Из книги «Геометрия свободы» 2004

«Когда Фонтанки вспухшая вода…»

Когда Фонтанки вспухшая вода

В безмолвии пугающе-несытом,

Как будто часа ждущая беда

Шевелится под вздыбленным копытом,

Когда в обнимку пляшут свет и тьма,

На бронзовой уздечке удавиться

Тут можно. Или нет — сойти с ума

И дальше жить. Никто не удивится.

И на мосту, средь скачущих теней,

Где всё и вся равны и равно ложны,

Не так уж сложно удержать коней,

И только напоить их — невозможно.

«Здесь заплакать нельзя и нельзя закурить…»

Здесь заплакать нельзя и нельзя закурить,

Во весь голос не то что кричать — говорить.

Водка пахнет сивухой, вода — солона,

И на стену в ночи наползает стена.

Утро щёлкает плетью, а по вечерам

Кто-то ищет меня в перекрестии рам,

И холодного зеркала пристальный взгляд,

Словно блик на штыке, словно окрик «назад!».

Этот дом, он как зверя меня обложил,

Коридорами, лестницами закружил.

Я — живая мишень, я на злом сквозняке

Своё робкое сердце держу в кулаке.

«А во дворе густой туман похож…»

А во дворе густой туман похож

На волглое бельё с казённой койки.

Из форточки сочится запах стойкий,

И по спине волной проходит дрожь.

Гуляют сквозняки. Мои шаги

Пересекают вектором движенья

Невидимые петли и круги

И гаснут в коридорном средостенье.

На грани фола — жизнь. В чужой уют,

В трёхмерное пространство неумело

Я год за годом втискиваю тело

И душу, перекрученную в жгут.

И только заоконный мой двойник

Изученно-неведомой природы

Так тих и светел, словно он постиг

Простую геометрию свободы.

«Отец мой был похож на волка…»

Отец мой был похож на волка —

И сед, и зол, и одинок.

Лишь на руке его наколка —

Раскрывший крылья голубок.

Нелепо и довольно криво

Он всё летит из дальних стран,

Где сильный, молодой, красивый,

Мой батя не от водки пьян.

Где мать жива. А я, быть может,

В проекте, или даже — нет.

Где лёгкие тихонько гложет

Дымок болгарских сигарет.

И, напрочь забывая лица,

Сквозь морок, суету и тлен

Я снова вижу эту птицу,

Летящую средь вздутых вен.

И в зеркале заворожённо

Ловлю который раз подряд

Всё тот же странно-напряжённый,

Неуловимо-волчий взгляд.

«В этом городе всё вперекрёст, вперехлёст, вперекос…»

В этом городе всё вперекрёст, вперехлёст, вперекос.

Загадай на монетку — там решка с обеих сторон.

Всё — мираж, всё — коллаж, ускользающий дым папирос,

Тени ангельских крыльев средь вспугнутой стаи ворон.

Портупеей бумажной крест-накрест слепое окно…

Эй, лихач, погоди!.. Но размашист рысачий разбег.

И за здравие флота в бокалах вскипает вино,

И на саночки с телом замедленно падает снег.

На изломе времён, осыпаясь, меняются дни,

Легче пуха взлетают и рушатся тяжестью плит.

Затемнение снято, и в город вернулись огни.

И пронзённое шпилем, голодное сердце — болит.

«Когда отпустит боль, я вдруг увижу…»

Когда отпустит боль, я вдруг увижу

Фабричную трубу, кирпич двора,

И буквы на стене, под самой крышей,

Кричащие: «Гагарину — ура!»

И небо, что в прицельном перекрестье

Оконных рам похоже на дыру,

И флигель, где кусок прогнившей жести

Крылом подранка бьётся на ветру.

Отпустит боль, и я ещё услышу,

Быть может, через трещины в стене —

Скрипичная мелодия всё выше

Взбирается по тоненькой струне.

С естественностью веры бестревожной,

С наивностью гармонии простой —

По лестнице крутой и ненадёжной

Над вечно равнодушной пустотой.

«Под Одессой…»

Под Одессой

В местечке со странным названием

«Каролина Богаз»

Сизый тростник

Весь в завитушках улиток

Сухо шуршит на ветру.

