Глава 3. Второй арест

"В октябре 1946 года впервые был поднят жупел еврейского буржуазного национализма в качестве угрозы коммунистической идеологии. Только что назначенный министром госбезопасности Абакумов в письме вождю обвинил руководителей Еврейского антифашистского комитета в националистической пропаганде, в том, что, по его мнению, они ставят еврейские интересы выше интересов советской страны.

Ситуация еще более ухудшилась в 1947 году. Я помню указания Обручникова и Свинелупова, заместителей министров госбезопасности и внутренних дел по кадрам не принимать евреев на офицерские должности в органы госбезопасности".

Павел Судоплатов. "Спецоперации. Лубянка и Кремль 1930–1950 годы".


29 декабря 1949 года. 15 часов 22 минуты по местному времени.

Камера Читинской тюрьмы.

* * *

На третий день в мою больничную палату неожиданно вошли люди в форме. Это оказались представители нашей доблестной милиции. Не железнодорожной, а обычной. Меня сразу арестовали. Арестовали тихо, но злорадно торжествуя, посадили в черный воронок и доставили прямиком в Читинскую тюрьму. Даже никакого обвинения в совершенном преступлении не предъявили.

Наверное, забыли, а может быть, очень заняты были.

И вот так я неожиданно для себя оказался в четырехместной тюремной камере. Но нас тут торчит[5] не четверо, а восемь человек заключенных. Теперь я — зэка[6].

Сидим мы все вместе, в одной камере, но каждый за что-то свое. Правда мне повезло, что в камере нет матерых уголовников-беспредельщиков, о которых рассказывают страшные вещи, да и то шепотом.

А "прописки", о которой я много слышал, вообще не было. Странно, правда? Точнее она была, но проходила совсем не так, как я о ней знал из книг и фильмов. Прописку проходили люди с 16 до 35 лет. Если выпал из этого возраста, то ты никому не интересен. Заходи в камеру и занимай свободную шконку[7]. Почти все сидящие по пятьдесят восьмой не признавали прописку, это было церемониалом блатных[8]. А для чего ее придумали блатные? Вовсе не для того, что бы посмеяться над новичком. Она служила неким экзаменом на изворотливость для кандидатуры в воровские ряды. Прошел ее новичок на отлично — можешь, если душа зовет, примкнуть к блатным, стать приблатненным. Не прошел — скатертью дорога, живи сам, как умеешь.

Несколько дней новичку давалось привыкнуть к новой обстановке. Никто его не трогал, но все внимательно следили за его действиями. Но кое-какие правила поведения объявляли сразу и за их невыполнение строго наказывали. Это значит, били всей камерой. Хотя ничего особенного в этих правилах сверх мудреного не было. Не верь, не бойся, не проси. Будь человеком. Никогда не воруй у своих. Поделись с сокамерниками передачкой с воли. Всегда возвращай долги. Не лги. Не хвастайся. Соблюдай гигиену.

Мат! Русский мат. Этого богатства в речи любого зэка-сидельца было вполне с избытком. Но как часто ругань звучала так задушевно, что не оставляло никаких сомнений, что человек, который кроет тебя трехэтажным матом, искренне уважает во мне человека и выплескивает на мою персону избыток своих теплых чувств. Оскорблением, которое трудно себе представить и за которое могли убить, оказалось слово… "немец". Видимо у людей еще осталась неизрасходованная злоба к фашизму. Через несколько лет это постепенно забудется, но пока имело полную силу.

Слово "немец" в конце сороковых служило не только ругательством. Оно означало "вне закона". Быть Немцем на территории СССР в этот период было опасно. Особенно в лагере для военнопленных. На пленных немцев устраивали настоящую охоту Советские заключенные, особенно блатные. Если немец попадал к ним в лапы, все, его песенка была спета. Утром его тело находили пронзенное ломом, задушенного, зарезанного, безголового или утопленного в параше.

Остальные правила поведения диктовал жестокий тюремный режим содержания.

А вот такого количества гребней[9] в те годы не было, как в новой России. Это было редким явлением и надо было умудриться попасть в эту категорию, которую знают в настоящем как "опущенные".

Накосячивших воров убирали сами воры или изгоняли из своих рядов. Таких нарушителей воровской традиции в то время называли "ссученые" воры.

А политические по пятьдесят восьмой, которых бытовики и урки[10] называли "фашистами" проштрафившихся жестоко избивали, случалось тоже до смерти.

