Я полю посвятить хотела стих,
Но ветер, что коснулся губ моих,
Дышал полынью и горчил едва.
И были не нужны мои слова
Ни ящерке, мелькнувшей меж камней,
Ни солнечному пятнышку на ней,
Ни травяной вздыхающей волне,
Ни птице, распростёртой в вышине.
И стих лесной был в общем-то неплох,
Но разомлел грибною прелью мох,
И тонкий стебелёк был так раним,
И шмель гудел задумчиво над ним.
А жизнь вскипала музыкой с листа,
Срывалась сонной каплею с куста,
Преображая ужас — в благодать…
Мне никогда такого не создать,
Не выразить, не удержать в зрачках,
В рассыпанных осколках, черепках.
Ни жаром сердца, ни игрой ума
Не сотворить, поскольку я сама —
Лишь только эхо, шёпот тростника,
Чуть слышный стон примятого цветка,
Смех земляники в спутанной траве,
Шальная мысль в Господней голове.
Земной рай находится на спине у скачущей лошади.
И работа, и дом — всё тюрьма да тюрьма.
В этих стенах давно бы сошла я с ума,
Но спасение — в детстве подаренный мне
Рай, который вовеки — на конской спине.
Только здесь никогда и никто не ведёт
Моим промахам и прегрешениям счёт.
Нет начальства, соседей, долгов и обид…
Здесь никто никогда меня не оскорбит.
Жизнь давала взаймы, смерть с процентом брала,
Но не вышибли обе меня из седла.
Ошибётся любовь, отвернутся друзья,
Но останусь пред вечностью всадником я.
Ни кола, ни двора — лишь поводья в руках.
Ветер выдует боль, ветер выдует страх,
Удивлённо присвистнет в дырявой груди:
Дескать — ишь тебя как!.. Но уже впереди
По-весеннему зазеленеют поля,
Зазвенит под копытом иная земля,
По которой коню будет странно-легко
Уносить седока далеко-далеко.
Неизвестным безумцем когда-то
Прямо к низкому небу пришит,
Он плывёт — неуклюжий, рогатый,
И железным нутром дребезжит.
Он плывёт и вздыхает так грустно,
И дверьми так надсадно скрипит,
А в салоне просторно и пусто,
И водитель как будто бы спит.
И кондуктор слегка пьяноватый
На сиденье потёртом умолк.
Ни с кого не взимается плата,
И на кассе ржавеет замок.
Он плывёт в бесконечности зыбкой,
В безымянном маршрутном кольце
С глуповато-наивной улыбкой
На глазастом и плоском лице.
И плывут в городском междустрочье
Сквозь кирпично-асфальтовый бред
Парусов истрепавшихся клочья
И над мачтами призрачный свет.
А давай-ка дойдём до шалманчика средней руки,
Где шумит переезд и народ ошивается всякий,
Где свистят электрички и охают товарняки,
Где шныряют цыгане, где дня не бывает без драки,
Где торгуют грибами и зеленью, где алкаши
Над каким-нибудь хлипким пучком ерунды огородной
Каменеют, как сизые будды, и где для души
На любой барахолке отыщется всё, что угодно,
Где базар и вокзал, неурядица и неуют,
Где угрюмо глядит на прохожих кудлатая стая,
Где, мотив переврав, голосами дурными поют,
И ты всё-таки слушаешь, слёзы дурные глотая.
Там хозяин душевен, хотя и насмешлив на вид —
У него за прилавком шкворчит и звенит на прилавке.
Он всего лишь за деньги такое тебе сотворит,
Что забудешь про всё и, ей-богу, попросишь добавки.
Он, конечно, волшебник. Он каждого видит насквозь
И в шалманчике этом работает лишь по привычке.
Вот, а ты говоришь: «Всё бессмысленно…» Ты это брось!..
И опять — перестук да пронзительный свист электрички.
Не понимая, как ведётся игра,
Путаясь, выламываясь за пределы,
Я исчезаю. Ты говоришь: «Хандра!»
Ты, вероятно, прав… Но не в этом дело.
Если ж не в этом, то чёрт его знает — в чём:
То ли входная дверь прогремела цепью,
То ли стена оскалилась кирпичом,
То ли сквозняк вздохнул, и запахло степью —
Кожею сыромятной, сухой травой,
Горьким дымом, конским тревожным потом…
То ли время дрогнуло тетивой,
То ли птенец вскрикнул перед полётом.
И за этим птичьим «была — не была!»,
За едва-едва ощутимой дрожью
Времени или треснувшего стекла
Каждый раз оживает одно и то же:
Близко и так мучительно далеко
(Вот оно, вот оно вьётся в пыли дорожной) —
Неуловимое то, с чем идти легко,
С чем оставаться здесь никак невозможно.
«Мы тут все хороши, пока всё хорошо,
А задень интересы — иной разговор:
На такое нарвёшься — сотрут в порошок…» —
Докурив, он рывком передёрнул затвор
И зевнул: «Я тебе — друг, товарищ и — волк.
Пусть считают меня дураки — подлецом.
Наплевать!..» — так сказал человек и умолк,
Тяжелея и отвердевая лицом.
Но другой рассмеялся: «Всё правильно, брат!
Нынче воздух до боли пронизан весной —
Не наполнится слух, не насытится взгляд…» —
И шагнул, повернувшись беспечной спиной.
Мир дышал на разрыв, шелестел и звенел,
Человек по ладони раскрывшейся шёл.
И дрожал у него меж лопаток прицел,
И отбрасывал солнечных зайчиков ствол.
В мире веса и меры,
Пейзаж пробивая насквозь,
Будто ящик фанерный —
Неверно подобранный гвоздь,
Отражением в луже
Расплёскиваясь по весне,
Холодея снаружи,
Сгорая дотла в глубине,
Умирая и снова
Вьюнком прорастая в меже
Огорода чужого,
Засеянного уже —
Сквозь разрывы мгновений,
Сквозь глаза застилающий дым,
Словно из окруженья,
Прорываюсь к своим.
Когда уходит любовь —
начинается блюз.
А мне говорили: уйдёт любовь
И сразу начнётся блюз.
Когда навсегда уходит любовь,
Тогда начинается блюз.
И я рифмовала с любовью — кровь,
И с трусом — пиковый туз.
И вот она, наконец, ушла,
А может быть — умерла.
Не оборачиваясь, ушла
И где-нибудь умерла.
Я вроде бы слышала всплеск весла —
Такие вот, брат, дела.
И я напряжённо слушаю ночь,
И в ней — чужие шаги.
Слушаю, как замирает ночь,
Вбирая в себя шаги.
