности и народа? Неужто у него никогда не болела душа? В непроницаемых глазах Чернова Глебов неожиданно обнаружил искорки сострадания, хотя на его лице по-прежнему было видно раздражение.
Подумав, Чернов горестно вздохнул, произнес как-то вяло, нерешительно, одолеваемый какими-то сомнениями:
- Да, Емельян Прокопович, что-то не получается у вас. Посмотрим, посоветуемся и будем решать. А вам советую серьезно подумать. - И, поднявшись над столом, рыхлый, но бодрящийся, закончил: - У меня все. Можете быть свободны.
- У меня есть вопрос, - продолжая сидеть, сказал Глебов. - Я все же так и не понял, в чем вы меня, собственно, обвиняете?
- Подумаете на досуге - поймете, - хмуро бросил Чернов и добавил: - Мы еще вернемся к этому разговору. До свидания.
Было еще светло, когда Глебов вышел из райкома. Тяжело и муторно было на душе у Емельяна. Чернов уклонился от ответа на его вопрос. Обвинить человека в плохой работе, не подтвердив это серьезными фактами, было по меньшей мере несправедливо. Последние слова Чернова звучали уже угрозой: не справился, мол, будем решать. Что? Дальнейшую судьбу коммуниста и человека. Чернов советовал "серьезно подумать". Над чем? Над проступками, которых Глебов не совершал, над несуществующими ошибками? Емельян, думая об этом, все время ловил себя на мысли, что Чернов был с ним неискренен и неоткровенен. Он говорил Глебову одно, а думал совсем другое, сознавая шаткость и неубедительность своих обвинений.
Из райкома Глебов, как обычно, домой шел пешком: лучше думалось. Он еще не знал, что по заводу, по цехам, как мокрый, зыбкий туман, уже расползался слушок, что секретарь парткома оскандалился на партийном активе, был позорно удален с трибуны за то, что пытался произнести глупую речь. Сергей Кондратьевич Лугов узнал об этом от Полякова, когда они встретились после работы. у проходной.
- Не везет нам на секретарей парткома, - с деланным сожалением говорил начальник отдела снабжения. - А на вид как будто и ничего. А? На вид Глебов ничего? Говорить умеет. Вот так оно и бывает: наружность обманчива.
И ушел, довольный, торжествующий, оставив Лугова в растерянности. Нехорошо было на душе у старика от такой вести. Противно было смотреть на Полякова, который недавно, выступая на партсобрании, рассыпался в комплиментах Глебову. "Прохвост, он и есть прохвост", - решил Сергей Кондратьевич, направляясь к автобусной остановке.
Теперь Сергей Кондратьевич жил в новом доме, на первом этаже, занимал двадцатиметровую комнату в двухкомнатной квартире. Во второй комнате обитала старуха-пенсионерка, сухонькая, говорливая неграмотная женщина, у которой есть дочь, растут внуки. Живут они где-то в Измайлове. К ним она ездит редко: не ладит с зятем. Лет десять, как поссорились. Лизавета Петровна - так звали соседку Лугова - не желает мириться с зятем. И никакой помощи от них не принимает. Живет на пенсию: тридцать четыре рубля в месяц. Сидит либо в кухне, когда Сергей Кондратьевич дома, либо в садике на скамейке с соседками. И болтает, болтает без умолку. Только этим и живет.
Сергей Кондратьевич вошел в квартиру с думой о Глебове. Главное, никто еще толком не знал, что произошло, а уже болтают, судят.
В жизни случается, когда напряженно о ком-нибудь думаешь, глядь, а он тут. Так случилось и теперь: только Сергей Кондратьевич расположился почаевничать - на пороге Глебов. Старик приглашал его посмотреть свое новое жилье. Глебов обещал зайти как-нибудь. Лугов думал, что это, как обычно, вежливая благодарность, и поэтому, увидев Емельяна, обрадовался, даже растерялся от неожиданной радости:
- Емельян Прокопович… Вот хорошо, что зашел.
Старик смотрел на Глебова, пытаясь по выражению лица определить душевное состояние.
- Шел мимо, дай, думаю, зайду, с новосельем поздравлю.