В камеру, куда меня втолкнули, только двое были бытовиками, которые проходили по делам следствия как грабители. Но это были люди совсем не воровского склада, а попавшие за решетку вместо главного преступника по имени Пантелей, который убил при ограблении человека. Они тоже были участниками грабежа и теперь не могли понять, почему с ними это произошло. По крайней они так сами рассказывали. Они были искренни в своей логике: на грабеж мы ходили, это факт, признаемся и сочувствуем такому делу. Но не убили же мы никого! За что нас судят по нонешним временам? Мы как есть истинно пролетарского происхождения, из народа, чай не буржуазия какая. Пантелей виноват, нас с панталыку сбил. Но это он убил. То свидетели есть. А мы не убивали. Значит, не виноваты ни в чем!

Что было у них в мыслях? Наивность или трусливая хитрость? Или понятие о совершенном преступлении было за пределом их разума?

Остальные считали себя невиноватыми, так же, как и я. Кого взяли за неосторожно оброненное слово, кого обвиняли в расхищении государственной собственности.

В камере со мной оказался один из политиков, который был арестован в 1937 году и получивший десять лет лагерей. Он вышел на свободу год назад, а теперь был арестован повторно.

Он старался обучить нас порядкам в лагере, всему, что знал сам. Он часто смотрел в стену и с грустью говорил:

— От судьбы видимо мне никуда не уйти. Моя жизнь вся пошла наперекосяк, загублена безвозвратно, но зато семья моя хоть уцелела. Еще в тридцать седьмом, после ареста, я упросил жену отказаться от меня, и поэтому ее не коснулись репрессии и моих детей не тронули. Я недавно видел их, они уже выросли. Не хочу, что бы они повторили мою жизнь…

Я по неопытности считал, что единственная возможная моя вина — это отсутствие документов. Самое большое, на что я мог рассчитывать — это два года тюрьмы общего режима. Это мне доходчиво объяснили. В лучшем случае — отделаться административным штрафом за утерю документа. Я немного приободрился и надеялся лишь на чудо, которое поможет мне выйти из тюрьмы. Но чудеса происходят очень редко, и видимо мне было не суждено стать очевидцем одного из них.


30 декабря 1949 года. 10 часов 28 минут по местному времени.

Оперчасть Читинской тюрьмы.

* * *

Дверь громыхнула.

— Рабер! На выход.

Я помедлил. Не сразу понял, что выкрикивают меня.

— Рабер есть? На выход!

— Тут. Эвон на нарах сидит, — выкрикнул кто-то из зэка.

Я нехотя поднялся и вышел из камеры. Меня отвели на первый допрос. Он был томительно долог и бестолков.

Я стоял в кабинете следователя уже третий час. Милицейский лейтенант невысокого роста, фамилию которого я никогда не узнал, бегал вокруг меня и допрашивал, пересыпая свою речь виртуозными матерными выражениями, которые я не считаю нужным приводить. Знаю только, что эти крепкие словечки были из большого морского загиба флотских боцманов, который мало где сохранился в СССР с девятнадцатого века.

— Ты, значит, готовил контрреволюционный заговор, с целью убийства товарища Сталина? — лейтенант как бесноватый подскочил ко мне.

— Ничего подобного, гражданин начальник, — отвечал я, переступая с одной ноги на другую. — Зачем мне нужно убивать вождя трудового народа и мирового пролетариата?

— Ты не уходи от ответа, грязная вонючая свинья! — орал следователь. — Кто твои сообщники? Говори, сволочь!

— Нет у меня никаких сообщников! — я стоял на своем.

— Как это нет? — все больше свирепел этот лейтенант-недомерок. — А кочегар Веркин? А артельный рабочий Блудов? Разве не собирались вы вместе, с целью подготовки восстания?

— Какое восстание? — я ошалело хлопал глазами. — Не знаю я этих людей. Мы незнакомы.

— А у нас имеются сведения, что вы знаете этих людей!

— Кто вам сказал такую чушь, гражданин начальник?

— Кочегар Веркин и артельный рабочий Блудов признались, что знают вас!

— Очень может быть, но только я их не знаю! Кто это такие?

— Не твое собачье дело! — злился лейтенант. — Смотри мне в глаза! Сознавайся! Что щуришься, грязный еврей?

