Дверь мне открыла Ольга. Она чуть помедлила, словно ожидала увидеть кого-то другого, и лишь потом наклонила голову:
– Здравствуй.
Я ждал.
Она повернулась и неохотно позвала:
– Антиох!..
Голос утонул в громадной черноте коридора. Скрипнула половица. Под обоями вдоль стены пробежал легкий шорох.
– Почему без света? – поинтересовался я.
Ольга промолчала, опустив неприязненные глаза.
Тут же что-то посыпалось в глубине квартиры. Грохнула дверь. Яркий солнечный прямоугольник пересек доски пола.
В освещенном проеме выросла человеческая фигура.
– Ага! – закричал Антиох. – Вот, кто мне нужен!
– А ты в этом уверен? – осторожно спросил я.
Однако Антиох, уже каким-то образом очутившись в прихожей, дергал меня за рубашку.
– Пошли, пошли!..
Ольга отвернулась.
Плохо дело, подумал я.
Мы двинулись по коридору. Он тянулся до бесконечности, и я каждый раз поражался его необыкновенным размерам. Хоть на велосипеде езди. Как это Антиох сумел отхватить такую квартиру? Комнат семь или восемь. Зачем ему столько? Живут они в двух, а другие стоят заброшенные – дурея от старости и безлюдья. Щелкают пыльные стекла, шелушатся и рассыхаются подоконники, с тоской заглядывают в эту сонную пустоту времена года.
– Садись!
Мы уже были в комнате, и я щурился от внезапного солнца. Антиох нетерпеливо толкнул меня, и я сел на подвернувшийся, к счастью, стул.
– Слушай!..
Лихорадочно зашелестели страницы.
– Есть безусловный, бесконечный и вечно действующий субъект, или Я. Вечно действуя, безусловное Я порождает из себя, как собственную противоположность, не-Я, или внешний мир. Внешний мир хотя и противопоставлен Я, но не существует в качестве безусловно независимого от Я; в свою очередь, то Я, которому противостоит природа, или не-Я, не есть уже безусловное Я. Таким образом, безусловное Я в самом себе разделяется и переходит в ограничивающие друг друга, противоположные друг другу и уже не безусловные Я и не-Я.
– Ну? – внезапно остановившись, спросил он.
– Что – «ну»?
– Чувствуешь?
– Нет.
– А если подумать?
– По-моему, бред какой-то, – честно признался я.
Антиох зажмурился и со стоном замотал головой. Рассыпались по плечам дикие волосы. Он зарос больше, чем полагается нормальным людям. Вдруг отшвырнул книгу, и – бах! – ручейком под обоями потекла рыхлая штукатурка.
– Сейчас, сейчас… Где-то здесь… Но где… Ах, чтоб тебя!..
Теперь можно было разглядеть комнату. Солнце заливало ее целиком и, по-моему, еще больше подчеркивало царящий здесь хаос: подушку, валяющуюся на паркете, перевернутый вверх ножками стул, выпотрошенное нутро кое-как поставленных друг на друга коричневых книжных полок. Из угла скалило желтоватые зубы пианино, на котором, насколько я помнил, никто никогда не играл, а совсем рядом со мной, на диване, почему-то застеленном скомканным шерстяным одеялом, свесив почти до пола деревянные ноги в загнутых башмачках, уныло сидел Буратино. Полосатый его колпачок съехал на бок, а заточенный, будто шило, нос выдавался, как и положено, далеко вперед. Очень натуральный был Буратино: большой, раскрашенный, совсем как живой.
Я даже немного отодвинулся от него.
Но главное, везде, куда ни посмотришь, были навалены книги. На полу, на столе, на диване, на облупившемся подоконнике. Они лежали стопками и поодиночке, открытые или с торчащими изнутри потрепанными закладками, в большинстве своем чистые, но иногда исчерканные меж строк густыми чернилами. Их было потрясающее количество – горы мыслей, океаны мудрости, бездны неутоленных страстей.
Летний июньский воздух звенел пылью и метафизикой.