Мелкие розы

И многоэтажный чеснок

Обступили крыльцо

Низенькой мазанки

Окнами прямо на море.

Мальчик хозяйский

Сыплет песок мне в ладонь

Из своей узкой,

Солнечно-смуглой ладошки,

И говорит: «Всё — тебе.

Погляди, сколько много — тебе».

Струйка песчинок

Течёт и течёт между пальцев.

Мне восемь лет,

И поэтому — вовсе не страшно.

Елагин остров

На ботиночках шнуровка

Высока, остры коньки.

День — что яркая обновка,

И румяная торговка

Прославляет пирожки.

Вензелей переплетенье,

Жаркий пот, скользящий бег…

И — дворцовые ступени,

Львов чугунное терпенье,

В чёрных гривах — белый снег.

Всё расплывчатей и шире

Круг от прожитого дня.

На часах всё ниже гири,

Может быть, и правда — в мире

Нет и не было меня?

Только лёд прозрачно-ломкий,

Только взмахи детских рук,

Ивы у прибрежной кромки,

Звон коньков да сердца громкий,

Заполошно-частый стук.

«Вечер снова кружится в пустых разговорах и ссорах…»

Вечер снова кружится в пустых разговорах и ссорах,

А прикроешь глаза — и дневной утомительный бег

Обращается вспять… Но послушай: за окнами — шорох.

Это просто на землю тихонечко падает снег.

Так раздвинем же шторы пошире и хоть на мгновенье

Отряхнёмся от злой и ненужной словесной трухи.

Посмотри: это снег белизной своего всепрощенья

Укрывает, не глядя, поспешные наши грехи.

«Когда революция выжрет своих…»

Когда революция выжрет своих

Детей — романтичных убийц, поэтов,

Идеалистов, и память о них,

Что называется, канет в Лету,

Когда уйдут её пасынки — те,

Которые, выйдя откуда-то с боку,

Ловят рыбку в мутной воде

И поспевают повсюду к сроку,

Когда сравняются нечет и чёт,

И козырь — с краплёною картой любою,

И обыватель вновь обретёт

Счастье быть просто самим собою,

Когда добродетели, и грехи,

И неудобовместимые страсти,

В общем раздутые из чепухи,

Станут нам непонятны отчасти,

Когда перебродит в уксус вино,

И нечего будет поджечь глаголом,

Придёт поколение next.

И оно

Выберет пепси-колу.

«Я брела наугад, ошибалась и в кровь расшибалась…»

Да никто не дерзнёт сказать, что

Ненавидимы мы Богом! Да не будет!

Повесть временных лет

Я брела наугад, ошибалась и в кровь расшибалась,

Каждый раз успевая урок предыдущий забыть.

Я пыталась исполнить хотя бы несложную малость:

Не скулить по-собачьи, а также по-волчьи не выть.

А ещё — не хулить даже самым изящнейшим слогом

Землю, время, судьбу, что даются один только раз,

И не верить, коль скажут, что мы ненавидимы Богом,

И не верить, коль скажут, что Он отвернулся от нас.

«Всё спокойней, ровнее и тише…»

Подари мне ещё десять лет,

Десять лет,

Да в степи,

Да в седле.

В. Соснора. «Обращение»

Всё спокойней, ровнее и тише

Дышит полдень, и, солнцем прошит,

Сизоватый бурьян Прииртышья

Под копытами сухо шуршит.

А каких я кровей — так ли важно

Раскалённой степной синеве…

Голос резок, а песня — протяжна,

И кузнечик стрекочет в траве.

Ни друзей, ни далёкого дома —

Только стрёкот, да шорох, да зной.

Без дорог за черту окоёма

Седока унесёт вороной.

Бросить повод, и руки раскинуть,

И лететь, и лететь в никуда —

Затеряться, без имени сгинуть,

Чтоб — ни эха, и чтоб — ни следа.

Вот я, Господи, — малая точка

На возлюбленной горькой земле,

И дана мне всего лишь отсрочка —

Десять жизней — в степи и в седле.

