Глава вторая

Неделю спустя я возвращался домой с работы.

Было уже довольно поздно, день сгорел, а легкий пепел его развеялся. Тени белых ночей витали над городом. Настоящей темноты не было: в просветах каменных улиц стояла беловатая мерклость.

Переулок, где находился мой дом, тянулся от проспекта до набережной канала. Он был узкий, как будто здания, вначале построенные вплотную, немного раздвинули, и зиял подворотнями, подкарауливающими случайных прохожих. В звериных оштукатуренных пастях сгущался мрак.

Очень неприветливый был переулок.

Я невольно оглядывался.

Однако за спиной неизменно оказывалась серая асфальтовая пустота, и летящее эхо шагов лишь подчеркивало мое одиночество.

Светили желтые окна.

И все-таки предчувствия мучили меня не напрасно. Когда до моей парадной, приоткрывающей двери в лестничную темноту, оставалось всего метров пятьдесят-семьдесят, под аркой ближайшей ко мне в этот момент подворотни, шевельнулась притаившаяся фигура.

Я замедлил шаги.

У нас в переулке это бывает. Вот так, иногда совершенно молча стоят по два, по три человека. Неизвестно, зачем они тут стоят и чего ждут в такое позднее время, но – стоят почему-то и ждут, с неприятным упорством разглядывая всех проходящих мимо. Облегченно вздыхаешь, когда они оказываются где-то сзади, и, тем не менее, еще долго чувствуешь на спине их оловянные взгляды.

Ощущение это не прибавляет радости жизни.

Я не то, чтобы испугался, но на всякий случай взял немного левее. Фигура тоже взяла немного левее. А когда я свернул вправо, пожалуй, уже ни на что не рассчитывая, фигура переместилась туда же, загородив мне дорогу.

Первое, что до меня дошло, – это дворник. Причем, дворник, как будто сошедший с картинки позапрошлого века: сапоги гармошкой, метла, серый от пыли фартук, борода – лопатой, а на широкой груди – кругляш металлической, по-видимому, тяжелой бляхи. Интересно, что выглядел он очень естественно – не как ряженый, а как человек, привыкший именно к такого рода одежде. Даже метла у него, по-моему, была самая настоящая: полустертые от работы прутья, обвязанные веревкой вокруг палки.

Дворник чуть двинулся, и она слабо шаркнула по асфальту.

– Так что, ваше благородие, премного вами довольны, – внезапно сказал он. Откашлялся, как паровоз. Молодцевато выпятил грудь. Свет попал на бляху и она засияла надраенным серебром. – И супруга наша, Анастасия Брюханова, тоже за вас бога молит…

– Э… очень рад, голубчик, – с чувством ответил я.

– Так что, ваше благородие!..

– Прекрасно, голубчик…

И я попытался быстренько проскочить мимо.

Однако дворник стоял, как скала. Я налетел на него, ушибся и отступил назад.

Дворник этого, кажется. даже и не заметил.

– Не дайте пропасть, ваше превосходительство, – сказал он очень жалобно. – Окажите такую милость. Чтоб отпустил, значит, меня обратно. Нет мне жизни: все мое – там, я – здеся… Он вас послушает, богом молю, ваше сиятельство!.. Не виноватый я, медаль у меня за беспорочную службу… Супруга – тоже моя, Анастасия Брюханова… И детишкам прикажу, как есть, ваше высокоблагородие!..

Железная, видимо, никогда нечесаная борода его росла прямо от глаз. Лоб был низкий и такой морщинистый, словно его сплющили при рождении.

Дворник дохнул, и меня качнуло могучим запахом чеснока.

– Разумеется, можешь идти, голубчик, я тебя отпускаю, – поспешно сказал я.

И – наступило молчание. Нехорошее какое-то, сокрушительное, словно все звуки в мире стали неслышимыми. Не доносилось даже обычного городского шума, и в этой угнетающей тишине дворник моргнул, а потом подумал и моргнул еще раз.

– Так, – наконец произнес он суровым голосом. – Дурочку, значит, валяешь? Отвертеться, хочешь? – Уронил метлу. Она треснулась об асфальт. Сдвинув медвежьи брови и плотоядно посмотрел на мои сандалии. Интересно, чем это они ему приглянулись? Самые обыкновенные сандалеты, сорок второго размера.

Нехорошее молчание затягивалось.

