Глава 2 Бостон

Собственное мнение о Бостоне меня не очень интересует. Я жил там дважды, и оба раза плохо. В девятнадцать месяц прожил на реке Чарльз в Уолтэме, считай, все равно что в Бостоне. Разогревал в раковине в своей комнате суп «Кэмбелл», открывал, только наверняка рассчитав, что горячая вода расплавила желейную субстанцию. Пробовал даже «суп с буковками»[18], но комплект оказался не полный, не хватило букв, чтобы съесть свое имя и унестись в Лапландию, посоветоваться с последним шаманом. Жил я и в знаменитом месте, где тридцать лет назад совершилось самоубийство. Каким местным мостом воспользовался Квентин Компсон[19]?

Потом перебрался на Сент-Ботольф-стрит, в снесенный ныне квартал, и почувствовал себя гораздо лучше. Здесь оказалось самое жаркое средоточие моих страданий – сильнейший январский холод, горбунья домовладелица, ближайший сосед с заячьей губой, безработный матрос торгового флота, который меня уверял, что «пьянство не дает дивидендов». Но сколько тепла в токае, в сотерне, в так называемой «птице-громе», крепком шерри с максимальным содержанием алкоголя – откуда тепло – за минимальную цену. Я работал мойщиком посуды в итальянском ресторане, доедал объедки с чужих тарелок, однажды в голодной жадности съел окурок сигареты с фильтром, спрятавшийся в курином крылышке и застрявший в горле. Деньги хорошие, если добавить долю, украденную из официантских чаевых. Официант, участок которого я обслуживал, был арабом-гомосексуалистом с не совсем чистыми иммиграционными документами. Он заподозрил меня в воровстве, но я посулил либо дать ему в морду, либо сделать анонимный звонок определенным высоким властям, после чего он вернется в ту самую гнусную маленькую страну, откуда явился. Дело кончилось плохо, хотя больше никто ничего не сказал. Как-то у него был выходной, и подменявшая его итальянка-домохозяйка с волосатыми ногами поймала меня. Перед увольнением управляющий со мной беседовал в кабинете, стены которого были увешаны фотографиями с автографами деятелей шоу-бизнеса, мелких (Джерри Вейл, Дороти Коллинз, Снуки Лэнсон, Гизел Маккензи, Джулиус Лароса), редко мелькавших в ночных телешоу. Он выписал чек на двадцать долларов, которые мне задолжали, объявив, что работы посудомойщика я больше в Бостоне не получу. У него есть связи. В Бостоне связаны все вплоть до самого ничтожного ночного сторожа, который тратит на лотерею пятьдесят центов в неделю. Перебирают в уме свои связи по пути в подземке до Дорчестера.

К тому времени я скопил двести долларов, которые хотел приберечь до Нью-Йорка, а вместо этого промотал за три дня с молоденькой армянкой, исполнявшей танец живота, постоянно оставаясь под пристальным наблюдением двух своих необычайно волосатых братьев. Она отдалась мне за тридцать долларов на заднем сиденье такси, после того, как лицо мое в клубе достаточно примелькалось. Хотела удостовериться, что я не извращенец, что за моей любовью, за левантийской музыкой, под которую она извивалась, не стоит некий опасный фетиш. Я понимал ее осторожность. В городе такого сорта, как Бостон, многие жители душат кошек. Легко представить бостонца, который хлещет себя по ногам одежной вешалкой, просверливает дыру в капусте, видит во сне, будто трахает в зад Магдалину или какую-нибудь бедную монахиню, шпионящую на улице. Как-то утром на Коммон я видел священника, стоявшего на четвереньках, остервенело жуя маргаритки, которого потом стошнило желтыми лепестками в пруд с лебедями. Проходивший мимо коп сказал только: «Доброе утро, отец», словно это был абсолютно нормальный поступок. Гораздо позже в своей жизни я испытал такое же чувство, бродя по Дублину; меня озноб прохватил при мысли, что если когда-нибудь вырвутся эти темные силы, то произведут эффект лопнувшей в духовке непроткнутой печеной картошки.


Прошло уже три дня, прихожу к мысли, что еды хватит. Уверенность в возможности легко найти машину нулевая. Трогаю впалый живот, но у меня в любом случае тридцать фунтов лишних – начал незаметно толстеть в Бостоне, выпивая бесчисленные ящики эля. Вкусно. Хорошо бы иметь упаковку, охлаждавшуюся в ручье, как в телевизионной рекламе. Ради нумерологии хочется здесь пробыть минимум семь дней. Может, подстрелю оленя и съем целиком, с глазами, с потрохами. Сварю суп из копыт.