Инвалид

Никто не знает, был ли он в Афгане,

В чужих горах глотал чужую пыль,

А может быть, по пьяни и по дряни

Свалился под шальной автомобиль.

Нет разницы… Так будем здравы, братцы!

Нам некогда. Мы, взглядами скользя,

Шагаем по стране, где зарекаться

Ни от сумы, ни от тюрьмы — нельзя.

Тутанхамон

Вырезан из старого журнала

Образ, а всего вернее след

Образа. Но я тебя узнала —

Что для нас с тобой пять тысяч лет?

Что цари, династии, эпохи?

Просто слишком долгий пёстрый сон.

Времени засушенные крохи

Не насытят нас, Тутанхамон,

Никогда.

И оттого так строги

Наши лица. Посох власти сжат

В тонких пальцах. Каменные боги

Память неотступно сторожат.

Всё исчезнет, чтоб вернуться снова

Сквозь немую боль и смертный страх —

Взмах руки, сорвавшееся слово

И улыбка на твоих губах.

Святой Борис

Качнулись в сёдлах каменные спины —

Отспорив, отшумев, угомонясь,

Уходит недовольная дружина.

И что теперь ты будешь делать, князь?

Беги, Борис! Испуганною птицей

Лети за горизонт, на край земли.

Часы идут. Земное время длится

И рвётся под копытами в пыли.

Дрожат и наливаются неслышно

Минуты, словно капли на весу…

О Господи! Среди живых я — лишний,

Но кто из нас войдёт с Тобою в суд?

Оправдываться — тщетная затея,

Коль Сам Ты не отпустишь мне долги…

Толкаясь и от трусости потея,

В шатёр уже врываются враги.

О Господи! Услыши и помилуй,

На миг один открой Свои пути,

И если я ослабну — дай мне силы

До губ дрожащих чашу донести.

Чтоб, к жизни пробудясь в смертельной ране,

Расправив изумлённые крыла,

Бессмертия глубокое дыханье

Душа перед полётом обрела.

К портрету Чезаре Борджа

Беззаконный гордец, воитель,

Соблазнитель и отравитель,

Не щадивший ничью обитель,

Всё смешавший — честь и позор.

Руку — на рукоять кинжала:

Вырвать с корнем дурное жало

Клеветы!.. Только правды — мало,

И ведь правда скучна, сеньор.

Как рубины горят кроваво!

Ваша сила и ваше право…

Улыбнитесь, прошу вас, право —

Нынче тоже всё — суета.

Ни урока нам и ни срока,

Страсть огромней и злей порока…

Бесконечно-грустна и жестока

Складка у тонкогубого рта.

Где тот ветер, что перед вами

С древка рвал боевое знамя?

Где враги ваши? Где вы сами?

С кем сразитесь в последний раз?

Ничего мы не знаем, даже

Отчего наших жизней пряжа

Вся в узлах. Кто узлы развяжет?

Кто простит и помилует нас?

Между гранями тьмы и света

Полководцы, цари, поэты —

Те, кто знать не желал запретов,

Пил до дна, и платил сполна.

Не глядите же так сурово —

Я хочу лишь услышать снова,

Как звенят золотые подковы

Вороного — в ночи — скакуна.

Ворёнок[1]

Эх, яблочко, куда ты катишься…

Из песни

— Ишь, как пьёт детина — потрудился, знать…

А ссутулит спину, глянь, ну прямо тать.

— Обойди сторонкой, любопытство спрячь.

Удавил ворёнка — он на то палач.

— Да не пялься ты, дурак.

Для чего зашёл в кабак?

— Он, поди, не по злобе…

— А велели бы тебе?

— Что ты? Всем — свои труды.

— Доболтаешь до беды!

— Ах, типун тебе… Да сплюнь!

— Ты язык-то, слышь, засунь…

А не то — укоротят:

Стены слушают — глядят.

— Смолкни, Бога ради.

— Все там будем, дядя.

А мальчонка хворый, лёгонький как пух.

Без того бы скоро Богу отдал дух.

Воронёнок просто… Видно — неходяч.

На руках к помосту нёс его палач.

Нёс, как в люлечке качал,

Чтоб не плакал — не кричал,

Маринкина ворёнка

Нёс к петельке тонкой.

