Глава вторая

1


Вот и наступила в Москве осень. Зарядили дожди, как-то сразу потемнели бревенчатые, похожие на башни острогов дома. Улицы взбухли грязью, а те, что вымощены были брёвнами, сделались скользкими. Сжались дни. Раньше запирали улочные решётки и запоздавшие москвичи подолгу стояли под дождём, ожидая, пока проснётся сторож. Спать ложились теперь раньше, и редко где можно было увидеть свет в непроглядной, окутавшей Москву тьме.

Но иногда и совсем уже за полночь золотилось слюдяное оконце в келье Арсена. Началась работа над изданием «Следованной псалтири» с молитвословом, и патриарх торопил. Короткого осеннего дня не хватало Арсену.

Так уж получилось, что хотя среди справщиков немало было знатоков языков — чудовский старец Евфимий, к примеру, владел и греческим, и латынью, и ивритом, — но всё равно главная работа лежала на Арсене. Он подбирал древние книги в библиотеке, с которых делались справщиками переводы. Арсену приходилось и сличать их... Мало-помалу втянулся он в нелёгкую работу, и удивительная картина открылась ему.

Ещё будучи в свите Паисия, запомнил Арсен замечания патриарха по поводу русского церковного чина. Все различия Паисий объяснял недостаточно тесными взаимоотношениями Русской Церкви с греческой, ошибками переписчиков, приведшими к порче богослужебных книг...

Арсену тогда замечания Паисия казались обоснованными. Странно было бы ожидать от малообразованных русинов, чтобы, из века в век переписывая книги, сумели они сохранить прежние тексты неиспорченными.

И только сейчас, углубившись в работу, начал понимать Арсен, что Паисий был не вполне прав. Изменение обряда произошло в самой Греции, а не в России. В одиннадцатом веке в Константинополе тоже служили по употребляемому сейчас в России Студийскому уставу. Преподобный Феодосий из Константинополя и привёз устав в Киево-Печерский монастырь. Из Киева устав распространился по всем русским церквям и — Арсен долго не мог поверить в это! — в нерушимой точности сохранился в течение всех веков.

На самом же греческом востоке Студийский устав постепенно сменился уставом Иерусалимским. В двенадцатом веке его приняли на Афоне, а к началу четырнадцатого века — и в самой Византии, а затем и в южнославянской Церкви...

Бедствующая церковь греческого востока, хотя и чтила память преподобного Феодора Студита, но уже позабыла о его уставе.

После этого вставал вопрос, что же считать порчей книг? Если следовать наставлению Никона: «Праведно есть и нам всяку церковных ограждений новизну истребляти...» — следовало бы вернуться к докиприановским[5]служебникам, ещё более увеличивая различие с греческой службой... Этого ли ждал от своих справщиков Никон? Едва ли... Очень уж полюбились Никону разговоры Паисия о единстве Православной Церкви. Значит, правильнее просто заменить Студийский устав Иерусалимским.


— Нет! — раздался голос. — Не то, Арсен!

— Не то?! — от неожиданности Арсен выронил из рук книгу и, подняв глаза, увидел какана. Тот сидел как ни в чём не бывало в его келье, в тёмном от дождя плаще.

— Не то... — повторил какан, поднимая упавшую книгу. — Вспомни о судьбе Максима Грека, Арсен. Сколько томился он в волоколамской темнице? От дыма и смрада, от оков и побоев временами приходя в омертвение? Шесть лет, Арсен! Но Максим был святым, он выдержал. А ты, Арсен, выдержишь ли такое?

— Что же делать, какан? — начиная дрожать от знобящего холода, спросил Арсен. — Какой устав посоветуешь избрать?

Какан, хотя и не видел его лица Арсен, поморщился.

— Что за времена настали? — сказал он. — Какой ты Схария, Арсен? Мелковат против Схарии... О чём ты спрашиваешь меня? Ты понимаешь? Протяни мне руку! Так! Ты помнишь, о чём мы говорили?!

— Помню... — безвольно отозвался Арсен. — Ты мне сказал, что я — не мусульманин.

— Да! А ты хочешь узнать, кто ты?! Спрашивай!

— Хочу... — так же безвольно сказал Арсен. — Кто я?

— Ты — не мусульманин, Арсен! — властно сказал какан. — Ты слышишь меня?

— Слышу, какан... Я — не мусульманин.

— Ты — не католик! Слышишь?

— Я — не католик.

— Ты — не униат и не православный! Слышишь?! — Властный голос бился в уши Арсена, захлёстывая его холодом.

— Кто же я? — выдёргивая свою руку из руки какана, воскликнул он.

— Ты хочешь узнать, кто ты?

— Я ничего не хочу! Я уже покаялся во всём, чему ты учил меня!

— Разве можно, Арсен, покаяться в том, чего ты не знаешь о себе? А ты ведь не знаешь, кто ты!

— Ты же всё равно не скажешь, какан!

— Скажу. Дай опять руку! Смотри в глаза мне! Повторяй за мной, если хочешь узнать, кто ты! Повторяй... Ты — не униат!

— Я — не униат...

— Ты — не православный!

— Я — не православный... Кто же я, какан?

— Ты — Схария, Арсен!

— Кто?!

— Сха-ри-я... Ты — Схария! — Голос какана уже не гудел, а гремел в ушах Арсена. — Отвечай, Арсен, кто ты?! От-ве-чай! Кто ты, Арсен?!

— Схария... — непослушными, занемевшими от стужи губами прошептал Арсен, и сразу легче стало. Не ушёл холод, но словно другим сам Арсен сделался, уже неподвластным холоду.

Хотелось сказать Арсену, что не желает он быть никаким Схарией и в деле не желает участвовать, но черно смотрел на него какан, стужей несло из черноты его глаз... Пропадало в этом холоде желание спорить. Откуда явился, как оказался здесь... Кружилась голова у Арсена, не мог он мыслью ни за что зацепиться...

А какан продолжал говорить, и слова его входили в Арсена и не могли выйти назад, звучали все сразу, мешаясь друг с другом.

— Не получилось со Схарией, может, с тобой получится... — говорил какан. — Слишком самонадеян Схария был. Злобу свою слишком открыто тешил. Ты другой. Ты осторожнее будешь, Арсен, потому что боишься. Не в том дело, Арсен, чтобы выбрать устав похуже. И двумя, и тремя пальцами крестное знамение творили, и всё равно не подойти было, если с верой творилось знамение. Не в том дело, сколько пальцев, Арсен, складывать, а чтобы, кроме пальцев, ни о чём больше не думал человек. И помни, Арсен, они себя не щадят ради своего Христа, а тебя и подавно, Арсен, не помилуют. Надобно поэтому, чтобы не твоим наущением поругание святыням делалось, а чтобы у них, когда, кроме пальцев, ни о чём думать не смогут, нужда появилась в этом. Чтобы по убеждениям своим над святынями своими надругались, тогда и в нас нужды не будет. Будем смотреть да радоваться...

Входили слова в Арсена. Переполняли голову. Тяжёлой голова стала — вот-вот лопнет.

— Боюсь... — закричал Арсен. — Боюсь, какан!

— Бойся... — был ответ. — Читай книгу.

Принял Арсен книгу. Та самая была, что в Немецкой слободе ему давалась, та самая, что выбросил Арсен, возвращаясь в Кремль.

— Читай! — раздался голос.

Читал Арсен...

«Точно так же поступил и державный великий князь Иван Васильевич, повелев святителям проклинать нынешних еретиков и по проклятию сажать их в темницы, где они умирали в муках, не прельстив никого из православных. Но другие стали каяться, и державный, поверив их покаянию, даровал им прощение. И тогда они сотворили множество неописуемых злодеяний, многих из православных христиан привели к жидовству и хотят сделать то же, что и древние еретики, которые не раз губили страны и царства великие... Поэтому всем, кто любит Христа, следует проявлять большее усердие и старание, чтобы и мы не погибли так, как погибли Армянское, Эфиопское и Римское царства. Ведь они погибли по небрежению тогдашних православных царей и святителей, и за такое небрежение эти цари и святители будут осуждены на Страшном Суде Христовом...»