И стрелки, пытаясь вырваться прочь,
Описывают круги.
На крыше соседнего дома куст
Поймал ветвями луну.
Чёрный и тихий, как невод, куст
Из неба тянет луну.
А я всё пытаюсь услышать блюз,
Но слышу лишь тишину.
Скажи, куда мне спрятаться, скажи,
От жалости слепой куда мне деться?
Пролётами цепляются за сердце
Стекающие с лифта этажи.
И тянутся канаты, провода
(Мгновение — и полутоном выше)
Туда, где голубям не жить под крышей
И ласточкам не выстроить гнезда,
Где ты меня давным-давно не ждёшь,
Где скомкано пространство в снятых шторах…
По лестнице — шаги, у двери — шорох,
И им в ответ — озябших стёкол дрожь.
Где паучок безвременья соткал
Из памяти и тонкой светотени
Раскидистую сеть для отраженья,
Немеркнущего в глубине зеркал.
Где контуры портрета на стене
Ещё видны в неверном лунном свете,
И наши неродившиеся дети
Спокойно улыбаются во сне.
…Сначала перестанет цвести гречиха
и исчезнут пчёлы.
Ливень кончился разом, истратив себя до предела,
И, как будто избыв непонятную людям вину,
Расправляются ветви, вздыхая легко и несмело,
И тяжёлые капли расплёскивают тишину.
И уже электричка шумит на лесном перегоне,
И синица звенит, словно мир, где ни горя, ни — зла,
Безмятежно круглится в натруженных Божьих ладонях.
И гречиха цветёт. И кружится над нею пчела.
Бредут в ночи, дорог не разбирая,
Кружат, своих не ведая путей,
Слепые миражи земного рая —
Больших идей и маленьких затей,
Сквозь вечный марш уценки и усушки,
Где лай собак страшней, чем волчий вой,
Где пролетарий над гнездом кукушки
Похмельною качает головой.
Сквозь песню, где баян доносит тихо
Кому — неважно…
Колкий звёздный жмых,
Любимый город, дремлющее лихо,
Мерцающая речь глухонемых,
Насущный хлеб, чуть влажный на изломе,
Обломки кирпичей, осколки слов —
Смешалось всё, как в чьём не помню доме,
В сияющей бездомности миров,
Рождений и смертей, летящих мимо,
В беззвучном вопле обречённых «Я»…
И лёгкость бытия невыносима,
И неподъёмен груз небытия.
Рассеянный свет — сизовато-рябой, голубиный,
И возле метро, где похмельный сырой неуют
Обшарпанный дядька вздыхает о гроздьях рябины,
Что бьются в окно и полночи уснуть не дают.
И голос — не ах, и ненужный надрыв приблатнённый,
А правду сказать — и слова-то банальны вполне…
Откуда ж тогда эти проблески в памяти сонной,
Откуда тогда эта тонкая дрожь по спине?
Откуда оно — эти комья невысохшей глины,
Вода в колеях, сероватый негреющий свет?
Откуда я шла с этой песней о гроздьях рябины,
С невнятной тоскою о доме, которого нет?
И что там блестело и в горло впивалось осколком?
С какого пожара по ветру летела зола?
Куда я спешила, куда я разбитым просёлком
В телеге тряслась, безнадёжным этапом брела?
Кому — за порог, а кому-то и ласточка в сени
Несёт не войну, а весну на точёном крыле…
Куда ж я теперь бесконечной дорогой осенней
Всё дальше иду по своей сиротливой земле?
Полковнику никто не пишет.
Полковник, я больше не жду известий.
Стоя на мосту через Лету,
Я подбрасываю монету —
Решка который раз.
Конница с ходу берёт предместье,
Ночь ползёт, размыкая звенья.
Жизнь как выход из окруженья —
Это, увы, про нас.
Право же, что-то вокруг неладно:
Как-то зябко и очень сыро,
Шифры раскрыты, на карте — дыры,
В метеосводках — бред.
Враги ленивы, друзья прохладны,
Тех и других вспоминаю редко,
Память — словно бы рейд в разведку,
В мир, которого нет.
Вчера весь вечер я жгла бумаги:
Письма, которые не написала.
Сон полустанков, печаль вокзала —
В печку за томом том.
Возможно, мне не хватило отваги,
Возможно — времени или силы…
(Судью и весь трибунал — на мыло!)
А впрочем, я не о том.
Послушайте, мой расстрел затянулся:
Кто из наряда больной, кто — пьяный,
Ружья сломаны постоянно,
Порох не подвезли,
Писарь вовремя не проснулся…
Пора уже дело брать в свои руки:
Маятник страха и смертной скуки
Выбить коротким «Пли!».
Наши победы немного значат,
Даже если дорого стоят,
Выжить, прославиться — всё пустое.
Лишь в пораженье — шанс.
«Месяц светит, котёнок плачет»,
Вечность падает в глубь мгновенья,
Ветер никак не стихает, и тени
Отплясывают брейк-данс.
На горбатом мосту лишь асфальт да чугун,
Над мостом — проводов непонятный колтун.
Под горбатым мостом — всё бетон да гранит.
Воздух, скрученный эхом, гудит и звенит.
Только нежить-шишига[4] живёт — не живёт,
Чешет тощею лапкой мохнатый живот,
Утирает слезинку облезлым хвостом —
Под горбатым мостом, под горбатым мостом.
Будь ты крут и удачлив, а всё ж без креста
Не ходи лунной полночью мимо моста:
Скрипнет ветка сухая, вздохнут камыши,
В голове зазвучит: «Эй, мужик, попляши!»
И погаснет фонарь у тебя на пути,
И не сможешь стоять, и не сможешь уйти…
Тихо щёлкнут костяшки невидимых счёт —
И закружит прозрачных теней хоровод.
И пойдёшь ты плясать, сам не ведая где…
Всплеск — и только круги побегут по воде.
И ещё раз чуть слышно вздохнут камыши,
Вновь — бетон да гранит, и вокруг — ни души.
…Коридоры кончаются стенкой,
а тоннели выводят на свет.
Я на выход брела бесконечно-чужим коридором —
Коммунальным, больничным — то гулким, то вязко-глухим
Сквозь тягучую ругань и взгляды с невнятным укором,
Запах кухни и хлорки, табачный слоящийся дым.
Было много дверей. Окна тоже, мне кажется, были.
Кто-то громко кричал, кто-то молча вставал на пути.
Что-то лязгало, хлопало, билось средь сора и пыли,
Что-то жгло и болело, цеплялось, мешало идти.