Неудобно пристраиваться на радиаторе батареи в ее квартире, каждое чугунное ребро причиняет боль, хотя и греет спину. Очень тепло, в отличие от моей комнаты на Ботольф. Мечты о Юкатане, Мериде, Козумеле, где тепло и сыро, пускай кругом кишат тарантулы и ядовитые змеи. Улягусь в гамаке подальше от змей, соорудив металлические крысоловки, как делают на судах, чтоб не достали тарантулы и скорпионы. Вползет тарантул по гладкому металлу? Может быть, у них клейкие ножки? Однажды мы с красивой девушкой устраивали в гамаке «шестьдесят девять» с такой деловитостью и диким рвением, что вывалились из гамака на пол с высоты, как минимум, четыре фута. Она рухнула на меня сверху, так что этикет несчастного случая был соблюден подобающим образом, только я больно повредил плечо. Это сильно ее позабавило, она по-прежнему истекала соком, но я утратил половую силу из-за разбитых губ, носа, плеча: полная мачта, полмачты, нет мачты. О, шторм и прочее. Лег в горячую ванну, накрыл лицо и нос горячей салфеткой. Она приготовила на обед какую-то жареную колбасу, да жевать было трудно, поэтому я высосал через соломинку две бутылки вина, разрешил ей утешить меня, глядя на качавшуюся голову, почесывая ее попеременно от похоти, смущения и боли.


Снова на Ньюбери-стрит, вверх по лестнице, она ждет. Сплошь розовые краски, как в кварцевой шахте. Ничего водянистого. Кукурузная шелуха. Тамале[20].

– Не надо, – говорит она.

– Чего?

– Того самого.

– Почему?

– Потому что. Просто потому что.

Действительно, слишком жарко, чтоб трахаться. Комната мертвенно-бледная, душная. Лежим, потеем, чего животные явно не делают. Я слышал, охлаждаются лишь через пасть: розовые языки бегущих собак. Чувствую боль, какую, должно быть, чувствует металл.

– Твердый еще, – говорит она.

– Ошибаешься.

Ягодицы обмякли, но почему-то манили по-прежнему. Необходимы активные упражнения, поменьше макарон, сливок в кофе.

– У тебя не задница, а виноградное желе. Кто-нибудь говорил тебе это?

– Пошел ты. Я видела в десять раз больше, чем твой.

– Несомненно. Ты немало видела. В инженерных войсках говорили, что у меня выше среднего.

Официантки пахнут вареной бараниной. Я быстро оделся, спустился по лестнице, вышел на улицу. Зашел в первый бар, выпил два стакана пива, потом велел плеснуть бурбона в третий стакан, как делают в Детройте. Бомба с часовым механизмом. Для гигиены. В туалете, прицелившись, пнул, словно шайбу, сплющенную банку от дезодоранта, потом окурок сигареты. В детстве они изображали японские самолеты, в которые надо стрелять. На стене афоризм на уровне глаз: «В Бостонском колледже кормят дерьмом». Никаких нет сомнений, у иезуитов полные тарелки. Повар накладывает по второй. «Ошвети наш шветом, говорят они, подари нам вшю твою любов».

И еще: она приподнимается, облокотившись. Прищуренный взгляд сфокусирован на слабом свете в комнате. Спрашивает:

– Почему еще не стоит?

– Разочарована? Пришла сюда, разделась и спрашиваешь, почему еще не стоит. Я просто член с головкой, спрятанной в шкуре старой ящерицы.

– Нельзя ли немножечко полюбезнее?

Тридцать третий повтор. Она активно, но спокойно ведет осмотрительную политику, выпускница Смита с существенным гардеробом. Яростная феминистка, развелась с «фальшивкой» из рекламного бизнеса. Убеждена, что мы не занимаемся любовью, а поддерживаем физическую связь. Ходит к аналитику, говорит, аналитик советует разорвать нашу связь. Я часто заявляю, что приходит она лишь в надежде получить с меня четыре сотни долга.

– Вчера вечером чем занимался? – спрашивает она, толкнув меня в плечо.

– Трахал красавицу-умницу из средней школы, которую встретил в слезах на Коммон. Она была девственницей, боялась, что будет больно.

– Не знаю, зачем с тобой путаюсь. Знаю кучу мужчин, желающих занять твое место.

