Когда Леопольд Моцарт по возвращении из Вены наносит свой первый визит архиепископу — на сей раз в сопровождении сына, — его вопреки всем предсказаниям встречают в высшей степени любезно. В словах князя церкви звучат искренняя благожелательность и сожаления по поводу серьёзных ударов судьбы, о которых ему хорошо известно из писем брата и письма графини ван Эйк своему отцу, главному казначею. Упомянув об опере, не поставленной на сцене из-за чьих-то происков, он говорит, что желал бы доставить композитору удовольствие и поставить её в Зальцбурге, если Лолли и Гайдн сочтут её удачной, и образованный Вольфганг говорит:
— О-о, это было бы чудесно! Музыка, правда, звучит у меня в ушах, но как хотелось бы услышать её в исполнении настоящих певцов и оркестра — тогда бы я понял, чего в ней не хватает.
— Ну, тогда каждый из нас кое-что получит: ты чему-то научишься, а я услышу что-то новенькое. — И архиепископ треплет его по плечу. — Я рад, — обращается он к отцу, — что, несмотря на все успехи, мальчик сохранил свою детскую природу. Сколько тебе лет?
— Скоро сравняется четырнадцать.
— Выходит, ты уже восемь лет выступаешь как музыкант. А что ты за это время сочинил?
— Десять опусов для клавира, семнадцать сонат для клавира и скрипки, сонату для четырёх рук, шесть дивертисментов, серенаду, девять симфоний для оркестра, одну кирию[55], три церковных сонаты для двух скрипок, баса и органа, оркестровую кантату, одну обедню и четыре оперы.
— Это весьма и весьма похвально. Если ты и впредь будешь трудиться так плодотворно, то ты ещё превзойдёшь Чести[56], который, по слухам, написал сто пятьдесят опер.
Обратившись к отцу, он сообщает, что намерен и в будущем предоставлять ему отпуск для концертных поездок, не выплачивая ему, правда, содержания за это время; в данном случае он намерен сделать исключение из правил ввиду болезней детей и других неожиданных осложнений.
— Ваша княжеская милость, можете быть уверены, что я буду строго придерживаться ваших предписаний.
— Вы как будто предполагаете вскоре вновь покинуть нас?
— В ближайшее время — нет. Но Италия до сих пор для нас terra incognita[57], и мне хотелось бы познакомить с нею моего сына — для его же пользы.
— Италия! Страна музыки! Конечно, он обязательно должен там побывать. Готов предположить, что и там его ждёт успех. Но о пользе вы верно заметили: в музыке итальянцы намного опережают нас, немцев, и нашим композиторам есть чему у них поучиться. — Архиепископ с улыбкой смотрит на Вольфганга и спрашивает: — Рапа italiano?[58]
— Un росо, Monsignore! Ма voglio quecta lingua cosi bene parlare come quisto italiano[59].
— Я с раннего детства настаивал на том, чтобы мальчик учил итальянский, — добавляет отец. — Тонкости языка ему пока незнакомы. Но, думаю, оказавшись в стране, он их постигнет.
— Это очень желательно; композитор без серьёзных знаний итальянского — это ни рыба ни мясо.
С этими словами архиепископ поднимается с кресла — аудиенция закончена.
Проходит несколько недель, но о постановке оперы ни слуха ни духа. Вольфганг набирается храбрости и без разрешения отца отправляется прямиком к Гайдну на дом. Дверь ему отворяет миловидная молодая женщина, она вежливо спрашивает:
— A-а, господин Моцарт-младший, чем мы заслужили эту честь?
Вольфганг, запинаясь, объясняет причину своего прихода и спрашивает, дома ли господин придворный капельмейстер.
— Да, мой муж дома. — Она зовёт из коридора: — Михаэль, Вольфганг Амадей Моцарт желал бы поговорить с тобой, — и жестом руки приглашает войти.
Концертмейстер стоит перед пультом с гусиным пером за ухом и с удивлением взирает на гостя:
— Как мило, что уважаемый коллега навестил меня в моей келье. Чем могу служить вашей милости?
Вольфганг говорит, зачем пожаловал. Какое-то время Гайдн молчит.
— Вообще говоря, ты должен был об этом узнать от главного казначея. Но я не нарушу обета молчания, если открою тебе уже сегодня всю правду. При одном условии: повесь замок на роток! То есть никому ни слова об этом, даже отцу. Понятно? — Он отводит мальчика в сторону и полушёпотом, словно доверяя тайну, говорит ему на ухо: — Опера будет поставлена. Конечно, это ещё не мастерское произведение — чего никто и не ожидал от тринадцатилетнего новичка, — но в ней много привлекательного. Правда, певцы будут на репетициях ругаться, что слова трудно выпевать, но с помощью осторожной правки мы эти подводные камни обойдём. Могу тебе сказать даже, кто будет петь партию Розины.
При этом он указывает на как раз переступившую порог жену, а та с улыбкой добавляет:
— Я очень горжусь тем, что буду исполнять такую прекрасную роль в вашей первой большой опере.
Вольфганг краснеет до ушей. Радостная весть и милая улыбка госпожи Марии Магдалены заставляют его испытать такое смущение, что он теряет дар речи. Стесняясь этого своего состояния, он торопится откланяться и бегом бежит домой. С этого дня он носит в себе тайну, а это при его открытом нраве и правдивости довольно тяжело. Поэтому он с облегчением вздыхает, когда через неделю посыльный из канцелярии архиепископа приносит письмо: «Его княжеская милость соизволил разрешить постановку оперы-буффа «Притворная пастушка» в день своего тезоименитства».
На премьере оперы присутствуют самые уважаемые граждане Зальцбурга, и тринадцатилетнего композитора, сидящего в зале, понятное дело, лихорадит. Как следует из напечатанных на итальянском языке программок, во всех ролях заняты исключительно немецкие певицы и певцы. Внимание Вольфганга привлекает прежде всего главная героиня, Розина, которая при помощи своей «мнимой простоты» добивается того, что исполняется желание её брата Фракассо, — он обручается с красавицей Гиацинтой, сестрой двух закоренелых холостяков, которые всячески этому браку противятся. Мария Магдалена Гайдн превосходно изображает предприимчивую красотку, которая под маской наивности скрывает свою плутоватость и хитроумие. Она отличная актриса, обладающая красивым и вдобавок вкрадчивым голосом.
Несколько часов подряд Вольфганг пребывает в состоянии неизвестной ему дотоле восторженности. Он впервые осознает, в чём магия пения, идущего из глубины души. Он так и впитывает глазами каждое движение певицы, каждый жест, каждую улыбку. Стоит ей исчезнуть со сцены, его интерес к постановке заметно ослабевает, он прислушивается к пению вполуха и с нетерпением ждёт её возвращения. Сомнений нет — в сердце его загорелся огонёк первой любви.
Непривычная, будоражащая сладость возникшего вдруг чувства превращает мальчика, стоявшего какие-то несколько недель назад перед госпожой Марией Магдаленой в детском смущении, в сразу возмужавшего пылкого поклонника. После представления он признается исполнительнице роли Розины:
— Вы покорили моё сердце, мадам. Я влюблён в вашу Розину.
— Хорошо, что только в Розину. Не то я оказалась бы в весьма затруднительном положении, — лукаво отвечает она, чем вызывает весёлый смех стоявших рядом артистов.
Вольфганг смущённо извиняется, поворачивается к ним и с трудом выдавливает из себя слова благодарности. И тут слышится низкий голос Шахтнера:
— Всем присутствующим ученикам и ученицам Орфея ты раздал по лавровой ветви: они нужны тебе, ибо без них тебе не победить это многоглавое чудовище-публику! А о нас, музыкантах, на которых держится вся целостность спектакля, ты забыл, маленький хитрец? И всё потому, что мы сидим в тёмной преисподней оркестровой ямы, да?
Вольфганг, уже полностью собой овладевший, за ответом в карман не лезет:
— О-о, наш оркестр всегда играет выше всяческих похвал, и мне нечего добавить к его славе. Я обязан только поблагодарить господ музыкантов.
— Нашего маленького кудесника ничем из седла не выбьешь, разве что взглядом прекрасных женских глаз, — смеётся Шахтнер, обнимая Вольфганга.
— Вам не стоило говорить этого, господин Шахтнер, — шепчет мальчик другу отца, когда они вместе спускаются по ступенькам со сцены.
— Чего?
— Ну, насчёт этого, насчёт прекрасных глаз. Разве я виноват, что мне так понравилась Розина?
— Да нет же, Вольфгангерль, нет ничего удивительного в том, что ты втюрился в госпожу Гайдн! Думаешь, мои остроглазые коллеги по оркестру не заметили, как ты ёрзал в кресле, когда она появлялась на сцене? Кто так обласкан и избалован дамами, как ты, да чтобы не иметь права самому за кем-нибудь поухаживать? Это твоим занятиям сочинительством только на пользу: когда горит огонь в сердце, то и звуки из него польются более тёплые. И, кстати говоря, ты уже достаточно взрослый, чтобы перестать разговаривать со мной на «вы». Понял?
— Да.
И они скрепляют свою мужскую дружбу крепким рукопожатием.
С тех пор как Вольфганг увидел Марию Магдалену Гайдн в роли Розины, в которой она с таким мастерством воплотила в жизнь нежность, женственность и скрытую чувственность своей героини, его жгучее беспокойство растёт день ото дня вместе с желанием видеть предмет своих воздыханий. Он часто прерывает свою работу и бесцельно бродит по улицам города в надежде где-нибудь её встретить. Когда это случается, он возвращается домой умиротворённый и с ещё большим рвением отдаётся начатой вещи. А если при встречах она заговаривает с ним и они обмениваются несколькими ничего не значащими словами, Вольфганг после этого вне себя от радости.
Однажды, когда страстное желание увидеть даму сердца становится особенно острым, он отправляется на дом к Гайдну, чтобы спросить, нельзя ли время от времени показывать ему свои композиции; сам он-де считает их ещё очень несовершенными и не знает в Зальцбурге никого, кто помог бы ему устранить недостатки.
— Над чем ты работаешь сейчас? — спрашивает его концертмейстер.
— Над мессой.
— Гм. Твоя месса в пользу сиротского приюта, которую исполнили в присутствии императрицы, была, как говорят, весьма впечатляющей. Жаль, что я её не слышал. Мне знакома только твоя d-мольная «Месса-бревис», её давали минувшей зимой в нашем городском музыкальном собрании. Что же, для начинающего вполне пристойно, а отдельные партии даже очень удачны. Нет, правда, очень. Но ты слишком цепляешься за текст, мой мальчик, и мелодии годятся более для мелодекламации, чем для пения. Это относится и к твоей опере. Ну ладно. Приноси мне свои готовые вещи, когда пожелаешь, а я уж хорошенько их раздраконю.
Выйдя из дома, Вольфганг замечает в окне дома Марию Магдалену, которая приветливо ему улыбается. Он торопится домой окрылённый — только что он пережил ещё одно счастливое мгновение.
У влюблённого мальчика такое чувство, будто он в разгар лета попал в Елисейские Поля. По крайней мере, такими он представляет себе по рассказам отца сказочно-прекрасные нивы древних греков, где любимцы богов блаженствуют и наслаждаются вечной весной, танцуют и поют под музыку фракийского певца Орфея, играющего на семиструнной лире. Какая это палитра чувств: испытывать томительное желание и знать, что оно не исполнится, ощущать сжигающую страсть и знать, что она безответна — да, это она, целомудренная любовная игра, в которой юный влюблённый всё отдаёт и все чувства исходят от него одного, а предмет его воздыханий это лишь забавляет и смешит.
— О-о, ты посмотри, да ведь это опять наш неутомимый, наш трудолюбивый композитор, — приветствует его Мария Магдалена, открывая дверь и соблазнительно улыбаясь. — Он стоит перед ней с пачкой нот под рукой, — А моего мужа, увы, нет дома.
— А, ну тогда я пойду, — говорит он разочарованно.
— Почему? Вы заходите, заходите. Он вот-вот появится. К полднику он никогда не опаздывает.
Подумав, он принимает её приглашение. В гостиной она приглашает его сесть в кресло, а сама устраивается на стуле напротив:
— Ну, господин Моцарт, как продвигается работа?
— Надеюсь скоро закончить, мадам. Но я недоволен тем, что у меня получается.
— О-о, вы чересчур строги к себе. Мой муж говорит, что там есть прекрасные места, особенно в партии сопрано.
— Правда? Это меня радует. — Вольфганг так и расплывается в улыбке. — Когда я писал эту партию, я думал о вас, — выдавливает он из себя.
— Мило с вашей стороны! А если я не буду её исполнять?
— Это меня сильно огорчило бы.
— Вы придаёте такое значение именно моему исполнению?
— Ещё бы! Ничего лучшего я и представить не могу.
Его глаза загораются. А на губах Марии Магдалены снова появляется неуловимая улыбка, которую можно истолковать по-всякому: то ли это лукавство, то ли жеманство. Кокетничает она с ним или просто по-дружески благоволит?
В коридоре звенит колокольчик.
— Мой муж! Как говорится, шутки в сторону — грядут серьёзные дела! — говорит Мария Магдалена и выходит из комнаты, чтобы вернуться с мужем, который в своей грубовато-фамильярной манере приветствует ученика и сразу углубляется в ноты.
Он не слышит того, что говорит ему хозяйка дома, настолько заинтересовался сочинением Вольфганга. И только после того, как она, пожав плечами и подмигнув гостю, переспрашивает, подавать ли кофе, он кивает и говорит:
— Да, через полчаса, — и снова переводит взгляд на нотную рукопись.
Юный композитор стоит перед ним, как экзаменуемый в ожидании оценки, не зная, что его ждёт, радость или огорчение. Он пытается догадаться о результате по выражению лица с виду очень строгого, а на самом деле добродушного наставника, но оно от страницы к странице меняется, и Вольфганг сгорает от нетерпения. Наконец Гайдн встаёт со стула, прохаживается туда-сюда по комнате, заложив руки за спину, потом останавливается перед Вольфгангом:
— На моей памяти ещё никто не шёл к своей цели такими семимильными шагами, как ты. Почти в каждой новой вещи меняешь стиль. Я бы даже сказал — как хамелеон окраску. В твоей последней мессе чувствуется ещё влияние зальцбургской школы, а тут над музыкой витает дух Хассе[60]. Ты непостоянен и переменчив, мой мальчик.
— Вы, уважаемый маэстро, считаете, будто я чересчур подражаю Хассе? — совсем тихо произносит Вольфганг.
— Брось ты! Подражание хорошим примерам в твоём возрасте вещь естественная, и этого никто порицать не станет. Кто считает, что гении произрастают на пустом месте и пробиваются как грибы из-под земли после дождя, тот глуп как пробка. Они тоже должны подобно птенцам выбраться из скорлупы и лишь потом стать на крыло. А если говорить начистоту, то в твоей музыке столько оригинальных находок и столько самобытности, что дельный и способный Хассе тебе позавидовал бы. За что я тебя хвалю особенно — за твои оркестровые партии. Это уже не просто обрамление пения, а самостоятельное музицирование. Как журчат и переливаются шестнадцатые в «Бенедиктусе»! Так и кажется, что воочию видишь нимб над божественным челом. — Как бы подкрепляя свои слова, он хлопает Вольфганга по плечу.
В комнату входит госпожа Мария Магдалена с кофейником и чашками, накрывает на стол.
— А вот что мне не совсем понравилось, так это излишне светские тона в теноровых и сопрановых партиях, — продолжает Гайдн. — Они, правда, певучи и мелодичны, но им место скорее в опере, чем в мессе. Мне лично они не мешают, однако боюсь, что специалисты будут придирчивее. Признайся откровенно: ты чувствовал себя рыцарем-крестоносцем, отправившимся освобождать Святую Землю и по дороге туда подарившим своё сердце прекрасной даме?
Вольфганг смущённо молчит. Да и что тут скажешь? Его настроение ещё ухудшается, когда он слышит за спиной приглушённый смех Марии Магдалены. Гайдн входит в его положение и спасает ситуацию:
— Я вижу, исповедь даётся тебе нелегко. Отложим её до другого раза! А теперь давай перекусим. А когда подкрепимся, поработаем над «Лаудамус» и над «Кредо»!
Замечание Гайдна о светских интонациях в «Мессе солемнис» задевает Вольфганга за живое. Он понимает, что дело здесь в конфликте между набожностью и чисто художественными задачами, о чём его уже предупредил отец. То, что он, доверившись своему природному дарованию, не сохранил необходимого почтения к христианской догме, глубоко огорчало Вольфганга. Тем более сейчас он не видит возможности изменить вещь, не принеся в жертву ту сердечную боль, которую вложил в свои мелодии.
В крайне подавленном настроении он отправляется в бенедиктинский монастырь Святого Петра к своему товарищу по детским играм Доминику Хагенауэру, которому этой осенью предстоит служить первую обедню. Тот много старше его годами, но в раннем детстве они отлично ладили. Доминику, стройному юноше с выразительным лицом, на котором написаны доброта и участливость, — это впечатление ещё усиливается, когда слышишь его мягкий, звучный голос, — скоро исполнится двадцать лет. Он ласково привечает гостя и приглашает Вольфганга в помещение для приёма светских гостей.
Обменявшись с ним несколькими фразами о родных и близких, Вольфганг изливает перед ним душу, не скрывая возникшего в его сердце чувства — имени дамы он, конечно, не называет, — и признает, что в чувстве этом кроется причина светского тона в духовной музыке, которая достойна порицания. И озабоченно спрашивает, можно ли счесть такое нарушение канонического письма и предписаний греховным. Друг слушает его внимательно; честность и откровенность исповеди трогает его душу. Некоторое время подумав, он спрашивает:
— Выходит, в твоём сердце проклюнулась любовь? А знает ли о том виновница этого чувства? И отвечает ли взаимностью?
— Нет.
— Получается, цветок распускается в тиши и полном одиночестве. И ты относишься к этому состоянию как к тайне, которой ты дорожишь?
— Да.
— И склонность твоя не сопровождается чувственными желаниями?
Вольфганг удивлённо смотрит на Доминика и отвечает:
— Я об этом ничего не знаю. Но когда я рядом с ней или когда она со мной заговаривает, я испытываю новое, незнакомое, но очень сильное чувство. А когда я её не вижу, мне грустно. Единственное, что позволяет мне прогнать тоску, — это музыка. Если я играю или сочиняю, у меня легко и светло на душе — только недолго, потом меня снова обуревает желание увидеть её.
Прямота и честность этой исповеди лишает будущего священника последних невысказанных сомнений.
— Когда несёшь в сердце чистую любовь, — проникновенно говорит он, — а Всевышний озаряет тебя способностью выразить с помощью звуков то, что тебя осчастливливает или мучает, ты никогда не согрешишь, а поступишь согласно его заповедям. Поэтому, Вольферль, тебе не приходится стыдиться: ты стоишь перед твоим Творцом с незапятнанной совестью.
Лицо подростка светлеет от радости.
— Ты утешил меня, дорогой друг, ты снял тяжёлый груз с моей души. За это я буду тебе благодарен по гроб жизни. И хочу сейчас открыть один мой секрет — об этом ты ещё не знаешь. Эту «Мессу солемнис» я посвящаю тебе. Пусть она прозвучит в тот день, когда ты отслужишь свою первую обедню.
Доминик берёт руку Вольфганга в свою и прочувствованно произносит:
— Я так мечтал о чём-то подобном! Благодаря тебе это единственное в своём роде торжество для новопосвящённого священника обретёт особую окраску.
И Вольфганг со спокойной душой приступает к окончанию мессы. Поправок в написанное он не вносит. Последние части мессы — «Агнус Дей» и «Ите мисса эст» — дышат благодарностью сердца. В последний раз сворачивает он ноты в трубку и относит к Гайдну — показать финал. На сей раз наставник не произносит ни слова порицания. Он говорит лишь:
— Ещё один кусок подъёма позади. И немалый! Иди тем же путём, и вскоре вершина окажется перед тобой!
Исполняется и тайное желание Вольфганга: встретить во время прощального визита госпожу Марию Магдалену. Но появляется она лишь на мгновение, когда спускается с крыльца к экипажу. На голове восхитительная, словно с картины Гейнсборо[61], шляпка, на плечах тончайшая кружевная мантия, пышное цветастое платье на кринолине и туфельки на каблуках — ни дать ни взять живое воплощение гравюры Моро-младшего из модного журнала. Бросив на ходу Вольфгангу «Bonjour, monsieur le petit Maitre»[62], она исчезает, как красочное призрачное видение. Муж смотрит ей вслед и покачивает головой.