Чтобы прочесть их, нужна была, вероятно, целая жизнь. Если вдобавок не есть, не спать и не ходить на работу.
Я с уважением посмотрел на Антиоха. Он между тем вытащил откуда-то, чуть ли не из-за батареи, толстенный увесистый том темно-синего цвета и, постанывая от нетерпения, искал в нем нужное место.
Вдруг поднял указательный палец.
– Вот! Нашел!.. Действительность есть самостоятельное отношение. Она обладает моментом явления, или наличного бытия, которое есть отношение к самому себе, и моментом в-себе-бытия, или сущности своего наличного бытия. Началом знания является непосредственное, лишенное определений понятие бытия; по своей бессодержательности это понятие представляет собой то же самое, что и ничто. Как мышление такой пустоты ничто в свою очередь есть бытие и благодаря своей чистоте – такое же бытие, как и первое. Следовательно, между бытием и ничто нет различия.
Он восторженно поглядел на меня.
– Слушай, а давай я тебя подстригу, – предложил я, усаживаясь поудобнее. – Жарко ведь так. Ты только не сомневайся – я немного умею.
– Значит, не понял, – разочарованной сказал Антиох. – Подожди, подожди, а тогда вот это?
Он быстро перелистнул страницу.
– Реальное, или нечто, отличное от другого реального, сначала равнодушно к нему, так как в своем инобытии оно вместе с тем есть и в себе. Различие одного нечто от другого сначала заключается в границе как в середине между ними, в которой они есть одновременно и суть, и не суть.
Он взмахнул синим томом.
– А теперь?
– Ты здесь когда-нибудь прибираешься? – терпеливо спросил я.
Антиох вздрогнул, будто наткнувшись на невидимое препятствие. Беззвучно пошевелил губами и, наконец, жалобно спросил:
– Неужели так-таки ничего?
– Почему ничего? – смягчился я. – Все понятно. Начало знания в инобытии, которая… это… одновременно суть и не суть.
Он молчал.
– Но я думаю, что она все-таки – суть, – твердо сказал я.
– Кто она?
– Инобытие.
– Я тебе еще раз прочту – медленно.
– Нет, не надо!
Антиох выронил книгу. Она громко ударилась о паркет и, мгновение постояв на твердом своем корешке, развалилась на две половины.
– Они догадывались, – сказал он почти неслышно. – Они догадывались, но не всегда осмеливались верить этой невозможной догадке. И Кант, и Фихте, и Гегель, и Спиноза, и Бюхнер… И Шопенгауэр, и Кроче, и Ван-Фогт, и Бергсон… Между бытием и ничто нет различия…
Только сейчас я понял, как мне здесь неудобно сидеть. Стул, утонувший ножками в книжных завалах, опасно кренился. Я попытался было найти равновесие, но он выскользнул из-под меня и мягко повалился на бок. Пришлось перебраться на подоконник. Мне было очень не по себе. Я еще никогда не ходил по книгам.
Антиох поворачивался за мной, как локатор.
– Мироздание основано на ритме, – не переставая, говорил он. – Единичное слово не играет особой роли. Только ритм отделяет вымышленный мир от существующего. Лепит фактуру. Ничто – есть просто неоформленное бытие…
– Я, собственно, вот зачем, – сказал я, боком сдвигая стопку книг, чтобы устроиться. – У нас в институте появилось место лаборанта. Ты как, случайно не интересуешься?
– Это замкнутый ритм, – сказал Антиох. – Глухой и темный. Совершенно непроницаемый внешне. Видишь только свое отражение. Бледное лицо в черной воде. А под ним, оказывается, странная жизнь – шевеление водорослей, паническая суета мальков, медленный ход багровых тихих улиток…
– Работа не так, чтобы до упора, – сказал я. – Не переломишься. К тому же один день библиотечный, то есть свободный. Опять же зарплата – тебе, вроде, не помешает?
– Надо учиться смотреть изнутри, – сказал Антиох. – Видеть сразу оттуда. Воспринимать не форму, а содержание. Чувствовать самую суть – тогда, может быть, и получится…
– Главное, начальник у тебя будет покладистый, – сказал я. – Вот за это просто могу поручиться. Давить не станет. Когда и отпустит пораньше. На редкость приличный и порядочный человек. Сейчас таких поискать. Я – начальник. Меня повысили.
