Глава четвертая

Далее события развивались так.

Где-то дня через три мне неожиданно позвонила Ольга и, по-моему, даже не поздоровавшись, сообщила, что нам надо поговорить.

Кажется, голос у нее был тревожный.

– Когда угодно, – сдержанно ответил я.

Она замолчала, будто перерезали провода.

– Алло! – не выдержав, закричал я. – Ты меня слышишь?

Сильно подул в трубку.

Это было утро, воскресенье, я только что проснулся и стоял босиком у столика с телефоном.

– Очень плохо, – шепотом сказала Ольга.

– Да? – сказал я.

– Очень плохо.

– Что-нибудь случилось?

– Нет. Пока нет. Просто плохо. Очень плохо и, видимо, будет еще хуже.

Снова – будто перерезали провода.

Молчание становилось невыносимым.

– Я могу к вам подъехать, – нерешительно предложил я.

Ольга немного подумала.

– Нет, пожалуй, не надо.

– Я все равно приеду теперь, – сказал я.

– Ну, тогда как можно скорее, – попросила она. – Лучше прямо сейчас. Ты мог бы прямо сейчас?

И сразу же раздались гудки. Словно кто-то с поспешностью заколачивали их мне в ухо.

Я бросил трубку.

Здесь можно было дойти пешком. И пешком, вероятно, было бы даже быстрее. Но такая отчетливая тревога звучала в Ольгином голосе, что я, выскочив из парадной, невольно свернул к автобусной остановке. Это, конечно, было ошибкой. Я все время забываю, что в центре города проще ходить пешком. Транспорт у нас сам по себе, а человек – сам по себе. В результате я, изнывая от нетерпения, минут двадцать бессмысленно топтался на остановке. В подошедший затем автобус я, разумеется, еле втиснулся и еще минут двадцать трясся, сжатый со всех сторон хмурыми пассажирами. Воздуха в салоне автобуса вообще не было. А перед каждым светофором на этом пути мы останавливались и стояли до полного изнеможения.

В общем, вместо получаса, который бы я потратил, идя пешком, мне пришлось добираться по крайней мере минут сорок пять.

И то я считаю, что мне еще повезло.

А когда я, потный и раздраженный, все-таки выбрался из автобуса и, стремглав добежав до парадной, во весь дух, через две-три ступеньки помчался по темноватой после бурного солнца лестнице, то на середине ее, где сумерки особо сгущались, что-то тоже летящее, похожее на пушечное ядро, глубоко, до позвоночника вошло мне в живот.

А потом с чмоканьем вышло и село прямо на лестничную площадку.

По полосатому колпачку я узнал Буратино.

– Ну ты, дядя, дае-ешь… – констатировал он, поворачивая со скрипом голову из стороны в сторону. – Конечно, раз она у меня деревянная – давай, бей не хочу. Лупи по ней чем попало. Так, что ли?

Я с некоторым трудом разогнулся.

– Ух…

– Тук-тук-тук, – по лбу, по затылку, по шее выстукивал себя Буратино. Наконец, с удовлетворением заключил. – Вроде, все цело. Молодец этот мой Карло, на совесть сработал. – Он поднялся и отряхнул короткие, как у ребенка, штанишки. – Ой, не стони, дядя. В конце концов, живой ведь остался. Скажи спасибо, что я тебя, например, носом не пропорол. Ну, все-все. Лучше, раз уж мы повстречались, дай закурить человеку…

– Не курю, – выдавил я хриплым голосом.

– И напpасно! – назидательно сказал Буратино, качнув острым носом. Поднял указательный палец и посоветовал. – Надо начинать, дядя, тогда перестанешь бегать как угорелый…

– Стой! – сказал я. – Что там у вас происходит?

Буратино с отвращением освободил свой локоть.

– Заклинание духов… Ты туда, дядя? Оч-чень не рекомендую. Никакого удовольствия не получишь, а вот неприятностей можешь себе надыбать по самое – это самое. Потом не говори, что я тебя не предупреждал. – Грохоча, будто вязанка дров, он скатился по лестнице. Хлопнула дверь парадной, и я услышал, как тишину двора разорвал писклявый, действительно будто из дерева голос. – Варахасий! Дуй сюда, пещ-щерный ты человек!..

