Глава 1 Гуронские горы

На запад от Рид-Сити, заштатного окружного центра в бесплодной долине, с маленьким желтым кирпичным зданием суда, перед которым на лужайке пушка на приколе рядом с мраморной плитой, где имена погибших на Первой и Второй мировой войнах выбиты золотом, а имена оставшихся в живых участников выписаны простыми буквами с подозрительной кладбищенской аккуратностью. Дальше пятьдесят миль к западу по сосновым пустошам, на которых разбросаны маленькие фермерские поселки, где нередко не насчитается и тридцати человек, или просто бакалейные лавки с заправками, с обшарпанным алюминиевым трейлером или домом в один, порой в два этажа, приткнувшимся в ожидании более благополучных времен; в лавочках небогатый залежалый товар – тушенка, болонская колбаса в банках, польские колбаски, консервы, покрытые пылью, наживка для рыбалки в пакетиках, средства от комаров в аэрозолях, корма для скота, изредка автомат с попкорном на улице перед дверью. Узкой дорогой средь смешанных хвойных деревьев, кедров, сосен, немногочисленных покосившихся падубов, берез, недолговечных тополей с мягкой древесиной, которые живут меньше двадцати лет, заваливая лесную землю гниющими стволами и ветвями. Еще дальше к западу сквозь таинственные чрева заболоченных низин, невидимо отделенных от воздуха переплетенными ручьями, речушками, непроезжих по весне и летом из-за комаров и слепней. Трясины залиты солоноватой водой, болота затянуты зеленой ряской, кочки поросли папоротником; топкие сфагновые болота, губчатые и податливые под человеческими ногами, в окружении непроходимых зарослей тамариска. Короче, земля без истории, достойной внимания, с неизменно гадким климатом, где через сто лет порубок остались лишь немногочисленные следы некогда росших здесь огромных сосен, – одинокие обугленные, почти окаменевшие пни четырех футов диаметром напоминают о деревьях высотой чуть ли не в двести футов, которые покрывали северную половину штата и Верхний полуостров[3], – земля, с настоящим бесстыдством начисто разоренная деревянными баронами после Гражданской войны, когда все деньги текли в южные города, Сагино, Лансинг, Детройт, на восток, в Бостон, Нью-Йорк, а дома, даже большие фермерские на довольно хорошей земле, строились неумело, неряшливо по сравнению с Массачусетсом или Вермонтом, быстро ветшая. На запад к озеру Мичиган, потом поворот на север вдоль берега к проливу Макино, через висячий мост; еще триста миль к западу через малонаселенный Верхний полуостров; снова на север к обширным безлюдным Гуронским горам.


Я выполз из спального мешка, зачерпнул кружкой воду из жестяного ведерка, но она согрелась, ночной ветер засыпал ее золой, смешавшейся с дохлыми комарами, образовав сверху пленку. Натянул штаны, ботинки, пошел к ручью. Травы и папоротник мокрые от росы, листья мягко пружинят под ногами; земля бледно-зеленая за полчаса до восхода солнца над кромкой деревьев на востоке. Встал на колени, напился из ручья воды, до того холодной, что зубы заныли. Закрыл полог палатки, взял бинокль (который скоро потерял), никчемное ружье калибра 30–30 со сбитым прицелом, принадлежавшее моему отцу, сверился с компасом, зная, что показания его неточные и бесполезные из-за больших запасов железных руд в здешней земле. Нацелился, впрочем, на холмик приблизительно в миле, выступил оттуда в поход по предполагаемой автомобильной колее, несколько миль прямо к югу с поправкой на юго-запад. И через два часа безнадежно заблудился.

Заблудившись, сначала недолго наверняка думаешь, будто навсегда заблудился. Мечешься из стороны в сторону с колотящимся сердцем, забыв все, что знал, или думал, что знаешь, о лесе, неуверенный даже, что вообще когда-нибудь что-нибудь знал. Компас указывает невозможное направление. С трудом забираешься на верхушку дерева, видишь только верхушки других деревьев, а по руслу ручья путь, как минимум, втрое дольше, чем нужно, потому что ручей извивается, вертится, круто петляет вокруг густо заросших участков, образует болотца, где сплошь промокаешь, ступая по ненадежному дну в тучах вьющихся над головой комаров. На первых порах к смятению примешивается легкий страх, но когда бешеное сердцебиение утихнет, начнешь ровно дышать, легко можно вернуться на путь, уже проложенный через кусты. Редкая в таких случаях смерть настигает только потому, что заблудившийся слишком медлит вернуться.

Я лег, вытянувшись вдоль доходившего до середины ручья ствола упавшего дерева с подмытыми на берегу корнями, немного вздремнул на солнце, потом, прежде чем снова отправиться в путь, прицелился из ружья из лежачего положения в лист, в большой каменный пласт ниже по ручью от ствола.

Хотел пройти дальше вверх по ручью, разбить лагерь выше на ветру, избавившись от мошкары, но палатку нашел только вечером. В десять, еще не в полной темноте, поужинал вареными пестрыми бобами с луком. Умял с соусом из красного перца целую миску, лег спиной к дереву, думая, до чего же мне хочется выпить большой стакан подогретого виски или несколько двойных, запив пивом. Вспомнил бар «Котел с рыбой» на Макдугал-стрит, где впервые начал пить серьезно. Каждый прочий казался там вдвое старше меня (восемнадцатилетнего), способного опьянеть от четырех кружек эля. Восемьдесят центов. Впрочем, пристрастия интересуют только пристрастных: толстяки часами не устают рассуждать о диетах, сбрасывая воображаемые килограммы. Выпил большой глоток воды, гася огонь в горле, взглянул в свете костра на часы. Снова остановились, поэтому я их снял, заметив на запястье пятно белой кожи, как бы отдельное от остального тела. У одного моего приятеля под ремешком от часов отпечатался крест пачуко. Бросил в огонь вещицу за семь долларов, лениво думая, может быть, стрелки в пламени пойдут вспять, обратно, как в старом киномонтаже с мелькающими календарными страницами, с поездами, пересекающими страну с одного конца экрана к другому, от победы к победе, а имя кинозвезды укрупняется и укрупняется на рекламных плакатах над входом в кинотеатр. Намазал руки, лицо, шею средством от комаров, заполз в спальный мешок.


