ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. РАСПРАВА


Больше всех шумел Маринин, требуя самой безотлагательной и самой жестокой расправы над Глебовым. И это казалось тем удивительней, что наиболее пострадавшим из четырех собеседников был не он, Алик Маринин, а Ефим Поповин, с маху втиснувший свою тушу в узкую пасть озеровского кресла. Он растерянно, дрожащими пальцами ломал сигареты, соря табаком на ковер, и вставлял половинки в мундштук. Сигареты крошились, трескались по шву, Ефим Евсеевич еще больше взвинчивался и бросал их на пол. Такая небрежность раздражала хозяина дома, Евгения Борисовича Озерова, и он молча подал Поповину плоскую металлическую пепельницу. Ефим благодарно кивнул и, не вставая с кресла, прочно засосавшего его, попытался собрать разбросанные на полу сигареты. Впрочем, сделал он это только для вида: расстроенный и убитый неожиданным разоблачением, он потерял дар речи и теперь только пыхтел и дымил сигаретами. Дело в том, что в Министерстве обороны всерьез отнеслись к сообщению Емельяна Глебова о том, что Поповин авантюрист и мошенник, генерал Братишка затребовал свою рекомендацию обратно, и представление к званию Героя было аннулировано. Экспертизе не стоило большого труда установить в "завещании" Поповина фальшивку. Возник вопрос о возбуждении против лжегероя уголовного дела. Поповин струхнул не на шутку: он опасался следственных органов - потянут за ниточку, размотают и весь клубок. А там, в середине клубка, были куда более серьезные преступления, за которые в общей сложности по Уголовному кодексу полагалось от десяти лет и выше. Разоблачение Поповина задело бы рикошетом и Маринина, предоставившего в распоряжение авантюриста голубой экран. Не меньше, а, пожалуй, больше других волновался и Николай Григорьевич Гризул, только что перешедший работать в ведомство, координирующее научно-исследовательские работы. Слишком много совместных дел, не подлежащих публикации, связывало его с Ефимом Евсеевичем. С грустью вспоминал Николай Григорьевич предусмотрительные предупреждения жены и сына держаться подальше от Поповина. ("Однажды он влипнет, и мы все будем иметь бледный вид".) И он действительно влип на дерзкой, хотя, в общем-то, глупой, по мнению Гризула, авантюре, и теперь, чтобы всем не иметь "бледного вида", нужно было немедленно сообща всеми неправдами, какие только существуют во второй половине двадцатого века, вытаскивать приятеля, сдуру угодившего в помойную яму. Для неотложного решения такого чрезвычайного вопроса и собрался на квартире у кинорежиссера этот узкий, состоящий всего лишь из четырех персон совет, своего рода штаб, разрабатывающий стратегический план жестокой битвы.

По общему мнению, спасти Поповина можно было прежде всего путем расправы с Глебовым, то есть с человеком, который разоблачил преступника. Ход этот не новый и не хитрый, но в наше время им пользуются так же, как пользуются водопроводом, "сработанным еще рабами Рима".

- Глебов должен гореть с треском! - кричал Алик Маринин, бесшумно вышагивая по большому ковру в просторной гостиной. - За клевету! Да, именно за клевету. Из черной зависти он оклеветал человека, известного всему миру героя войны. - Маринин остановился вдруг, будто внезапно затормозил, поправил очки и с решимостью пророка уставился на Озерова, спросил: - Что такое Глебов в общественном мнении? Ничто. Кто его знает? Никто. А Ефима знают. Миллионы знают. Какие у Глебова основания для обвинений? Ссылка на какого-то пограничника, которого давно нет в живых и который вообще погиб в первый час войны.

- А вы точно установили, что он погиб? - резко сверкнул очками Гризул на Поповина.

- Абсолютно. Второй раз сам ездил на родину его справляться. И брат и мать сказали, что не вернулся с войны, погиб на заставе, - просипел Поповин, и каштановые глазки его воровато забегали по собеседникам, которым он, разумеется, тоже не сказал правды о своем предательстве, лишь высказал предположение, что, может быть, Матвеев был не убит, а лишь тяжело ранен и в таком состоянии мог попасть в плен, где его и прикончили фашисты.

Но это всего-навсего предположение. Сам же Ефим терялся в догадках: откуда Глебову известно все, как было в действительности, и до таких подробностей, будто сам Емельян разговаривал с Матвеевым.

- Тогда ты можешь подать на Глебова в суд за клевету, - подсказал Озеров.

- Это долгая песня, и вообще суд… - Гризул пренебрежительно поморщился, не договорив фразу.

- Непонятна позиция Чернова, - снова вскричал Маринин. - Какого черта он чухается! У него было достаточно материалов и фактов. Он мог давно снять Глебова с должности секретаря парткома.

- Сейчас это не так просто, - спокойно и рассудительно заметил Гризул. - А потом, что изменится, если Глебова освободят от партийной работы? Дадут другую, и только. Может, тихую, незаметную, с меньшим окладом. Ну и что? Не в этом дело. Снятие Глебова - это уже следствие. Нам надо подумать о причине. - Он взял из рук Поповина пачку сигарет, закурил, давая понять, что он еще не сказал самого главного. В отличие от растерянного Поповина, взволнованного Маринина и несколько беспечного Озерова, Гризул был собранно-хладнокровен, расчетлив и вдумчив. Умный и сдержанный, он всегда умел находить выходы из самых трудных положений и делал это спокойно, без эффекта, как нечто обыденное. - Глебов должен быть дискредитирован. Так считает Златов. Я думаю, что он совершенно прав.

- В самое сердце, под корень, чтоб не поднялся - это правильно, - вслух прокомментировал Озеров совет Матвея Златова.

- Чтоб почувствовал свое бессилие и правоту, - продолжал Гризул и повторил: - Правоту и бессилие. Для таких, как Глебов, это самое страшное.

- Явный инфаркт, - торжествующе и злорадно выкрикнул Маринин и, сняв очки, спросил Гризула: - А что конкретно предлагает Матвей?

- Надо подумать, - неопределенно и вскользь метнул Гризул, и Маринин думал вслух:

- Посадов! Вот о ком не надо забывать. Эт-то, я вам скажу, зловреднейший фрукт. Посерьезней Глебова. Удар по Глебову будет прежде всего ударом по Посадову, который вернулся в театр только благодаря Глебову и начал там гальванизировать мертвецов вроде Станиславского. Народный театр, героика, романтика, подвиг, большие идеи и прочая ура-патриотическая трескотня. Кстати, по-моему, скоро должна у них состояться премьера. "Преображение России". Представляете? И тут удар! Перед самой премьерой.

Маринин пришел в восторг от своего монолога. Ему казалось, что мысли, которые он выстрелил с таким азартом, находились на грани гениальных. Для него Посадов был ненавистней Глебова. Гризул отлично понял его "идею" и не собирался ее преувеличивать и даже целиком разделять, но и не хотел гасить его пыл: напротив, чем больше накала, гнева и мести, умноженных на трезвый расчет и хладнокровие, тем лучше для дела. А расчета и хладнокровия у Николая Григорьевича больше чем достаточно.

И он сказал, не столько оспаривая или опровергая Маринина, сколько дополняя его:

- Дело не в нынешнем Глебове, каким он есть сегодня, а в потенциальном, так сказать, в перспективном. Глебов как секретарь парткома завода действительно ничто. Но Глебов может оказаться на месте Чернова, который, между прочим, кажется, должен в сентябре, что ли, уйти на пенсию. Получит орден за безупречную службу, и все. Глебов может оказаться и выше Чернова. Он, несомненно, талантлив, умен, эрудирован. Это надо иметь в виду для объективных оценок. Для себя. Вслух можно и нужно говорить, что он бездарен, невежда, дурак и все прочее. Одно другому не мешает. Так вот, ситуация может измениться. Тогда нам будет худо. А Посадов что? Старый гриб. Он бесперспективен, как солнце на закате. Вот почему я считаю, что Матвей прав. Глебов должен быть дискредитирован на всю жизнь, навсегда.

Подчеркнутая ссылка на Златова как на авторитет непререкаемый исключала резкие возражения или спор: Матвей - умница, он знает, как лучше, необдуманного совета не подаст. Вот почему после слов Гризула наступила серьезная, вдумчивая и долгая пауза, которую каждый из них должен был использовать для того, чтобы найти конкретные предложения. И в этой напряженной тишине резко скрипнули пружины под Поповиным, и слабый сиплый голосок пропищал:

- Суд над Братишкой и Мусой состоялся вчера. - Все молча повернули головы в сторону Поповина. - Братишке дали два года и на пять лет лишили Москвы. Это хорошо. Но вот Муса…

Поповин озадаченно закивал головой, и щелочки глаз его совсем сузились.

- Что Муса? - не утерпел Маринин.

- Непонятный фокус. И опять Глебов. Он выступал на суде в качестве пострадавшего, осуждал Братишку и вообще так называемых стиляг и тунеядцев, а потом вдруг зачитал завещание политрука заставы Мухтасипова своему сыну, написанное в первый день войны, и там, в суде, передал Мусе это завещание-подлинник, который он держал при себе двадцать с лишним лет. Это произвело эффект. Больше того, он взял Мусу на поруки и собирается устраивать его к себе на завод. Хочет из жулика сделать трудящегося человека. - Поповин оттянул руку в сторону и, не глядя, стряхнул пепел мимо пепельницы, на ковер.

- Вы мне устроите пожар, - недовольно сказал Озеров.

- Извиняюсь. - Снова скрипнули пружины под Поповиным.

- Но политрук, отец Мусы, погиб действительно? Ты его знал? - спросил Маринин.

- А то нет, - живо вздернул голову Поповин и добавил с улыбочкой: - Три года он учил меня марксизму-ленинизму…

- И что в завещании? - перебил его Гризул, не желая выслушивать не очень остроумную иронию Поповина.

- Ничего особенного: обычные патриотические наставления политрука. Ни одно из них его сын не выполнил.

- Так он не знал об этом завещании? - сказал Озеров.

- На суде впервые услышал.

- А ты знал? - ненужно поинтересовался Маринин.

- Откуда? И зачем мне? Там творилось такое, что не до того было: каждый думал о своей шкуре.

- И Мусу оправдали? - насторожился Гризул.

- К сожалению, - грустно обронил Поповин.

- Почему - к сожалению? Ведь это твой человек, - сказал Маринин и спросил напрямую: - Ты ревнуешь его к Наталке?

Поповин недовольно поморщился, давая понять, что "романчик" Мусы с его женой - сущая мелочь, о которой не стоило вспоминать. Тут вопрос гораздо серьезней, и он поспешил пояснить:

- В данной ситуации пребывание Мусы в Москве, тем более под крылышком Глебова - факт крайне нежелательный.

- Он что-нибудь знает? - снова спросил Гризул.

- Так, кое-что из мелочей, - поспешил его успокоить Поповин. - Это естественно, он у меня работал, я его привлекал…

- А по-моему, и не естественно, и не осмотрительно с твоей стороны, - упрекнул Гризул. Он считал положение гораздо серьезней в связи с "альянсом" Муса - Емельян, чем думалось Поповину. О некоторых преступных махинациях Поповина Муса знал со слов Наталки. Следовательно, нельзя ни в коем случае допустить открытого разоблачения Поповина. Надо хотя бы на время изолировать Мусу. Суд был как нельзя кстати, но им, выходит, воспользовался не Поповин, а его противник - Глебов. Конечно, это досадная случайность, а все же ее следовало предусмотреть во избежание излишних осложнений. Необходимо все учесть и предвидеть. Николаю Григорьевичу казалось, что его друзья заболели недугом, который Сталин называл "головокружением от успехов". Эта опасная болезнь ведет к беспечности, потере чувства реальности. Предостережение Матвея Златова о том, как важно не зарываться, видимо, не пошло впрок. История с крахом Ивана Петрова учит…

Маринин с Поповиным ушли одновременно, оставив хозяина дома с Гризулом. Озеров, оставшись с Гризулом, негромко спросил, словно его мог кто-то услышать, хотя он великолепно знал, что в квартире, кроме них, никого нет:

Что с Петровым? Почему он погорел?