Глебов вошел в комнату и осмотрелся. Светло и чисто. Этажерка с книгами, старенький телевизор и новая недорогая радиола: внучка подарила на новоселье. Старик любил музыку слушать. Да и сама внучка частенько сюда забегала с пластинками и угощала дедушку либо поросячьим визгом, либо гнусавым завыванием. Где она их только и достает!
Случай такой, что чаем не отделаешься: старик достал из шкафа графинчик водки.
На тумбочке лежал толстый том в синем переплете. "Преображение России", - узнал Глебов. Старик поймал его взгляд, пояснил:
- Штудирую свою роль. Скоро репетиция. А хороший спектакль должен получиться! Как ты считаешь?
- Должен!
Сергей Кондратьевич поставил закуску: квашеная капуста, селедочка с лучком, колбаса. Налил по стопке. Емельян поднял свою:
- Желаю, Сергей Кондратьевич, чтоб в этой квартире не водились хвороба, тоска и разные там клопы-паразиты. Пусть всегда эта комната будет полна радости!
- Спасибо, Емельян Прокопович. Спасибо, дорогой. Глебов рассказал ему о партийном активе, о выступлениях. Не умолчал о речи Гризула и о своем возражении ему.
- И правильно сделали, - одобрил Лугов. - Это очень хорошо.
- Хорошо или не хорошо, только договорить мне не дали. - Глебов вздохнул и с грустью посмотрел на графин. Старик понял этот взгляд по-своему, наполнил рюмки. А Емельян продолжал: - Товарищу Чернову не понравилось мое выступление.
- Это чем же не понравилось? - встревожился старик и посмотрел на Глебова. Лицо его стало строгим.
- Дело, собственно, не в выступлении, а во мне самом. Я не нравлюсь секретарю райкома. Похоже на то, что хотят, чтобы я ушел в отставку или стал другим. А я не могу сделать ни того, ни другого. Вот в чем беда.
- Да и нам другой не нужен. Нам нужен ты такой, какой есть. Других у нас много перебывало. - Старик дрогнувшей рукой взял стопку и поглядел Глебову в глаза. - Давай-ка выпьем за то, чтоб ты, Емельян Прокопович, никогда не был другим, а был всегда таким, каков есть. Вот такой ты и нужен людям, таким тебя и полюбили рабочие. Я за это и выпью до дна, и все. Моя норма вышла.
Емельян признательным взглядом поблагодарил старика, выпил, закусил.
- В отставку… - ворчал старик, - ишь чего захотели. Мало ли кто кому не нравится! Чернову уж больно нравится наш главный инженер. Отставку твою, Емельян Прокопович, мы не примем. Нет.
- К сожалению, не вы решаете, - горько усмехнулся Глебов.
- Как это не мы? - обиделся старик. - Мы тебя избирали. Мы и не отпустим. Всем заводом скажем товарищу Чернову: ты брось, не шути. - Помолчав немного, старик продолжал: - То-то по заводу сплетню пустили. Не успели, значит, вы возвратиться, как у нас уже начали языки чесать.
- О чем, Сергей Кондратьевич? - не понял Глебов.
- Да все о том, что тебя слова лишили на совещании, ну и все такое.
- Вот как?! - изумился Глебов. Он был поражен столь быстрой реакцией. Подумал: кто же принес на завод эту сенсацию? На активе от "Богатыря" были трое: Глебов, главный инженер и директор. Борис Николаевич не мог. Значит, Гризул. Быстро сработала машина, завидная оперативность!
- Кто же это вам такую новость сообщил? - осведомился Емельян.
- Поляков, - ответил Лугов.
Глебов поднялся, подошел к радиоле, нажал на клавишу:
- Послушаем лучше музыку, Сергей Кондратьевич.
Опережая шум и треск, в комнату, как лавина, ворвались звуки каких-то инструментов и голос певца:
По горам ты топай-топай,
За веревочку держись.
Концентрат перловый лопай,
Вот такая наша жизнь.
Глебов повернул ручку настройки. Диктор говорил о расследовании убийства Кеннеди. Глебов выключил радио.