Что-то было неправильно, что-то в раскладе нечисто
— Вроде всё на местах, только самого нужного — нет…
Родилась бы мальчишкой — ей-богу, пошла б в машинисты,
Чтоб всю жизнь выводить поезда из тоннелей на свет.
Я прощу тебе даже
толстые пальцы в перстнях,
поруганный Новгород,
обескровленный Псков,
даже сытую наглость
кухарки, дорвавшейся до,
торопливое чавканье
во время чумы,
даже все твои «псевдо» —
традиции и авангард,
душность посконную,
потный гламур —
за щемящую кротость
в названиях станций метро,
бесприютность дыхания,
пережившего плоть,
и за то, что церквушка,
впаянная в асфальт,
капелькой времени
всё же
стекает
в вечность.
Мне снилось, что всё — так, как надо:
Что вместо маразма — склероз,
Что летом — теплынь и отрада.
Зимою — бодрящий мороз.
И жизнь без единой помарки —
Полнейший улёт и привет,
Все дарят при входе подарки,
И гасят при выходе свет.
Детей не кусают собаки,
Украсился клумбой пустырь,
Раскаявшиеся маньяки
Гурьбою идут в монастырь.
Слышны колокольные звоны,
Повсюду — тепло и уют…
На крышах танцуют вороны
И бодрые песни поют.
И действительно, хватит об этом.
Никогда не страдала бессонницей — миловал Бог,
Ну а если когда-то страдала — так самую малость.
Не любила гадать. Не умела читать между строк.
В суть вещей не проникла, да в общем-то и не пыталась.
Никогда ни о чём не просила, хоть знала: никто
Не предложит и не позовёт. Никогда не шумела.
Не любила морозы и ватную тяжесть пальто.
Не любила готовить и гладить, однако — умела.
Собираясь в дорогу, с собой не звала никого.
Никогда не скучала. С тенями играла и светом.
Ничего не боялась. Любила тебя одного.
Прожила — как смогла.
И действительно, хватит об этом.
Сосредоточенно погружаться в сон,
В душный мех полуночи тонкорунной,
В тихое бормотанье, нестройный звон,
Ропот прерывистый, стон дребезжаще-струнный.
Вязнуть в безвременье, на его глубине,
Тускло мерцающей, чёрной и тёмно-синей…
Голос невнятный в пространстве или во мне
С каждым ударом сердца невыносимей!
Будто бы струны одна за другой — вот так —
Лопаются и звук издают фальшивый.
И — ничего: за шторой вздохнёт сквозняк,
Каменный двор шаги сглотнёт торопливо.
Сжаться в комочек и репетировать смерть,
Чтоб обмануть её верней и успешней:
Главное — не выдать себя, суметь
Слить пустоту внутри с пустотою внешней.
Но, услыхав, как пульсирует тишина,
Вдруг заиграть, всё бесстрашней, свободней, выше,
Чтобы мелодия жизни была верна.
Даже если её никто не услышит.
А в декабре бесснежном и бессонном
Бежит трамвай со звоном обречённым,
И пешеходы движутся вперёд,
Как будто их и правда кто-то ждёт.
И пропадают в трещине витрины
Чужие лица, каменные спины,
А следом отражение моё
Торопится, спешит в небытиё.
Любимый муж, любовник нелюбимый,
Эквилибристы, акробаты, мимы
Бредут сквозь ночь дорогами тоски…
И время слепо ломится в виски.
Стук метронома, взвинченные нервы,
Брандмауэра тёмный монолит:
Который час — последний или первый
По грубым кружкам вечности разлит?
Который — разошедшийся кругами?..
Но подворотня давится шагами,
Невнятно матерится инвалид
И Млечный Путь над крышами пылит.
Noli tangere cyrkulus meos[5]
В перестуке колёс всё быстрее и злей —
Никого не вини, ни о чём не жалей,
Ни о чём не жалей, никого не вини…
А навстречу, как жизни чужие, — огни.
А навстречу горстями мгновений — кусты,
Полустанки, заборы, сараи, кресты.
Это — дерева стон, это — скрип колеса…
Ах, прожить бы ещё полчаса, полчаса!
Ах, прожить бы ещё!.. головою тряхни —
Ни о чём не жалей, никого не вини.
Слышишь? — в ровном дыхании русских полей:
Никого не вини, ни о чём не жалей.
Это — сердце, сжимающееся во мгле,
Это — рюмка с отравой на грязном столе,
Это — в кранах бормочет слепая вода,
Это — по коридору шаги в никуда.
Это — времени бешеные виражи,
Это — «Бей, но не трогай мои чертежи!»,
Это лезвие ночи проводит черту
Сквозь ноябрьскую зябнущую наготу.
Так присвистни, потуже ремень затяни,
И судьбу, словно глупую птицу, спугни.
И под крики «Распни!», и под крики «Налей!»
Никого не вини, ни о чём не жалей.
Я хотела бы жить с вами в маленьком городе,
Где вечные сумерки и вечные колокола…
…Так и я бы хотела,
только без вас,
где-нибудь в Порхове
или, к примеру, Изборске
жить
от зарплаты и до зарплаты,
трудиться
в районной больничке
доктором.
Работать как лошадь,
уставать как собака,
иногда,
случайно услышав
единственный колокол,
вздрагивать,
молча креститься,
не вспоминать ни о чём.
И я бы хотела,
но
многовато условностей,
разных мелких помех…
Нет,
красивого жеста
не выйдет.
Да и в конце-то концов,
какая мне разница,
где
встречать свои вечные сумерки.
Снег февральский запёкся в лёд,
А тебе лишь одно — вперёд,
А тебе лишь одно — держись!..
Бесконечность — и вширь, и ввысь.
Лишь бы только выдержал наст,
Лишь бы только — в последний раз,
Лишь бы только — ещё прыжок…
Это всё — ничего, дружок.
Это — поле и дальний лес,
Чьи-то тени наперерез,
Даль, сужающая зрачки,
Хриплый лай, сухие щелчки,
Льдинка, схваченная на бегу,
Боль, взорвавшаяся в боку,
Привкус ржавчины на губах,
Голой ветки прощальный взмах.
Это на краю пустоты
В чьё-то горло вцепился ты,
Захлебнувшись собственной кро…
Это звёздное серебро
Потихоньку течёт с небес,
Заливая уснувший лес,
Пробирается сквозь кусты,
По сугробам скользит, где ты
Словно вытянулся на бегу
И застыл на сизом снегу,
Гасит боль, прощает вину,
И летит назад в вышину,
И в мерцающих облаках
Оставляет последний страх.
