Глава девятая

1


Ещё в 1237 году, когда с юго-востока обрушились на Русь бесчисленные тьмы хана Батыя, Римский Папа Григорий IX буллою от 9 декабря возвестил крестовый поход против русских. Удар намечено было нанести с севера, в новгородские пределы...

Летом 1240 года возглавляемое Биргером войско крестоносцев высадилось в устье Ижоры на берег Невы. Здесь и произошла знаменитая битва. Особенно отличились тогда шестеро дружинников святого князя Александра Невского. Один из них, Таврило Олексич, преследуя шведов, въехал на коне прямо на сходни корабля. Его сбросили в воду, но Олексич «не повредился нимало» и, продолжая биться, сразил шведского воеводу. Другой дружинник, Миша Пружанин, поджёг три корабля крестоносцев.

От этих дружинников святого Александра Невского и потянулось родословие бояр Морозовых. Потомки Гаврилы Олексича и Миши Пружанина служили Ивану Калите и Дмитрию Донскому, собирателю Руси Ивану Третьему и Ивану Васильевичу Грозному. При Романовых возвысились они, породнились с царской семьёй... Теперь только двое родичей дружинников святого князя держали оборону в Москве — малолетний Иван Глебович Морозов, наследник огромного, скопленного отцом и дядей состояния, и его мать — верховная боярыня Федосья Прокопьевна Морозова, духовная дочь Аввакума. Как бельмо в глазу у духовных властей, был староверческий монастырь, устроенный в их дому. Впору новый крестовый поход собирать...

Чудовский архимандрит Иоаким давно уже подбирался к боярыне, но великий государь не дозволял пока её трогать. Родня всё-таки...

И всё же дождался Иоаким часу.

22 января 1671 года венчался великий государь с Натальей Нарышкиной... Морозова, которая и раньше уклонялась от обязанностей, связанных с саном дворцовой боярыни, на свадьбу царя не явилась.

Когда Фёдор Ртищев узнал, что Федосья Прокопьевна такую дерзость удумала, прибежал к Морозовой.

— Сестрица! — молил. — Потешь царя, перекрестися тремя пальцами, а втайне как хощеши, так и твори! Пошто себя в монастырь зарываешь, ведь тебе тридцать пять годов всего!

— Не могу, Феденька... — заплакала Морозова. — Рука отымается, как по-вашему перекрещусь. А этой свадьбы вообще страшно. Чует сердце недоброе...

— Дура! — перебивая её, испуганно закричал Ртищев. — Чего языком-то мелешь?! Себя не жалеешь, так Ваньку, сына своего, пожалей!

Высохли слёзы на глазах у Морозовой.

— Всё равно не могу, Федя... — сказала боярыня. — Скажи государю, что ногами зело прискорбна, ни ходити не могу, ни стояти...

Вздохнул тяжело Ртищев. Жалко ему Морозову было... Ну да, да... Напортачили маленько с реформой церковной... Ну так и что ж? Смириться надобно, как они с государем смирились... Терпеть...

— Не ведаю, — сказал, — за истину ли терпишь, сестра?

— А ты, Федя? — спросила Морозова. — Ты за истину ли мучаешь нас?

— Я?! — Ртищев деланно засмеялся. — Совсем ты с ума, сестрица, съехала... Кого я мучил?

Улыбаясь, взглянул в глаза Морозовой, но сухим огнём горели они. Опустил свои глаза Фёдор.

— Что государю передать? — спросил. — Будешь ли в церкви на венчании?

— Передай, что ногами зело прискорбна...


— Тяжко ей будет браниться со мной... — сказал государь, услышав принесённый Ртищевым ответ. — Один кто из нас одолеет всяко.

Он и одолел, великий государь... Управившись со Степаном Разиным, велел взять в оборот и боярыню.

Короток был допрос, учинённый архимандритом Иоакимом.

— По тем служебникам, по коим государь-царь причащается, и благоверная царица, и царевичи, и царевны, ты причастиши ли ся?

— Не причащу ся... — ответила Морозова.

После допроса во Вселенских палатах Чудова монастыря закованную в цепи Морозову повезли в купленное Приказом Тайных дел подворье Псково-Печерского монастыря на Арбате.


С переходов между Чудовым монастырём и царскими палатами смотрел Алексей Михайлович на Федосью Прокопьевну. Толпою окружили её сани московские люди. С трудом, размахивая бердышами, сдерживали народ стрельцы.

Почему-то вспомнилось Алексею Михайловичу, как стоял он на этом переходе с патриархом Никоном, провожая выступающие на войну полки. Когда это было?

Скрыла толпа, окружившая сани, боярыню. Попытался на цыпочки привстать государь, чтобы снова увидеть Морозову. Не получилось... Тяжело было заплывшее жиром тело. И тут, как бы в ответ, взметнулась над толпою тонкая рука, сжатая в двоеперстном крестном знамении. Отшатнулся государь, словно ударили его...

Через несколько дней посланы были к юному стольнику Ивану Глебовичу Морозову царские лекари. Целую неделю хлопотали над самым богатым в России юношей, пока не помер он. Бесхозное имение великий государь на себя записал. Чего добру-то пропадать? Хорошо было золота у Морозовых накоплено, как раз вовремя и приспело оно. Антиохийский патриарх Макарий своего митрополита Нектария за новой данью прислал. Просил великого государя новые возы соболями да золотом грузить и к нему в Каир, не мешкая, везти.

О боярыне Морозовой великий государь тоже не забывал.

Велел Башмакову доложить, сильно ли боярыня потерей богатств огорчилась.

— Как не огорчиться-то... — ответил Дементий Миныч. — Огорчилась, конечно...

— Да что тянешь-то? Сказывай всё. Священник объяснял ли, что в наказание это? Что под проклятие вселенских патриархов попала? Говорил он сие?

— Говорил, государь... Дескать, положися дому её пусту и живущаго не имети. Всё сказывал, как указано было..

— А она что? Когда про сына-то услыхала?!

— Дак ничего, государь... Пала перед образом Божиим и кричит: «Увы мне! Чадо моё! Погубиша тя отступники...» Который уже день с земли не встаёт, надгробные песни играет... Слушать нельзя — такая жаль...

— Экая бессердечная баба... — вздохнул государь. — Чудов архимандрит велит её на пытку взять...

— Как прикажешь, великий государь. Сам-то будешь смотреть?

— Приду, может...


Пытали боярыню Морозову и сестру её княгиню Урусову не в Тайном приказе, а на Ямском дворе, чтобы государю поближе было...

В назначенный час и приступили к делу. Обнажили сестёр до пояса, связали руки. Подняли на дыбу.

И сказал Морозовой приставленный стоять над её муками князь Иван Воротынский:

— Несчастная! От такого богатства в бесславие пришла! А за что? За то, что принимала Аввакума, Фёдора юродивого и Киприана! За то, что их учения держишася! Помыслила бы прежде, чем государя огорчать!

— А ты о Христе, князь, помысли! — отвечала с дыбы Морозова. — Он, нашего ради спасения, небеса оставил и распят был. Так же, как и мы от вас, мучим... Позабыл, Иван, о Христе-то? Оставил, богатств ради, старую веру?

Полчаса висела на дыбе Морозова, и, когда, так и не дождавшись государя, сняли, запястья были до жил протёрты ремнями.