– Ни в коем случае, – быстро сказал я примирительным тоном. – Просто вы просили вас отпустить – пожалуйста. Идите, куда хотите, я вам не препятствую. Даже наоборот. А я, соответственно, извините, в другую сторону…

И я сделал вторую попытку бочком-бочком проскочить мимо.

Такую же неудачную, как и первая.

Потому что дворник в ту же секунду мощно поднял руку.

– А вот это как же? – спросил он.

И рука его была похожа на окорок в мясном магазине. Хотя, пожалуй, окороки обычно поменьше. Однако главное заключалась даже не в этом. Главное заключалось в том, что эта рука крепко и уверенно сжимала топор. Настоящий топор: деревянная заглаженная хватаниями рукоять и вороненое лезвие со светлой кромкой.

Сердце у меня упало, как камень.

А дворник для убедительности, вероятно, поднес топор чуть ли не к самому моему лицу и повернул так, что слетело с лезвия тусклое лунное отражение.

– Тот самый, – пониженным голосом объяснил он. – Которым на канале. Верно, верно – мой топорик. Под лавкой у меня, значит, произрастал… Ты чего думаешь? Я его из тысячи отличу…

Я смотрел, как загипнотизированный.

Дома вдруг придвинулись. Глухо зашумели деревья в саду, стиснутом тремя глухими торцами. Выгнутый, как кораблик, лист ткнулся в ограду. Сверкнули ее черные звенья. Воздух загустел.

Стало тесно.

– Или, может, подкинуть его? – уже совсем одним хрипом, спросил дворник. Дико и неожиданно подмигнул мне морщинистым веком. – Уж так он мне надоел, так надоел. Это походить с ним надо, чтобы понять, как надоел. И не нужно совсем, а берешь. Руки себе отмотал, пальцы вон как опухли. Корку хлеба, значит, не ухватить… – Он чуть ли не в глаза мне ткнул трясущимися толстыми пальцами. Я заметил ногти, расшелушенные на заусенцы. – А подкинуть, – тревожно сказал дворник, – и дело с концами. Не моя это забота, знать ничего не знаю… Домик-то я приметил, где стоит, за мостом, все как раньше. И квартирку евонную в четвертом этаже знаю. Цела, значит, квартирка… Вот и подкинуть туда. Будто просмотрели его, в горячке-то и не заметили… Или во дворе брошу, так даже лучше, обронил и все, никакого с меня спросу…

Он осторожно, как бык, повел из стороны в сторону глазными белками в сетке прожилочек. Ноздри у него опять-таки по-бычьи расширились, вывернув наружу густую волосяную поросль.

– А то иногда думаю: может кровью смоет? Может, он того, значит, и ждет, чтобы кровь, как написано, оказалась? Наворотят же сюжет, прости господи!.. – со стоном сказал дворник. Боюсь я этого… Думаю и боюсь… Это же – как? С ума сойдешь раньше… А с другой стороны ежели – кровь, она великую силу имеет…

Он смотрел на меня с потаенной надеждой.

– Ни за что, – сказал я в каменную тесноту переулка.

Голос мой сухой пылью осыпался на мостовую.

Тем не менее, дворник обрадовался и, к моему облегчению, даже опустил топор.

– Нет? Говоришь, нет? Ну, ты человек ученый, тебе виднее. Думаешь, не одобрит он, если кровь снова окажется? Ну и правильно. Этакая страсть. Кто же одобрит? Я и сам, вот те крест, пугаюсь, а куда денешься?.. Ох, книги, книги, значит, вся муть – от них…

Он вдруг всхлипнул нечеловеческим басом. Прижал свободную руку к груди.

– Смилуйтесь, ваш-сок-родь! Пущай вернет меня в пятый том собрания сочинений! Сотворю что-нибудь – грех, пропаду совсем…

Казалось, он сейчас рухнет на колени.

– Все сделаю, – клятвенно пообещал я.

И не сводя с него глаз, начал отступать под арку, к проходному двору.

Дворник не двигаясь, белел фартуком.

– Прощения просим, если что, ваше сиятельство! – донесся его молящий голос.