Я, наконец, отдышался и поднялся еще на этаж. Уличный свет здесь был приглушен толстым цветным витражом. Он, по-моему, изображал цветы на лугу. Тускло-красные и тускло-зеленые блики пятнами лежали на стенах. Площадка из-за этого выглядела, как сцена в театре. А немного ниже, где из трещинки в витраже золотой полоской вспарывал темноту плоский солнечный луч, переливалась в воздухе взбудораженная искристая пыль.

Дверь в квартиру была приоткрыта. Я поколебался и дал сначала один короткий звонок, а через секунду – другой. Ни единого звука не донеслось изнутри.

Тогда я просунул голову:

– Есть кто-нибудь?

Далеко, в темных недрах, распадались неопределенные трески и шорохи.

Я пошел по мрачноватому коридору, толкая все двери подряд. Остро заточенные пластины солнца разрубали сумрак у меня за спиной. Везде было тихо – голые стены и пустота. Я все больше нервничал, потому что все сильнее волновался за Ольгу. С момента ее звонка прошло около часа. За это время могло случиться все, что угодно.

В комнате Антиоха был прежний чудовищный беспорядок. Жуткое нагромождение книг, осыпанный листками с машинописью. Сквозняком бумагу подбросила и вытянуло в пасть коридора. Было слышно, как она с легким шорохом скользит по стенам и полу.

Как-то Антиох мне сказал: «Чтобы написать десять страниц более-менее приличной прозы, надо сперва пропилить и выбросить десять тысяч страниц плохой».

Иллюстрировал он это личным примером.

Я бы умер, а столько не написал.

Один из листочков как-то сам собой оказался у меня в руках.

«Во-первых, надо было петлю сделать и к пальто пришить – дело минутное. Из лохмотьев он выдрал тесьму в вершок шириной и вершков в восемь длиной. Эту тесьму он сложил вдвое, снял с себя свое широкое, крепкое, из какой-то толстой бумажной материи летнее пальто (единственное его верхнее платье) и стал пришивать оба конца тесьмы под левую мышку изнутри. Руки его тряслись, пришивая, но он одолел и так, что снаружи ничего не было видно, когда он опять надел пальто».

Я недоуменно пожал плечами.

«Что же касается того, где достать топор, то эта мелочь его нисколько не беспокоила… Стоило только потихоньку войти, когда придет время, в кухню и взять топор, а потом, через час (когда все уже кончится), войти и положить обратно.

Но это еще были мелочи, о которых он и думать не начинал»…

Я бросил этот листок и поднял другой. Было ясное ощущение, что в квартире я не один. Кто-то невидимый и неслышимый шел по длинному коридору, осторожно заглядывал в комнаты, темными глазами ощупывал ниши и антресоли.

У меня даже мурашки побежали по коже.

Глупости, вероятно, игра больного воображения.

«Вдруг он вздрогнул. Из каморки дворника, бывшей от него в двух шагах, из-под лавки направо что-то блеснуло ему в глаза… Он осмотрелся кругом – никого. На цыпочках подошел он к дворницкой, сошел вниз по двум ступенькам и слабым голосом окликнул дворника. „Так и есть, нет дома! Где-нибудь близко, впрочем, на дворе, потому что дверь отперта настежь“. Он бросился стремглав на топор (это был топор) и вытащил его из-под лавки, где он лежал между двумя поленьями; тут же, не выходя, прикрепил его к петле, обе руки засунул в карманы и вышел из дворницкой; никто не заметил! „Не рассудок, так бес!“ – подумал он, странно усмехаясь. Этот случай ободрил его чрезвычайно».

Страница с подслеповатым шрифтом запрыгала у меня в пальцах. Я больше уже не гадал, откуда этот отрывок. Я не гадал, потому что теперь знал точно. Вот, оказывается, что означает топор! Было страшно за Ольгу, и мне это все чрезвычайно не нравилось.