Вздрогнул Арсен. Поднял голову, открывая глаза. Никого не было в келье. Оплыла догорающая свеча. С облегчением вздохнул Арсен, соображая, что заснул, утомившись за чтением. И тут глаза его упали на пол. Мокрые круглые следы цепочкой темнели на полу.

Протёр глаза Арсен. Исчезли следы с каменного пола. Растаяли. Повернулся к столу и снова вздрогнул. Лежала на столе книга, которую он во сне читал.

Заглянул в название Арсен. «Просветитель» — называлась книга. Написано было: «Против новгородских богоборцев-еретиков и против иных ересей преподобный Иосиф, игумен Волоколамский, написал обличительные слова».

Зажёг Арсен новую свечу, сел за книгу. Шестнадцать слов в книге было. «Против новой ереси новгородских еретиков, говорящих, будто у Бога Отца Вседержителя нет ни Сына, ни Святого Духа, Единосущных и Сопрестольных, и что нет Святой Троицы. Против ереси новгородских еретиков, говорящих, что Христос и не родился, но придёт время, когда Он родится; а Тот, Которого христиане называют Христом Богом, — простой человек, а не Бог. Против ереси новгородских еретиков, говорящих, что надлежит придерживаться Моисеева закона, сохранять его, совершать жертвоприношения и обрезываться. Против ереси новгородских еретиков, говорящих: «Разве Бог не мог спасти Адама и род его, неужели у Него не было небесных воинств, пророков, праведников, чтобы послать на исполнение Своей воли, — но Он Сам сошёл в виде нищего бедняка, вочеловечился, пострадал и этим победил дьявола? Не подобает Богу так поступать!» Против ереси новгородских еретиков, говорящих, будто не следует изображать на святых иконах Святую и Единосущную Троицу, ибо сказано в Писании, что Авраам видел Бога с двумя ангелами, а не Троицу. Против ереси новгородских еретиков, говорящих, будто не следует поклоняться рукотворным предметам. Свидетельство святых книг о том, как и почему подобает христианам поклоняться божественным иконам и почитать их, и Честной и Животворящий Крест Христов, и Святое Евангелие, и Пречистые Божественные Тайны, и освящённые сосуды, в которых совершаются Божественные Таинства, и честные мощи святых, и Божии церкви; а также о том, как нам подобает почитать друг друга, и как подобает почитать царя или князя и служить ему, и как подобает ныне Господу Богу поклоняться и Ему Одному служить. Против ереси новгородских еретиков, говорящих, что семь тысяч лет от сотворения мира прошло и пасхалия закончилась, а второго Христова пришествия нет, — следовательно, писания святых отцов ложны. Против ереси новгородских еретиков, говорящих: «Почему нет второго пришествия Христова, хотя время его уже наступило? Ведь апостолы написали, что Христос родился в последние лета, и уже тысяча пятьсот лет прошло по Рождестве Христовом, а второго пришествия Христова нет, — следовательно, писания апостолов ложны». Против ереси новгородских еретиков, хулящих творения святого Ефрема и говорящих, что творения его ложны. Против ереси новгородских еретиков, хулящих иноческое житие. Против ереси новгородских еретиков, говорящих, будто, если епископ будет еретиком и не благословит или проклянёт кого-либо из православных, Божий суд последует его суду. Здесь же приводятся свидетельства из святых книг, что если еретик, даже будучи епископом, не благословит или проклянёт кого-либо из православных, то Божий суд не последует суду еретика...

Арсен только названия глав читал, перелистывая страницы книги, и всё торопился, торопился, словно чувствуя, что подбирается к главному. А вот и то, о чём уже второй раз втолковывал ему страшный собеседник...

«Слово тринадцатое, против ереси новгородских еретиков, говорящих, что нельзя осуждать ни еретика, ни отступника. Здесь же собраны свидетельства из святых книг о том, что еретика и отступника не только осуждать, но и проклинать следует, царям же, и князьям, и судьям подобает отправлять их в заточение и предавать лютым казням».

«Слово четырнадцатое, против ереси новгородских еретиков, говорящих, что не следует особенно много дознаваться, выведывать и допытываться о еретиках и отступниках, если они сами не исповедуют своей ереси и отступничества. Здесь же собраны свидетельства святых книг о том, что всем любящим Христа следует обнаруживать всяческое старание, усилия и благоразумную хитрость в распознании еретиков, разыскивать их и выведывать о них, узнав же — не утаивать; тот же, кто пытается скрыть еретика, — сообщник еретиков».

«Слово пятнадцатое, против ереси новгородских еретиков, говорящих, что если еретик или отступник покается, то вскоре следует ему входить во святую церковь и причащаться Божественных Таин. Здесь же собраны свидетельства святых книг о том, каким еретикам или неверным, если покаются, подобает скоро входить во святую церковь и причащаться Христовых Таин и каким еретикам и отступникам, если и покаются, нельзя входить во святую церковь и причащаться Божественных Таин, пока не будет совершено над ними всё, что повелевают в этом случае Божественные правила; а также о том, что появившиеся ныне новгородские еретики и отступники — злейшие и сквернейшие из всех живых под небесами еретиков и отступников».

Всё быстрее листал Арсен страницы, шевелились волосы на голове. Страшная страна...

«Слово шестнадцатое, против ереси новгородских еретиков, говорящих, что если еретики и отступники, обличённые в своих ересях и отступничестве и осуждённые, начнут каяться, то следует принять их покаяние и удостоить их милости. Здесь же собраны свидетельства святых книг о том, что если еретик или отступник начнёт каяться не по своей воле, но лишь будучи обличён и осуждён, то такое покаяние нельзя принимать, ведь и воры, и разбойники, и убийцы, и разорители могил, и другие злодеи каются тогда, когда бывают обличены и осуждены, но покаяние их не принимается».

Захлопнул Арсен книгу, бросил её, словно обжёгся. Страшная страна. Страшные люди. Страшная книга. Дрожали пальцы Арсена. Объял его страх. Никакого манёвру не оставалось...

2


А на следующий день зван был Арсен к патриарху. Патриарха Арсен, с тех пор как на Москву вернулся, только издалека видел. Приказания передавались ему через протодьякона Григория.

Сейчас увидел Арсен патриарха в Крестовой палате и подломились ноги. Не знал Арсен этого грозного повелителя, восседающего посреди огромной, возвышающейся обширным, без подпор, сводом палаты.


Никон нынче не в духе был.

Только что протодьякон Григорий показал ему челобитную царю, дружками его, ревнителями, подписанную. Били челом Неронов, Аввакум, Логгин, Данила, чтоб патриархом Стефана Вонифатьевича избрать. Дело минувшее было. Его, Никона, предпочёл государь, а всё равно по сердцу царапнуло. За спиной ведь, когда он на Соловках был, подали челобитную товарищи.

Осторожно кашлянул протодьякон.

— Святейший... — сказал. — Там тебя бояре Трубецкой да Долгорукий ждут. Благословить просят, чтобы войти к тебе... Под дождём стоят.

Взглянул на огромные окна Никон. За блестящей, скользкой слюдою сеялся на золотые купола соборов нескончаемый дождь.

— Ништо... — сказал Никон. — Пусть помокнут маленько. Спесь обмывать полезно. Зови Арсена.

Когда вошёл Арсен и, пав на колени, пополз к патриарху, холодом пахнуло на Никона.

— Отыдь! — оттолкнув Арсена ногой, сказал он. — Весь выстыл. Застужусь ещё от тебя. Докладывай, как дело идёт. Много ли переведено?

Облизнул Арсен губы. Страх, живущий в тёмных закоулках души, тёк изнутри, сушил губы...

— Переводим, святейший, великий государь...

И он начал рассказывать, что с какой книги переведено. Хотел было рассказать о своём открытии, о том, что следует считать книжной порчей, но тут взгляд упал на протодьякона Григория, и Арсен осёкся — столь схожим с ночным собеседником показался ему стоящий за патриархом протодьякон.

— Что смолк? — спросил Никон. — Какое дело скрыть хочешь?

— Не знаю, как и сказать, государь великий... Благословишь ли такое молвить...

— Если справы касаемо — говори.

