А у неё проточина на лбу
Такая белая, и чёлка — золотая,
Я в поводу веду её в табун,
Под сапогами чавкает густая,
Как тесто, глина. Где-то в стороне
Урчит сердито трактор. И усталость
К её хребтистой старческой спине
Присохла, словно струп. А мне осталось
Уздечку снять, по шее потрепать,
И постоять ещё минуту рядом,
В кармане корку хлеба отыскать
И протянуть ей. И окинуть взглядом
Больные ноги, вислую губу,
И тощих рёбер выпуклые строки,
И белую проточину на лбу,
И под глазами мутные потёки.
И на мгновение увидеть в ней,
В глубинах ускользающе-бездонных,
Священное безумие коней,
Разбивших колесницу Фаэтона.
Вдыхая папиросный дым,
С насмешкой плюнув на запреты,
Бродягой нищим и больным
В Санкт-Петербург приходит лето.
Приходит лето… Боже мой!
Как бред прозрачен над каналом…
Кто там на набережной? Стой,
Ты, чьи шаги я вновь узнала.
Послушай, я ещё жива,
Не исчезай средь лестниц чёрных!..
И растворяются слова
В листве и в чугуне узорном.
А сердце? Что мне делать с ним
Лукавой, хрупкой ночью белой?
И вьётся папиросный дым:
«Что хочешь, право, — то и делай».
— Харон, повремени! Быть может, Бог
Пошлёт еще попутчика. Тогда ты
За тот же рейс получишь вдвое плату.
Харон, прошу, повремени чуток!
— О путник мой, я не спешу ничуть,
но нет в задержке этой смысла, право.
Моя работа — это переправа
Таких, как ты. Садись, не обессудь.
— Послушай, подожди ещё хоть миг…
Да вот, гляди — и Лета неспокойна.
Мне кажется, что более достойно
Нам будет плыть в безветрии, старик.
— О путник мой, ошибся ты опять —
И ветра никогда здесь не бывало,
И гладь реки подобна покрывалу.
Так что нам время попусту терять?
— Я был ещё недавно средь живых,
Плыть в неизвестность страшно и тревожно…
Старик, пойми — мне больно, невозможно
Покинуть всех любимых и родных.
— О путник мой, не изменить закон.
Что значит миг? Перед тобою — Вечность.
Ты думаешь, чужда мне человечность?
Но, путник мой, я — только лишь Харон.
И эта просьба словно мир стара.
За сотни лет река и та устала…
А на меня сердиться — толку мало.
Садись, мой путник. Лодка ждёт. Пора.
Петербургские ангелы… Их остаётся так мало,
Онемевшие пальцы до боли сжимают кресты.
Петербургские ангелы смотрят светло и устало
На плывущие вдаль острова и дома, и мосты.
Петербургские ангелы… Им с каждым годом труднее
В наступающей мгле свой возлюбленный город беречь.
Всё пронзительней ветер, всё жестче и всё холоднее,
Всё печальнее очерк опущенных ангельских плеч.
И лишь ночью, когда спящий город ушедшему внемлет
И дворцовые залы шагов императора ждут,
Петербургские ангелы спускаются с неба на землю
И, сложив свои крылья, проходными дворами идут.
Распутица, а я ещё в пути.
Распутица — и все пути рас-путны,
Раз — путь, два — путь… Куда бы ни идти —
Всё так же грязно и всё так же трудно.
Ни дома отчего, ни даже кабака,
Где можно всё пропить и всё растратить…
О, русская дорожная тоска —
Распутицы нестиранная скатерть.
Парголово — тает дымкой на лету.
Весело катает леденец во рту,
Или — колокольцем звякает в тиши,
Или — Богу молится за помин души.
Вдруг — рассыплет эхом средь замшелых плит
Переливы смеха, перестук копыт,
Талою водою зазвенит живей,
Задрожит звездою в неводе ветвей.
С горки, с горки, с горки!
С горки, только — ах!..
И солёно-горький привкус на губах.
По стенам растекается устало
Закатный яд,
И лодочкой вдоль Крюкова канала
Скользит печаль моя.
Сквозь призрачную лёгкость колокольни,
Сквозь тень мостов,
Сквозь триста лет глухой саднящей боли
И морок снов.
Вдоль временем израненных фасадов
И пустырей,
Сквозь зыбко отражённую ограду
И дрожь ветвей.
Через немые вопли подворотен,
И чей-то страх,
Сквозь жар июля и скупую осень
В чужих зрачках.
Сквозь едкий дым, сквозь память коммуналок,
Вдоль берегов
Нездешних вод по Крюкову каналу
Скользит любовь.
Всё те же сосны, и между домами
Заросший ряской лягушачий пруд,
Лиловый и звенящий комарами
Вечерний воздух — всё как прежде тут.