Спи, ворёнок, баю-бай,

Поскорее засыпай.

На земле темно и тесно —

Станешь ангелом небесным,

Будешь зреть Господню рать,

Райским яблочком играть.

Тихо, тихо, тихо…

И не помни лиха.

— Славно или плохо — нам ли понимать,

Бабам лишь бы охать — дуры… твою мать!

Разберутся выше, где и чья вина.

Так что ты — потише. И давай — до дна.

— Наше дело — сторона,

Наливай да пей до дна.

У кого мошна пуста —

Пропивайся до креста.

И — пляши, пляши, пляши,

Не жалей больной души!

Жизнь — копейка, а душа…

Так за ней же — ни гроша.

Кормят — ешь, а бьют — беги.

Вот такие пироги.

На свои гуляю —

Знать тебя не знаю.

— Яблочком, пожалуй, на-ко, закуси.

— Самозванцем меньше стало на Руси.

По столице нынче, слышь, колокола

Лебедями кличут — смута умерла!

— Удавили не зазря —

Ради царства и царя

Маринкина ворёнка…

— Эх, выводят звонко!

— То-то будет тишина…

— Наливай ещё вина…

Пей, собака, говорю!

Лета многие царю!

Ну а ты чего не пьёшь?

Ах ты, гнида!..

Хвать за нож —

Вши из-под рубахи

Уползают в страхе.

Крови-то, кровищи — аж красно в глазах!

Плачет, плачет нищий. Кружит, кружит страх —

Воет, крутит, вертит… И, стремясь к нулю

Время слепо чертит мёртвую петлю.

Яблочку — катиться вниз,

Кто умеет — помолись

О душе ворёнка,

Ребёнка — воронёнка,

О себе, и о стране,

И о грешной обо мне.

«Свет вечерний, играя, дышит…»

Свет вечерний, играя, дышит

Горьковатой влажностью трав,

Золотыми нитями вышит

Кружевной кленовый рукав.

Одуванчику — только дунь —

Расставаться не жаль с головою,

И беспечный стрелок — июнь —

Комариной звенит тетивою.

«Куст шиповника дружно шмелями гудит…»

Куст шиповника дружно шмелями гудит,

И к цветочной серёдке пушистой

Шмель всем тельцем приник, добродушно-сердит

И обсыпан пыльцой золотистой.

День по листьям стекает, прозрачен и густ,

Будто липовый мёд разогретый.

И гудит, задыхаясь от щедрости, куст,

И пирует на маковке лета.

«Холодней и задумчивей воды…»

Холодней и задумчивей воды,

Звёзды — ярче и словно крупней,

И вздыхают в ночи огороды

Всё укропней, нежней и влажней.

Это август — хозяин завидный —

Отдыхает, дождями умыт,

И на крепких зубах аппетитно

Малосольный огурчик хрустит.

«Непрерывно, натужно, упорно…»

Непрерывно, натужно, упорно

Сквозь рожденье, страданье и смерть

Наших жизней тяжёлые зёрна

Прорастают в небесную твердь.

А навстречу — легко и неровно

Дышит бабочки трепетный блик,

И полёт её радостен, словно

В бесконечность распахнутый миг.

«А жизнь — была. На даче в Озерках…»

Памяти Д. Стрельчука

А жизнь — была. На даче в Озерках

Играли в бадминтон, чаи гоняли.

И смерть, казалось, вовсе отменяли

Улыбка, взмах руки, ракетки взмах.

А жизнь — была. Под выстрелом в упор

Чирикала себе беспечной птичкой.

Ломались копья, спички и привычки,

Летел воланчик за чужой забор.

Водой сбегая с лопасти весла,

Сухим песком сквозь пальцы протекая,

Нелепая, такая и сякая,

Она — была. О Господи, — была!

«Апрельский день прочитан между строк…»

Апрельский день прочитан между строк.

В облупленной стене несвежей раной

Темнеют кирпичи. И водосток,

Вообразив себя трубой органной,

Прокашлялся и загудел. Под ним

На тротуаре — трещинок сплетенье,

И прошлогодний лист, весной гоним,

Плывёт в небытие прозрачней тени.