— Не сознаюсь! — внутри меня все кипело, но я как-то умудрялся сдерживать себя, чтобы не задушить этого распоясавшегося говоруна. — Мне не в чем сознаваться! И вовсе незачем незаслуженно оскорблять мою нацию. Я не грязнее других! Если хотите знать, мы, евреи вовсе не заговорщики, мы — люди, мы — жертвы немецкого фашизма!

— Ах, вот как ты запел? Жертву фашизма из себя строишь? Я тебе покажу кузькину мать! Ты мне все расскажешь, как вы хотели устроить мировой заговор сионизма, сучье вымя! Будешь говорить, паскуда?

— Буду, — зло ответил я. — Но заявляю, что ни в каком сионистском заговоре я не участвовал!

— А в каком участвовал?

— Ни в каком!

— Сколько тебе заплатили, Иуда? — вопросы следователя, который кружился вокруг меня как шмель, сыпались на меня.

— Кто заплатил?

— Твои друзья из белых эмигрантов!

— У меня нет среди них друзей.

— Врешь, тварь! Все это наглая ложь!

— Не согласен! — я твердо сдерживаю свои позиции и атаки следователя наталкиваются на стену защиты, выстроенной мной.

— Будешь сознаваться что ты китайский шпион?

— Не буду! Я невиновен!

Лейтенант вызвал конвой. Приказал:

— В камеру!

Я обрадовался передышке.

— Руки за спину! — скомандовал конвоир. — Марш!

Едва я переступил порог камеры, и за моей спиной захлопнулась железная дверь, все воззрились на меня с немым вопросом.

— Следователь покричал на меня, потом отправил обратно, — сообщил я, присаживаясь на нары.

Только я присел, дверь камеры снова издала металлический скрежет.

— Рабер, на выход! — прозвучала команда.

Я хотел возразить, что я только что вернулся с допроса, но сразу понял, что здесь такие протесты не принимаются и спорить глупо, снова вышел из камеры. Шагая по продолу[11] я гадал, куда меня поведут в этот раз, но как не странно, меня снова привели в кабинет, который я покинул десять минут назад.

В этот раз лейтенант мелкого роста был не один. Рядом находились два охранника мрачного вида с тупым безразличием на своих фотографических карточках. Они смотрели на меня, как баран на новые ворота. Никакого другого сравнения, достойного их я не могу привести.

— Будешь сознаваться, изменник? — сразу закричал следователь, едва я очутился в его комнате.

— Я не изменник! — убежденно и твердо заявил я. — Вы нарушаете права человека! Я даже не услышал обвинение, в причине моего задержания!

— Он еще и хамит! — взвизгнул следователь. — Сейчас узнаешь, где раки зимуют!

Не буду описывать во всех подробностях сцену, которая произошла дальше. Скажу только, что в течение пятнадцати минут меня осыпали градом ударов руками и ногами. Больше ногами. Я, наверное, мог посоперничать с мячом в футбольном первенстве между двумя командами. С трудом помню, как меня втащили в мою камеру и бросили там на пол. Смутно запомнилось, как сокамерники уложили меня на шконку и прикладывали мокрое полотенце к синякам на моем лице и обтирали с него кровь.

Что и говорить. Все арестанты держались вместе. Раньше люди были много добрее, что ли? Все были подавлены, но никто не выплескивал свою злость на соседей и никто в камере не подтрунивал друг над другом, а наоборот, как-то старались поддержать друг друга. Оказать посильную помощь считалось не только в порядке вещей, но даже обязательным правилом, которое те, простые люди той эпохи усваивали с детства. Даже неудачники-грабители не считали "за падлу" поднести мне кружку воды.

Второй допрос стоил мне потери двух выбитых передних зубов, взамен которых я получил жуткие головные боли.


01 января 1949 года. 16 часов 45 минут по местному времени.

Камера Читинской тюрьмы.

* * *

Два дня я отлеживался, отходил, постепенно наливаясь злобой против существующего в тюрьме порядка. Наступил новый 1949 год. Первый мой новый год, который я встречаю без шампанского, не в кругу семьи и друзей, а в тюрьме.

Мне были известны различные виды тюрем у различных народов. Тюрьма в СССР в конце сороковых годов, не шла ни в какое сравнение с современной тюрьмой Швеции. Но была много лучше, чем тюрьма Юго-Восточной Азии. Все познается в сравнении. Конечно, Читинская тюрьма была тоже не сахар, но по отношению к некоторым местам заключения, намного лучше.