Сквозь снежный смех, сквозь колкий прах
Лететь вдоль тонкой льдистой кромки
Небытия. Под конский мах
Глядеть на пересохший, ломкий
Бурьян, на прошлогодний хлам,
На куст в серёжках тёмно-рыжих,
Скользить по сучьям и ветвям
Всё безогляднее и выше
Туда, где призрачно-легки
Ветвей ажурные ворота,
И бледной просини мазки,
Как будто бы огромный кто-то
Глядит сквозь ледяную хмарь
В чуть приоткрывшиеся щёлки.
А под копытами январь
Дробится с хрустом на осколки.
Мне приснилась жизнь совсем иная,
Так приснилась, будто наяву:
Лошади вздыхают, окуная
Морды в серебристую траву.
До краёв наполнив звёздный улей,
Светлый мёд стекает с тёмных грив.
На земле табунщики уснули,
Сёдла под затылки подложив.
Светлый пот блестит на тёмных лицах,
На остывших углях костерка,
Склеивает сонные ресницы
И былинки около виска.
Спят они, пока вздыхают кони.
Вздрагивая чуткою спиной,
И полны ещё мои ладони
Горьковатой свежести ночной.
Спят, пока обратно не качнётся
Маятник мгновенья, и пока
Хрупкого покоя не коснётся
Снов моих невнятная тоска.
Н. Данилину
Знаешь, дружище, на остановке темно,
В доме напротив классическое окно
Оберегает чей-то жёлтый уют.
Там всё нормально, там никого не ждут.
Тут — сигарета погасла и нет огня —
Очень не вовремя кто-то вспомнил меня.
Снег хрустит, и маятником — шаги,
Холода не выдерживают сапоги.
Не подошёл троллейбус, маршрутки нет…
Как меня достаёт назойливый свет
В этом окошке! А впрочем, что я кручу?
К дому пора. Но я туда не хочу.
Знаешь, дружище, видимо, есть во мне
Лишнее нечто. Но возможно вполне,
Необходимого нет — так ведь может быть…
Точно не знаю. Но это мешает жить.
Это оно раздирает мне смехом рот
Там, где «по-взрослому» всё. И наоборот —
Там, где шуткуют, велит умирать всерьёз.
Это оно гонит меня на мороз
Из компаний хороших, уютных гостей.
Меж анекдотов, тостов, милых затей
Странная скука, сосущая пустота,
Чёрная, как пролёт ночного моста,
Вдруг настигает меня и торопит прочь…
Ты понимаешь, это не превозмочь.
Я бы могла поискать кой-чего в вине —
Дури своей вполне достаточно мне,
Так что и результат был бы близок к нулю.
Разве что — запах. Но запаха я не люблю.
То ли, дружище, что снилось, но не сбылось,
С памятью крепко-накрепко переплелось,
То, что не встретилось и не произошло
Смотрит порою словно через стекло,
Бьётся тонкой жилкою на виске.
И догонять его можно лишь налегке.
То ли — кочевники-предки. Чуть слышный зов
Сотен давно исчезнувших голосов,
Запах пота и дёгтя, тележный скрип,
Чей-то гортанный смех и короткий всхлип.
То ли это и в самом деле — шиза.
Если ты так считаешь, я тоже — за.
Знаешь, дружище, это, конечно, смешно,
Глупо, нелепо и — даже стыдно. Но
Только в пути, да ещё — на конской спине
Не бесприютно, не одиноко мне.
Там и попутчик ближе бывает, чем
Добрый знакомый… Но я не про то совсем.
Среди лесных и полевых дорог —
Мой беспощадный, мой милосердный Бог.
Всем своим сердцем, туго сжатым в кулак,
Я бы молилась ему одному — но как?
И отражает, не понимая — что,
Силится вспомнить, глухо мычит: «не то!»,
Корчится от мучительного забытья
Малый осколок безмерного целого — я.
Находясь в эмиграции, силишься вспомнить порой
Нечто самое главное, а вспоминаешь — синицу
За окном кабинета, карман с незашитой дырой,
В долгожданной маршрутке потерянную рукавицу,
Звон пустого трамвая, нелепо осевший сугроб,
Два окурка крестом на нестиранном кружеве наста,
По десятке петрушку и явно вчерашний укроп
У ядрёной торговки, такой разбитной и горластой,
Покосившийся столб, что немного похож на весло,
Ржаво-серых собак на проталине теплоцентрали,
И замёрзшую лужицу, гладкую, будто стекло,
И своё отраженье, мелькнувшее в тёмном овале.
И когда так банально левее и ниже соска
Вдруг проклюнется боль, осознаешь, что жизнь твоя длится,
Пока дремлют собаки, торговка кричит, и — пока
За немытым окном шебаршит коготками синица.
У меня три шага от стены к стене,
Ручка и бумага, и луна в окне.
Тонкий лучик света темнотою сжат,
А за стенкой где-то мышки шебуршат.
Мышки голодают каждую весну —
Корочку глодают, ходят на войну.
Может быть, обои прогрызут до дыр,
Может, где-то с бою раздобудут сыр.
Ветер задувает в чёрную дыру,
Мышки затевают тихую игру:
То ли что-то тащат, тащат и грызут,
То ли настоящий учиняют суд.
Может, загуляют, вольностью горя,
Может, расстреляют белого царя.
А потом заплачут, каяться начнут,
С пряника на сдачу получивши кнут.
Высохшие крошки, перекисший страх.
Злые-злые кошки сторожат в углах.
За окошком лужа с огоньком на дне…
Мышкам явно хуже, чем, к примеру, — мне.
У меня три шага и затяжки — три,
Ручка и бумага, и стихи — внутри,
Над башкою — крыша, и на кухне — газ…
Господи, услыши и помилуй нас!
Под конец ленинградской зимы ты выходишь во двор
И, мучительно щурясь, как если бы выпал из ночи,
Понимаешь, что жив, незатейливо жив до сих пор.
То ли в списках забыт, то ли просто — на время отсрочен.
Сунув руки в карманы, по серому насту идёшь —
Обострившийся слух выделяет из общего хора
Ломкий хруст ледяной, шорох мусора, птичий галдёж,
Еле слышный обрывок старушечьего разговора:
«…мужикам хорошо: поживут, поживут и — помрут.
Ни забот, ни хлопот… Ты ж — измаешься в старости длинной,
Всё терпи да терпи…» — и сырой городской неуют
На осевшем снегу размывает сутулые спины.
Бормоча, что весь мир, как квартира, — то тесен, то пуст,
Подворотней бредёшь за кирпичные стены колодца,
И навстречу тебе влажно дышит очнувшийся куст,
Воробьи гомонят и высокое небо смеётся.