- Петров недавно был в Америке, - загадочно обронил Гризул, отойдя к окну.

- Ну и что?.. - Озеров ждал ясного ответа, ибо был уверен в осведомленности Гризула.

- Говорят, якобы имел там встречи с Реймондом Рубиновым.

- Кто такой Реймонд Рубинов?

- Один из руководителей фонда Каплана. Есть такой в США.

- Ну и что? Насколько я понимаю, фонд Каплана - благотворительная организация.

- Не будьте наивны, - Гризул усмехнулся, потрогал очки, будто хотел убедиться, на месте ли они. - Через Вольмана фонд связан с Центральным разведывательным управлением. Думаю, что наши органы об этом отлично знают.

- Это тот Вольман, который возглавлял в Париже "Свободные профсоюзы в изгнании"? Кажется, эта организация носила явно антисоветский характер?

- Именно, - подтвердил Гризул и, с деланным удивлением взглянув на Озерова, добавил: - Вы хорошо информированы в международных вопросах. Теперь Вольман в Штатах. Возглавляет Институт международных исследований.

- И давно?

- С пятьдесят девятого года.

- Мне помнится, институт этот готовит антикоммунистические кадры, - охотно поделился Озеров своей осведомленностью.

Гризул снова усмехнулся, скривив губы и приподняв бровь. Ему нечего было добавить.

В развернувшейся невидимой жестокой борьбе между силами правды и подлости Гризул был одним из опытных бойцов. И в этом он едва ли уступал своему властному тренеру Матвею Златову, который всегда предпочитал оставаться в тени, хотя и находился невдалеке от ринга.

Глебов, знавший повадки и тактику дельцов, подобных Поповину, догадывался о предстоящей с ними битве А вот Муса, он, конечно, не мог и предполагать, что где-то в большой светлой квартире нового дома на Ленинских горах его судьбой интересуются кроме его шефа Поповина еще и такие люди, как Гризул, Озеров и Маринин. Муса пришел на завод и с помощью Глебова был назначен учеником к мастеру Деньщикову, с которым Емельян предварительно поговорил. Деньщиков дружески встретил новичка, показал ему цех, объяснил обязанности, познакомил с ребятами. Шефствовать над новичком он поручил Юре Пастухову.

- Ну как? Для начала все ясно? - спросил Деньщиков у него.

- Для начала - да, - равнодушно ответил Муса.

Они вышли во двор, и Мухтасипов осведомился, когда ему приступать к работе.

- По приказу ты зачислен с сегодняшнего дня, так что можно хоть сейчас. Но приходи лучше завтра с утра, чтобы вместе со всеми начинать. А пока сходи в парикмахерскую и приведи в порядок свою голову. У нас эти лошадиные прически не в моде. Видал, как смотрели на тебя в цехе? Это не потому, что новичок. Они почти ежедневно приходят. Ребят удивили твои бакенбарды и эти, как их, косы.

- Вызвали веселое оживление в зале, - невозмутимо пошутил Муса и покорно прибавил: - Хорошо, раз это так важно - постригусь наголо, под нуль, как солдат. Устроит?

- Ну это твое дело. Если тебе нравится, можешь и так ходить. Никто тебя не неволит. Я просто посоветовал. Но к чему возбуждать излишнее любопытство и вызывать насмешки? Красивый рабочий парень, а вид, как у ресторанного завсегдатая-тунеядца.

- Совершенно верно, я и есть таков. А вы разве не знали?

- Ты был таков. А теперь ты - рабочий завода "Богатырь". Это, братец мой, высокая честь. Будем считать, что с прошлым покончено. А с завтрашнего дня начинается новая жизнь. Ну, до завтра! - И Деньщиков протянул Мусе на прощание свою крепкую смуглую руку.

"Расставание с проклятым прошлым начнем с приведения в порядок моей непутевой головы", - подтрунивал над собой Муса по пути в парикмахерскую. Он вспомнил, как однажды ждал на остановке автобус. Машины долго не было. Стоявший позади пожилой офицер спросил: "Давно не было автобуса?" - "С год", - глупо сострил Муса. "Оно и по твоей голове видно. Наверное, с год в парикмахерской не был. А там тебя давно ждут", - поддел офицер. В очереди заулыбались. Муса понял, что тут ему не найти поддержки, и обозлился на офицера. "Там тебя давно ждут… Ну вот и дождались", - подумал он, переступая порог парикмахерской.

Взволнованная речь Глебова на суде и рассказ о предсмертной просьбе политрука Мухтасипова потрясли всех присутствующих в большом зале Дома культуры завода "Богатырь". Зал был полон. Емельян читал пожелтевший от времени, продырявившийся на сгибах листок в притихшем, оцепеневшем зале и сам вторично переживал то трагическое утро первого дня войны. Он читал медленно, негромко, делал долгие паузы, чтобы умерить свое волнение:

- "Дорогой мой мальчик. Сегодня фашисты напали на нашу Родину. Уже восемь часов, как наша пятая застава ведет кровопролитный бой. Скоро начнется третья атака. Для нас она может быть последней. Я сижу сейчас в фашистском танке, захваченном нашими пограничниками, притаился у пулемета и пушки и жду, когда фашисты снова ринутся в бой. У меня перебиты ноги, но это ничего. У меня есть руки, здоровые и сильные руки, чтобы управлять пушкой и пулеметом; у меня есть зоркие глаза, чтобы точно целиться во врагов. Наших бойцов полегло много. Они сражались геройски. Помни о них всегда, родной мой Муса. Врагов полегло больше, во много раз больше, чем наших".

Здесь Глебов сделал паузу, чтобы передохнуть, и посмотрел сначала на сидящих на скамье подсудимых Мусу и Диму, затем в зал. И снова продолжал:

- "Милый сыночек! Я не видел тебя, не слышал твоего голоса, и может случиться, что мы никогда не встретимся с тобой. Послушай меня, мой мальчик. Умирать не хочется. Очень хочется жить. Только здесь, где кругом пляшет и бесится смерть, только тут по-настоящему можно оценить жизнь. До чего она хороша и прекрасна! Люби ее, дорожи ею. Но больше всего люби свою Родину, нашу чудесную Советскую страну, созданную великим Лениным. Жизнь хороша и прекрасна, но Родина дороже жизни. И если когда-нибудь Родина потребует от тебя твою жизнь - отдай, не задумываясь. И еще люби труд, уважай людей, и люди будут тебя уважать. Делай им добро, не требуя наград. Это большое счастье - делать людям добро. Будь честным и твердым, справедливым и неподкупным, беспощадным ко всем и всяким мерзостям и подлостям рода человеческого. Люби маму, она у нас с тобой славная, помогай ей, заботься о ней, как заботится она о тебе. Помни, сын: если смерть настигнет меня здесь, я хочу жить в тебе, в твоих делах, я хочу, чтобы ты сделал в жизни и то, что не успел сделать я, и то, что должен сделать ты. Прощай, мой дорогой мальчик. Пусть никогда ты не услышишь ни свиста пуль, ни грохота снарядов, ни лязга танковых гусениц. Пусть эта война будет последней. 22 июня 1941 года".

Закончив чтение, Глебов обратился к суду:

- Товарищ судья! Разрешите передать этот документ тому, кому он адресован, Мусе Мухтасипову.

- Пожалуйста, передайте, - ответил судья, кивнув головой.

Емельян пошел к скамье подсудимых. Не все было убито и растлено в этом щупленьком юнце, где-то в закуточках души осталось человеческое, не тронутое тлей.

Впервые за последнее время заплакал Муса. Его мать, Нина Платоновна, тихо всхлипывала. То и дело прикладывала платок к глазам и молодая генеральша. Максим Иванович в суд не пришел: не хотел видеть своего позора. Плакали и многие другие. И только Дима Братишка сидел с сухими глазами, с каменным лицом, упершись тупым взглядом в одну точку. До него так и не дошло, почему Глебов берет на поруки Мусу и требует наказания для него, для Димы Братишки. Он не видел существенной разницы между собой и Мусой.


Первые три дня пребывания на заводе были для Мусы нелегким испытанием. До этого он не знал, что такое труд, никогда не трудился по-настоящему. В цехе Муса сделал для себя открытие о происхождении слова ТРУД. Ему действительно было трудно. К концу смены к ним в цех зашел Глебов и спросил его:

- Ну как, трудновато поначалу?

Муса решил не признаваться и ответил:

- Ничего, лиха беда начало.

- Парень смышленый, Емельян Прокопович, - чтобы подбодрить Мусу, сказал Деньщиков. - При желании да терпении дело у него пойдет.

После работы Емельян пригласил Мусу к себе на дачу. К удивлению Глебова, Муса отказался, сославшись на неотложное дело.

- Понимаете, если б вы заранее предупредили, - объяснил Муса, - а то я уже договорился, неудобно, человек будет ждать.

- Понимаю: свидание, - улыбнулся Глебов.

- Деловое, Емельян Прокопович, деятель один, - озорно улыбался Муса.

- Ну раз деятель, давай.

Художник Илья Семенов поджидал Мусу в ресторане "Прага", на четвертом этаже, в так называемом зимнем саду. Обед уже был заказан, и к приходу Мусы на столе появился коньяк в графинчике и холодные закуски.

- Давно я тебя не видел, старина, где пропадал? - Илья протянул Мусе тонкую руку. - Уезжал куда-нибудь? В Крым, на Кавказ, на Балтику?

- Нет, довольствовался Москвой-рекой, - небрежно бросил Муса и взглянул на художника: знает о суде или нет? "Наверное, знает, но виду не подает. Зачем, однако, я ему понадобился?"

- Тоже неплохо. Лето в Подмосковье нынче было по заказу, - заметил Илья, наливая рюмку Мусе.

- Кому как! - уклонился от прямого ответа Муса.

Семенов сделал вид, что не понял этого, и сказал:

- На юг надо ехать. Сейчас - начало бархатного сезона.

- Для кого бархатный, а для кого хлопчатобумажный, - заметил Муса и, чокнувшись, выпил коньяк.

- Брось хандрить, Хол. Давай-ка лучше махнем на юг. У меня есть две курсовки в Сухуми.

- Что ж, счастливого пути!

- А ты? - Семенов сделал удивленные глаза.

- Я теперь трудящийся пролетарий. Рабочий завода "Богатырь". Можете не любить и не жаловать, я не ваш покорный слуга.

- Ты серьезно? Ты, Мусик Хол, - рабочий завода?! - изумился художник и притворно расхохотался. - Надолго ли?

- На многие лета.

- Ну ладно, давай говорить всерьез: что ты нашел на заводе?

- Пока ничего, не считая работы, от которой гудит спина, и зарплаты, причитающейся за это.

- 'И много тебе платят?

- Для начала не балуют. Хватит на три хороших захода в "Арагви" с последующим заплывом в "Волгу" - на карпа в сметане.

- Не жирно. А я очень надеялся на твою компанию. Мне там, на юге, кой-какие этюды надо сделать.

- Ну и давай, - неопределенно буркнул Муса и поглядел на художника: цель встречи ему пока что не была ясна.

- Мне нужен помощник, - пояснил Илья.

- Таскать этюдник?

- Не только. Натурщик нужен. Юноша у моря.

Объяснение Семенова показалось Мусе рассчитанным на простаков, которые не имеют представления о работе живописца. Он не поверил Илье, но, чтобы не лишать его надежды, спросил:

- А на какие шиши поедет помощник?