И так далее, а я жаждал романа. Открыл дверь, никаких вопросов: она неряшливо стоит на четвереньках, смахивая на опозоренного офицера армии конфедератов, одни пружинистые светлые волосы, крошечные усики, пятна на коже, потная оболочка, на которой можно написать фамилию.

– Почему не идешь, когда тебя зовут? Я жду.

– Очевидно.

Я обошел вокруг нее. Сюрприз приготовлен, как минимум, за час, возможно, поза принималась с каждыми шагами по лестнице.

– Дашь мне сначала поесть что-нибудь?

– Что такое? – задохнулась она, неуклюже встав на ноги. Накрахмаленные лифчики в ванной похожи на хорошие кольца дыма.

Я поджарил яичницу и молча съел, пока она смотрела в окно на засыпанную снегом автостоянку тремя этажами ниже.


Снова снился виски, проснулся в холоде под неумолчным дождем. Забрался поглубже в спальный мешок, согреваясь облачками дыхания. Такой холод летом; лучше проверить лески, побегать кругами, вырубить топориком углубление для костра под сосной. Я неловко оделся в палатке, добежал трусцой до ручья; первая леска невесомая, на второй ручейная форель почти в фут длиной. Завтрак. Дождь слабел, ветер менял направление, слабое тепло веяло с юго-запада.


Отклонение или падение: открыто любить почти любимую. В любых проспиртованных ромом мозгах отыщется в прошлом подобная вещь. Предмет практически не имеет значения, будь то любимая тетка, слабо жаждущая кровосмешения, дочка аптекаря за прилавком с содовой или, как в моем собственном случае, клакерша из десятого класса. И еще одна, та самая. Девушка в летнем коттедже под Западным Бостоном, штат Массачусетс. Ей пятнадцать, мне семнадцать. Позже, даже не слишком поздно на протяжении жизни, ужасно тоскуешь по этому жизненному ощущению. Полное отсутствие; мы представляем собой просто железы с маленькими звериными приделанными мозгами. Такая любовь, словно мы вымышленные существа, чистые, геометрические, алмазные, просматриваемые сквозь массу открытых прозрачных граней, и в то же время люди; горло перехвачено, набухшие слезные железы, мир осязаем, свеж, мы в него вновь и вновь возвращаемся, желая вернуть прекрасный, но бессмысленный сон.

Просыпаюсь вскоре после рассвета – колечко стучит в окно. Вижу ее в раме темневшего окна гостиной – я спал на крыльце на подстилке, – машет, зовет подняться. Жалею о своем обещании. Плохо езжу верхом, наверняка буду выглядеть глупо, может быть, упаду, разобью о камень, о дерево голову. Хорошо было лежать на крыльце на рассвете под пение летевших с озера птиц, под каплями дождя, легко падавшими на неподвижные листья. Смутно помнилась короткая ночная гроза, молния высвечивала листья сахарного клена, качавшегося на ветру, дерево казалось белым, призрачным. Снова стук; я поднялся, медленно натянул холодную сырую одежду. Утро мрачное, облачное, сквозь москитную сетку в жемчужных каплях видны клубы тумана над озером.

Она нетерпеливо ждала, пока я пил растворимый кофе, заваренный не совсем закипевшей водой. Пришлось шепотом объяснять, что немыслимо выходить из дома без кофе. Мы помедлили, слыша храп ее отца, потом кто-то перевернулся в скрипучей кровати, потом вновь тишина. На ней свободный свитер, какие вяжут ирландские крестьяне, зарабатывая на свою толченую картошку, светло-коричневые верховые бриджи. Она стояла у плиты, старалась наскрести чайную ложку кофе из банки, уронила ложечку, и я вышел из забытья, видя наклонившуюся фигуру, туго натянувшиеся на ягодицах бриджи, врезавшиеся в плоть складки трусиков. Всего пятнадцать лет.

Тихо закрыл дверь, пошел за ней по подъездной дорожке к гравийной дороге. По-прежнему капал легкий дождь, только больше с деревьев, туман теперь плыл над болотом и лесом. Сырость пронизала меня до костей, до дрожи.

Она нагнулась за камнем, снова туго натянулись бриджи. Я решил сыграть собаку, врача, еще кого-нибудь.

– На. Бросай в птиц, – сказала она, протянув мне камень.

Я бросил в черного дрозда, сидевшего ярдах в пятидесяти на почтовом ящике.

– Почему ты не стала со мной танцевать вчера вечером? – спросил я, глядя, как камень летит в заросли.