— Э-эх, уж эти мне женщины! — вздыхает он, — Им бы только развлекаться, а до мужей и дела нет. Вот тебе, мой мальчик, совет: не влюбляйся слишком рано.
Слова Гайдна заставляют Вольфганга задуматься. Не только по дороге домой, но и во все последующие дни перед ним постоянно встаёт вопрос: как это получается, что такие красивые и любезные дамы могут огорчать близких им людей. И вдруг он, как говорится, падает с неба на землю. А всему причиной случайно возникший в их доме разговор.
Вместе с подругами Антонией и Йозефой, старшими дочерьми лейб-медика архиепископа Сильвестра фон Баризани, Наннерль ласковым летним утром выезжает на природу, поближе к небольшому замку Хельбрунн. Это строение, возведённое в стиле раннего барокко одним из архиепископов, предприимчивым и гораздым на разные причудливые выдумки, им всем очень нравится, и они наперебой рассказывают об увиденном в присутствии заглянувших к Моцартам супругов Хагенауэров и Шахтнера, а потом вдруг Наннерль как бы между прочим замечает:
— Да, и как вы думаете, кого мы там встретили — Розину нашего Вольферля! Только оставили мы позади деревеньку и приблизились к каменной галерее, как увидели её: сидит себе разодетая, как всегда, в пух и прах на скамейке в беседке, а рядом с ней кто? Молодой граф Арко, который нежно обнимает её за плечи. Когда мы невесть откуда появились, она, конечно, испугалась и попыталась скрыть своё смущение, пряча лицо под веером. А в нас словно бес вселился, и, проходя мимо, мы все трое закричали: «Добрый день, мадам Гайдн!»
— Ай-ай-ай, вот так история приключилась с нашей знаменитой придворной певицей, — с улыбкой замечает Лоренц Хагенауэр.
— Кровь комедиантки взыграла, только и всего, — сухо произносит его супруга.
— Как вы можете, дорогая госпожа Хагенауэр, ведь она — дочь нашего уважаемого соборного органиста Липпа! — вмешивается Леопольд Моцарт.
— Мало ли что. Она ещё девчонкой всем строила глазки, — настаивает на своей правоте госпожа Хагенауэр. — С тех пор как она вместе с младшей Браунхофер обучалась пению в Италии и невесть какого высокого мнения о своём голосе, она уверена, что все мужчины должны быть у её ног.
— Мне ваше отношение к ней непонятно, — вмешивается в разговор матушка Аннерль. — Откуда берётся пища для таких ужасных сплетен?
— Ах, знаете ли, моя дорогая госпожа Моцарт, когда полдня простоишь за прилавком, услышишь много такого, о чём поневоле задумаешься.
— Но и вдоволь всякой ерунды, — возражает мать Вольфганга.
Госпожа Мария Магдалена была, конечно, меньше поражена неожиданным появлением Наннерль, чем Вольфганг этим разговором, обрушившимся на него, словно ливень с градом с ясного неба на землю. Каждое слово — как удар плети, и он, не в силах вынести этой пытки, встаёт и потихоньку выходит из комнаты, между тем как в гостиной не прекращается спор об охоте на мужчин, которую якобы затеяла очаровательная певица. Нападающая сторона — госпожа Хагенауэр, а защищает Марию Магдалену матушка Аннерль.
Когда страсти обеих женщин улеглись и разговор постепенно переходит на будничные домашние дела, а также на предстоящую поездку в Италию, матушка Аннерль решительно заявляет, что после всего пережитого в предыдущем турне её не сдвинешь с места и с помощью дюжины лошадей; Шахтнер же, единственный, кто заметил исчезновение Вольфганга, идёт в его комнату. Сначала ему кажется, будто он попал в зоомагазин: у ног ласково трётся белый кот Мурр, из деревянной клетки его окликает канарейка, из стеклянного ящика на подоконнике на него таращатся зелёная ящерица и маленькая жаба, а в клетке крутится в колесе озорная белочка.
При ближайшем рассмотрении этот магазинчик превращается в выставку музыкальных инструментов: маленький спинет, скрипка, флейта, кларнеты, мандолина и даже гобой. Но стоящая у стены застеклённая парадная витрина, в которой выставлены сверкающие табакерки, медальоны, аграфы, часы, брелки и самые разные украшения, — подарки, полученные во время турне, — не оставляют никаких сомнений в том, кто обитает в этой комнате.
А её хозяин сидит спиной к двери за столом, опустив голову на руки, и даже не замечает вошедшего Шахтнера. И только когда тот обнимает его сзади, Вольфганг оглядывается. Глаза его печальны, в голосе звучит равнодушие:
— A-а, это ты.
— Ты отложил бы словарь итальянского языка, Вольфгангерль, давай поговорим как мужчина с мужчиной. Ведь ты оставил нас потому, что этот разговор был тебе неприятен?
Вольфганг молча опускает глаза.
— Выкладывай всё начистоту, как и положено между друзьями.
— Это правда, что госпожа Гайдн обманывает своего мужа?
— Пустая болтовня. Она легкомысленна и любит подурачить мужчин, которые за ней ухаживают. Все театральные актрисы таковы. Но игра — это ещё не обман. Она тебя целовала?
— Нет, нет, — отмахивается Вольфганг.
— Ага, вот видишь, даже этого не было! А ведь сколько разных дам тебя целовало и скольких ты!
— Да, правда, это было, но...
-Что?
— Это совсем другие поцелуи.
Шахтнер от души смеётся:
— Ага, вот где собака зарыта. Ты, значит, влюбился. И сердце твоё тает как свеча. Ты вот что: заморозь-ка ты его! Послушай моего совета, прикажи себе: я не такой дурак, чтобы влюбляться во взрослую женщину, тем более — в любимую жену моего уважаемого учителя! Вот так, а теперь пошли, мой мальчик, не то остальные подумают, будто ты и впрямь втюрился в госпожу Гайдн.
Пятнадцатого октября молодой священник Доминик Хагенауэр правит свою первую обедню в церкви Святого Петра. Церковные нефы празднично украшены, на алтарь и на хоры льётся свет сотен свечей. Пол-Зальцбурга на ногах, люди в воскресных одеяниях стекаются к Капительплатцу, к церковному порталу, где вскоре соберётся целая толпа потому, что в церкви места для всех не нашлось. На торжественной церемонии присутствует архиепископ со свитой: как-никак надо по заслугам воздать двум юным землякам.
Начинается праздничное богослужение. С алтаря доносится чистый, мягкий, полный внутреннего тепла голос новопосвящённого священника, которому при отправлении его обязанностей помогают пожилые священники, а с хоров доносится «Месса солемнис» — ею дирижирует тринадцатилетний композитор, уверенно управляющий небольшим оркестром, четырьмя певцами и органистом. Партию сопрано исполняет не Мария Магдалена Гайдн, как представлялось юному сочинителю за работой над мессой, а другая певица; её голос не может сравниться с голосом госпожи Гайдн ни красотой, ни глубиной чувств.
Знатоки улавливают, наверное, в этом произведении влияние композиторов старшего поколения, но отмечают и смелые нововведения в инструментовке; не ускользает от их внимания и свободная распевность высокой колоратуры — она, несомненно, светского происхождения, — но слушатели находятся целиком во власти этой музыки. Это видно по их лицам, даже когда они покидают храм.
На другой день мессу повторяют в старой красивой церкви монастыря бенедиктинцев на Нонненберге, где она тоже встречает горячий приём. В полуденный час семьи Моцартов и Хагенауэров, а также друзья и родственники молодого священника шумно отмечают торжество в уютном гостином дворе у излучья Зальцаха. Отец Хагенауэр поставил всё на широкую ногу. После обильной трапезы — к каждому блюду подавался отдельный напиток — и после всех благожелательных и весёлых тостов, не всегда произносимых отчётливо и со знаменитым цицеронским красноречием, но обязательно касавшихся и юного автора мессы, для поддержания настроения был подан музыкальный десерт в исполнении трио Моцартов.
Потом Вольфганг берёт в руки мандолину и, возбуждённый выпитым вином, поёт разные весёлые зальцбургские припевки. Это как бы служит зачином «сриденитас» — «всеобщего веселья», когда и молодёжи позволено дурачиться и отплясывать кому как в голову взбредёт. И вскоре поют и кружатся в хороводе и стар и млад, а за столом Шахтнер сыплет анекдоты и устраивает весёлые розыгрыши.
Пир горой, вина вдоволь, все поют, танцуют, смеются до упаду! Никому расходиться не хочется, об усталости нет и речи, но ничего не попишешь — близится полночь.
Оживлённые и разгорячённые, возвращаются они в Зальцбург по просёлочной дороге. Впереди Шахтнер с факелом в руках — он же и запевала! А рядом с ним его верный оруженосец Вольфганг с мандолиной. И вот они уже у закрытых городских ворот. У смотрового окошка появляется разбуженный необычным шумом дозорный с фонарём в руках: при виде многочисленного общества он, несмотря на все просьбы, отказывается поначалу впустить этих возмутителей ночного покоя. Однако уговоры Хагенауэра и княжеские чаевые смягчают его. Строго предупредив их о необходимости соблюдать тишину в неурочный час, чтобы не разбудить спящих, он открывает тяжёлые ворота после того, как они по его приказу гасят факелы.
Весёлая компания проходит мимо всё ещё озадаченного дозорного на цыпочках и тихонько движется по ночному городу. Время от времени раздаётся предательское хихиканье кого-нибудь из молодых, но старшие шиканьем тут же подавляют это вопиющее нарушение прав сонных горожан.
У Капительплатца патер Доминик прощается со всеми и скрывается за монастырскими стенами. Шествие привидений редеет на каждом перекрёстке, пока не остаются только семьи Моцартов, Хагенауэров да неугомонный Шахтнер. Придворный трубач непременно желает сопроводить их до самой Гетрайдегассе.
Перед дверью дома он берёт из рук Вольфганга его «щётку» и, тихонько на ней наигрывая, негромко напевает:
Споем же вечернюю песню,
Как подобает добрым немцам,
А кто не умеет петь,
Пусть бурчит себе под нос.
Вот стих радостный праздник,
Угощение было на славу,
И в нашей весёлой крови
Шумит ещё сок винограда.
Хозяева нас накормили как надо,
Удовлетворили нас вполне.
Спасибо вам за гостеприимство,
Спокойной ночи — и пока!
Прежде чем Моцарты — на сей раз отец и сын — отправляются в середине сентября 1769 года в своё первое итальянское турне, Вольфганга вызывают к архиепископу, который объявляет ему во время аудиенции, что назначает его своим придворным концертмейстером. Однако, как он присовокупляет, пока без денежного содержания.
— Звание придворного концертмейстера архиепископа тебе в чужой стране пригодится. Смотри, чтобы после пребывания в Италии и тебе чести прибавилось, и немецкую музыку ещё больше уважали. Мой главный казначей вручит тебе рекомендательные письма, благодаря которым в некоторых городах тебе окажут тёплый приём.
Теперь каждый лишний проведённый в Зальцбурге день вызывают у отца с сыном нервотрёпку, им не терпится отправиться в путь. Матушка Моцарт воспринимает их возбуждённое состояние как личное оскорбление:
— У вас что, земля под ногами горит? К чему такая спешка? Мы, бедные, хотим хоть на час-другой задержать ваш отъезд — каково нам обеим будет в долгой с вами разлуке?
Вольфганг пытается нежными словами утешить её — тщетно.
Наннерль тоже разделяет недовольство матери, но по другой, правда, причине. Её впервые не берут в концертную поездку, и она обижена. Хотя Наннерль давно понимает, что стала лишь «добавочным украшением» и что только выступления брата притягивают публику и вызывают её воодушевление, честолюбивое желание вызвать рукоплескания ценителей музыки у неё в крови.
Однако с судьбой не поспоришь: мать с дочерью останутся дома, а отец с сыном отправятся на чужбину! Единожды Леопольд Моцарт вбил себе в голову, что Италия — благословенная страна для исполнения страстных желаний художников, и с этого его не собьёшь и не переспоришь.
Сказать, что он не прав, нельзя. Уже совсем недалеко то время, когда немецкие поэты и художники, влекомые той же неодолимой силой, поедут за Альпы, как довольно давно поступают немецкие творцы музыки. Но есть важное различие между теми и другими: поэтов и мастеров кисти привлекает сам ландшафт, лица старинных городов с их крепостными стенами и воротами, дворцами и сторожевыми башнями, церквами и соборами, извилистыми улочками и просторными площадями, их вдохновляет красочность народной жизни и — не в последнюю очередь! — мир обветрившихся руин, из шёпота которых они надеются узнать о тайнах великого исторического прошлого. Музыкантов же опьяняют мощь и разнообразие звучащего мира, которым наполняются высокие своды соборов и храмов и которым дышит чувственная светская музыка театра. А как теплеет на сердце от простых серенад и романсов! Воистину, в городах и деревнях, в горах и долинах все от мала до велика поют и играют, это идёт у итальянцев из самой глубины души, и между высокой инструментальной музыкой и незатейливой народной песней нет пропасти отчуждения.
Вне всякого сомнения, после мощнейшего Возрождения, испытавшего некоторое угасание, музыка в Италии пришла на смену изобразительному искусству.
В лице Палестрины в области церковной, а Монтеверди, Скарлатти, Страделлы[63] и Перголези — светской она достигла новых вершин славы, сделала Италию вожделенной страной мелодий, высшей школой для всех музыкантов и композиторов.
Что ж удивительного, если в городах и весях этой благословенной страны, на поклонение которым уже потянуло многих растущих немецких мастеров, чтобы напиться из вечного Кастальского ключа музыки и утолить свою жажду совершенства, не терпится оказаться и Моцартам? Скорее, как можно скорее!..
На Гетрайдегассе, 9 поселилась тишина, и обе дамы неслышными шагами перемещаются из комнаты в комнату с таким выражением лица, будто у них болят зубы; а Леопольд Моцарт с Вольфгангом едут в больших санях, подняв воротники шуб, по заснеженной равнине прямо на юг. Этому зимнему путешествию бесконечно улыбается сама Фортуна. Повсюду, где бы ни остановились наши путешественники — в Инсбруке, Роверето, Вероне, Мантуе, — Вольфганга встречают с неподдельным воодушевлением. И не важно, играет ли он уже известные произведения на клавире, на скрипке, на органе или по заказу публики исполняет импровизации на заданную тему.
Двадцать третьего января 1770 года — через четыре дня ему исполнится четырнадцать лет — Моцарты прибывают в Милан, где им предоставляют просторную трёхкомнатную квартиру в монастыре августинцев ди Сан-Марко. И здесь им суждено обрести добросердечного покровителя. Это генерал-губернатор Ломбардии граф Карл Йозеф фон Фирмиан собственной персоной. Он, уроженец Южного Тироля, внимательно следит за тем, чтобы во время своего почти двухмесячного пребывания в столице Ломбардии они ни в чём не знали недостатка и приятно проводили свободное время.
Блестящие театральные постановки сразу открыли Вольфгангу глаза на высочайший уровень итальянской оперы. Потом наступает время карнавала: сколько тут поводов от души посмеяться и повеселиться! Темперамент итальянцев, их полная раскрепощённость и непосредственность оставили в сердце Вольфганга впечатление, которому не было дано улетучиться всю его жизнь.
Время от времени их приглашают на домашние музыкальные вечера в княжеские дома, где Вольфганга ждёт тот же горячий приём, что и везде. Вершиной его выступлений здесь стал концерт во дворце графа Фирмиана, на котором присутствовали сто пятьдесят дам и господ из высшего света и который удостоил своим вниманием герцог Моденский с супругой. Для этого случая Вольфганг в спешке сочиняет три арии и речитатив для маленького оркестра на поэтические тексты Метастазио[64]. Самое сильное впечатление производит ария «Мизеро перголетто» с её подкупающей драматической серьёзностью и законченностью трактовки партии голоса. Помимо золотой табакерки хозяин дома вручает Вольфгангу ещё двадцать дукатов. Но настоящая награда ждала его впереди: в самом конце вечера граф сообщает Вольфгангу, что к следующему зимнему сезону ему заказана опера.
Этот заказ кажется ему настолько головокружительным, что он, лёжа в постели, не смыкает глаз. Перед его мысленным взором одна за другой проносятся картины, безусловно навеянные итальянскими операми, в его ушах звучат незнакомые мелодии, то накатятся, то отхлынут. Полночь давно позади, когда он встаёт с постели и как есть, в ночной рубашке и со свечой в руке, заходит в соседнюю комнату, где мирное похрапывание отца подсказывает ему, что тот забылся после такого трудного дня. Одного взгляда на отцовское лицо достаточно, чтобы он, сразу догадавшись, насколько неуместен его приход, повернулся и тихо пошёл к двери. Но Леопольд Моцарт всё-таки просыпается от света свечи, испуганно смотрит вслед сыну и, приподнявшись на подушке, озабоченно спрашивает:
— Ты не заболел?
— Нет, отец, просто не в силах заснуть. Всё о новой опере думаю. Лучше всего будет, если я оденусь, сяду за стол и запишу, что мне пришло в голову.
— Какой ты чудак! Написать серьёзную оперу — это тебе нипочём? Опера — не серенада и не менуэт! Ничего хорошего у тебя так сразу не получится, не воображай! Перед тобой стоит задача, за которую я сам взяться не осмелился, а ты собираешься решить её с наскока.
Вольфганг подавленно смотрит себе под ноги. Помолчав немного, он сначала с грустью, а потом уже поувереннее возражает:
— Да, но как мне быть? Музыка бурлит во мне, она кипит и вот-вот выльется через край. Я знаю, там будет много негодного, пустых и лишних мелодий. Но я почему-то верю, что найдутся и стоящие. Может быть, даже хорошие.
Леопольд Моцарт покачивает головой. Никогда в жизни, даже в молодые годы, он не испытывал этого демонического искушения — творить, а там будь что будет!
Как композитор он осторожен и предубеждён против всего, что способно взорвать границы положенных правил. Для него важнее всего формальная сторона дела. Глубина, особого рода выразительность и новизна звучания его волнуют меньше. Словом, и в композиции, и в исполнительстве он мастер, но не более того.
Здравый смысл — основная черта характера Леопольда Моцарта — определяет и его творчество. Он не понимает и не разделяет бурных проявлений таланта сына, его неуёмности. Да, Леопольд Моцарт боится этого, как талант страшится гения. Опасения, что Вольфганг поддастся своим чувствам и заблудится в их лабиринте, откуда не найдёт выхода, перевешивают в нём, как в воспитателе, все остальные отцовские соображения.
И он старается повлиять на Вольфганга, убедить его, что рассудительность и здравый смысл — единственные путеводные линии в жизни, которым и в музыке следует отдавать предпочтение, если не хочешь потерять почву под ногами, а это случается очень часто, если позволить силе воображения взять верх над собой.
Вольфганг возвращается в свою комнату и задувает свечку. Когда он ложится на постель и долго вглядывается в темноту, кровь его остывает. Уважение к мнению отца настолько сильно в нём, что обуздывает фантазию, которой у него в избытке. Но ошибается ли он в главном? Некоторое время он ещё размышляет об этом, а потом сон уносит его на своих крыльях в страну забвения.
За несколько дней до отъезда из Милана Леопольд Моцарт добросовестно и подробно сообщает своим в Зальцбург о заказанной опере. Сначала Вольфганг собирается присовокупить к отчёту отца собственное письмецо, как часто делал во время поездки, но в конце концов ограничивается ничего не говорящей припиской: «...почтительно прощаюсь и целую мою маму и мою сестру миллион раз. Я, слава Богу, здоров, и addio»[65].
Ни слова об испытанной радости, хотя по куда менее значительным поводам он готов просто купаться в счастье; опера эта его словно не касается. Но таким Вольфганг был всегда, и с годами это свойство лишь усиливается в нём: восторженность налетает на него подобно райской птице неописуемой красоты, заставляя испытывать мощный душевный подъём, который при некоторых обстоятельствах, например, когда он в состоянии творческого опьянения, может длиться долго и который удивительно быстро улетучивается, стоит невесть откуда взявшемуся отрезвлению превратить чудесную птицу в безобразную ворону.
Эти письма, которые Леопольд Моцарт посылает жене, а Вольфганг матери и сестре вместе, а иногда и одной сестре, приходят в Зальцбург с неравномерными промежутками: в зависимости от того, сколько путешественники в каком городе пробыли. Из них отчётливо видно, насколько у отца с сыном разные характеры.
В письмах отца всегда виден практически мыслящий, точно взвешивающий все «за» и «против» человек факта, и в то же время ворчливый скептик, превыше всего ставящий разумную рассудительность.