Мы ехали по гравийной дороге, с обеих сторон обсаженной пирамидальными тополями, начинавшими умирать, теряя листву на верхних ветвях. Отец покрутил радио и говорит, понедельник, нынче нет футбола. Свернули на подъездную дорогу, запрыгали по ухабам к фермерскому дому, невидимому с дороги за купами вязов и кленов. Когда остановились, из-под крыльца выскочили две собаки, как бы намереваясь сожрать привезший нас автомобиль. Отец вышел и меня позвал, только я остался в машине, отчасти не желая пачкать новые башмаки, которые, выезжая из города, старательно начищал о штанины до блеска. Он пошел, собаки его не тронули. Вроде бы из одного помета, помесь колли с овчаркой, несколько лет назад у меня была похожая собака, Пенни, которая покусала молочника, поэтому пришлось отдать ее фермеру, который, как позже мне стало известно, пристрелил ее за задушенных кур. Слыша смех, я оглянулся в машине, увидел в дальнем конце тенистого двора трех девочек, качавшихся на качелях. Там стоял вяз, с нижней ветки свисала веревка с привязанной автомобильной шиной; они раскачивались по очереди, самой старшей приходилось подсаживать самую маленькую, лет пяти, чтобы та могла оседлать шину, свесив ноги по сторонам. У малышки на одной руке недоставало трех пальцев, между большим и указательным зажата ветка сирени, другая рука держится за веревку. Сирень росла вдоль канавы за домом. Был май, она цвела огромными белыми и лиловыми гроздьями, сильный запах смешивался с запахом дикой мяты в канаве. Дом с коричневой обшивкой под кирпич, почти фирменный знак бедности, с бетонным крыльцом, затененным высокими кустами жимолости. Самая старшая девушка, с виду лет двадцати, стала раскачиваться, взлетая все выше и выше, малышка закрыла уши руками, словно что-то собиралось взорваться. Старшая оседлала шину, платье с каждым размахом сильней развевалось. Я опять посмотрел на свои башмаки, покрутил колесико радиоприемника. Оглянулся, видя ноги и бедра до самых трусиков и талии. В глазах затуманилось, я повеселел, захотелось выйти, поболтать с девочками. Но тут из сарая вернулся отец, пожал какому-то мужчине руку, и мы уехали.

* * *

Проснулся не позже полуночи, костер с одним сосновым поленом погас, это дерево почти не дает тепла по сравнению с буком и кленом. Что-то вроде бы услышал, потянулся за ружьем, лежавшим рядом со спальным мешком. Вылез, разжег огонь, решил сварить кофе и бодрствовать всю ночь, чтобы на меня не напали неведомые звери, существующие только в моем воображении, наверняка порожденные умственным истощением. «Вот стоит стакан, который облегчит мою боль», – поет Уэбб Пирс. Светать начинает раньше четырех часов. Я обычно хорошо чувствую время. Только это чувство всегда дает сбои во время редких периодов настоящей работы: убийственная предопределенность рабочих часов, которой все подчиняются, кругом сплошные часы, и я без конца выворачиваю тощую шею к идеальным окружностям, кругом, кругом и кругом. Помню, работал в одном бостонском офисе, и на вторую неделю взглянул на часы, высоко висевшие на стене, которые показывали половину третьего вместо ожидаемой половины пятого. Я заплакал настоящими солеными слезами (отчасти потому, что пять, несомненно, означают ланч). Убитый часами двадцатисемилетний ребенок залился слезами, которые текли по пухлым щекам на воротничок рубашки, вытащенной из ящика комода покойного отца, незастегнутой рубашки, потому что воротничок слишком мал.

Ручей, куда я выплескиваю кофейник, журчит, мчится мимо валунов, заглушая своим шумом шаги грифона, изготовившегося к прыжку, чтобы разорвать мне горло. В дневное время розовые слоны – чушь собачья. Вспоминаю сотерн, Калифорнию. Почти месяц пришлось добираться домой на попутках, а попал я туда вообще безо всякого повода, или, как говорит Том Джоуд[4], «что-то делается там, на Западе». И точно. В пустом доме в СанФранциско, который ночлежники окрестили «Висячими садами», мы разделили на четверых сотню цветков пейота[5], маленького кактуса, от которых после очистки остается гнилая зеленая желатиновая перчинка. Я сжевал лишнюю, сверхнормативную дозу из двадцати сырых цветков, один за другим, как волшебную пищу, которая регулярно часами выблевывается обратно в окошко. Когда мозги наконец прояснились, обнаружил исчезновение спального мешка. Потом как будто целый год шагал назад к Хосмеру, чтобы успеть на автобус, доставлявший рабочих на бобовые поля под Сан-Хосе. Странный тип отравы. Не рекомендую, по крайней мере, в таких больших дозах. Словами подобные ощущения не передать – я никогда не встречал даже близко похожего описания. Через долгие годы в маленьком уголке моей памяти до сих пор живо воспоминание.

Выпиваю несколько чашек кофе, глядя в облачную безлунную тьму за костром. Когда так или иначе придет пора умирать, это вполне может произойти в пасти гризли, правда, они водятся в тысяче миль дальше к западу. В пейотовом трансе глупо растопырились голые хористки, ободранные до свекольного цвета, с чернильночерными масляными дырами, твердыми, как базальт. Старая шутка про женщину, удушившую между ляжками крысу. В барах по всей стране проститутки, шлюхи, дешевки, суки, киски, девки, стервы, трахальщицы, динамистки и прочее. Тридцативосьмилетняя женщина в Детройте с дико взбитыми волосами, пивным валиком жира на талии, с красным ртом, как военная рана, косо ухмыльнувшимся тебе в зеркале над бутылками, на что ты скосил в ответ слепой глаз, угостил ее выпивкой, шнапс со льдом, дал прикурить, глядя на пальцы с когтями, навевавшими воспоминание о леопарде. На щиколотке у нее был браслет с серебряным объявлением БОБ. Она выпячивала губки, по-детски лепетала про кино, что стряслось с Рэндольфом Скоттом, и представилась специалисткой по космосу. Хорошо знает космос. Самодельный перманент. Некий Тони. Укладка волос и девичьи посиделки. Идешь в туалет, глянешь на себя в зеркало, думаешь – если ты настоящий американец, скажем морской пехотинец, парашютист-десантник, водитель грузовика, надо бы ее трахнуть. Только ведь ты не он, поэтому высишься над писсуаром, член в обратной похоти уже почти ушел в тело, выдумываешь оправдания. Вдруг у нее сифилис! Или она неделю не мылась, кожа старой чешуйчатой ящерицы, или целая куча прыщей, как у дикобраза, или просто слишком толстая. Но из этого ничего не выходит, поэтому сматываешься из туалета, она видит в зеркале, как ты выскакиваешь в дверь на улицу, чувствуя себя не слишком мужественным, зато в безопасности, думая, это было бы все равно что трахнуть пылесос, вспоминая прохладные сельские монастыри, птицы сладко поют за окнами, мать настоятельница опускается перед тобой на колени после вечерни. В монастырях нет никаких монахинь. По крайней мере, клакерша из средней школы после футбольного матча искренне надеется, что любовь придет вместе с приданым в кедровом сундуке со сложенными на дне белыми муслиновыми наволочками, на которых желтыми нитками вышиты их имена. И, без всякого интереса занимаясь любовью, рассказывает о забавном жутко вонючем эксперименте на уроке химии. Голая от пояса до носочков.

Проверяю свои снасти, простое приспособление, позволяющее, не рыбача, удить рыбу. Забрасываешь крючочек, привязываешь леску к дереву или к низкой ветке. На первой леске ничего, один голый крючок, однако на второй – маленькая ручьевая форелька, глупейшая из форелей, дюймов девять длиной. Я ее вычистил, выпустил кишки в ручей, не желая привлекать енотов, способных учуять рыбьи потроха за мили. Завернул форель в фольгу, сварил с луком и съел с хлебом-солью. На десерт сунул палец в баночку с медом, вытащил, облизал. Небо едва начинает светлеть, невидимые птицы поют скорей для того, как теперь говорится, чтобы прогнать других птиц.