– Потому что ты мерзко напился, а я была трезвая.

– Сука.

Она ошеломленно повернулась ко мне.

– Ты меня обругал.

Мы срезали путь через поле, промокнув до колен в мокрой от дождя траве, в сорняках. Меня начинало охватывать легкомыслие, безумие, похмелье, какое-то веселье.

Остановился закурить, она оглянулась и тоже помедлила, глядя на свои мокрые сапоги.

– Если не поторопимся, тебе лошадь плохая достанется.

– Все лошади плохие.

Упаси меня Боже от крупных животных, причиняющих боль. Уже чувствуются неизбежные жестокие волны боли в спине, голова свернута, шея скручена, как у змеи, если лошадь перепрыгнет через что-нибудь выше отпечатка ноги на земле. В седлах с опорными стойками ездить верхом приятнее, но это манера «английская»; я задумался об англичанах, почему они сами не выиграли войну. Конечно, никаких седел со стойками. Плохая еда, плохие зубы, хотя я никогда ни одного не видел. Домой возвращаются поумневшими, ездят верхом «по-западному», не имеют претензий, в полете им есть за что подержаться.

Позже днем, вернувшись, надел плавки и пошел к причалу. Похмелье переместилось в желудок, вернее, желудок принял в нем участие, в голове, в животе тошнота, легкий звон. Проклятая лошадь все время бежала по-своему, с какой бы силой я ни дергал поводья. Собственно, она при первом рывке с ошеломляющей скоростью метнулась вбок, и я обещал себе вернуться в церковь, не пить больше пиво и бросить курить, если Господь благополучно спустит меня с этой лошади и безболезненно вернет домой в собственную постель. Мать позовет завтракать, произнесу над беконом невидимую благодарность, в голове будет чисто, словно на луне.

Она сидела на краю причала, я на нетвердых болевших ногах прошел мимо, не сказав ни слова, прыгнул в воду. И она ничего не сказала; я, опустив голову, плыл к плоту, глядя, как исчезает светлое песчаное дно и темнеет вода. Взобрался на плот, опустил ноги в холодную воду, а сверкавшая теплая омывала мне грудь. Представляю себе идеально холодную воду, это должен быть твердый лед на дне, вопреки нелогичной природе. Зная, что она не смотрит, лениво поплыл назад к берегу, часть пути на спине, глядя прямо на солнце. В начальной школе один альбинос мог смотреть на солнце дольше любого другого. Только одним этим фокусом он заслуживал уважение, и ко всем приставал: «Давай посмотри, как я гляжу на солнце, спорю, у тебя не получится». Исчез в шестом классе, одни говорили, будто перешел в школу для чокнутых в Лапире, другие – в школу для слепых в Лансинге.

Когда я доплыл до причала, она все сидела, уткнувшись локтями в колени, прижав к груди книжку. Я встал в мелкой воде, чуть нагнулся, импульсивно положил голову к ней на колено. Она поежилась от воды, стекавшей по ноге, потом вдруг стиснула коленями мою голову.

– Морского змея поймала.

Ушам было больно, но я забыл о боли, видя между ляжками бугорок лобка под купальником. Даже не хотел ее в ту минуту. Слишком свежа антипатия после верховой езды и вечерних танцев. Трудно было понять ее явное высокомерие и отчужденность, то, как она передразнивала мой протяжный среднезападный выговор. Запах танцев на полированном жестком полу, где я, безобразно напившийся пива, смотрю, как другие красиво танцуют. Потом решил проехать двести миль до Нью-Йорка, протрезвел, когда кого-то стошнило на заднем сиденье. В машине было холодно, начинался дождь. Капля капнула ей в промежность. Она выпустила мою голову, я вылез на причал, растянулся с ней рядом обсохнуть на солнышке, прикрыв рукой глаза.

– Ты спишь с тем парнем?

– Где?

– Я имею в виду, занимаешься любовью?

– Не твое дело.

Я взглянул на ее спину, на ягодицы, мягко сидевшие на платформе. Она была довольно высокая, с осиной талией, выглядела очень развитой для своего возраста.

– Просто интересно. Ничего личного.

– Мы решили подождать, пока мне будет шестнадцать.

Она повернулась, положила книгу мне на ноги, сняла темные очки.

– У тебя много девушек?

– Немало, – соврал я.

– Ты их уважаешь?

– Конечно. Зачем они иначе нужны?