Оказалось, что в Читинской тюрьме когда-то давно содержали дворян-декабристов, высланных сюда по приказу царя Николая-I. Теперь в этих стенах томился я. Я, конечно, не декабрист, но некоторую гордость от этого я испытал, услышав об этой почти забытой истории. Только декабристов сослали сюда "во глубину сибирских руд" за революционный мятеж с целью свержения императора, но я ничего такого не делал. В чем моя вина?

Есть еще имена которые известны многим: Сонька Золотая Ручка и легендарный красный командир Григорий Котовский, за свои лихие дела побывавшие в стенах Читинской тюрьмы.

Раньше тюрьма именовалась темницей. Название происходит, по-моему, оттого, что заключенным не полагалось открытого огня, и в ней постоянно было темно. Лампочка в пятнадцать свечей, горевшая постоянно в нашей камере давала тусклое освещение, отчего у нас присутствовал постоянный полумрак. От этого к камере казалось еще холоднее, чем было на самом деле.

Около двери находился железный чан с двумя ручками с парашей, который накрыт металлической крышкой. Крышка прочной цепью намертво соединена с чаном, что бы арестанты не могли использовать ее в качестве оружия. Но в парашу можно только мочится. Захотел по большому, вызывай вертухая[12], который отведет тебя в тюремный сортир. Эта прогулка какое-то развлечение и иногда дает возможность увидеть арестантов из других камер.

Тюремная пайка мала. Скудный завтрак и ужин. Обеда нет. Баландер с раздачи никогда не положит лишний половник жидкого варева в твою железную миску. Поэтому все зэка постоянно голодны. Голод вызывает раздражение и злобу.

Медленно тянется время. Отсчет его только можно вести по действиям попугаев, которые четко выполняют тюремные инструкции. У них все по расписанию.

Скука мне не грозит. Хотя у меня нет привычного компьютера, телевизора и книг, соседи не дают скучать. Постоянно кто-то что-нибудь рассказывает. Каждый делится наболевшим, упоминает свою работу, семью, знакомых. Очень много рассказов о фронте и немецкой оккупации. Это еще животрепещущие темы, хотя война закончилась около трех лет назад.

Я слушал рассказы сокамерников и ловил себя на мысли, что все, что они говорили, было голой правдой. Это были не пересказы из прочитанного, переработанные цензурой. Это были рассказы очевидцев.

Один из политиков, арестованный за болтовню, сидя на нарах рассказывал:

— Не согласен я, что немцы все лютые были, среди них тоже иногда человеки встречались. Тут я не загибаю. Вот, Нюрка, соседка моя из эвакуированных, рассказывала, хотя она в оккупации лишь двое суток пробыла. Как раз аккурат дело было перед нашим наступлением под Москвой в сорок первом. В деревню ихнюю немцы пришли. По избам на постой набились. Не нравился Гансам наш мороз, в тепло потянуло. Нюрка, девчонка молодая, ее один немчура подозвал и за собой манит. Она, куда деваться, пошла. А тот Ганс ей свое нижнее исподнее тычет, постирай мол. Стоит она с этим сраненьким и ссаненьким бельишком в руках и плачет от такого унижения. Тут слышит, другой немец ее окликает. Повернулась она, видит, по всему видать, офицер с крестом железным. Подошел он ближе, показывает на белье, а сам что-то по своему, по-немецки лопочет. "Ком", иди, говорит, показывай, кто тебе свои подштанники дал? Нюрка пошла с ним и показала на того солдата. Тут этот офицер немецкий выхватил у Нюрки из рук грязные подштанники, бросил в харю этому солдату, да начал его по своему, значит, матюгами крыть! А Нюрке показывает, иди, мол, восвояси. Вот так, выходит среди немцев не только эсэсовцы были.

— Но и не все добряки! — не соглашается его сосед.

— Это оно так! — в раздумье отзывается первый. — Но и наши от немцев не отставали. Когда мы Берлин брали, со мной служил красноармеец Петро, родом с Белоруссии. Он немцев на дух не переносил. Ненавидел их люто. Бои в Берлине тогда за каждый дом шли. Выбили мы немцев с какого-то дома на ихним штрассе и ходим, значит, по квартирам. Проверяем, не остался ли какой фашист недобитый.