— Справщики стараются... — начал Арсен и, увидев, как чуть кивнул протодьякон, потерявший уже всякое сходство с ночным гостем, приободрился. — Только грамоте они не слишком сильны, иные из справщиков этих едва азбуке умеют, а что такое буквы согласные, двоегласные и гласные — не понимают. И что такое род, число, времена, лица, наклонения, залоги — этого им и на ум не приходило...

Нахмурился Никон.

— Кто там в справщиках у нас? — спросил он у Григория.

— Дак ещё покойным Иосифом поп Иван Наседка, старец Савватий, мирянин Сила Григорьев назначены были. Протопопы опять же пособляют. Неронов. Аввакум. Данила...

Опустил голову Никон, чтобы гнев, кровью в лицо бросившийся, скрыть. Знал Никон, хорошо знал протопопов. Гордые были, бессовестные, жестокие. На приходах, кроме Москвы, редко кто уживался.

Шумело, шумело в голове от ярости.

Гневно взглянул на Григория.

— Чего делают на Москве юрьевецкий протопоп да костромской? У себя на приходах им дела мало?! Взгляни, Григорий, все ли дани уплачены?

— Какое все? — сокрушённо вздохнул Григорий. — Юрьевецкого сусленника с города ещё в мае выбили, дак только венечные деньги[6]и привёз. Других платежей от него не было.

Знал Никон, что не любит народ его сотоварищей бывших. Пустосвятами звали за глаза, сусленниками — хмельного в рот не брали. А гордыни-то, гордыни-то, что Господь их даром чудотворений отметил!

Ударил Никон посохом об пол.

— Проруху патриаршей казне чинишь, Григорий?! Взыскать дани все, без всякого спуску!

Вроде как утихло в голове. Полегчало.

Взял в руки приготовленную грамоту. Это была разысканная в патриарших бумагах грамота вселенских патриархов на учреждение патриаршества в Московском государстве. Слова её поразили Никона.

— Православная Церковь приняла своё совершение не только по благоразумию и благочестию догматов, но и по священному уставу церковных вещей; праведно нам есть истреблять всякую новизну ради церковных ограждений... Новины всегда были виною смятений и разлучений в Церкви... — прочитал он вслух.

— Возьми... — сказал Арсену. — Это в служебнике новом надобно напечатать. А сам не медля в Новгород поезжай. Выбери и там грецкие книги, потребные для работы.

— В Новгород?! — похолодел Арсен.

— В Новгород. Добрая там на митрополичьем подворье библиотека. Грецких книг добро будет.

И махнул рукой, приказывая уходить.

Не вставая с колен, задом пополз Арсен к дверям. Но Никон и не взглянул на него.

— Зови бояров... — приказал он Григорию. — Размокнут совсем, кто государю служить будет?

3


Чуяло, чуяло сердце беду...

Третьего дня, когда Марковна однорядку себе за двадцать пять рублей купила, только ахнул Аввакум — до того трата его ошарашила.

— От ума ли будешь-то, Марковна? — опустившись на лавку, спросил тогда. — Шестнадцать лошадей за такие деньги купить можно!

Протопопица заплакала, бедная.

Сквозь слёзы пожаловалась, что не в Лапотищах живут, чай. В Москве. В Казанской церкви протопоп служит, на обеднях и купцы, и бояре бывают. В овчине рядом с таким народом не станешь — подумают, что совсем глупая...

Тяжело Аввакуму было на слёзы Настасьи Марковны смотреть. И не денег жалко было... Чего о них думать, коли и так как в раю жил — в таком храме служил, а если время выдавалось, тешил над книгами грешную душу. Ласково, ласково Москва протопопу беглому улыбалась, чего на завтрашний день загадывать? Только сердцу ведь не прикажешь... Чуял Аввакум, сердцем чуял надвигающуюся зиму.

— Не плачь, Марковна... — сказал. — Купила дак купила. Не о том беседа. На будущее только разумей, что в Казанской я по милости духовника моего, попа Ивана, служу. И живём мы в его дому из великой его христианской милости...

— Дак ведь ведаю это, Петрович, как не ведать... — утирая слёзы, сказала Настасья Марковна. — Дай Бог здоровья Ивану Мироновичу, благодетелю нашему. Только если денег Господь дал, чего же? Бог милостив. Может, и завтра сыты будем.

— Да откуль ты знаешь, на какое дело Господь эти деньги послал нам?! — с досадой сказал Аввакум.

Думал, что снова жена в слёзы кинется, но не заплакала Настасья Марковна. Сказала спокойно:

— Не знаю... А ты, коли и знаешь, не сказал мне.

И утихла досада вся. Не знал Аввакум и сам, откуда беды ждать. А разгадывать свои предчувствия недобрые — тоже только Бога гневить, тут от страха можно и про дело, которое тебе исполнять положено, позабыть...


Но не обманулось в недобрых предчувствиях сердце. Сегодня пошёл Аввакум в типографию посмотреть, чего там Епифаний Славинецкий с Арсеном делают, а его и поглядеть не пустили, взяли патриарший дьяки под руки, и в патриаршую избу, что крышей чернеет возле Василия Блаженного, повели. Тут безместные попы нанимались, тут и правёж шёл.

— Кто ты есть, протопоп? — дьяк в патриаршей избе спросил.

— Сам говоришь — протопоп... — отвечал Аввакум.

— А откуль ты, протопоп?

И не понял ещё Аввакум, что это за приключение с ним, объяснил. Дескать, протопоп он Входоиерусалимского собора Юрьевца Поволжского. Только сойти пришлось с города, жизни лишить там ладили. И о том, что бежал с Юрьевца, и Стефан Вонифатьевич, царский духовник, и сам государь всея Руси Алексей Михайлович ведают. Топтан злых человек ногами Аввакум в Юрьевце был.

— А ты, протопоп, ведаешь, что Юрьевец — патриаршая область? — спросил дьяк.

— Как не ведать? — отвечал Аввакум. — Сам с каждой сажени по пять алтын собирал. За то и бит попами тамошними. А сверх указанных пошлин ещё девять рублей двадцать два алтына три деньги налогу за неосвященные церковью сожительства сюда, в патриаршую избу, как в Москву прибежал, принёс.

— Это всё так... — сказал дьяк. — А ведомо тебе, протопоп, сколько на тебе недоимок за эти полгода, пока ты по Москве блытаешься, накопилось?

Чуяло, чуяло сердце беду. Только откуда же мог Аввакум знать, что с него недоимки и впредь за Юрьевец взыскивать будут?! Не самочинно же он в Казанской церкви служил! И государь об этом знал, и патриарх Никон! Какова рожна ещё? Пускай тые попы, которые за волосы его в Юрьевце драли, и чешутся, где им подати теперь сыскать.

Жалких слов этих и сказать Аввакум не успел. Моргнул глазом дьяк, взяли протопопа за приставов. На правёж повели. Батогами от первого часа до девятого мучили.

Ох, Москва ты, Москва! Ох вы люди московские! Поглядишь, побеседуешь — вроде как все. Ан нет!

Чего-то такое есть, чего в других не присутствует! А может, наоборот — нет чего-то, другим жителям российским присущего. Оттого, верно, что между небом и Россией, на холмах поселившись, живете. Мужик ли, поп ли, дворянин ли какой, иль купец в России-то государево имя только на молитвах и слышит, а для московского народу государь и чихает, и улыбается... Вот и получается, вроде как единомышлен с москвичами ты и привечают тебя знатно, а как до дела дойдёт, когда месты делить, вроде и нету тебя тогда. Тут москвичи всё промеж себя ладят. Ништо доброе с Москвы уйти не должно, всё в ей, в Москве, оставается... Могли бы Аввакума и к царёвой церкви за Золотые ворота определить, не мучился бы теперь, грешный...

Много всякого невесёлого Аввакумом думано было, пока не сведал о мучениях его Стефан Вонифатьевич. Прислал, сердешный, денег заплатить патриарший дани. Не оставил, спаси Бог, в беде... А всё едино — целые голенищи крови натекли, так мучили...

Аввакум, слава Богу, легко отделался. Муромскому Логгину меньше повезло. Заточили его в монастырской темнице, и не выкупишь ведь — в иконоборчестве обвинён.

История же такая вышла. Подошла к Логгину на обедне крест поцеловать жена муромского воеводы. Разодетая вся, жирно набелена, со щёк румяна сыплются.