И снова мир течёт сквозь решето

Фантазии, сквозь близорукость взгляда,

И мне не выразить словами то,

Что вновь его спасает от распада.

«Зимний рассвет в окне, выстуженно-огромном…»

Зимний рассвет в окне, выстуженно-огромном,

Не позволяет мне жизнь переждать в укромном

Месте и, как сверчку, облюбовавши щёлку,

В ночь, в не свою тоску просвиристеть-прощёлкать.

Утренний неуют звонок в пустой квартире,

Шторы — потуже в жгут, двери — пинком пошире.

Холодно, и светло, и чересчур просторно,

В тоненькое стекло ветер стучит упорно.

Тоненькое стекло, изморози иголки,

Остро и слишком зло бьётся пульс на осколки.

И, смешав имена, судьбы и крошки хлеба,

Хлещет в провал окна яростный холод неба.

«Он ждал инфаркта после сорока…»

Он ждал инфаркта после сорока,

Поскольку это всё же был бы выход

Оттуда, где его по капле, тихо

Высасывала странная тоска.

Он ждал инфаркта, будучи вполне

Нормальным и практически здоровым,

Одетым, сытым, под семейным кровом,

И оттого непонятым вдвойне.

Он ждал инфаркта. Он привык к жене,

К подросшим детям и к своей работе,

К тому, что жизнь отпущена по квоте,

И к беспричинной, ноющей вине.

Он ждал инфаркта, ибо не умел

Уйти в запой, внутри себя разбиться,

Влюбиться страстно, истово молиться,

И дни его крошились, будто мел.

Он ждал инфаркта просто потому,

Что ведь должна у боли быть личина —

Вполне материальная причина,

Понятная и людям, и ему.

Он ждал инфаркта, чтобы разогреть

Вкус к жизни, как холодные консервы,

Поправиться, родным испортив нервы,

И от совсем другого помереть.

«Не суди ты меня слишком строго…»

Не суди ты меня слишком строго,

Пожалей ты меня, пожалей,

Не придавливай прямо с порога

Правотою железной своей.

Не суди заполошную птицу,

И пришедший непрошенным стих —

Нам с тобою обоим простится,

И осудят нас тоже — двоих.

Ради жизни, грохочущей мимо,

И молчанья, что ждёт впереди,

Я прошу тебя — слышишь, любимый, —

Не суди ты меня, не суди.

Воспоминание

Средь коммунального кошмара

Взрывалось: «Сука!.. Падла!.. Шмара!..»,

В дыму, в чаду, в горелом жире

Метались тени по квартире.

И, набухая, вызревал,

Как чирей на носу, скандал.

Да нет — разминка, перепалка…

Суды знавала коммуналка!

А это так — подрали глотки

И разошлись. В стопарик водки

Набулькал, охая, сосед.

И в кухне выключили свет.

А у дверей за стенкой тонкой

Стояла я — совсем девчонка,

И понимала: виноваты

Какой-то счётчик, киловатты…

И слушала: сосед зевал

И жизнь проклятой называл.

С тех пор прошло годов немало —

Нас время быстро разменяло,

И стало прошлое белёсо…

Но вот родимые вопросы

«Что делать?» и «Кто виноват?»

Всё так же яростно звучат.

По трезвости, а то — по пьяни,

В глухой ночи, в похмельной рани…

И я пытаюсь, вспоминаю,

Но память, прошлое сминая,

В ответ мешает всё подряд:

Россия… счётчик… киловатт.

«Плачет рождённый в ещё не осознанном страхе…»

Боящийся несовершенен в любви.

Первое соборное послание Иоанна Богослова, 4:18

Плачет рождённый в ещё не осознанном страхе,

Вытолкнут в мир непонятно за что и зачем.

В смертном поту, в остывающей липкой рубахе

Кто-то затих, от последнего ужаса нем.

То, что выходит из праха — становится прахом.

Между двух дат угадай, улови, проживи

Эту попытку преодоления страха —

Жизнь, где боящийся несовершенен в любви.

[2]

«Я войду, и ты припомнишь разом…»

Я войду, и ты припомнишь разом

Все мои учтённые грехи:

Наизнанку вывернутый разум,

Лошадей, приятелей, стихи.