Всё тот же дом с балконом ненадёжным,
И улицы песчаный поворот.
Уже другой, но столь же осторожный
Крадётся вдоль забора чей-то кот.
Всё та же лень, и чай в простых стаканах
(О, дачная посуда без затей!).
Притушенный жасминовым дурманом
Печной дымок уютней и теплей.
Всё то же всё. И лишь другие дети
Мой давний смех поймали, словно мяч.
И — потеряли. И нашедший ветер
Играет с ним и шепчет мне: «Не плачь!».
Далёкое лето, то самое лето,
Где ты улыбаешься мне не с портрета,
Где слёзы легки без хмельного надрыва,
Где все наши лица беспечно-красивы.
Где платья ещё не потрачены молью,
Где сердце ещё не измучено болью,
Где живы друзья, и прекрасное лето
Улыбками юности нашей согрето.
Где мысли о вечном вполне романтичны,
Где все мы талантливы и необычны.
Где нынче проводят, а завтра — встречают,
Где поят на кухне портвейном и чаем…
Где лодки-качели до неба взлетают
И все телефоны ещё отвечают.
Где с лёгкой душой говорят «до свиданья»,
Где нет безнадёжно — последних прощаний.
Где все мы не ведаем нашего часа,
Где в комнатах смеха остались гримасы,
Где слушали Цоя и «Шипку» курили,
И то, что имели, совсем не хранили.
Где в ЦПКиО катерок на причале,
Где много надежды и мало печали,
Где всем по пути, где манит неизвестность,
И путник не знает, что путь его — крестный.
Звучат шаги размеренно и чётко,
В неверном свете редких фонарей
Дрожат ограды кованые чётки,
И ветка, наклонённая над ней.
Лишь хлопнет дверь, и снова только эхо
Невидимым конвоем за спиной,
Да еле слышный отголосок смеха
Там, на мосту, над чёрной глубиной.
И плавится в ночном канале город,
Изнемогая от дождей и смут…
Объятия Казанского собора
Ещё распахнуты, ещё кого-то ждут.
К седьмому выпал снег, и все дома
Прикрыли срам облупленных фасадов.
Уже не осень, но и не зима,
Нет имени сезону — и не надо.
Лишь выпал снег — и стихли все шаги,
И замерли, почти исчезли звуки,
И помертвевшей улицы изгиб
Застыл в безмолвной судороге муки.
И в непривычной, жуткой тишине
Безвременья — огромной и свинцовой
Проходит демонстрация теней
По бесконечной слякоти Дворцовой.
Идёт парад. И бронетранспортёр
Бесшумно тянет длинную ракету.
Проходит конница — и алый «разговор»
Мешается с блестящим эполетом.
Ударники ушедшего труда
И нищие проносят транспаранты,
И движутся вперёд, вперёд… Куда? —
Туда же, куда барышни и франты.
Как Богу теодицея нужна
Не для себя — для грешников, быть может, —
Снег нужен ноябрю. И он сполна
Отсыплет, убелит… Но потревожит
Тот странный, чуткий и бездонный сон,
Натянутые до предела струны —
Звенящую, тугую связь времён,
И вечностью начертанные руны.
Эпистолярный жанр почти утерян.
Письмо теперь так сложно написать.
Столь многое хотелось бы сказать,
Но постоянно кажется: неверен
Сам тон письма — то холоден и сух,
То проскользнёт ненужная усмешка,
То явно равнодушие и спешка —
Не удержать в бумажной плоти дух.
Потомкам нашим, даже самым близким,
Мы не оставим, право, ни листка,
Ни строчки, где бы дрогнула рука,
Ни лепестка надушенной записки —
Мы обрываем за собою нить…
Всё к лучшему — не станут боль чужую
Читать и перелистывать впустую,
И пепел наш не будут ворошить.
И всё-таки сегодня я пытаюсь
Вам написать. У нас октябрь, дожди.
И сырость. И ноябрь впереди.
Я на работу каждый день мотаюсь,
И проклинаю транспорт, лужи, дождь,
И — листья (это золото чрезмерно
При нашей горькой бедности, наверно),
И — собственную вежливую ложь.
Мы живы все, чего и вам желаю,
Из наших окон сумеречный вид
Всё не меняется. И над столом висит
Всё та же люстра… Право же, не знаю,
О чём ещё писать, хотя боюсь
Обидеть краткостью. Целую, обнимаю,
Прошу простить, прощаюсь и прощаю.
И — остаюсь. Навеки остаюсь.
В краю далёком, в городе Марии
Душа осталась пленною навек.
Озябший парк и улицы пустые
Заносит снег, заносит первый снег.
Там стук копыт и глухо, и тревожно
Трёхтактным ритмом разбивает тишь,
И сонные деревья осторожно
Нашёптывают: «Стой… Куда спешишь?..».