Она снова повернулась к озеру, сняла с моего бедра книгу. Я поежился, чувствуя, как разрастается член, нравится это ей или нет. Она бросила взгляд на плавки, следом положила руку.

– Мужчины очень забавно устроены.

Взяла свое полотенце и книгу, пошла по причалу к дорожке к коттеджу.

После обеда сидели все семеро, включая ее родителей, брата, сестру и моего приятеля, слушали «Реквием» Берлиоза. Мне стало скучно, чувствовалась усталость, сказал, голова болит, подышу свежим воздухом. Спустился к озеру, отчужденно думая о ней. Кажется слишком молоденькой, недоделанной, с детским обаянием, а я в семнадцать лет только мечтал и видел перед собой пышных грудастых женщин, которые предположительно визжат и стонут от наслаждения. Земля была в тот вечер тихой, полной ожиданий. Тем летом пришли известия о водородной бомбе, помню, как эта мысль восхитила меня, я думал своими наивными новозаветными мозгами, что земля сгорит, точно ватный фитиль, намоченный керосином, вселенная расколется, Иисус явится во Втором пришествии, сияющий светом, который идет от Его головы, как от солнца. Наше собственное солнце превратится в обугленный диск, холодная луна будет кроваво-красной, отражая вселенский пожар. Впрочем, на причале я себя никак не связывал с подобной катастрофой. Буду жить своими ожиданиями и неуязвимыми амбициями. Чувства мои были детскими, уши заполоняло лягушачье кваканье, до сих пор чувствуется запах просыхавших купальников. Где-то далеко в озере кто-то при полной луне ловил окуней. Голосов не слышно, но доносился скрип весел в уключинах. Рыбаки зажгли спичку, при вспышке их стало на секунду видно в кружочке света.

Я услышал шаги позади, но не оглянулся. Думал, просто мой приятель, не хотел вступать в разговор. Тут до шеи дотронулась мягкая рука, и она, к моему удивлению, попросила сигарету. В моем родном городе курящая пятнадцатилетняя девочка вызвала бы скандал. Она молчала, пока не выкурила до конца сигарету, потом сообщила, что в коттедже шел разговор обо мне и о моей крайней грубости. По утрам не умываюсь, кусаю вилку во время еды, говорю «а?», «угу» и так далее. Никому не помогаю. Я сказал, что, как будущий великий поэт, должен оставить цивилизованность цивилизованным. Она заметила, что я не похож на поэта, – кожа цвета какао после работы на стройке, волосы коротко стрижены под лопух. Судя по тону, судьба моя в ее представлении решена, – деревенщина, битюг, как мы в средней школе дразнили тех, кто мылся в душе, не сняв башмаки, перепачканные в навозе.

– А вы все, по-моему, куча чокнутых калек с долбаными мозгами.

– Зачем грубить? Я просто рассказываю, о чем говорили.

– А ты что думаешь?

– Не знаю.

Я глубоко вдохнул, разозлившись, как никогда в жизни. Подобная злоба предшествует кулачному бою, когда все кругом обведено в глазах красным контуром. Такое же чувство на футбольном матче, когда мимо меня прорвался полузащитник. В другой раз, будет он с мячом или нет, схвачу его за шею со своей позиции на средней линии просто от злобы на то, что он меня одурачил. А еще в Колорадо, когда другой мойщик посуды, который оказался боксером НССА[21], двинул меня пятьдесят раз, прежде чем я успел руки поднять, потом я его схватил, ткнул лицом в оштукатуренную стену, возил, пока кожу всю не содрал.

– Я утром уезжаю.

– Почему?

Я положил руку ей на плечо, повернул к себе, поцеловал. Она окаменела, губы не открыла. Потом снова целовались, лежа на пристани, теперь уже с открытым ртом. Обнимались около часа, у меня губы распухли, но она не позволила стащить трусики. Я о них терся, обхваченный ее ногами, кончил на животе. После чего мы расцепились, я дал ей свой носовой платок, сигарету и сам закурил.

– Я люблю тебя, – сказал я.

– Нет, не любишь.