Его раздражает невкусный обед или плохо протопленная гостиная, не говоря уже о недостаточной почтительности, проявленной со стороны какого-нибудь лакея по отношению к его особе. Следуя старой привычке, он записывает в своём дневнике имена всех родовитых и знатных господ, побывавших на концертах, и даёт им на полях писем характеристики, особенно в тех случаях, когда кто-то из них проявил к нему подчёркнутое уважение.
Он никогда не забывает сообщить, где Вольфганг давал концерты, и непременно указывает, какие награды получены сыном. И вообще — сын и все события, связанные с ним, всегда в центре писем Леопольда Моцарта. Но расчётливый отец семейства тоже просит слова: он довольно быстро понял, что в Италии довольно легко обрести лавровые венки, а вот с золотыми плодами потруднее. Светское общество здесь много расчётливее, чем в Париже или в Лондоне, а гонорары платят шумными аплодисментами и возгласами «браво» чаще, чем звонкими монетами. Совсем иной тон в письмах сына! Они в большинстве случаев очень короткие, всего в несколько предложений, в редких случаях это целая страничка, но в них всегда видна его весёлая натура, его стремление во всех жизненных ситуациях находить положительные моменты; иногда между строк проглядывает его улыбка. Желание пошутить и немножко подразнить.
О себе самом он ничего не пишет, разве только сообщает для успокоения матери и сёстры, что бодр и здоров.
Зато если приходится описать оперную постановку, он становится разговорчивым и точным в деталях. Но любит тут же пошутить и позубоскалить.
Иногда, худо-бедно написав письмо по-итальянски, он вспоминает о родном диалекте и дописывает по-немецки: «Давайте поговорим по-зальцбуржски, это получше будет. Мы, слава Богу, все здоровы, и папа и я».
Что он любит пошутить, видно из прощальных фраз его писем, они бывают неподражаемо комичными. Большую роль играет здесь число поцелуев, которые достигают размеров астрономических. Но подписывается он по-деловому: чаще всего просто «Вольфганг Моцарт», а иногда «Вольфганго в Германии, Амадео в Италии».
Мать и сестра, хозяйничающие потихоньку в своей зальцбургской квартире, всегда в курсе всех событий и мысленно путешествуют вместе с ними. А Леопольд Моцарт с сыном после отшумевшего карнавала едут на юг Италии. .
Сумеречным вечером в начале января 1771 года барон Игнац фон Вальдштеттен сидит у камина в своей скромной, но со вкусом обставленной квартире в Вене на Кертнерштрассе и, уткнув ноги в плед, читает при свечах журнал. Одна из статей его очень заинтересовала, и вошедшего слугу он замечает только тогда, когда тот протягивает ему на подносе письмо.
— A-а, кто-то вспомнил о моём существовании, — произносит он устало, взяв конверт. — Ты смотри, даже из Италии. Кто бы это мог быть?
— Господин барон прикажет принести ещё один подсвечник?
— Нет-нет, не надо, — машет рукой Вальдштеттен. — Ты бы, Францль, подбросил ещё несколько щепок в огонь. Что-то меня сегодня знобит.
— Господину барону лучше бы лечь в постель.
— От этого мне здоровья не прибавится. Что, очень холодно на улице?
— Холод собачий, господин барон. Старики говорят, что такого холода в Вене не припомнят.
— Какая жалость, однако: мне никак не удаётся побывать на концерте Йозефа Гайдна[66] с его оркестром. Говорят, он будет исполнять симфонию юного Моцарта.
— Концерт отменили, господин барон, тоже из-за холодов.
Вальдштеттен тем временем вскрывает письмо и видит подпись отправителя.
— О-о, вот он, солнечный луч в холодный зимний день! Представляешь, Францль, это письмо от графини Шлик.
— Будут у господина графа другие пожелания?
— Ты исполнил моё самое заветное, Францль! Чего мне ещё желать?
Слуга неслышно удаляется, а Вальдштеттен принимается жадно читать письмо:
«Мой дорогой барон фон Вальдштеттен! Мы с Вами редко обмениваемся письмами. Но когда мы — иногда раз в несколько месяцев — берёмся за перья, причиной тому внутреннее побуждение одного сообщить другому нечто важное.
В конце прошлого лета я писала Вам, что здоровье моего супруга оставляет желать много лучшего. Врачей оно очень заботило. Они настоятельно советовали нам с наступлением холодов отправиться из-за его больных лёгких в страну с более мягким климатом. Ну, супруга моего Вы знаете и понимаете, как трудно оторвать его от дел. Уговорам со стороны наших друзей и детей не было конца, пока он согласился.
Итак, с начала сентября мы в Сан-Ремо, и, должны признаться, чистый и мягкий воздух Ривьеры пошёл больному на пользу. Он, несомненно, посвежел, и с окончанием зимы, которая, несмотря на все пальмы и апельсиновые деревья, может быть малоприятной и в здешних краях, я рассчитываю вернуться на родину в уверенности, что он выздоровел окончательно.
В Зальцбурге, где я надеялась встретить вновь нашего Вольферля, я виделась только с матушкой Аннерль и Наннерль, совсем взрослой уже девушкой. От них я узнала о пребывании отца с сыном в Италии.
И мы, так сказать, поехали вслед за ними, и везде слышали самые добрые слова о синьоре Амадео, как его называют в Италии. Из Милана, где они пробыли довольно долго, Моцарты поехали через Парму, Болонью, Флоренцию и оказались наконец в Неаполе.
Приём в Неаполе был более прохладным — во Флоренции, для сравнения, сам эрцгерцог Леопольд водрузил на голову «маленького чудодея» лавровый венок, — хотя молодая королева Каролина, которая в своё время так неучтиво посмеялась над маленьким Вольферлем, когда тот поскользнулся на скользком паркете шенбруннского дворца, очень и очень хотела его послушать. Но её остолоп-супруг не был расположен дать Вольфгангу разрешение на концерт при дворе. Тем не менее Вольфганг остался очень доволен пребыванием в Неаполе, ибо познакомился с оперой-буффа в её колыбели, не говоря уже о милом знакомстве со знаменитой певицей де Амисис.
О Риме он предпочитает отмалчиваться. По его словам, пауков и скорпионов, о которых ходит столько страшных слухов, он здесь не видел, зато встречался со многими кардиналами; один из них, кардинал Паллавичини, и знаменитый коллекционер произведений искусств Альбани постоянно покровительствовали ему.
В Рим Моцарты приехали из Флоренции на Страстную неделю и получили полную возможность познакомиться на Страстной и Пасхальной неделях с праздничными богослужениями в соборе Святого Петра. Самое сильное впечатление на Вольферля произвело «Мизерере» Аллегри[67], которое он, как потом признался мне под большим секретом, несмотря на запрет, записал дома по памяти. Ну, что Вы об этом скажете?!
Папа принял наших путешественников только во время их второго приезда в Рим. Вы себе представьте скромность Вольферля: о том, что Папа удостоил его орденом Золотой шпоры — дающем одновременно право на титул «кавалера», — он в письмах не проронил ни слова. Зато отца так и распирало от гордости. В этом отношении Леопольд Моцарт сильно отличается от сына, который внешним почестям придаёт куда меньшее значение. Так, именно от отца я впервые услышала, что Филармоническая академия Болоньи избрала Вольферля своим членом-композитором, оказав четырнадцатилетнему мальчику честь, которой удостаивались лишь знаменитые композиторы. Забавная деталь: по уставу академии её членом ни в коем случае не могли стать музыканты моложе девятнадцати лет...
Из моего письма Вы, дорогой друг, уже догадались, что свои сведения я черпала не только из посторонних источников — они у меня из первых рук. Да, я виделась с синьором Амадео, слышала его выступления и говорила с ним. Вышло это так: граф Фирмиан сказал мне, что Вольфгангу заказана опера и обещан высокий гонорар; опера эта будет поставлена во второй день рождественских праздников. Такого события я пропустить не могла и, сами понимаете, на премьере присутствовала.
Опера называется «Митридат, царь понтийский». Содержание её меня не вдохновило. Лучше бы они предложили молодому композитору задачу более благодарную, чем переложение на музыку этого текста, состоящего в основном из ревности, мщения, любви к родине, семейных раздоров, предательства и благородства. Опера перенасыщена ариями — дань количеству занятых в постановке певцов и певиц. И всё равно, изобретательность и выразительность арий и дуэтов вызывают восхищение, когда подумаешь, что автору оперы всего четырнадцать лет. Публика приняла их на «ура» и требовала повторения «да-капо»[68] почти каждого номера. Во всяком случае, представления «Митридата» прошли с огромным успехом, и юному Моцарту заказали написать ещё одну оперу — для карнавала 1773 года.
Конечно, наш Вольферль по-прежнему остаётся «picollo ragazzo»[69] — по крайней мере внешне, но того «сладкого мальчика», которого венские дамы восемь лет назад едва не задушили в своих объятиях, нет и в помине. Само изменение его высокого мальчишеского сопрано в звучный, хотя временами ещё ломкий мужской тенор, завершившееся в Италии, говорит о том, что из детских штанишек он вырос. Но детская непосредственность так и рвётся из Вольфганга, стоит ему заговорить: она, по-моему, и есть неиссякаемый источник его души. Восхитительная наивность уступила место благоразумию во всём, что говорит; но Вольфгангу дано оживить любую беседу удачно вплетённой в неё шуткой. С какой теплотой и каким тактом вспоминал он о разных подробностях своего дебюта в Линце и о пребывании в нашем доме! Это так любезно с его стороны!
О собственном творчестве он говорит не особенно охотно или старается отделаться отрывочными замечаниями. Когда я сказала ему, что не понимаю, как он успел во время путешествия написать помимо оперы и церковной музыки много инструментальных опусов, скрипичный концерт — который мы услышали, кстати, в тот же день, — а в Риме в дополнение ко всему сочинил несколько симфоний, он с застенчивой улыбкой ответил: «О чём вы, госпожа графиня, всё это незначительные попытки, вряд ли достойные упоминания». Вот как сдержанно относится он к себе!
Вообще мне кажется, что в его груди шумит вулкан, огонь, который его всё время пугает и заставляет изо всех сил стараться, чтобы не допустить извержения.
А у отца сложился культ собственного сына. Я об этом начала догадываться ещё в Зальцбурге, когда мне зачитывали его письма. Для него Вольфганг — самый выдающийся пианист, лучший скрипач и самый непревзойдённый композитор. Слов нет, похвально, когда отец так любит своего сына, но когда чувства перехлёстывают через край — приятного мало! Не могу не вспомнить слов старика Гассе — год назад мы говорили с ним о семействе Моцартов по пути в Вену. «Для своего возраста малыш добился небывалого, — сказал он. — Его музицирование сравнимо с уровнем наших первейших виртуозов, а те композиции, которые попали ко мне в руки, свидетельствуют о чрезвычайно рано сформировавшемся таланте. Его отец образованный и вполне светский человек. Но ему не следовало бы слишком баловать сына и сверх всякой меры кружить ему голову воскурением фимиама. Это единственная опасность, которую я сейчас вижу». Да, и опасность кажется мне сейчас особенно актуальной. Не в том смысле, как о ней говорил наш добрый Гассе. Нет, Вольфганг Амадей решительно ничем не напоминает самовлюблённого, обуреваемого манией величия художника — от этого его хранит природная скромность. Нет, он как бы находится сейчас между жерновами детского послушания и стремления к свободе, и это может сковать его творческую натуру. Он страдает — я уверена! — когда его демонстрируют как диковинное животное в ярмарочном балагане, страдает глубоко и искренне. Как гений на барщине или, точнее говоря, как птица в клетке! О, поскорее бы он обрёл свободу!
Этим идущим от чистого сердца пожеланием, которое Вы, мой дорогой Вальдштеттен, конечно, разделяете, я и завершу моё письмо.
Остаюсь дружески преданная вам
Аврора фон Шпик.
Сан-Ремо, 12 января 1771 года».
Барон Вальдштеттен складывает письмо и переводит взгляд на потрескивающие в камине щепки. Немного погодя встаёт и с подсвечником в руках идёт к клавиру, берёт лежащую на нём скрипку и начинает играть по нотной тетради рондо Моцарта. Францль сидит в соседней комнате и удивляется: его господин несколько недель не притрагивался к скрипке, а гляди-ка, играет, да как бодро! Подслушивая под дверью, он покачивает головой и думает: «Странно! Письмецо от графини подействовало на него лучше всех снадобий доктора Берндхарда. Хотел бы я знать, что она ему написала!»
— Ну и скрипучий же ты голос привёз нам из Италии! — умиляется матушка Аннерль с деланным ужасом, обнимая горячо любимого сына. — А я-то думала, по ту сторону Альп красивые голоса растут прямо из земли, как цветочки на наших горных лугах.
— Подождите, матушка, чуть-чуть, и я спою вам арию из «Притворной пастушки» так, что наш великокняжеский придворный певец Шпицэдер покажется вам жалким недоучкой, — улыбается Вольфганг, стараясь говорить как можно более низким и звучным голосом.
— Как же ты похудел, малыш ты мой, — продолжает сокрушаться матушка Аннерль, — они там что, всё время постятся?
— Вот чего нет, того нет, матушка. Но если каждый день утром, днём и вечером тебе подают одни макароны, то под конец и сам в узенькую трубочку превратишься. Поэтому я заранее радовался жареной печёнке с кислой капустой. Это блюдо я готов есть хоть каждый день. Глядишь, трубочка-то и расширится!
— Раскормить тебя для меня одно удовольствие! А ты, Польдерль, почему ни звука не проронишь? И лицо такое постное, будто у тебя желудок одними макаронами набит. Неужто на еду получше денег не заработали?
Она смотрит на него с лукавством, но и с любовью в глазах.
— Нет, заработали мы неплохо; достаточно, по крайней мере. И недостатка мы ни в чём не испытывали, — говорит Леопольд Моцарт.
— А разные драгоценные вещицы и другие приятные для глаза безделушки где?
— Насчёт этого в Италии скудновато. Народ там прижимистый, лишних денег ни у кого нет. Зато Вольферль получил орден Золотой шпоры. Он всё остальное перевесит!
— Твоя правда! Покажи, Вольферль, как он выглядит! — радуется Наннерль.
Брат копается в своей дорожной сумке, пока не находит и не прикалывает к груди дорогую награду.
— Ну, как я всем нравлюсь? — спрашивает он, надувая щёки.
— Вот это да! — восклицает матушка Аннерль. — Ты у нас стал настоящим кавалером!
— А он и есть кавалер, — с гордостью объясняет отец. — Надо вам знать, до сего времени святой отец вручил этот орден только одному немецкому композитору: Кристоферу Виллибальду Глюку. Награждённый этим орденом получает одновременно и титул кавалера. Поэтому он называет себя сейчас кавалер фон Глюк. Так что Вольфганг и он кавалеры одного ордена.
— Нет, ты только посмотри, выходит, теперь мой сыночек принадлежит к числу избранных — с голубыми прожилками на заднице, — хохочет матушка Аннерль и хлопает в ладоши.
— Это я смогу проверить, когда посмотрюсь голым в трельяж. В нашем жилище в монастыре Сан-Марко такой мебели не было.
Матушка Аннерль продолжает от души смеяться, к ней присоединяются все присутствующие. Шутка за шуткой, и всё путешествие по Италии разворачивается в форме вопросов и ответов в весёлую цепочку занятных приключений самого разного рода.
Любопытство влечёт Вольфганга в его комнату: проверить, всё ли там на месте? Он берёт Наннерль за руку и ведёт за собой. Когда он видит, что всё осталось, как было до отъезда, лицо его светлеет. Счастливый, он обнимает сестру и говорит:
— Carissima sorella mia[70], мой маленький зверинец в целости и сохранности — благодаря тебе! Как тебя отблагодарить за это? У меня ничего, кроме любви, нет. Возьми её, мою любовь, — сколько хочешь!
— Будет тебе, Вольферль. С меня и маленькой её частицы хватит, — улыбается ему Наннерль, — тебе знаешь какое большое сердце нужно будет, раз ты у нас кавалер ордена? Да от тебя теперь зальцбургские девушки глаз не оторвут!
— Глупости! Если это из-за комочка золота на груди — шли бы они все куда подальше...
— Ну, ну, есть тут некоторые, которые ждут тебя не дождутся.
— Кто, например?
— Ну, Резль Баризани.
Вольфганг громко смеётся:
— Эта глупышка? Да ведь она совсем дитя, что она знает, кроме «бэ» и «мэ»?
— Ты сильно удивишься, когда увидишь, какая она красивая девушка...
Уважение, оказываемое кавалеру Золотой шпоры Вольфгангу Амадею Моцарту жителями его родного города, намного превосходит положенное музыкантам. Совершенно незнакомые люди раскланиваются с ним и делают комплименты. Другой на его месте раздулся бы как индюк от важности, а Вольфганг относится к лести холодно и по-мальчишески посмеивается: «Ну почему эти люди придают такое важное значение пустякам?»
Приличия требуют, чтобы Моцарты нанесли визит архиепископу. Но его княжеская милость изволили за несколько дней до их приезда отбыть в Бад-Гаштейн: подлечить на водах свою подагру. Не желая погрешить против протокола, они направляют свои стопы к главному казначею.
Граф Арко принимает приехавших с едва ли не преувеличенной любезностью, поздравляет Вольфганга с высокой наградой, передаёт привет от дочери Ангелики, которая со своим супругом отдыхает в настоящий момент в имении у Шимзее, а при прощании сообщает даже, что намерен вскоре пригласить их для музицирования в собственном замке.
После недолгой аудиенции Моцарты возвращаются домой в приподнятом настроении. Отец говорит:
— Совсем недавно мы были недостойны сидеть за столом в офицерском зале. А теперь этот старый гордец приглашает нас к себе домой.
— А всё из-за кусочка золота в петлице, папа. Не будь его, мы оставались бы бедолагами-музыкантами, которым место в людской.
Когда через несколько дней Моцарты приходят на репетицию оркестра, воцаряется что-то вроде благоговейной тишины. Вольфганг по-дружески пожимает руку каждого музыканта и садится со скрипкой в руках на своё место. Капельмейстер Лолли, худощавый старик, пресмыкающийся верноподданный своих властителей и маленький тиран своих оркестрантов, тоже словно заново родился. Быстро взбежав на подиум, он объявляет на ломаном немецком языке:
— Мы теперь играть, синьоры, один симфония, который в прошлый раз сочинять наш придворный концертмейстер Амадей Моцарт в вечный город Рим.
Прежде чем поднять руку, он бросает умильно-сладкий взгляд на пульт концертмейстера. Оркестранты на подъёме, играют точно, плавно, и симфония — опус не слишком значительный, плод отличного настроения — сыграна от начала до конца без единой помарки. Вот отзвучали последние такты, Лолли жестом приглашает музыкантов подняться с мест и восклицает, кланяясь композитору:
— Эввива иль маэстро, кавальере Вольфганго Амадео Моцарт!
В маленьком зале звучат громкие крики «эввива!» — «ура!». Покраснев, как красная девица, Вольфганг, вообще-то привыкший к аплодисментам, раскланивается во все стороны перед коллегами. Он не понимает, за что такая честь. Смущение не оставляет его до тех пор, пока оркестр по знаку Лолли не приступает к симфонии Йозефа Гайдна. Вот звучит аллегро первой части, и он сразу успокаивается, звуки всё сильнее притягивают его. Он первый раз в жизни играет и слышит симфонию Гайдна; волшебство этой светлой, грациозной музыки сразу околдовывает его, заставляет забыть о том, что с ним было совсем недавно; его душе открывается новый, совершенно незнакомый для него мир.
Симфонию повторили несколько раз, пока не отшлифовали до блеска, а потом объявляется перерыв. Вольфганг опрометью бросается к Михаэлю Гайдну, который стоит у окна и попыхивает своей трубкой.
— Я должен тебе кое в чём признаться, — говорит он, пожимая старшему коллеге руку. — Симфония твоего брата всё во мне перевернула. По сравнению с ним я — жалкий новичок! Лучше всего будет, если я уничтожу всё, что написал до сих пор!
— Ах ты, мальчишка! — досадливо машет рукой тот. — Стоит тебе испытать сильное чувство, услышав новое, как ты готов с водой вылить из купели ребёнка. Все когда-то с чего-то начинали: и Бах, и Гендель, и Глюк, и мой брат. Но то, чего ты достиг в свои пятнадцать лет, не удавалось никому из них.
Однако Вольфганг не успокаивается. Он утверждает — и не в шутку, а всерьёз, — будто Лолли выбрал его симфонию только для того, чтобы продемонстрировать оркестру всё его ничтожество.