Со связанными руками бросили на снег. Клали на обнажённую грудь мёрзлые плахи. Били плетью по животу... Всё делали, как великий государь наказал. Но так и не пришёл Алексей Михайлович на пытку посмотреть... Важное дело у него выдалось. Новый любимец государя Артамон Матвеев лютеранского пасторя Грегори Иоганна Готфрида привёл. Лицо Грегори, из-за высоко посаженных бровей, как у младеня, почтительное было, а вещи интересные говорил. Очень занятно Грегори про театр рассказывал. Оживился государь — не бывало ещё этакого в России. Запамятовал, что на пытку Морозовой поглядеть хотел...


А в Москве слух прошёл, что святые Морозова и Урусова. Толпами шли в Новодевичий монастырь, где заточили мучениц. Шли богатые и бедные, знатные и низкого рода. Не то что поговорить с мученицами, а воздухом одним подышать, не то что увидеть, а темничной стены коснуться, и то за благодать почиталось.

Великий государь тоже святых любил.

Стрелецкого голову к боярыне Морозовой послал.

Обещал царь Морозову назад в первую честь возвести. Сулил карету прислать свою с аргамаками царскими. Обещал бояр прислать, чтоб на своих головах страдалицу понесли... Дай, просил только, приличие людей ради, что недаром тебя взял. Не крестись тремя перстами, но точию руку показав, сложи те три персты вместе! Послушай, мати праведная, Федосья Прокопьевна, аз сам царь кланяюся головою своей, сотвори сие!

— Езживала я и в каптанах, и в каретах... — отвечала Морозова. — На аргамаках и бахматах. Чего меня головами боярскими прельщать? И так худо на плечах держатся. Вот слыхала я от князя Ивана, что уготован есть для меня сруб на болоте, что вёл ми добро и чинно дом тот устроен, и соломою снопами уставлен... Сие мне преславно. Желаю такого дара от царя получити!


Опять не удалось уговорить, опять решать надобно было — что делать?

Иоаким, уж поставленный из Чудовских архимандритов в Новгородские митрополиты, сжечь Морозову предлагал.

Иоаким всего пятнадцать лет только в духовном звании был, до этого он, Иван Савелов, по военной части двигался. Привык, если что — сразу жечь... И грамоте только в монастыре выучился... Не понимал многого. Великий государь предложение его отверг. Зачем сжигать? Указал отвезти сестёр в Боровской острог, посадить в земляную тюрьму и не давать ни еды, ни воды, пока креститься, как приказано вселенским патриархом Макарием, не будут.

Так и сделали...

«...Звезда утренняя, зело рано возсиявшая! Увы, увы, чада моя прелюбезная! Увы, други моя, сердечная! Кто подобен вам на сем свете, разве в будущем святые ангелы! Увы, светы мои, кому уподоблю вас?

Подобны вы магниту-каменю, влекущу к естеству своему всяко железное. Тако же и вы своим страданием влекуще всяку душу железную в древнее православие. Иссуше трава, и цвет её отпаде, глагол же Господень пребывает во веки. Увы мне, увы мне, печаль и радость моя осаждённая, три каменя в небо церковное и на поднебесной блещашеся!» — плакал в Пустозерске протопоп Аввакум, сведавший о мученической кончине Федосьи Прокопьевны Морозовой, княгини Евдокии Прокопьевны Урусовой, дворянской жены Марии Герасимовны Даниловой...

2


После Нового года, едва только закончился Успенский пост, перед отъездом из Преображенского, заботами лютеранского пастора Иоганна Готфрида Грегори была учинена комедия «Артаксерксово действо». Великий государь с своей затяжелевшей женою смотрел действо в особой хоромине, специально для представления и построенной в Преображенском.

Велико, как и Алексея Михайловича, было царство царя Артаксеркса. И со всех концов царства, как и Алексею Михайловичу, свозили самых красивых девушек, чтобы выбрал себе Артаксеркс новую царицу взамен прежней. Артаксеркс разумно поступил, выбрав Эсфирь. На Наталью Кирилловну Эсфирь похожа была...

Опухший от жира, неподвижно смотрел Алексей Михайлович, как плетёт на сцене коварный Амон заговор, убеждая Артаксеркса истребить евреев и вместе с ними верного советчика государя Мардохея.

И вот уже помчались во все концы царства гонцы, понесли страшную весть. И разорвал на себе одежды Мардохей и пошёл к Эсфири, которая оказалась воспитанницей его, и рассказал о великом горе.

И хотя и запрещено было под страхом смертной казни являться незваным к Артаксерксу, но, чтобы спасти свой народ, вошла Эсфирь к царю, и подкосились от страха её ноги, и без чувств упала Эсфирь перед царём. Точно так упала, как Евфимия, первая избранница Алексея Михайловича. Только не решился тогда Алексей Михайлович, подобно Артаксерксу, подойти, побоялся учителя своего Бориса Ивановича Морозова, не простёр царский скипетр, защищая свою Эсфирь... Слёзы навернулись на голубые глаза государя. Осторожно взглянул на новую жену. Вытаращившись, смотрела Наталья Кирилловна на сцену. Красивыми были глаза у неё, добрыми и глупыми. Вздохнул государь.

Наталья Кирилловна воспитанницей Артамона Матвеева была, как Эсфирь у Мардохея. Будет ли Артамон, как Мардохей, верным? Поймает ли монаха того, старца Сергия? Снова заслушался государь, как упрашивает красавица Эсфирь Артаксеркса, чтобы повесили на воротах Амана, врага её народа и врага царя. И повесил Артаксеркс Амана. И возвеличил Мардохея, отдав ему перстень для запечатывания указов. И послал Мардохей запечатанные этим перстнем указы во все концы страны, чтобы убивали евреи всех враждебных им, и детей убивали, и жён. А князьям и начальникам областей приказано было помогать евреям убивать их врагов.

Только в Сузах, столице Артаксеркса, по указу Мардохея было убито за день пятьсот человек.

И сказал растроганный Артаксеркс возлюбленной Эсфири:

— Скажи желание твоё! И оно будет удовлетворено...

И сказала Эсфирь царю:

— Пусть позволено будет иудеям, которые в Сузах, делать завтра то же, что сегодня! И десятерых сыновей Амановых пусть повесят на дереве!

И приказал Артаксеркс сделать так, и повесили сыновей Амана. А евреи на следующий день убили в Сузах ещё триста своих врагов. А по всему царству за тот день было истреблено семьдесят пять тысяч. И напал на народы великий страх перед иудеями. А иудеи же возвеселились и предались пиршеству и веселию, установив в эти весенние 14-й и 15-й дни месяца Адара весёлый еврейский праздник Пурим, потому что «пурим» на их языке означает жребий.

Шумел на сцене весёлый еврейский праздник Пурим.

Десять часов шумело в особой храмине действо, учинённое пастором Грегори Иоганном Готфридом. Великий государь, приученный выстаивать долгие церковные службы, выдержал и это, а беременная Наталья Кирилловна сомлела. И дети царя тоже устали... Ну, ничего. Надо и им маленько к образованию навыкать. Фёдора-то Симеон Полоцкий уже научил польские книжки читать, дак веселее наследник стал. Великое дело просвещение...


