После полудня в горах пошел дождь, в тумане скрылись ущелья, и теперь казалось, что близка уже ночь. Сандро Гогелашвили улегся в сухой пещерке, натянул бушлат и зевнул. «Э, что увидишь в тумане, если сам находишься в тумане? «
Никто не стоял над Сандро с часами в руках, и никому поэтому неизвестно, сколько он дремал: минуту, полчаса или час? Проснулся он не оттого, что кто-то толкнул его и сказал: «Э, Сандро, так не годится, так дело не пойдет!» Разбудил его солнечный луч, ослепивший глаза.
Дождь еще не прошел, но теперь туман, сползая со склонов, качался где-то внизу, и в просвете облаков виднелось ущелье. Сандро подтянул автомат к изголовью и протер глаза. Тропа в ущелье была живая. Она то сжималась, то растягивалась как змея.
«Есть подозрение, что я еще сплю, – подумал Сандро. – Надо проверить». Сандро выдернул волосок из курчавой бороды и скривился от боли, установив таким образом, что это не сон, а также, безусловно, не атмосферное явление или мираж. Ясно при этом было, что тропа передвигается вверх. Медленно, но передвигается в сторону небольшой, окруженной скалами долины, где отсиживалась горстка черноморцев, заброшенных в горы печальной севастопольской судьбой. Кто же в таком случае мог пробираться вверх в этот час, когда пора уже думать о сне? Первое – заблудившиеся вражеские солдаты. Это хороший вариант, подумал Сандро, потому что, ничего не ведая, они подползут на близкое расстояние и попадут в засаду – это уж точно. Второе – горно-егерские стрелки, специально сброшенные с самолета. Тогда хуже, потому что разные там «эдельвейсы», как они себя называют, – опытные вояки и сейчас ловко могли изображать собой калек или бредущих сдаваться в плен смертельно усталых солдат. Все это успел перебрать в голове старшина Гогелашвили, пробираясь в долину, чтобы доложить обо всем комиссару.
– Так что, товарищ комиссар, надо собирать белье, мыло и веники. Ты спросишь: для чего? Гогелашвили на это скажет: будет хорошая баня! Возьми свой дальнозоркий бинокль и сам увидишь, какой острый глаз у Сандро…
Комиссар захватил с собой двух черноморцев– Петра Синицу и Костю Панина. Теснясь на площадке, укрытой выступом скалы, они по очереди заглядывали вниз.
– Что-то ты, Сандро, сплоховал, – сказал Петр Синица. – Тут простым глазом видно, что это отара овец. А вон пастух сзади идет…
– Вы оба путаете, – заявил Костя Панин. – То ишаки тащат какую-то кладь. Это колхозники едут на местный базар.
Сандро Гогелашвили воздел руки и закричал, гневно сверкая глазами:
– Какой базар?! Война идет, а он базар придумал! Сейчас из-за этих ишаков пулеметы ударят, так что караул кричать не успеешь. Базар придумал!
Шум улегся, но в горах от споров ничего не изменилось. Рассудительный Костя Панин сказал:
– Я так считаю, товарищ комиссар, что надодать парочку выстрелов, тогда картина станет ясной…
– Это серьезная мысль, – согласился Гогелашвили. – Товарищ комиссар, разреши употребить патрон…
Комиссар молча лежал за каменным выступом и подкручивал бинокль с единственным уцелевшим окуляром. Он протирал стекло рукавом, дышал на него, снимал очки, прилаживал бинокль к глазу и снова надевал очки.
– Разреши, товарищ комиссар, – попросил Гогелашвили. – У меня глаз – алмаз!
Комиссар бескозыркой утирал потную шею и кряхтел, словно решал в уме сложную задачу. Видимая простым глазам толпа продолжала двигаться, не делая попыток замаскироваться или уползти за обрыв. Какая ловушка могла скрываться за этой процессией? Об этом и думал комиссар, пока черноморцы спорили, высказывая разные предположения. Когда они замолкли, исчерпав запасы своего воображения, комиссар встал, стянул с себя бушлат, бескозырку, снял ботинки, и теперь в очках, босой, в одних штанах мог сойти за кого угодно – беженца, старого учителя, пасечника, рыболова, только не за бойца. Хромая, опираясь на палочку, он спустился вниз.