— У тебя, матушка, — отряхивая крест от румян, спросил Логгин, — белилов-то ещё дома осталось или ты на рожу все наляпала?

Вспыхнула женщина — никаких румян не надо. Оглянулась беспомощно на своего спутника — стрелецкого сотника. Тот заступиться поспешил.

— Что ты, протопоп, белила хулишь? — спросил он и начал рассуждать — дескать, без белил не пишутся образа Спасителя, и Богородицы, и всех святых.

Опасным становился разговор, но, видя, как внимательно прислушиваются к разглагольствованиям сотника прихожане, Логгин рассердился.

— Ежели такие составы, какими иконы пишутся... — сказал он, — да на ваши хари положить, так вы и сами не захотите...

Тут же Логгин добавил, правда, что Спас, Пречистыя Богородица и святые честнее своих образов, но было уже поздно. Полетел к патриарху донос от муромского воеводы, будто Логгин иконы хулил.

Никон велел приставам взять протопопа и судить.


Историю с Аввакумом ошибкой можно было объяснить. Недосуг патриарху во все мелочи вникать, вот и напутали дьяки его. Логгина же по приказу Никона в монастыре заперли. Понятно стало, что запугивает протопопов Никон, стращает старых друзей. Только зачем вот? Что такое патриарх задумал? Не понимал этого ни Неронов, ни Аввакум. Стефан Вонифатьевич тоже молчал — то ли сам не знал, то ли говорить не хотел.

Тревожные времена настали.

Прежних справщиков всех выгнали. Епифаний Славинецкий да Арсен Грек теперь в типографии заправляли.

И другие знамения были. Декабря четырнадцатого числа к ночи прошла Москва-река. То ли затор какой вверху случился, то ли в лёд вымерзла вся, но видели в проруби, заглядывая, каменистое дно, никакой воды вдруг в реке не стало. Говорили, что и водопровод в Кремле в ту ночь не работал. Не было воды. В царских садах виноград и арбузы сохнуть стали. Без свежего винограда на Рождественский пост государь Алексей Михайлович остаться мог, да — слава Богу! — через день снова наполнилась водою Москва-река.

Неронов всё-таки сходил к Никону о Логгине поговорить. И хотя не пустили Ивана Мироновича в Крестовую палату, всё-таки разговор с Никоном состоялся.

— Где твоя святительская милость к священному чину? — спросил Неронов.

— О себе, протопоп Иван, думай... — ответил Никон. — А Логгина уже судил я. Покарать озорника и богохульника надо.

— Приговор суда должен быть царём утверждён! — сказал Неронов.

— Чтоб такой пустяк решить, царская помощь не требуется! — отвечал Никон.

Оглянулся Неронов на Иону, митрополита Ростовского: слышал ли тот дерзкие слова патриарха?

Иона крестился, бородой тряс от страха.

— Владыко! — сказал Неронов. — Не дело говоришь. Все святые отцы и соборы благочестивых царей на помощь себе и православной вере призывали.

— Не раскатывай губу, протопоп! — быстро отвечал Никон. — Буду я по такому пустому делу царя и великого государя всея Руси тревожить. Нетто у его других дел нет, кроме протопопишки неисправного?

4


Долго думал потом Иван Миронович, писать ли царю о дерзких словах Никона, но другой возможности заступиться за Логгина не было. Донос этот Стефан Вонифатьевич государю передал. Но слишком счастлив был государь. По молитвам патриарха благополучно разрешилась от бремени царица. Родила государю вторую дочку — царевну Марфу Алексеевну. И другая беда миновала — не засох виноград в дворцовом саду. Счастлив был государь и безмятежен. Никону велел следствие по жалобе Неронова произвести.

А зима, первая при новом патриархе зима вступала в свои пределы. После святок морозы ударили. 11 февраля и «Следованная псалтирь» из типографии вышла. Прочитав её, знавшие греческий язык справщики говорили, что и огорода городить ради такой книги со сверкою не нужно было. Один к одному «Следованная псалтирь» с нынешних, выдаваемых униатами в Венеции книг сложена.

— Арсену теперь конец... — уверяли они. — Ишь, грамота до чего беднаго довела — совсем ум помутился.

Только рано торжествовали они.

На первой неделе Великого поста получили в Казанской церкви патриаршую память. Персонально Ивану Неронову Никон напоминал о введении троеперстного крестного знамения и замене метаний на колени поясными поклонами.

Память эту прочитал и Аввакум.

— Что скажешь? — спросил Неронов.

— Сердце озябло и ноги дрожат... — ответил Аввакум.


Зябли, зябли сердца и у других протопопов. Мыслимое ли дело затеял Никон. Стоглавый Собор при митрополите Макарии, на котором столько святых и святителей присутствовало, постановил: «Иже не крестится или не знаменуется двумя персты, якоже и Христос, да есть проклят».

Долго молчали все. Страшно было сказать, о чём думали. Ослеп в гордыне своей патриарх. Под проклятие самого большого Собора русских святых свою паству вёл. Вот, оказывается, зачем ревнителей, друзей прежних, казнями запугивал. Чтобы никто слова не смел сказать.

Схватился за голову руками Аввакум, заревел, как медведь:

— Братие! Зима-а наступила еретическая!

Неронов руку на его плечо положил.

— Погоди, Аввакумушка... — сказал он. — Подождём седмицу одну. Помолимся, а потом дальше мыслить будем.

Взглянул Аввакум на Ивана Мироновича, отца своего духовного, и слёзы на глаза навернулись. На десяток лет постарел за эти часы Неронов. Страшной тяжестью сгорбило плечи, стужею опалило в седину виски.

— Что же делать, отец, будем?!

— Молиться... — ответил Неронов. — Может, и откроет Господь, что должны делать.


На эту седмицу ушёл из дому Неронов. Семь дней строгий пост держал и молился в келье Чудова монастыря. Старый, веками испытанный у православных способ. Когда ни ум, ни знания уже не помогают, остаётся уповать на молитвенный подвиг...

Не подвёл верный способ и на этот раз. На седьмой день молитвенного бдения услышал Неронов от образа Спасителя глас:

— Время страданий настало! Отпадение от веры грозит России, и надо сопротивляться. Дерзай, Иоанне, и не убойся до смерти. Подобает ти укрепити царя о имени Моём, да не постраждет днесь Руссия, якоже и юниты[7].


Когда поведал Неронов Аввакуму об откровении, бывшем ему, посветлело сумрачное лицо протопопа. Ликующе улыбался он, будто о радости какой сообщил Неронов.

— Великие испытания предстоят... — нахмурился Неронов. — Чему радуешься?

Погасил улыбку Аввакум. Нечему радоваться, а всё равно радость. Подумав, рассказал, как тяжело всю эту седмицу было. Служил в церкви, молился, а на душе всё одно — тяжесть. Ведь что получается. Не привыкли торопиться на Руси. Ну а духовным сам Бог торопиться не велит. Развезли по храмам «Следованную псалтирь», Арсеном изготовленную... Лежала в церквях листами неразрезанными. Когда ещё прочитают. Никто и не знает ещё из духовенства, чего замышлено у Никона, — память-то свою только в Казанскую церковь послал. Вот и получается, что не знает ещё никто о еретических переменах. Спокойно всё. И как это, отче Иоанне, тяжко одному знать об уже наступившей всеобщей беде! Оттого и тяжело, что мнилось порою, будто все знают, но смирились, согласились на разорение отчей Церкви...

Обнял Неронов Аввакума. Покаялся:

— Поглупел я совсем, отец Аввакум... Как же не радоваться, если Господь нас избрал. На защиту церкви Христовой встанем! Какая ещё радость больше бывает?

5


Молод был государь, царь и великий князь Алексей Михайлович, всея Руси самодержец...

Он родился, когда ещё не оправилась толком после смуты страна, когда молодой династии Романовых не исполнилось ещё и шестнадцати лет. Шестнадцать было и Алексею Михайловичу, когда во время молитвы умер его отец, когда Земский Собор избрал на престол Алексея Михайловича...

В шестнадцать лет державою ли править? В боярской ли думе председательствовать, внимая скучным речам? В бумагах ли пыльных копаться, когда молодое тело на вольный простор тянется?