Не повредило и Наталье Кирилловне «Артаксерксово действо».

30 мая 1672 года зазвонили колокола по всей Руси — у Натальи Кирилловны и Алексея Михайловича родился первенец, будущий русский император Пётр Первый, человек, которого назовут в России антихристом... В год его рождения начались самосожжения раскольников...

3


Подневольный человек стрелец. Прикажет десятник идти на смерть — и пойдёт стрелец, и умрёт. Прикажет десятник убить — и убьёт. Но когда годами надобно сторожить людей, про которых сам пустозерский воевода не ведает, еретики они или святые, когда у узников каждый раз отрезанные языки заново отрастают, тяжело стрельцу строгость соблюдать...

Опять же и писания, в земляных ямах составленные, доходное дело в Москву носить. У многих пустозерских стрельцов в древках бердышей тайнички выдолблены для посылок таких. Большие деньги в Москве добрые люди за писания эти платили...

И слабел, слабел надзор...

К ночи, когда укладывались спать в дому пустозерского воеводы, выползали из земли закопанные страдальцы. Собирались в избе пустозерского казака-старовера.


Отросли языки у них. Ясно и чисто и Лазарь, и Фёдор, и Епифаний говорили. Далеко от Пустозерска, за заснеженными тундрами, за замерзшими болотами, за лесами дремучими голоса их слышно было. За монастырскими стенами, в лесных скитах на Волге, в кремлёвских теремах пустозерские речи звучали.

У Аввакума языка не вырезали. Обошёл великий государь своей милостью, но было видение Аввакуму, будто распространился язык его и стал очень велик, и зубы были велики, и руки, и ноги, потом и весь широк и пространен стал, под небеса по всей земле распространился, и Бог вместил в него небо, и землю, и всю тварь... И было видение это во время молитвы и длилось больше получаса.


Великие чудеса, укрепляя страдальцев, Господь в Пустозерске творил. А если подумать, чего дивного? Четверо и было всего избрано никонианским Собором, чтобы за православие постоять. Не велика дружина, но во времена Ноевы и стольких не набралось...

И, сходясь в пустозерской избе, зряшных разговоров не вели пустозерские отцы. О чём ещё толковать на краю земли и времени?

Только о главном! О сущности Всесвятой Троицы... О Воплощении Бога-Сына, о зачатии Христа, о сошествии Спасителя в ад... Дул ветер из тундры. Тряслась под ветром изба. Беседовали отцы.

Всё одинаково у узников пустозерских было. Ямы, в которых зарыли их, раны, страдания... Только и между ними дьявол распрю сочинил.

Дьякон Фёдор после встречи с пророком Илией в высокоумие впал. Не уразумел Фёдор, что пророк только его твёрдость в вере похвалил, возомнил Фёдор, что и несуразные мысли его Илией одобрены.

И так и этак с отеческой мягкостью и ласковостью объяснял Аввакум, что не прав Фёдор.

— Федка, а Федка... — говаривал он. — Блядин ты сын и собака косая! Рекох тебе и паки реку: веруй и исповедуй по Писанию, как святые книги научают, а не по своему обольщённому смыслу! Какую ты суматоху, гордоуст и дурак, толкуешь, глаголя, что и Бог, якоже душа трисоставна — ум, слово, дух — имать един образ, Сын и Дух Святый во Отце соединенно и совокупно, а не слитно и нераздельно всяко. Алгмей ты, Федка, и собака!

Но никакие ласковые слова отеческого увещевания не пособляли. До того дошло, что клевету на Святую Троицу Федька по всему свету распускать стал.

— Федка, Федка! — укорял его Аввакум. — Бывал у меня в Сибири бешеный, Фёдором же звали — тезоименит тебе, а другой — на Лопатищах, Василием звали... На чепи сидя, усрался и говно то, у хватя, в рот пихает себе, а сам говорит: царь, царь, царёнки, царёнки. И едино лице и два лица знаменит; понеже дьяволи так учат. Дак я его маслом святым помажу, а потом шелеп возьму. Твори, говорю, молитву Иисусову, бешеный страдник. Дак бывало Христовой милостью и исправится недели за две-три... а с тобой, Федка, уже десять лет мучаюся и не могу от тебя бесов тех отгнать. За мои некоторые грехи суровы велиары в тебя вошли! Видно, легче беса от бешеного изгнать, нежели от еретика! Фёдор, ведь ты дурак! Как тово не смыслишь?!

Но и к укорам тоже глух оказался Фёдор. Ещё больше клевет в писания вкладывать стал. То, что рукою покойной писал, разумно было, а как новая рука отросла — брехню писать стал. Не оставалось Аввакуму другого выхода. Благословил он стрелецкого сотника, чтобы тот, когда Фёдор из ямы уйдёт, писание его похитил и ему, Аввакуму, для уничтожения дал. Для Фёдора и старался Аввакум, а он обиделся, собака косая.

Правда, и сотник перестарался выше меры. Вместо того чтобы только писание у Фёдора взять, он и самого Фёдора укараулили, привязавши к стене, два часа на снегу знобил. Это уже лишнее сотник добавил, да ведь и решёткою окно Федкино не надо было бы заделывать...

Правильно Аввакум поступил, а всё равно тяжесть на душе осталась. И отец духовный, старец Епифаний, хотя и не сказал ничего, а не одобрил его поступка.

Сегодня Аввакум ладил к нему на беседу сходить. Выбрался из ямы и замер — на небе-то диво-дивное. Красными, зелёными, жёлтыми огнями переливается небо. Снег тоже в сиянии том полыхает. Сколько уже раз видел такое Аввакум, а всё одно не мог привыкнуть...

Озябнув, к старцу Епифанию побрёл.

Здесь остановился. Света в яме Епифания не было, но голос слышался из земли:


Кто бы мне поставил прекрасную пустыньку,

Кто бы мне поставил на нежительном, тихом месте,

Чтобы мне не слышати человеческого гласа,

Чтобы мне не видеть прелестного сего мира.

Дабы мне не зрети суету-прелесть света сего...


— тихонько, чуть дребезжащим голосом, пел Епифаний под землёй. И так ласково, так проникновенно пел, что и озноб прошёл у Аввакума, тепло стало вдруг, словно и мороз не жал.


Начал бы горько плакать грехов своих тяжких ради.

Кому повем грехи своя, кому объявлю беззакония?

Токмо Тебе, Владыко мой, Ты буди мне избавитель

Подаждь, Христе Боже, злым грехом моим всем простыню...


Так и не стал заходить Аввакум к старцу. Вернулся в свою яму. Возжёг лучину и, помолившись, достал бумагу. Начертал в неверном свете:

«Всесвятая Троице, Боже и Содетелю всего мира, поспеши и направи сердце моё начата с разумом и кончати делы благими, их же ныне хощу глаголати аз недостойный...» — слова, которыми начинается великая книга «Житие протопопа Аввакума».

Пятьдесят лет исполнялось в этом году протопопу. Тюрьмы и ссылки восемнадцать лет заняли. Вся Россия с молитвами была протопопом пройдена. На самое дно горестной пучины Аввакум опускался. До царских палат возносился. Веру Господь дал великую, крепость необоримую. Голос, который повсюду в России слыхать. Пришло время с этим голосом своё главное слово молвить...