Секунд пять Антиох внимательно смотрел на меня, а потом крепко зажмурился и сказал:
– Вероятно, можно создать другой мир. Ничуть не хуже. Такой же вещественный, как и этот, даже, наверное. интереснее. Они это знали. Они подошли вплотную к той крайней черте, которая отделяет вымышленное от реального. Нужно было сделать еще один шаг. Всего один. Им не хватило смелости или, быть может, воображения…
И тут я сдался. Я всегда сдаюсь, когда кто-то ставит себя рядом с Гегелем. Я вот, например, не ставлю. Мне и в голову не приходит. Гегель – это Гегель, а я – это я. И еще я подумал, что Антиох сильно изменился за последнее время: весь как-то высох, потемнел, как папирус, движения у него стали резкие. В глазах появился сухой непреклонный блеск. Он напоминал мне пророка, который в любую минуту может взять в руки посох и пойти по дорогам, предвозвещая очередную боговдохновенную истину. Ничто его не остановит. Ничто не смутит его и ничто не заставит уклониться от цели. Он либо победит, либо погибнет.
Таким бессмысленно возражать.
Я тоже немного прикрыл глаза.
Этим летом необычайно цвели тополя. Свежие пупырчатые сережки, как гусеницы, в неисчислимом множестве высовывались из почек. Клейкие оболочки лопались. Тревожный шорох цветения наполнял весь город. Мириады белых хлопьев текли в воздухе. Медленно и светло вздувался в оцепенении улиц густой летний буран. Пух колеблющейся белизной лежал на карнизах, собирался вдоль тротуаров, сугробами пены плыл в зеленоватой воде каналов. Началось это неистовство примерно неделю назад и с тех пор все усиливалось – шалея и доходя до безумия. Словно сам воздух ежесекундно рождал распадающиеся облака горячего тополиного снега.
И одновременно навалилась оглушающая жара. Волны прозрачного зноя бродили по площадям и набережным. Небо сразу же выцвело – как будто вылиняло в рассоле. Камень обжигал. Душный блеск градусников уходил за отметку «тридцать». Плавился асфальт – приклеивая к себе подошвы. Трещали стекла. Фиолетовый воздух дрожал от земляных испарений. Пустынным маревом клубились задыхающиеся проспекты, и по дну их, пыхтя натужными выхлопами, ползал городской транспорт.
Невозможно было существовать в эти дни. Сознание меркло. Люди со слабым сердцем падали прямо на улицах. Во множестве путали адреса, не узнавали старых знакомых. В учреждениях мертвели брошенные кабинеты, а из магазинов уже к полудню исчезали даже редкие покупатели. Духота пропитывала влажные стены квартир. Глохли телевизоры. Вода из кранов шла теплая и вызывающая отвращение к жизни.
Голос Антиоха вывел меня из дремоты.
– Создать новый мир, – торжественно вещал он, посверкивая глазами. – Своим воображением овеществить все, что в нем должно быть. Сделать людей, землю, ночной звездный купол. Само необъятное миросоздание… И – раствориться в нем. Ведь все приходится создавать из себя. Другого материала нет. Чем больше мой мир, тем меньше я сам. И тем бледнее, тоньше все это.
Он шире распахнул невидящие глаза.
– Помнишь, мы говорили об «абсолютном тексте»?