После восхода солнца я несколько часов проспал, удивляясь своим ночным страхам и вернувшейся к полудню храбрости. Пришлось уговаривать отсыревшие мозги поспать, промычав «Старый тяжкий крест», который для меня равнозначен исповеди в окопах. Одна женщина пела этот гимн на похоронах чистым переливчатым плачущим голосом на сыром ветру из-за сараев. Бабушка настояла на таком анахронизме, это ведь был ее старший сын. Я пел много гимнов летом в Нью-Йорке в комнате на Гроув-стрит, выходившей в колодец размерами шесть на шесть, усеянный на дне газетами, бутылками, старыми щетками от швабр. При дневном свете там шмыгали крысы. Никак не мог свыкнуться с городом, казавшимся абсолютно зловредным, лучше бы оказаться в любом другом месте, но никак нельзя вернуться домой, заявив, что ушел навсегда. Старые песни, выученные пятнадцатилетним баптистом: «Источник, полный крови» (из вен Эммануила), «Я спасен» (в Его руках) и самая лучшая «Чудна несравненная милость Иисуса». Мне просто нечего было делать в Содоме, только в девятнадцать лет я отказывался признавать этот факт. Салли утешала меня, Грейс умасливала дом. Я дешево ценил такие слова, как судьба и время, и ничего не мог с этим поделать. Исписал многочисленные листы бумаги названиями вещей, которых хотел, по которым скучал, желая обрести способность составить предложение; вечно полупьяный, в душной жаре, слова как бы сочились из костяшек пальцев:

солнце жук грязь земля сирень лист листья волос флердоранж клен бедро зуб глаза трава дерево рыба сосна солнечник окунь лес док берег песок лилии море камыши шест вода водоросли облака лошади золотарник дорога воробьи скала олень тетерев пень овраг ежевика куст хижина колонка холм ночь сон сок виски карты сланец камень птица сумерки рассвет сено лодка парень дверь девушка амбар солома пшеница канарейка мост сокол асфальт папоротник корова пчелы стрекоза фиалки ость ферма стойло окно ветер дождь волны паук змея муравей река пиво пот дуб береза ручей топь почка кролик черепаха черви скот звезды молоко луна-рыба каменный окунь уши палатка петух ил гречиха перец гравий осел сверчки кузнечик вяз колючая проволока помидоры библия огурец дыня шпинат бекон ветчина картошка плоть смерть изгородь иволга кукуруза дрозд яблоко навоз молотилка пикули погреб кусты кизил хлеб сыр вино бухта мох крыльцо лощина форель острога спаниель стог веревка вожжи шланг лук-порей репчатый лук нога.


Закончив, задохнулся и много дней носил список с собой. Начал с Западной Сорок второй, ходил мимо доков под скоростными шоссе, всегда держась как можно ближе к воде, вокруг краешка острова, вокруг Бэттери[6], потом вверх по Восточной Сорок второй, едва что-нибудь замечая или запоминая. Невозможно вернуться домой и признать поражение, продав выпускной костюм, заложив выпускные часы. В приветственной речи было сказано: «Пробудитесь, юные». Мойщик посуды, потом мойщик стекол на автомобильной мойке, продавец в книжном магазине за доллар двадцать в час. По Десятой авеню я всегда крался тайком, много лет назад увидев заголовок «Убийство на Десятой авеню».

* * *

К полудню воздух нагрелся, затих, хотя далеко вверху огромные темные тучи, сгустившиеся в стратосфере, накатывались с северо-запада через Верхнее озеро из Канады. Будет страшная буря, я к ней не готов. Пробежал трусцой три-четыре мили обратно к палатке, первые капли начали падать на листья, подул серый знобящий ветер. Собрал как можно больше растопки, забросил в палатку, принялся копать топориком канавку вокруг нее, выгребая грязь и корни руками вместо лопаты. Пропотев к концу вместе с одеждой, забрался в палатку, задернул полог, вздрогнул под рокот бури – тучи грянули, сгибая деревья, ломая ветви, заливая потоками лес. Я устало заснул, проснулся только к вечеру, видя в щелке лужу на месте своего костра. Дождь по-прежнему шел, только тише, и очень холодный. Захотелось вдруг оказаться в отеле в Нью-Йорке или в Бостоне, пригревшись во сне после ланча, сорвать целлофановую обертку со стакана в желтой ванной, налить в стакан виски, долить приблизительно на полдюйма хлорированной воды, разработать планы на вечер.


После отъезда Марсии в Калифорнию я через неделю отправился следом, но разминулся с ней в Сакраменто, откуда она поехала на юг в Санта-Фе, штат Нью-Мексико. В Сакраменто я выдохся, в любом случае потерял к ней интерес: новые места, новый город всегда начисто стирают для меня недавнее прошлое. Фотографии у меня не было, а когда я старался представить ее, черты туманно расплывались, менялись, приходилось начинать заново, как бы одевая голый манекен, а тут глаз падает на пол, разъезжается рот, теряются уши. Пробуя вообразить ее с кем-то другим, ничего не испытывал; она несколько раз говорила о своем желании заняться однажды любовью с индейцем, никогда, конечно, ни одного не зная; бравый шайенн[7] с полным набором военных регалий ослепил ее, потом снял скальп. Теперь она похожа на обритую до крови коллаборационистку после Второй мировой войны во Франции на черно-белом снимке из «Лайфа». Ничего, ничего не чувствую. Может, было бы иначе, останься мы вместе, но мне не хотелось жениться. Хотелось скопить денег, поехать в Швецию, посмотреть, похожи ли на меня какие-нибудь дальние родственники, а когда выяснится, что нет, отправиться на какой-нибудь островок стокгольмского архипелага, освоить профессию рыбака, провести жизнь на судне за ловлей трески. Балтика всегда холодная, берега усеяны черными камнями. Лет через десять черкну домой записку на ломаном шведском с ошибками, которую родные для перевода понесут в местный колледж. Объявлю о решении следовать примеру прадеда, уже наплодив целый выводок белобрысых придурков вместе с толстой женщиной, которая ест одну соленую, жаренную на масле селедку.