Тысячу лет уже миновало, как открыл Ангел Господен Иоанну Златоусту беседу Отца и Сына на пятом дне Творения...

Рече Отец Сынове: «Сотворим человека по образу Нашему и по подобию». И отвеща Другий: «Сотворим, Отче, и преступит бо». И паки рече: «О, Единородный Мой! О Свете Мой! О, Сыне и Слове! О сияние Славы Моея! Аще промышляши созданием своим, подобает Ти облещися в тлимого человека, подобает Ти по земли ходите, Апостолы восприяти, пострадати и вся совершите». И отвеща Другой: «буди, Отче, воля Твоя!» И посем создася Адам...

О, великая и сокровенная Тайна Божия! И тщиться человеку разгадать её не можно. Первая часть разгадки явлена в сошествии на землю Спасителя, в воплощении Его от Духа Святаго и Марии-девы и вочеловечении Его, в распятии, в страданиях и погребении Его, и в воскресении и восшествии на Небеса... Вторая часть разгадки явлена будет во Втором пришествии.

И каждый живущий человек своей бессмертной душою, которую волен и спасти, и погубить, загадку эту и разгадку несёт.

От первочеловеков Адама и Евы история пишется, от сотворения мира до теперешних дней — во всю длину жития человека...

И сколь короток ни был век, а вся история в человека вмещается. И первородный грех, и искупление страданиями Господа...

«А в нашей России бысть затмение: солнце затмилось, перед мором за месяц или меныди... — записал Аввакум на листе бумаги, освещённом смолистым светом лучины. — Плыл Волгою-рекою архиепископ Симеон Сибирской, и в полудне тьма бысть, перед Петровым днём недели за две; часа с три плачучи у берега стояли; солнце померче, от запада луна подтекала, по Дионисию, являя Бог гнев свой к людям: в то время Никон отступник веру казнил и законы церковный, и сего ради Бог излиял фиал гнева ярости своея на Русскую землю; зело мор велик был, неколи ещё забыть, вси помним. Потом, минув годов с четырнатцеть, вдругоряд солнцу затмение было; в Петров пост, в пяток, в час шестый, тьма бысть; солнце померче, луна подтекала от запада же, гнев Божий являя, и протопопа Аввакума, беднова горемыку, в то время с прочими остригли в соборной церкви власти и на Угреше в темницу, проклинав, бросили. Верный разумеет, что делается в земле нашей за нестроение церковное. Говорить о том полно; в день века познано будет всеми; потерпим до тех мест».

4


Всё-таки удалось Алексею Михайловичу Русскую Церковь устроить, как Антиохийский патриарх Макарий учил. Всё теперь строго по-гречески делалось. Даже патриархи, и те не засиживались на престоле, как в прежние времена, а менялись почти так же часто, как в Константинополе. После Никона уже и Иоасаф II в патриархах побывал, и Питирим. Теперь Иоаким патриархом стал.

Когда выбирали его, сомневались многие. Говорили, что шибко необразован митрополит. Десяти лет ещё не прошло, как грамоте научился... Да и в духовном звании недавно. Всего пятнадцать лет назад из мира в монастырь пришёл. Всё-таки поставили. Нынче патриарху на Руси не духовное, а военное образование требовалось. А военный опыт у дворянина Савелова имелся...


Восемь лет уже безуспешно штурмовали царские войска Соловецкий монастырь. Вместо Волохова послали стрелецкого голову с тысячей стрельцов, но и Клементий Иевлев ничего не достиг. Теперь иевлевских стрельцов с изъеденными цингой зубами сменило войско воеводы Ивана Мещеринова. Патриарх Иоаким добро помнил военную науку. Войскам Мещеринова была придана артиллерия и стенобитные орудия, а главное, все командиры были иностранцами — майор Келин, ротмистр Гаврила Буш, поручики Василий Гутковский и Фёдор Стахорский. Многие из них и грамоте умели только немецкой, и потому в вере на них положиться можно...

В конце декабря расставили, как положено по регламенту, орудия и начали расстреливать Соловецкий монастырь. Несколько дней били из пушек ядрами и гранатами по святым церквам, стремясь поразить главную святыню монастыря — раку с мощами соловецких чудотворцев, преподобных отцов Зосимы, Савватия и Германа.

Стихла на третий день пальба. Кончился огневой припас у Мещеринова...


Все эти дни напряжённо прислушивался к орудийной канонаде седовласый узник в монастырской тюрьме. Дрожала земля от взрывов. Осторожно ощупывал узник стены — целы ли? Страшны были его руки — расплющенные пытками пальцы словно бы заросли лягушачьими перепонками... Но нерушимо стояли стены. Затихал узник. И снова раздавался взрыв, снова вместе с дрожью земли начинал дрожать и узник, снова беспокойно ощупывал холодную стену...

Он совсем ничего не помнил о себе... Мешались в голове римские улицы с московскими переулками, тёплые воды Средиземного моря плескались о вмерзшие в лёд валуны, варшавские костёлы и константинопольские мечети прятались за сложенными из булыжников стенами Соловецкого монастыря...

Всё это было в его жизни... А ещё? А больше ничего... Только тень от облака, пронёсшаяся по траве, только рябь от ветерка, возникшая на мелководье, только шелест перевёрнутой страницы...

Изуродованному пытками человеку совсем и не хотелось вспоминать себя, и беспокойство возникло в нём, когда начали бить пушки Мещеринова. Задрожала тогда земля от взрывов, и безумному узнику почудилось, будто он слышит чьи-то тяжёлые шаги... Страшно стало, захотелось спрятаться, и, ощупывая стены расплющенными пальцами, искал он щель, чтобы забиться в неё... А потом стихли шаги. Перестала дрожать земля. И тогда и завыл узник, невыносимым страхом заполнилось всё существо. Сгустились темнота и холод. Тот, под чьими шагами дрожала земля, пришёл. Рядом встал.

— Схария! — раздался из темноты его голос.

Ещё страшнее взвыл узник.

— Узнал меня, Схария?

Заболели расплющенные тринадцать лет назад пальцы, загорелось болью обожжённое тело. Ещё плотнее вжался в угол узник.

И, ещё не вспомнив себя, уже узнал он своего посетителя.

— Зачем ты пришёл, какан?

— Как же я мог оставить тебя, Схария?! — удивился посетитель. — Разве для того учил, чтобы оставить без помощи...

— Ты же оставил меня, когда я просил спасти...

— Я и спас тебя, Схария... Знаешь ли ты, что великий государь давно помиловал тебя. Великий почёт ждёт тебя на Москве. Только соловецкие монахи отпускать не хотят. А великий государь, чтобы освободить тебя, войско прислал. Семь лет уж штурмуют монастырь.

Нескладно звучали слова какана. Торопился какан. Но заползали слова его во вспомнившего себя Арсена.

— Это не может быть правдой... — с трудом проговорил он.

— Разве я тебя когда-нибудь обманывал, Схария? — усмехнулся какан.

Арсен с трудом разорвал сцепленные пальцы. Сейчас уже не было боли. Было только невыносимо жалко самого себя.

— Если даже войска и пришли освободить меня, — сказал Арсен, — монахи всё равно не выпустят. Мне не уйти отсюда.