Время едва качнулось, но через край
Чья-то жизнь выплеснулась невозвратимо…
Эй, музыкант! Что-нибудь ретро сыграй
Всем, кто спешит, всем, кто проходит мимо.
Время качнулось, и — наклонились весы,
Дрогнула паутинка, смешались тени.
Только у взлётной стынущей полосы
Тихо и напряжённо гудят мгновенья.
Время качнулось. И заполошный грай
Ахнул и рассыпался многоточием…
Не подбирай листья, не подбирай
Взорванного пространства цветные клочья.
Время качнулось и устремилось к нулю.
Только ветер в сизом чертополохе:
— Я люблю тебя,
слышишь,
я очень тебя люблю, —
Бьётся и затихает на полувздохе.
Когда собаки потеряют след,
Поскуливая зло и виновато,
Я сквозь туман сырой и клочковатый
В ветвях увижу чуть заметный свет.
Я сплюну кровь и посмотрю туда,
Где месяц опрокинул коромысло
И волчья одинокая звезда
На паутинке каплею повисла.
И я прижмусь к шершавому стволу —
Ко всей своей неласковой отчизне,
И вдруг услышу славу и хвалу
Создателю — в дыханье каждой жизни.
И я заплачу, веря и любя,
На все вопросы получив ответы.
И улыбнусь. И выдохну — себя
Навстречу ослепительному свету.
Дыханьем полуночи кроткой
Колышется штора слегка,
За тонкою перегородкой
Ругаются два старика.
Хрипящей изнанкой наружу —
И в чём не отпустят вины:
По матери, в бога и в душу!..
А сами — бедны и больны.
Кто предал Россию, кто продал,
Кто — сволочь, кто просто — дурак,
Кто деньги украл у народа,
Кто сдал государство за так.
И спорят, нетрезвые оба,
Ненужные здесь никому…
Бессонная горькая злоба
Летит в заоконную тьму.
Водица клокочет в сортире,
За стенкою грохнул засов.
И падает чёрная гиря
На хрупкую чашу весов.
Не стоит свеч, сожжённых за игрою,
Сама игра. Так стоит ли играть?
И если городок — дыра дырою,
Нужна ли для его осады рать?
А что поэт? — Пускает на растопку
Всё, что имеет, — ничего не жаль —
Отыскивая узенькую тропку
В едва ли существующую даль.
Он штопает судьбу. В словесном соре
Неведомую ищет благодать,
С небытием и нелюбовью споря.
Пощады — не просить, наград — не ждать.
Калашный ряд пугнув суконной рожей,
Он стих кропает умникам назло —
Дурак, бездельник, пьяница… И всё же —
Благословенно наше ремесло.
Нынче в городе мокрый снег и метель —
Минус сменился на плюс.
Снизу — просто слякоть, а сверху — метель,
Но в этом тоже есть плюс.
И я плюю на погодную канитель —
Я слушаю зимний блюз.
Зимний блюз — это снежные хлопья в лицо,
Метронома размеренный счёт.
Это хохот мгновений, летящих в лицо,
Это — обратный отсчёт.
Зимний блюз — это время смыкает кольцо,
И нечет выпадает как чёт.
Тонкий луч сквозь шторы острее пера —
Вспомни и вновь забудь,
Невесомее пуха и острее пера —
Вспомни и сразу забудь.
Зимний блюз это значит — уже пора,
И всё же — ещё чуть-чуть.
Зимний блюз — это солнце в осколках льда,
Это хруст шагов за спиной,
Это свет, застывший в осколках льда,
Это вздох за твоею спиной.
Зимний блюз — это то,
что с тобой навсегда,
Это то, что навсегда со мной.
Зимний блюз — это значит никто не скулит,
И горе — уже не беда.
Если блюз играет, то никто не скулит,
Ведь горе — всё ж не беда.
Зимний блюз — это то, что уже не болит,
Это то, что болит всегда.
И вот я слушаю зимний блюз,
Сердце в ритм обратив.
Некто свыше импровизирует блюз,
Вселенную в ритм обратив.
И я уже ничего не боюсь,
И не перевру мотив.
Звоном лопнувших стёкол и хохотом ветра в трубе,
Сквозь ненужный уют и чужую невнятную жалость,
Птичьим криком пронзительным из ниоткуда — тебе,
Уцелевшему там, где и тени моей не осталось.
Vae victis![6] Послушай, о милости к падшим — забудь.
Если рухнут оковы, никто нас не встретит у входа.
Потому что огнём и мечом пролагают свой путь
В белых ризах — любовь, и в летящих одеждах — свобода.
А подняться на плаху, ты знаешь, немногим страшней,
Чем когда-то казалось: всего лишь взойти по ступеням.
И внизу — слишком много тех самых мечей и огней,
А вверху — только небо, следящее за восхожденьем.
Словно бы серебристые звенья
Меж ветвей рассыпаются в прах,
Невесомые лунные тени
Сонно дышат во влажных кустах.
Свет стекает в долину со склонов,
Где лучом каждый стебель прошит,
И струится меж дремлющих клёнов,
И в осиннике тихо шуршит:
«Выходи, моя радость, не бойся —
Отпылали дневные огни.
Выходи, лунным светом умойся,
Вдоль стены лунной тенью скользни.
Большекрылой бесшумною птицей
Меж туманных кустов пролети,
Выходи на полянах кружиться,
Лунный жемчуг сжимая в горсти.
Выходи! Нет богатства безгрешней
И надёжней сокровища нет,
Чем мерцающий, тихий, нездешний,
Расточившийся в воздухе свет».
А все — по парочкам,
Лишь мы — поврозь,
Свечи огарочек
В ведёрко брось.
А все — в обнимочку,
Лишь мы — бочком.
Улыбка… Снимочек…
Да в горле — ком.
А все — влюблённые,
Лишь мы — друзья.
Слезу солёную
Сглотнуть нельзя.
А все целуются,
Лишь мы бредём
По разным улицам
В казённый дом,
Где горечь в чарочке
Да в стенке — гвоздь.
И все — по парочкам,
А мы — поврозь.
Ангел мой, ты когда-нибудь мне простишь
Глупые рифмы, мелочные обманы,
Висельный юмор, мёртвую рыбью тишь,
Резкий вскрик расстроенного фортепьяно,
Эти попытки прошлое разжевать,
Вывернуться, слова языком корёжа…
То-то смешно: всю жизнь за любовь воевать,
Чтоб изнутри взорваться потом от неё же.
Ах, мой ангел, дивно любовь хороша —
Света светлее, неуловимей тени…
Надо было с детства ею дышать
И привыкать к перепадам её давленья.