— А ну не делай из мухи слона! — спокойно ставит Вольфганга на место Гайдн. — Твоя симфония совсем не плоха, зря ты это... Случалось тебе писать вещи и послабее. У неё приятное итальянское звучание и слуху наших зальцбуржцев она польстит.
Снова приходит весна. Но Вольфганг словно не замечает преображения природы. Он весь в работе. Когда его не призывают к себе обязанности концертмейстера, он сидит дома в своей комнате, где шалят кот и пёсик — Трезель подарила ему нового Бимперля, — и под звуки песенок канарейки сочиняет, согнувшись над нотной тетрадью. Матушке приходится часто напоминать, чтобы он шёл поесть. А то откуда взяться здоровью?
— Ты, того и гляди, совсем превратишься у меня в домоседа. Сидишь себе сиднем, как престарелый секретарь канцелярии господин Курцвайль, а в парке Мирабель уже расцвела сирень. У тебя щёки впали, будто ты голодаешь, и тёмные круги под глазами. Боже правый! В тебя такого ни одна девушка не влюбится!
На такие речи у Вольфганга всегда один ответ, одна защита: он бросается матери на шею, осыпает её поцелуями и говорит:
— Не сердитесь, матушка. Чувствую я себя хорошо. Тревожиться не о чем. Но сначала работа — удовольствия потом.
Из-под его рук выходят произведения самые разные. Церковные литании, сонаты для органа, двух скрипок и баса, четырёхчастные симфонии, особенно его занимающие в эти дни. Он пожинает урожай путешествия по Италии.
Свои произведения он не показывает никому, пока они не отлежатся и не созреют, даже отцу. За одним-единственным исключением: Михаэлю Гайдну он относит всё, что написал. Теперь он ходит к нему на дом с совсем иными чувствами, чем два года назад. Влюблённость так же отлетела от его души, как проснувшимся утром улетучивается запах ночной фиалки. Для него имеет ценность лишь общение с хозяином дома, который обнаруживает все ошибки в его вещах. Что особенно радует Михаэля Гайдна в теперешних композициях Вольфганга, это элементы контрапункта, которым тот прежде пренебрегал. Он не без удивления находит этот формообразующий элемент даже в церковных сонатах.
— Ты внимательно прислушивался к итальянской музыке. Можно подумать, что ты учился у Фрескобальди и Корелли[71].
— Нет, дорогой маэстро, у них — нет. Зато я учился у старого монаха-францисканца из Болоньи, падре Мартини. Это человек благороднейшей простоты и бесконечной доброты. Он мне очень помог. В старой итальянской музыке он разбирается как никто другой. Падре Мартини провёл меня по этому дивному цветущему саду и научил различать и любить самые разные цветы. Поэтому задачи, которые он передо мной ставил, ничего, кроме радости, мне не приносили.
— И ты прав. Мы, из тех, кто помоложе, считаем, что наша сила — крылья фантазии. И поэтому мы, мол, должны этой фантазии довериться и свободно парить в царстве звуков. Но это ошибка. В укрощении расшалившейся птицы, фантазии, в овладении совершенными формами — вот в чём состоит подлинное мастерство.
Погожим летним днём Наннерль просит брата сопровождать её и трёх сестёр Баризани в качестве кавалера на прогулку в Мария-Плен. Поначалу эта идея не слишком увлекает Вольфганга, работающего над очередной симфонией. Да и компания у сестры — ну, как сказать? Антония, старшая сестра, ровесница Наннерль, и Йозефа, на два года её моложе, — девушки славные, «благопристойные», как говорится, думает он, а вот желторотый птенчик — четырнадцатилетняя Тереза — очень его озадачивает. Но в конце концов он уступает просьбам сестры, наряжается в свой праздничный костюм и даже надевает на палец кольцо с бриллиантом, подаренное ему императрицей Марией Терезией.
Когда в назначенный час брат с сестрой подходят к парку Мирабель, где договорились встретиться, они видят, как с другой стороны сюда же торопятся три миловидные грации в стиле рококо: старшая в светло-голубом, незабудкового цвета платье, средняя в светло-зелёном, цвета резеды, а младшая в нежно-розовом.
Лошади в упряжке, которым досаждают слепящее солнце и бесчисленные мухи, нетерпеливо бьют копытами так, что кучер Алоиз Хубер с трудом их сдерживает. Старшие сёстры вместе с Наннерль садятся на заднее сиденье коляски. Вольфганг с Реаль напротив них — и кучер щёлкает кнутом. У всех настроение приподнятое. Выехав за городские ворота, они перебрасываются шутками и от души смеются, проезжая мимо полей, от которых идёт терпко-сладкий дух созревшей пшеницы. Вольфганг старается поддержать общее веселье и рассказывает одну за другой разные забавные истории, искоса поглядывая на свою соседку, которая всё больше помалкивает и сдержанно улыбается. Он находит её красивой и привлекательной. Совсем не то, что раньше!..
В трактире у Мария-Плен они захватили корзину с закусками и напитками и, весело переговариваясь, поднимаются в гору. Вольфганг предлагает последний, и самый крутой, участок пробежать взапуски, и тот, кто первым коснётся ствола красного бука на горном лугу, получит от него коробку засахаренных орехов с корицей, которую он предусмотрительно купил загодя. Будучи кавалером, он даёт дамам фору в двадцать шагов — несмотря на то что несёт корзину с провизией. Полдень, солнце припекает вовсю, но все так и бросаются бежать. Старших сестёр Баризани и Наннерль ему удаётся обогнать довольно скоро, но розовокрылая сильфида[72], лёгкая и быстроногая, оказывается у большого дерева первой и торжествует победу.
— Откуда я мог знать, что соревнуюсь с ланью, — произносит он, всё ещё не в силах отдышаться.
— О-о, вы и вообще не догадываетесь, какие качества дремлют во мне, месье Моцарт, — слегка поддразнивает его девушка.
— Однако я надеюсь их вскоре узнать.
— Может быть, да, а может, нет.
С низким поклоном он вручает ей бонбоньерку:
— Примите этот почётный приз, милая победительница. Будем надеяться, конфеты на солнце не растаяли.
Тут появляются отставшие девушки и, уставшие и разгорячённые, торопятся в прохладную тень бука. Это место словно создано для завтрака на траве. Горный луг, совсем рядом смешанный лес, вдали открывается вид на Зальцбург — и всё это в нежно-розовой дымке... Молодые дамы усаживаются вместе с юным кавалером полукругом у лежащей на траве скатерти. На ней они красиво разложили ветчину, колбасы, сыр, фрукты, пирожки, поставили плетёные бутылки с вином — заманчивый натюрморт, ничего не скажешь! Устроившись поудобнее, они с удовольствием угощаются и болтают: как будто ожил один из галантных рисунков Фройденберга!
А когда все подкрепились и отдохнули, Вольфганг, которому нравится играть роль maitre de plaisir[73], предлагает поиграть в прятки, в игру «Кукушка зовёт из леса». Ему же выпадает жребий искать первым. Маленькая стайка существ в воздушных туалетах исчезает под тёмными сводами леса, и вскоре оттуда доносится призывный зов кукушек: «Ку-ку, ку-ку!» Кажется, будто в лесу полным-полно этих птиц Геры[74], которые украшают её скипетр. Вольфганг спешит на призывные звуки, и не проходит трёх минут, как он подводит к старому буку Антонию, а после недолгой охоты и Наннерль. Теперь его задача усложняется, хотя две жертвы как бы трепещут в его охотничьей сумке. Звуки «ку-ку» продолжают доноситься из леса, причём сразу из трёх точек. Проходит порядочно времени, прежде чем заядлый охотник догадывается, что тому причиной: разбуженная звонкими криками, к девушкам присоединилась настоящая кукушка, которая, перелетая с дерева на дерево, возмущается на свой лад поведением непрошеных гостей.
Хлопая в ладоши и громко распевая «холарио-холарио!», Вольфгангу удаётся прогнать кукушку прочь, после чего он вновь пускается на поиски. Йозефу он обнаруживает очень скоро, и остаётся отыскать одну-единственную птицу, которая, порядочно уже подустав, упрямо продолжает звать: «Ку-ку, ку-ку!» Тончайший слух не подводит собаку-ищейку: она неслышно подбирается к пышному кусту, за которым и обнаруживает гнездо кукушечки. Словно появившись из-под земли, Вольфганг предстаёт перед девушкой и протягивает к ней руки, но Резль с возгласом: «Нет, злой дух, тебе меня не схватить!» — бросается бежать. Он — за ней, но она оказывается у бука первой и смеётся во всё горло.
Игра повторяется, и теперь уже Резль с досадой приходится признать своё поражение: хитрой кукушке Вольфгангу удаётся улизнуть от неё и первым трижды постучать костяшками пальцев по стволу красного бука.
Чтобы отдохнуть и сменить обстановку, наш maitre de plaisir предлагает поиграть в фанты, утверждая, что игра не игра, если нет ни осязаемой награды, ни штрафов. Он усложняет условия: в Булонском лесу под Парижем он играл в «А la main chaude»[75], по правилам которой ведущий с завязанными глазами должен угадать, чья рука оказалась в его руке.
Водить достаётся Резль. Она сперва отказывается, но все отговорки не помогают — против большинства не пойдёшь! Сестра Йозефа завязывает глаза Резль шёлковым платком. Наннерль поручают получать фанты с тех, кого опознают.
Юная сивилла[76] начинает свой обход — и ты только посмотри! — с первого же раза узнает по рукопожатию свою старшую сестру, и Наннерль принимает от опознанной в виде фанта браслет. Обход продолжается при всеобщем молчании. Во втором круге Резль везёт ещё больше: она узнает и Йозефу и Наннерль. В третьем не везёт совсем — ни разу не угадала! И вот все четверо приготовились к последнему, четвёртому обходу. У Вольфганга даже сердце ёкает, ведь только с него пока не получено фанта. Но когда он осторожно дотрагивается до ладошки Резль, та мгновенно восклицает:
— А это месье Моцарт!
Никто не отдавал фанта с большей охотой, чем он. Сняв с пальца перстень с бриллиантом, он протягивает его Наннерль, а Йозефа развязывает шёлковую ленту, закрывавшую глаза Резль. Наннерль шепчет при этом что-то на ухо Антонии, потом опускает руку в шёлковую сумочку и спрашивает, как быть с тем, чей фант ей попался.
— Пусть выкупает его поцелуем, — предлагает Антония. — В игре в фанты по всем правилам поцелуй — самый лучший выкуп!
Все соглашаются.
— Тогда, Вольферль, первым выкупаешь свой заклад ты! — говорит Наннерль, доставая из сумочки и показывая всем перстень.
— Да, за этот дорогой подарок императрицы поцелуй — самый подходящий выкуп, — добавляет Йозефа.
Вытянувшийся было на траве хозяин перстня вскакивает как вспугнутый кузнечик. Но и Резль вскакивает с места.
— Нет, нет! — возражает она. — Это вы нарочно так подстроили!
— Ну, Резль, ты что, хочешь всю игру испортить? — говорит ей Антония. — В любой игре правила — это закон. Раз так выпало, значит, не выдумывай.
— Мадемуазель, мне тоже чертовски трудно подчиниться приговору судьбы. Но я склоняю голову и повинуюсь.
И вот он уже обнимает девушку и крепко целует её прямо в губы. Та вырывается и громко возмущается:
— Вы были и остаётесь... злым духом!
Притворившись обиженным, Вольфганг отступает в сторону и, пока разыгрываются остальные фанты, не произносит ни слова.
Резль радуется, узнав, что за четыре обхода она опознала всех. И в знак примирения протягивает дерзкому юноше, осмелившемуся поцеловать её при всех, свою руку. А тот быстро склоняется над лютней, делает несколько пробных аккордов и поёт довольно приятным тенором:
Пошёл я раз за девушкой
В тёмный лес.
Обнял её нежно, а она:
«Пусти, я закричу!»
Тогда я крикнул грозно:
«Убью, кто здесь ни появись!»
«Тише, — шепнула она, — тише, любимый!
Не то нас ещё услышат».
— Ой, какая милая песенка! — говорит Антония. — Это вы её написали, месье Амаде?
— Увы, нет. Имя композитора — Бернгард Теодор Брайткопф. Он сын книготорговца из Лейпцига, с которым случайно познакомился мой отец. Несколько дней назад он прислал нам ноты своих песен, и эта мне особенно понравилась.
— А на чьи она слова? — любопытствует Йозефа.
— На нотах имя поэта не указано. Но господин Брайткопф написал отцу, что стихи написал изучающий в Лейпцигском университете науки студент по имени Иоганн Вольфганг Гете. А родом он из Франкфурта...
— Выходит, тоже Вольфганг, но посвятивший себя поэзии, — замечает Йозефа.
— Слова мне очень нравятся, даже больше, чем музыка.
Уже далеко за полдень, пора возвращаться, тем более что у горизонта собираются грозовые облака. Оставшиеся от утренней трапезы закуски укладывают в корзину и быстрым шагом спускаются к трактиру; пока Алоиз Хубер запрягает лошадей, они успевают ещё раз перекусить.
Лошади, похоже, чувствуют приближение грозы, настёгивать в пути их не приходится. Как и по дороге сюда, в коляске все сразу начинают шутить и смеяться — иногда без видимой причины. А молчаливая поутру Резль тоже не отстаёт от остальных и несколько раз поддевает «злого духа». В Зальцбург они въезжают под раскаты грома и успевают домой прежде, чем с неба проливаются первые струи дождя.
— Ну, скажи, Вольферль, понравилась тебе вылазка на природу? — спрашивает Наннерль, когда они попрощались с сёстрами Баризани.
— Я казнил бы себя целую неделю, пропусти я такую возможность!
— А как насчёт Резль... насчёт птенчика?
— Премилое создание! Это первая девушка в Зальцбурге, которая похитила моё сердце!
Вольфганг получает от венского двора заказ на театрализованную серенаду, как назывались тогда музыкальные спектакли, приуроченные к какому-нибудь празднику. В Милане должна была состояться свадьба сына императрицы Марии Терезии эрцгерцога Фердинанда с принцессой моденской Марией Беатрисой. Текста либретто пока ещё нет, а ведь срок торжества неумолимо приближается. Когда отец начинает тревожиться по этому поводу, сын успокаивает его: он управится вовремя, либретто такого рода трудностей не представляют. Проходит неделя за неделей. И наконец в августе гофмаршал сообщает ему, что текст будет послан прямо в Милан. Итак, отец с сыном готовятся ко второму итальянскому турне. Но незадолго до отъезда происходит ещё одно очень важное для Вольфганга событие. Во время репетиции оркестра Михаэль Гайдн шепчет ему:
— Приходи сегодня после обеда к нам. У меня есть для тебя сюрприз.
Вольфганг ломает себе голову над тем, какого рода это может быть сюрприз, и ждёт не дождётся назначенного времени. Когда он переступает порог дома своего дорогого маэстро, его встречает Мария Магдалена, как всегда нарядная и надушенная, которая и проводит его в кабинет мужа, где рядом с ним Вольфганг видит худощавого мужчину с очень правильным овальным лицом, красиво вырезанным ртом и крупным носом. Незнакомец внимательно смотрит на него своими выразительными тёмно-карими глазами из-под кустистых бровей.
— Итак, это мой брат Франц Йозеф, а это, дорогой Зепп, наш Моцарт-младший, — представляет их обоих Михаэль Гайдн.
— Я думаю, мы оба вне себя от радости, что благодаря моему брату смогли встретиться и познакомиться. Так давайте же обнимемся и познакомимся, как и положено людям, которые давно уже полюбили друг друга заочно. Вы согласны со мной, дорогой Моцарт? — И он идёт ему навстречу с распростёртыми руками.
— Да что вы! — возмущается Михаэль Гайдн. — В моём доме нечего «выкать», здесь друзья на «ты»! Мы оба, правда, раза в два, если не больше, постарше его, но он принадлежит нам, как третий лепесток к трилистнику. И чтобы по-настоящему скрепить нашу дружбу, давайте выпьем по бокалу огненного терланского вина — оно уже ждёт нас!
Они осушают бокалы, которые принесла на подносе Мария Магдалена, и вскоре они уже увлечены оживлённой беседой.
Старший из двух сыновей кузнеца из маленького городка Рорау, что соседствует с Бруком, стоящим на реке Лейте, за сорок лет своей жизни много чего пережил: пел в церковном хоре, пока его не вышвырнули из школы, с трудом зарабатывал себе на хлеб, играя в оркестре в танцевальных залах, был бродячим уличным певцом, нёс крест неудачного брака, женившись на вздорной и сварливой бабёнке, пытался пробиться в люди, сочиняя музыку по случаю. Словом, вдоволь нахлебался всякого, пока князь Эстерхази не назначил его капельмейстером своего оркестра в Айзенштадте. Несмотря на нелёгкий жизненный путь, он сохранил жизнерадостность и способность облекать в своём изложении самые драматические эпизоды в шутливые наряды. Внешне он мало походит на брата, который младше его на пять лет, но о близком родстве говорит прежде всего родство их душ, беспредельная любовь к музыке и даже манера жестикулировать. Положим, юмору Михаэля Гайдна присуща грубоватая приземлённость, а Йозеф в своих рассказах больше склонен к пикантной ироничности, принятой в светских салонах, — и что с того? Главное, что это завидное и редкое чувство свойственно им обоим...
Для Вольфганга эти эпизоды из художнической жизни всё равно что захватывающие приключения, и он слушает затаив дыхание. Он думает о том, что, если не считать нескольких перенесённых в детстве болезней, он никаких забот и хлопот не знал, они обошли их семью стороной. И когда его просят рассказать что-нибудь о себе, он испытывает немалое смущение: неудобно, просто стыдно после всего услышанного выставлять себя в роли триумфатора, снискавшего овации в концертных залах европейских столиц.
А с другой стороны, неприятно будет, если оставить у братьев Гайднов впечатление, что он — робкого десятка, что ездил по миру как бы с завязанными глазами, ничего не слышал и не понял. Да и вино немного развязывает язык. Но он ограничивает себя разными забавными эпизодами, свидетелем или участником которых ему довелось быть. Он, как всегда, остроумен и находчив, хотя понимает, что для Гайднов это не особенно интересно, и радуется, когда Йозеф Гайдн просит его помузицировать.
Для начала он играет свои гаагские сонаты, а Михаэль исполняет партию скрипки. Гость из Айзенштадта слушает с большим вниманием и удивляется, когда брат поясняет, что эти опусы написаны в десятилетнем возрасте. А когда Михаэль даёт ему на просмотр созданный в Италии скрипичный квартет, он спрашивает:
— Как я слышал, ты скоро опять едешь в Милан, чтобы спустить там со стапелей судно новой оперы?
— Да, я получил заказ из Вены.
— Хочешь, чтобы у неё был итальянский привкус?
— Почему ты спрашиваешь об этом?
— Опасаюсь, как бы тамошний воздух не оказал на тебя того же действия, что и на старика Гассе[77], который из этой сети соблазнов никак не выпутается. Для композиторов твоего возраста Италия может оказаться ловушкой. По твоему квартету её влияние заметно. Смотри, мой мальчик, чтобы тамошние сирены тебя не сбили с пути, как бы прекрасно они ни пели и какими сладкими их посулы ни были.
Вольфганг непонимающе смотрит на Йозефа Гайдна.
— Пойми меня правильно, — продолжает тот. — Я не низвергатель итальянской музыки. Напротив, я ставлю её высоко, у итальянцев можно многому, очень многому научиться. Но нельзя, как говорится, продаваться со всеми потрохами. Вот представь себе: снимет какой-нибудь зальцбургский горожанин свою зелёную куртку с медными пуговицами, кожаные штаны до колен и сапоги на шнурках да начнёт разгуливать по улицам нашего города в одежде венецианского гондольера? Нам, немцам, незачем наряжаться под иностранцев. У нас есть собственная музыка и душа, вот их-то мы и должны холить и лелеять. Теперь ты понимаешь, что я имел в виду?
А день подходит к концу, теряет свои краски. Вольфганг с удивлением замечает это и откланивается. По дороге домой у него такое чувство, будто он испытал огромную радость, которая переполняет душу.
Братья же ещё некоторое время сидят при зажжённых свечах и беседуют, конечно, о Моцарте, о его искусстве и его будущем.
— Неужели всё так плохо, как говорят в Вене: будто отец извлекает корыстную пользу из таланта сына, подобно жадному ростовщику, высасывающему из своих жертв все соки? — спрашивает Йозеф брата.