Последний вечер с Марсией меланхоличный и сладкий. Мы сидели на качелях у крыльца ее дома, пока не стало темнеть, потом пошли по лужайке вниз к подъездной дорожке, к моему старому «плимуту». Еще было очень тепло, сухой августовский вечер, когда воздух в сумерки вовсе не освежается. Молча проехали десять миль до хижины, я, останавливаясь перед ней, лишь на несколько дюймов разминулся с его мотоциклом. И подумал, что Виктор, наверно, ушел в таверну ниже по дороге. Не успел открыть дверь, она уже вышла. Свет не горел, но я без труда отыскал выключатель у двери. В хижине чисто, хоть и поспешно убрано. Стены отделаны до половины панелями из узловатой дешевой сосны, выше неровная штукатурка выкрашена ярко-желтой краской. Окна без занавесок. Красный цветастый линолеум начисто стерт перед раковиной. Я налил ей стакан пива, допил из бутылки остаток, так как был лишь один чистый стакан. Она вроде чувствовала себя вполне непринужденно, несмотря на все безобразие комнаты, довольно изящно расхаживала, разглядывая фотографии женщин, снятых Виктором, потягивала пиво. Не налить ли еще? Нет, не надо. Потом пошла в ванную, сказала, что в раковине полно насекомых. Я зашел, мы стояли, глядя в холодную белизну раковины на мошек, дохлых комаров у сливного отверстия. Одновременно подняли глаза – зеркало посмотрело на нас с ужасающей четкостью – ее лицо, не столь загорелое в ярком свете, влажный лоб, узел длинных волос. Я стоял позади нее с таким ошеломленным видом, что она рассмеялась. Я понял, что впервые за несколько недель обрел способность трезво рассуждать, прежде ее красота была просто идеей. Она сбросила блузку, юбка упала на пол. Я почувствовал легкость, воздушность, словно видел сцену издали или во сне. Она повернулась ко мне, прижалась щекой к шее. Я ее коротко поцеловал, глянул в зеркало. Ягодицы, крепко прижатые в глубине зеркала к раковине под тяжестью наших тел, спина, гладкая, на удивление мускулистая, мои руки, темные на ее белой коже. Потом увидел свое лицо, выглядывающее из-за ее плеча, улыбнулся, высунул язык.

Гораздо позже, отвезя ее домой и вернувшись в хижину, думал, что никогда не испытывал такого огромного наслаждения, так мало об этом думая; все случившееся происходило в неком чувственном тумане, прерываясь только глотками холодной воды, несколькими сигаретами. Даже возвращение к ее дому было расплывчатым, гипнотическим. Странно думать, что девушку можно любить без слов, когда язык лишь мешает. Так всегда было с Марсией. Мы разговаривали, смеялись, часто бродили, но ласки оставались абсолютно бессловесным ритуалом. Когда впервые занялись любовью, потекла кровь, но она, видимо, не считала свою девственность достойной упоминания.

* * *

Развожу из растопки в палатке слабый трескучий костер, которого едва хватает, чтоб сварить кофе. Облачка дыхания вырываются за полог, июньский воздух почти ледяной. Люди с деньгами в Нью-Йорке всегда выглядят так, словно вот-вот отправятся на летний отдых, на две недели, на месяц, некоторые жены на лето. Барбара едет с малышом в Джорджию, где, наверно, оставит ребенка по пути в Европу. Когда я впервые с ней встретился, она казалась безнадежно испорченной, странно напоминая ягненка в агрессивном декадансе, тщательно запланированном, как некоторые девушки с определенным образованием строят жизнь на основе прочитанных ими романов. Я познакомился с ней у Ромеро, в виллиджском баре для смешанных рас, куда она явилась с долговязым негром, сокурсником по художественному классу. Громко истерически выпивала в течение часа, после чего ее друг ушел в расстроенных чувствах.

– В тебе есть мексиканская кровь? – спросила она.

– Нет, – сказал я, почти обессилев от робости.

– А похоже. Уверен?

– Ну, может, самую чуточку, – соврал я, желая угодить.

Выглядит как роскошная манекенщица, явно прекраснейшее создание, какое я в своей жизни видел.

Мы бестолково болтали несколько минут, я попросил для нее еще выпивку, но бармен отказал. Она сразу же развернулась, ушла, я за ней, абсолютно уверенный, что дойду от стола до дверей. Бармен ухмыльнулся. Я себя чувствовал старым, утонченным, но неуклюжим. Прошагали несколько кварталов – она в шатком молчании – до закусочной, выпили кофе, и официантка за стойкой велела мне увести даму, пока ее не стошнило. Пришли ко мне, она быстро разделась, натянула вместо пижамы мою футболку, рухнула в постель. И заснула, прежде чем я успел сфокусировать взгляд на ее теле или сказать что-нибудь. Я разделся догола, лег, дотронулся до ее живота, но она уже храпела. Ощутил непривычное оцепенение, головокружение, как приблизительно годом раньше, когда одевался перед футбольным матчем, зная, что в течение нескольких следующих часов из меня будут выколачивать потроха. Лежал какое-то время, трогая ноги, груди, оставил руку в промежности, думая, что фактически первый раз сплю всю ночь с девушкой и что недостойно мужчины воспользоваться пьяной женщиной. В желудке у нее бурчало, я надеялся, что ее не стошнит, потому что чистое белье получу только через четыре дня. Потом встал, включил свет, посмотрел на нее, сперва издали, а потом очень близко, точнее сказать, с расстояния в пару дюймов. Сердце, казалось, вот-вот разорвется, я снова лег в постель, на нее, попытался войти, но кончил при первом же прикосновении.

Проснулся на рассвете, совершенно подавленный и виноватый, стал смотреть на нее из кресла у окна. Она глубоко и ровно дышала в тени, откинув одеяло; виднелось гладкое бедро, белая ягодица, следы загара на спине. Я поднялся непривычно рано, чего не любил делать в городе под лязг и шипение мусорного грузовика на Хьюстон-стрит, в грязном свете; солнце здесь даже летом не яркое, воздух пахнет, словно спрыснутый нефтяными химикатами. Она чуть шевельнулась, перевернулась на живот, намотав на себя одеяло, оно натянулось, обрисовало бедра. Будто картинка в грязном журнале. Никакого волнения, неожиданное онемение. Она как бы излучала тепло, я задыхался, спя с ней, – непривычный сладкий запах, развеявшийся до тонкости аромат духов, комната с первым светом съежилась в острой бессоннице. Вздремнул в кресле час-другой, целиком слыша уличный шум. Она все спала, впрочем, теперь укрытая. Я вышел в коридор, принял душ, а когда вернулся, она стояла у плитки на кухонном столике, готовя кофе.

– Эти негры старались меня напоить, – улыбнулась она.

– Не припомню.

Она долила себе в кофе холодной воды, поспешно выпила. Завернулась в простыню.

– Хочу душ принять.

Я объяснил ей, где душ, предупредил осторожнее обращаться с горячей водой, которая если есть, то сплошной кипяток. Обнаженная или практически обнаженная в самых важных местах девушка пьет кофе у меня в комнате. Почти захотелось вернуться домой, рассказать старому другу. Лег в теплую постель, которая пахла пивом.

Лежал в брюках, глубоко дышал, унимая нервозность. Казалось, прошел час, прежде чем она вернулась, встала полностью обнаженная над кроватью, расчесывая волосы короткими нервными рывками, глядя на меня сверху вниз. Я дотянулся до нее, дотронулся. Она повернулась, уронила расческу, очутилась рядом в постели, протянула руку, расстегнула молнию на брюках. Я их быстренько сбросил, мы поцеловались. Я немедленно вошел, хотя она была не совсем готова.