И ведь всё, всё Господь вымоленному святым Елеазаром Анзерским царю дал. И здоровье, и силу, и сердце доброе, и разум, знающий меру всякому удовольствию. И в свои молодые годы знал Алексей Михайлович, что «всякая вещь без меры бездельна суть и не может составиться и укрепиться...». Вот бы и утешать своё сердце соколиною потехой, забавляться веселием радостным, выезжая в поле нелениво и бесскучно, чтобы не забывали соколы премудрую и красную свою добычу!

И винить ли себя молодому государю, что легко и доверчиво переложил он все многотрудные обязанности царские на плечи дядьки своего Бориса Ивановича Морозова?

Только подвёл его учитель и наставник. Как с цепи сорвался — такая обуяла жадность. Соляным налогом всю страну обложил. И вот первые месяцы только с молодой женой Марией Ильиничной тешился восемнадцати летний государь, когда государевы заботы крепкою мужицкой рукою схватили под уздцы его коня, требуя выдать на расправу ближних слуг. И выдал их Алексей Михайлович. И судью Земского приказа Леонтия Плещеева, и думного дьяка Чистого, и Трахионтова... Только свояка Бориса Ивановича Морозова и удалось отстоять, да и то спрятав в Кириллове монастыре.

Не до соколиной охоты стало. Хотя и не лежало молодое сердце к скучному бумажному делу, а надо было воедино свести законы, чтобы больше плещеевских беззаконий не случалось в Московском государстве, чтобы каждый подданный от последнего стрельца до ближайшего боярина меру своей власти знал. Уже 16 июля 1648 года, когда после пожара, в огне которого и Петровка, и Дмитровка, и Тверская, и Никитская, и Арбат начисто выгорели, советовался молодой государь с патриархом Иосифом, со всем Священным Собором, с боярами, окольничьими и думными дьяками, что надо бы прежних великих государей указы и боярские приговоры на всякие государственные и земские дела вместе собрать и, сообразуясь с правилами Святых апостолов и Святых отцов, а также с законами греческих царей, свести воедино в Соборное уложение, чтоб Московского государства всяких чинов людям, от большого до самого малого, суд и расправа во всяких делах одинаковы были.

Под присмотром князя Никиты Ивановича Одоевского составили Уложения и утвердили на Соборе 1649 года. А в ноябре того же года пришло в Москву посольство от Богдана Хмельницкого, начались переговоры о воссоединении Украины с Россией.

Трудно Алексею Михайловичу в царскую лямку впрягаться было, всей стране трудно приходилось. Шумел восстаниями Новгород и Псков, изнемогали в неравной борьбе с польскими панами единокровные православные на Украине — вторая война Богдана Хмельницкого в 1651 году началась.

Зимними вечерами любил молодой государь послушать сказки, которые верховые нищие, в царском дворце жившие, рассказывали. О Польше странники Божии тоже немало говорили. Рассказывали, будто в Варшаве на кладбище, где преступников казнят, у одного покойника полилась кровь из уха, а другой мертвец высунул из могилы руку, пророча большие беды для Польши.

В феврале 1651 года снова Земский собор собирали, думали, как с Польшей быть, начинать войну или погодить, решили ждать, ещё маленько сил подкопить, пищалей побольше да пороха в Голландии закупить. С Варшавой, однако, смелее говорить стали, потребовали у польского короля, чтобы всех, кто неправильно титул российского государя пишет и пропуски в нём допускает, покарал он лютой смертью. Титул у Алексея Михайловича длинный был, на одном листе целиком не уместится — небось и в Москве не каждый грамотей мог его правильно написать, но от польского короля строго потребовали. Через два года, 1 октября 1653 года, Земский собор, принимая решение о войне с Польшей, вспомнит о пропусках. Пропуски эти в титуле и объявит официально причиной войны.

Немного уже времени до этого Земского собора осталось. Последние приготовления завершаются.

Слава Богу, появился и помощник надёжный в государевом деле. На плечи нового патриарха Никона, как прежде на плечи Бориса Ивановича Морозова, рад был государь часть своих забот переложить. С Борисом Ивановичем по молодости — Алексей Михайлович понимал сейчас это — промахнулся маленько. С Никоном — Богом дан патриарх этот! — промашки получиться не должно. Не станет Никон, столько лет ходатаем за обиженных перед ним, государем, бывший, ради наживы своей неправды чинить.

И радовало, радовало Алексея Михайловича, что во многом единомыслен с ним Никон. Не во всём, конечно, но в главном. Оба знали, что превыше православной веры ничего нет. Ради её торжества и работали...


Троеперстие не испугало Государя. Очень понятно разъяснил патриарх, что Стоглавый собор не проклинал троеперстников. Святительское Крестное Знамение, указывал Собор, творить двумя перстами — имясловным перстосложением, знаменующим имя Господа нашего Иисуса Христа. Себя же православные должны осенять тремя перстами во имя Святой Троицы.

— Переписчики напутали потом... — объяснил Никон. — Мудрено и не перепутать было, по писаному-то едва брели...

Насчёт малограмотности прежних иерархов у Алексея Михайловича сомнения были. Ежели озорничали, ошибаясь, откуда тогда столько святых было?

— Святые-то, — объяснял Никон, — тремя перстами себя осеняли. Славинецкий, монах Киевский, сказывал, почитай с самого начала христианства на Руси в киевских пещерах мощи преподобного Илии Муромца да Иосифа многоболезненного почивают... Дак у них три первых перста правой руки соединены хотя неравно, но вместе. А два последних, безымянный и мизинец, пригнуты к ладони. И у преподобного Спиридона так же...

Про Илью Муромца Алексей Михайлович из былин только слыхал, другой, должно быть, не богатырь, а угодник Божий, в пещерах почивал киевских. Поближе бы пример, какой патриарх подыскал... Возражать, однако, ему Алексей Михайлович не стал. Греческая церковь вся тремя перстами крестится, это доподлинно известно. И патриархи об этом свидетельствуют, и Андрей Суханов, которого на разведку посылали, то же говорит.

Да и о сложении ли перстов государю думать — святительское дело то. Другое православного царя заботило. Страждали единоверцы и на Украине, и в других землях под злым утеснением латинян и басурманов. О них тоже думать надо. О соединении православных Церквей в единой державе православной...

Молод был государь. В политике тоже молод был. И немыслимое возможным совершить казалось. Но меру — всякая вещь без меры бездельна суть — помнил. Недаром молился столько... Вот и сейчас, не позволяя закружиться голове от великих планов, вспомнил, что не в мечтаниях государева должность есть.

— На приходах-то спокойно троеперстие приняли?

— Дак ещё в феврале «Следованную псалтирь» по храмам развезли. Спокойно, кажись, всё... В Казанской церкви только протопопы бузят.

И снова царапнуло по сердцу Алексея Михайловича. И протопопа Ивана, и протопопа Аввакума знал и любил он. Жалковато стало. Но — такова доля государева — стиснул жалость свою в сердце.

— Уйми протопопов! — строго сказал он. — Раздоры в корне пресекать надо. Не допусти до смуты церковной.

Молод был государь, а слова верные Господь в уста вложил. Тепло на душе у патриарха стало. Тяжесть с плеч сбросил немыслимую.

6


На годовщину своего патриаршества назначил Никон суд над протопопами. Вначале судили муромского протопопа Логгина, потом в Крестовую палату зван был и Неронов. Следовало завершить следствие по поданному Нероновым доносу.

Никон обвинил Неронова в клевете.

Посмотрел Неронов на митрополита Иону Ростовского, но молчал тот, не желая свидетельствовать о хульных словах патриарха.

Гневом обожгло Неронова.

— Клеветников и шепотников ты, владыко, любишь, и жалуешь, и слушаешь! — необдуманно горячо сказал Неронов. — Про Логгина не забывай, владыко. За тыщу вёрст на него наклеветали, и ты поверил. А дела-то через истинных свидетелей проверять надо.

— Полно языком молоть, протопоп! — подал голос протодьякон Григорий. — Ведомо уже, что у самого тебя жёнка неистова. Да и сын твой у Чудотворного образа Казанской Божией Матери серьги украл, которые царица пожертвовала. Ты, протопоп, сперва в дому у себя порядок наведи, а потом уже нас правилам наставлять приходи!