Получив от судьбы приблизительно то, что просил,
И в пародии этой почуяв ловушку, издёвку,
Понимаешь, что надо спасаться, бежать, что есть сил,
Но, не зная — куда, ковыляешь смешно и неловко.
Вот такие дела. Обозначив дежурный восторг,
Подбираешь слова, прилипаешь к расхожей цитате.
Типа «торг неуместен» (и правда, какой уж там торг!),
Невпопад говоришь, и молчишь тяжело и некстати.
А потом в серых сумерках долго стоишь у окна,
Долго мнёшь сигарету в негнущихся, медленных пальцах,
Но пространство двора, водосток и слепая стена
Провисают канвою на плохо подогнанных пяльцах.
Ты в седле пригибаешься, ткань разрывая легко,
Чётким ритмом галопа дыханью земли отвечая…
И вскипает июль. И плывёт высоко-высоко
Над смеющимся лугом малиновый звон иван-чая.
В. Маслюкову
Каждый день я мысленно пишу Вам,
Мой бесценный друг и собеседник,
Длинные занудливые письма
С рассужденьем и перечисленьем
И т. п. из N-ского уезда, волости
С заброшенной турбазы,
Где, сгустившись, время застывает
Каплями смолы на медных соснах.
Я пишу, но дело до бумаги
Как-то не доходит: все попытки
Неуклюжи, неточны, неловки.
Слово уплощается, дыханье
Исчезает, чёткий контур мысли
Будто размывается… И, в общем,
Я почти уже не понимаю,
Что сказать хотела, и, опять же, —
Для чего. Но всё-таки сегодня
Я слова увязываю в строчки
И пишу, из вредности, должно быть —
Из привычки всё сводить к абсурду
И самой себе противоречить.
Как живём? Да очень даже просто.
Никому, надеюсь, не мешаем.
Нас никто не трогает. Готовить,
Слава тебе господи, не надо.
Нет знакомых. Связь вполне плохая.
Воздух же, напротив, столь чудесен,
Что порою в памяти всплывают
Строчки о покое и о воле.
Вы в одном из писем размышляли
О природе творчества: таланта
Явно недостаточно, потребна
Сила — непонятно лишь какая.
А по мне — так всё гораздо проще:
Тот, Кто создавал нас, был Творцом, и
Если дал нам образ и подобье,
Стало быть, вложил в нас и способность
К творчеству. Но каждый — ретранслятор
В мире, где кругом — одни помехи.
Чтоб сквозь этот шум поймать настройку
И сосредоточиться, немного
Нам и нужно — лишь покой и воля.
Чем мы занимаемся? Представьте:
Ленимся, но вовсе не скучаем.
Пьём чаёк да слушаем пичужек —
Их на удивление тут много:
Всяких разных чижиков, овсянок,
Пеночек и прочих трясогузок.
Имена их я, увы, не знаю,
Но мила мне эта беззаботность,
Лёгкая естественность полёта
Пусть лишь только видимость И всё же…
Скажете: рефлексы. Не согласна:
Мужество недолгих, хрупких жизней —
Щебетать у смерти под прицелом.
Утром собираем землянику,
Схожую с запёкшеюся кровью,
Нюхаем, любуемся, а после —
Лопаем довольно прозаично.
В озере купаемся. Стрекозы
Шелестят над сонною водою,
То кружась, то резко замирая,
То опять в стремительном полёте
С ярким бликом солнечным играя.
Только вот почувствуешь случайно
Тусклый блеск фасеточного глаза,
Взгляд непроницаемо-нездешний
На себе — и станет как-то зябко.
Вот ещё о жизни: тут недавно
Мы с трудом пристроили котёнка.
Принесли его с помойки дети —
Он один в живых остался чудом.
Мы бы взяли в город, да куда нам!
Нас и так соседи еле терпят.
Приняла его библиотекарь.
Ежели ещё в селеньях русских,
В нищей полувымершей деревне
Искры милосердия остались,
То они вот здесь — в библиотеке,
Той, куда почти никто не ходит,
Да ещё, быть может, в местной школе,
А больницу тут давно закрыли.
Впрочем, я в патетику впадаю,
А хотела-то сказать всего лишь,
Что, пристроив этого беднягу,
Все мы были счастливы безмерно
Целый день, — а это очень много.
Муж нашёл занятье — ловит рыбу
И обратно в воду выпускает,
Сын растёт и девочке соседской
То кидает мячик, то — воланчик.
Ну а я брожу себе бесцельно
Между сосен с риском заблудиться
(Тут мои способности известны),
Или же — сижу в траве, и только
Лишь смотрю, и даже не читаю.
Наблюдала как-то за шмелями
Целый час — и мне не надоело:
Так они серьёзны, и спокойны,
И поглощены своей работой.
А над ними — бабочки. Их танец —
Лёгкое, беззвучное мерцанье —
Был исполнен радостного смысла,
Вечно ускользающей улыбки.
Словно цель у всех иная вовсе,
Нежели простое выживанье,
Продолженье рода или вида,
Словно им доподлинно известно,
Почему и для чего всё это,
Словно бы основы мирозданья
Держатся трудом их терпеливым,
Равно как беспечным этим танцем.
Помните, Вы как-то мне писали
Об одном художнике, который
Обречён был, точно знал диагноз.
И, однако, продолжал работать
Каждый день — упрямо и спокойно.
Он, конечно, умер. Но в картинах
Смерти не осталось и в помине.
Вот и всё: в траве сидел кузнечик,
Обречённый маленький маэстро.
Он был отрешён и вдохновенен,
И в признанье нашем не нуждался
В такт ему вздыхал высокий ветер,
Трепетала робкая осина,
Замирал восторженно орешник,
И, казалось, небо наклонялось,
Чтобы лучше слышать музыканта.
Не зову. Звучало бы издёвкой
Или же формальностью пустою
Это приглашенье. И, к тому же,
К странствиям во времени я больше
Склонности имею, чем в пространстве.
Оттого-то и на расстоянье
Вы мне ближе, впрочем, как все те, кто
Дороги действительно. Простите,
Если утомила. И на этом
Остаюсь — неведомо на сколько —
Искренне ничья, неважно где, но
В каждой из вполне чужих вселенных
Помнящая Вас —
Екатерина.
Стих подпирал. Он должен был явиться,
Он был готов к рождению вполне.
Как всякой Божьей твари, угнездиться
Для оной цели нужно было мне.
Домой нельзя, там оседлают сходу,
Но — не беда: полно кафе окрест…
Зашла в одно, а там полно народу.
И все едят. И нет свободных мест.