Ранним вечером проводил ее до угла Макдугал, где можно было поймать такси. Посмотрели на детей, игравших в баскетбол в садике за высокой оградой. Она дала мне номер телефона и адрес. Я себя чувствовал совсем другим и гадал, заметно ли это кому-нибудь. Мы занимались любовью, спали, целый день курили, быстро выбегали за деликатесами. Она взяла в рот мой член, что раньше случалось всего один раз со шлюхой в Гранд-Рэпидс, и я потянулся к ней вниз, чего никогда раньше не делал, хотя обсуждал дома с друзьями. Подразумевалось, что каждый из нас вкусил женщину, и если какой-нибудь бедный дурак признавался, что нет, все понимающе хохотали в запертой комнате или на ферме. Я чувствовал боль, содранную кожу. Один день стоящего траханья в девятнадцать практически равняется всему случившемуся с той поры в моей жизни. В том моменте сосредоточилось все любопытное, я до сих пор чувствую ее запах на своих руках и губах. Зашел в бар «Котел с рыбой», громко потребовал эль, решительная перемена, потому что обычно я мямлил в барах с акцентом деревенщины Герба Шрайнера, который в Нью-Йорке с трудом понимали.


Использовал остаток растопки, высушил на огне поленце, поджарил картошку с луком, съел прямо со сковородки. Едва светает, но ясно, первые столбы света ловят туман, поднимавшийся сквозь кусты и деревья. Точно так же было в Черном лесу в 1267 году, когда крестьяне рано вставали, обувались в утренней сырости. Вытер своей рубашкой ружье, смахнув влажный бисер, выступивший на холодном стальном стволе, и снова отправился вверх по ручью, чтобы продолжать путь оттуда, откуда меня вчера вернул дождь. Судя по карте заповедника, здесь самый глубокий участок леса, не отмечены даже бревенчатые гати, с безымянным ручьем, где разбит мой лагерь, вытекающим из ближайшего из двух маленьких озерков тонкой извилистой струйкой, постепенно расширяясь по ходу на север к Верхнему озеру.

Примерно в миле от палатки набрел на коническую кучку свежего медвежьего помета. Наверно, малину ел. Понадобилось несколько минут, чтобы оправиться от потрясения, впрочем, тут я вспомнил, что черные медведи редко на кого-нибудь нападают. Тихонько шагаю по мокрому папоротнику, промокнув до пояса, а потом ярдах в ста впереди на пригорке на краю небольшого болота вижу медведя. Он вдруг повернулся ко мне, чуя запах, почти с неощутимой скоростью ринулся, ухнул в болото.


Все они одинаковые. Убежденные в этом, прокручивают свои особенности вокруг одной головы, части тела тоже взаимно заменимы. В молодости дух захватывает, когда видишь в словаре слово «грех», проведя утро в Библейской школе. Иезавель, Мария Магдалина, Руфь у моих ног, дочери Лота, наложницы Соломона. Они бесновались в стране Гадаринской, где были исцелены бесноватые, вновь и вновь выходившие из гробов, когда бесы вошли в стадо свиней числом три тысячи, и они бросились в море и утонули. Над тонущими свиньями пенные волны. Умножаю свиней в загоне рядом с кукурузным амбаром. Их всего восемь, трудно вообразить тысячи, причем каждая одержима бесом дурной женщины. Когда исправишься и очистишься от всей мерзости, дюжина женщин по всей стране, с которыми ты плохо обошелся, узнают об этом и бросятся в Красное море или в загон для свиней. Можно их отметить флажками на карте Соединенных Штатов и Канады. В Лаодикии ты либо горяч, либо холоден[8]. Штаны спущены за курятником. Говорит, что в двенадцать видела мою задницу. На твоих глазах, и никто не признается. Умершая женщина, игравшая на вечерней службе по средам на пианино, теперь на небесах, видит, что ты творишь с собой по ночам, что делаешь с другими дома, на работе, во время игры. От мертвого никто не укроется, а они нам не могут помочь, разве только оплакать. Слышится куриное кудахтанье, ступни чувствуют колючую голую землю. У тебя ни единого волоска, а у меня есть. Говорят, у меня вырастут после следующего дня рождения. Дядья могут погибнуть в битве на Гвадалканале[9]. Трогаю ее ляжку. В воскресение Назорея проповедник в круглой палатке сказал, что маленькая дочка молодой супружеской пары упала в загон для свиней и те в наказание ее съели. Он обратился к пьянству и к женщинам.

Она обратилась к пьянству и к другим мужчинам. Потом слушали гимн по радио, и многие молились за них, особенно их матери, плакавшие под радио, просившие прощения. Скоро у них будет новый ребенок. Неисповедимы пути, которыми Господь творит чудеса. Отправлюсь в Африку, стану миссионером, буду спасать диких негров-язычников, хотя там полно страшных львов и змей. Задница у нее голая, куры кружат с кудахтаньем, думая, будто мы собираемся их кормить. Миссионер играет на аккордеоне, поет гимн на африканском языке, снимает на слайды Черный континент. Прокаженный с гигантской челюстью, без одного уха, в миссии принимает Христа. Девочек заставляют выходит замуж в десятилетнем возрасте, причем они становятся лишь четвертыми женами. Нашел в письменном столе двоюродного брата книжку про Флэша Гордона, где Флэш Гордон в космическом корабле всю дорогу всаживает самым разным женщинам и с другой стороны в рот мужчине. С одной стороны и с другой. Джо Палука в боксерских перчатках, в наколенниках перед боем на ринге со всякими знаменитостями. Один мой приятель заплатил их служанке-негритянке пять долларов из рождественских денег, чтобы та задрала платье. Не знаю, как она выглядела, под платьем были панталоны. Пять долларов. Мчась летними вечерами к озеру, мы заглядывали в окна, и на ней вообще не было никакой одежды. Я не уверен, что все одинаковые, если волосы у них разного цвета, значит, они наверняка и сложены по-разному. Но когда шел по водам в белых фланелевых брюках, все было новым, Святой Дух в крещальной купели чувствуется в готовой разорваться груди. Может быть, слишком надолго задержал дыхание. Привидение являлось с неделю, хоть отец говорил: брось свои шуточки в ванной. Может быть, я язычник? Билли Санди два дня стерег моего отца, но на третий он напился. Как говорится, вновь предался пороку.

* * *

Теперь, в полдень, ветер дует с юго-запада, день становится теплым и влажным. Я уселся у пня, глядя на легкую озерную рябь. Дойдя до озера, от отвращения и скуки выстрелом сшиб черепаху с дальнего бревна, пот заливает глаза, течет в трясину, по которой я шел в тучах комаров и слепней, веки почти совсем распухли от укусов. Черепаха взорвалась с силой пули в 180 гран. Бессмысленная жестокость. Это семейное, иначе охватившее меня удушье не совмещается с прошлым. Гончие в темноте кидаются на дерево, в луче фонаря вниз поглядывает енот, сбитый с дерева и растерзанный гончими в клочья. Чтобы разжечь их аппетит, надо позволить сразу кого-нибудь съесть целиком.