Правда, что можно сделать в такой ситуации, я тоже не очень-то понимал.

Слабый протяжный звук донесся из коридора. Сомнений у меня больше не было: кто-то и в самом деле проник вслед за мной в квартиру. Причем, идущий, видимо, старался двигаться как можно тише: шагнет – остановится, ждет пару секунд, потом – еще один шаг. Я вдруг почувствовал, как звонко и часто колотится у меня сердце. Колыхалась на окне тюлевая занавеска. Слабый сквозняк шевелил разбросанные по полу страницы. Деваться мне было некуда. Ручка дверей повернулась. Я стиснул зубы. Облитый солнцем, так что даже лицо его было смазано сияющим ореолом, возник в проеме дверей человек невысокого роста – замер, по-видимому, привыкая к яркому свету, и повел подбородком, точно хотел растянуть кожу на горле.

– Виноват, – негромко сказал он.

Я мелко кивнул – точно клюнул.

– Квартира была открыта.

Я снова кивнул.

– Я бы не вошел так нечаянно, если бы знал, – вежливо сказал человек.

Он был одет во что-то из прошлого века: черный строгий сюртук, крахмальный воротничок – стоймя с отогнутыми уголками, темный, довольно широкий галстук, завязанный крупным узлом.

– Собственно, я к Антону Григорьевичу…

– Прошу, – сказал я и сделал невнятный жест.

Человек заколебался, глядя на пол.

– Тут – книги…

– Это ничего, – сказал я.

– Вы думаете? Впрочем, неважно.

Он вошел, осторожно ступая, и с церемонной светскостью наклонил голову.

– Позвольте представиться, Иван Алексеевич. Милостивый государь?..

Я тоже назвал себя и даже отдал поклон, впрочем отчетливо сознавая, что мне до него далеко.

– Еще раз простите великодушно за нечаянное вторжение. Однако, я хотел бы видеть Антона Григорьевича…

– Его временно нет, – объяснил я.

– Изволят быть?..

Я честно сказал:

– Не знаю.

Иван Алексеевич слегка помедлил. Сдул несуществующую пушинку с плеча и опять повел подбородком, словно преодолевая судорогу. Несмотря на тщательность одежд и манер чувствовалась в нем какая-то неуловимая странность. Точно ему не хватало чего-то для завершения облика. Причем, видимо, чего-то очень существенного. Я вот только никак не мог сообразить – чего именно.

– Значит, не изволят сегодня присутствовать? – нерешительно сказал он. – Весьма печально. Мы с Антоном Григорьевичем должны были завершить одно… дело. Смею заверить, очень важное для меня дело. И мне было бы в высшей степени неприятно, если бы его пришлось отложить на… какое-то время…

Он явно чего-то ждал от меня.

– Завершите, – пообещал я.

Я уже поднаторел на обещаниях.

Иван Алексеевич несколько оживился.

– И чудесно! Чудесно, чудесно! Давно, знаете ли, пора. Но Антон Григорьевич все почему-то откладывал.

Я вдруг понял, в чем состояла его странность. У человека, как бы это ни дико звучало, отсутствовало лицо. Была голова – гладкие, аккуратные волосы, зачесанные немного на бок, уши по-волчьи острые, твердый подбородок, шея – в тугой петле галстука. А лица у него как такового не было. Вместо глаз, носа, губ клубились какие-то расплывчатые туманные очертания. Причем, самое любопытное, что иногда казалось, будто лицо у него все-таки есть: стоит лишь всмотреться внимательнее и уловишь необходимую совокупность деталей. Но это впечатление было обманчиво. Детали, вроде бы, и проступали, но в общую картину не складывались. Так возникают иногда силуэты среди наползающих друг на друга фантастических облаков, а чуть сморгнешь, посмотришь буквально через секунду, и выясняется, что это – мираж, уже ничего такого не видно.

Между тем Иван Алексеевич с интересом оглядывался.