Безалаберность мою, мою никчёмность,

Неуменье делать по-людски

Ничего — то странную огромность,

То сухие крошки да клочки.

Милый мой, ведь я всё это знаю,

Знаю, может быть, яснее всех,

Плачущее сердце пеленая,

Как младенца, в беззаботный смех.

Ангелы твои, напившись чаю

В образцово-правильном раю,

Колпаком дурацким увенчают

До скончанья дней — башку мою.

Романс

А. Т.

Мой дорогой, мой слишком дорогой,

Когда бы я умела быть другой,

Всем существом привязанною к дому —

Быть может, мы бы жили по-другому.

И сердце, позабытое в степи,

Я б отыскала и велела: «Спи!»

Но вечен скрип тележный средь равнины,

И терпкий привкус горечи полынной,

Не исчезая, дремлет на губах.

И выбелило солнце долгий шлях.

Мой дорогой, мой слишком дорогой,

Когда бы я умела быть другой,

Когда бы я умела быть иною —

Со взором тихим, с гибкою спиною…

Но вот — на отблеск дальнего костра

Я полетела — всем ветрам сестра,

Черпнув из глубины времён однажды

Придонную мучительную жажду

Той воли, что и не было, и нет…

И тесен дом, и узок белый свет.

«Спи, мой ангел. Я тебя люблю…»

Спи, мой ангел. Я тебя люблю.

И да будет сон твой бестревожен.

Я тебя у смерти отмолю,

И у этой страшной жизни тоже.

Спи, мой ангел. Я сожму кулак,

Чтоб тебя — уже навек — запомнить.

И саднящей нежностью наполнить

Ночи сизоватый полумрак.

«Пережидая слишком долгий дождь…»

Пережидая слишком долгий дождь

На остановке энного трамвая,

Поругивая сырость и зевая

Под зябко-металлическую дрожь,

Я вдруг увижу там, где был твой дом,

Сквозистую, пустую оболочку,

Как будто бы ремонт поставил точку

На всех, кто обитал когда-то в нём.

И удивлюсь тому, что не течёт

Широкая асфальтовая Лета,

И не замечу то, что сигарета,

Дотлев уже до фильтра, пальцы жжёт.

И если из небытия сойдёшь

Ты, словно бы с незримого помоста,

И спросишь: «Как ты?», я отвечу: «Просто

Пережидаю слишком долгий дождь».

«К осени, лицом отвердевая…»

К осени, лицом отвердевая,

Начинаю, в общем, понимать,

Что уже не вывезет кривая,

И что я, увы, плохая мать,

Скверная жена, работник средний,

И — один из множества — поэт,

Что давно не хожено к обедне,

И что денег не было и нет.

Что давно пора остепениться:

О семье подумать, о душе,

Подкормить в горсти своей синицу,

Плавно сбавить темп на вираже.

И спокойно прозревать сквозь осень,

Словно бы сквозь чёткую канву,

Самую прекрасную из вёсен,

До которой я не доживу.

«Вьётся в тамбуре дым, разговоров дорожных отрава…»

Вьётся в тамбуре дым, разговоров дорожных отрава

Растворяется в нём и вдыхается странно — легко.

Нет, вы не помешаете мне, мой попутчик лукавый…

Да, конечно, — домой… Далеко, ещё как далеко!..

Отчего я курю? — Не сорваться с крючка у привычки.

Почему я пишу? — Ах, сама я в потёмках бреду:

Не подходят ключи, и ломаются напрочь отмычки,

Выбьешь дверь — и с рассудка сорвёшься на полном ходу.

Растворяется сахар в стакане крепчайшего чая,

Растворяется память в мелькании дней и забот…

Да, скучают и ждут, с нетерпением ждут и встречают.

Да, конечно, — везёт… Очень тряско, и всё же, — везёт.

Мир, конечно же, тесен. А мы, оставаясь чужими,

Распростимся и вряд ли ещё раз увидимся в нём.

Но когда-нибудь я чиркну спичкой и высвечу имя,

И мелькание станций, и тени за мокрым окном.

И покажется мне, что не сказано было так много.