В каких-нибудь полчаса развеялись все фантазии бойцов: не горные стрелки, не мирные крестьяне, не пастухи, перегонявшие овец, а ребятишки мал мала меньше, связанные веревкой, шли один за другим по тропе. Они не шли, а, скорее, ползли, подгоняемые своим вожаком – мальчиком лет двенадцати. Изможденный, с каким-то безжизненным огнем в глазах, он злобно кривил губы, когда бойцы, отвязав веревку, понесли на руках малышей к себе на стан. Он исподлобья следил, как снимали с них рванину и развешивали ее над кострами, потом закутывали в шинели и разносили по сторожкам – у каждого был свой закуток на случай дождя. Голые, грязные, со вспученными животами, с тонкими плетями рук и ног, они представляли собой зрелище, непривычное даже для фронтовиков. До самой ночи варилось дод сводами скал нехитрое варево, перевязывались болячки, готовился ночлег. Вожак прислушивался к разговорам, но глаза затаенно и равнодушно смотрели мимо. На вопросы он не отвечал.
– Русский не знаешь? Грузинский не знаешь? – кипятился Сандро. – Украинский тоже не знаешь? Вай! Сколько народов у нас, и ни одного переводчика ему не найдешь. А может, ты просто хитришь?
Утром, когда все спали, комиссар из своей сторожки услышал возню и увидел, как вожак вытаскивал ребят из укрытий и заставлял одеваться. Он что-то тихо и напористо внушал малышам, и те послушно протягивали руки. Если бы не вмешательство бойцов, он связал бы их веревкой и, наверно, увел.
Мальчишки понимали отдельные русские слова, и бойцам удалось узнать скорбную историю дошкольного детского дома, не успевшего эвакуироваться из фронтовой полосы. Воспитательница и врач увели ребят в горы в надежде пробиться к своим, но попали в немецкую засаду. Многие ребята погибли вместе с воспитательницей, врача немцы забрали с собой, но он успел, прощаясь, сказать старшему мальчику, сыну погибшей воспитательницы :
– Ты, Магомед, должен исполнить долг своей матери и вывести ребят к свету.
Никто не знал, сколько раз вставало и опускалось солнце в горах, сколько раз просыпались и засыпали птицы, пока ребята, связанные, как альпинисты, передвигались, делая частые остановки, питались дикими яблоками и грушами, пили воду из горных ручьев. Усохшие, полуживые, они часто падали, но опять вставали и брели, понуждаемые вожаком, в котором только и держался живой дух, внушенный прощальными словами врача…
Через несколько дней малыши отъелись и отоспались. От улыбок, от добрых и непонятных слов, от горячей пищи, от крепкого сна исчезли недавние страхи, разыгрался дух озорства и веселья. Они уже различали бойцов и по вечерам, когда те возвращались с постов, разбирали их, как коней, рассаживаясь у них на плечах, точно джигиты.
Вожак держался в. стороне. Порой он куда-то исчезал, а возвращаясь, подкарауливал кого-нибудь из малышей, уводил его в сторонку, подальше от глаз, и говорил что-то на своем языке. Малыш затихал и ежился под его требовательным взглядом. Вожак вносил смятение в налаженную жизнь ребят.
Место, где спал комиссар, было опасным – площадка над крутым обрывом, прикрытая каменным козырьком, с нее открывался хороший обзор. Ночью как-то, проверив посты, комиссар вернулся к себе, пролез в каменную нишу и вдруг уткнулся во что-то мягкое. Он было подумал, что это зверек заполз в темноте, но это был мальчонка.
– Откуда здесь? Кто разрешил?
Мальчонка спал, и комиссару ничего не оставалось, как придвинуть его к стенке, взбить арчовую подстилку и улечься рядом. Он долго думал тогда о хлопотной обузе, которая свалилась на отряд. Как уберечь ребят? Чем кормить в горах? Как вывести малышей к своим, минуя немецкие заслоны?