Всё было ложью в словах протодьякона. Но тем и страшна ложь, что, вырядившись в одежды правды, ещё более уязвляет. Все знали, что украдены царицыны серьги от Чудотворного образа, и протопопица, бедная, тоже безумствовала, когда её во время крестного хода на Светлое воскресение с паперти нечаянно столкнули. Пала в грязюку самую, не убилась едва...

Потемнело в глазах у Неронова.

— Владыко! — вскричал он. — Вспомни, как ты протодьякона этого ещё год назад разорителем Закона Божьего называл! Ты с нами тогда совет держал, владыко! Со Стефаном да протопопами, которые близки ему... А теперь, как патриархом стал, недостойны тебе они сделались?! Теперь у тебя на Соборе враги Божии добрыми людьми стали?! За что тебе протопоп Стефан врагом стал? Чего ты его везде поносишь?! Друзей его чего разоряешь?!

Неронов побледнел. Глаза полыхали огнём, а возвысившийся голос гулял под сводом Крестовой палаты. И уже не властен был в этом голосе Неронов. Уже не думал о словах. Выкрикивал всё, что думал.

— Соловецкого старца ты, владыко, в Крестовой палате, здесь, нещадно бил! А книгу ту, новоуложенную, чего теперь хулишь?! Ты и сам ведь руки приложил к ней, когда её составляли!

Никон словно окаменел весь от этого крика. Потом ударил посохом об пол.

— Безумен ты суть, протопоп! — прерывая обличения, выкрикнул он. — Молчи и слушай. Бесчинства твои я давно терплю. На тебя уже попы и причетники казанские жалобы подали за твои бесчиния!

Обличать пришёл Неронов в Крестовую палату, но правды тут не доискивались. Со всех сторон колошматили, стараясь побольнее достать, чтобы забылся он, чтобы накричал того, чего говорить не следовало.

— Какую жалобу, владыко?

— Ведома нам жалоба эта! Теперь отвечать будешь, протопоп.

Неправое дело в Крестовой палате вершилось. Больно били Неронова, но опамятовал протопоп. По голосу Никона понял вдруг, что нечисто дело и с жалобой.

— Пусть чтут жалобу! — потребовал твёрдо. — Если правда написана там, признаю правду. А если клевета опять — оправдаюсь!

— Это моё дело решать, чего честь в Соборе, а чего не оглашать! — ответил Никон.

— Да полно! — в упор глядя на него, сказал Неронов. — Если ли грамота-то?

Не выдержал взгляда Никона, отвёл глаза. Но тут опять выскочил протодьякон Григорий.

— Ты что, протопоп?! — не своим голосом закричал он. — Ты владыку во лжи укоряешь разве?! Как ты, безумец, великого святителя блядословить смеешь?!

— Это ты блядословишь тут на Закон Божий! — вскипел Неронов. — Патриарх попустил говорить перед собой всякие нелепые слова, так не знаю теперь, как и назвать ваш Собор!

И, перекрывая возмущённые выкрики, возвысил голос:

— Не кричите! Я не похулил, не погрешил против Святой Троицы! Я Собор ваш хулю! Такие Соборы и против Иоанна Златоуста бывали, и против Стефана Сурожского!

Но напрасно возвышал голос. Уже не слушали его. Чаемое вырвано было. На основании пятьдесят пятого правила Святых апостолов — «аще кто из клира досадит епископу, да будет извержен» — Собор определил протопопа Казанской церкви Ивана Неронова на смирение в монастырь.

Прямо из Крестовой палаты и увели протопопа в Новоспасский монастырь, а к вечеру перевели в Симонов, где и заключили под строгим арестом, не выпуская даже в церковь.

Через неделю привезли Неронова на двор недавно пожалованного Никону дворца царя Бориса Годунова. Специально задумано было или дьявольским коварством подстроилось, но его, священника церкви, которая была основана освободителем Руси от Смуты князем Пожарским, казнили на дворе дворца царя, от которого и началась Смута. Пока батогами били, об этом совпадении страшном мыслил Неронов и не чуял боли.

Сняли с избитого Неронова скуфью в соборной церкви и, простоволосого, снова увезли в Симонов монастырь, где надели на шею цепь и так, как медведя дикого, и держали до четвёртого августа, пока не повезли в Спасокаменный монастырь на Кубенском озере.

«За великое бесчиние» велено было Ивана Мироновича в чёрных службах держать.

Далеко за Москву провожал Аввакум отца своего духовного. Расставаться надо было, возвращаться назад, уже к вечеру день клонился, длинными стали тени, а не мог, не мог Аввакум проститься. Шёл рядом с телегой, слушая скрип колёс. Чуяло сердце — не свидеться уже, хотя и долгие ещё впереди жизни у каждого...

Не угадал Никон. Не запугал никого расправой с Нероновым. Скорее, напротив. Думал задуть огонёк, а раздул пламя. Грозный огонь вставал. Уже не только в Казанской церкви, а по всей Москве толковали, что в ересь совращён патриарх жид овином Арсеном и православных под проклятие Стоглавого собора вовлекает.

Как крестились досель, мало задумывались. Теперь, прежде чем осенить себя крестным знамением, каждый о перстах думал. Так сложишь пальцы — от патриарха проклятие. Этак — под проклятие Стоглава пошёл.

Страшно жить стало. Что-то нехорошее в летней жаре встало. По окрестным сёлам мор на скот пошёл. Умирая, кричали дико животные. Далеко их предсмертный рёв слышно было...

Аввакум этим летом вместе с костромским протопопом Данилой челобитную государю подал.

«О, благочестивый царю! — писали протопопы. — Откуда се привнедоша в твою державу?»

Алексей Михайлович челобитную Никону передал.

Долго Никон в раздумье над челобитной сидел. Понятно было: коли начался огонь, коли вырвался из рук, побежал по сухой траве, затаптывать надо скорее... Глупо и думать было, что испугаются протопопы, притихнут. Сам бы Никон не забоялся. Значит, всех вытаптывать придётся. Это понятно теперь патриарху было. О другом думал Никон. Сверлил в голове вопрос: откуда се привнедоша в твою державу? Не мог найти на него патриарх ответа.

Смял челобитную своими короткими пальцами Никон. Поздно думать. Пути назад нет.

— Григорий! — крикнул.

Протодьякон сразу вошёл. Словно из-под земли вырос.

— Что на Москве по церквям? — спросил Никон.

— В Казанской шумят маленько...— отвечал Григорий. — Протопоп опять поучение на паперти чел. Лишние слова говорил.

— А попы тамошни что? Чего первенство протопопу чужому дают? Пошто скромные такие стали?!

— Дак ведь боятся, владыко, что Неронов назад возвернётся... Осторожничают. Прихожане опять же за Неронова сильно стоят. Попробуй-ка отступись — без паствы останешься. И так уже ругаются некоторые, укоряют священников за высылку Неронова. А Анна Михайловна, к примеру, дак и напрямик сказала: дескать, больше не будет печаловаться о кормах для казанских священников. Молилися, молилися, говорит, да и вымолили отца Ивана вон...

— Так и сказала?

— Так и сказала, владыко...

Разрастался, разрастался огонь. Вытаптывать нужно было, пока не поздно. Сжал в кулаке челобитную Никон. Отшвырнул прочь.

— Не вернётся больше Неронов! — сказал он. — И с Аввакумом... Унять Аввакума надо. Сделай... Да ты и сам знаешь, чего делать...

Склонился в поклоне, припав к руке патриарха, протодьякон. Чего же, владыко... Сделаем... Сделать — дело нехитрое.

7


13 августа всенощную служили в Казанской церкви. Перед началом службы, когда облачались в алтаре священники, разговор у них состоялся.

— Ты, братец, иди сегодня на клирос петь! — сказал Пётр Ананьевич. — А я тут, в ризах, останусь.

— Отец Пётр! — ответил ему Иван Данилович. — А может, хватит нам скромничать? Уже смеются над нами. Говорят, сами-то, видно, и службу вести не умеете, если чужой протопоп у вас начальствует.

— Дак ведь Аввакума Иван Миронович привёл... — сказал Пётр Ананьевич.