— Для этого я и пришёл к тебе, Схария... — сказал какан. — Я хочу вывести тебя по тайному ходу. Я пришёл, чтобы спасти тебя.

— И когда ты выведешь? — недоверчиво спросил Арсен.

— Сейчас, Схария. Сейчас.


Когда майор Келин доложил Мещеринову, что в лагерь прибежал какой-то необычный монах, воевода рассердился.

— Повесить — и сразу в обычный вид придёт! — распорядился он.

Но Келин не спешил исполнить приказ.

— Сумасшедший, наверно... — сказал он. — Говорит, будто сам великий государь его освободить велел. И войско для этого в монастырь прислал.

— Можно и не вешать... — задумчиво сказал Мещеринов. — Если головой недужен, можно в прорубь спустить.

— Я так полагаю, герр воевода, что монаху этому ход потайной известен. Издалека не мог он прийти, одежды нет на нём, обязательно бы замёрз.

— Что ж ты молчишь тогда, морда басурманская! — рассердился воевода. — Тащи монаха сюда и палачей зови. Враз выпытаем!

— Нет нужды, герр воевода, пытать монаха... — сказал Келин. — Я ходил со стрельцами по его следам. Лаз под стену там... Можно к воротам подобраться и открыть их.

— Так! — Мещеринов сразу построжел, подобрался. — Собирай отряд и — в потайной ход. А я всё войско подыму и — к воротам монастыря. Ворота открой, Келин!


В эту ночь и завершилась семилетняя осада Соловецкого монастыря. Тревога поднялась, когда уже вливались в распахнутые ворота тёмными волнами отряды стрельцов и рейтар.

И не было никакой схватки. Оставляя за собой чернеющие на снегу тела убитых монахов, уже растекалось войско по монастырю.


Ночь была ясная, морозная, озаряемая полярным сиянием. Далеко было видно в ту ночь... Все видели предусмотрительно оставленные Мещериновым за стенами монастыря пищальщики...

— А этот куда? — заметив возникшую из ночи фигуру седовласого монаха, спросил стрелец у своего товарища и вскинул пищаль.

— Дак это, кажись, тот, который ход показывал... — задумчиво проговорил товарищ, вглядевшись в монаха.

Но долго вглядывался он. Полыхнула пищаль. Повалился на снег монах.

— Нешто тот? — опуская дымящуюся пищаль, сказал стрелец. — Чего же я стрелил тогда?

— Собака был... — пожал плечами товарищ. — Всех своих предал... Пойдём поглядим.


Когда горячим огнём ударило Арсена в грудь и повалило на снег, он вдруг ясно увидел среди переливающегося на небе сияния какана. Отбиваясь, отступал какан от чёрного инока. Сверкали мечи. Когда встречались они, рассыпались по снегу искры. Наседал инок. Из последних сил отбивался какан. Вот, изогнувшись, он выбросил вперёд меч, но отбил инок удар и изо всей силы обрушил ответный удар на какана...

... Дёрнулся под ударом стрелецкого бердыша Арсен, и погасло для него сияние огней на небе.

— Ишь ты... — сказал стрелец своему товарищу. — Я ж говорю, что лукавит. Мёртвым притвориться хотел...

Товарищ на убитого не смотрел. Отбрасывали играющие на небе огни тени на снег. Словно рогатый кто-то стоял рядом. Перекрестились стрельцы, не сговариваясь. Побрели дальше. Скрипел, будто вскрикивая, снег под ногами.

5


В эту ночь, 22 января 1676 года, так и не дал поспать стрельцам Мещеринов. Семь лет государь великий этого дня ждал, надо было завершать дело с переселением как положено.

Приглянувшихся ему иноков Мещеринов велел на крюк вешать. В бок монахам вонзался железный крюк, поддевался под ребро, и так и поднимали на виселицу человека.

Келин сердился. Ругался, что без толку это. Всё равно на таком морозе не чувствуют боли монахи, не успеешь на виселицу поднять — уже замёрз...

Верно говорил Келин. Только ведь не для одного мучительства казнь, а для острастки. Но когда заполнили озаряемую жуткими небесными огнями виселицу, другую ставить не велел.

Теперь связанных попарно монахов опускали в прорубь.

К утру меньше ста иноков из пятисот в живых осталось.

Можно было теперь докладывать государю, что и эту семилетнюю войну закончили и переселили всех куда положено.

Только, хоть и торопился с казнями, а не успел.

Когда прибыло в Москву донесение Мещеринова, уже не было Алексея Михайловича, великого государя всея России... 28 января разорвалось изнутри его заплывшее жиром тело... Помер сорокавосьмилетний голубоглазый царь.

Кончина Алексея Михайловича во всех подробностях описана.

«Расслаблен бысть прежде смерти, и прежде суда того осуждён, и прежде бесконечных мук мучим. От отчаяния стужаем, зовый и глаголя, расслаблен при кончине: «Господие мои, отцы соловецкие, старцы! Отродите ми, да покаюся воровства своего, яко беззаконно содеял, отвергся христианские веры, играя, Христа распинал, и панью Богородицею сделал, и детину голоуса — Богословом, и вашу Соловецкую обитель под меч поклонил, до пяти сот братии и больши. Иных за рёбра вешал, а иных во льду заморозил, и бояронь живых, засадя, уморил в пятисаженных ямах. А иных пережёг и перевешал, исповедников Христовых, бесчисленно много. Господие мои, отрадите ми поне мало!»

А изо рта, и из носа, и из ушей нежит течёт, быдто из зарезанные коровы. И бумаги хлопчатые не могли напастися, затыкая ноздри и горло».

Такую вот страшную картину его кончины нарисовал в своей книге протопоп Аввакум.

— Пощадите! Пощадите! — умирая, кричал государь.

— Кому ты, великий государь, молился?! — спрашивали испуганные бояре.

— Соловецкие старцы пилами трут меня! — со стоном ответил Алексей Михайлович. — Велите войску отступить от их монастыря!

Но запоздало, запоздало это повеление. Уже взят был монастырь иноземцами под командой Мещеринова. Уже переселены были по указу Алексея Михайловича соловецкие иноки на небеса. Сейчас и Алексея Михайловича ответ держать за кровавые свои преступления Господь призвал...


Так и не дождался награды Иван Мещеринов. Следствие было начато, в ходе которого выяснилось, что Мещеринов ещё и ограбил монастырь. При обыске его ладьи было изъято восемнадцать дорогих икон, украденных Мещериновым из Соборной церкви...

Скорые кары обрушились после смерти Алексея Михайловича и на голову его верного Мардохея — Артамона Матвеева. Все нажитые богатства были отобраны, сам Матвеев обвинён в чернокнижии и сослан вначале в Казань, а потом в Пустозерск, где от его спутников и узнали пустозерские узники о страшной кончине своего православного царя...


Умер ещё до начала Соловецкого переселения в Москве и старец Епифаний Славинецкий. Только ещё устанавливали офицеры мещеринского войска пушки, чтобы разбомбить мощи святых соловецких чудотворцев, а уже собрался в последнюю дорогу Славинецкий. Заранее отправился на небеса хлопотать о своём товарище Арсене Греке.

Похоронили Славинецкого на кладбище Чудова монастыря.