А небо отчуждённо и высоко,
И хрупкий лист ложится в снежный прах.
И скачут кони далеко-далёко,
И ветер сушит слёзы на глазах.
На улице обычное ненастье,
И нынче я в подземном переходе,
Хотя спешила очень сильно, вроде,
Заслушалась каких-то двух певцов.
Сулила песня если и не счастье,
То оного хотя бы вероятность,
И это было грустно и приятно —
Гитара с подголоском бубенцов.
Мой милый друг, я знаю, жизнь — копейка,
Мне ни себя, ни Вас ничуть не жалко,
Вы помните, есть старая считалка,
Где кто-то просто вышел погулять.
Но прохудилась детства душегрейка,
И даже там, мне кажется, стреляют.
(Все дети в своих играх убивают.)
Ну, что же дальше — три, четыре, пять…
Взгляните — под роскошным покрывалом
Огромный странный город на морозе,
Как император, опочивший в бозе,
При всём параде в струночку лежит.
Но истинных трагедий крайне мало —
Всё больше фарсы или мелодрамы,
И это ведь неплохо, скажем прямо,
Случись иначе — мир не устоит.
Влюбиться в Вас, наверное, прикольно,
А впрочем, в нашей жизни всё возможно.
Ну что Вы, не глядите так тревожно —
Я, право, не хотела Вас пугать.
Я слишком знаю, что такое «больно».
На вещи глядя чересчур реально,
Я отменяю всякую фатальность,
И я не стану в зайчика стрелять.
Полночь бредит обрывками медленно тающих фраз:
…Скоро яблочный Спас, мой родной,
скоро яблочный Спас.
Скоро яблочный Спас, мой родной. Мы откроем окно,
И подскажет нам утро, что яблоку всё прощено.
Поплывут колокольные звоны вдоль улиц, садов,
Распадётся узор наших жизней и сложится вновь,
В хороводе закружат белёные стены церквей,
И улыбка твоя отразится в улыбке моей.
Скоро яблочный Спас, мой родной. Мы откроем окно.
Мы с тобой прощены, нам давно уже всё прощено.
В каждой тёплой молитве есть тихое слово о нас…
Скоро яблочный Спас, мой родной,
скоро яблочный Спас.
Я, которая не желала
Ни господ себе, и ни слуг,
Не держала — сама улетала
Из кольца замкнувшихся рук,
Я, которая так беззаконна,
Нынче власти хочу над чужой,
Над такой же бездомной, бездонной
И по-птичьи свободной душой.
Л. Стрельчук
А помнишь, мы садились в электричку
(Бог знает, сколько зим и сколько лет),
В холодном тамбуре, ломая спички,
Курили, невзирая на запрет.
А после шли, в карманы руки пряча,
Пустым шоссе от станции пустой.
Узоры лапок птичьих и кошачьих
Синели на снегу. И мы с тобой,
Слегка робея, лошадей седлали
И молча выезжали со двора,
И вслед нам что-то весело кричала
Конюшенная детвора.
Мне кажется, была я в это время
Ужасно влюблена. В кого — теперь
Уже не важно. Ледяное стремя
Жгло ногу сквозь сапог… Поверь,
Я не нарочно — странные фрагменты
Схватила память: холод, конский бег —
Обрывки чёрно-белой киноленты:
Кусты, столбы, бескрайне-жуткий снег.
На горизонте — огоньков цепочка,
И первая дежурная звезда.
Ненужная, желанная отсрочка
Всех приговоров. Скачут в никуда
По тем полям и до сих пор те кони —
Ни устали, ни удержу им нет.
И ветер стонет, и вперёд их гонит,
И сам же безнадёжно машет вслед.
Был поздний вечер. Ты смотрел кино,
И набухало чернотой окно.
Я тоже что-то делала. Но что? —
Уже не вспомнить мне. Твоё пальто
На гвоздике висело у дверей.
Бежали тени по щеке твоей.
Незыблемой скалой стоял буфет,
Я открывала пачку сигарет,
Дым кольца и виньетки завивал
И к форточке лениво уплывал.
Включала свет (окно — черней вдвойне),
И белый крест светился на окне.
Кот, словно бы пушистый воротник,
К плечам твоим доверчиво приник.
Мурлыкал он, ты в кресле засыпал,
А на экране кто-то умирал,
И кровь текла из бутафорских ран.
Гудел и тёк на кухне старый кран —
Вибрировал, трубил, как слон, стонал,
Как будто он в ночи кого-то звал,
Кого-то ждал, не смея умереть…
А может, криком он хотел стереть
Немую память? Ржавая вода
Текла по трубам в Лету. Навсегда.
…Ты засыпал. Я слушала шаги
На дне колодца. Тень твоей руки
Легла бесплотной лаской на паркет,
И вился сизый дым от сигарет.