Конечно, будь я в своем уме, я бы через этот двор ни за что не пошел. Он тянулся на километр – глухой, как шахта, и такой же пустынный. Серая каменная кишка, которую вырубили и забыли. Стены – толщиной в метр. Тяжелая кровля просела. Узкие двери черных лестниц заколочены досками. Штукатурка осыпалась. Мрачно проглядывали кровавые, древние кирпичи. Лампы висели редко и непонятно зачем – голые, пыльные, едва сочащиеся желтизной. Арки домов смыкались – дневной свет не попадал сюда никогда. В гулких нишах, распирая бока, стояли ребристые мусорные бачки. Не знаю, уж кто рисковал ими пользовался. Однако все – с верхом, так что мусор высыпался на гололобый булыжник. Здесь, вероятно, водились и привидения. Тоже какие-нибудь особые, помоечные, самые завалящие. Наверное, вечно простуженные, худые, в заплатанных балахонах из ветоши. Собирались, скорее всего, по ночам – вылизывали добела старые консервные банки, жаловались на судьбу и всевозможные хвори. В общем, классический антураж. Кладбище времени. Двор «Танатос».

И тишина здесь стояла прямо-таки удручающая. Звук шагов, как летучая мышь, беспомощно метался под сводами. Он был не в состоянии вырваться из объятий камня. И словно вспугнутый этим бестолково тычащимся во все щели эхом, откуда-то из хитрых подвалов, из дровяной сырости и пахнущей плесенью черноты наперерез мне, беззвучно, как по воздуху, ступая пружинистыми лапами, выбрался и остановился посередине дороги здоровенный котище.

Сердце у меня опять упало.

Потому что котище был действительно выдающийся: типично дворовый, наглый, серый в полоску, с перекошенной от бесчисленных драк широкой бандитской мордой. Усы у него топорщились бодрой проволокой, а облезлый кончик хвоста высокомерно подрагивал. По всему чувствовался кот-философ. Видел он все это в гробу и в белых тапках. Ничем его не проймешь.

– Кис-кис, – позвал я тихо и очень глупо.

Громадные зеленые глаза презрительно дрогнули. Кот уселся, зевнул, обозначив пасть белыми, чуть изогнутыми клыками, небрежно почесал скулу задней ногой и, потеряв ко мне интерес, с достоинством прошествовал к щели в парадную.

Вероятно, мне следовало сплюнуть через плечо. Есть такое правило, когда кошка перебегает тебе дорогу. Чтобы не случилось потом какого-нибудь несчастья. Только выглядело это по-идиотски, и я воздержался.

Правда, как тут же выяснилось, совершенно напрасно. Потому что едва я пересек воображаемую линию кошачьего хода и, пройдя еще пару шагов, оказался у поворота, опять ведущего в переулок, как за очередной аркой, где пологом провисала между двумя полудохлыми лампочками темнота, точно в ночном кошмаре, шевельнулась человеческая фигура.

Надо было все-таки сплюнуть, обреченно подумал я.

Однако события развивались вовсе не так, как можно было бы ожидать.

Человек, стоящий в тени, одернул пиджак, который был ему явно коротковат, и торжественно, как на параде, сделал два шага, поднимая босые ноги в домашних тапочках. Воткнул в висок напряженную, как деревяшку, ладонь.

– Поручик Пирогофф! К вашим услугам!

– Вольно! – автоматически ответил я.

И, как оказалось, ответил правильно. Поручик тут же осел, словно из-под него выдернули подпорку, отставил вбок ногу и выпятил грудь, прикрытую несколько великоватой рубашкой.

– Рассчитываю только на вас, сударь, – громко сказал он. – Зная, что происхождения благородного. И чины также имеете.

Он ожидающе замолчал.

– Могу дать десятку, – с готовностью предложил я и, как в тумане, достал из кармана соответствующую купюру.

– Сударь! – он горделиво вскинул голову. – Поручик Пирогофф еще ни у кого не одалживался! Да-с! – и моя десятка мгновенно исчезла. – Несчастные обстоятельства, сударь. Изволите обозреть, в каком состоянии пребываю.

Я изволил. Состояние было не так чтобы очень. Пиджак на поручике явно с чужого плеча был действительно коротковат: рукава едва-едва дотягивались до костлявых запястий, также явно коротковаты были и брюки, а на рубашке, которую, по-моему, даже и не пытались гладить, не хватало двух пуговиц.

– К тому же! – гневно продолжил поручик. Щелкнул голыми пятками, и звук, как ни странно, получился очень отчетливый. – Извольте посмотреть, сударь, страница пятьсот девятая!..

Он тыкал в меня толстой, потрепанной книгой.

Выхода не было. Я осторожно принял в руки увесистый том. На странице пятьсот девятой, набранной убористым шрифтом, говорилось, что какие-то немецкие ремесленники – Шиллер, Гофман и Кунц – очень нехорошо поступили с военным, который приставал к жене одного из них. Мне вдруг что-то такое припомнилось. Что-то очень знакомое, давнее, еще со школы.