Конец идиллии. Не могу без них дальше жить. Три-четыре на протяжении моей жизни поддерживали равновесие. На другое утро мы уехали. Я сунул под дверь спальни записку, повторяя, что люблю ее. Дверь внезапно открылась, она очутилась в моих объятиях в светло-голубой летней ночной рубашке. Мы обнялись, я провел руками по голой спине, ниже к бедрам, вперед, вверх к грудям, не прервав поцелуя. Потом вышел в застекленную дверь, сел в машину, не оглянувшись. Мой приятель уверенно ехал на скорости девяносто миль в час до Нью-Йорка, где мы остановились в обшарпанной гостинице, два дня бродили по Виллиджу, пока денег осталось только на дорогу домой. В первый вечер лифтер обещал прислать девку. Когда она постучала, мы чуточку испугались, потом полегчало после почти полной бутылки бренди. «По-французски пятерка, по полной программе десятка». Мы отправились посовещаться в ванную, пока она хлестала бренди. Решили, что двадцатка за двоих слишком сильно опустошит наши фонды, остановились поэтому на минете. Бросили жребий, я вышел первым. Вернулся в спальню, снял с себя все, кроме носков, вручил ей пять долларов. Она похвалила мой красивый загар, сама часто берет выходные, ходит на Джонс-Бич. Я лежал на спине, представлял себе ту самую девушку, будто это скользят и сосут ее губы, не шлюхины, что лишь приближало расплату. Легкая плаксивость, меланхолия. Оделся, пошел прогуляться, пока приятель получал свою долю радости.

Я прохаживался по Вашингтон-сквер, где собрались огромные толпы народа на концерт камерной музыки. Послушал пьесу Телемана, потом Монтеверди, только усугубив меланхолию. Когда вернулся домой в Мичиган, мы с год переписывались, а когда перебрался в Нью-Йорк в девятнадцать, она приезжала, но так меня и не нашла, потому что я часто менял жилье, чтоб не платить. Получив, наконец, длинное письмо, всплакнул. Она писала, что собрала чемодан, хотела пробыть со мной неделю перед школой, подружка ее прикрыла перед родителями, которые ничего не знали. На сиреневой бумаге с маленькими цветочками в верхнем углу, с ароматом сирени. Я его перечитывал десятки раз, пока оно сплошь не испачкалось пятнами эля, кофе, пота, истерлось на складках, сложенное в бумажнике. Читал в барах, у фонтанов, в Центральном парке, в музеях, на траве на берегу Гудзона у моста Джорджа Вашингтона, чаще всего в своей комнате, снова и снова в комнате. Оно означало какой-то ужасный конец, нечто навсегда утраченное. Она снова начнет встречаться со своим старым другом, а я был бы чем-то промежуточным, все равно что переспать с цыганом. Ну и ладно. В девятнадцать лет тело – все. Что у тебя еще есть? Дар тела, бесцельные ночи любви. Послал ей прощальный подарок – своего драгоценного Рембо издательства «Галлимар» в кожаном переплете, на тонкой гладкой бумаге, нацарапав на первой странице любовную записку: «Если передумаешь…» Окончательный конец идиллии.

Лет через пять услыхал, что она вышла замуж. Через девять лет ехал мимо ее дома в Вустере, штат Массачусетс. Зашел в соседнюю бакалею за сигаретами, надеясь случайно увидеть ее, пускай даже с четверней в коляске. С удивлением ощутил дрожь и трепет, оказавшись так близко к ней через столько лет, всего в одном квартале. Она не появилась, и я в конце концов уехал.


Хилая дешевая палатка начала протекать в тех местах, где я касаюсь ее изнутри. Тряпки промокают. Когда-нибудь куплю дорогую нейлоновую палатку с полом, весом всего в пять фунтов вместо двадцати, которые весит матерчатая. Впрочем, потеплело, ветер стал слабым, легким. Понаблюдал сквозь полог за оленихой в сотне ярдов, пришедшей в сумерках напиться к ручью. Дневное животное. Почему не фавн? Упитанная, в летней темно-красно-коричневой шкуре. Потом она меня учуяла и бесшумно скакнула в кусты, мелькнув в зелени белой подпушкой задранного хвоста. Когда дождь прекратился, я встал, сварил пестрых бобов с резаным луком, вывалил туда банку нездоровой на вид аргентинской говядины. Возможно, пристрелили корову с больными копытами и языком. Запахали бульдозером, управляемым Богом в бронзированных темных очках, как в кино. Уничтожь это животное.

Утром сияло солнце и было тепло, поэтому я решил найти машину, забрать остатки продуктов. И удержаться от поездки за пятьдесят миль – сто туда и обратно – за четырьмя бутылками виски, за пятью, даже более.

С виски стану плаксивым, неловким, могу отрубить топором на ноге палец, наткнуться на какой-нибудь ядовитый дуб, утонуть в озере от судороги. Хотелось пойти к озеру; кажется, вдалеке на другой стороне виднеется что-то вроде гнезда скопы, подвешенного над камышами на сером сосновом стволе. Скоп очень мало осталось, хорошо бы увидеть вблизи хоть одну.