Симеон Полоцкий эпитафию написал:


Преходяй, человече, зде став да взиравши

дондеже в мире сем обитавши.

Здесь бо лежит мудрейший отец Епифаний

претолковник изящный священных писаний.

Философ и иерей во монасех честный

егоже да вселит Господь в рай небесный

За множайшие его труды в писаниих...


Длинная эпитафия у Симеона получилась. Едва на камень могильный уместилась.


5 сентября 1678 года новый великий государь всея России, шестнадцатилетний Фёдор Михайлович осматривал Новый Иерусалим. Тётка его, Татьяна Михайловна, почитательница патриарха Никона, сама показывала племяннику монастырские строения, а там, где не поспели начать строительство, не жалела пояснений, из слов своих, как из кирпичей, воздвигая задуманные Никоном строения.

Помолились в Голгофской церкви... Постояли на истринском берегу... Осмотрели скит бывшего патриарха...

Велик был замысел Никона — воссоздать в Подмосковье священные места погребения и Воскресения Господня. Долго стоял шестнадцати летний государь в незаконченном строительством храме Воскресения Господня, воздвигаемого по точным чертежам иерусалимского храма...

«Дитятком красным, церковным...» назвал царя Фёдора в своей челобитной сосланный в Пустозерск протопоп Аввакум. Страшные слова писал об отце Фёдора, покойном Алексее Михайловиче. Будто возвещено было Аввакуму от Спасителя, что в муках сидит батюшка.

Страшное известие, коли так. Страшно было про батюшку царю Фёдору думать. Такой богомолец был, а патриарха Никона в тюрьме запер, Аввакума в Пустозерский острог зарыл. Боярыню Морозову и княгиню Урусову голодом в яме заморил, Соловецкий монастырь мечу предал... Воротить бы сейчас всех умученных им, наказать бы им, каб молились за батюшку — может, полегче ему будет... Только куда же воротишь? Сам Аввакум в челобитной пишет, что «как бы царь-государь ему волю дал, то, что Илья-пророк перво бы Никона-того собаку рассёк начетверо, а потом и никониян тех...»

Воротишь такого, потом самому унимать придётся, на свою душу грех брать. Нет уж...

А Новый Иерусалим очень царю Фёдору полюбился. Повелел он продолжать строительство обители и часто теперь наведывался сюда помолиться Богу за батюшку, погоревать о судьбе устроителя этой обители патриарха Никона, всё ещё томящегося в заточении...

6


Тринадцать лет просидел в заточении старец Никон. Поначалу, когда только привезли его в Ферапонтов монастырь, ни в чём стеснения не было.

Поначалу обиду на государя тешил в себе.

«Ты боишься греха, просишь у меня благословения, примирения, — сварливо писал он Алексею Михайловичу, — но я даром тебя не благословлю, не помирюсь, возрати из заточения, так прощу...»

Очень быстро Никон утвердился в Ферапонтовом монастыре, и всё здесь творилось по его указу. Только огорчало тогда Никона, что озеро вблизи никакого острова не имело. Поэтому повелел навозить с берега камней и насыпать — четыре метра здесь глубина — остров. Двадцать четыре метра длиной и десять метров шириной был рукотворный остров, на котором установил Никон крест с надписью:

«Никон, Божией милостью патриарх, постави сей крест Господень, будучи в заточении за слово Божие и за святую Церковь, на Беле-озере в Ферапонтовом монастыре в тюрьме».

Ещё, коротая время, целительством Никон занимался. Поскольку, в отличие от молитв чудотворцев, его молитвы никого не излечивали, приказал Никон в московских аптеках порошков и капель накупить, лечебники приобрёл и так с помощью медицинской науки и лечил. Бывали случаи, что и выздоравливали болящие...

Но и преобразования природы, и занятия целительством пришлось оставить, когда стало известно в Москве о пересылках патриарха со Степаном Разиным.

Эти годы строгого заключения окончательно сломили патриарха. Отныне все его хлопоты были только о своём питании.

«Я болен, наг и бос... — писал он царю. — Сижу в келье затворен четвёртый год. От нужды цинга напала, руки больны, ноги пухнут, из зубов кровь идёт, глаза болят от чада и дыму... Ослабь меня хоть немного».

Алексей Михайлович указал тогда Никите, архимандриту Кирилло-Белозерского монастыря, доставлять Никону всё, что он потребует. Чёрные наступили для кирилло-белозерских монахов дни. Что бы ни делали, как бы ни пытались угодить именитому узнику, всё одно недоволен был.

— Кроме щей да квасу худого и не дают ничего! — жаловался он царёву посланцу Лутохину. — Морят голодом.

Архимандрит Никита показал тогда Лутохину садки, где держали для Никона стерлядь, сказал, что без живой рыбы и пива ни одна трапеза у бывшего патриарха не обходится, а овощи всякие, мёд, орехи и сласти разные вкушает без всякого ограничения.

— Какая там рыба?! — возмутился Никон, когда Лутохин попытался заступиться за архимандрита. — Иссиделась та рыба в садках, её есть невозможно. Алексей-то Михайлович, свет, небось не такую рыбу кушает.

Этого Лутохин и сам не знал. Не знал и архимандрит Никита. А Никон не оставлял его жалобами. Жаловался, что попрекают его служителей кирилло-белозерские монахи, будто кушает их батька ваш.

— Нешто я людоед? — удивлялся Никон.

Великого государя просил, чтоб запретил Никите козни против него строить.

«Не вели, государь... — просил, — Кирилловскому архимандриту с братиею в мою кельюшку чертей напускать...»

Про чертей не лукавил. Много их поселилось в келье бывшего патриарха. А откуда? Видно, кирилло-белозерские монахи и населяли... Откуда ещё взяться?

Но с чертями мирно Никон уживался. В церковь только перестал к причастию ходить, и всё. О кушаньях черти не мешали думать, тихо себя вели.

Иногда в слабеющей голове Никона посреди мыслей, чего бы ещё покушать велеть принести, возникала печаль, что ошибся он в чём-то. Власть церковную от царя защищал?.. За это и поплатился?.. Тогда чего же Иоакиму нынешнему и Монастырский Приказ удалось распустить, и статьи Уложения о монастырском землевладении отменить? Не в пример Никону, власти у Иоакима больше стало, а никто не трогает его.

Или, может, с реформой церковной Никон ошибся? Это верно... Очень уж доверчиво, торопливо он мошенникам приезжим поверил, а тех греков, которые предостерегали его, того же, к примеру, Константинопольского патриарха Паисия, не слушал... Это истинно так. Всё, что ни говорил Антиохийский патриарх Макарий, исполнял Никон немедленно. А Макарий, конечное дело, и рад был поощрять его к преобразованиям, только бы денег побольше вытянуть. Потом вот ещё и судить его, Никона, примчался, хотя и запрещал Константинопольский патриарх Паисий ему на суд ехать. Экий он зловредный Макарий этот!

Но о Макарии не думал, как о враге, Никон. Ни о ком, кроме архимандрита Никиты и монахов кирилло-белозерских, теперь худо не думал бывший патриарх.

— Вот! — сообразил он наконец. — Дыньку бы, пожалуй, я покушал!

И так хорошо, так вкусно дыньку эту увидел, что пропали, скрылись за сочными ломтями её и патриархи вселенские, и Церковь Русская.