— Леопольд Моцарт — личность недюжинная, — отвечает тот. — С одной стороны, человек трезвого расчёта и беспощадный тиран во всём, что касается его честолюбивых интересов, а с другой — трогательный, заботливый отец семейства и сумасбродный обожатель таланта собственного сына. Мне никогда не приходилось встречать столь внутренне противоречивого человека. В глубине души он относится ко всем высокопоставленным особам с величайшим недоверием, если даже не со скрытой ненавистью. А на деле подлизывается к ним, как жалкий лакей. Вдобавок он жутко ревнует сына ко всем, кто способен оказать на него влияние. Я думаю, меня он смертельна ненавидит за то, что Вольфганг ко мне привязан. Если он узнает, что Вольфганг провёл несколько часов в беседе с нами, он просто взбесится.
— А как сын относится к отцу?
— Не могу представить более послушного и преданного сына!
— Тогда... У меня мрачное предчувствие относительно его будущего. Я не о его таланте и не о его искусстве говорю... Страдания могут рано иссушить его душу, если он не найдёт в себе мужества вырваться из этой барщины и обрести свободу.
Текст либретто, который ждёт молодого композитора в Милане, оказывается скучным и бесцветным. Он называется «Асканио в Альбе», а автор его — аббат Джузеппе Парини. В нём рассказывается о женитьбе Асканио, внука Венеры, на нимфе Сильвии из колена Геркулесова — это аллегория к предстоящему в Милане бракосочетанию. На сей раз Вольфганг не испытывает особого подъёма, но несколько недель спустя партитура, состоящая из двадцати одного музыкального номера, готова.
Благодаря участию в постановке знаменитого кастрата Мацуоли, с которым Моцарты познакомились ещё в Лондоне, где он открыл petit maitr — тайны певческого искусства, и знаменитой певицы Катарины Габриелли опера обретает особенно нарядное музыкальное воплощение. Габриелли, которая впервые встречается с «иллюстрисиммо кавальери Амадео» — «блистательным кавалером Амадеем», — о котором так много слышала, во время визита Моцартов просто покорена «маэстро эксцеленте» — «великолепным маэстро», хотя до той поры не спела ни единой его ноты, и в их присутствии демонстрирует все регистры своей колоратуры, распевшись, как птичка певчая. По дороге домой Вольфганг замечает:
— А не кажется ли вам, отец, что Габриелли — всего лишь умелая исполнительница пассажей и рулад?
— Ты не так уж не прав. Но в Италии любят, когда певцы балансируют на музыкальной проволоке, как цирковые канатоходцы. И если хочешь заработать, забывать об этом не приходится, Вольферль. Возьми пример с Гассе.
Да, а не слишком ли он сам следует образцам этого саксонского мастера, которого считают одним из своих, любят и называют не иначе как «иль каро сассоне» — «дорогой саксонец»? — вот о чём размышляет Вольфганг. Он глубоко уважает этого благожелательного и доброго старика, которому уже за семьдесят. Он приехал в Милан на неделю позже Моцартов, чтобы руководить репетицией своей оперы «Руджиеро». И тут в мозгу Вольфганга снова отчётливо прозвучали слова Йозефа Гайдна, который предупреждал, чтобы он не продавался со всеми потрохами итальянцам, а перед его внутренним взором вновь появилась картина с переодетым в венецианского гондольера зальцбургским парнем. И по сердцу его словно прошла трещина...
Через день после свадьбы высококняжеской четы состоялась премьера «Руджиеро». Этой опере, как и её автору, присуща старческая дряблость, и, несмотря на всеобщую любовь к композитору, её встретили не более чем тепло. Другое дело — громкие овации во время всего представления «Асканио в Альбе». Знатоки особенно отмечают выразительность и красочность мужских и женских хоров, сменяющих друг друга. По сравнению с «Митридатом» — несомненный шаг вперёд в направлении, указанном Глюком. Вне всяких сомнений, синьор Амадео обрёл в Милане множество новых поклонников. А о великодушии и широте взглядов старика Гассе говорит то, что он без всякой зависти признал полную победу молодого композитора и в кругу знатоков-музыкантов предсказал:
— Этот мальчик заставит забыть обо всех нас!
Молодой эрцгерцогской паре триумф немецких композиторов в высшей степени приятен: эрцгерцогиня подчёркивает это в свойственной ей любезной манере, а её супруг вручает Гассе и Моцарту помимо обещанного гонорара ещё и подарки императрицы-матери: Гассе — золотую табакерку, а Вольфгангу — усыпанные бриллиантами золотые часы, на обратной стороне крышки которых есть изображение самой Марии Терезии.
Шестнадцатое декабря 1771 года, когда Моцарты возвращаются домой после второго путешествия по Италии, для Зальцбурга — день траура: несколько часов назад почил в бозе архиепископ Сигизмунд. С ним население потеряло хозяина земли, который, несмотря на свою гордыню, не был глух к нуждам своих подданных, за что и пользовался всеобщей любовью. Музыканты видели в нём скуповатого и педантичного хозяина, относившегося тем не менее с достаточным пониманием к особенностям их жизни и профессии, во многом отличавшихся от свойственных зажиточным горожанам бытовых норм.
Моцарты тоже пользовались его широтой и терпимостью: он, можно сказать, безропотно отпускал их в длительные концертные турне. И теперь они, подобно остальным музыкантам, с замиранием сердца ждут, кто придёт ему на смену. Пока его не изберут, всё остаётся по-старому и делами музыкантов ведает главный казначей, как привык при архиепископе Сигизмунде.
Воздух родного города благотворно действует на Вольфганга. Он заранее радуется возможности провести рождественские и новогодние праздники вместе с матерью и сестрой. И вот ещё что ему приятно: скоро он увидится с миленькой Резль, которая на чужбине не раз мелькала в его сновидениях. Наннерль все уши ему прожужжала о Резль: и как подробно та выспрашивала её о делах брата, и с каким усердием она занимается игрой на клавире, и какой приятный у неё прорезался голос, и как она распевает и щебечет с утра до вечера. Всё это говорится, конечно, для того, чтобы разжечь любопытство брата.
Между Рождеством и Новым годом небо высыпало на Зальцбург и его окрестности много снега, и молодёжи не терпится порезвиться на природе. Молодые Моцарты и сёстры Баризани тоже не в силах устоять перед этим соблазном, они берут у Алоиза Хубера две пары саней для поездки в Хельбрунн.
В первые сани садятся Наннерль, Антония и господин фон Мёлк, трогательно-восторженный молодой человек лет двадцати с небольшим, постоянно пребывающий в состоянии влюблённости, и теперь, когда Наннерль не приняла всерьёз его уверений в серьёзности намерений, он переключился на старшую из сестёр Баризани. Вторые предназначаются для Йозефы, Резль и Вольфганга. Стоило ему увидеть эту красивую девушку в элегантной шубке, а ей протянуть руку и нежно улыбнуться, как почудилось, будто сердце его забилось учащённо.
Весело ехать в санях по свежему снегу! Во вторых санях самый разговорчивый ездок — молоденькая Резль, которая подначивает кавалера до тех пор, пока у него не развязывается язык. И из целой кипы воспоминаний Вольфганг вытаскивает только те, где есть над чем посмеяться: разные забавные случаи, произошедшие в преддверии свадьбы в Милане и после неё, народные увеселения во время карнавала в Риме, проделки весёлых музыкантов. Ещё он подражает голосам певцов и певиц Миланской оперы, имитирует их жестикуляцию и телодвижения.
— Какой вы строгий судья артистам, месье Моцарт, — замечает Резль. — Мне прямо не по душе от страха.
— A-а, никак, певчая птичка испугалась моей критики?
— Певчая птичка?
— Ну да, в Зальцбурге о чём только не болтают — в том числе и о восходящей оперной звезде!
— Наверняка это при вас Наннерль проговорилась.
— За что купил, за то и продаю.
В обмене невинными колкостями время летит быстро, не успели оглянуться, а они уже на месте.
Здесь собралось много зальцбургской молодёжи, которой не терпится вволю позабавиться на снегу. На льду замерзшей реки тоже много юношей и девушек, увлёкшихся совсем недавно вошедшим в моду катанием на коньках. У одних это выходит неловко и беспомощно, они то и дело ковыряют лёд носками коньков, спотыкаются и падают, а другие научились делать красивые пируэты и даже пытаются совершать прыжки.
Некоторое время Вольфганг с любопытством наблюдает за незнакомой забавой, пока ему не приходит в голову: «А что, если и самому попробовать?» Под руководством Резль он делает первые робкие попытки скользить на стальных коньках, но всякий раз теряет равновесие и оказывается на льду. Известная в городе личность сразу привлекает к себе всеобщее внимание, и скоро по кругу идёт шуточка: «Юный Моцарт учится кататься на коньках по букварю». Кто-то сочувствует ему, а кто-то посмеивается — ни то ни другое ему не по вкусу. После ещё нескольких неудачных попыток он говорит, что для начала — хватит, и предлагает покататься с горы на санках. Вольфганг направляет их ход, сидя то впереди, то позади своей напарницы, и они много раз съезжают вниз по наезженному, чуть-чуть обледеневшему спуску. Поднявшись в очередной раз вместе с Резль наверх, Вольфганг ищет глазами спуск покруче и находит его метрах в пятидесяти от первого. Резль идёт за ним без всякого страха.
Санки сразу развивают очень большую скорость, что требует от рулевого и тормозящего постоянного внимания. То ли у Вольфганга просто не хватает сил, то ли он легкомысленно передоверил управление самим санкам, — во всяком случае, несколько секунд спустя смельчаки, несколько раз перевернувшись по ходу движения, оказываются с головой в сугробе! Но как только они находят друг друга в этой снежной перине, хохочут во всё горло. Вольфганг первым встаёт на ноги, а Резль это никак не удаётся — она скользит и всё время падает обратно в сугроб. Юный кавалер протягивает руку. Немного приподнявшись, Резль обеими руками цепляется за Вольфганга.
Увидев милое лицо так близко, он обнимает Резль, прижимается губами к её улыбающемуся рту и чувствует, что она на его поцелуй отвечает.
Потом они молча идут к своим по голубому снегу и вместе тащат за собой санки. У Резль вид мечтательный и слегка задумчивый, а Вольфганг весь раскраснелся от гордости. Лишь изредка их глаза встречаются, чтобы блеснуть и тут же разбежаться.
Все в снегу, присоединяются они к остальным.
— Вы после катания на санях на снеговиков похожи, — говорит Антония, а Наннерль с улыбкой добавляет:
— Это не они на санях, а сани на них катались.
— Маленькая заминка вышла, ничего такого, — оправдывается Вольфганг. — А вообще это удовольствие ни с чем не сравнишь, правда, мадемуазель Тереза?
— Ещё бы! — подхватывает она. — Такое не каждый день случается.
— Ладно, пора ехать домой, — напоминает Антония, — а чтобы никому не было обидно, на обратном пути поменяемся местами: господин фон Мёлк и мои сёстры садятся в первые сани, а мы трое поедем за вами!
Резль недовольно надувает губки, Вольфганг тоже не очень доволен такой перестановкой, но оба подчиняются решению Антонии без лишних слов. Ничто не объединяет так прочно, как общая тайна. Особенно если это тайна первой любви.
Весёлое зимнее развлечение имеет весьма неприятные последствия: вечером того же дня у него резко подскакивает температура. Холодный северный ветер, дувший на обратном пути им прямо в лицо, застудил разгорячённого и вспотевшего от быстрого катания на санках Вольфганга. Организм у него чувствительный и болезни всегда переносит трудно. Вот и сейчас хвороба набросилась на него, как волк, и уложила в постель надолго. И что примечательно: выздоравливает он в день своего семнадцатилетия — лучшего подарка своим родителям он сделать не мог.
Озабоченное лицо Вольфганга озаряется улыбкой, когда Наннерль приносит ему букетик цветов и привет от Резль.
— Как поживает малышка? — спрашивает он.
— У неё всё в порядке, но она очень переживала из-за твоей болезни. Между прочим, её матушка тоже интересовалась тобой и спрашивает, не пришёл бы ты к ним в гости послушать, как поёт Резль. Стоит ей учиться пению или это пустое? Твоё мнение для неё всё.
Ни одно лекарство не принесло бы такой пользы, как это приятное известие.
День ото дня физическое состояние Вольфганга улучшается, и не проходит недели, как он уже готов нанести визит семье Баризани.
Служанка указывает ему, как пройти в музыкальный салон. И тут же появляется хозяйка дома, полноватая блондинка с выразительным волевым лицом, а за ней её младшая дочь Тереза, чуть-чуть покрасневшая, встретившись с ним глазами.
— Я рада видеть вас в нашем доме, месье Моцарт, — приветствует его госпожа фон Баризани. — Мы огорчились, услышав о вашей серьёзной болезни. Слава Богу, всё хорошо кончилось, а то мало ли какие у таких простуд бывают последствия. Я пригласила вас потому, что очень считаюсь с вашим мнением. От вашей сестры вы, наверное, слышали, что моя дочь Тереза имеет влечение к музыке, причём это в равной степени относится как к игре на клавире, так и к пению. Я желала бы услышать из ваших уст, достаточно ли у Резль таланта, чтобы продолжить обучение под руководством опытного наставника. Мне хотелось бы, чтобы суждение это было беспристрастным и чтобы никакие посторонние мотивы не принимались во внимание.
— Ваша просьба, мадам, весьма ко многому меня обязывает. Я постараюсь быть на высоте ваших требований.
И вот он как бы экзаменует Резль. Та с некоторой робостью садится за инструмент и для начала играет маленькую сонату зальцбургского композитора Эберлина — чисто и мило. Потом ставит на пульт нотную тетрадь и просит строгого судью аккомпанировать ей. Вольфганг узнает свой почерк: это ария из «Бастьена и Бастьенны», которую он собственноручно переписал для Наннерль. Он радостно улыбается, а когда поднимает глаза на Резль, видит её ответную улыбку. Девушка начинает:
Мой нежный друг меня оставил,
И сон ко мне нейдёт, я вся в тревоге.
И поёт так прочувствованно и тепло, что ему живо вспоминается постановка этой оперы-буффа в летнем театре Месмера.
Когда она сыграла ещё несколько небольших вещиц на клавире и спела два романса, мать спрашивает его мнение. Вольфганг отнюдь не рассыпается в комплиментах, более того, он весьма критично отзывается об ошибках и просчётах в её игре на клавире, но говорит, что при большом старании и прилежании голос Резль может обрести гибкость и приятное звучание. Обрадованная этим его суждением, госпожа фон Баризани спрашивает Моцарта, не согласится ли он раз в неделю давать ей часовой урок и способствовать тем самым её музыкальному совершенствованию.
— Я уверена, — добавляет она, — что под вашим наблюдением склонность моей дочери к музыке только усилится. Я вовсе её не вижу в будущем концертирующей певицей, нет, но умение петь по всем законам искусства — это приданое, которое может осчастливить.
— Для меня, мадам, не может быть дела более приятного, чем стать музыкальным гофмейстером для мадемуазель.
— Вот и прекрасно. Надеюсь, мы вскоре будем рады видеть в нашем доме несравненного «музыкального гофмейстера»? Договорились?
Вольфганг прощается. Он заранее предвкушает радость от того, что без всяких хитростей и уловок будет иметь возможность встречаться с Резль. Вот это любезная улыбка Судьбы!
На госпожу фон Баризани Вольфганг производит самое благоприятное впечатление. Стоило ему откланяться, как она говорит дочери:
— Молодой Моцарт мне нравится. Как сказал бы твой отец: «Un giovanetto genitilissimo». Такой искренний, такой вежливый и скромный — и это при его-то беспримерных успехах!
— Боюсь только, мои скромные данные скоро ему наскучат.
— Почему?
— Ну, в том, что касается искусства, он предъявляет самые высокие требования. Да, Наннерль говорила мне, что тут он строг, даже очень строг.
— Тем лучше. Тебе это будет только на пользу.
Три месяца спустя после смерти архиепископа Сигизмунда после тринадцати неудачных попыток избрать нового архиепископа — капитул каноников никак не мог сойтись во мнении — становится известно имя его преемника: это епископ из Гурка Иероним Иосиф Франц фон Паула граф Колоредо. Новый князь церкви почти ничем не напоминает своего предшественника ни внешне, ни по возрасту — ему всего сорок лет, он высокий, худощавый, с лицом учёного, — ни по характеру и образованности. Он подчёркнуто строг, и улыбка почти никогда не появляется у него на губах. Все сразу догадываются, что ужиться с новым властителем будет непросто. При всём своём высококняжеском высокомерии архиепископ Сигизмунд умел быть великодушным и обходительным, чем всегда вызывал симпатии собеседников. Эти качества были чужды Иерониму. Разговаривая с ним, каждый чувствовал себя так, будто между архиепископом и им существует непроницаемая стена.
Что его сразу отличало от многих других священнослужителей, так это высочайшая образованность и неукротимая энергия. Он, безусловно, принадлежит к последователям апостолов Просвещения, человек холодного рассудка, ему совершенно не свойственны ханжество и лицемерная суетность, зато его заботят естественные права человека; в вопросах культовых, церковных он тоже придерживается прогрессивных взглядов, позволяющих оторваться от слепого послушания каждому слову Библии и применять на практике достижения науки.
Но что его ещё больше отличает от предшественников — это энергия, которую он проявляет в деле государственного переустройства, его реформы и нововведения. Он железной рукой добивается сокращения ненужных расходов, назначает на важные должности деятельных и инициативных чиновников, безжалостно расставаясь с бездельниками и взяточниками. Значение этих мер скажется со временем, не сразу. Однако о своих реформаторских планах он заявляет буквально на другой день после избрания с такой трезвой решимостью, что каждому из подчинённых Иеронимуса становится ясно: времена сладкого ничегонеделания ушли безвозвратно. Впоследствии Иеронимусу удаётся завоевать уважение жителей Зальцбурга. Но не их любовь.
От своего предшественника он отличается и тем, что к любителям искусства себя не относит. Роль муз он не отрицает, но не видит в них никакой жизненной необходимости, они служат лишь целям украшательства, как и все остальные предметы роскоши. Более терпимо он относится к музыке, — может быть, потому, что сам худо-бедно играет на скрипке.
Короче говоря, его появление на великокняжеском троне в Зальцбурге Моцартам ничего хорошего не предвещает, хотя Леопольд Моцарт ещё лелеет надежду занять место ушедшего в отставку Лолли.
Когда архиепископ обсуждает однажды с главным казначеем придворные музыкальные дела и узнает, что молодой Моцарт, будучи концертмейстером, не получает жалованья, он с гневом произносит:
— Это совершенно недопустимо. Мы не имеем права оставить без денежного содержания такую ценную фигуру нашего оркестра. Это вредит нашей репутации. Позаботьтесь о том, граф, чтобы Вольфгангу Амадею Моцарту было для начала положено годовое жалованье в сто пятьдесят гульденов.
Главный казначей, пользуясь благоприятным случаем, пытается замолвить словечко и за старшего Моцарта. Он докладывает, что тот состоит на службе при дворе архиепископа уже двадцать девять лет, а занимает должность вице-капельмейстера. Это, дескать, человек очень знающий, образованный, преданный своему делу, он вполне заслуживает повышения. И теперь, когда место капельмейстера свободно...
Архиепископ внимательно выслушивает его, наморщив лоб, и не терпящим возражения тоном произносит:
— Я уже подумал о замещении этой должности. И выбрал Доменика Фишиетти, капельмейстера из Дрездена. Он дирижировал в знаменитом оперном театре, и, полагаю, наши музыканты получат в его лице надёжного руководителя. Между прочим, до меня дошли слухи, не слишком лестные для Леопольда Моцарта: он честолюбив, высокого о себе мнения, вечно чем-то недоволен и из-за своего высокомерия не пользуется любовью своих коллег.
Такой решительный отказ лишил дальнейшее обсуждение этого вопроса всякого смысла. А для Леопольда Моцарта ещё одной причиной для серьёзных огорчений стало больше.
Летом Вольфганг трудится без передышки. За короткий промежуток возникают восемь симфоний, которые по своему уровню намного превосходят всё, написанное им в этой области прежде. После первой встречи с Йозефом Гайдном симфонизм Моцарта как бы возмужал: осознав, в чём причина недостатков ранних вещей, он, следуя совету опытного маэстро, старается освободиться от пут итальянских влияний и найти свой собственный путь, что, правда, удаётся ещё не всегда.
И никому не понять этого стремления к овладению новыми формами лучше Михаэля Гайдна, которому Вольфганг по-прежнему приносит на просмотр все свои работы, и никто не радуется этой непростой задаче так, как он. В каждом новом произведении он обнаруживает признаки дальнейшего совершенства, модные веяния уже не сковывают Вольфганга, обретающего полную самостоятельность.