- Беру на полное иждивение.

- Сроком?

- Пока на месяц.

- А потом?

- Там видно будет. Кстати, я давно хотел предложить тебе работенку в художественных мастерских, да видел - ты не нуждаешься. Не пыльно и денежно. Во всяком случае, раз в пять больше, чем на заводе.

- Интересно. А тебе известно, что твой покорный слуга смыслит в искусстве ничуть не больше, чем ты в ветеринарии?

- И не нужно, - вполне серьезно сказал Семенов. - Ты будешь деньги делать. Для художников. Дело и деньги. Художники нынче живут худо. Заказов нет, меценатов тоже. А жрать надо.

Похоже было на то, что Семенов высказывает давно наболевшее. Увлекшись, он ушел от основной темы, ради которой встретился с Мухтасиповым. Впрочем, Семенов не спешил: задуманное дело требовало времени. Кроме того, надо было учитывать и капризный характер Мусы, предпочитавшего пряник, а не кнут. "Пряник" в графине кончался. Семенов подозвал официанта и, указав глазами на графин, продолжал, возвращаясь к главному:

- А ты думаешь, те, кто ведает художниками и их мастерскими, имеют отношение к искусству? Наивняга! Да им это и не нужно. Это дело коммерческое. Там нужен человек вроде тебя и Ефима Евсеевича. Вот, например, должность, которую мог бы получить ты. Что от тебя потребовалось бы? Выгодно реализовать продукцию. Короче - всучить разную дребедень клубам, организациям, учреждениям и получить хорошую деньгу. Достать заказ. Найти заказчика. Это все должен делать человек, обладающий коммерческой смекалкой.

Наконец Мухтасипов решил, что понял смысл встречи: Семенову и К° нужен был человек, умеющий делать бизнес. А бизнес видно, большой, Муса это чувствовал нюхом опытного маклера. Но он ошибался: предложение Семенова было одним из пунктов стратегического плана, намеченного "четверкой" на квартире Озерова.

А Семенов все говорил, рисуя радужные перспективы, которые захмелевшему Мусе казались грандиозными, разжигали в нем уснувшие было страсти.

- А потом, - Семенов мечтательно смотрел на Мусу, приподняв рюмку с коричнево-золотистым коньяком, - потом поедем с тобой по Руси скупать иконы. Это настоящий капитал: иностранцы платят тысячи!

Расстались они поздно вечером. И не в "Праге", а в Химках, в ресторане "Волга". Муса был крепко пьян. Но когда Семенов, протянув ему руку, с нажимом сказал:

- Значит, договорились. Через пять дней мы купаемся в вине и пьем Черное море… Наоборот - купаемся в Черном море и пьем вино. Решено?

- Подумаю, - ушел от ответа Муса. - Чего думать? Все же ясно.

- Я подумаю. Имею я право думать или нет? - настаивал на своем Муса, едва ворочая языком. - Имею я право сам решать или нет?

- Решай, да поскорей: у меня курсовки горят.

- Ну и пускай горят. Можно и без них, дикарем…

- Зачем же: они денег стоят.

- Пускай горят и деньги. На иконах заработаем. У иностранцев много денег. Доллары.

Так они ни до чего определенного и не договорились в тот вечер.

Теплым рябиновым августом уходило подмосковное пето Пора было собирать в школу ребят. И дачники потихоньку уезжали. Для Емельяна лето пролетело как-то незаметно, промелькнуло электричкой среди лесных опушек. Не успел он оглянуться, как приближавшийся сентябрь напомнил ему о детских заботах: Русику понадобилось купить альбом для рисования, Любочка просила отца зайти за нотами в музыкальный магазин, а за какими, сказать забыла. Лена ездила на учительскую конференцию. А вчера решила, что нужно уже переезжать в Москву, не дожидаясь последнего дня августа.

Хотя в пригородных электропоездах народу будто и поубавилось, но к концу рабочего дня вагоны, шедшие из Москвы, по-прежнему были переполнены. Емельян, говоря по совести, радовался окончанию дачного сезона: надоело таскаться в электричках. Нынче Емельяну удалось занять место у окна по ходу поезда. Напротив него сидела девушка и читала журнал. Рядом с ней сидели двое молодых парней, развязных и болтливых. Вначале они рассказывали друг другу о своих амурных похождениях, потом, видно, это им надоело, и они начали приставать к девушке. Та не обращала на них внимания. Должно быть, парней это задело, и тогда один из них вырвал из рук девушки журнал. Девушка возмутилась:

- Отдайте журнал, хулиганы!

Те продолжали корчить физиономии и хохотать. По соседству с Глебовым сидела старушка, молча наблюдала эту отвратительную сцену и только горестно качала головой. Третьим на скамейке рядом со старушкой с краю сидел мужчина средних лет, с синим бритым подбородком, желтыми навыкате глазами, широкоплечий, плотный, крепкий на вид. Он не обращал внимания на двух молодых хулиганов, разговаривал со своим знакомым или приятелем, который сидел тоже с краю, но уже по другую сторону через проход - молодым, элегантно одетым парнем, при галстуке, в белой нейлоновой сорочке и черном костюме.

Глебов метнул на парней осуждающий взгляд и потребовал прекратить безобразие.

- А тебе что надо, сморчок! - задиристо сказал один - белобрысый, курносый, коренастый. Бесцветные глазки его сверкали азартом.

- Да это из этих самых… из ортодоксов, - насмешливо подзадорил его приятель, толстогубый, крутолобый, с большими оттопыренными ушами. - Разве не видишь - привык командовать.

- Ах, во-о-т оно что-о! - протянул белобрысый. - Жив еще, уцелел. Небось охранником служил. По морде видно. - И столь же нагло к девушке: - Это твой папаша или… наоборот? Ха-ха-ха! А получше не могла найти?

Они говорили громко, так что многие вблизи сидящие пассажиры, в том числе и желтоглазый сосед, обернулись в их сторону в напряженном ожидании реакции со стороны Глебова. Рассудком Глебов понимал, что эти двое подонков и, быть может, закоренелых хулиганов явно провоцируют скандал, и поэтому не следовало бы поддаваться на провокацию. Но эта здравая мысль оттеснилась внезапно нахлынувшим чувством обиды, собственного достоинства, грубо и цинично оскорбленного двумя великовозрастными негодяями, ненависти ко всему этому отребью. Глебов встал со скамейки и кулаком, по-боксерски ударил в лицо сначала одного, а потом другого. И тут же выпрямился, готовясь к защите: он был убежден, что хулиганы сейчас пустят в ход оружие. Но парни, к удивлению Емельяна, сидели и растерянно ощупывали свои физиономии. Первым подал возмущенный голос желтоглазый крепкий сосед:

- Это безобразие, хулиганство! Среди бела дня…

- Милиционер! - крикнул его изысканно одетый, с лоснящейся прилизанной шевелюрой приятель.

И удивительное дело - какое совпадение! - от двери к ним поспешно пробирался старшина милиции. Он был чрезвычайно корректен, даже любезен, предложил всем троим участникам инцидента, а также свидетелям выйти с ним из вагона. На станции в отделении милиции Глебов обнаружил только двух свидетелей - своего соседа и его элегантного приятеля. Девушки, из-за которой все началось, не оказалось. Это обстоятельство несколько огорчило Глебова, но ее исчезновение он объяснил довольно просто: испугалась, побоялась мести двух молодых хулиганов. Глебов был убежден, что сейчас все выяснится, истина будет установлена и справедливость восторжествует. Все-таки есть два свидетеля.

В отделении милиции часа через полтора, после опроса сторон и свидетелей, был составлен протокол, который гласил, что такого-то числа в электропоезде гражданин Е. П. Глебов, работающий секретарем парткома на московском заводе "Богатырь", без всяких причин и оснований нанес физическое оскорбление и телесное повреждение двум юношам: поэту, аспиранту Виктору Алмазову (толстогубый оказался молодым поэтом), и студенту Е. М. Пузикову, что подтверждено авторитетными свидетелями - кинорежиссером Е. Б. Озеровым и композитором доцентом Р. Г. Грошем.

Потрясенный таким оборотом дела, Емельян пытался взывать к совести свидетелей:

- Товарищи! Но вы же видели, девушка сидела, они ее оскорбляли…

- Никакой девушки я не видел, - сухо отрезал Озеров. - Я видел, как вы хулиганили, гражданин, зверски избивали вот этих беззащитных юношей. Это все видели. И весь вагон возмущался вашим, мягко говоря, поступком. Хотя на самом деле это - преступление, жестокое, садистское, за которое полагается, во всяком случае, не пятнадцать суток.

- Но ведь вы слышали, как они меня оскорбляли? Какими словами обзывали? - все еще не будучи уверенным, что здесь ловко инспирирована хорошо продуманная и организованная провокация, говорил Глебов Озерову.

- Я не слышал никаких оскорблений в ваш адрес, - холодно и в то же время с торжествующим злорадством ответил Озеров и отвернулся.

И тогда Глебов сразу все понял. С грустью и болью посмотрел на старшину милиции и только произнес:

- А ведь это грандиозная провокация, старшина! Вы понимаете, что это провокация?

- Бросьте свои штучки, гражданин. Видали, - недружелюбно и, пожалуй, даже враждебно, с явным недоверием сказал старшина. - Что ж, по-вашему, эти товарищи врут? Солидные и уважаемые люди напраслину наговаривают? - И уже любезно, обращаясь к Озерову: - Вы, товарищ Озеров, знакомы с пострадавшими или, может, они ваши родственники?

- Да что вы, впервые вижу этих молодых парней, - пожал круглыми плечами Евгений Борисович.

- Ну вот, все лгут, только он один правду говорит, - резюмировал старшина и пристыдил Глебова: - Эх, гражданин, гражданин, а еще на партийной работе!

"На партийной работе", - эта фраза крепко врезалась в память Емельяна Глебова. Он повторял ее, строя различные предположения по поводу всей этой истории и предстоящих ее последствий. Он снова и снова воспроизводил в памяти всю картину инцидента, всесторонне анализируя все решительно: действия девушки, парней и двух свидетелей. В том, что парни преднамеренно провоцировали инцидент, Емельян не сомневался и не считал их поведение случайностью. Не случайным казалось ему и такое точное появление милиционера, хотя все могло быть. В отношении милиционера он колебался. Исчезновение девушки, как главного свидетеля, не вызывало в нем особых подозрений, ее поступок можно легко объяснить. Он пробовал допустить, что оба - и режиссер и композитор - дали вполне искренние показания в пользу аспиранта и студента, не видя за разговорами начало инцидента и видя только его конец. Теперь Емельян понял, что во всех инстанциях, в том числе и в партийных, будут верить не ему, а "посторонним" и "беспристрастным" свидетелям - Озерову и Грошу (фамилии их Глебов запомнил). В этом был трагизм его, Глебова, положения. Слишком авторитетны были свидетели, внушительны их показания, не вызывающие сомнений. Именно на этом и строили расчеты организаторы провокации. И если Евгений Борисович Озеров унизился до прямого и непосредственного участия в грязной авантюре, то лишь потому, что этого требовало особое значение, которое придавалось личности Глебова и расправе над ним. Тем не менее Емельян не сразу оценил всю серьезность происшедшего и попытался успокоить встревоженную жену, которая каким-то чутьем уловила нависшую над мужем опасность.