Фамилия военного была – Пирогов.

– Это вы? – напрямик спросил я.

Поручик затрепетал ноздрями.

– Помилуйте, сударь, как бы я мог? Жестянщик, сапожник и столяр, – с невыносимым презрением сказал он. – А в тот день… Я отлично помню… Находился в приятном обществе, что может быть засвидетельствовано… У Аспазии Гарольдовны Куробык. Не изволите знать, сударь? Благороднейшая, возвышенной души женщина…

– Книгу возьмите, – попросил я.

Поручик сделал отстраняющий жест.

– Как непреложное доказательство клеветы. Честно скажу вам, сударь, ожидал-с!.. Уважаю искусства – когда на фортепьянах играют или стишок благозвучный. Художнику Пискареву – наверное, слышали? – многажды оказывал, так сказать, покровительство. И сам, в коей мере не чужд…

Он выпятил грудь так, что рубашка на ней разошлась, картинно выставил руку и прочел с завыванием:

– Ты, узнав мои напасти, / Сжалься, Маша, надо мной, / Зря меня в сей лютой части, / И что я пленен тобой.

– Многие одобряли. У нас в полку. Генерал, барон Шлоппенпумпф прослезился лично… Вот что значит, когда – истинно благородное чувство… А вы, сударь, прошу прощения, случаем, не поэт?

– Это Пушкин, – сказал я. – Александр Сергеевич написал.

Поручика даже шатнуло.

– Украл! – страшным шепотом произнес он, перекосив бледную физиономию. Схватился за жидкие волосы и несильно подергал, словно боясь оторвать. – Слово чести! Ведь вот – сочинить не может, так непременно украсть! Я его – на дуэль!

– Мяу! – пронзительно раздалось за моей спиной.

Я оглянулся. Тот самый котище сидел на середине прохода. Задрал бандитскую морду и буровил меня зелеными немигающими глазами.

– Брысь! – топнул поручик.

Вдруг успокоился и вытер лоб скомканным носовым платком.

– Сами видите, сударь, что делают. Позор на всю Россию. А у меня знакомые: корнет Помидоров, князь Кнопкин-второй, госпожа Колбасина… Я же не могу… Тираж сто тысяч!.. Господи, боже ты мой, зачем же такой тираж? Это же сто тысяч людей его купят. Конечно, не все из них грамотные. Которые и просто так. Но благородные прочтут непременно…

– Мяу!

– Значит, так, сударь, – нервно сказал поручик. – Чтобы опровержение во всех газетах. То есть, мол, прошу поручика Пирогова не считать описанным в такой именно книге… И, сударь, сударь, чтоб безусловно указали номер страницы!..

Я только торопливо кивал – будет исполнено.

– И дальше, сударь. Войдите, наконец, в мое положение. Мне полагается квартира, жалованье, провиант – кто его выдаст? И как я пока тут считаюсь – в походе или военные действия? Тогда – лошадь, и кормовые, и прочие, так сказать, надобности. Опять же – денщик мой там где-то застрял. Как же я, сударь, в походе без денщика? Подлец, между прочим, необыкновенный: пропьет все до нитки, как есть, останусь в чем мать родила – в одном мундире.

– Поможем, – проникновенно заверил я.

Он приподнялся на цыпочки и вытянул тонкую шею.

– Так я могу надеяться?

– Вне всяких сомнений!

– И лошадь, и кормовые?

– Слово благородного человека!

– Вашу руку, сударь! – с энтузиазмом воскликнул поручик.

Ладонь у него была теплая и чересчур влажная. Он долго тряс мне все кости, а затем вытер слезу, которой, по-моему, не было.

Сказал взволнованно:

– Благородство, его ничем не скроешь. Мне бы еще носки, сударь, какие-нибудь, и я – ваш вечный должник!

– Носки? – тупо переспросил я.

– Носки, – подтвердил поручик.

– Зачем носки?

– Затем, что не положено в благородном звании – без носков.

Блеклые зрачки его вдруг расплылись, как два зыбких облака, щеки дернулись и детали лица заколебались, будто отражение в легкой воде.

– Ой-ей-ей, опять эта штука!… испуганно воскликнул поручик.

Я уже окончательно перестал что-либо понимать.

В голове у меня звенело.

Я вздрогнул.

– Мя-я-у!.. – длинно и хищно раздалось где-то уже совсем рядом.

Загрузка...