Но насмешливый ветер подхватит крутящийся хлам…

Улыбнитесь, попутчик. Под нами грохочет дорога,

И сжимается время, разрубленное пополам.

«К возрасту „икс“ грубее становится внешность…»

Н. Мазаяну

К возрасту «икс» грубее становится внешность,

Хуже — характер и явно слабее — здоровье.

Время же чуть ускоряется, и неизбежность

Смотрит из зеркала, строго нахмурив брови.

К возрасту «икс» друзья появляются реже,

Если ж звонят, то конкретно и чётко — по делу.

И оттого, что из тьмы голоса их — всё те же,

Зябко душе, даже если комфортно телу.

Словно бы слышишь невнятно — назойливый лепет:

«Ты так свободен, что уж никого не неволишь…»

Кто это, кто это шепчет и волосы треплет?

Думаешь — ветер. А это — сквозняк. Всего лишь.

«От шофёрского горького мата…»

От шофёрского горького мата

На стоянке маршрутных такси

Странно зябко. Ты в мире покатом

Снисхожденья себе не проси.

Не проси. Я вгляделась в их лица

И в заплечную тяжкую тьму,

И забыла, как нужно молиться,

И забыла — зачем и кому.

Словно бы совершенно случайно,

Задержавшись на краешке льда,

Чья-то невыносимая тайна

Стала тайной моей — навсегда.

«Я хочу купить розу…»

Я хочу купить розу.

Хочу купить розу,

Как будто желаю дать шанс

Больному рабу —

Просто шанс умереть на свободе.

Хочу купить розу,

Но каждый раз что-то не так:

Не то что нет денег,

Не то чтоб последние деньги,

Но просто есть множество

Необходимых вещей.

Так много вещей.

И снова цветок остаётся

У смуглых лукавых торговцев

За пыльным стеклом.

А я ухожу,

Продвигаясь всё дальше и дальше,

В то время, когда

Я и впрямь на последние деньги

Куплю себе розу.

«Я, скорее всего, просто-напросто недоустала…»

Я, скорее всего, просто-напросто недоустала

Для того, чтобы рухнуть без рифм и без мыслей в кровать —

Что ж, сиди и следи, как полуночи тонкое жало

Слепо шарит в груди и не может до сердца достать.

Как в пугливой тиши, набухая, срываются звуки —

Это просто за стенкой стучит водяной метроном.

Как пульсирует свет ночника от густеющей муки,

Как струится сквозняк, как беснуется снег за окном.

То ли это — пурга, то ли — полузабытые числа

Бьются в тёмную память, как снежные хлопья — в стекло.

Жизнь тяжёлою каплей на кухонном кране зависла,

И не может упасть, притяженью земному на зло.

«Рыжая псина с пушистым хвостом…»

Рыжая псина с пушистым хвостом

Дремлет в тенёчке под пыльным кустом,

И, полусонная, в жарком паху

Ловит и клацает злую блоху.

Рядом, приняв озабоченный вид,

Вслед за голубкой своей семенит

Самый влюблённый из всех голубей…

На воробья налетел воробей —

Бьются взъерошенные драчуны,

Не замечая, что к ним вдоль стены

Тихо крадётся, почти что ползёт

Весь напряжённый, пружинистый кот.

Как хорошо, что они ещё есть

В мире, где горестей не перечесть,

В мире, дрожащем у самой черты —

Голуби, псы, воробьи и коты.

«Любимец вечности, зеленоглазый кот…»

О чудный, странный кот!

Шарль Бодлер

Любимец вечности, зеленоглазый кот,

Таинственный божок ушедшего народа,

Ты смотришь сквозь меня, как будто видишь брод

В теченье времени. Но миг для перехода

Ты выбираешь очень тщательно. И вот

Помедлив, помурчав, о мой потёршись тапок,

Проходишь не спеша среди незримых вод,

Почти не замочив своих нежнейших лапок.

Когда же сочинять начну я этот стих,

Моей ладони ты коснёшься осторожно,

И капли времени в глазах твоих

Вдруг заискрятся зыбко и тревожно.