Я разбудить тебя ещё могла,
Но время стало вязким, как смола,
Текущая из трещины в стволе.
Мерцала тускло ваза на столе,
Мурлыкал кот, полуночный трамвай
Звенел на повороте. Через край
Переливалась ночь. Ты засыпал.
Сквозняк в углу газетами шуршал.
Но за окном сгустившаяся мгла
Уже чернее чёрного была.
И ровно сто свечей, устав светить,
Молили на одну их заменить.
Ты улыбался медленно во сне,
Дрожали зябко тени на стене.
Улыбка — беззащитней и светлей…
Ты был такой живой среди теней!
Ещё тебя могла я разбудить, —
К примеру, взять и что-нибудь разбить.
Чтоб чаша ночи, разлетаясь вдрызг,
Хлестнула сердце тысячами брызг.
Мурлыкал кот. Струился сизый дым.
Сидящий в кресле ты мне был — чужим!
Таким чужим, как только можно быть,
Таким чужим, что незачем будить.
Таким чужим!.. И тикали часы,
Дрожали ночи чёрные весы,
Одна свеча — последний часовой
Сгорала над твоею головой.
Но перед нею отступала мгла,
Моя душа к твоей душе брела,
И оступалась, обдираясь в кровь,
И поднималась, и тянулась вновь,
И раскрывала руки и крыла,
И вспоминала, что лететь могла
Туда, где свет — начало всех начал.
И ты её улыбкою встречал.
Ингерманландия. Печаль. И старый дом,
В котором счастлив так никто и не был.
Деревня, словно остров, и кругом
Поля картошки да седое небо.
Безмолвье лопухов. Собачий лай.
И чей-то огонёк во тьме кромешной…
Мой бедный край, мой безнадёжный рай —
Неласковой души глухая нежность.
Собаки — до старости дети,
Мудрые дети, в глазах у которых — печаль.
Она оттого, что собаки
Ищут всё время в хозяине — Бога…
Кошки — иные. Людей не считают богами, —
Сами они от богов исчисляют свой род.
И потому так скульптурны их позы,
Скупы их улыбки.
И в равнодушную вечность
Смотрят спокойно зрачки.
В материи замедленном распаде
Своя торжественность и потаённый смысл —
Перетекание простого бытия
В небытиё.
И у домов старинных штукатурка
Неспешно сыплется
И обнажает плоть кирпичных стен.
Так дом живёт своей отдельной жизнью —
Воспоминаниями о жильцах,
Его своим дыханьем согревавших,
И о руках, которые дверей
Касались, окон и предметов —
Тех, что потеряны давным-давно.
И человек очнётся лишь от сна,
Не ведая причины странной грусти.
И целый миг чужим воспоминаньем живёт…
И улыбается ему.
Виктору Брюховецкому
Меж пространством и временем — тайная связь.
Кто нарушит
Эту тонкую нить — потеряет себя и свой кров.
И бескрайняя степь обожжённую выветрит душу
В бесконечном пути сквозь печальную сказку веков.
Выйдет волк на курган. И захлопает крыльями птица.
И промчится табун, серебристый от звёздных дождей.
Терпкий запах степи в коридоре глухом растворится,
И холодный сквозняк сдует пепел с ладони моей.
Из бездонности времени — плач или странное пенье.
Чей-то голос «…прощай!», чей-то голос в ответ:
«…не забудь!».
И полётом стрелы обернётся чужое мгновенье,
И навылет пробьёт, и собою украсит мне грудь.
И прогнётся ковыль. И закружат в немом хороводе
Мириады огней на высоком на Млечном Пути…
Так и сходят с ума. Исчезают, навеки уходят,
При создании мира себя в переплавку пустив.
Смерть в окно постучится однажды
Лунной ночью иль пасмурным днём,
И к плечу прикоснётся, и скажет:
«Ты довольно грешила. Пойдём».
И в полёте уже равнодушно
Я взгляну с ледяной высоты,
И увижу, как площади кружат,
И вздымаются к небу мосты.
За лесами потянутся степи,
Замелькают квадраты полей,
Но ничто не кольнёт, не зацепит
И души не коснётся моей.
Лишь пронзительно и сиротливо
Над какой-нибудь тихой рекой
Свистнет ветер, и старая ива
Покачает корявой рукой.
Камышами поклонится берег,
И подёрнется рябью вода,
И тогда я, пожалуй, поверю,
Что прощаюсь и впрямь — навсегда.
И, быть может, на миг затоскую,
Увидав далеко-далеко
На земле возле стога — гнедую
Со своим золотым стригунком.
И рванусь, и заплачу бесслёзно,
И беспамятству смерти на зло
Понесу к холодеющим звёздам
Вечной боли живое тепло.