- Тут что-то не так, - говорила озабоченная Елена Ивановна. - Или ты мне не все рассказал, опустил какие-то существенные детали и нюансы, или ты сам еще во всем не сумел разобраться. В любом случае, я думаю, тебе надо немедленно что-то предпринять. Ты же знаешь, как все могут раздуть, напишут в райком. А там, учитывая твои отношения с Черновым…

Да, Емельян не мог не принимать во внимание свои отношения с первым секретарем райкома и решил на другой же день зайти в райком и рассказать о случившемся. Утром, придя на завод, Глебов узнал еще неприятную новость: Муса не пришел на работу. Причина неизвестна. Сообщение это вызвало в нем прилив досады и раздражения, породило ассоциации образа Мусы с теми двумя вчерашними. "Волчонок, кажется, убежал в лес", - мелькнула горькая мысль, но он попытался отогнать ее от себя. В райкоме заведующий отделом - самого Чернова не было - внимательно выслушал Глебова и попросил написать объяснение, сообщив, что из милиции уже пришло отношение, но Игорю Поликарповичу еще не докладывали.

- Быстро, однако, сработали, - словно мысли вслух высказал Глебов, придавая своим словам особое значение.

- Это говорит о четкости работы нашей милиции. Только и всего. А ты как думаешь?

- Я думаю, что не только, - загадочно ответил Глебов.

- История, конечно, неприятная, главное - свидетели. Они что ж? - Заведующий отделом смотрел на Емельяна с той откровенной доверительностью, когда человек сочувствует, искренне желает помочь, но не знает еще, как это сделать.

На следующий день Муса явился на завод за полчаса до начала работы, прошел в цех и увидел напротив своего рабочего места в рамочке отпечатанный на машинке крупным шрифтом текст предсмертного письма отца "Завещание сыну". Никто на Мусу не обращал внимания, никто ни о чем не спрашивал. И впервые за всю свою недолгую жизнь Муса почувствовал небывалый приступ стыда. Тогда он смело подошел к мастеру, весь открытый настежь, прозревший, быть может, на какой-то миг, с решимостью на все, и сказал не своим, вернее, необычным и для него, каким-то странным голосом:

- Простите меня за вчерашнее… В последний раз. Больше не повторится.

Мастер, который долго ломал голову над вопросом, как и с чего начать завтра разговор с Мусой, теперь, глядя на юношу, видного насквозь, понял, что говорить ни о чем не надо. Лишь негромко, как будто ничего особенного не случилось, ответил:

- Хорошо, верю.

Этот ответ так тронул с тревогой ожидавшего "разноса" Мусу, что ему вдруг захотелось во всех подробностях рассказать мастеру о позавчерашней встрече с художником Семеновым, о его заманчивом предложении бросить завод и перейти в "систему искусства". И о том, что он, Муса, решил никуда не уходить, не поддаваться соблазну и что позавчерашняя встреча в ресторанах была для него своего рода прощанием с прошлым. Но он не сказал ничего этого, потому что мастера позвали в партком.

Глебов считал своим долгом проинформировать членов парткома об инциденте в электричке, рассказал им все, как было, потому что утаивать ему было нечего, он чувствовал себя ни в чем не повинным и был убежден в своей правоте. И ему верили. Только, как и в милиции и в райкоме, у заводских товарищей возникал недоуменный вопрос о показании свидетелей. И лишь один-единственный Алексей Васильевич Посадов, лично знавший Озерова (когда-то снимался в его фильме "Дело было вечером"), пробурчал:

- Этому гангстеру я не очень доверяю. Он на все пойдет, если ему выгодно.

- Тогда объясните, какая для него выгода, когда он с Емельяном Прокоповичем даже не знаком? - сказал Варейкис, пытаясь нащупать хотя бы незаметную тропинку к истине.

- Одна шатия-братия! - махнул рукой Посадов и, не располагая никакими конкретными фактами, добавил: -У Емельяна Прокоповича слишком много недругов появилось. Один Маринин чего стоит. А вы думаете, у этого генеральского сынка (он имел в виду Диму Братишку) не было дружков-приятелей, которые и подстроили все, как положено? Из мести.

Слова Посадова навели на размышления и директора завода, заставили кое-что вспомнить.

- Кинорежиссер Озеров? - переспросил Глебова Борис Николаевич. Потом вопрос к Посадову: - Какие у него фильмы?

- "Дело было вечером" и еще какая-то мишура в том же духе, - поморщился Алексей Васильевич.

- Знаю такого, - вдруг оживившись, отрубил Борис Николаевич. - Знаю, что он дружит с Марининым, с Поповиным, с Гризулом. Встречал их в одной семейной компании. - Он не стал уточнять, когда это и где было: имелся в виду новогодний вечер на квартире у Николая Григорьевича.

- Ну тогда все ясно, - протянул Константин Сергеевич Лугов. - Оттуда и сыр-бор. И гадать нечего.

- А что я вам говорил? - торжествующе провозгласил Алексей Васильевич. - Вы что ж думали, идеологическая борьба - это область теории, журналистских споров, эстрадных стишков и абстрактных картинок? Не-е-т, дорогие мои. Эта штука куда серьезней, чем какой-нибудь пограничный инцидент.

- Что говорить, Алексей Васильевич, - вставил Лугов. - Зараза есть зараза. Возьми простую моль: не будешь бороться - все съест! Или тот же шашель. В первую мировую войну, сказывают, не только ящики из-под снарядов и патронов проедал, а и самые гильзы. Латунные гильзы насквозь до самого пороха протачивал. Вот тварь-то какая. Хуже всякого диверсанта-вредителя.

Среди рабочих завода прочно утвердилась версия, что против секретаря парткома была организована преднамеренная провокация, в которой участвовали - и это уже передавалось как достоверный факт - Маринин и Гризул, то есть люди, которых хорошо знали на заводе, хоть сейчас они и не работали на "Богатыре". Молва народная, она всегда бродит где-то совсем недалеко от истины, она может несколько искажать факты, упускать или присочинять несуществующие и несущественные детали, но не уходит от реальной действительности. Недаром же говорится: глас народа - глас божий.

Глебов ждал вызова к Чернову. Он так рассуждал: коль на него в райком поступило из милиции такое серьезное обвинение, то делу обязательно должен быть дан соответствующий ход. Будут выяснять, расследовать, разбираться, чтобы установить истину и принять соответствующее решение. Он был уверен, что дело это не минует первого секретаря райкома, особенно если верна версия о том, что это преднамеренная провокация и в ней замешаны Маринин с Гризулом. Они-то уж постараются поставить в известность Игоря Поликарповича о недостойном поведении секретаря парткома завода "Богатырь". Глебов знал, что разговор у Чернова будет неприятным, но надеялся на то, что из его объяснительной записки Игорь Поликарпович узнает истину. Сам он, разумеется, разбираться не будет, поручит кому-нибудь из инструкторов. Таким образом, Емельян мог рассчитывать на объективный разбор его "дела" и как итог - торжество справедливости и законности.

И вдруг одновременно, в один день, в двух московских газетах появились фельетоны, в которых главным "героем", в кавычках, конечно, был Емельян Глебов. Один фельетон назывался "Завистливый кляузник". Автор некто З. Бумажный вначале с мнимым глубокомыслием и провинциальным остроумием порассуждал о людях-неудачниках, лишенных, как правило, таланта, но в избытке наделенных завистью. "Зависть бывает черная, желтая, подлая, пошлая, прирожденная, капризная, злобная, мелкая и т. д., - изощрялся фельетонист. - Но во всех случаях все, так сказать, виды зависти сохраняют свой неотъемлемый признак - что-то мерзкое и вонючее". Дальше фельетонист шарахнулся в дебри истории, чтобы позаимствовать там несколько широко известных примеров зависти, не преминув прихватить попутно и пушкинского "Моцарта и Сальери". Затем от Моцарта фельетонист перебросил исторический мостик к берегу современности, и второй конец этого мостика лег прямо к ногам Ефима Поповина. "Поскольку дела и подвиги этого героя были широко известны народу, - как мельком заметил фельетонист, - то я позволю себе лишь вкратце напомнить о них, ибо этого требует сама тема и предмет разговора". Процитировав самые эффектные места из нескольких восторженных писем от читателей и телезрителей, адресованных Поповину, и сообщив, что таких писем сотни и что они выражают мнение миллионов, фельетонист поставил загадочное "но". "Но вот появилось и еще одно письмо, - вещал фельетонист. - Оно единственное в своем роде, так сказать, уникальное. Автор его тот самый Сальери, простите - бывший лейтенант и начальник погранзаставы, на которой служил рядовым Ефим Евсеевич Поповин, Емельян Глебов. "Как! - воскликнул он, снедаемый черной завистью, - чтобы мой подчиненный, который стоял предо мной как лист перед травой по стойке "смирно", которого я мог в любое время посадить на гауптвахту, чтобы этот рядовой поднялся выше меня, его прямого и непосредственного начальника! Да как он смел?!" И тогда черная зависть породила заурядного желтого злобствующего кляузника. И Глебов начал строчить на Ефима Поповина кляузы". Заканчивался фельетон так: "Кляузник - явление хоть и редкое, вымирающее в нашем обществе, но все еще встречающееся то там, то тут. И, быть может, не стоило бы выводить на суд общественности еще одного кляузника, чтобы никаким образом не бросить тень на честного гражданина и мужественного солдата Ефима Поповина, если бы не два весьма прискорбных обстоятельства. Первое: кое-кто, должно быть, в целях перестраховки, не освободившись от привычек культовских времен, всерьез отнесся к кляузе Глебова, рассудив по старинке: нет дыма без огня. И второе: курьезный и печальный факт - Емельян Глебов занимает почетную и ответственную должность секретаря парткома завода "Богатырь". Быть может, только поэтому и кляуза его кое-кому показалась заслуживающей внимания".

Удар наносился не только по Глебову, но и по тем товарищам из Министерства обороны, которые прислушались к его заявлению и на основании экспертизы установили, что письмо Поповина, якобы имеющее двадцатилетнюю давность, чистейшей воды липа. Автор, а вместе с ним и газета пытались припугнуть этих товарищей, названных деликатно "кое-кто", дискредитировать выводы экспертизы, а в лучшем случае заставить их смущенно отойти в сторону от "дела Поповина", коль в него вмешалась такая сила, как печать и телевидение. Кроме военных задевались и партийные органы, в частности райком и горком, которым надлежало немедленно расправиться с кляузником, "пробравшимся" на ответственный пост. Тон фельетона был груб и вызывающ, будто речь шла не о советском человеке и коммунисте, а о каком-нибудь белогвардейце, фашистском приспешнике или рецидивисте. И в этом тоже был свой расчет - унизить и оскорбить Глебова и связать руки тем, кто мог бы стать на его защиту: мол, кого вы защищаете? Держитесь подальше от него. Фельетонист, печатая фельетон, ничем особенно не рисковал, поскольку знал, что у Глебова нет ни свидетелей, ни явных улик против Поповина. А военные власти вряд ли пожелают лезть в это грязное дело.

Авторы второго фельетона композитор Р. Грош и кинорежиссер Е. Озеров примерно теми же красками нарисовали целую картину, на переднем плане которой стоял, засучив рукава, громила - хулиган Глебов, по недоразумению занимающий партийный пост. Авторы не жалели красок, расписывая "звериное избиение" скромных юношей, один из которых был талантливым стихотворцем. Тут фельетонисты не преминули сообщить читателям, что Глебов и раньше "избивал" поэтов, пользуясь, так сказать, административной властью. Но, оказавшись бессильным и беспомощным в идейном поединке, Глебов прибегнул к физической расправе над ненавистной ему молодой поэзией. "На что же рассчитывал хулиган Глебов? - вопрошали авторы. - На безнаказанность и на попустительство со стороны партийных органов?.." Сообщили уважаемые и авторитетные авторы также о том, что недавно на судебном процессе, разбиравшем дело двух хулиганов, Глебов неожиданно для судей взял под защиту одного из подсудимых, демагогическими уловками добился его оправдания и немедленно устроил на работу к себе на завод, где, между прочим, его подзащитный на третий же день совершил прогул.