Однажды я пять раз выстрелил в пчелиный рой, тесно скучившийся на дереве, в колоссальное скопище маленьких подвижных гроздьев, с маткой глубоко в центре, которую все кормят и охраняют. Они сгрудились вокруг пулевых отверстий, мертвые упали на землю. Дешевизна в моей семье, первые четырнадцать лет прожиты в девятнадцатом веке, потом скачок в двадцатый, принятие баптизма в момент потрясения, учеба на проповедника. Говоря, много званых, но мало избранных. За два года в церкви душа разбухает и разъедается. Черная женщина поет: «Расскажу Господу, как ты со мной обошелся». Послание к Филиппийцам или к Ефесянам. Павел нас учит. Очисти помыслы мои, о Иисусе. Лучше гореть, чем погибнуть, держа незаряженное ружье на коленях, отчаявшись стать чище. Не для того мы происходим от обезьян, чтобы поступать, как боги; мир родился шесть тысяч лет назад, доказал епископ Ашер, и только Сатана заставляет нас думать иначе. Страна наша сбилась с пути; когда строилась плотина Гувера[10], восемь-девять человек умерли и были замурованы в бетон из-за нашей страсти к деньгам. Христос не допустит, чтоб эти картины меня искушали. Мозги, разложившиеся от неупотребления. Евклидовские, впитавшие тысячелетнюю жестокость; позор моей семье и родным, только мой отец ходил в колледж, изучал агрономию, плохо владел грамматикой. Что могло выйти, когда годы ушли на дойку коров, рубку леса, питание селедкой. Один за другим бросали школу в шестнадцать по религиозным убеждениям, не желая ничего большего, чем положено по закону; невежественные безобидные менониты, они занимались своими делами и отказывались соблюдать между собой закон. Выдумали севооборот, женщины ходили в черном, в черных облегающих голову шапочках. Вот и все, что о них можно сказать.


Тепло, ветрено, комары и мухи исчезли. Я сбросил одежду, вошел в воду, осторожно ступая по мягкому озерному дну; зайдя по грудь, поплыл в ледяной чистой воде к бревну. Кусочки черепашьего мяса; поднеся козырьком к глазам руку, вижу на дне большой осколок панциря. Сложи их снова вместе. Сердце мое было в яйце, оно упало на пол. Поплыл на спине, видя одно стоячее облако. Как умерла бы черепаха в другом случае? Зимой глубоко в грязи. Медведи умирают в спячке от старости. В Америке тысячи необнаруженных трупов, на обочинах железнодорожных путей, в снятых комнатах, в водосточных трубах, в лесах.

Вернувшись к палатке, поспал на позднем дневном солнце. Хотелось пожить на одном месте. В пути целиком теряется личность; через тысячу миль, даже меньше, превращаешься в нечто, потому что нечего больше перемещать. Оставайся здесь. Улицы Лоредо в Техасе гноятся, замыкаются в себе. Наверняка каждый открыл бы стрельбу, если б мог остаться безнаказанным. Впрочем, это, может быть, справедливо по отношению к любому штату. Матрос на тротуаре в кругу любопытных субботним вечером на Сколли-сквер в Бостоне, из щеки у него торчит ручка штопора. Они его вырвали на Сколли-сквер. На Западных Сороковых возле Девятой авеню полисмен ударил дубинкой пуэрториканца по войлочной шляпе. Другой полисмен стоял у патрульной машины, смотрел, как пуэрториканец на четвереньках обливается кровью. Потом его затолкали в машину. Небольшая толпа разошлась, а я смотрел на шляпу. Что с ней сталось? Один мой приятель, в которого стреляли, рассказывал, что чувствуется удар, хоть и не слишком сильный. Безопасное место – Юта, где я неделю работал у фермера. Ел вместе со всей семьей. Моя учеба в колледже произвела на них впечатление. Я сказал, что у меня умерла жена, и они очень мило со мной обращались. Привычка беспричинно врать весьма кстати.


Ночь сырая и теплая. Бросил в костер охапку зеленого папоротника, чтобы выкурить комаров, дым вьется, клубится над огнем, над палаткой, добираясь наконец до крыши из переплетенных надо мной сучьев. Безлунная ночь. Я спал в Испании, где никогда не был, под лимонным деревом, на коленях угнездилась гадюка, ища тепла. Слышится запах дыни, разбитой об крыло трактора, на землю брызжет сок, семечки. Сбросил с себя всю одежду, прошелся вокруг костра в ботинках, вглядываясь в темноту по периметру. Вдали тоненько лает собака. Койот. Может, довольно близко, ведь неумолчное журчание ручья глушит звуки. Я поежился, придвинулся к огню, стоя в клубах дыма, пока глаза не заслезились. Если в центре Земли огонь, почему почва не нагревается. Мозги для науки не приспособлены, или еще что-нибудь, удерживают только то, что цепляется, как репей. Или всякие странности и причуды. Ощупываю свое тело, как врач в поисках отклонений. В новом мире мышцы превратятся в эксцентричную финтифлюшку. Ни к чему рельефная мускулатура, никакой бездумной работы, а нечто другое. Работа. Помогаю отцу и деду собирать сено. Наваливаем в телегу вилами, пока не вырастает огромная шаткая куча, потом лошади тащат телегу к сараю, где сено будет сложено на сеновале. Я совсем маленький, вилы тяжело поднять. После ужина иду с дедом в сарай смотреть дойку коров. Четыре соска. Под моими собственными пальцами молоко никогда не текло, хотя я тайком пробовал. Дед нацеливал сосок, брызгая мне в лицо, или направлял молочную струйку в рот жившей в сарае кошки, которая этого всегда ждала. Сено сбрасывали вниз, раскладывали длинными валиками перед стойлами, носили лошадям. Я страшно не любил ходить следом за лошадьми, каждое поднятое копыто должно было опуститься. Ходили рассказы об убитых и покалеченных одним ударом, нанесенным из-за сарая. Бык на привязи, которого водят за кольцо в носу, безопасен. Работа притупляет мозги, толкает на вечные поиски приятного местечка, где можно забыть об усталости. Приходится вручную засыпать фундамент, тогда как бульдозер нагромоздил бы стену земли, которую лопатой кидаешь неделю. Колодец копали, копали, пока не выкопали яму в десять на десять на десять футов. Дерева на обшивку не было. Протяни на тысячу футов водопроводную трубу в чудовищную жару за доллар в час без сверхурочных, перетаскай из грузовика удобрения в металлический куонсетский ангар[11] в противогазе, потому что мешки иногда рвутся. А тяжелее всего носить двенадцатидюймовые бетонные плиты по семьдесят футов каждая для дома, облицованного под кирпич, наверно, по тысяче таких плит в стене. Перенеси в день вручную тридцать пять тонн. Слишком устаешь, чтоб трахнуться, порыбачить, сходить в кино, руки онемевшие, неуклюжие. Кто-то должен это делать. Только я больше не буду. Под Стоктоном раскинулось бобовое поле, не видно конца. Обираем грядки, два цента за фунт. За двадцать четыре дня заработал семь долларов, тогда как девушка-мексиканка, с которой я познакомился в Салинасе, получала в среднем четырнадцать долларов в день. Нашел работу на грузоподъемнике на консервном заводе в Сан-Хосе.