Когда в августе Вольфганг приходит к Михаэлю Гайдну с последней из написанных этим летом симфоний — двадцать восьмой по счёту — и с присущей ему скромностью просит посмотреть её, тот делает это особенно внимательно. Но за всё время, что он листает ноты, Вольфганг не слышит ни единого замечания. Похоже, маэстро совершенно захвачен этой вещью. Закончив чтение, с шумом хлопает кожаной обложкой нотной тетради и обнимает композитора:
— Отныне я ничего не могу тебе дать, я могу лишь у тебя учиться. Ты обрёл самого себя. Твоя музыка ушла от того, что служило ей образцом. И теперь она утверждает красоты нового, для меня чужого пока стиля. Мой дорогой мальчик, старик Гассе прав: всех нас, живущих и сочиняющих музыку сегодня, немцев и итальянцев, ты оставишь в тени! Когда твой отец передал мне его слова, я про себя посмеялся над ними, потому что не верю в подобные пророчества. Сколько многообещающих вундеркиндов мы знали, какие надежды с ними связывали, а куда они подевались, когда выросли? Однако сейчас мне не до смеха. Будь ты надутым всезнайкой, избалованным аплодисментами толпы, я бы тебе этого не сказал. Но поскольку ты скромный и рачительный хранитель своего дарования — и вдобавок мой друг! — я скажу тебе: да храни тебя Господь от завистников и дураков, от сброда негодяев, которые набрасываются на каждого, кто создаёт истинное искусство.
Юный Моцарт покидает дом своего дорогого маэстро Гайдна в тревожном состоянии смущения и внутреннего оцепенения. С тех пор как в его сердце поселилась любовь, он испытывает жгучий огонь в крови, фантазия уносит его на своих крыльях ввысь и кружит в танце совершенно новых мелодий.
Уроки, которые он даёт своей милой ученице, становятся важнейшей составной частью его жизни. Каждый день, приближающий их встречу, заставляет его работать с удвоенной энергией, чтобы часы пролетали незаметно. Но уроки эти не превращаются в тайные свидания, о которых никто не догадывается. Правила хорошего тона требуют непременного присутствия матери или дамы, её заменяющей. Поэтому в музыкальном салоне всегда сидит либо сама госпожа Баризани, либо одна из старших сестёр. Когда приходит мать со своим рукоделием, Резль прилежно музицирует, и только нежные взгляды, которыми украдкой обмениваются влюблённые, говорят о том, что госпожа Венера крепко держит в руках невидимые нити, соединяющие их души. Йозефа же всегда начеку, словно сторожевой пёс, и когда она приходит, Вольфганг ощущает несвойственную ему робость и скованность.
Как-то он приходит в дом Баризани в назначенный час. Резль встречает его с загадочной улыбкой на губах и шепчет:
— Сегодня мы одни. Мама с Пепи поехала за покупками, а Тони пишет письмо в соседней комнате.
Загоревшись от радости, он прижимает Резль к себе:
— Это же прекрасно!..
— Пс-ст! — Она прикладывает палец к его губам.
Молча, рука в руке, входят они в салон.
— Ну, месье Моцарт, чем мы сегодня займёмся? — спрашивает она преувеличенно громко, остановившись у клавира.
Вольфганг объясняет, что собирается пройти с ней три арии для сопрано, которые выписал по случаю из старого песенника. Сначала он читает тексты: два стихотворения Иоганна Христиана Гюнтера[78] «Тайная любовь» и «Великодушное прощение» и ещё одно, тоже лирическое, принадлежащее перу неизвестного поэта. А потом наигрывает мелодии, подпевая без слов.
При повторении Резль подстраивается к нему, и они репетируют на совесть, с полной самоотдачей, пока все три песни-арии не «сидят в седле», как любит выражаться Шахтнер. А Резль, которая пела, стоя за спиной Вольфганга, заглядывая в ноты через плечо, отходит от него и исполняет песни одна, просто и с большим чувством.
— Замечательно! — говорит Вольфганг, быстро поднимается со стула и целует певицу. — А теперь я открою тебе одну тайну: эти песни сочинил я. Это мои первые песни — и я посвятил их тебе!
— Правда? — шепчет Резль, сама не своя от радости.
И в первый раз бросается ему на грудь, чтобы тут же вспугнуться каким-то посторонним шумом, высвободиться из его объятий. И самое время — на пороге комнаты появляется Антония.
— У вас вдруг стало так тихо... Вы устали репетировать? Какие же премилые вещицы вы тут разучивали!
— Их сочинил Вольфганг Амадей Моцарт, — объясняет Резль. — И представь себе, Тони, он посвятил их мне!
— Можешь гордиться этим.
— А я и горжусь. Да ещё как!
Вольфганг предлагает Резль исполнить разученные песни специально для Антонии, и та поёт их с чувством, иногда перехватывающим через край.
«Как же изменилась наша младшая буквально на глазах, — думает Тони. — Пугливый и неловкий подросток превратился в сирену; а вдруг Пепа права и всё потому, что Вольфганг вскружил ей голову?» И она принимает решение разобраться в этом деле до конца.
Когда урок закончился и музыкальный гофмейстер ушёл, она берёт Резль в оборот:
— Резль, мы сейчас одни и давай поговорим начистоту. У вас, никак, интрижка?
— Какая такая интрижка? С чего ты взяла? — возмущается младшая сестра.
— Не тебе меня обманывать! Думаешь, я не слышала, как вы тут шептались и любезничали? У стен тоже есть уши.
— Ради Бога, Тони, мама ничего не должна знать.
— Как ты могла подумать?.. Но одно я тебе скажу: смотри, не играй с огнём! Вы оба такие молодые, едва выросли из детских обувок... Вольфганг — милейший юноша, но он человек искусства, и пройдёт ещё немало лет, прежде чем он сможет себе позволить завести семью. Как знать, что ждёт его на перекрёстках пути музыканта. И как знать, может быть, он в силу этих перемен от тебя отделится, пусть и невольно? Поэтому не торопись! Мне было бы жаль и тебя и его, если бы впоследствии вы друг в друге разочаровались.
Резль молчит, хотя внутренне вся кипит, слова старшей сестры ей не по душе. «Господи, Тони говорит со мной так, будто она наша бабушка. Откуда у неё этот тон и этот опыт?» Тем не менее слова сестры её пыл несколько остудили. Антония, которая замечает это, говорит ей на прощанье:
— Я не собираюсь устраивать тебе головомойку, Резль. Ни радость у тебя я отнять не хочу, ни настроение испортить. Просто предупреждаю по-дружески, только и всего.
«Я люблю и любим!» — вот какая мысль пронизывает все чувства юного Вольфганга Моцарта. Какое это выражение находит в музыке, видно на примере новой оперы «Лючио Сияла», которую он пишет по заказу из Милана. Само либретто и его основные персонажи, либо коварные тираны, либо безупречные герои, не способны пришпорить его фантазию. Но сцены, где действуют молодые влюблённые, Юния и Чечильо, которых преследует своей ревностью диктатор Силла, дают выход его собственным страстным чувствам, и он создаёт музыкальные номера редкой взволнованности и поэтической силы.
В Милане, куда отец с сыном приезжают осенью 1772 года, для Вольфганга начинается настоящая работа: необходимо учесть претензии певцов и певиц, актёрское тщеславие которых непомерно; каждому хочется обязательно показать товар лицом и блеснуть. Особенно это касается самой взыскательной и самой заметной певицы Италии Марии Анны де Амисис, — к её полному удовольствию, юный композитор не оставил без внимания ни одного пожелания примадонны.
Опера, наспех дописанная и разученная, была поставлена на второй день рождественских праздников, и удача не сопутствовала ей с самого начала. Занавес подняли с двухчасовым опозданием, так как эрцгерцог Фердинанд не успел собственноручно написать и отправить пять новогодних писем. Но главная неприятность происходила прямо на сцене. Вместо внезапно заболевшего исполнителя роли Силлы тенора Кордони дирекция театра пригласила церковного певца из Лоди. Он, правда, обладает звучным голосом, но актёр из него никудышный. В самых серьёзных сценах он жестикулирует до того нелепо, что публика смеётся, а его партнёршу де Амисис это настолько выбивает из колеи, что до конца представления она просто не в состоянии продемонстрировать публике всю палитру своей блистательной колоратуры.
Впервые в жизни Вольфганг испытывает нечто вроде оскорблённого самолюбия. По дороге домой он обиженно говорит отцу:
— Ещё немного, и нас забросали бы гнилыми яблоками. Мы ещё легко отделались. Зачем этот осёл-режиссёр поставил на сцену какого-то дровосека, из-за которого де Амисис чуть в обморок не упала, а все наши усилия пошли прахом! Но вот кто больше всех повинен в прохладном приёме оперы — злосчастный автор либретто Джованни да Гамерра! Какой это сухой, какой деревянный текст! А сколько крови и пота потребовалось, чтобы его оживить...
— Ты судишь слишком строго, Вольферль, — утешает отец. — Подождём следующей постановки. Опера хорошая, она пробьётся.
— Я верю только в премьеры, повторы ничего не меняют, дорогой отец. Вот увидите, после второго или третьего спектакля оперу снимут, и для миланцев я буду всё равно что мёртв.
Вот тут-то Вольфганг промахнулся, а отец оказался прав. Опера выдерживает больше двадцати представлений, и с каждым последующим успех её растёт.
И тем не менее, несмотря на горячий приём у публики, дирекция театра не торопится заказать автору «Лючио Силлы» новую оперу. Надежде Вольфганга получить достойное его дарования место при дворе в Модене тоже не суждено сбыться. Эрцгерцог Фердинанд, обещавший его год назад, не обмолвился об этом ни полусловом. Точно так же отмалчивается и его брат, великий герцог Флоренции Леопольд, к которому озабоченный Леопольд Моцарт обращается с письмом-напоминанием. После почти месячного ожидания, стоившего обоим Моцартам большого нервного напряжения, ответ получен. Увы, Леопольд отказывает...
Однако Вольфганг не теряет времени зря. Один за другим пишет целых шесть струнных квартетов; в них ещё заметно влияние его бывшего учителя фон Глюка, которому скоро исполнится семьдесят лет, и блестящего мастера инструментальной музыки Джованни Баттисты Саммартини[79], с которым Моцарты познакомились во время первого приезда в Милан и который и сейчас оказывает им всяческое покровительство. Однако уроки Йозефа Гайдна не прошли даром. Отдавая должное стране, раньше всех других оценившей его творческий гений и способствовавшей его развитию, Вольфганг освобождается от волшебных пут, которые, казалось, связали уроженца Зальцбурга с Италией на веки вечные.
Возвращаясь в начале марта домой, Вольфганг ощущает, что переболел Италией. Человек влюбчивый способен испытать очень сильные чувства и от недолгой, иногда даже мимолётной связи. Но разве сравнишь их с переворачивающей всю душу страстной и всё преобразующей любовью?
Леопольд Моцарт давно подумывал о том, что пора сменить квартиру, и по возвращении в Зальцбург сразу начинает подыскивать новую: на Гетрайдегассе, 9 им тесно. По мнению отца, Вольфганг нуждается в более просторных комнатах для занятий и музицирования. И он вскоре находит подходящую квартиру неподалёку от парка Мирабель. Так называемый «дом танцмейстера» удовлетворяет всем его требованиям. Он принадлежит пожилой даме по имени Анна Мария Рааб, которой достался по наследству от двоюродного брата, высококняжеского танцмейстера Франца Готтлиба Шпекнера. Договориться с хозяйкой удаётся быстро, и весной семейство Моцартов переезжает в своё новое жилище на втором этаже «дома танцмейстера».
По сравнению с прежней квартирой их новая у площади Ганнибала — княжеские хоромы. В ней восемь комнат, в том числе и просторный зал с лепкой на потолке и стенах, в котором придворный танцмейстер Шпекнер давал некогда уроки танцев кавалерам и дамам из высшего зальцбургского общества, посвящая их в тайны гавотов, менуэтов и аллеманд. Его перестраивают в музыкальный салон. В нём Вольфганг Амадей Моцарт будет вместе с узким кругом молодых друзей-музыкантов впервые исполнять свои сонаты для клавира и скрипки, квартеты, серенады и дивертисменты.
Мебели для всех комнат, конечно, не хватает. Чтобы придать апартаментам солидный и достойный вид, Леопольду Моцарту приходится глубоко запустить руку в свой порядком съёжившийся денежный кошель. Но в данном случае расчётливый глава семьи не жалеет средств на покупку столов, кресел и диванов, так что матушка Аннерль иногда сокрушённо покачивает головой при виде непомерных трат со стороны мужа, думая при этом: «Наша Наннерль давно уже на выданье, откуда мы возьмём деньги на приданое, если ей сделают предложение?»
Но пока её опасения беспочвенны. По крайней мере, сама Наннерль о замужестве не помышляет. Свои тщеславные надежды, связанные с блестящими выступлениями на сцене в качестве певицы и пианистки, она давно похоронила. Уроки музыки, которые она даёт, её вполне устраивают, тем более что зажиточные жители Зальцбурга охотно доверяют ей своих детей: любовь к Госпоже Музыке у семейства Моцартов в крови, учиться у них — и полезно и почётно.
Теперь уже трое приносят в дом деньги, и Леопольд Моцарт смотрит в будущее без особых опасений. И ничего, что теперь приходится жить на более широкую ногу, по крайней мере внешне. Единственное, что его беспокоит: почему Вольферлю никак не удаётся получить место, которое отвечало бы его способностям и заслугам?
С новой домохозяйкой, «девицей танцмейстершей Митцерль» — как её прозвали Моцарты, — у них сразу устанавливаются тёплые отношения. Проживает она на первом этаже и внешне напоминает хрупкую мейсенскую статуэтку из фарфора, кокетлива, одевается по последней моде, следит за своей внешностью, припудривается и подкрашивается, всегда предупредительна и обязательна. Ступает она легко и неслышно, кажется, вот-вот воспарит над землёй, и даже человек не слишком внимательный при самом поверхностном знакомстве заметит, что в недавнем прошлом она принадлежала к свите Терпсихоры и что воспоминания о том времени для неё незабываемы.
К подающему большие надежды оперному композитору Вольфгангу Амадею она проникается самыми тёплыми чувствами с первых дней знакомства. Когда Вольфганг заговаривает с ней, лицо «девицы» становится просветлённым, а когда он садится за инструмент и наигрывает мелодии танцев собственного сочинения, восторгу её нет предела.
В завершение следует сказать ещё, что язык у «девицы танцмейстерши Митцерль» без костей. То, что знаменитый сын Зальцбурга, которым гордится весь город, рыцарь ордена Золотой шпоры — она обращается к нему не иначе как «господин фон Моцарт» — проживает в её доме, воспринимается ею как награда. Поэтому она при любой возможности старается обратить внимание знакомых дам на это обстоятельство. Что имеет и неприятные последствия: по городу проходит слушок, будто Моцарты вернулись из Италии богатыми людьми, будто на всех концертах не было ни одного пустого места, да что там — будто любители музыки просто с ума сходили и платили двойную и даже тройную цену за билет, лишь бы оказаться в зале.
Находятся, конечно, доверчивые люди, которые вдобавок эту легенду ещё и раздувают. Не обходится и без того, чтобы весть об озолотившихся в Италии Моцартах не донесли до архиепископа. Беседуя с главным казначеем, князь церкви спрашивает его, действительно ли турне по Италии было столь прибыльным, что они сумели так заметно изменить свой «модус вивенди» — «жизненный уровень». Старый граф возражает: ничего существенного не произошло, гонорары были как гонорары — просто отец считает нужным подобными мерами подчеркнуть возросшее реноме сына. Архиепископ не удерживается от колкости: в лице главного казначея у Моцартов есть, мол, и покровитель, и заступник, и меценат! Беседу он завершает строгим указанием:
— Я предоставил отцу временный отпуск ввиду заслуг сына. Подобные милости, вошедшие у моего предшественника в привычку, нашим правилом не станут. Что будет с дисциплиной, если таких послаблений будут испрашивать и остальные и, пользуясь полученным разрешением, будут по своему усмотрению сроки эти растягивать, как это имело место во время поездки в Италию? Я поручаю вам слово в слово передать мою точку зрения вице-капельмейстеру Моцарту.
— По правде говоря, Вольферль, я тобой недовольна, — говорит однажды матушка Аннерль. — Теперь у нас хорошая большая квартира и ты можешь сочинять и музицировать сколько твоей душе угодно. А ты всё ходишь хмурый, не радуешься ничему — настоящая кислая капуста! Ну, где наболело? Поделись с матерью.
Сын молчит, машет рукой. Все попытки матушки Аннерль разговорить его оказываются тщетными. Тогда она прямо в глаза говорит сыну: он влюблён и в этом всё дело.
— Эта Резль и собой хороша, и нрава весёлого, и старших уважает, слов нет. Вкус у тебя есть. Но, мой мальчик, тебе всего семнадцать, ей — шестнадцать. Пока придёт пора жениться, пройдёт не год и не два. Что ж ей, бедняжке, дожидаться тебя, как евреям прихода Мессии?
— А кто говорит о женитьбе? — недовольно спрашивает Вольфганг.
— Вот как? Ну, если у тебя на уме любовные интрижки да шалости, другой разговор. Зато Резль, по-моему, видит в тебе жениха. Да и матушка её была бы, похоже, не против. Что касается тебя, Вольферль, то приличия требуют таких надежд не пробуждать. Грех будет разбить нежное сердце девушки. Это я тебе как мать говорю.
После этих слов матери для него становится ясным то, что он до сих пор не понимал: во время его отсутствия кто-то основательно потрудился, чтобы посеять в душе его избранницы семена сомнений и недоверия, желая разрушить их чистые чувства. Вольферль понял, что ему необходимо объясниться с любимой.
Он целыми днями носится с этой мыслью и предпринимает несколько безуспешных попыток увидеться с ней. Но в один из первых майских дней всё разрешается само собой. Когда он, уставший после многочасовой работы над симфонией, захлопывает крышку клавира, подходит к окну и тоскливо смотрит на улицу, он вдруг видит, как Резль одна пересекает площадь Ганнибала по направлению к парку Мирабель. Ни секунды не раздумывая, он выбегает из дому и догоняет её у входа в карликовый парк.
— Резль! — окликает он девушку, будучи в двух-трёх шагах от неё.
Она поворачивается к нему, не очень-то удивлённая неожиданным появлением своего ухажёра.
— Наконец-то у меня есть счастливый случай поговорить с тобой без посторонних. Что, вообще говоря, происходит? По твоему поведению я догадываюсь, что тебя что-то тревожит. Доверься мне!
Он берёт её руку в свою и смотрит прямо в глаза, с нетерпением ожидая ответа. Вздох, вырвавшийся у неё, и налёт грусти в глазах выдают ему, как ей непросто найти нужные слова.
— Что, Антония нажаловалась? Или Йозефа? — быстро спрашивает он.
— Нет, нет, ни та ни другая.
И тут Резль признается ему, что, получив от него из Милана арию из новой оперы, написала ему подробное письмо, которое перехватила мать, после чего и запретила ей какие-либо встречи с ним.
Оглушённый этим признанием, Вольфганг мысленно видит уже, как рушится воздушное здание его юношеской любви. Но Резль, которой передаётся испуг Вольфганга, крепко берёт его под руку и увлекает в боковую кленовую аллею. Она не жалеет нежных слов, успокаивая его и уверяя, что никакие материнские запреты не заставят замолчать её сердце! Она придёт к нему на свидание при самой первой возможности!
Летние дни приносят Вольфгангу много радости. Резль держит слово, и даже если свидания длятся иногда всего-то полчаса, влюблённым всё-таки удаётся обменяться нежными словами и рукопожатиями, а парк Мирабель хранит тайну их сердечной привязанности. Но они не полагаются только на судьбу: слишком часто расставляет она на пути людей ненужные препоны.
Как-то после полудня Наннерль подсовывает брату розового цвета конверт, обещающий пылкому влюблённому свидание в уютном крошечном парке. С пунктуальностью, подобающей кавалеру, Вольфганг ждёт в назначенном месте. И вскоре появляется Резль — в потрясающем платье, словно созданном для неё искусным художником-модельером. А как оно идёт к её стройной фигуре, золотистым волосам и свежему цвету лица! При виде Вольфганга её лицо озаряет улыбка.
Счастливая парочка усаживается на скамейку в самом конце тенистой аллеи и весело болтает о разных разностях. Когда они впервые выбрали для себя это укромное местечко, только-только распустились бутоны роз, сейчас вся природа в пышном цвету, и запахи, сладкие и пряные, пьянят их. Это место словно создано для нежных признаний.