В одной из квартир мы с Петро обнаружили немецкого мальчика. Мальчонка сидел за столом и держа в кулачке хлеб кушал его. Тут Петро заревел и на штык мальчонку наколол. Через себя перебросил. Стою я в полном оцепенении видя злодейство такое. "Что ты сделал?" — спрашиваю его. — "Зачем?" А Петро белый весь как бумага, а в глазах слезы. "Немцы всю мою семью порешили. Загнали всех селян в сарай и живьем сожгли". Рассказывал он раньше, что видел свою родную сожженную деревню. Одни головешки и кости на пепелище остались. Ничего я ему тогда не ответил, понял его. И не мне его осуждать за это. Другой правды для человека потерявшего все на этой войне нет и быть не может…


03 января 1949 года. 11 часов 05 минут по местному времени.

Оперчасть Читинской тюрьмы.

* * *

Я снова на допросе. На этот раз следователь оказался другой. Уже пожилой капитан. Он не кричал на меня, не топал ногами, а его баритон звучал спокойно, даже ласково.

Мне он предложил сесть на табурет, стоявший посредине комнаты, в которой шел допрос.

— Михаил Аркадьевич, почему вы упорствуете? Могу вам сразу сказать, что вы совершили преступление против государственного строя и будете за это наказаны.

— Какое преступление совершил я, гражданин капитан? — спросил я.

— Очень тяжелое, гражданин Рабер. Государственная измена. И я хочу услышать от вас о нем более подробно.

Они хотят получить от меня чистосердечные признания. Ха! Игра в следователей: злого и доброго. Ну что же, попробуем воспользоваться этим, узнать подробности моего обвинения.

— Напомните, пожалуйста, гражданин капитан, в чем мне нужно каяться, а то у меня сильные головные боли.

— Вас не обижали в тюрьме, не били? — участливо спрашивает капитан, как будто ему ничего не известно. Волк в лисьей шкуре!

— Да нет, только сильно накричали на меня, — ответил я. — Но я криков боюсь. Люблю, когда со мной говорят спокойно, вежливо, рассудительно и голос не повышают.

Капитан согласно кивнул, что я говорю правильные вещи и взял в руку какую-то бумагу.

— Гражданин Рабер! Подойдите к столу, прочитайте это и подпишите.

Я поднялся с табурета и, взяв предложенный следователем текст, прочитал его внимательно. Это был стандартный тюремный формуляр, что я Рабер М.А. не имею никаких жалоб и претензий к администрации тюрьмы. Я молча положил эту писанину на стол капитана и неспеша вернулся на свое место на табурете.

— Гражданин Рабер, — напомнил мне следователь. — Вы забыли поставить подпись.

— Следствие по моему делу еще не закончено, — я выдержал паузу. — После того я подпишу эту бумаженцию, в стенах этой "Бастилии", со мной в любой момент сможет что-нибудь произойти нехорошее. Верно? Зачем мне это нужно, гражданин начальник?

Капитан попытался переубедить меня:

— Но вы же сами сказали, что не имеете никаких претензий.

— Пока не имею. — Я сделал ударение на первое слово.

Следователь кисло скривился, сообразив, что со мной его игра не приносит желанных результатов.

— Гражданин Рабер, поверьте, что у нас есть множество способов заставить вас признать свою вину. Не лучше ли нам договориться по-хорошему?

Да, способы у них были, и еще какие. Инквизиция отдыхает! Зэки шутили, что немцы из Гестапо приезжали на стажировку в Лубянскую тюрьму. Скажу, что мне вовсе не хотелось, что бы мои пальцы зажимали в дверном косяке или прижигали спичками мой половой орган. Я был из будущего и знал, что мои палачи все равно не отступятся. Меня будут истязать, пока я не сдамся и признаюсь во всем, что совершил.

А что я совершил? Я этого не знал. А от меня требовали, что бы я сам выдвинул против себя обвинения и сам осудил себя. Но нужно ли мне обвинение в шпионаже, что бы получить срок в 25 лет? Нет, уж увольте! И я схватился за спасительную мысль, что бы получить меньший срок заключения.

— Хорошо! Я согласен, — сдался я. — Я действительно обозвал сотрудника милиции белогвардейцем, империалистическим пособником Колчака и белоказаком. Так все и было. Сознаюсь.

— При каких обстоятельствах это произошло? — обрадовался капитан и сразу приступил к написанию протокола допроса. По его виду было сразу заметно, что именно это и послужило причиной моего задержания и ареста.

Я сокрушаясь, рассказал, что имел злой умысел нанести оскорбление сотруднику милиции, представителю Советской власти и создать пораженческие настроения среди пассажиров на вокзале.