— Да откуль я ему в апреле дыню возьму?! — изумился, услышав пожелание Никона, архимандрит Никита. — Совсем из ума выжил!

Долго горевал, долго плакал Никон, что не дают ему дыньку скушать, государю пожаловался, но уже не было государя живу.


При новом государе Никона маленько подержали в самом Кирилло-Белозерском монастыре. То ли приближённые нового государя похлопотали об этом, то ли проклятия невинно убиенных соловецких мучеников к исполнению приняты были. Опять пришлось довольствоваться обычной монастырской пищей, стерлядей, в садке засидевшихся, кушать.

От расстройства совсем плох Никон стал.

И когда Фёдор Алексеевич, в пятый раз наведавшись в Новый Иерусалим, приказал вернуть строителя монастыря в его обитель, уже мало чего в Никоне от прежнего патриарха оставалось.


Ещё за два дня до прибытия царских посланцев оживился вдруг Никон и начал собираться в дорогу. Окружающие думали, что «в скорби и в беспамятстве сие творит», но царские посланцы действительно прибыли. Перенесли больного старика на берег Шексны, положили здесь в струг и повезли.

Почти всю дорогу Никон лежал.

Торжественным было его возвращение. Сгоняемые стрельцами, собирались на берегах Волги толпы людей. Многие со страхом шли, боясь антихриста воочию увидеть. Но антихриста не было — слабый, немощный умом старик сидел в струге. Многие плакали, глядя на него. Нешто он сотворил такую беду? Трудно было поверить...

Когда вышли в Волгу, Никон совсем ослабел.

Порою проваливался в забытье, бормотал что-то испуганное и непонятное.

Иногда казалось ему, что он совсем мал ещё, что по-прежнему живёт во власти злой мачехи, и ему хотелось убежать. Силою тогда удерживали, чтобы не выпрыгнул из струга. Иногда чудилось Никону, что Елеазара Анзерского, святого, который изгнал его из своего скита, видит. Говорили, что святой Елеазар во время литургии, совершавшейся Никоном, вдруг увидел на ученике своём «змия черна и зело велика». Бледнело лицо Никона, когда казалось ему, что святого старца зрит. Спутники Никона тоже волновались. Казалось им, что отходит Никон.

17 августа 1681 года, когда приплыли к вечеру в Ярославль, беспокоен стал Никон. Начал тревожно озираться, будто кто-то пришёл к нему...

Архимандрит Никита, провожавший Никона, понял всё, начал читать отходную. Дочитал, когда уже скончался бывший патриарх Никон.


Мёртвым привезли его в Новый Иерусалим. Здесь, в церкви Иоанна Предтечи, где ещё до суда своими руками вырыл себе могилу Никон, и погребли его. Но ещё почти три столетия непогребённым будет зло, которое принёс Никон Русской Церкви...

7


Хотя и приохотил Симеон Полоцкий своего воспитанника польские книжки читать, хотя и издан был царский указ, чтобы, являясь к царю, польское платье надевали бояре, но всё одно в России царю Фёдору царствовать пришлось. А в России царствовать — русским царём и будешь. Дела, которые батюшкой начаты, завершать нужно.

Раньше срока прибрал Господь батюшку. Сколько уже десятилетий за Украину воевали, а всё не кончается война. Теперь у турок, которым передала Польша Украину, отбивать её надо было.

Много дел, батюшкой незаконченных, осталось... Слава Богу, хоть с Никоном улажено всё. А тюрьма в Пустозерске так ведь и не построена...


Ещё когда только помер батюшка, сообщил в Новгородский Приказ пустозерский воевода, что присланных соловецких иноков сажать негде. Из Разрядного Приказа велели тогда перевести Аввакума, Лазаря, Епифания, Фёдора в Кожеозерский монастырь. Но пока выясняли, где этот Кожеозерский монастырь, как везти туда заключённых, совсем запутались и решили оставить Аввакума с товарищами на месте. Через два года великий государь своей грамотой известил об этом пустозерского воеводу. Ещё сказано было, что надобно укрепить тюремные помещения, коли они обветшали.

На эту грамоту пустозерский воевода сообщил в Новгородский Приказ, что тюрьмы действительно обветшали — насквозь прогнили закопанные в землю срубы, — но чинить их без лесу нет никакой возможности. Пустозерский воевода просил указать, «ис каких доходов те тюрьмы делать».

Долго в Новгородском Приказе чесали головы, обдумывая, что ответить. Где те доходы взять? В конце концов решили заменить Гаврилу Яковлевича Тухачевского. Послали в Пустозерск стряпчего Андреяна Тихоновича Хоненева.

И вроде и ладно было придумано, а тюрьма всё равно не построилась. В феврале 1681 года подал новый воевода отписку, что тюрьмы, где сидят Аввакум, Лазарь, Фёдор и Епифаний, все худы и почти развалились. Починить тех тюрем нельзя, а строить новые не с чего...

В ответ указано было Хоненеву, чтобы строил он тюрьму с великим бережением, каб из тюрьмы никто не ушёл, а насчёт средств, указывалось в грамоте, снесся бы Хоненев с Приказом Большой Казны...

Так и не удалось тюрьмы построить хорошей, как покойный Алексей Михайлович собирался.


Но если с тюремным строительством не ладилось дело, то с реформами всё ладно шло. 23 января 1682 года — знаменательный день. В передних сенях царского дворца развели огонь и сожгли все Разрядные книги. Благое дело было сделано. По приговору царя, патриарха и всего Собора покончили на Руси с местничеством. С одной стороны, хорошо было. Путаницы меньше стало. Сколько ведь сил и времени отнимали расчёты, чей род знатнее... Теперь уже не надобно было смотреть на родовитость при назначении на службу, теперь любого проходимца можно было во главе любого дела поставить... Но это — с другой стороны...

Одновременно в эти дни заседал и Церковный Собор. Обсуждал патриарх Иоаким с архиереями, как дальше указания вселенских патриархов в жизнь проводить. Велено было Антиохийским Макарием по греческому образцу всю Россию разделить на митрополии, в подчинении которых находились бы мелкие епархии. Но тут уже не об обрядах церковных разговор, не о том, сколькими пальцами креститься, тут о власти говоря. И хотя настаивал царь с боярами, чтобы приняли предложение Антиохийского патриарха, но упёрлись архиереи. И так много чего вселенскими учителями переделано...

Ничего не добился царь Фёдор на этот раз от Собора.

— А с раскольниками как поступить теперь? — спросил великий государь.

— По государеву усмотрению... — благодушно ответили архиереи.

Вот она, доля царёва, русская! Ничего по полной своей воле совершить не дадут, а грехи все на себя бери...

Лучше бы тюрьму новую пустозерским сидельцам построить, пускай бы сидели уж, пока Господь не приберёт, раз батюшка туда посадил. Да вот, отвечают, что средствов нет тюрьму новую строить... что же делать тогда?

— По государеву усмотрению поступать...

8


«По благословению отца моего старца Епифания писано моею рукою грешною, протопопа Аввакума, и аще что речено просто, и вы, Господа ради, чтущии и слышащий, не позазрите просторечию нашему, понеже люблю свой русский природный язык, виршами философскими не обык речи красить, понеже не словес красных Бог слушает, но дел наших хощет. И Павел пишет: аще языки человеческими глаголю и ангельскими, любви же не имам — ничто ж есмь.