Было еще темно, когда комиссар проснулся от внезапной боли. Кто-то крепко вцепился в ухо – то ли клещ, то ли ночная птица. Но это был мальчонка. Неизвестно отчего проснулся он в самой середине ночи, всхлипывал и дрожал, крепко держась за комиссарское ухо.
– Отпусти! – прошептал комиссар.
– Ата, – говорит.
– Какой тебе ата? Отпусти, говорю!
– Ата!
– Чего заладил: «ата» и «ата»? Утром поговорим, а теперь спать не мешай!
Малышу, наверно, приснилось что-то страшное, он цеплялся за комиссара, как за последнее свое спасение, и успокоился только после того, как комиссар крепко обнял его и стал шептать ласковые слова, похожие на колыбельную песню. Так в обнимку они и провели остаток ночи. Мальчик спал, а комиссар вспоминал своего сына Сашу, в семнадцать лет погибшего под Вязьмой. В те давние времена, когда сын был еще трехгодовалым крепышом, он так же вдруг просыпался ночью от каких-то снов, торопливо топал по холодному полу, спасаясь от страхов, и забирался в самую теплынь родительской постели. До самого утра комиссар разматывал в памяти недолгую жизнь сына и корил себя за то, что не додал ему радостей, ругал себя за вечные разъезды, не оставлявшие времени на семью. Все-то казалось ему, что он виноват перед сыном, а в чем виноват, не мог бы сказать. Давно так горько и сладко не вспоминался сын, как в те предрассветные часы в горах…
Утром комиссар впервые разглядел Юсупку – большеголового, ушастого мальчишку. В лице его было сложное выражение любопытства, воинственности и озорства, выделявшее его среди ребят. Комиссар отнес его на общий стан.
Вечером, возвратясь к ночлегу, комиссар увидел, как в глубине возятся трое мальчишек. Юсуп-ка кряхтел, пытаясь вытолкнуть дружков из сторожки, но те, завидев комиссара, сами уползли, а Юсупка вытер мокрые глазищи и рассмеялся: победитель! Видно, дружки польстились на его жилище, но пятилетний захватчик сумел постоять за себя и с этого дня разместился в сторожке как хозяин.
Теперь он от завоеванного в драке отца не отлипал – куда «ата», туда и он; «ата» в дозор, и он за ним, так что иной раз, чтобы избавиться от него, приходилось прибегать к ремню. Утром, бывало, проснется раньше «аты» и давай перебирать бороду, заглядывать в уши, зубы считать – изучал на нем анатомию. А то еще примеривал бескозырку, нахлобучивал ее на свои торчащие уши, жевал ленту и все пытался звездочку открутить…
Теперь у каждого бойца был как бы свой сынок, и только один Магомед оставался сам по себе. Видно, горстка черноморцев, окруженных врагами, не казалась ему тем светом, куда надлежало вывести ребят. Он повадился все чаще исчезать, а возвращаясь, шептался с малышами по уголкам.
Когда в горах началась усиленная канонада, Магомед все-таки увел троих самых крепких мальчишек – скатились по круче, словно канули в пропасть. Это случилось звездной ночью, во время затишья, а через неделю в горах прекратились бои.
Черноморцы спустились ущельем в долину и в пути нашли четырех беглецов. Мальчики качались над ущельем, как рваное белье. Вздернули их немцы аккуратно – ни ран, ни увечий, просто повесили на той же связке, что служила мальчикам альпинистским канатом в пути. Черноморцы похоронили их, как бойцов, соорудили обелиск из камня, а на могиле оставили бескозырку…
В санбате, куда сдали оставшихся ребят, было полно раненых. Перед отправкой мальчишки, как водится, поплакали и успокоились. Один лишь Юсупка не хотел расставаться с «атой», цеплялся за него, ревел и даже кусался, когда его хотели увести. Что ж, пришлось бойцу силком отвезти его на узловую станцию, где комплектовалась эвако-колонна, но мальчишка сбежал и наутро снова был в штабе, опухший от слез и синяков.