Вот этого-то и не следовало писать Грошу и Озерову, это была их оплошность, отсутствие чувства меры, которому постоянно учил их Матвей Златов. Дело-то в том, что Муса, прочитав фельетоны и лично зная одного из авторов - Радика Гроша, сразу сообразил, в чем тут суть. О своих предположениях он рассказал не только Глебову, но и товарищам по цеху.

Глебов прочитал фельетоны утром на работе. Подавленный, он не знал, что делать. Не понимал, где находится и в какое время живет. Голова гудела и плохо соображала. Он закрывал глаза и слышал в ушах злорадный смешок авторов фельетона, а вместе с ними Гризула, Маринина и Поповина: "Что, получил? Еще не такое будет. Сомнем. За тобой правда? Ну и ешь ее на здоровье. А за нами - сила. Сотрем в порошок… Всякого, кто станет на нашем пути". Теперь у него не было сомнений: действовали люди Поповина. И хотя Глебов готовился ко всему, такого удара он не ожидал. Вспомнилась война: был на заставе и в тылу врага, где он не раз смотрел смерти в глаза. Там было легче, гораздо легче. Там он ни разу, даже когда шел в гестапо выручать Женю Титову, не чувствовал себя таким беспомощным и беззащитным.


Зашли, сговорившись, одновременно Борис Николаевич и Ян Витольдович. Директор - с тихой улыбкой, предзавкома - не сумевший скрыть негодования.

- Главное, не вешать нос, - с порога сказал Борис Николаевич, широко шагнул к столу, из-за которого поднялся Глебов, и протянул ему руку. И в его крепком рукопожатии Ёмельян почувствовал первую искреннюю поддержку. - Раскрылись полностью, сбросили маски.

- Надо идти в горком, в ЦК! - взволнованно проговорил Варейкис. - Распоясались… Куда дальше? Некуда.

Потом зашли Луговы - Сергей Кондратьевич и Константин Сергеевич, Кауров, Роман Архипов. Негодуя и возмущаясь, наказывали: не падать духом, не вешать нос. Позвонил Посадов, сказал срывающимся голосом:

- Вы у себя будете? Я сейчас приеду. Не нахожу слов.

- Жду, - коротко ответил Глебов и, положив трубку, спросил, глядя на Лугова-сына и на Романа: - Что говорят в цехах? Читали?

- Хотят идти в редакцию, коллективно, с протестом, - ответил за них Кауров.

- Этого делать не нужно.

- А почему? Почему не нужно?! - вскричал Варейкис, багровея и сжимая кулаки. - Сидеть сложа руки? Тебя будут избивать! Ты кто? Враг Советской власти, троцкист, фашист? Как они смеют с тобой так разговаривать?!

- Я такого хулиганства на страницах печати за свою жизнь не помню, - признался директор.

- А этот фельетонист Змей Бумажный просто лается, как базарная торговка. И печатают. Как только редактору не гадко было читать! - добавил Константин Лугов.

- Хоть он и бумажный, а все же змей, значит, может жалить, - произнес Сергей Кондратьевич.

- Хоть он и змей, а все ж бумажный, и пугаться его не надо, - вставил Варейкис.

В это время зазвонил телефон: Глебова срочно приглашали к Чернову.

- Все как есть расскажи, - напутствовал старик Лугов.

- А если что, кликни нас на подмогу, - шутя заметил Варейкис, положив широкую ладонь на плечо Глебову. - Скажи, что это дело так оставлять нельзя. Требуй тщательного расследования и наказания виновных.

Словом, в райком Емельяна сопровождал наступательный оптимизм заводских коммунистов - членов парткома. И это ободряюще подействовало на него, подняло совсем упавший было дух, придало уверенности, вернуло разум. Опытный вероломный противник поставил Глебова в положение обороняющегося, сразу лишив его преимуществ, которые в таком случае достаются наступающему. Но Емельян, напутствованный товарищами, шел в райком и готовился не к защите, а к нападению.

Прочитав фельетоны, Чернов вспылил. И его нетрудно понять: в его районе - чепе, и виновник скандальной истории, которая ложится пятном на район, опять же Глебов, к которому под влиянием Стеллы Борисовны у Игоря Поликарповича, быть может помимо его воли и желания, сложилось предвзятое отношение. Уже одно упоминание имени Емельяна Глебова вызывало в нем чувство раздражения, с которым он уже не был в состоянии бороться. И если во всех прошлых глебовских "историях" в конце концов находились какие-то смягчающие или даже оправдывающие Глебова моменты, то здесь проступок был налицо. Два фельетона, разных авторов, почтенных граждан - Стелла Борисовна уже успела супругу охарактеризовать и Озерова и Гроша как людей непререкаемого авторитета, - воспринимались Черновым как приговор общественности. У него никаких сомнений не могло появиться насчет достоверности изложенных в фельетонах фактов и тем более преднамеренной провокации. Для Игоря Поликарповича было совершенно очевидным, что коммунист, так грубо запятнавший свою репутацию, не может стоять во главе партийной организации крупного предприятия.

Глебову не пришлось сидеть в приемной: Игорь Поликарпович с нетерпением поджидал его. Для себя он решил его судьбу, отдав распоряжение заведующему орготделом безотлагательно провести заседание заводского парткома, на котором рассмотреть персональное дело Глебова, освободить его от должности секретаря и вывести из состава парткома. Чернов, недолюбливающий Глебова, не хотел вникать во все детали и тонкости этого дела - слишком очевидны были факты против Глебова: отношение из милиции, два фельетона в центральной печати да плюс несколько писем и жалоб (правда, анонимных) на неправильные методы работы Глебова на заводе. Чернов считал, что материалов для освобождения Глебова от работы более чем достаточно, притом его надо не просто освободить, а с объявлением строгого выговора, чтоб учел на будущее. Когда заведующий отделом заикнулся насчет новой работы для Глебова, Чернов, поморщившись, бросил:

- Направьте куда-нибудь в школу, учителем. У него ж университетское образование.

Чернов встретил Глебова, сидя за письменным столом.

Перед ним лежали два фельетона, испещренные жирными линиями красного карандаша. Кивнул на кресло напротив стола и, развертывая газету, не глядя в лицо Емельяну, сказал угрюмо:

- Ну что, Глебов, достукался?

- Это провокация, фальшивка, - поспешил предупредить Емельян. - Я прошу меня выслушать.

- Да что ж слушать, и так все ясно, - мрачно проворчал Чернов и поднял на Емельяна тяжелый взгляд. - Вы не можете, Глебов, без чепе.

- Я еще раз прошу, Игорь Поликарпович, выслушать меня, - настойчиво потребовал Емельян, облизав вдруг пересохшие губы. Что-то сухое подступало к горлу, застревало там, мешало говорить и даже дышать.

Не обращая внимания на его просьбу, Чернов продолжал, глядя то на Глебова, то в газету:

- Что ж получается? Работал в райкоме. Проявил неумение вести себя с творческой интеллигенцией, показал свою нетерпимость и догматизм. И это теперь, когда нам с большим трудом удалось установить дружеские контакты с передовой интеллигенцией Запада. Администрировал, вмешивался. На вас были жалобы. Не только письменные. Мне надоело выслушивать упреки. Мы вас послали на завод, думали, что вы там остепенитесь. А вы, вместо того чтобы там вникать в производство, нацеливать коммунистов на борьбу за план, за качество продукции, по существу, продолжали гнуть свою прежнюю линию, затеяли склоку с главным инженером, с директором Дома культуры, организовали идейно вредный вечер вопросов и ответов под видом открытого партийного собрания. И опять на вас жалобы, от которых я устал. Вы понимаете, Глебов?

- Нет, не понимаю.

- Мм-да… Ведь вы, Глебов, присвоили себе немыслимые функции, начали поэтов учить стихи писать, художников - рисовать картины. Да не ваше это дело! На то есть союзы писателей и художников. Есть специалисты. Пусть они и занимаются. Зачем нам вмешиваться в эти чисто профессиональные вопросы?

- Ленин считал искусство и литературу составной частью партийной работы, - с трудом выталкивая слова, негромко произнес Глебов.

- Что вы меня учите? - поморщился Чернов и откинулся на спинку стула, выпятив грудь. Рыбьи оловянные глаза смотрели холодно и отчужденно.

- Я просто напомнил, - обронил негромко Глебов.

- А я вас об этом не просил… Потом случай на реке, это что - тоже ведь чепе?

- Так не я же опрокинул лодку, а меня опрокинули, - снова заикнулся Глебов.

- Но почему-то именно вас, а не кого-нибудь другого… И потом в суде вы стали выгораживать хулигана вопреки всякому здравому смыслу.

Емельян молчал, понимая, что пытаться сейчас что-то объяснить просто бессмысленно. Чернов продолжал:

- Я уже не говорю о последнем случае в электричке и о фельетонах. Это позор. Позор для всего района, для нашей партийной организации.

- Вы же не хотите выслушать… - снова сорвалось у Глебова.

- Слушать ваши оправдания? Сколько же можно? Мы слишком долго и терпеливо слушали вас, в этом наша вина. Вы неискренни, Глебов. Я вам не верю. Вы действительно затеяли драку и избили двух юношей. Не они вас били, а вы их. Это что, неправда?

- Меня оскорбили, я защищал свою честь.

- Честь защищают не кулаками. Для этого существует закон.

- Хотел бы я знать, как бы вы вели себя, окажись на моем месте.

- Я, Глебов, на вашем месте не мог оказаться. .У меня нет основания не верить уважаемым и авторитетным товарищам, невольным свидетелям вашего хулиганства.

- Это ложь! - воскликнул Глебов. - У меня есть данные… Все эти озеровы, гроши - одна шайка, из мести они спровоцировали драку…

- Озеров коммунист, - резко оборвал Чернов, стукнув кулаком по столу.

- Не всяк тот коммунист, кто имеет партбилет, - вдруг преодолев какую-то скованность, твердо сказал Глебов и посмотрел на Чернова с той решимостью, которая граничит с вызовом. Взгляды их столкнулись.

- Что вы этим хотите сказать, Глебов?

- Я хочу сказать, что они есть и теперь в партии, циники, которые в душе издеваются над партией и ее идеями, над священной верой коммунистов, спекулируя именем Ленина. Они произносят высокие фразы и делают низкие дела. Партия не застрахована от проходимцев.

От этих слов Чернова будто перевернуло. Бледное лицо его пошло розовыми пятнами, веки заморгали бесцветными ресницами, перекосилось плечо. Он встал.

- Все, Глебов! Больше нам с вами не о чем говорить. Зайдите к Грищенке и получите от него указания. Вы свободны.

"Не товарищ, а просто - Глебов", - мелькнуло в сознании Емельяна.

Повинуясь внутренней дисциплине, он повернулся и сделал два шага к двери. И вдруг мозг его молнией пронзила мысль о своей правоте и силе, осветила образы несгибаемых коммунистов - Орджоникидзе, Постышева, Блюхера. И тогда Глебов остановился, обернулся лицом к Чернову и увидел маленького человека, всецело занятого благополучием своей собственной персоны. Твердый, решительный взгляд Глебова, взгляд, в котором сверкало благородное презрение и чувство собственного достоинства, смутил и насторожил Чернова. Глаза их встретились - блеклые, воспаленно-усталые глаза Чернова и влажные, вдруг потемневшие глаза Глебова. Каменное лицо Емельяна дрогнуло, негромкий голос четко выдавил железные слова:

- Нет, не все, товарищ Чернов. - Он с трудом произнес это слово "товарищ" и повторил: - Не все. Впереди еще много жестоких битв за коммунизм не на жизнь, а на смерть… Как бы нам не оказаться по разные стороны баррикад…

Глебов круто повернулся и хлопнул дверью.