– Нет, конечно, – сказал я, обмахиваясь потной ладонью. – И не надейся. Не хватало мне еще – помнить…
– Он есть, – очень серьезно сказал Антиох. Вдруг замер и повел пальцем точно по невидимой строчке. Голос у него налился внутренним звуком. – Недобрые были знамения. Подходившие обозы видали белых волков, страшно подвывавших на степных курганах. Лошади падали от неизвестной причины. Кончились городки и сторожки, вошли в степи Дикого поля. Зной стоял над пустынной равниной, где люди брели по плечи в траве. Кружились стервятники в горячем небе. По дальнему краю волнами ходили миражи. Закаты были коротки – желты, зелены. Скрипом телег, ржанием лошадей наполнилась степь. Вековечной тоской пахнул дым костров из сухого навоза. Быстро падала ночь. Пылали страшные звезды. Степь была пуста – ни дорог, ни троп. Все чаще попадались высохшие русла оврагов. От белого света, от сухого треска кузнечиков кружились головы. Ленивые птицы слетались на раздутые ребра павших коней…
У меня вдруг слабо кольнуло сердце. То ли духота так подействовала, то ли утомительное сияние льющегося в комнату солнца. Однако стены в выгоревших обоях как будто заколебались. Комната задрожала и расплылась в искрящемся бледно-зыбком тумане. Дунул прямо в лицо горячий ветер. Волнами пошла шелковая трава, простершаяся до горизонта. Ударил в нос острый запах земли. Крикнула птица и, складывая треугольные крылья, стремительно понеслась над степью. Я вздрогнул. Белый матерый волчина со вздыбленной на загривке шерстью строго смотрел на меня. Желтели глаза. Палочки вертикальных зрачков в них быстро сужались и расширялись. Вот он чуть дернул ушами, повел назад головой, прислушался. Долетело невнятное: скрип… скрип… скрип… оклики… щелканье, по-видимому, длинных кнутов… Синее бездонное небо распахнулось над степью. Я не мог повернуть головы. А волк, не сходя с места, перебрал мускулами напряженных ног, махнул хвостом, попятился и вдруг, как призрак, исчез в колышащемся разнотравье…
Очнулся я от того, что Антиох сжал мне плечи. Пальцы у него были жесткие, и он с острым любопытством вглядывался в меня, вытянув шею.
Жадно спросил:
– Что, что, что?
– Ну ты и того – совсем уже… – обалдело сказал я.
– Видел?
– Фу-у…
Он стал быстро-быстро обкусывать ноготь на большом пальце.
– Было так: все померкло, как будто выключили электричество. Некоторое удушье, не хватает воздуха, стеснение в сердце. И вдруг, сразу – малиновое солнце, лес, громадные черные ели – скрипят и стонут. Синие лишайники. Крохотные такие, яркие огоньки на папоротнике. Птицы поднимаются из сумеречной травы и тянутся вдаль, к закату…
– Пошел ты куда подальше, – ответил я, окончательно приходя в себя. – Ерундой тут занимаешься, черт-те чем…
– Я тоже не отчетливо представляю, – отпуская меня, с сожалением сказал Антиох. – Чувствовать – чувствую, а вот увидеть пока не могу. Все – мутно, мутно, как через плохое стекло.
Он поднял с пола книгу, по-моему, какого-то немецкого автора, открыл ее наугад, задумчиво скользнул глазами по тексту, и вдруг, не торопясь, как будто в этом не было ничего особенного, начал выдирать оттуда страницу за страницей – с мучительным треском.
– Ну ты это как-то уж чересчур, – сказал я растерянно.
В голове была пустота, и слипались тяжелые веки. Меня ужасно клонило в сон. Напрасно, видимо, я решил его навестить. Ему уже ничем не поможешь. Пустое это занятие.
Кто-то нетерпеливо тронул меня за локоть. Буратино, до этого, как деревянный, сидевший в углу дивана, оказывается, сполз оттуда и стоял теперь вплотную ко мне, держа двумя пальцами прищемленную папиросу.
– Огоньку, дядя, не будет? Пересохло от ваших разговоров, – хрипловатым голосом сказал он. – Ну чего уставился? Спрашиваю, огоньку у тебя не найдется? – И не дождавшись ответа, махнул рукой. – А, ладно… все вы тут чокнутые…
– Странная игрушка, – сказал я, машинально отталкивая колючий нос.
– Сам ты игрушка, дядя, – обиделся Буратино. – Залил бельмы к вечеру, ничего не соображаешь.
И вдруг, дернувшись крепенькой головой вперед, больно укусил меня за палец мелкими, пронзительными зубами.