- Ясно одно, что дело темное… - И зашагал по комнате. - Вот вам буржуазная демократия и свобода… Свобода убивать. Свобода, где любой гражданин - от безработного до президента включительно - кролик, которого запросто и в любое время может подстрелить хозяин. Все эти Ли Освальды, Джеки Руби - наемные исполнители. А за их спиной маячит зловещая тень расиста Голдуотера. Новый фашист…
- Потому они и не могут без войны, - заключил старик. - Им обязательно, чтоб разбой. В Корее, в Конго, во Вьетнаме - где угодно, только бы разбойничать. Америка мне напоминает бандюгу, который не нарывался на хороший кулак. А нарвется, поздно или рано нарвется, и так набьют морду, что лет сто будет помнить.
Решив, что Глебов собирается уходить, старик огорчился, предложил еще рюмочку, "посошок".
- Ну, пожалуйста, Емельян Прокопович, наперстками ведь пьем. Сколько тут: пятьдесят граммов не будет. Музыку послушаем.
- Музыку надо слушать, когда космонавты летают, - сказал Глебов. - Тогда по радио и музыку хорошую дают: либо классическую, либо народную. Без визга, без "топай-лопай".
- Это, стало быть, потому, что в космос летают настоящие парни, - решил старик. - Стиляг в космос не пускают.
- Куда им. Они ведь "антигерои".
Сергей Кондратьевич поставил на радиолу пластинку. Глебов посмотрел на старика с благодарностью, вслушиваясь в бурные вихри "Варшавянки". Емельян видел, как заблестели глаза старого рабочего, как дрогнули сухие губы. И старик продолжил:
- Хотите еще? Старинные русские…
Емельян согласился. Сергей Кондратьевич сменил пластинку. Зазвучали разудалые и печальные мелодии. Хор Свешникова пел: "Однозвучно гремит колокольчик". Слушал Глебов и думал про себя: "Кому не нравится моя персона? Чернову? А может, не ему? Хочет меня сломать, раздавить. Ну нет, поборемся". В конце концов, что такое Чернов? Есть горком, ЦК, наконец, есть партия, интересы которой он, Глебов, будет отстаивать до конца. И вспомнились ему горькие слова, сказанные на одном большом совещании, о том, что защищать линию партии в идеологии - дело рискованное, ибо жестоко расправляются с инакомыслящими сторонники сосуществования идеологий.
…А Гризул в Центральных банях ревностно тер румяную ладную спину Ивана Петрова и, захлебываясь от удовольствия, рассказывал ему, как был повержен и посрамлен на партактиве Емельян Глебов. Натренированной рукой взбивал он пышные хлопья мыльной пены, приговаривая:
- А в общем, песенка Глебова, надо думать, спета. Не прошла и неделя, как погорел Емеля.
Но Петров почему-то молчал и мрачно кряхтел, чего с ним никогда не бывало. Николай Григорьевич не сразу заметил подавленное настроение своего покровителя. И только когда тот, прикрытый простыней, разлегся в раздевальне на мягком диване и рывком влил в себя одну за другой две рюмки московской и не стал закусывать, Николай Григорьевич увидел, что глаза у Петрова красные, растерянные и под ними наметились, как тени, темные бугорки. Тогда вмиг согнав со своего лица восторг и беспечную веселость, Гризул спросил участливо:
- Что-нибудь стряслось, Иван Иванович?
Петров тупо взглянул на бутылку, засопел, раздувая ноздри, и сказал вместо ответа:
- Значит, через три дня ты в Италии. Мм-да-а… Можно позавидовать.
Проницательный Гризул понимал, что за этой фразой кроется нечто другое, более значительное и серьезное. Николай Григорьевич не только никогда не любил, но даже не питал уважения к Петрову, хотя внешне оказывал ему всяческое внимание и вполне искренне желал успехов, так как от этого зависело процветание самого Гризула. Конечно, и этой предстоящей поездкой в Италию Гризул обязан не кому-нибудь, а именно Петрову, который как бы лишний раз напомнил об этом Николаю Григорьевичу.
- Что-нибудь серьезное? - обеспокоенно переспросил Гризул.
- Беда, Коля…
- На работе, дома?