В другом — невыносимо, беспрестанно
Гремел динамик, слух терзая мой…
А третье было мне не по карману.
Я плюнула и побрела домой.
На кухне — звон и резкий визг соседки,
А в комнате — счастливый теле-сон.
И, пометавшись, будто волк по клетке,
Я потихоньку выскользнула вон.
На набережной села на ступени,
Но, видно, неудачен был момент:
И страж порядка, полный подозрений,
Навис и попросил мой документ.
Ну что ж — с собою паспорт, слава богу.
Всмотрелся. Криминала не нашёл:
Сижу, пишу… Взглянул довольно строго,
Но — разрешил. И с важностью ушёл.
И снова я распутываю нити,
Хватаю ускользающий кураж…
Вдруг чей-то голос: «Выпить не хотите?» —
И пальцы выпускают карандаш.
Оглядываюсь: пара пожилая,
Уже «под газом», но ещё — вполне,
Друг друга через слово посылая,
Усердно ищет истину в вине.
«У нас сегодня дата: двадцать восемь…
И всё живём! Я — дура, он — подлец…
Ну, выпейте за нас! Мы очень просим!
Иначе — разругаемся вконец».
Я поняла, что чаша не минует.
Блаженны миротворцы!.. Сгинул стих.
И долго-долго исповедь дурную
Я слушала, и утешала их.
Стемнело. Я уйти заторопилась,
Но различила сказанное вслед:
«И всё-таки она бы утопилась.
Записку дописала б — и привет!
Мы — вовремя… Их много тут — с приветом…»
Вот это — приговор! И нечем крыть.
Ведь если я могу не быть поэтом,
То кем угодно я могу не быть.
Михалу Буковскому
В недобрые, глухие времена,
В нетопленной и не своей квартире,
В неласковом и неуютном мире
От рюмочки медового вина
Я захмелею, и припомню сад,
Где каждый шаг — и бывший, и небывший,
И мраморного Кроноса застывший,
Божественно-отсутствующий взгляд.
Крик цапли, по воде — дрожащий след,
И серых крыльев взмах неторопливый,
Струящийся каскад плакучей ивы,
Мерцающий в листве медовый свет.
Вдоль берега — тропинки поворот,
Кружение листа, чуть слышный шорох,
Высокое молчание на хорах
Деревьев…
Только тень моя вздохнёт
Над тенью ветки, словно над строкой,
И полетит вдоль призрачной аллеи,
И, божество недвижное жалея,
Коснётся камня тающей рукой.
Мне отчего-то вспомнился Полоний —
Не в меру любопытный старикан,
Тщеславием своим прогнав остатки
Житейской даже мудрости, решил,
Что принц безмерно в дочь его влюбился,
И тронулся от этого умом.
Старик несчастный! Кабы не тщеславье,
Наверняка бы мог сообразить,
Что от любви лишаются рассудка
Лишь только женщины. Любовь для них —
Среда естественного обитанья,
Смысл жизни, свет и воздух. Без неё
Всё чахнет, гаснет или каменеет.
Ум женщины не хочет воспринять
Мир без любви, предпочитая само —
Уничтоженье. Для мужчин любовь —
Хороший соус к основному блюду.
А блюдо очень разным может быть:
Карьера, власть, влияние, богатство,
Война, работа, слава или — месть.
Они на этом могут помешаться.
Но чтобы на любви? Помилуй Бог!
Такого не бывает. Невозможно…
Трагичный принц придворных попросил
Сыграть на флейте, а его оставить,
Поскольку человек, как инструмент,
Сложнее трубки с дырками, к тому же —
Звучит довольно гордо… Всё же принц
И сам играл довольно увлечённо.
Причём на всех. И всюду сеял беды,
Себе присвоив право на игру.
Мы даже в горе можем быть забавны,
И любопытны можем быть вполне.
Всё кажется, чем больше мы узнаем,
Тем будем защищённей… Чёрта с два!
Лишь тот спокойно спит, кто мало знает.
А от судьбы никто не уходил.
Но хватит о придворных. Их так много.
Причём, увы, не только при дворе.
Они везде. Любое учрежденье
Придворными кишит — куда ни плюнь,
Всё попадёшь в придворного. К тому же,
Они похожи аж до тошноты —
Тщеславны, любопытны, суетливы.
И все играют. И бездарны все.
Лишь только настоящие актёры,
Которые, казалось бы, должны
Искать признанья, похвалы и славы,
Корыстно лицедействовать и быть
Довольно равнодушными на деле
К сюжету, к роли — только лишь они,
Очищены огнём бездымной страсти,
Неведомым талантом проживать
Чужие жизни, умирать стократно
Всерьёз чужою смертью и страдать
Чужим страданьем — сердцем и душою —
Пока идёт спектакль, они честны
Пред Богом и Его высоким даром…
Дымной тенью, тонкой болью
С явью сон непрочно сшит…
Привкус горечи и соли —
Одинокий воин в поле
За судьбой своей спешит.
Словно бы неторопливый
Мерный бег, широкий мах.
Птица стонет сиротливо,
Тускло вспыхивает грива,
За спиной клубится прах.
Бесконечен щит небесный,
Безвозвратен путь земной —
Обречённый и безвестный…
Голос ветра, голос бездны,
Голос памяти иной.
Воин в поле одинокий,
Дымный морок, млечный след…
Гаснут сумерки и сроки,
В омут времени глубокий
Льёт звезда полынный свет.
Не вписаться. Чертополох в меже
Тянется вверх, горизонталь калеча.
Не вписаться. Крылья на вираже,
Словно горб, выламывающий плечи.
Не вписаться — с этим клеймом на лбу,
С этим — на сером фоне — тузом бубновым.
Не вписаться… Тёмную ворожбу
Ветер уже написал на листе кленовом.
Не вписаться — поздно, поздно, небось,
Притворяться, что до всего есть дело…
Не вписаться — время проходит сквозь
Тень мою, истончившуюся до предела.
Не вписаться… Плещется тихий свет,
Ночь колышет звёздное коромысло.
Не вписаться. Да и, в общем-то, смысла
В этих попытках уже никакого нет.
В свой тесный дом, где даже негде сесть,
Ввести козла, чтоб после выгнать гада.
И осознать, что счастье в жизни — есть.
И больше ничего уже не надо.
А то ещё — опасно заболеть,
Прочувствовать вполне, что значит — «плохо»,
Но милосердьем свыше уцелеть
И радоваться выдоху и вдоху.
Всё потерять, а после — обрести
Частичку, малость, ну хотя бы что-то…
Пока мы живы, как там не крути,
Всё — не фатально по большому счёту.