«Голубь ходит за голубкой…»

Голубь ходит за голубкой,

Помирает от любви,

Намывает кошка шубку —

Лапки в мышкиной крови.

Снег растаял в чистом поле,

Словно не был никогда.

Ни покоя нет, ни воли —

Вот какая, брат, беда.

И ни срока, и ни прока,

И ни спрячешься нигде —

То ворона, то сорока

Варят кашу на воде.

Где классическая кружка?

Дескать, выпьем — и привет…

Ни подружки, ни старушки,

И спиртного тоже нет.

Мысли бродят неуклюже,

В голове сплошная муть.

Ничего, бывает хуже.

Разберёмся как-нибудь.

«Охлюпкой, стараясь не ёрзать…»

Охлюпкой, стараясь не ёрзать

По слишком костистой спине,

Я в Богом забытую Торзать

Въезжаю на рыжем коне.

Деревня глухая, бухая,

Вблизи бывшей зоны. И тут

Потомки былых вертухаев

Да зэков потомки живут.

В пылище копаются куры,

Глядит из канавы свинья:

Что взять с городской этой дуры?

А дура, понятно же, — я.

А дура трусит за деревню

Туда, где и впрямь до небес

Поднялся торжественно-древний,

Никем не измеренный лес.

Где пахнет сопревшею хвоей,

Где тени баюкают взгляд,

И столько же ровно покоя,

Как десять столетий назад.

Где я ни копейки не значу,

А время, как ствол под пилой,

Сочится горючей, горячей

Прозрачной еловой смолой.

«На хрупкой открытке…»

На хрупкой открытке

Начала двадцатого века

У белой лошадки

Мохнатые ушки черны.

Лошадок таких

Никогда не бывало на свете.

И штемпель цензуры

Военной. И несколько строк:

«Как хотел бы я

Прискакать к тебе

На этой лошадке

После войны».

Война бесконечна,

Поскольку взорвавшимся штампом

Накрыт адресат,

И письму никогда не дойти.

Его отправитель

Бежит в штыковую атаку

В полях галицийских,

Среди мазовецких болот.

Лошадка такая,

Каких никогда не бывало,

Под призрачный вальс

На пустой карусели кружит.

Прогулка в ручьях

Горький дым да собачий лай…

Побыстрее коня седлай,

И сквозь жалобный стон ворот

Выводи, садись, и — вперёд.

Мимо свалок и пустырей,

Издыхающих фонарей,

Прогоняя от сердца страх —

На рысях, дружок, на рысях.

Под копытами хрустнет лёд,

Тёмный куст по щеке хлестнёт.

Направляясь вперёд и ввысь,

Ты пониже к луке пригнись.

Мимо стынущих развалюх,

Гаражей, канав, сараюх,

К тем местам, где нет ни души,

Поспеши, дружок, поспеши.

Сквозь крутящийся снежный прах,

Повод стискивая в кулаках,

Откликаясь на зов полей,

Ни о чём, дружок, не жалей.

Ничего у нас больше нет —

Только звёздный колючий свет.

И дорога. И мы на ней —

Просто тени среди теней.

«Собаки любили Ивана Петровича Павлова…»

Собаки любили Ивана Петровича Павлова.

Собаки любили его. Это странно, быть может, но — факт.

Они обожали пронзительноглазого бога,

Они не рычали и сами вставали в станок,

Пытаясь поймать божественно-краткую ласку.

И он, отрицавший наличие в теле того,

Что, к счастью, нельзя ни увидеть никак, ни потрогать,

Ни зарегистрировать датчиком, то есть — души,

Любил их той самой душой. Всей измученной, жадной

Душою экспериментатора.

«Он первый раз копытом тронул снег…»

Он первый раз копытом тронул снег,

И отскочил, дрожа и приседая:

Земля была не чёрная — седая,

И яркий свет, пройдя сквозь бархат век,

Казался алым. Сотни хрупких жал

Пронизывали воздух и, тревожа,

Покалывали зябнущую кожу…

Он вновь шагнул, всхрапнул, и — побежал.

И глядя на его летящий бег,

На солнечно размётанную гриву,

Я улыбаюсь: «Господи! Счастливый —

Он в жизни первый раз увидел снег».

Загрузка...