— Дак мы его и не гоним! Я предлагаю, чтобы разговоров не было, ты, отче, сегодня псалом «Благословлю Господа» возглашай и рассуждай у чтеца и первую статью Евангелия чти.

— Добро ли будет, отец Иван?

— Добро, отец Пётр, добро...


Когда задержавшийся Аввакум вошёл в алтарь, священник Пётр Ананьевич уже готов был заменять на этой службе Неронова.

— Вишь ты... — обиженно сказал Аввакум. — Наладились, значит. А мне теперь и жребия, и чести уже нет...

— По очереди службу вести решили... — благодушно ответил Пётр Ананьевич. — Придёт твой черёд, отче Аввакум, хоть десять листов читай кряду.

— Забыл ты, Пётр Ананьевич, любовь батькову... — укорил его Аввакум. — В прежние его отъезды первенства у меня не отнимал никто. Ведь я, как-никак, протопоп.

— Сказывают, не вернутся уже прежние времена... — сказал Иван Данилович. — И ты, Аввакум, протопоп в Юрьевце, а не у нас. Мы от Ивана Мироновича не слышали наказа, чтобы тебе у нас большему быть. Да хоть бы и говорил Иван Миронович, дак што? Не тым порядком в протопопы поставляют. И так уже архидьяконы ругают за тебя, Аввакум...

— Коли в тягость я вам, мешать не буду! — вспыхнул Аввакум.

— Не слушай Даниловича, протопоп... — пытались образумить Аввакума другие священники. — И не кручинься шибко. Иван Миронович привёл тебя к нам, и служи, мы батькиной воли не ослушники, хоть и сосланный он теперь. А первенство почто тебе? Нашего клироса чреда будет, тогда и чти первую статью. А сегодня читай свою статью во второй кафизме.

Не послушал благоразумных советов Аввакум. Показалось, будто темно в алтаре стало. Еретическая зима лютая подступала, а ему доброхоты неразумные затихнуть советовали, за хлебное место тишком держаться!

Темно в глазах стало. Не видя никого, шёл по Казанской церкви протопоп. Испуганно расступались перед ним собравшиеся к всенощной прихожане.

Земляк Аввакума, Семён Трофимович из Нижнего Новгорода, который вместе с Аввакумом к службе пришёл в церковь, бросился к нему:

— Петрович? Случилось чего?!

Не услышал Семёна Трофимовича Аввакум, не увидел.

— Унять вздумали?! — сказал. — Ради куска хлеба молчал штобы? Нет! Не замогу молчать!

И вышел из церкви.

— Что? Что случилось-то с протопопом? — обступили Семёна Трофимовича прихожане.

Мало чего понял из слов Аввакума Семён Трофимович. Пока в церковь шли, толковал Аввакум о ереси, которую насаждает в Православной Церкви патриарх. О троеперстии говорил, которое запрещено святыми отцами на Стоглавом Соборе. В книге, которую честь собирался сегодня, написано об этом.

— Попы здешние протопопа из церкви выгнали... — вздохнув, поведал Семён Данилович обступившим его православным. — Спужались, что правду народу о троеперстниках скажет. Книгу у его отняли, а самого прогнали, беднаго.

Зашумела, заволновалась церковь.

Нехорошо в храме Божием свару устраивать, а накипело на душе за последние месяцы. Все недоумения, вся мука душевная разом выплеснула. Потекли прихожане из храма, не дождавшись службы, чтобы на Красной площади о случившемся потолковать. Пропал, затерялся в потоке людском нижегородец Семён Трофимович, только слова, сказанные им, гуляли по торговым рядам.

В непривычно пустой Казанской церкви держал сегодня своё первенство священник Пётр Ананьевич.

А прихожане, побродив по площади, потолковав друг с другом, потянулись к подворью Неронова, где, сказывали, жил со своей семьёй Аввакум.


Столько народу на двор набилось, что не вместиться всем в дом. А на дворе, где лошади стояли, не хотелось толковать протопопу о главном. В сушило повёл народ. Сено ещё не привезли на зиму — просторно в сушиле было.

Но без молитвы соборной как разговор начинать? Велел Аввакум Настасье Марковне икону Богородицы из дому принести да Евангелие. Думал помолиться только, но, когда возжёг свечи перед иконой, так на душе светло стало, что не смог удержаться — всю службу по полному чину повёл.

Не сам придумал. Господь сподобил на такое. И лучше любых слов служба та всю правду народу православному изъяснила.

Будто в чистые первохристианские времена окунулись душою. Ни один человек из сушила не ушёл. До конца службу выстояли, хоть и затянулась она против обычного.

Слова плохого ни про кого не сказал Аввакум. Господь сам просветил умы, никоновской ересью помрачённые.

Слышал Аввакум, как тихо переговаривались, расходясь, богомольцы — дескать, в некоторые времена и конюшня лучше церкви...

Слышал слова эти и казанский поп Иван Данилович, который после завершения службы в непривычно пустом храме побежал к Аввакуму мириться и попал прямо в сушило.

Присох, с лица, бедный, спал, пока дождался конца Аввакумовой службы. Слёзы текли по лицу, когда к протопопу с мольбою своей приступил.

— Опомнись, Аввакум... — заклинал. — Христом Богом молю, не разоряй церковь Казанскую. Мыслимо ли дело затеял? Вернись в храм!

— Слышал, отец Иван, народ чего толкует? — ответил Аввакум. — Есть время, Иван Данилович, боголепные храмы воздвигать, а есть время и бежать из храмов, покуда они от злой ереси не очистятся. Ништо... И в сушиле служить можно. Сам видел...

Руками уши зажал Иван Данилович, прочь побежал со двора Ивана Неронова. Страшные слова Аввакум сказал, «слово и дело» кричать впору.

Дома помолиться хотел, но трудно слова молитвы текли, мыслями страшными путались...

Достал бумагу поп Иван, сел к столу. Первым делом протопопу Неронову в Спасокаменный монастырь отписал, что Аввакум «лишние слова говорил, что и не подобает говорить». Про сушило не стал писать. Про сушило поп Иван патриарху написал. Не его, простого священника, дело разбирать, кто прав, а кто виноват. Святители для того имеются...


В ночь на 21 августа, на заутрене первого часа, ворвался в сушило патриарший боярин Борис Нелединский со стрельцами. Служебные книги истоптал ногами, Аввакума за волосы таскал. Потом повёл протопопа на патриарший двор. Вместе с ним и богомольцев, не успевших разбежаться из сушила, тоже взял. Шестьдесят человек пригнал на расправу.


Кому горе, а кому и печали нет. Жена Ивана Неронова совсем злая стала, как мужика её в Спасокаменный монастырь увезли, шипела ходила, а тут сама не своя сделалась.

— Говорила я тебе! — торжествующе кричала она на Настасью Марковну. — Говорила, что не доведёт до добра протопопа твоего чтение книжек! Вот и случилось, как я говорила! Ну и слава Богу! И слава Богу! — истово крестилась она двумя перстами перед иконами. — Слава Богу, что забрали его государевы люди. Мыслимое ли дело — сено во дворе свалено. Не дай Бог, омочит дождём!

Слушала, слушала Настасья Марковна неистовые выкрики да вдруг побледнела лицом и свалилась без чувств. Тяжела была, на седьмом месяце ходила. Только тут и опомнилась старшая протопопица.

Кинулась к Настасье Марковне, сволокла на постель, святой водой в лицо брызгала, думала — померла бедная. Не дай Бог недоношенное дитя выкинет...


Аввакум о болезни жены ничего не знал. С патриаршего двора, закованного, как разбойника, увезли его в Спасо-Андроников монастырь, кинули в подземелье, и сидел там два дня Аввакум без света Божьего, без воды, без хлеба.

На одной молитве жил, в кромешной тьме — не ведомо, на восток ли, на запад ли клал поклоны. Только цепи гремели...

И не оставил Бог. На третий день явился то ли человек, то ли ангел... Хлебца принёс немного, щей похлебать дал. И исчез, словно его и не было. Должно, ангел был. И дивиться тому нечего. Ангелам нигде пути не загорожены, в самые крепкие тюрьмы ходят свободно.

Подкрепившись, снова на молитву встал протопоп, да тут пришли за ним, к архимандриту повели на покаяние.