В спальном мешке слишком сильно чувствуется запах дыма от моей кожи. Спя телом, но бодрствуя духом, вспоминаю, как ехал через Толедо, Детройт, Лансинг, добрался, наконец, до района, который мне нравится, к северу от Маунт-Плезант и Клера, повернул налево, проехал еще восемьдесят миль через Эварт до Рид-Сити. Мимо дороги к той самой хижине. Здесь в лесном шалаше жила настоящая ведьма, питалась ягодами и вареным опоссумом, другими зверьками, только что сбитыми на дороге машинами. На дорогах каждый год гибнет триста пятьдесят миллионов животных. Одним летним вечером я насчитал восемьдесят на участке дороги к западу от Клера. Они так и не поняли, что это уже не их мир. На всей земле давят, наверно, миллиард в год. Несколько лет назад в Массачусетсе я сбил лису, вильнул, остановился, увидел, как она скрутилась в плотный клубок на обочине. И размозжил ей голову домкратом, потому что спина была сломана, волочилась вывернутая задняя лапа. Лиса рычала, скулила, пытаясь уйти. Нельзя было оставить ее умирать несколько дней – в феврале – марте во время случек они бегают свободно, без обычной осторожности.

Рид-Сити, где прошли мои самые лучшие годы, показался жалким, маленьким, некрасивым, и я его быстро проехал. Ничего нет скучнее идиллии детства. Видишь мир с высоты трех-четырех футов, с небывалым изумлением запоминаешь все, что в дальнейшие годы просачивается, узнается, сберегается, собирается из крох в отвращении к настоящему. Безнадежно переживать это снова и снова, смаковать лишь хорошее, забыв о бесчисленных ранах, которые, видимо, лежат глубже и постоянно компенсируются силой. Впрочем, один врач-психолог, к которому я ходил, уверял, будто я живу, как ребенок. Поэтому мне нечего приукрашивать свое детство или избавляться от нынешних горестей. Я по-прежнему оставался ребенком, возможно, с малыми шансами стать еще кем-то. Отлично. Вечно бросать школу, работу, охоту, рыбалку, бродяжничать, подобно ребенку, пресытившемуся конфетами или новыми играми. Я даже время от времени лазаю по деревьям, убедившись, что никто не видит. Новизна, как говорится, жертва стремления к переменам, новая улица, по которой идешь в новом городе к новому бару, новая река с новым мостом, откуда смотришь вниз, новый писатель, читаемый поздно ночью в новой комнате. В Уолтеме под Чарльзом на несколько недель Достоевский после того, как я бросил работу на посудомойке в итальянском ресторане. В одну ночь Бостон стал Санкт-Петербургом, на два фута заваленным снегом. Перебрался на Сент-Ботольф-стрит, оставил работу, скопив сотню долларов. Комната до того плохо отапливалась, что я целый месяц носил выброшенное отцовское пальто, даже в постели, а когда тепло начало поступать бесперебойно, снял, вывесил проветривать за окно. Алкаш из соседней комнаты мочился в окно, чтоб в туалет не спускаться. Я записал свои мысли на двух желтых блокнотных страничках и весной снова двинул в Нью-Йорк, надеясь уехать оттуда в Швецию, скопив достаточно денег. После пятимесячной безработицы и токайского вина в Нью-Йорке отправился в Мичиган, где за следующие четыре месяца сумел скопить семьдесят долларов, поехал в Калифорнию автостопом. Все подсаживавшие меня водители грезили о горах золота, спрятанных в зелени Перу, о сокровищах Лаффита[12] на каком-нибудь коралловом рифе за островом Тортю, о найденном в сточной канаве толстом бумажнике, о том, чтоб наутро проснуться звездой экрана, когда кто-нибудь обратит внимание на их интересные лица, или стать любовником богатой женщины. Настоящая красавица, и до него ни один мужчина не удовлетворил ее извращенные вкусы. Потом увидел весь мир, благодаря исключительно сильному члену, – Биарриц, Марракеш, Сайпан, Гонконг. Выглядывает в щелочку между шторами на авеню де Кошон, тело изнуренное, но счастливое. Она у него за спиной на ложе в стиле Людовика Четырнадцатого прижимает к грудям уже мертвую утку. Потом рвет зубами утиные перья, как ястреб, быстрыми дергаными рывками. Он просто терпит подобные извращения за тысячу долларов в неделю содержания, которое она ему выплачивает, а порой и за маленькие удовольствия, предлагаемые взамен. Приехав в Сомали, продаст ее какому-нибудь бедуину за холостой выстрел, забрав сначала драгоценности и как можно больше наличных. У себя в комнате меня опьяняли фантазии. Найти бы в настоящей сточной канаве настоящий грязный бумажник. Воспламененный сотерном, я предчувствовал скорую перемену в собственной жизни. Переплывешь океан или еще какой-нибудь водоем и обретешь любовь с женщиной, говорящей на незнакомом языке, сказала одна девушка, читая мой гороскоп. Или в качестве президента гигантской корпорации ввожу справедливую кадровую политику. Вдовы погибших при несчастных случаях, затянутых в горящие топки моих сталелитейных заводов, зардеются от моей щедрости, зачастую опрокидываясь на письменный стол для короткого раунда. Все фантазии губили неправильные детали. На первых порах в средней школе я написал эссе по истории профсоюзов на конкурс ПРАП (профсоюза работников автомобильной промышленности): «Юджин Дебс[13] мысленно разговаривал сам с собой в тюремной камере. Куда идет рабочее движение, спрашивал он себя». Мой брат выиграл конкурс Американского легиона на «лучший очерк на патриотическую тему», читал его на школьном собрании со сцены, на которой с обеих сторон симметрично стояли двое мужчин в форме и два флага. Я думал, что успешный писательский труд в семье должен продолжиться, с нетерпением ждал, когда по почте придет приглашение в Вашингтон (первый приз), за которым последует предопределенное повышение в ранге до равного, а потом до преемника Уолтера Рейтера[14]. «Рад, что ты в моей команде», – скажет Рейтер с затуманенным взором, или что-нибудь вроде того. Никто не видит шрамов от выстрелов головорезов из кухонного окна. Бандиты ни перед чем не остановятся, даже перед убийством. Семейства Форда, Доджа, Мотта и прочих живут в свинской роскоши на невыплаченную зарплату, когда Вождь лежит на клеенке, истекая кровью. Через несколько лет на социалистическом митинге в Нью-Йорке бездомные нищие читали «Юманите» и смеялись. Я не знаю французского, а плакат объявлял об общественном мероприятии. Лимонад и орешки. Это был мой единственный политический митинг, хотя я целый день собирал вокруг Вашингтон-сквер подписи под петициями и протестами. Слушал сплетни про Эйзенхауэра и мадам Чан, сообщения о финансировании с помощью квот на добычу нефти, формирования местных армий в Техасе, которые со временем овладеют страной. Розенбергов[15] подставили; серьезные люди, особенно молодежь, должны присоединиться к Фиделю Кастро в провинции Ориенте. Я всему верил, даже был на тайном собрании сторонников Кастро в испанском Гарлеме, хотя разговоры велись по-испански, а я понимал по-испански лишь vaya con Dios, gracias[16] и adobe haciend[17]. За пять месяцев в Нью-Йорке сбросил тридцать фунтов, а за четыре месяца в Калифорнии еще десять. Через несколько лет вообще бы ничего не весил.