Вольфганг начинает говорить горячо и долго, а Резль внимательно слушает, изредка перебивая его вопросами, если не совсем улавливает смысл сказанного. Темперамент распаляет Вольфганга, одна мысль сменяет другую, прежде чем он успевает договорить. У него много наболело на сердце: настоящему музыканту трудно жить в маленьком провинциальном городе, его угнетают здешние нравы, ему необходимо более широкое поле деятельности, надоела служба в придворном оркестре, а главное, он не чувствует себя свободным.
Тот пыл, с которым Вольфганг изливает перед ней свою душу, его стремление к самостоятельной жизни и творчеству производят на Резль сильнейшее впечатление. Но, разделяя желание Вольфганга поскорее обрести свободу, она чувствует, что сама может стать преградой на его пути, и робко намекает ему об этом. Нет, он нисколько с ней не согласен! Если что и удерживает его в Зальцбурге, то это она, Резль, и он не представляет себе ничего лучшего, чем идти по жизни с ней рядом.
Резль нежно прижимается к нему и шепчет:
— О-о, поскорее наступил бы этот день!
Они говорят не только о заветном, но и о будничном, о мелочах, и тут Резль тоже есть о чём сказать. И не только о том, как её тяготит размеренная жизнь в отцовском доме, но и о маленьких интригах.
Например, о том, что чувствительный господин фон Мёлк как будто поостыл к Йозефе; во всяком случае, он пребывает в нерешительности, не зная, которой из сестёр отдать предпочтение.
— Меня не удивит, если он в конце концов остановит свой выбор на тебе, — смеётся Вольфганг. — Мёлк влюблён во всех сразу, сердце у него всё равно что воск — при том, что он добрейший молодой человек!
Часы на башне собора пробили восьмой час. Резль торопится:
— Боже мой! Солнце уже зашло! Представляешь, мама вернётся, а меня нет дома! Пойдём!
Обменявшись с ним быстрым поцелуем, она увлекает Вольфганга за собой. Но, о ужас, сразу за поворотом боковой аллеи их поджидает злой рок в лице двадцатидвухлетнего графа Карла Арко. Он идёт прямо им навстречу по центральной аллее — естественно, под руку с одной из актрис местного театра. О том, чтобы уклониться от встречи, нечего и думать. Граф вежливо кланяется и тонко, понимающе улыбается.
— О Господи! — шепчет Резль, побледнев. — Теперь я пропала. Нашим встречам пришёл конец! — И опрометью бросается бежать.
Какое-то время Вольфганг колеблется: не вернуться ли, отвести графа в сторону и попросить не распространяться о встрече? Но гордость не позволяет ему этого. И он возвращается домой, негодуя на судьбу за её злонамеренные проделки.
Проходит неделя. Вольфганг не видит Резль и ничего о ней не слышит. Как-то вечером, когда он, подавленный, лежит на диване при свечах, в комнату входит Наннерль. Торопливо и отрывочно рассказывает:
— В доме Баризани целый переполох... Ваши встречи ни для кого больше не тайна! Мамаша задала Резль так, что небу жарко... Бедное создание сгорает от стыда и все глаза проплакала... Завтра утром её в сопровождении Антонии отправляют к их богобоязненной тётушке-монахине в Июль... Пусть там замолит свои грехи и опомнится... Поделом вам за вашу неосторожность!
Брат с размаху бьёт кулаком по столу:
— Выходит, этот лощёный щёголь, этот паршивый граф всё-таки насплетничал!
— На сей раз нет. Бедная девочка предпочла сама во всём признаться, не дожидаясь, пока бездельник барон фон Арко её выдаст.
— О, Зальцбург! Гнездо бесчестных сплетников! И в этом адском котле мне свариться заживо!
— А ну, не выходи из себя, Вольферль, и не проклинай родной город! — предостерегает Наннерль.
Но чего стоят любые уговоры! Брат вне себя от злости и бессилия. Впервые в жизни он ощущает в своей душе боль, которую не снимешь ни увещеваниями, ни утешениями.
Весенним вечером 1775 года музыкальный салон маленького замка графов фон Шлик в Линце ярко освещён множеством свечей. Завтра графу исполняется шестьдесят лет, и это событие будет торжественно отмечено. Общество собралось небольшое, всего девять человек. Помимо хозяина дома, который после поездки на лечение в Италию словно заново родился, деятельной и как всегда оживлённой хозяйки дома, присутствуют их дети, ротмистр Франц Христиан, внушительного вида кавалер, его супруга Леонтина, редкой красоты брюнетка с мерцающими серо-зелёными глазами, графиня Аделаида фон Шлик, поразительно похожая на свою мать, со своим мужем, пожилым и чопорным гофмейстером герцога Лихтенштейнского графом Фердинандом фон Лаудоном. Здесь же граф Херберштайн, обаятельная графиня ван Эйк и барон фон Вальдштеттен.
По этому случаю графиня Аврора устраивает небольшой домашний концерт, программа которого состоит исключительно из произведений Моцарта: списки с нот привёз с собой Вальдштеттен.
Для вступления оркестр линцских музыкантов исполняет итальянский струнный квартет. А потом графиня Аврора с Вальдштеттеном играют раннюю сонату Вольфганга для скрипки и клавира, брат с сестрой поют восхитительный дуэт из «Бастьена и Бастьенны», а в финале снова звучит скрипичный квартет. После концерта, который растрогал хозяина дома, речь, естественно, заходит о композиторе.
— Вы, милый Вальдштеттен, имели радость полтора года назад провести несколько недель в его обществе. Какое он на вас произвёл впечатление? — спрашивает графиня Аврора.
— Да, я часто встречался с ним, — отвечает барон. — Моцарт приехал в Вену отнюдь не в приподнятом настроении. Чувствовалось, что внутренне он встревожен. Ещё несколько лет назад он, мальчик, смело смотрел в будущее и никакие неприятности не могли вывести его из равновесия, а сегодня, став юношей, превращается в скептика. Об этом, во всяком случае, можно судить по его взволнованной речи, беспокойству и нервозности; от солнечной безмятежности не осталось и следа.
Что касается творчества, то никаких причин для тревоги у Вольфганга быть не должно. Неожиданный успех первых опер, поражающая воображение плодовитость — сколько симфоний написано, сколько струнных квартетов! — а также несомненное признание его достижений корифеями старой и новой школ Гассе и Йозефом Гайдном, и особенно последним, к которому Моцарт испытывает нескрываемое почтение, на что тот отвечает искренней дружбой, — всё это, вместе взятое, может только радовать, но уж никак не огорчать.
Выходит, причины дурного расположения духа следует искать в ином. Думаю, не ошибусь, если скажу, что они в условиях жизни в Зальцбурге, в строгости архиепископа, в неудовлетворённости своей теперешней деятельностью, в желании обрести свободу.
Леопольд Моцарт эти причины ощущает всем своим естеством, он опасается, что гений сына угаснет, загнанный в узкие рамки повседневности, и по-своему трогательно старается помочь сыну. Мне он признался, что обращался к эрцгерцогам Фердинанду и Леопольду в Милане и Флоренции с просьбой предоставить место Вольфгангу — но ничего не добился.
— Я могу добавить кое-что по поводу этого фиаско, — подтверждает слова барона графиня Ангелика ван Эйк. — Может быть, вам неизвестно, что граф Фирмиан очень настоятельно рекомендовал эрцгерцогу дать Вольфгангу придворную службу в Милане. Как он писал мне, сам эрцгерцог и особенно его юная супруга весьма склонялись к этому, однако полученное из Вены послание не позволило их желаниям осуществиться. Граф Фирмиан, которому эрцгерцог показал письмо своей матери, императрицы Марии Терезии, списал его для моего отца.
Она достаёт из ридикюля небольшой конверт и читает письмо вслух:
— «Вы просите у меня взять в услужение молодого зальцбуржца. Не пойму, зачем это Вам, так как не думаю, чтобы Вы нуждались в композиторе и других ненужных людях. Если это всё же доставит Вам удовольствие, не стану Вас удерживать. Говорю это к тому, чтобы Вы не обременяли себя людьми бесполезными и никогда не давали такого сорта людям звания Вашего служащего. Служба обесценивается, когда люди рыщут по всему свету, как нищие; кроме того, у него большая семья».
Все подавленно молчат. Вальдштеттен первым овладевает собой:
— Теперь многое становится понятным. Одно лишь до меня не доходит: почему её величество, столь немилостиво отозвавшаяся о Моцартах, к которым до того благоволила, по их возвращении в Вену приняла их тепло и обласкала.
— Вы, дорогой барон, забываете, что у коронованных особ семейная дипломатия и предписанная этикетом внешняя благожелательность — вещи несопоставимые, — замечает граф Шлик.
— Однако называть Моцартов рыщущими по свету нищими, на мой взгляд, не совсем уместно, — возмущается графиня Аврора. — А заключительный пассаж письма? Четыре человека — разве это большая семья?
— Ты, моя милая, придаёшь сиюминутному настроению матери-императрицы чересчур большое значение. Масштабом истины и справедливости её слова не измеришь, — урезонивает её супруг.
— Не исключено, что до императрицы дошли некоторые слухи из Зальцбурга, — добавляет графиня Ангелика, — Когда осенью прошлого года курфюрст Максимилиан заказал молодому Моцарту оперу, архиепископ вообще не хотел давать ему отпуск. «Следует раз и навсегда положить конец этой погоне за подаяниями при дворах», — сказал он моему отцу, и только когда отец заметил, что подобный отказ не будет правильно истолкован в Мюнхене, он в конце концов уступил.
— Вы поймёте, с каким нетерпением и любопытством я ожидал премьеры оперы. Она состоялась тринадцатого января в присутствии всего двора. Ну, что сказать: такие громкие рукоплескания и возгласы «виват!» мне редко доводилось слышать. Все арии повторялись на бис. Курфюрст был на седьмом небе. После представления он сказал мне с присущей баварцам простецкостью: «Силы небесные, вот утешил так утешил, я о таком и не мечтал. Я этого мальчишку всегда считал особенным творением доброго Отца нашего, но что в нём скрывается такой... такой титан, да!., и... и мастер на все руки — нет, я просто ума не приложу!..»
Оценка курфюрста вызывает улыбки присутствующих.
— Она, наверное, и впрямь хороша, — вступает в беседу Вальдштеттен. — По крайней мере, вот что я прочёл о ней в «Немецкой хронике» Даниэля Шубарта: «Если Моцарт не взращённое в парнике растение, то он непременно станет одним из крупнейших композиторов всех времён».
— Да, мне лично музыка «Притворной пастушки» очень понравилась, — добавляет графиня Ангелика. — Сюжет оперы, правда, незатейлив: событий разных много, но когда неловкие шутки и проказы соседствуют с трогательной наивностью, эта смесь неудобоварима. Не найди Моцарт блистательных ходов, не о чем было бы говорить.
Графиня Ангелика рассказывает, что она на несколько дней пригласила Моцартов — Наннерль тоже приехала из Зальцбурга на премьеру — погостить в своём имении. И там, беседуя с бывшим вундеркиндом, тоже заметила его подавленность и плохо скрываемое раздражение. Причина меланхолии Вольфганга — дела сердечные, доверительно объяснила ей Наннерль. Родители девушки, не пожелавшие, чтобы их дочь разделила непростую судьбу музыканта, грубо вмешались в жизнь юных влюблённых. Лишённые возможности встречаться, Вольфганг и Реэль мучились и медленно сгорали на костре любви.
— Опять, значит, проделки бога Амура! Ещё один вариант сказки о королевских детях, которым никак не дают встретиться, — откликается граф Херберштайн.
— Твой рассказ, Ангелика, задевает меня за живое, — тихо произносит графиня Аврора. — Душа у Вольфганга Моцарта легкоранимая, и, боюсь, потрясения и переживания такой силы не только угнетают Вольфганга, но и способны разрушительным образом отразиться на его искусстве.
— Позволю себе возразить, — говорит Вальдштеттен. — Несчастная любовь в большинстве случаев только углубляет творчество художников. И примеров тому не счесть.
— А я согласна с моей подругой, — возражает графиня Ангелика. — В данном случае происки Амура действительно опасны. Совсем недавно я прочла вышедший прошлой осенью роман анонимного автора[80]. Это скорее исповедь в форме писем и дневниковых записей, чем последовательное повествование. Но какой язык, какое кипение страстей! И какой трагический исход! Я была глубоко потрясена.
— Вы говорите о «Страданиях молодого Вертера», госпожа графиня?
— Да, именно о нём, милая Аделаида.
— Замечательный роман! — восторгается та. — Я прочла его в один присест. Не выпускала книги из рук, пока не перевернула последнюю страницу.
Упоминание о романе заставляет графиню Ангелику заметить, что, как у героя Вертера, у Моцарта тоже сверхчувствительная нервная система — вот почему переживаемая им депрессия столь опасна. Вальдштеттен возражает ей: по его мнению, Вольфганг, скорее всего, стал жертвой эпидемии меланхолии, которой заражена современная молодёжь между семнадцатью и двадцатью пятью годами. Однако с героем романа у него нет ничего общего. Более того, он преодолеет свой кризис, как автор «Вертера» пережил свой. И подобно тому, как средством освобождения для одного стал язык литературы, для другого им станет язык музыки...
Собравшиеся возвращаются к обсуждению романа, и выясняется, что молодёжь, представленная здесь двумя замужними дамами, сочувственно и темпераментно высказывается в пользу нового мировоззрения, а старшее поколение не упорствует, но твёрдо и влюблённо отстаивает прежние взгляды, вошедшие им в плоть и кровь, равно как и укоренившиеся в них идеалы. А барон Вальдштеттен играет роль мудрого третейского судьи, который принимает всё новое и готов проложить мост между угасающим вчерашним днём и занимающимся завтрашним.
Оживлённый обмен мнениями продолжается, когда каноник собора и граф Шлик выходят на террасу и, прислонясь к балюстраде, смотрят на тёмный парк и как раз восходящий над ним месяц. И тут соловей, гордый владетель кустов сирени, растущих у пруда, по гладкой поверхности которого побежала сейчас серебряная дорожка, начинает распевать свои ночные серенады, словно только и дожидался появления двух пожилых господ. Молча внимают они оба его торжествующим переливам и призывам, то нежным, то страстным. Несколько погодя каноник говорит:
— Счастливая природа! Она знает только смену времён года, а изнуряющая борьба мировоззрений, порождаемых человеческим духом, ей незнакома. В выражении своих чувств природа постоянна, сколько тысячелетий ни прошло бы.
— Разве не в борьбе состоит прогресс человечества?
— Вы находите, что человечество прогрессирует? Конечно, если иметь в виду внешние обстоятельства жизни, я согласен. Жилища у нас просторные, мы пользуемся всеми удобствами и предметами роскоши, у нас есть библиотеки, картинные галереи и музыкальные салоны, нам подают изысканные яства, мы посещаем театральные представления и концерты, путешествуем куда чаще и передвигаемся быстрее, чем сто лет назад, однако позволить себе это может лишь ничтожное меньшинство живущих. А где так называемый прогресс того, что у нас принято называть культурой, если следующее за нами поколение отвергает те достижения, которыми мы гордились, как устаревшие и несовременные?
— Нет, дорогой друг, несмотря на все высокие фразы о правах человека и о гуманности, которые произносят наши просветители, никакого прогресса человечества я не вижу. Старый скептик Вольтер прав, говоря: «Во все века люди остаются одинаковыми». А кто поручится, что то, чем мы гордимся, считаем прекрасным и незыблемым, в один далеко не прекрасный день не будет сочтено низким, подлым и отвратительным, что такие имена, как Софокл, Гомер, Данте, Микеланджело, Бах, Гендель и... да, и Моцарт! — и их произведения не будут низвергнуты в прах и растоптаны? Что, если через два-три столетия, а может быть, и раньше орды варваров навалятся на старую, гордую своим прошлым Европу, разрушат соборы, сожгут замки, превратят города в руины? Тогда конец всему, и те, кто выживет, будут стенать у развалин разгромленного мира, как в древности вопили евреи у водных каналов Вавилона. Соловьи же будут беззаботно и страстно изливаться в кустах сирени, словно ничего не случилось.
Душа Моцарта томится на барщине. Сильнее всего огорчают Вольфганга заказы, которыми заваливает его «кормилец» архиепископ почти безо всякого вознаграждения, будто это входит в прямые обязанности концертмейстера. Вот, например, к приёму находящегося в Зальцбурге проездом младшего сына императрицы, эрцгерцога Максимилиана, весьма охочего до всяких развлечений, ему поручено написать оперу-пастораль. Вольфганг, правда, до того понравился принцу, что тот удостоил рукопожатия композитора, которому некогда матушка императрица подарила его парадный костюм. Но сам Вольфганг такой подённой работой недоволен и в присутствии Шахтнера и Гайдна говорит:
— Меня просто тошнит, когда я просматриваю мои оперы. Что они такое? Напыщенные цветки-однодневки, написанные на потеху праздной публике! Понапрасну трачу свои силы, чтобы разбудить чужую фантазию.
В этом признании друзьям Моцарт изливает всё своё отвращение к принудительному сочинительству. Он неумолимо и против его воли на целые три года барщины привязан к Зальцбургу невидимой цепью. Но как же ему пишется в эти три года! Заказы он получает не только от архиепископа, нет, они сыплются со всех сторон от зажиточных горожан и титулованных дворян. И никогда раньше Моцарт не пользовался в своём родном городе такой любовью, как именно сейчас, когда он видит в нём одни препоны для своего дальнейшего роста и хотел бы поскорее с ним расстаться. Он и сам не понимает, почему ему оказывается такое подчёркнутое уважение. Во всяком случае, ему льстят, его ублажают, наперебой зазывают на торжественные обеды, ассамблеи, балы и празднества самого разного рода, словно он любимец общества.
Зальцбург город небольшой, но сейчас он воспрянул ото сна, подобно спящей красавице, впервые по-настоящему ощутив себя великокняжеской резиденцией, и Моцарт, которого засасывает хоровод развлечений, превращается в галантного кавалера.
То мы видим его гостем главного казначея графа Арко, где он после обеда услаждает гостей импровизациями у клавира. То он служит украшением высокоинтеллектуального салона графини Антонии Лодрон и её премилых дочерей Луизы и Йозефы, его учениц. Или музицирует в замке Хоэнзальцбург с супругой коменданта крепости графа Лютцова в кругу почтительных слушателей. Или встречаем его на ассамблее у обер-гофмейстера графа Фирмиана, где юные дамы заигрывают и кокетничают с ним, хвастаясь одна перед другой, что берут у него уроки. А то, нарядившись в костюм брадобрея, кружится по залу ратуши в вихре маскарада, обнимаясь с бесчисленными Коломбинами и Пьереттами, и танцует всю ночь до утра.
Но ни разу и нигде ему не удаётся встретить ту, о ком мечтает — Резль фон Баризани. По возвращении из Вены он получил от неё записку, всего несколько слов. Со слезами и с болью в сердце Резль вынуждена отказаться от своей любви, она не сможет принадлежать ему, не причинив горя родителям, на что не способна. И теперь он знает это. Да, знает, но сердце его всё равно сжимается от любви к ней, и в головокружительной круговерти развлечений он всего-навсего пытается найти средство, чтобы заглушить эту боль.
Есть ещё одно средство, чтобы умерить боль сердечной раны: работать до исступления! Впоследствии к нему почти никогда не вернётся такая страсть к сочинительству, как в эти зальцбургские годы. Есть тут и побочный мотив — надо заработать деньги, положенных ему ста пятидесяти гульденов явно недостаточно. Гонорары за композиции невелики, но всё-таки... Главным образом ему заказывают серенады, дивертисменты и кассации — многочастевые произведения для струнных и духовых инструментов, — которые служат музыкальными сюрпризами к именинам, свадьбам, застольям и празднествам.
Всем серенадам и дивертисментам Моцарта присуще тонкое проникновение в галантный стиль времени. Игривая жизнерадостность рококо ярко вспыхивает в них, прежде чем окончательно погаснуть. В музыке волшебным образом оживают цветущие зелёные изгороди, укромные парковые дорожки и беседки, где прогуливаются и беседуют влюблённые парочки, над которыми плутовато посмеиваются фавны и амурчики из белого камня и мрамора, где отовсюду доносятся весёлые возгласы и смех.
А в остальное время он корпит над новыми симфониями и клавирными концертами: их заказывают графиня Лодрон, графиня Лютцов и пианистка Женом. Здесь веселье уступает место серьёзным раздумьям, сомнениям и тревоге; кажется, что музыка эта вопрошает: «А знаете, люди, что у меня на душе? Или вы действительно верите, что та радостная Аркадия, куда я вас увожу, моя родина? Догадываетесь ли вы о тех бурях, которым я противостою?..»