Как ярок свет, когда отхлынет мгла!..
И мальчик у волшебницы во власти
Из льдистых литер «Ж», «П», «О» и «А»
Упорно составляет слово «СЧАСТЬЕ».
Разделяя пространство, река продолжает его
В виде времени, и, уплывая по ней, отраженья
Искажают ландшафт, изменяют природу того,
Кто замедлил шаги, околдован игрой светотени.
Он едва подошёл — и секунды сгустились в года,
Он лишь только увидел, как тень превращается в свет, но,
Задержавшись на миг, он останется здесь навсегда
— Между вдохом и выдохом жизнь истечёт незаметно.
Но глядящий на воду становится временем сам,
И оно, потихоньку струясь в глубине его плоти
Пробиваясь неведомым руслом к иным небесам,
Размывает границы при каждом своём повороте.
За еловой стеной, за торжественным хором сосновым,
Где косые лучи меж ветвей паутинку сплели,
Есть лесная поляна, заросшая цветом лиловым —
Там танцуют стрекозы и грузно пируют шмели.
День звенит и стрекочет, кружится, мерцает, мелькает…
Только перед закатом, когда в золотой полусон
По стволам разогретым смолистые капли стекают,
Приплывает сюда на резных парусах махаон.
Он неспешно плывёт, и, как чистая радость, искрится,
Так несуетно-царственен и от забот отстранён.
Всё встречает его: и цветов изумлённые лица,
И гуденье шмелей, и беспечных кузнечиков звон.
С каждым вздохом крыла отлетает он выше и выше,
Свет вечерний дрожит над моим неподвижным плечом.
И взрывается время, мешая небывшее — с бывшим.
И душа вспоминает. И не понимает — о чём.
Нынче ветер всё свищет и свищет
Во дворе нашем ночь напролёт,
Словно что-то забытое ищет,
Безнадёжно кого-то зовёт.
То в метельном столбе закружится,
То присядет на ветхий карниз,
То испуганной снежною птицей,
Вверх рванётся, обрушится вниз,
То притихнет у стенки колодца,
То с размаху ударит в окно,
Застучит, через щели прорвётся,
И засвищет опять про одно:
«Что ты делаешь здесь, в этой клетке,
Где работа, да сон, да беда,
Варишь суп, жить мешаешь соседке,
Коридором бредёшь в никуда?
Вспоминай, вспоминай, моё сердце,
Погляди же в окно, погляди!
Чёрной лестницей, узкою дверцей
Поскорее ко мне выходи!
Я верну тебе прежние силы,
Свет улыбки, былую красу,
Я тебя подхвачу легкокрыло,
Далеко-далеко унесу.
Выходи!..» — обрывается резко,
Сумрак плотен и словно бы сжат,
За колышущейся занавеской
Запотевшие стёкла дрожат.
Время утренней серой щебёнкой
Засыпает ночную вину,
И лишь только дыханье ребёнка
Нарушает мою тишину.
Он кормит воробьёв и голубей
У пристани на каменной ступени,
И кажется лицо его грубей
И сумрачней в мерцанье светотени.
Нетрезв, оборван и весьма помят,
Он крошит хлеб неловкими руками.
Скользит и уплывает его взгляд
Скорлупкой по воде меж облаками.
Он крошит хлеб и курит «Беломор»,
И пахнущие сыростью речною
Обрывки слов и прочий мелкий сор
Взметаются у ветра за спиною.
Хватают птицы крошки и куски,
От жадности дерутся что есть силы…
И вдруг взлетают разом — высоки,
И — легкокрылы.
Будь я кровью чуть-чуть пожиже
Да слегка погибче спиной,
Я, конечно, могла бы выжить,
Даже если — любой ценой.
Я, конечно, могла бы тоже,
Я могла бы — да не смогла
Пережить, потом подытожить
Миллиграммы добра и зла.
Я могла бы и то, и это,
Я вписалась бы в круговерть.
Я могла бы не быть поэтом
И не знать, что такое — смерть.
И не спрашивала б гадалка,
Не глядела бы долго вслед:
— Страшно, милая? Или — жалко?
— Нет, не жалко. Не страшно. Нет.
Это жизнь. Просто жизнь. И она от тебя без ума.
Жизнь и впрямь — без ума, оттого-то с упорством маньяка
И хватает за горло… Но только и я — не проста:
И, как зверь, притворяясь подранком, уводит собаку,
Я её увожу в снежно-белое поле листа.
Ну а там всё — моё, там я с каждою строчкой сильнее,
Там я снова в седле, и уже не боюсь ничего.
В чистом поле листа мы ещё повстречаемся с нею,
И почти что на равных посмотрим ещё, кто кого.
Но когда мы сойдёмся, и хрустнут упрямые кости,
И застынет слеза на морозном и хлёстком ветру,
Я шепну ей: «Послушай, мы обе — случайные гости
Во вселенной чужой, на чужом бесконечном пиру.
Громоздятся и рушатся строчек неровные кручи,
И бумажного поля остры ледяные края…
Только мы — горячи. Без ума, говоришь? Так-то лучше.
Так-то лучше, сестрица… родная… голубка моя!»
Мимо бабок сегодняшних, тёток вчерашних,
Мимо громких скандалов и тихих обид
Самолётик на тоненьких крыльях бумажных
Прямо над головами прохожих летит.
Он всё выше летит над земными трудами,
Над бескрайней бедой, над безмерной виной,
Над антеннами, крышами и проводами,
Над земной суетой и печалью земной.
Без руля, без мотора, без должной сноровки
В неизвестность запущенный детской рукой,
Он летит — ненадёжный и странно-неловкий,
Обретая в полёте высокий покой.
Что остаётся, если отплыл перрон,
Сдан билет заспанной проводнице?
Что остаётся? — Казённых стаканов звон,
Шелест газет, случайных соседей лица.
Что остаётся? — дорожный скупой уют,
Смутный пейзаж, мелькающий в чёткой раме.
Если за перегородкой поют и пьют,
Пьют и поют, закусывая словами.
Что остаётся, если шумит вода
В старом титане, бездонном и необъятном,
Если ты едешь, и важно не то — куда,
Важно то, что отсюда, и — безвозвратно?
Что остаётся? — Видимо, жить вообще
В меру сил и отпущенного таланта,
Глядя на мир бывших своих вещей
С робостью, с растерянностью эмигранта.
Что остаётся? — встречные поезда,
Дым, силуэты, выхваченные из тени.
Кажется — всё. Нет, что-то ещё… Ах, да! —
Вечность, схожая с мокрым кустом сирени.