Второй бостонский период начался для меня с неудачной карьеры в колледже и двух лет безработицы. Ну, знаете, в перерывах между работой. Ищу чего-нибудь лучшего с нулевого уровня. Нынче образование – билет в будущее. Я не презираю банальности, в которых отражаются самые заветные наши мечты и надежды. Долго шел к мысли, что если включить их вдобавок к тысяче лирических песен в свой единственный постоянный словарь, я стану знаменитым и богатым, богатым и знаменитым. Вместо изгнания из «Ритца» за кривой зуб, один глаз, замасленное лицо и лацканы меня будут приветствовать литавры, барабанная дробь и кларнет Бенни Гудмена. Масло, конечно, не настоящее, даже не маргарин, – знак отличия. Сколько живу на белых страничках комической книжки, постоянно нуждаюсь в некой идентификации. Пускай будет масло. Иначе начнется подозрительное сопоставление, посыплются обвинения в походах по дешевым кабакам на Мемориал-Драйв. Девицы из Рэдклиффа[22] страдают нарциссизмом и далеко не полностью соблюдают гигиену. Это мой другой отличительный знак. Гальванизированный чан с горячей водой, с кружевной пеной «Даза», «Фаба», губкой, гигиеническими подушечками «Брилло». Нелегко, но оно того стоит. Уверен, вы меня поймете. Было это до времен клубничного или шампанского душа, до счастливых мирных дней, когда мыши превратились в ультрафиолетовые счетверенные малокалиберные зенитные артиллерийские установки. А я был уборщицей без лицензии вдали от дома, ползал без портфеля на коленях с губкой в одной руке, стиснув в другом злобном красном кулаке яблоко неуправляемого мира.

Так или иначе, пробуя во второй приезд взять новый старт, держа голову над водой, я каждое утро сидел в кафетерии «Хейес-Бикфорд», читал в «Глобе» объявления о работе. Ситуация слишком знакомая, чтоб веселиться и радоваться. Ученик кассира в банке, 333 доллара в месяц. Прочитал в статье в бостонском «Глобе», что хотя местные безработные ведут «безнадежную» жизнь, они все-таки «не теряют надежды», и пометил на обратной стороне анкетного бланка выяснить разницу в Полном Оксфордском словаре, когда в следующий раз приду в библиотеку. Всегда носил с собой, как минимум, десяток таких бланков. Они быстро обтрепывались, и когда их приходилось выбрасывать, уходило много времени на расшифровку заметок. Признаюсь, я тратил больше времени на заметки, чем на заполнение бланков. Иногда цветисто выписывал наверху имя, потом принимался вилять в связи с адресом, постоянным и местным, полностью лишаясь сил к графе социального страхования. Еще не дойдя до прежней работы, супруги, девичьей фамилии тещи и рекомендаций. Ждал определенного будущего момента, когда в благословенном приливе энергии начну заполнять их десятками, получу работу и двинусь наверх. Находился однажды на высоте двенадцати этажей над землей в отделе кадров в ожидании собеседования насчет творческой работы в отделе почтовой рекламы. Сидел, час читал деловые журналы, тайком облизывал руку, чтобы пригладить чуб. Нечего было таиться, секретарша, видно, забыла о моем присутствии. Смотрю, лацкан некрасиво топорщится от полного кармана бланков. Поискал глазами мусорную корзину, подумал, что она, наверно, стоит с другой стороны секретарского стола или спрятана где-нибудь в офисной мебели. Позади меня было окно, я встал, притворился, будто интересуюсь улицей внизу. Вытащил пачку анкет, положил на подоконник, пускай совершат групповое самоубийство на улице. Они летели пачкой несколько этажей, потом их подхватил порыв ветра, бумажки плавно разлетелись бумажными самолетиками. Хорошо бы, какой-нибудь астронавт проезжал на параде. Несколько человек взглянули вверх, включая полисмена на другой стороне улицы. Я быстро отскочил от окна.

– Я видела, что вы сделали, – сказала секретарша.