– Да, именно так я себе все это и представлял, – сказал он. – Вздернул плечи и сплел пальцы с розовыми, как у женщины, ухоженными ногтями. – Я здесь впервые, но именно так – хаос и запустение. Теперь, знаете ли, многое становится ясным.

В нем вдруг почувствовалась некоторая нерешительность.

Он повернулся ко мне.

– Надеюсь, я не позволю себе ничего лишнего, если попрошу, так сказать… осмотреть? Вы не подумайте только, что я в какой-то мере хотел бы… изменить образ. Нет-нет-нет! Это чисто профессиональное любопытство. Я ведь и сам… в определенном смысле…

– Ради бога, осматривайте, – сказал я, подразумевая комнату.

– Так вы не возражаете?

– Ради бога!

Но Иван Алексеевич, оказывается, осматривать комнату вовсе не собирался. Вместо этого он с откровенной жадностью уставился на меня. Будто на чучело. Будто на редкий экспонат в музее. Обошел вокруг, придирчиво до неприличия изучая. Вновь остановился, подумал, всплеснул ладонями.

– Пре-лест-но! Прямо-таки прелестно! Ведь может, когда захочет. И волосы, извините, тоже у вас натуральные? – Протянул руку, чтобы потрогать, отдернул. – Простите великодушно, сударь, но вы, наверное, понимаете мое естественное волнение. Общая судьба, так сказать. Я, конечно, имею в виду… посмертное существование в качестве… образа. Надеюсь, я не задел вас этим сравнением? И глаза, посмотрите, совсем живые – испуг, растерянность. Это, кстати, самое трудное, чтобы глаза были живые. И костюм превосходный… материал… Наверное, современные моды?

Мне было неловко под его пристальным взглядом. Что он такого нашел? Я тоже невзначай оглядел себя. Вроде бы, все в порядке. С чего это вдруг потребовалось так внимательно меня изучать?

– Право, прелестно, – легко покачивая головой, заключил Иван Алексеевич. Он был, казалось, удовлетворен осмотром. В туманном пятне лица даже блеснуло нечто вроде зрачков. Хотя я мог, конечно, и ошибаться. – Простите за назойливость, милостивый государь. Кто вас писал?

– Э-э-э… – сказал я.

– Ну, кто автор?

– Э-э-э…

– Из какого романа? – чуть-чуть раздраженно спросил Иван Алексеевич. – Если, конечно, это не составляет тайны.

– Не понимаю, – честно признался я.

Он приветливо поглаживал подбородок – так и застыл.

– Ах, вот оно что… – и после тягостной паузы. – А я было подумал… Н-да!.. У вас что же, сударь, и кровь – красная? Хотя что это я? Разумеется, красная… Н-да!.. – Он был, по-моему до некоторой степени озадачен. – Кстати, милостивый государь, раз уж мы с вами встретились… Я вот слышал, конечно, совершенно случайно, что обо мне тут сложилось э-э-э… некое определенное мнение…

– Мнение?

– Да.

– Ну что вы, – возразил я, настороженный его тоном.

Он сделал быстрое движение.

– Говорят, говорят…

– Не может быть.

– Представьте себе, – и в голосе у него мелькнуло что-то враждебное.

Я вдруг подумал, что светскость, которую он проявлял, только кажущаяся. Манеры манерами, но под блестящим их обрамлениям, угадывалась некоторая жестокость. Воли он, должно быть, необыкновенной. Такие люди никогда никому ничего не прощают.

Иван Алексеевич будто угадал мои мысли.

– Право, это не так. Не так, не так, – сказал он с проникновенной искренностью. – Все это выдумки, личные обиды, сведение счетов. Современники всегда врут – почитайте мемуары. И если я, милостивый государь, буду иметь честь продолжить знакомство, то вы убедитесь сами, насколько литературные сплетни бывают далеки от реальности. – Он подошел к столу, заваленному бумагами. – Между прочим, вы случайно не знаете, зачем я понадобился господину Осокину? Живой человек. Или ему не хватает… так сказать… персонажей?.. – И мне снова почудилось, что у него холодно и опасно блеснули зрачки. Вот только зрачков у него по-прежнему не было. Как, впрочем, по-прежнему не было глаз и лица. – Я же, простите, не вурдалак, чтобы воскресать по ночам.