Выйдя от Чернова, он остановился в коридоре у окна и посмотрел на залитую солнцем улицу, широкую и бесконечную в своем неукротимом и вечном движении, и почему-то в этот миг ему вздумалось сравнить улицу большого города с рекой. Улицы-реки, переулки-ручейки, площади-моря. А есть площадь - целый океан, Красная площадь, океан истории, человеческих судеб. Что-то он не успел высказать Чернову, забыл, упустил. А что именно, не мог поймать в бурлящем хаосе дум. "Океан истории - Красная площадь, - сверлила неотступная мысль. - Сесть в троллейбус и плыть по улице-реке к центру, в океан человеческих судеб".

Заведующий орготделом райкома Грищенко, недавно выдвинутый на эту должность из инструкторов, молодой симпатичный парень, раньше работал с Глебовым в одном отделе и искренне сочувствовал Емельяну в сложившейся не в его пользу ситуации. Глебова, зашедшего к нему после разговора с Черновым, он встретил с дружеской улыбкой, усадил на диван и сам сел рядом, показывая тем самым свое расположение.

- Не горюй, Емельян Прокопыч. Знаю, был неприятный разговор.

- Самое неприятное - это то, что он не пожелал меня выслушать, - стремительно, под напором неостывших чувств сказал Глебов.

- Это бы ничего не изменило. После такого дуплета печати, ты сам понимаешь… Да и его понять можно: на выступление печати надо реагировать. Ведь с него спросят. Верно? А как бы ты на его месте поступил?.. И потом, если принять во внимание его болезнь…

Глебов слушал рассеянно, с замедленной реакцией, не успевая улавливать его мысли. Сказал:

- Он на меня волком смотрел, как на врага. Ни разу товарищем не назвал. Дескать, гусь свинье не товарищ.

- Не ясно только, кто гусь, кто свинья, - заулыбался Грищенко. Он вообще старался держаться веселого тона.

- На гуся я согласен. Пусть буду гусь, - сказал Емельян. - Представляю, как отзывается о моей персоне Чернов: "Глебов - это тот еще гусь". А он в таком случае свинья.

- И знаешь, - быстро перебил Грищенко, не желая допускать никаких выпадов по адресу своего начальника, - поменьше болтать надо. Начальство есть начальство, и оно не любит, когда о нем плохо говорят вообще, а подчиненные в частности.

- А что я о нем плохого сказал? Свинья - так это к поговорке, в порядке распределения ролей. И вообще, это я о Поповине, вот уж кто свинья - классическая, без грима.

- Да не сейчас. Я имею в виду прошлое. Однажды в частной беседе ты назвал Игоря Поликарповича беспринципным дьячком. Ему передали. Выслужился кто-то. Такие у нас не перевелись и вряд ли когда переведутся, ты это лучше моего должен знать.

- Так что ж, может, мне пойти к Игорю Поликарповичу и в порядке извинения назвать его принципиальным протодьяконом?

- Да ну тебя, Глебов, ты все шутишь.

- В моем положении это, пожалуй, единственное утешение - шутка.

- Что твое положение? Оно не так уж трагично, как тебе кажется. Пойдешь в школу завучем.

"Значит, все, судьба моя решена", - быстро промелькнула, как ночная птица, туманная, зыбкая мысль. И Емельян почти машинально проговорил:

- Ты думаешь, справлюсь?

- Не сомневаюсь. Поработаешь год-другой, назначим директором.

- А вдруг и там совершу чепе, как говорит товарищ Чернов? - с иронией подначил Глебов.

- Там нет простора для идеологических экспериментов.

- А я должен стать другим? Это ты хотел сказать? Так вот - решительно не обещаю, - твердо сказал Емельян. - Просто не смогу быть другим. И прошу принимать меня таким, каков есть, каким воспитали меня пионерия, комсомол, партия, наконец, погранвойска и партизаны. Таким я и умру.

- Ну, ладно-ладно, о смерти нам еще рано думать. А сейчас подумай вот над чем: послезавтра надо собрать партком и обсудить твое персональное дело в связи с фельетонами. Хорошо продумай свое выступление. Это мой тебе дружеский совет. Чтоб спокойно, без скандалов. Честно и прямо скажи, в чем ты не прав, где твоя вина. Освободим - и делу конец.

- Я буду говорить только правду. Только правду, - повторил Емельян, уходя.

А теперь - в океан истории. Нырнуть в троллейбус - и плыть. В эти часы московский троллейбус относительно свободен. Глебов опустил в кассу четыре копейки, оторвал билет и в шутку, как это делают студенты перед зачетами, посмотрел номер. Сумма трех первых и трех последних цифр совпадала. Горько улыбнувшись, подумал с иронией: к счастью, черт возьми. Врут приметы, какое тут уж счастье! А интересно, много ли здесь, в троллейбусе, счастливых? Взглянул на улицу с утешительной мыслью: а небось в этом бесконечном людском потоке судеб я не одинок со своей бедой. Наверно, есть и похуже. Впрочем, нет - хуже быть не может. Самое страшное для человека - суд над невинным. И не в результате какой-нибудь следственной ошибки, случайного недоразумения, а нарочито, преднамеренно. Это жестокая пытка, истязание не тела, а души, медленная экзекуция сердца. Утонченный, цивилизованный палач знает, что ты невиновен и, как садист, наслаждается твоими муками. Он куда жесточе тех, которые в старые времена посылали людей на плаху.

А Красная площадь, как всегда, торжественно-просторна.

От Лобного места Глебов медленно пошел к Спасским воротам, чтоб через Кремль выйти в Александровский сад, где должен быть конец очереди в Мавзолей. Куранты пробили четверть. Золотом горит купол Ивана Великого, и плавно, как полет орла, реет над Кремлем алый флаг Родины. У Мавзолея очередь, ей не видно конца. Идут к Ильичу, медленно и нескончаемо, в суровом молчании несут свои думы, заботы и печали. Пойдет и он, Емельян Глебов, пронесет свои думы и боль, но это потом, погодя немного. Бронзовые патриоты Минин и Пожарский кличут народ русский на защиту отчизны. В Кремле у Царь-пушки и Царь-колокола толпились группы людей.

Медленно двигалась очередь по центральной дорожке Александровского сада. По сторонам в газонах разноцветными флагами полыхали гладиолусы. Впереди Глебова стояли трое солдат, позади, очевидно, приезжие: муж, жена и девочка дошкольного возраста, которой не терпелось увидать "дедушку Ленина". Девочка тараторила без умолку: "А где лежит дедушка Ленин? А что я ему скажу? А можно ему стишок рассказать?"

И в голове Глебова, как по индукции, возникает тот же вопрос: "А какие я стихи прочту Ленину? Те, которые пишут Артур Воздвиженский, Новелла Капарулина и прочие? А что мне скажет Владимир Ильич, что скажет нам по многим и многим вопросам нашей жизни?"

Мысли снова и снова возвращаются к главному, что камнем легло на сердце: "Почему так жестоко хотят со мной расправиться? За что?"

У Мавзолея поток убыстрился. Идут, идут люди к Ильичу со своими думами, заботами, радостями и печалями. Идет с ними и Емельян Глебов. По гранитным ступеням вниз, где покой и тишина, где не слышно даже шагов. Он пробыл там, у Ленина, должно быть, не больше трех минут. А показалось - вечность. Когда выходил, солнце слепило глаза, расплескало у ног брызги лучей, золотистые, по-осеннему мягкие. Сердцу стало как будто легче, на душе светлей. Кем-то приглушенная, загнанная вглубь вера, большая и светлая, с которой он ходил в контратаки, которая светила на трудных дорогах жизни, теперь ожила, вновь возродилась. И сразу ничтожными временщиками показались ему гризулы и черновы. Подумалось: сегодня они есть, завтра их нет. А солнце будет вечно светить людям.

Из будки автомата Глебов позвонил на завод.

- Приходил Посадов, - ответила ему секретарша. - Я сказала, что вы в райкоме. Борис Николаевич, Ян Витольдович и многие наши справлялись о вас. Звонил скульптор Климов. Просил позвонить ему обязательно. И телефон свой оставил.

- Спасибо, Людочка, у меня есть его телефон.

Набрал номер Климова. Трубку взял сам Петр Васильевич, как всегда, обрадованно проговорил:

- Емельян Прокопович, родной вы мой, вы где сейчас?

- На Красной площади.

- Что вы там делаете?

- Был у Ленина.

- Прекрасно. Одобряю. А теперь заходите ко мне. Я очень хочу вас видеть. У меня сейчас Алексей Васильевич. Мы ждем вас.

В прихожей Климов расцеловал Емельяна как старого и верного друга, сказал вполголоса:

- А знаете, какое преимущество у нас, москвичей, перед сибиряками, предположим?

Глебов пожал плечами: "Вообще, мол, много разных преимуществ у столичных жителей". И тогда Климов ответил:

- Когда на душе у нас уж очень тяжело, так что дышать нечем, мы идем к Ленину. Признаюсь, я тоже не раз ходил. И представьте себе - помогало. - Познакомив Глебова со своей новой супругой, Климов сообщил: - Эта та самая Беллочка, которая жизнью своей обязана вашей маме, Емельян Прокопович.

Привлекательная женщина жеманно протянула Емельяну тонкую руку с золотым кольцом и брильянтом.

- Я очень, очень рада. Позвольте мне вас поцеловать, - сердечно произнесла она и сухо приложилась к щеке. - Я только недавно узнала, что вы сын той самой женщины… - И, спохватившись, добавила: - Тети Ани. Я собираюсь поехать на ее могилу. Хочу поставить там памятник. Вот Петя должен сделать. Мы решили из диорита. Мрамор на сельском кладбище - не практично.

- Мне нужны фотографии вашей мамы, Емельян Прокопович, - сказал Климов.

- Сохранилась плохонькая, - ответил Глебов, растроганный вниманием. - Перед самой войной корреспондент сфотографировал как ударницу.

- Мне нужен и профиль, - добавил Климов. - Ну мы потом посмотрим. Вы приготовьте мне. Я не хочу откладывать это дело в долгий ящик, и Беллочка меня торопит.

Емельян с любопытством, обрадованно, как при долгожданной встрече, рассматривал человека, ради жизни которого погибла мать.

В Белле - теперь уже не Солодовниковой, не Петровой, а Климовой - он хотел видеть достойного человека, ради которого пошла на самопожертвование мать. Может быть, хотел даже видеть частицу своей матери. Первое впечатление было неопределенное. Белла казалась, какой-то неуловимой; внешнее обаяние, мягкие манеры и внимательность этой женщины казались неестественными.

- Простите за нескромность, - обратился к ней Емельян. - Каким путем вы узнали, что я - это я, то есть…

- Понимаю, - мило улыбнувшись, предупредила Белла. - Мне о вас рассказал Арон Маркович Герцович. Вы его помните?

- Арона Марковича? Ну как же! Чудесный человек. Где он? Ведь он, кажется, был репрессирован?

- Да, да, - вздохнула Белла, изменившись в лице, словно поменяла одну маску на другую. Емельян внимательно наблюдал за Беллой. - Сейчас он живет в Москве, на пенсии.

- Ну а ребята, Фрида, Моня? - не отставал от нее Глебов, у которого воспоминания детства оттеснили на время нынешние неприятности.

- Они тоже в Москве, - равнодушно ответила Белла. - Рита замужем. У нее растет дочь. Такая же интересная. Ну а вы как? У вас двое ребят? - продолжала она так, будто они были старыми знакомыми.

- А как с ними повидаться? - спросил Глебов.