Вода промыла трещины по берегам ручья, усеянным плавучими щепками, грудами и кучами стволов желтой березы, лишенными корней; вода оставила отметки на деревьях. Поздней зимой эта местность наверняка выглядит необычно, здешний рекорд близок к тремстам дюймам снега, температура, пусть редко, но опускается до сорока ниже нуля. Олени уйдут далеко в кедровые болота, питаясь скудными молодыми побегами, в весенние снежные бури они часто тысячами умирают с голоду. Даже рыжим рысям не хватает зайцев-беляков; несколько лет назад погибло, по сведениям, пятьдесят тысяч оленей, захваченных мартовским бураном, совсем ослабевших. Весной все ручьи станут бурными, сильными и стремительными, питаемые тающим снегом, льдом, дождями. Хорошо бы посмотреть, да здесь зимой не пройти, только на снегоходе, а эта машина, как бы предназначенная для уничтожения любого места, куда иначе невозможно добраться, пугает меня. Нетронутых мест не осталось, лишь на далеких окраинах, где реже бывают люди. В Арктике бурят нефтяные скважины, из ледников сочатся огромные потоки пропащей нефти. Наш континент превращался в Европу на протяжении моей жизни, что приводит меня в отчаяние. Легчайший запах прибыли сводит нас с ума, красота гибнет, никаких сантиментов. Мы поступали так с того дня, как сошли с корабля, и теперь ничто нас не остановит. Даже наше инстинктивное желание хоть что-нибудь сохранить проявляется в извращенной форме; устраиваем парки, фактически «зоопарки природы», пересеченные скоростными шоссе, в будущем большие участки обнесут заборами, чтобы животных не изводили и не доводили до голодной смерти. Почти утешительно думать, скольких людей захватили бы с собой в могилу гризли с их чувством собственности. Я читал, как одна женщина хвасталась, что застрелила спящего медведя. Вылетел меховой клочочек, заряд «Магнума–375» пронзил зверя за долю секунды. Странно, как они чувствуют, что на них охотятся, даже лис оглядывается на ходу, наблюдая за приближением преследователей. Лису загоняют до изнеможения на снегоходах, потом насмерть забивают палками. В Онтарио с близкого расстояния стреляют в завязшего в снегу лося, тоже загнав машинами до потери сил. Слоны знают, что в них сейчас будут стрелять, как знали индейские женщины в Крипл-Крик, и китам известна фатальная точность современных гарпунов. Волков уничтожают за то, что они с голоду убивают охотничью дичь, на Верхнем полуострове осталось, наверное, штук пятьдесят, на глаза попадаются редко, им хватает ума распознать врага. Дикие собаки, живущие в болотах, вернулись в древние родные места, усвоив за одно поколение, что их пристрелят за убийство оленя. Только мало мест вроде этого, которые не сулят прибыли, остаются хотя бы на время в сохранности, где реки оправились от широкомасштабных рудничных разработок пятьдесят лет назад, а порубленные деревья начали расти, питая оленей.

Горы усеяны шале и лыжниками, безусловно самыми бесчувственными идиотами, каких я когда-либо видел. У них свои «права», точно так, как у тех, чьи интересы связаны с лесом, шахтами, нефтью. Впрочем, я не обязан любить их за это. Есть забавная ирония в том факте, что землю окончательно изнасилуют, прежде чем у черных будет свободное время, чтоб ей любоваться, – еще один пример скрытого геноцида.

Мозги мои заледенели и ослабли от этой войны против всех; на мой взгляд, соглашатели еще противней разрушителей. Как бы глубоко ни забрался в лес или в горы, непременно где-нибудь увидишь след реактивного самолета, как рану на небе. Но я не обладаю даром реформатора, не могу не вливать виски в глотку, разве что оно останется за много миль, просто недосягаемое. Некоторые уроженцы больших городов пытаются спасти большие города. Я не способен осушить мозги на достаточно долгое время, чтобы оглядеться однажды с полной сосредоточенностью. Другие представители моего поколения принимают наркотики, может быть, расширяют сознание, оно открывается для вопросов, а я пью и сужаю его, мозги останавливаются, спотыкаются, сжавшись в серую пригоршню горечи.


В лесу снова стало тепло и приятно, солнце осветило землю, испещренную тенью листочков березы, слегка шевелившихся над палаткой под легким ветерком. Я дремал, просыпался. Видел однажды на траве луну с одной тучкой пониже меж бедрами Марсии, прижавшись к ее ноге ухом. Май, вишня за моими ногами сбросила почти весь цвет, лепестки ковром устлали землю. Ее ручные голуби ворковали в клетке за гаражом, этот звук рокотал в теплом воздухе. Жую сладкую травку, лицо влажное от ее тепла. По гравийной дороге проехала машина, свет фар качнулся над нашими телами. Пятна зелени у меня на коленях, на спине, с пшеничного поля за дорогой, где мы прятались днем. Земля была сырая, я служил подстилкой. Она уселась на меня, со стороны можно было подумать, девушка просто сидит в пшеничном поле. На мне. Великолепные чрезмерные и бесцельные занятия любовью в машине, на диванах, под душем, в гостях в запертой ванной комнате, в охапках сирени, под вишневым деревом. Все это так далеко, что мозгам больно. Весной, когда меня неделями одолевала меланхолия, пришло головокружительное безумие, полные карманы сорванных цветов. Мы никогда особенно не разговаривали, теперь хочется, чтобы больше можно было вспомнить. Той туманной весной мы с ней спали и жили как бы под теплой текучей водой. Она ждала на земле, я сидел на развилке дерева, пил вино, всю бутылку двумя-тремя глотками. Действует быстро и здорово. Даже тогда.

Очнулся от дремоты среди вечера, света уже почти нет. Новолуние, дерево вполне высохло, будет гореть. Съел трех форелек не крупней корюшки и последний хлеб. Остались две банки мяса, придется идти за едой к машине, если я ее отыщу. Может быть, подстрелю что-нибудь, или поголодаю, или пойду к северу к реке Гурон, попробую поймать большую форель. То есть, если, конечно, найду реку; на карте местность выглядит очень просто, но четыре-пять миль по лесу без видимых ориентиров совсем другое дело. Сунул три пальца в банку с медом, смотрю – рука грязная. Дурак пьет из ручья, идя через кедровое болото, и страшно заболевает вдали от какой-нибудь помощи. Всю воду надо кипятить, кроме воды из большой реки с сильным течением, далекой от цивилизации. Найди холодный родник, бьющий из скалы в Эсканабе. Однажды я зачерпывал воду в пятидесяти ярдах ниже туши оленя, наполовину лежавшей и гнившей в ручье. Меня всегда восхищало легкое умелое поведение в лесу моего отца и старшего брата, отец до катастрофы. Кругом грязь, дым, беспорядок. Бах-бах, черный баран. Хренотень. От пота и средства от комаров зудят царапины. Я почти наслаждаюсь собственным свинством, считая его главной чертой характера. Где свиные ножки, свиная колбаса, темное пиво? И рубец, телячьи мозги, ливер? Лидия, Лидия, милочка, принеси мне твою железу. Пала ночь длинными волосами. Мыла для рук все равно не найти. Сгодится зола или мелкий мокрый песок. Оттирая зеленые пятна от приставшей травы, мы разламывали помидоры, которые начисто все отчищали.

Загрузка...