Мне оставалось только пожать плечами.

– Ну да-да, разумеется, вы знать не можете…

Он потянул со стола верхнюю страницу.

«Что же касается того, где достать топор, то эта мелочь его нисколько не беспокоила… Стоило только потихоньку войти, когда придет время, в кухню и взять топор, а потом, через час (когда все уже кончится), войти и положить обратно.»

Отброшенная страница закувыркалась в воздухе.

– Не-на-ви-жу, – вдруг с неожиданной злобой произнес Иван Алексеевич. – Бедный студентик, изволите, с топором под мышкой. Ведь нелепость! Вымысел, согласитесь. И неправдоподобный вымысел…

– К-г-м… – дипломатично ответил я.

– Что, милостивый государь?

– К-г-м…

– Или это Антон Григорьевич занимается? – Он демонстративно вздохнул. – Ну, разумеется, чего можно ждать от человека, которому нравится э т о? Вам еще повезло – у вас кровь красная. А у меня? – он выразительно обвел то место, где, по идее, должно было находиться лицо.

Я несколько засмущался.

– Ну-ну, – сказал Иван Алексеевич. – Только не говорите, что вы этого не замечаете. Чрезвычайно неудобно жить – вот так. А все спешка, самонадеянность, суета, непонимание того, что представляет собой деталь. А между тем, деталь играет в прозе колоссальную роль. Целое состоит из частностей. Мир возникает не из идей, а из отдельных, почти незаметных подробностей. Так можете и передать. Я почему знаю: у меня были в молодости некие сходные поползновения. Тоже увлекался сверх меры: дескать, озарение, новый Пигмалион, в моей власти превратить косную тупую материю в трепетную и живую. Такие романтические порывы. Наделал массу глупостей, потом расхлебывал их долгие годы. – Он безнадежно махнул рукой. – Но я, заметьте, никогда не тревожил живых. Есть же какой-то предел, моральные категории, совесть, честь…

Он снова порылся в бумагах, выдергивая и быстро просматривая страницы. Вдруг замер, чуть вытянувшись, как будто пронзенный невидимой молнией.

Он даже, по-моему, перестал дышать.

– «Амата нобис квантум амабитур нулла». Это откуда здесь?

– Немецкий? – предположил я.

– Латынь, – строго поправил Иван Алексеевич. – «Возлюбленная нами, как никакая другая возлюблена не будет». Странное соседство, вы не находите? Нет, запутался все же, Антон Григорьевич, совсем запутался.

Это было единственное, с чем я искренне согласился.

– А посмотрите дальше! – Воскликнул Иван Алексеевич. – «И везде невообразимая тишина – только комары ноют и стрекозы летают. Никогда не думал, что они летают по ночам, – оказалось, что зачем-то летают. Прямо страшно».

Он бережно положил страницу и сказал еле слышно, дрогнувшим голосом:

– Сороковой год. Двадцать седьмое сентября. Приморские Альпы.

А потом, будто все ему окончательно надоело, достал из внутреннего кармана серебряные часы на цепочке, – я видел такие лишь в фильмах о прошлой эпохе, – и с отчетливым мелодичным звоном откинул крышечку.

– Однако. Я полагаю, у господина Осокина есть особые причины, чтобы так задерживаться?

Я развел руками.

– Да-да, – сказал он. – Наверное, у Антона Григорьевича опять какие-нибудь неожиданные обстоятельства. Он – человек импульсивный. Всякое может произойти.

Учтиво поклонился.

– Ну что же… Был весьма рад.

Я тоже поклонился, чувствуя, что мне до него далеко. И уже облегченно вздохнул, когда Иван Алексеевич, придерживая дверь, задумчиво произнес:

– А ведь так продолжаться не может. Вы об этом подумали?

– Нет, – сказал я.

– А почему?

– Честно?

– Честно.

Я честно сказал:

– Я вообще об этом пока не думал.

Загрузка...