- С Герцовичами? - уточнила Белла. - Рита, кажется, позавчера уехала в Японию в туристическое турне. А Миша? Я не знаю, у меня его телефона даже нет. Мы как-то не общаемся. У него своя компания.

- А где он работает? - допытывался Глебов.

- Где-то в театре, - нехотя ответила Белла.

Глебов, почувствовав это, не стал больше расспрашивать о Герцовичах. Но в то же время растревоженная память вызвала в Емельяне желание рассказать не столько молодой даме, сколько ее супругу о родственнике Герцовича.

- А вы Якова Робермана не знали? Двоюродного брата Арона Марковича? - обратился он к Белле.

- Слышала. Он, кажется, погиб в войну, - по-прежнему равнодушно отозвалась Белла и пристально посмотрела на Глебова.

Емельян не понял взгляда и стал рассказывать дальше:

- Вы знаете, Петр Васильевич, интереснейший был человек Яков Роберман. Первоклассный кузнец. Артист своего дела. И никогда спичек не имел. Принципиально. Придет, бывало, утром в кузницу, возьмет клещами гвоздь и начинает его бить молотком. И так ловко, так виртуозно вертел гвоздь на наковальне, что минут через пять он становился раскаленным. Тогда Яков брал папироску и спокойно прикуривал от гвоздя. А после этой же папироской разжигал горн. Мы мальчишками, когда приезжали в город, заходили к нему в кузницу полюбоваться работой. У него в кузнице народ всегда толпился. Яков любил работать на людях. Кузница стояла у большого шляха при въезде в город. Когда пришли немцы, Яков собрал нехитрый свой инструмент и пошел по деревням зарабатывать на кусок хлеба. Кому рогач сделает, кому ведро, кому железную тяпку. Он все мог. Кастрюли латал, лошадей ковал. Уважали его люди и прятали от оккупантов. Однажды фашисты объявили: кто выдаст кузнеца Якова, получит вознаграждение. И представьте" себе - нашелся негодяй. Продал за две пачки сигарет. Гитлеровцы расстреляли Якова. А партизаны потом повесили предателя.

- За две пачки сигарет! - воскликнул Климов, подняв тонкие брови. - Каких только подлецов не водится на земле! А, Беллочка? Ты слышишь? Продать человеческую душу за понюшку табака!

Белла молчала. Нет, она не была взволнована страшным рассказом. Это казалось тем более странным, что Белла сама пережила ужасы войны и ее личная судьба в чем-то была схожей с судьбой Якова.

Потом перешли к главному. Емельяну пришлось все рассказать о Поповине, о том, как он приходил к нему домой, об инцидента в электричке, о своем разговоре с Черновым и заворготделом райкома. Рассказал и о том, что по его заявлению военные товарищи произвели экспертизу поповинского "предсмертного" письма, в котором он описывал свои подвиги и которое послужило причиной возведения Ефима Евсеевича на пьедестал героя, и экспертиза эта установила, что письмо Поповин написал не в сорок первом году, а два, максимум три года назад.

- Так это же ваш козырь! - вскричал Климов, но Глебов своим скепсисом охладил его:

- Козыри имеют силу в честной игре. А здесь орудуют шулера, и ни о какой честности или справедливости говорить не приходится.

- Тут что-то не так, - с видом человека, глубоко обеспокоенного судьбой Глебова, заговорила Белла. - Я не могу поверить, чтоб на такое грязное дело могли пойти известные в мире искусства люди. Евгений Озеров или тот же Радий Грош - это же не просто какие-то проходимцы. У них есть имя.

- Имя? - быстро перебил ее Посадов. - Позвольте вас спросить - а кто создал им имя?

- Надо полагать, сами они, своими талантами, - ответила Белла, и Емельян заметил в ее глазах холодные, пожалуй, даже злые искорки.

- Сами - это да, конечно, сами создали, - подхватил Посадов, возбуждаясь. - А вот насчет талантов - позвольте мне не согласиться. Я-то знаю Женьку Озерова, снимался в его фильме. Талантом там и не пахнет. Зато нахальства, цинизма - да-аа, этого добра навалом. Не верите? - Он подошел вплотную к Белле, огромный, рокочущий и уставился на нее вопросительно.

- Не верю, - спокойно, с железной самоуверенностью ответила Белла и натянуто улыбнулась.

- Тогда позвольте, я оглашу вам документ, один документик. - Дрожащими руками Посадов пошарил в кармане и достал вырезку из газеты. - Вот, вчера рылся в бумагах и случайно мне под руку попался старый номер "Правды", ну не такой уж старый, от двадцать второго февраля 1959 года. Так вот, послушайте. Называется "Пузыри славы". Речь идет о таких деятелях, как Озеров и Грош. Некий эстрадный плясун Николай Кустинский объявил себя гением и начал гастроли по стране. Я читаю: "Триумфальное шествие Николая Кустинского по концертным залам страны уже началось. Афиши, торжественно возвещавшие об этом эпохальном событии в истории искусства, были украшены портретом гастролера и его звучной фамилией, изображенной самым крупным шрифтом, каким только располагает современная полиграфия. Слава подобострастно забегала вперед, чтоб оповестить население о счастье, которого оно сподобилось. К нам едет король чечетки!.. Гастроли наделали много шума. Не было ни одного города, где бы зритель остался равнодушным. О Кустинском говорили. Больше того - о нем кричали. Нет, это был не шум оваций. Зритель встречал корифея чечетки и куплетов единодушным кличем: "Вон с эстрады!" Гастролер оскорблял взор и слух зрителя пошлыми куплетами и не менее пошлыми ужимками, кабацкой развязностью, скверной дикцией… По бухгалтерским данным, гастроли Кустинского принесли государству убытки более чем на 180 тысяч рублен. Бывший руководитель ВГКО Барзилович насадил в этом учреждении нравы, при которых люди типа Кустинского были окружены почетом, а сомнительные дельцы-администраторы получили возможность распоряжаться судьбой артиста: "прикрыть" даровитого молодого музыканта, певца, разговорника или, наоборот, "сделать" артиста - создать ему дутую славу. Может быть, Барзиловичу доставляло эстетическое наслаждение слушать плоские остроты своего фаворита? Пусть бы тогда убыток в 180 тысяч рублей меценат и уплатил из собственных средств. Нет, ничего подобного не произошло. Чего же тут удивляться, что Кустинский все еще храбро распевает самодельные куплеты о секретарше с напудренным носом, сравнивая ее с… собакой, и уже теряющие представление о реальности сатирики Громов и Милич коробят зрителя затхлыми остротами. Подчас посредственные эстрадники получают по четыре с половиной ставки за организованные без всякой надобности меценатами-администраторами сольные концерты и эксплуатируют других, часто более даровитых артистов эстрады - их включают в свиту дутых знаменитостей. Слабый музыкант Семен Фейгин каким-то чудом получил "зеленую улицу" - сольные концерты и "красную строку". А многим талантливым артистам - молодым и уже зрелым - приходится преодолевать самые трудные барьеры, прежде чем удается встретиться с массовым зрителем".

Посадов закончил читать и победоносно оглядел всех присутствующих. Белла, слушавшая его с нетерпеливой гримасой, теперь заговорила первой:

- Но какое это имеет отношение к Озерову и Грошу? - пожала плечами и сморщила тонкий точеный носик.

- Самое прямое и непосредственное, - ответил Климов и потянулся к Посадову за газетной вырезкой.

- Это ответ на ваш вопрос; кто создает имя всяким проходимцам, - сказал Посадов, весело глядя на Беллу. - И не мой ответ, а "Правды". Нашей "Правды", а не какого-нибудь листка, где подвизаются разные бумажные гроши.

Климов быстро пробежал глазами фельетон и, возвращая его Посадову, сказал, желая как-то оправдать жену:

- Белла в этих делах наивная девчонка. Она никак не хочет поверить, что в наше время возможна вот такая гнусная провокация, которую учинили против Емельяна Прокоповича. А я, между прочим, этого ожидал, - сказал Климов. - Вы доверчивый и неосмотрительный человек.

- Я это знаю, отлично все понимаю, - заговорил Глебов. - Но я никогда не думал, что в идеологической борьбе наши противники будут прибегать к уголовным методам и приемам.

- Тоже, значит, наивное рассуждение, - повел тонкой подвижной бровью Климов. - Выходит, вы плохо знаете своих идейных противников. У них ведь ничего святого нет. Единственный бог, которому они поклоняются, - рубль.

- Ну нельзя так, Петя, это слишком прямолинейно, - опять возразила Белла. - Тогда выходит, что и маститые художники, и писатели, которые признают абстрактное искусство, - они тоже поклоняются рублю и в борьбе с тобой не брезгуют никакими средствами?

- Совершенно верно! - возбужденно воскликнул Климов и зашагал по кабинету.

- Кстати! - воскликнул Посадов. - Вчера по телевидению выступал этот самый Женька Озеров. Ну, как всегда, нес всякую ахинею и, между прочим, - вы это учтите, Емельян Прокопович, пригодится, - сказал, что скоро будет ставить кинофильм о первом дне войны на границе по сценарию героя первых боев Ефима Поповина и писателя Макса Афанасьева. Поняли? Вот вам лишнее доказательство, что это одна шайка-лейка,

- Вообще, я не понимаю, кому и зачем нужна эта борьба, всякие там дрязги? - вставила Белла. - Зачем трепать друг другу нервы, здоровье? Вот Петя тоже нервничает, статьи пишет. А к чему? Зачем ему, скульптору, писать статьи? Разве мало у нас журналистов? Эта междоусобица, групповщина только делу вредит. Алексей Васильевич, скажите, что я права, а то он меня не слушается.

Белла говорила тоном обиженного ребенка и одновременно ласковой жены, смысл жизни которой - в заботах о муже. Но Алексей Васильевич, вместо того чтобы внять этому ангелу, спросил не без задней мысли:

- Говорите, групповщина? А ваш супруг к какой группе принадлежит, позвольте вас спросить?

- Не знаю, - беспечно рассмеялась Белла. - Наверно, к той же, что и вы.

- А какая идейная платформа этой группы, позвольте полюбопытствовать, сударыня? - наигранно допытывался артист.

- Идейность, партийность, народность, - выручил супруг замешкавшуюся хозяйку.

- Следовательно, другая группа, - резюмировал Посадов, - против идейности, партийности, народности? Так я вас спрашиваю, какая ж это групповщина? Это форменная идеологическая битва. Почему ж вы хотите, чтоб ваш супруг был где-то в стороне? Разве это не касается судеб нашей культуры, в конечном счете судьбы народа?

- Вы слишком обобщили и подняли на высоту, - оправдывалась Белла. - Вы знаете, что Петя спит по пять часов в сутки?

- Возраст, дорогая моя. Все старики страдают бессонницей, - пошутил Посадов, подмигнув Климову.

- Какой же он старик! - воскликнула Белла. - Он еще совсем юноша.

- Значит, тогда от пылкой любви. Молодоженам тоже присуща бессонница.

Климов снова перевел разговор на Глебова.

Судили-рядили и сошлись на одном: бороться и отстаивать свою правоту до конца. Чернов - не самая высшая инстанция в этом деле. Климов советовал обратиться в горком, потребовать объективного расследования, в конце концов, передать решение судьбы Глебова на усмотрение коммунистов завода "Богатырь".

Глебов с Посадовым вышли. На улице Алексей Васильевич сказал:

- Видали, как она в него крепенько вцепилась? Точно лайка в медведя. Не отпустит. Хватка мертвая. Чувствую: угомонится Петюша, остепенится.

- Вы думаете? - усомнился Глебов - он был о Климове другого мнения.

- Могу спорить. Это опытная укротительница. Она из любого тигра сделает послушного бобика. Только хвостиком будет вилять… Ну да бог с ними. Хотя и жалко: еще один солдат выбыл. А храбрый был воин, неукротимый.