Вот и сподобил Бог Аввакума узнать, сколь дивен свет Божий. Из глухой подвальной ночи, только мышами да тараканами наполненной, возвели его к свету Божьего дня...

Может, ослеп Аввакум от света. Ничего не видел, только свету радовался.

Архимандрит тоже, похоже, обрадовался, узника своего таким увидев.

— Покоришься теперь патриарху, протопоп?

Не архимандриту — свету Божьему улыбнулся Аввакум.

— Я, святый отче, Бога молить буду, чтобы сподобил Господь патриарха нашего от ереси злой очиститься...

Мирно сказал, не хотелось словами поносными Божий свет марать, да тут приступили к нему с укоризнами, браниться пришлось с ними от Писания...

Отступил архимандрит с братией от Аввакума. Велел волочить в церковь протопопа. У церкви на паперти за волосы его драли, в бока били, за цепь дёргали, в глаза плевали. Всё перенёс протопоп.

— Прости их, Боже, в сей век и в будущий! — молился он. — Не их дело, но сатаны лукаваго...

8


Велика сила молитвы православной. Жарок огонь гнева Божьего. Всё палит. В день, когда бранился от Писания с архимандритом Спасо-Андроникового монастыря Аввакум, расстригали в Успенском соборе муромского протопопа Логгина.

По облыжному навету был осуждён Логгин. Слово, неловко сказанное, в вину поставили, в непочитании икон обвинили. А у самого патриарха каково службу ведут?! Видел Логгин: во время великого хода снял патриарх с головы архидьякона дискос и поставил на престол с Телом Христовым. А архимандрит Чудова монастыря Ферапонт, который Чашу нёс, всё ещё у Царских врат за алтарём стоял! Вот уж воистину: рассечение Тела Христова пуще жидовского действа! Что творят еретики?! За что церковь святую поганят?!

И так распалился протопоп, что, когда остригли его, когда сняли с плеч однорядку и кафтан, бросился Логгин к алтарю и в алтарь, прямо в глаза Никону, плюнул.

— На! — закричал, срывая с себя рубаху нательную. — Все антихристовы дети взяли. И её, еретик поганый, возьми! Действа жидовского только не чини!

С этими словами и швырнул рубаху свою в алтарь. Развернулась рубаха, вшами за долгое время сидения Логгина в оковах покрывшаяся, опустилась — вот он страх-то Господень! — прямо на дискос, будто воздух, покрыла Святые Дары. Видно было Алексею Михайловичу с места его царского, как запрыгали вши по Святому Престолу. Закрыл государь руками лицо. Страшное творилось в храме.

Притихла вся церковь. Страх великий расползался по жилочкам у каждого. Дрожали все. И государь дрожал, и бояре, и дьяки думные, и владыки. Эвон как тлевший невидимо огонь выметнулся!

Только патриарх сделал вид, что не испугался. Утерев плевок протопопа с лица, крикнул прямо из алтаря перепуганному Борису Нелединскому:

— Что стоишь, окаянный! Прочь из храма тащите мятежника церковного!

Гневный крик этот прервал оцепенение. Онемевшие от ярости стрельцы набросились на раздетого Логгина, только кости трещали у протопопа-расстриги, когда выволакивали его из храма.

Как был, голого бросили в студёное подземелье.

Вечером перед сном доложили Никону, что уже не голый расстрига в подземелье сидит, а в шубе богатой и шапке собольей.

— Господь, говорит, послал... — сказал Шушера.

— Шибко шуба богатая? — спросил Никон.

— Дорогая, владыко...

— Пусть ходит. Шапку только отберите... — приказал Никон. — С него станет, что и в монастыре Божием в шапке сидеть будет.

И когда удалился келейник, долго ещё сидел Никон на постели, шевелил босыми пальцами. Знать бы наперёд, как будет, тысячу раз подумал бы... А ещё Аввакума расстригать надобно. Ох-хо-хо... Своими руками святительскими глупой молве пособлять. Из пустосвятов тех священномучеников изготавливать. Тяжкая участь.

Неспокойно спал Никон.

Далёкий снился ему Анзерский остров. Нескончаемая ночь была. В небе, от края до края, полыхало сияние. Горели в небесном свете снега и льды.

И безмолвно, тихо вокруг было, только голос старца Елеазара из этого безмолвия звучал.

— Уйди, Никон! — молил старец. — Ничего про тебя худого не знаю, но видеть тебя не могу. Христом Богом молю, отойди в другую обитель с острова!

Проснулся Никон, открыл очи, а сияние северное в глазах стоит. Нет, не северное сияние, огоньки от лампад в дорогих окладах икон переливались... Зато вот голос старца не из сна был. Наяву этот голос, эту просьбу старца слышал Никон, когда ещё иеромонахом в Анзерском скиту подвизался...

Много с тех пор великих подвижников Никон видел, многих святыми отцами величал, про одного старца Елеазара твёрдо знал, что святой он. И этот святой и просил его уйти с глаз долой.

Будучи митрополитом Новгородским, как только не замаливал нелюбие старца Елеазара, каких только почестей Анзерскому монастырю не воздавал — всё едино... Снова просит старец, как двадцать лет назад, Христом Богом молит с глаз его уйти...

9


15 сентября, на Никитин день, когда совершается в присутствии государя крестный ход из Успенского собора в Никитский монастырь, должны были расстригать Аввакума.

Как на казнь облачался патриарх в то утро.

Как на казнь собирался и государь.

Плакали и в дворце у царевен. Передали государю, что сестра Ирина Михайловна Христом Богом молит не расстригать Аввакума.

Мрачен молодой государь был.


Никогда так тяжело на службе государю не было. Тянулась и тянулась литургия, которую совершал патриарх. И ещё страшнее, что с каждым мгновением — так стремительно! — приближался миг, которого с томительным страхом ожидали все.

То бледнело лицо у государя, то жаркими пятнами начинал полыхать в нём гнев. Сколько времени мука эта длилась. И тянул, тянул службу патриарх, стремясь отсрочить страшную минуту. Но всё. Пора. Пора давать знак, чтобы вели протопопа.

Неслышно приблизился сшедший с царского места государь.

— Не расстригай протопопа, владыка... — сказал тихо.

— Пошто, государь? — так же тихо спросил Никон.

— Ирина Михайловна, сестра, просила... — сказал Алексей Михайлович. — Христом Богом молит, владыко...

С облегчением кивнул Никон.

А Алексей Михайлович, когда вернулся на своё царское место, глянул кругом и удивился — так засияло вокруг всё. Улыбнулся царь, привычно потянувшись душою к благолепию совершаемой службы...

Так, не расстригши, и увезли Аввакума в Сибирский приказ. Здесь он узнал, что назначена ему ссылка в Тобольск. Ещё — что неделю назад родился у него сын Корнилий.

Далека дорога в Сибирь...

«По указу отца нашего и богомольца великого государя, святейшего Никона Патриарха Московского и всея России, послан от нас с Москвы, за многие бесчинства Юрьевца Повольского оставленный протопоп Аввакум с попадьёю с Настасьицею да с четремя детьми, да с племянницею Маринкою... — поскрипывая пером, выводил дьяк. — А священство у него, Аввакума, не отнято...»

Только на следующий день изготовили в Приказе черновой отпуск на Аввакума Симеону, архиепископу Сибирскому и Тобольскому. Наказывалось ему, чтобы о назначении Аввакума в церковь отписал архиепископ в Сибирский приказ.

А ещё тобольскому воеводе надо писать, каб принял протопопа у казаков да передал архиепископу. А ещё — изготовить отпуск проезжей грамоты с причетом. Через Переяславль-Залесский велено везти Аввакума, оттуда — в Ярославль, дальше — в Вологду, Тотьму, Устюг Великий, Соль Вычегодскую, Кайгород, Соль Камскую, Верхотурье, Туринский острог, Тюмень...

Дак и память не забыть отослать в Ямской приказ о даче подвод и лодок. И в Стрелецкий приказ память нужна о пересылке трёх стрельцов для сопровождения ссыльного до Ярославля...

Скрипели перья дьяков в Сибирском приказе. То как лодочные вёсла скрипели, то как полозья саней по снегу. В дальний путь снаряжали протопопа...

Загрузка...