Думаю, не застрелиться ли, когда еда кончится, но сразу признал эту мысль слишком литературной. Буду держаться до 2000 года, пускай даже лишь для того, чтоб сказать внукам: в 1970-м я был в полном порядке. Природа в стране к тому времени совершенно исчезнет, не станет даже тепла свинарника, человечности коровьего стойла. Амбары превратятся в святыни, их серую дощатую кожу будут целовать с молитвой. Отпишу свое тело какой-нибудь медицинской школе, использую наличные, по прикидке сотню долларов, на покупку динамита. Хотя не смогу отменить выстрел в спящего гризли, Крипл-Крик, бойню на ручье Сэнд-Крик[23]. Последняя мне однажды приснилась, только женщины сиу обернулись белой мукой, плясали вокруг костра с черными и зелеными языками огня. Страна, разумеется, в наказание стала Германией, Миссисипи – наш Рур, Огайо – Рейн. Мой отец, смотритель заповедника, говорил мне об этом двадцать лет назад, но такова уж была его профессия. Хорошо, что он умер в 1963-м, прежде чем прояснились масштабы опасности, прежде чем выехала парадная платформа с кучей политиканов, которые выкрикивают и блеют лозунги и взаимные оскорбления. Акустический удар сокрушает головку детеныша норки. Нам это известно. Разве этого недостаточно? Если решить застрелиться, придется сжечь или закопать одежду и снаряжение, выкопать, пожалуй, глубокую яму вроде мусорной, чтоб туда упасть, или дыру, куда можно голому бросить ружье последним движением руки. Плоть – довольно хорошее удобрение, или лучше пища для хищников. Семейство койотов проживет на трупе несколько дней. Потом сквозь скелет прорастут травы, папоротник, пока его ради солей не сгрызут дикобразы. Поэтому в лесу редко видишь оленьи рога. Чересчур романтично. Люблю французские рестораны. Вполне достаточная причина не убивать себя: паштет из щуки, телячьи фрикадельки, эльзасские улитки, рыбные супы. Или моя собственная мексиканская кухня, блинчики с курятиной, с огненным соусом чили, со сметаной, смягчающей горечь красного перца. Или вино. И галлоны янтарного виски. И старое средство от простуды, которым я пользовался в Нью-Йорке, Бостоне, Сан-Франциско, дома: сначала кварта свежевыжатого грейпфрутового сока, потом пол-галлона чуть теплой воды для дальнейшей очистки организма. После двух часов отдыха в темной комнате жаришь отборный филей с кровью и ешь его руками без соли. Потом с набитым животом, весь раздувшийся, принимаешь в темноте чрезвычайно горячую ванну, медленно потягивая самый лучший бурбон, какой можешь себе позволить, как минимум бутылку. Иногда уходит часа четыре, в зависимости от способностей. Потом спишь двадцать четыре часа, а когда просыпаешься, перед тобой новый мир, и без всякой простуды. У некоторых людей со слабым организмом бывает похмелье, только я тут не виноват. Я не врач. Идите к своему собственному врачу. Весь процесс можно проделать даже и без простуды, получив точно такое же удовольствие. Порой я добавляю на этапе ванны гаванскую сигару, только они теперь очень дороги и их трудно достать. Рецепт исцеляет и от меланхолии, вдобавок после этого долгие дни можно бешено трахаться. Устрицы с ним не сравнятся. Я съел однажды, надравшись, четыре дюжины устриц в бостонской устричной «Юнион», потом пошел в западный бар «Эдвардс», не в силах даже выпить, помня о живых еще, пусть слегка, устрицах, которые с каждым моим движением ворочаются в желудке. Дурно провел вечер в нудистском кино с бостонскими соседями, которые мастурбировали под газетами. Шир-шир-хрусть, шуршали газеты в темном кинотеатре. А еще меня рвало из-за моллюсков на улицах Глостера полными, гимнастически точными кувырками. Собралась довольно большая толпа. А еще я в больнице сжимал руку друга, умиравшего от гепатита с осложнениями. Он без конца шептал: «Всем художникам передай, даже на континенте и в Южной Америке. Никаких моллюсков, никаких грязных шприцев. Лучше принимать орально. Никаких устриц, если она вылезает из раковины, никаких моллюсков в месяцы без буквы „р“». Рука его ослабла в моей. Наши слезы капали с регулярностью метронома, у него теперь остановились. Я ждал, пока тело окаменеет, печень желтая, голая энцефалитная голова брызжет ядом даже после смерти. Накрыл лицо простыней, звонком вызвал сестру. Из-за выпиравшей под муслином печени казалось, будто он умер с футбольным мячом в животе, вполне кстати, потому что любил играть в футбол в Центральном парке. Потом пришла сестра.

Загрузка...