Комиссара к тому времени в штабе не оказалось, дежурный отвел мальчишку на кухню, но тот отказался от хлеба и сахара и смотрел на всех волчонком, пока искали «ату». Увидев Юсупку, комиссар налился яростью, снял широкий ремень, но мальчик бросился на пол, захлебываясь от рева. Комиссар разволновался, видя такую привязанность к себе, надел ремень. Юсупка просиял, схватил со стола сахар и стал грызть, сверкая мокрыми глазами.
В те дни формировалась новая часть, шла боевая подготовка, и у комиссара было много забот. Юсупка путался под ногами и ходил за ним, как цыпленок за квочкой, а порой сидел у него на коленях во время совещаний. Вот тогда-то в комиссаре и созрела окончательно мысль, что Юсупка – его судьба и что, видно, послан ему вместо погибшего сына. Тогда-то и решил он отправить Юсупку к жене. Но как это сделать в суматохе войны?
Когда Юсупка уснул, комиссар пришил к рубашке лоскут и химическим карандашом нацарапал послание: «Всем военным и гражданским, мужчинам и женщинам, кому попадется этот мальчик по имени Юсуп, – просьба оказать содействие в пересылке его по адресу: Москва, Сорокоустин-ский переулок…»
Жена работала врачом, он написал ей на адрес госпиталя письмо.
«Юля, дорогая, прости, что так редко пишу, только недавно выбрались из окружения, где судьба преподнесла нам, мне и тебе, редкий подарок, который я тебе и пересылаю. Мальчишка из детской группы, которую мы спасли от немецкой неволи, и я никак не могу объяснить себе его неистовую ко мне привязанность. Отчаянной войной, кулаками, зубами, мытьем и катаньем он установил на меня какие-то сверхправа, решив, что я и есть его отец, и теперь мне ничего не остается, как примириться с этим произволом, а еще и внушить тебе, что ты его родила… Забирай его, мать! Поскольку, сама понимаешь, таскать его по фронтам не очень сподручно, да и рискованно, единственное, что остается, это послать его живой посылкой в надежде, что добрые люди не дадут ему пропасть, доставят в Москву и передадут в собственные твои заботливые и нежные руки, по которым я так соскучился. Этот темный и дикий человечек, сирота и подкидыш, насколько я догадываюсь, совершенно не знал в своей пятилетней жизни человеческой ласки. Самое хлопотливое то, что он ни слова не знает по-русски, но вообще-то он человек общительный, и, я надеюсь, к моему возвращению я уже смогу с ним калякать. Ждать теперь уже недолго. Обрати внимание на его глаза – нельзя ли показать его глазнику, чтобы снять косину? Судя по его разнузданному любопытству (вот он и сейчас заглядывает через мое плечо, пытаясь разобрать, что это я замышляю против него), в нем должны быть любознательность и способности к учению. Сейчас он дует мне в ухо и носом лезет под самый карандаш. Я предвижу, что из него выйдет великий грамотей. И чего это он скалит зубы и веселится? Не догадывается, что сегодня придется ему горько плакать, расставаясь…
Комиссар связался со штабом соседней дивизии, где формировался эшелон для отправки в тыл, и ночью, спящего, опечатанного, как посылка, Юсуп-ку отправили с попутной машиной. Несколько дней спустя комиссара с отрядом морских пехотинцев снова высадили в Крыму, где он и воевал до мая сорок четвертого, когда ровно за год до победы немецкие войска были, сброшены с Херсо-несского мыса. Потом, уже в качестве военного журналиста, он катился в нарастающем вале наступления, охваченный радостным чувством близкой победы. Но изредка, раскуривая трубку, он как бы сквозь дым видел ушастое лицо Юсупки, и сладко грезились минуты встречи.
«Здравствуй! – скажет комиссар, входя в квартиру. – Ты кто такой?»
«А ты кто?» – скажет Юсупка.
«Я твой хороший знакомый. Не узнаешь?»
«Ты мой ата?» – спросит Юсупка.
«Точно! Ну, давай обнимемся».