— Пожалуйста, подробнее, — попросил следователь, и мне стало очевидно, что именно мои первые слова стали причиной моего ареста.

Капитан торопливо и старательно заносил в протокол мои признания. Закончив свою писанину, капитан-следователь подозвал меня и протянув исписанные листы с записями, произнес:

— Подтверждаете?

Я пробежал глазами протокол допроса. Мне сразу бросилось в глаза множество грамматических ошибок в тексте моих "признаний". Но в целом все было написано, верно. Я поставил свою подпись в протоколе.

— Вот и все, гражданин Рабер, — капитан вложил протокол допроса в папку, которую тут же спрятал в стол. — Теперь вы со спокойной совестью можете возвращаться в свою камеру и ожидать заслуженного суда…

Мне не хотелось видеть его торжествующую рожу и я, молча, удалился в сопровождении конвоира. Вы, читающие эти строки, не "сознались" бы на моем месте?

Сильно сомневаюсь! Встречались, конечно, герои, которые выдерживали зверские пытки ночных допросов, "стаканом" или введения в заднепроходное отверстие бутылки, которую туда забивали ударом сапога, но все они обезумили или давно перебирались на ПМЖ на тюремное кладбище. А мне совсем не улыбалось быть в их числе.


15 января 1949 года. 12 часов 18 минут по местному времени.

Читинская тюрьма.

* * *

— Именем Союза Советских Социалистических Республик!

Я стою на суде и заслушиваю свой приговор. Не в здании суда, а тут же в Читинской тюрьме. Голос судьи, монотонно бормочущий слова еле доходит до моего слуха. Видно, что судье неинтересно читать надоевший ему текст, и он хочет упростить процедуру объявления мне приговора. Только его должность обязывает его читать дальше, не отходя от обязательной юридической процедуры. Но я слушаю очень внимательно, когда он дойдет до того места, из которого мне станет известна моя дальнейшая судьба. Не хочу пропустить, какую статью применят ко мне, а главное какой мне подвесят срок.

— … за совершение преступлений, предусмотренных статьей Уголовного Кодекса по статье 58 пункт 10, за публичное выступление, содержащее призыв к ослаблению Советской власти… Суд признал виновным… Раберу Михаилу Аркадьевичу назначить наказание в виде лишения свободы на срок десять лет с отбыванием срока наказания в ИТЛ строгого режима… с полной конфискацией всего имущества.

Мой адвокат мужественно молчит и утвердительно покачивает головой. Со стороны кажется, что это вовсе не адвокат, а истец, наконец-то дождавшийся долгожданного приговора для своего обидчика. У него такой, вид, что он ждет, не дождется, когда мне можно будет пожать руку и поздравить с получением срока…

— … приговор суда вступает в силу с 15 января 1949 года и обжалованию не подлежит.

Приговор оглашен. Судьи кровавого террора садятся и снова поднимаются с мест, и гуськом отправляются в открытую дверь. Они выполнили свой долг перед страной. Им больше нет до меня дела. Они отправились кушать белый хлеб с маслом и вареньем, который им выделило государство за их раболепие и молчание. Они винтики государственной машины террора и гордятся этим. Но, скорее всего, не замечают. Не понимают, кто они такие. Не считают себя палачами. Но они подобно свиньям, упитаны, упакованы в дорогие шмутки[13] и горделиво несут свои откормленные телеса прочь…

Уходит и прокурор. Адвоката уже давно нет.

Я по-прежнему стою и не двигаюсь. За моей спиной двое конвойных. Стоят молча. Не торопят меня. А может, конвоиры ждут, когда я сползу на пол и начну биться в истерике? Или потеряю сознание?

Но нет. Я не упаду на пол. Я думаю. Я осужден. Десять лет с конфискацией! М-м, да! Много это или мало? Однако, много! Но если учесть, что других осуждают на 15, 20, 25 лет, то это совсем мало. Только я не понял, что суд собирался конфисковать у меня? То, что на мне одето? Так и это все не мое, а казенное.

Через три дня я был отправлен по этапу вместе с несколькими заключенными. Никто из нас не знал, куда нас везут. К нашему удивлению, нас привезли на аэродром и загрузили в складской отсек транспортного самолета. Когда самолет взлетел и начался полет, я понял, что теперь тюрьма для меня закончилась, а впереди замаячил ИТЛ, в котором мне теперь предстоит провести десять лет своей жизни!

Вот попал!

Загрузка...