- И на работе, и дома. Беда, как ты знаешь, не ходит в одиночку. - Он взял бутылку и наполнил стопки. - Ты мне о Глебове сейчас рассказывал, а у меня на душе кошки скребли. Понимаешь? Все прахом… Придется распрощаться с министерством.
- А нельзя ли все-таки что-то предпринять? Неужели все так серьезно?
- Пытаемся, - безнадежно отозвался Петров. - Алексея Ивановича подключили. Да вряд ли поможет. Партгосконтроль вмешался. Это, скажу тебе, не очень симпатичное учреждение. Сейчас важно другое: кто займет мое место?
Еще бы, Николай Григорьевич великолепно понимал это, поэтому спросил, стараясь не выдать тревоги. (Ибо что такое Петров без должности? Все равно что рыба в океане: не имеет цены.)
- А кого же намечают?
Петров выпил водку и впервые пристально посмотрел на Гризула:
- Тебя, Коля. Надеюсь, ты тогда и мне местечко найдешь?
- О чем речь, Иван Иванович! Была бы шея - хомут найдется! - с готовностью сказал Гризул и про себя подумал: "Только вот спину тереть больше я тебе не буду. И сегодня напрасно… Теперь ты мне будешь. А? Понял? Теперь ты мне! Вот она, фортуна. Хоть комедию пиши. А что, чем не сюжетец? Пожалуй, подарю Максу, он быстро сварганит пьеску". Вслух же спросил:
- Ну а дома?
- С Беллой мы, кажется, расходимся
- Чья инициатива?
- Ее.
- У нее кто-то есть? - не очень деликатно поинтересовался Гризул, словно от этого зависело какое-то решение.
- Не все ли равно: нет - так будет.
Беллочка Петрова, в девичестве Солодовникова, после того как ее родителей убили фашисты осенью сорок первого года, осталась сиротой и была спасена матерью Глебова; за это гитлеровцы расстреляли его мать. Сейчас Белла, тридцатилетняя красавица, давно разочаровавшаяся в своем супруге, звонила по телефону Матвею Златову в мастерскую Климова:
- Матвей, это ты? Воздай мне хвалу в поэзии или хотя бы в презренной прозе: раздобыла для тебя книгу Радхакришнана, а это мне чего-то да стоило.
- Зачем в поэзии и прозе? - наигранно отвечал Матвей Златов. - Ты достойна бессмертного мрамора. Но пока что я не вижу среди наших скульпторов гения, который мог бы изваять тебя, Нефертити двадцатого века… Когда ты мне можешь вручить Радхакришнана?
- Да хоть сейчас: книга у меня.
- Ты где?
- Недалеко от вас.
- Так ты, может, зашла бы в мастерскую?
- А удобно ли?
- Почему бы нет? Мы тебя не съедим и не сглазим.
- Ну, хорошо.
И через четверть часа она была в мастерской. Ее встретил сам Петр Васильевич Климов. Матвей где-то замешкался и не вышел на звонок. Сняв обезьянью шубку, Белла вошла в кабинет, как входят в дом близких друзей. Вошла и обворожила хозяина. Петр Васильевич остановился посредине кабинета и замер от восторга. Как восхищенный провинциал, смотрел он на нее карими, широко раскрытыми глазами. Это смутило даже такую бывалую молодую даму, как Белла Петрова. Чтобы прервать неловкое молчание, Климов сказал:
- А Матвей был прав: вы действительно достойны мрамора. Страшно, но я бы рискнул… - Не сводя с Беллы профессионального взгляда художника, говорил, будто рассуждал вслух: - Характер дай боже! Вы меня извините, люблю людей с характером. Теперь это редкость. А может, и не только теперь. Пожалуй, в прошлом еще больше было безвольных людей.
Затем он взял из ее рук книгу Радхакришнана и заметил с нескрываемой завистью:
- Матвею повезло… Где бы мне достать? Нет ли там еще одного экземпляра?
Белла обменялась с вошедшим Златовым взглядом, сказала решительно:
- Хорошо, я Матвею достану еще. А этот экземпляр преподнесу вам, Петр Васильевич. Я люблю людей сильных и непосредственных.
Так Белла Петрова вошла в дом Климова, чтобы затем войти в жизнь самого Петра Васильевича.