- Да будет вам, Алексей Васильевич. Вы ошибаетесь. Сами же говорите - "неукротимый". Значит, нельзя его укротить.

- Всем нельзя, а этой можно, эта - особая наездница. - И, переходя к другому, напомнил: - Вот вам мой наказ - не принимайте все близко к сердцу. Что бы ни было, как бы дело ни обернулось, рано или поздно правда свое возьмет. Помните лозунг военного времени: наше дело правое - мы победим. И не забывайте, что послезавтра у нас премьера.

- Как послезавтра? - встревожился Глебов.

- А так, как в афише.

- Но ведь послезавтра же партком? Меня снимать будут. Или, как говорится, освобождать.

- Это мы еще посмотрим. Нужно обязательно запросить у военных товарищей официальную справку экспертизы по письму Поповина. Непременно и немедленно… Да, между прочим, я тут вам журнал раздобыл со стихами Владимира Фирсова. Точно о вас стихи. Дома почитаете. - И передал Емельяну журнал.

После ухода Глебова и Посадова между молодоженами произошла первая если не размолвка, то неприятная сцена. Белла подсела к мужу на подлокотник кресла и, ткнувшись лицом в его седеющие волосы, кокетливо спросила:

- Что такое Глебов? Ты его хорошо знаешь? Вы давно знакомы?

- Замечательный парень, настоящий, - не задумываясь, ответил Петр Васильевич и поцеловал пальцы жены. Именно так она и думала. Правда, ответ мужа ей не нравился, как и сам Глебов.

- Я понимаю, - тихо молвила она, - мы в долгу перед ним, вернее, перед его покойной мамой… Героической женщиной…

- Он достоин ее, - перебил Петр Васильевич, нежно сжимая руки жены. - Этот Емельян не посрамил и имени своего отца, который тоже погиб за Советскую власть. Ты знаешь, родная, мне иногда кажется, что в нем сидит дух Сергея Лазо.

- А ты не выдумал его, не сочинил? Ведь ты у меня - увлекающийся ребенок. - Она обвила руками шею мужа. - Эти фельетоны… Нет, как ты себе хочешь, а я уверена, что дело тут не чистое, дыма без огня не бывает.

- Совершенно верно, вернее, против Глебова состряпано грязное, возмутительное дело, и те, кто это сделал, законченные подлецы! - возмутился Климов, поняв слова жены по-своему.

- Я о другом, Петя. Я не верю Глебову. И думаю, ты в нем ошибаешься. Странный он какой-то. Я хочу быть совершенно объективной, хотя он и сын той женщины.

- Я тебя не понимаю, - Климов освободился от объятий жены. - Ты же видишь его впервые, откуда такой вывод? Это несправедливо, и вообще…

- Неважно, Петя. У меня особое чутье на людей. Поверь мне - я никогда не ошибаюсь. Фальшь я чувствую интуитивно. Я объективна, а ты нет, ты увлекаешься, переоцениваешь. И Посадов тоже. Ну что общего между вами? Ворчлив, капризен, как все неудачники и бобыли. Мнит себя гением. А таланта в нем… я что-то не обнаружила. Вырезку из газеты таскает с собой. Как-то все несерьезно, склочно.

Это было уже слишком. Стараясь сдержать себя, Климов встал и, заложив руки за спину, прошелся по кабинету. Белла поняла, что перехватила. Она забралась в кресло с ногами и, подтянув колени к подбородку, стала следить за мужем, готовая улыбнуться и раскаяться в своем поступке. Выдержав паузу, Климов пришел в себя и, не глядя на жену, заговорил, продолжая шагать по длинному кабинету:

- Во-первых, Алексей Васильевич большой артист, по-настоящему народный, во всем значении этого слова. Талантливый и широкообразованный. Во-вторых, он чудесный человек, прямой и порядочный. Таких я люблю. В-третьих, он мой друг. - Климов остановился и, посмотрев прямо в лукавые глазки жены, добавил самое главное с сознательно подчеркнутой интонацией: - А друзей, дорогая моя, для себя я привык выбирать сам. Без совета и подсказки. Это моя слабость. И с ней, с этой моей слабостью, все всегда считались, зная, что я неисправим. И тебе хочу доложить: да, я неисправим, таков я есть!

Последние слова он произнес добродушно, улыбаясь, затем подошел к жене и поцеловал ей руку.

Белла приняла к сведению заявление мужа.


В школе во время большой перемены преподавательница литературы показала Елене Ивановне Глебовой газету с фельетоном. Елена Ивановна вспыхнула, пробежала фельетон и, собрав все самообладание, ответила:

- Я знаю: это фальшивка. Личные счеты. Инспирировано. Поповин действительно никакой не герой. Мелкий авантюрист.

Учительница с притворным сочувствием добавила:

- Я понимаю, вы тут ни при чем. И потом вам, конечно, трудно быть объективной. Ну а что вы скажете по поводу второго фельетона? - Она подала газету с опусом Гроша и Озерова, рассчитывая вторым ударом сразить Елену Ивановну, которую "идейно" недолюбливала.

Учительница изо всех сил старалась не отставать от моды, приходила в восторг от новоявленных гениев в литературе и искусстве, призванных заменить Льва Толстого, Чайковского, Репина. Мельком взглянув на газету, Елена Ивановна не побледнела, не выронила ее из рук. Она спокойно улыбнулась. И это обескуражило преподавательницу литературы.

- Дешевая провокация. Жалкая и гнусная, - ровным голосом, будто речь шла о постороннем человеке, сказала Глебова, возвращая газету.

- Ну, знаете ли… - только и могла произнести та, отходя в сторону.

В этот день Елена Ивановна в школе не задержалась. По пути домой еще нужно было забежать в поликлинику. Врач, уже немолодая, седеющая женщина, несколько флегматичная, устало взглянула в лечебную карточку пациентки, осведомилась:

- Вы не родственница того Глебова, о котором сегодня два фельетона?

- Жена, - твердо ответила Елена Ивановна и улыбнулась.

- Я вам сочувствую, - не меняя интонации, сказала врач.

- Благодарю вас. Но это провокация, - стараясь себя сдержать, добавила Елена Ивановна.

- Все равно. Какое это имеет значение? Такое не прощают.

- Не понимаю, что вы имеете в виду? - Слова врача насторожили ее.

- Такие всегда плохо кончали. Прошлое не повторится. Нет, никогда, - туманно пояснила врачиха. - И знайте: вашим детям придется расплачиваться за отца. Такого не прощают, - повторила она полушепотом.

- Вы угрожаете? - вспыхнула Елена Ивановна и встала. Руки ее задрожали, из глаз готовы были брызнуть слезы.

- Нет, мне просто вас жаль. Вы такая симпатичная…

Это было брошено в лицо с откровенной наглостью человека, уверенного в своей неуязвимости.

Возвращаясь из поликлиники домой, Елена Ивановна не шла, а бежала, подстегиваемая нарастающим чувством тревоги. Ей казалось, должно что-то произойти ужасное, непоправимое. Теперь она думала не о муже, которому грозила опасность, а о детях. В ушах все еще звучал монотонный угрожающий голос врачихи, а ее взгляд, злобный и холодный, горел такой ненавистью, от которой не жди пощады.

Елена Ивановна решила никому об этом не говорить.

Дома она взяла газеты и теперь уже внимательно прочитала оба выступления. Читала и чувствовала, как неукротимо надвигается на нее тревога и вместо негодования закрадывается растерянность. Она тревожилась за мужа, знала, что эту подлость он примет близко к сердцу, опасалась, как бы сгоряча не совершил какого-нибудь необдуманного шага. Позвонила на завод, и, когда Людочка ответила, что Емельян Прокопович в райкоме, Елена Ивановна еще больше заволновалась. А тут еще Русик подошел, тихий, виноватый, с застывшей слезой на глазах, и доложил, что ему сегодня поставили "кол" по поведению.

- А что случилось? - рассеянно, скорее машинально спросила Елена Ивановна сына.

- Я подрался с Геной.

- Из-за чего?

- А что он врет? - взволнованно заговорил мальчик, готовый вот-вот расплакаться. - Он сказал, что мой папа хулиган и кляузник. Что про него в газете написано. А я сказал, что это неправда, что он сам кляузник. А он все дразнился: "Хулиган, хулиган, сын кляузника". Я его ударил кулаком. И совсем не сильно. По носу… У него кровь пошла. Совсем немножко.

Мальчик ожидал со стороны матери серьезных упреков и ощетинился к защите. А Елена Ивановна, потрясенная этим фактом, тихо и даже ласково сказала:

- Не надо было драться, мой мальчик.

- А что он говорит неправду?! Пускай не выдумывает!

- Он глупый.

- Ну вот, - уже совсем успокоился Русик, поняв, что ругать его не будут. - А глупых бьют.

Это было ужасно. Дети сильно любят отца и гордятся им. И вдруг такая гнусная грязь! Елена Ивановна убрала осе газеты. Русика еще можно как-то успокоить А как быть с дочерью? Небось и она уже знает.

Действительно, придя из школы, Любаша первым делом спросила:

- Мама, где сегодняшние газеты?

- Не знаю, - с безразличным видом ответила Елена Ивановна и также мельком спросила: - Зачем тебе?

- Нужно, - как всегда, отрывисто сказала дочь. - Руслан, ты не брал газет?

Настороженный мальчик сообразил:

- А-а, знаю, зачем ей. Она думает, что про папу написали. А это неправда, это Генка все наврал.

- Ну хорошо, отдай газету, - понизив голос, попросила Любаша, и Елена Ивановна поняла, что дочь уже знает.

- У меня нет, - искренне признался Русик, а мать ушла на кухню и оттуда позвала дочь.

- Что, мама? - дочь смотрела настороженно.

- Зачем тебе газета? - Елена Ивановна доверительно смотрела в большие синие, отцовские, глаза дочери.

- Что там про папу?

- Это фальшивка, Любаша, - ответила Елена Ивановна и поправила дочери волосы.

- А зачем тогда напечатали?

- Папины враги, доченька, нечестные люди написали, а редакция не разобралась и напечатала.

- И что ж теперь будет?

- Их накажут.

- А папа как же? Его оклеветали, опозорили…

- Будет добиваться опровержения.

- А разве так можно? Печатать неправду? Так всякий хулиган может опозорить любого порядочного человека. - Любаша быстро повернулась и, боясь разрыдаться, помчалась в детскую.

Что могла на это ответить учительница истории ученице? Что могла ответить мать дочери? Как объяснишь ребенку, который верит каждому печатному слову? И тут Елена Ивановна поняла, какой страшный удар нанесен ее мужу. Если детям она еще как-то могла объяснить, то как объяснишь друзьям, знакомым, соседям и просто незнакомым людям, которые тоже привыкли верить нашей печати?

Когда Елена Ивановна стала возиться на кухне, Русик таинственно сообщил:

- А Любка плачет…

Елена Ивановна вошла к дочери.

- Ну ты что?

- Я… ничего. - Девочка ладонью смахнула слезы, не глядя на мать, затем вдруг сообщила, быстро и ненужно перебирая на столе учебники: - Сегодня Антонина Михайловна спросила: "Твой отец где работает?" Я сказала, что на заводе "Богатырь". "Да?.. Секретарем парткома?" И так ехидно, что, понимаешь, мама, мне было неприятно.

- Ну что ж, читала и она. Газеты читают… - попробовала пошутить Елена Ивановна. Она не знала, что из салона Гризула уже ползли сплетни, инсинуации, сочиненные и распространяемые превеликими в этом деле мастерами: "Кляузник… хулиган… бабник… Связался с какой-то распутной девкой, приехавшей из Африки…"


Загрузка...