Нет, двадцатилетний Моцарт отнюдь не из баловней судьбы. В груди этого молодого человека, чуть ли не ежедневно появляющегося на ассамблеях и в танцзалах и с виду такого беззаботного, теснятся тщательно скрываемые страдания и обиды, о которых вряд ли догадываются его самые близкие друзья; их взаимосвязь с внешними обстоятельствами осознает один Леопольд Моцарт, а причины известны до конца только Наннерль.
Сестра становится для Вольфганга единственным человеком, кому он может излить свои чувства и исповедаться. Ещё совсем недавно она была поверенной зарождения, накала, а потом и воспламенения его чувства, рухнувшего под напором извне и дотлевающего под горой пепла; теперь же он посвящает Наннерль во все тяготы своей творческой жизни.
Вернувшись однажды вечером после музыкального собрания у графини Лодрон в честь рождения её старшей дочери Луизы, он находит в своей комнате Наннерль. По нахмуренному лицу сестра сразу догадывается, что Вольфганг в дурном расположении духа.
— Что, скучно тебе было у Лодронов, надоели они тебе? — спрашивает она.
— Вовсе нет. Графиня, как всегда, обаятельна, передо мной она просто рассыпается в любезностях. Да и дочери у неё существа восхитительные, мне они почему-то напоминают двух мотыльков, порхающих в лучах солнца. Пришло много их титулованных подруг и кавалеров. Я один был не голубых кровей и чувствовал себя воробьём, затесавшимся в компанию канареек, зеленоклювых дятлов, красношеек и синиц-лазоревок. Конечно, они мне никакого повода для этого не давали. Все веселились, а после кофе и десерта ещё долго танцевали.
— Тогда я не понимаю, отчего ты пришёл домой расстроенный?
— Не понимаешь? Разве после каждого опьянения не приходит похмелье? Нежное щебетание, закатывание глаз, мимолётные рукопожатия — яд сладкий, что и говорить. Но в конце концов это для меня самообман! — Он вскакивает со стула и начинает быстро ходить туда-сюда по комнате. — Наннерль, мне эта суета осточертела. Мне надо выбраться из этого заколдованного сада, не то я погибну. А если великий муфтий не отпустит меня по своей воле, я сбегу за границу.
— Вольферль! — испуганно вскрикивает Наннерль.
— Это должно случиться — и как можно скорее! Смотри, я сочинил почти что три сотни опусов в самых разных жанрах — и кому они известны? Мне что, растратить здесь свой талант, ублажая нескольких человек? Нет, пока не поздно, я должен вырваться на свободу!
Архиепископ Иеронимус имеет привычку время от времени присутствовать на репетициях оркестра и, сидя в специально для него поставленном мягком кресле с коричневой кожаной обивкой, слушать, как музыканты заучивают вещь. Или, если захочется, поиграть на скрипке вместе с ними. Однажды оркестр проходил последнюю симфонию Йозефа Гайдна, что всегда радостное событие для Вольфганга, как вдруг появился архиепископ, замахал рукой, когда Фишиетти показал, что готов прервать репетицию, и сел на своё привычное место. Оркестр продолжал играть. Некоторое время гость прислушивается, внешне оставаясь безучастным. Стоило отзвучать последним аккордам живого и элегантного аллегро, Фишиетти получает указание продирижировать музыкальной пьесой Алессандро Скарлатти. Одночастная симфония в старом итальянском стиле больше отвечает вкусу князя церкви; он велит повторить её, а себе подать скрипку. Подсаживается к группе струнных, оказавшись между Вольфгангом Моцартом и Михаэлем Гайдном, и добросовестно играет вместе со всеми, делая перерывы, когда пассажи становятся слишком трудными для него. Начав со Скарлатти, оркестр по его приказу проходит вещи старых итальянцев второго и третьего ранга. По истечении второго часа такой вот репетиции архиепископ поднимается со стула и говорит:
— Воистину, получаешь настоящее наслаждение, не то, что от сочинений некоторых современных композиторов. Здесь музыка живёт в своей первозданной звучности, облечённая в строгие формы, а не как у иных наших земляков — неопределённо, расплывчато и хаотично. А посему я желаю, чтобы этой ласкающей слух музыке отдавалось предпочтение и чтобы она воспроизводилась вами с величайшей тщательностью и уважением.
Сухо кивнув музыкантам на прощанье, князь церкви удаляется. Вольфганг с Гайдном обмениваются многозначительными взглядами. Фишиетти, в глубоком поклоне склонившийся перед своим кормильцем, обращается после его ухода к оркестру:
— Синьоры слышали, чего изволили пожелать его княжеская милость. Мы все будем стараться как можно более полно соответствовать их пожеланиям.
После обеда Шахтнер, Гайдн и Моцарт встречаются в пригородном ресторанчике за городскими воротами Зальцбурга, чтобы поиграть в кегли. Потом они постреляют из духовых ружей по пёстрым мишеням и, если останутся деньги, угостятся игристым красным вином. Каждый выстрел, удачный или прошедший мимо цели, сопровождается прибауткой, а то и крепким словцом. Вот так они и коротают время; под конец оказывается, что лучший стрелок из их трио — самый молодой.
После стрельбы по мишеням все трое усаживаются за круглый стол в саду и заказывают помимо вина, которое выбирает признанный знаток его Михаэль Гайдн, ещё и обильный ужин. Они едят и попивают вино, рассказывают друг другу разные забавные истории и к заходу солнца оказываются в столь приподнятом настроении, что забывают обо всех житейских невзгодах и не обращают внимания на сидящих за соседними столами гостей. Вольфгангу вино ударяет в голову раньше других, и у него, как всегда в таких случаях, сразу развязывается язык.
— Что скажете насчёт сегодняшнего демарша нашего высокого духовного пастыря? Разве это не издевательство над нашей музыкальной школой?
— А разве ты ожидал от него чего другого? — спокойно отвечает Гайдн, глубоко затянувшись трубкой.
— Да это переполнит любую чашу терпения! В Италии мы живём или в немецкой стране? Так он ещё захочет всех нас перековать в итальянцев.
— Со мной, чёрт побери, у него это не выйдет, — бурчит Шахтнер.
— Ты не горячись, Андреас. Подлец я буду, если у него не это самое на уме, — запальчиво говорит Вольфганг. — В новом театре на Зальцахе у нас уже есть кастрат, господин Франческо Гезарелли. Предшественник нашего духовного владыки, слава Богу, прогнал эти бесполые существа со сцены. А теперь они опять появляются. Я ничуть не удивлюсь, если нас заставят пойти на поклон к старцу Метастазио в Вену. Или ещё лучше: закажут ему дюжину опер, где на сцене не появляются ни «примо уомо» — «первый мужчина», ни «прима донна» — «первая женщина». И тогда кастрат может петь с тем же успехом и партию влюблённого, и партию возлюбленной. Между прочим, это сделает оперы даже интересней: все будут восхищаться добродетелями героев, которые простираются столь далеко, что «любовники» будут избегать возможности объясняться в любви.
— Ну, ты размахался, — замечает Шахтнер.
— Меня мутит от всего этого. А потом ещё замечание насчёт «современных композиторов». Он ведь нас с тобой, Михаэль, имел в виду.
— Не иначе, — сухо подтверждает Гайдн.
— Но мы не дадим согнуть себя в бараний рог, правда, Михаэль? Мы пойдём предназначенным нам путём, несмотря на всю италоманию его высококняжеской милости. Выпьем!
— Выпьем, товарищ по оружию! — восклицает и Гайдн.
Оба одним духом осушают чашки с вином. Шахтнер, оглядевшись по сторонам, перегибается через стол и негромко советует собутыльникам:
— Умерьте ваш пыл! Тебя, мой мальчик, слышно в другом конце сада. По-моему, за тем вон столом навострил уши один из придворных лакеев.
— Где этот жополиз, Андреас? Покажи мне его, я ему уши оторву!
— Тс-с, Вольфгангерль! Попридержи-ка язык! Не то такую кашу заваришь, что нам потом не расхлебать.
Но Вольфганг до того распалился, что даже Шахтнеру непросто его утихомирить. Поэтому он предлагает собираться домой. Шахтнер с Гайдном берут нетвёрдо стоящего на ногах Вольфганга под локти и доводят до самого дома. Всю дорогу он выплёскивал из себя накопившуюся злость и, с трудом ворочая потяжелевшим языком, отпускал ругательства неизвестно в чей адрес.
Несколько дней спустя главный казначей приглашает молодого Моцарта в свой кабинет. Он здоровается с ним без обычной покровительственной приветливости, подчёркнуто сухо. И произносит короткую назидательную речь, указывая на недопустимость определённого толка высказываний в адрес высокопоставленных лиц, даже если это и относится исключительно к области музыки. А поскольку отчитываемый пытается оправдаться, он сразу обрывает его и строго указывает:
— Вы достаточно взрослый человек, чтобы держать, когда требуется, язык за зубами и не ставить под сомнение вашу репутацию, которую вы заслужили благодаря успехам в музыке и званием кавалера ордена Золотой шпоры. Поэтому выношу вам предупреждение и прошу — в ваших собственных же интересах — впредь держать себя в подобающих рамках. Я рассчитываю на то, что вы правильно воспримете совет расположенного к вам человека и не доставите ему своим поведением в будущем никаких неприятностей.
Леопольд Моцарт догадывается, что над его сыном стягиваются грозовые тучи, однако далёк от того, чтобы ругать Вольфганга за его резкие нападки на культурную политику архиепископа, ибо отчётливее, чем когда-либо, ощущает настоятельную необходимость найти для сына новое поприще. Тут у отца с сыном полное единодушие; однако если Вольфганг мечтает о творческой независимости, не ставя перед собой чётко очерченной цели, если для него главное — освободиться от постылой, унизительной барщины, то отец, который всегда твёрдо стоит обеими ногами на земле и которому любая неизвестность и расплывчатость в высшей степени претит, ищет возможность получить место придворного музыканта при любом из европейских дворов с твёрдыми материальными гарантиями.
Однако все попытки Леопольда Моцарта исхлопотать для Вольфганга должность капельмейстера при известных ему немецких высококняжеских дворах успеха не имеют. Там, правда, помнят о триумфальных концертах вундеркинда из Зальцбурга, но ни о каких выдающихся успехах Моцарта-композитора и слыхом не слыхивали.
Вот так безрадостно и заканчивается для двадцатилетнего творца музыки 1776 год, да и первые месяцы нового года никакой отрады не приносят. Этот ход событий пытается изменить матушка Аннерль своим решительным вмешательством: она мягко, но настойчиво уговаривает мужа отправиться с Вольферлем в концертное турне. И не в Вену, где никаких лавров не снискать, не говоря уже о том, что золотом не осыплют. Надо ехать во Франкфурт, в Мангейм, может быть, даже в Париж! Её план находит полную поддержку детей. Но отец сразу отметает его, как наваждение. Неужели он должен пожертвовать всем, что отложил про чёрный день, или наделать, не приведи Господь, долгов? А во что станут путевые расходы!
Но матушка Аннерль и тут находит выход из положения: несколько комнат она временно сдаст приличным квартирантам, да и Наннерль даёт уроки музыки — так что за них беспокоиться нечего! Вольфганг, со своей стороны, готов расстаться с ценными подарками и сувенирами, которые лежат в застеклённых витринах, а сестра готова отдать им хоть сейчас свои сбережения.
— Дети! Дети! — качает головой Леопольд Моцарт. — Готовность к самопожертвованию ради такого дела — это хорошо, но головы-то на плечах у вас есть или нет? То, что вы предлагаете, никуда не годится. Надо всё хорошенько обдумать. Прыжки в неизвестность не по моей части.
Однако после красноречивых уговоров жены и детей Леопольд Моцарт не отвергает больше это предприятие напрочь. Он рассматривает его со всех сторон. И так как его попытка самоустраниться не выдерживаем со временем напора сплотившейся семьи, он наконец соглашается и в начале лета подаёт прошение о продолжительном отпуске.
Как он втайне и опасался, архиепископ отказывает. Но только ему, а не им обоим. Это «низкое, подлое мошенничество», как называет ответ Иеронимуса матушка Аннерль, поначалу приводит всех в сильнейшее замешательство. Несколько недель они пребывают в подавленном состоянии, особенно Вольфганг, которого поведение архиепископа ошеломило. Несколько недель он не может написать ни одной ноты на бумаге.
В один прекрасный день отец объявляет, что решил послать его в турне, но при одном-единственном условии: он поедет в сопровождении матушки Аннерль. При житейской неопытности Вольфганга не может быть и речи о том, чтобы он путешествовал совсем один. Настроение Вольфганга сразу меняется, зато матушка противится затее отца. Но умоляющие взгляды сына и настойчивость Леопольда Моцарта своё дело делают, и она уступает — Вольфганг в полном восторге.
Лишь одно беспокоит его. А вдруг архиепископ заупрямится, отпуск даст недолгий и свяжет его тем самым по рукам и ногам?
Ему хочется покончить со службой в Зальцбурге. И он готов хоть сейчас написать прошение об отставке. Странное дело, но отец не препятствует Вольфгангу. С одной стороны, его радует решимость сына, а с другой — беспокоит: как сложится судьба Вольфганга после такого шага? На что он будет жить, ведь никаких гарантий пока не получено? Но поскольку сам он ничего предложить сыну не может, остаётся только признать его правоту.
Итак, молодой Моцарт садится писать прошение об отставке. Он привык всегда говорить прямо всё, что думает, а не ходить вокруг да около. Поэтому и в письме берёт тон, неприемлемый в письме на имя высокопоставленного лица. Леопольд Моцарт громко смеётся, ознакомившись с черновым вариантом.
— Можно подумать, ты составляешь прошение цеховому мастеру Пфайфенхольцу, чтобы тот выправил тебе бумаги на выезд за границу с целью лечения, а не памятную записку всемилостивейшему князю церкви и правителю области Священной Римской империи.
— С отточенным стилем придворного церемониймейстера я не знаком. Давайте сочиним это послание вместе, любезный батюшка.
И они действительно сочиняют одно предложение за другим и аккуратно переносят их на бумагу. Леопольд Моцарт сглаживает все выражения, которые могут показаться общими или даже шероховатыми, вписывает вступление, соблюдая существующие правила вежливости, и — к огорчению сына — не оставляет без внимания приличествующего таким случаям обращения «снизу вверх». Но в том, что касается самой сути, право последней редакции Вольфганг оставляет за собой.
«Всемилостивейший князь и господин наш! Родители стараются поставить своих детей на ноги, чтобы те могли сами зарабатывать хлеб свой насущный. Это их долг перед самими собой и перед государством. И если Господь наградил детей талантом, они тем более обязаны найти ему применение, чтобы облегчить собственные обстоятельства, а также обстоятельства родителей; и даже если с течением времени дети со своими родителями расстаются, забота о будущем родителей на детях остаётся. Такому взиманию процентов с капитала учит нас Евангелие».
На последнем предложении отец запинается и хочет его вычеркнуть. Но наталкивается на сопротивление Вольфганга.
— Я ни за что не откажусь от этих слов, — волнуется тот. — Сколько раз архиепископ упрекал вас — даже в присутствии посторонних! — в том, что вы получаете барыши с таланта ваших детей, хотя вы всё делали для нашего же блага, когда возили нас по белу свету и представляли на публике? И разве в Библии не сказано, что детям подобает послушание родителям? Нет уж, пусть архиепископ поймёт, какого рода проценты с капитала вы получаете!
Вольферль не так уж не прав, думает Леопольд Моцарт и в конце концов соглашается с ним. Он ничего не возражает и против последующих фраз, в которых Вольфганг говорит, что перед Богом и своей совестью обязан отблагодарить отца за полученное им воспитание и освободить его от заботы о содержании сына. «Ваша высококняжеская милость, — пишет он, — не откажите мне в моей всеподданнейшей просьбе, поскольку Ваша милость ещё три года назад, когда я просил позволить мне отъезд в Вену на концерты, изволили сказать мне, что здесь меня ничего хорошего не ждёт и что лучше бы мне попытать счастья в других местах».
И тут Леопольд Моцарт никакой правки не вносит: всё соответствует истине. Завершив письмо почтительнейшими выражениями преданности, Вольфганг с разрешения отца запечатывает конверт и в тот же день, первого августа 1777 года, относит его в придворную канцелярию.
После обсуждения неотложных государственных дел в личном кабинете архиепископа, на котором, помимо главного казначея, присутствует обер-гофмейстер граф Франц Лактаниус Фирмиан — брат штатгальтера Ломбардии и, как и тот, искренний почитатель таланта Моцарта, — граф Арко передал своему суверену прошение Моцарта об отставке. Архиепископ внимательно читает, морща в некоторых местах лоб или покачивая головой, а один раз даже улыбнувшись. По недолгом размышлении берёт гусиное перо, пишет на полях несколько слов и, не проронив ни единого слова, возвращает письмо главному казначею. Граф Арко бросает взгляд на автограф архиепископа и читает:
«В дворцовое ведомство. С тем, что отцу с сыном, согласно Евангелию, позволено попытать счастья в иных пределах!»
Он с недоумением смотрит на своего властителя:
— Выходит, ваша высококняжеская милость, изволите дать отставку и отцу — после тридцати шести лет беспорочной службы в придворном оркестре?
— Раз он того хочет!
— В прошении об этом нет ни слова. Оно касается только сына.
— Если отец с сыном неразлучны и не могут обойтись друг без друга — а отцу я в долгосрочный отпуск уйти не позволю! — я другого выхода из положения не вижу!
— Насколько мне известно, вице-капельмейстер об отъезде не помышляет. Молодого Моцарта будет сопровождать мать.
— Это для меня новость. Тогда отставка даётся одному сыну. Есть у вас, граф Арко, другие бумаги на подпись?
— Нет, ваша высококняжеская милость.
— Тем лучше. А нам с вами, граф Фирмиан, предстоит многое обсудить.
Главный казначей откланивается и покидает кабинет архиепископа.
— Ну что же, бывший вундеркинд свою роль у нас отыграл до конца. Фишиетти придётся подыскать нового концертмейстера.
— Вообще говоря, ваша высококняжеская милость, мне весьма жаль слышать это.
— Жаль? Почему, граф Фирмиан?
— Не верится, что ему будет найдена равноценная замена. По моему мнению, Моцарт на сегодняшний день величайший пианист — по крайней мере изо всех тех, что мне довелось слышать. Он блестящий скрипач и из молодых композиторов подаёт самые большие надежды.
— Как композитора я не ставлю его высоко. Ему следовало бы завершить своё образование в музыкальной академии Неаполя. Тогда бы, возможно, он обрёл настоящий стиль.
— Если позволите... Мне думается, что в этом отношении ваша высококняжеская милость находится в некотором предубеждении.
— Не исключено. Для меня, во всяком случае, итальянская школа — это альфа и омега любой музыки.
— Как бы там ни было, в кругу почитателей и почитательниц отъезд молодого Моцарта будет воспринят с глубокими сожалениями.
— Почитательниц, — подчёркивает архиепископ с язвительной улыбкой. — А пока что, как мне представляется, его победа над девичьими сердцами на паркете танцевальных залов заметнее, чем успехи служителя муз; очевидно также предпочтение, которое он оказывает дочерям особ, имеющих высокое положение при дворе. Сначала это была фон Баризани, а теперь поговаривают о его связи с дочерью моего лейб-пекаря.
— Невинные интрижки, простительные для молодого темпераментного музыканта...
— ...С которых начинает любой легкомысленный ухажёр, чтобы превратиться впоследствии в записного волокиту, вроде этого Казановы[81], который тревожит столичные города Европы своими любовными похождениями. Мне не хотелось бы злословить по адресу вашего подопечного, дорогой граф, и сравнивать его с Казановой... это имя пришло мне на ум только потому, что я недавно прочёл о том, как наша многоуважаемая императрица, узнав о его приезде в Вену, не велела допускать Казанову к императорскому двору... Нет, нет, подобно вам, я надеюсь, что, возмужав и многого достигнув, Моцарт вернётся в родной город — причём займёт не прежнее место концертмейстера, а гораздо более высокое. Это вас устроит?
— Разумеется, ваша высококняжеская милость.
— Итак, наберёмся терпения и подождём, что станет с освободившимся от цепей барщины молодым титаном. Как знать, может быть, в будущем накопленный им сердечный опыт подстегнёт его написать «Дон-Жуана»? Если, конечно, он найдёт подходящего либреттиста...