Вот что можно рассуждать: ни латинским языком, ни греческим, ни еврейским, ниже иным коим ищет от нас говори Господь, но любви с прочими добродетельми хощет, того ради и я не брегу о красноречии ине уничижаю своего языка русского.Ну, простите же меня, грешнаго, а вас всех, рабов Христовых, Бог простит и благословит. Аминь».


Отложив перо, встал Аввакум, пригибая голову, чтобы не задеть прогнувшегося, нависающего потолка, чтобы не насыпалось на лист трухи с подгнивших брёвен.

Перекрестился, повернувшись к образам.

Вот и всё... Вот и завершён был труд, вот и описана была вся его жизнь, которая вся была прожита в правде и которую всю, зарыв Аввакума в землю, пытались представить лукавые власти ложью. Всё было отнято у него, закопанного в землю. Священство... Семья... Свобода... Только веры в Господа нашего Иисуса Христа не сумели отнять. Только грамоту русскую — этот дивный дар святых Кирилла и Мефодия — оставили, только языка дивного, всем народом православным со святыми намоленного, не отобрали...


Сыро и холодно было в яме. Пятнадцать лет провёл здесь Аввакум. Всё, что написал, здесь писано. Может, и напутано было в писаниях где по части богословия, может, и не надо было с дьяконом Фёдором спорить о вещах, о которых и святыми отцами не велено мудрствовать... Иное и поправил бы сейчас, да где те писания? В Сибири ли, в Москве или на Волге искать их? Услышавший да разумеет. Всё себе хитрость чужеземная подчинила — и церковную власть, и царскую. Трудно против такой силищи выстоять. Одна только вера да правда в подмогу, а остальное всё — немощь и лукавство... Пособи, Боже, стоять в вере твёрдо и не предавать благоверие отец наших о Христе Иисусе, Господе нашем! Ему же слава вовеки, аминь!

9


В начале марта 1682 года прибыл в Пустозерск, дабы провести сыск, капитан Лещуков.

Отобраны были у закопанных в землю сидельцев бумаги, искали письма и у стрельцов, и у вольных пустозерцев.

Когда отобранные рукописи принесли Лещукову и он начал читать, долго не мог поверить капитан, что книги эти, над которыми и плакал он, и улыбался, в земляных ямах, посреди тундры вырытых, писаны.

Невозможно было поверить в такое.

Видел уже Лещуков и Аввакума, и Епифания, и Лазаря, и Фёдора, в ямы их заглядывал — как в могилах там было, темень и гниль. Там и записку не напишешь, чтобы подмогу позвать, какие уж книги...

Затягивался сыск. Уже всю водку у воеводы Хоненева Лещуков выпил, а так и не решил, что делать.

Возвращаясь в свою избу, указ царский доставал. Велено было в указе том за распространение злопакостной хулы против царской семьи и высшего духовенства сжечь пустозерских узников.

Едва до белой горячки капитан Лещуков в Пустозерске не допился.

До того пьяный был, что монах привиделся. Сквозь запертую дверь вошёл. Огромен был инок. Едва до пояса ему Лещуков доставал.

— Отче! — икая от страха, спросил капитан. — Бумаги-то куды кладываешь?

— А тебе навошто они? — собирая разбросанные по столу рукописи пустозерских узников, спросил монах. — Делай своё дело чёрное, для которого прислан...

И исчез, словно его и не было.

Все улики унёс! Враз протрезвел капитан. Схватил пистоль, кинулся вслед за похитителем. Плечи об дверь обломал, пока понял, что изнутри дверь заперта. Выскочил наконец на мороз. Не видно уже монаха было. Кинулся Лещуков к воеводе, чтобы поднимал тот стрельцов на поиски. Долго тёр спросонок глаза Хоненев, пока уразумел, что случилось.

Но тревогу не стал поднимать.

— Пил бы ты, Лещуков, меньше... — сказал.

Хотел Лещуков застрелить его, да опомнился.

Вернулся в избу к себе. До утра просидел, в угол вжавшись. Утром, ни глотка водки не выпивши, велел костёр с помостом ладить.

Кто он таков, капитан Лещуков, есть?

Государю всея Руси виднее, кого карать, а кого миловать.


Когда пахнувшие снегом и морозом стрельцы, осторожно ступая, чтобы не обрушить прогнившие брёвна, спустились в яму к попу Лазарю и уже хотели тащить его наверх, поп вырвался из их рук, полез куда-то в тёмный угол. Разбрасывая грязное тряпьё, начал скрести стену.

Капитан Лещуков, наблюдавший сверху за происходящим в яме, подумал, что с ума сошёл Лазарь от страха, но оказалось, Лазарь руку свою, двенадцать лет назад отсечённую, ищет.

Нашёл...

Оттолкнул стрельцов и, прижимая руку к груди, улыбаясь, сам вылез из ямы.

Не мог оторвать глаз Лещуков от отрубленной руки Лазаря. В двоеперстном крестном знамении были сжаты пальцы, и редкими капельками капала из неё на белый снег кровь.

— Мерзлота... — неохотно объяснил Хоненев. — В мерзлоте тут всякое бывает...

И отвёл поскорее глаза, чтобы не выдать своего вранья.

Покачал головой капитан Лещуков, но спорить не стал. Что теперь про руку розыск чинить? Пусть несёт её, бедолага, на костёр, если хочется.

Сумрачно было. Цедился сквозь мглистое небо пепельный свет. Мгла над тундрой висела. Ещё не вышло солнце на свой незакатный постой. В мгле предстояло сгореть пустозерским страдальцам.


Из ямы подняв, высоко поставили Аввакума. С помоста, укреплённого наверху костра, весь Пустозерск видно было, всех жителей впервые за пятнадцать лет смог рассмотреть Аввакум.

— Батюшка! — выкрикнули снизу из толпы. — Антихрист-то пришёл уже али нет?

— Не блазнитеся об антихристе! — прогремел в ответ голос Аввакума. — Ещё он, последний чёрт, не бывал! Нынешние бояре ево комнатныя возятся, яко беси! Пусть ему подстилают и имя Христово выгоняют! Да как вычистят везде, как Илия и Енох, обличители прежде будут, потом антихрист во своё ему время. А тайна уже давно делается беззакония, да как распухнет, так и треснет! А мы ещё и никониян чаем поправления о Христе Иисусе Господе нашем!

Он замолчал. Жарко разгорались поленья под настилом. Едким дымом затягивало всё. Вот закашлялся Епифаний. Вот выметнулось из-под настила пламя жарким языком.

Вскрикнул Лазарь, изумлённо глядя на охваченную огнём отрубленную руку.

Наклонился к нему Аввакум, хотел увещевать брата, чтобы терпел в последний миг. Но ненужным оказалось увещевание. От изумления, ощутив боль в своей отрубленной руке, вскричал Лазарь.

Ещё гуще, ещё чернее повалил дым.

Уже все были объяты пламенем пустозерские узники, когда раздался из огня голос Аввакума:

— Веры отцовской держитесь, ввек не погибнете! И высоко, выше пламени, выметнулась из горящего костра его сжатая в двуперстном знамении рука...

Загрузка...