Марат Кабапбаев известен как детский писатель. Несколько раз он получал премии на республиканских конкурсах на лучшие произведения для детей и юношества. Выпустил сборники "Солнце в одуванчиках" и "Арыстан, я и виолончель".
— Жырыккулак![24] Ко мне! На! На!
Простуженный голос хрипло прозвучал в морозном воздухе. С вершин высоких елей, согнувшихся под тяжестью снега, взлетели сороки. Их крылья сухо прошелестели над головой. Сорочий стрекот напомнил быстроглазых аульных бабенок, что спешат наперегонки от дома к дому передать последние новости и заодно высматривают, над чьей крышей погуще печной дым…
Бахтияр поправил ремень ружья — ныло под его тяжестью плечо. На кончиках жидковатых заиндевевших усов лесного объездчика повисли сосульки. Мороз в этих краях точь-в-точь неповоротливый хозяин: полеживает себе до поры до времени, отсиживается в укромных глубокий ущельях, и лишь потом, когда начинает опадать с ветвей берез: слежавшийся снег и оголяются белые, стволы, вдруг показывает свой крутой норов.
Неделю почти лютует он. Ни малейшего дуновения ветерка, ни единой самой крохотной тучки на небе. Ночью постреливают льдом бесчисленные лесные роднички. И стелется низко над землей, а временами взвивается к небу вой голодных волков, рыщущих в поисках добычи.
— Жырыккулак!..
В голосе Бахтияра появились тревожные потки. В лесу всякое бывает, как бы не попал неопытный пес в когти остроглазой рыси. Все еще одолевают Жырыккулака щенячьи восторги, беззаботно увлекая за щебечущими сороками.
Бахтияр резко поднял голову, стряхивая с шапки снег. Он увидел, что недавно еще серое небо потемнело, словно обмороженная щека. Проступили вонзившиеся в небосвод звезды. Угрожающе нависли, будто выросли, скалы. Пальцы Бахтияра заледенели от пронизывающего даже сквозь рукавицы холода ружейного курка.
— Жырыккулак! Ко мне! Жырыккулак!
Он не сразу разглядел несшегося к нему по петляющей между стволами тропинке белого кобеля: казалось, лишь три черные точки — два глаза да кончик носа — бесшумно скользят по воздуху.
Бахтияр побрел к бревенчатой избушке в низине, проваливаясь до колен в снежную целину. Сегодня удача отвернулась от него. Он пошел побродить по своему гористому участку не из-за порубщиков: в такой лютый мороз вряд ли кто отважится пойти в лес. Нет, Бахтияру до зуда в деснах захотелось свежего мяса. А здесь всегда водилось множество уларов. Но сегодня они словно сквозь снег провалились: то ли перешли на южные склоны, то ли приметили поблизости рыжую спину хитрюги-лисицы и перебрались повыше. Что ни говори, но если бы вдыхать сейчас запах булькающего в казане мясного бульона и любоваться огнем в очаге, так, кажется, и не надо бы лучших радостей на свете. Пламя очага отражалось бы и в глазах Жырыккулака, улегшегося, как обычно, возле лечи. Когда-то мать Жырыккулака была самой резвой и сильной собакой в округе. Но в одну из прошлогодних январских ночей оказалась она во время бурана на пути у серых, и полоснули по её бокам острые волчьи клыки. Да и Жырыккулак кличку свою получил после той памятной ночи…
Бахтияр спускался по склону хребта. Ветер не ославил здесь ли снежинки, но все-таки вдруг скользнула нога, и он, не удержавшись, покатился вниз. В глазах замелькали, сменяя друг друга, то небо, то земля, однако он успел увидеть в пяти-шести шагах от себя край обрыва, и сердце от леденящего страха окаменело. Рукавицы слетели. Он судорожно, срывая ногти, вцепился в чуть припорошенный снегом камень, но тот с неожиданной Легкостью вывернулся из земли и покатился рядом. На миг мелькнул глубоко внизу густой ежик вершин елей, лесник зажмурился:
— А-а-а!
Рот забило снегом, — Бахтияр поперхнулся. Откашлявшись, он сразу понял — не падает. Осторожно огляделся и увидел, что лежит на самом краю обрыва, остановленный старым в полтора обхвата стволом со сплошь израненной корой. Покосился вниз и вздрогнул, прижал взмокший лоб к успокаивающему холодному снегу.
Отдышавшись, взглянул вверх, на склон хребта, облизнул пересохшие губы, уперся ступней в ствол, оттолкнулся в сторону кручи, а потом медленно пополз. Полз он долго. Из-под валенок катились, постукивая, сыпучие мелкие камни. Иногда они шуршали долгим, непрекращающимся потоком.
Добравшись до вершины, Бахтияр сел, расслабил тело, затекшее от напряжения. Лоб начали холодить капельки пота, перед глазами стояла нерассеивающаяся пелена. Взгляд скользнул по пикам белоснежных скал и задержался на карнизе обрыва, который едва не стал местом его гибели. Наполовину срезанная молнией старая ель одиноко стояла на самом краю, уныло свесив редкие, беспорядочно спутанные ветви.
Надо же так, сквозь тысячу смертей прошел, а чуть не сгинул здесь, в тишине и покое… лежал бы не в могиле, а на дне пропасти. Бахтияр крепко выругался и даже забыл цыкнуть по обыкновению на Жырыккулака, который, наклонив голову, с любопытством смотрел на хозяина, не понимая, для чего тому понадобилось катиться до одиноко торчащего на краю обрыва дерева. Бахтияр, поднявшись с места, выколотил полную пыли снега шапку и нахлобучил на макушку.
Ему стало смешно. В самом деле, чего он так испугался? Когда еще было так же страшно? Да-да, в первые дни на фронте. Он испугался не взрывов, а того воющего свиста, несшегося сверху, от которого цепенело все тело и пробирал озноб. А сегодня… сегодня тридцатый после Победы февраль, Какое же сегодня число? Позавчера, когда уходил из аула, было двадцать первое. Выходит, вчера — двадцать второе, а сегодня двадцать третье?.. Е-е, сегодня Сарыбай и хромой Касым надели лучшие свои костюмы и важно вышагивают по улицам, позвякивая фронтовыми медалями на груди. Ну, ничего, если сумка в бревенчатом домике цела, то Бахтияр не останется в накладе. А чего ж, — счастливо избежал смерти, к тому же сегодня двадцать третье… Не грех малость…
Дверь проскрипела на всю лощину. В доме — хоть глаз выколи. Суп в казане остыл, огонь в очаге потух. Надо найти спички, зажечь лампу, наколоть щепок, развести очаг, а потом вздремнуть, пока закипит вода…
Повесил на стену ружье и. тулуп, начал искать лампу. Нашел, зажег, но она, почадив, потухла — кончился керосин. Вышел наружу. Прорубь, над которой свисал обледенелый тальник, затянулась корочкой льда, дном ведра он пробил ее, зачерпнул воды. Но таков, видно, упрямый создатель: как начнет кривиться, так совсем скосоротится. Еще утром на тропинку Бахтияр пролил воду, и вот, едва ступив на зеркальную гладкую поверхность, грохнулся наземь.
— Чтоб отца твоего!.. — зло отпустил он ругательство неизвестно по чьему адресу, потирая ушибленный затылок. Отлежался, пока прошел звон в ушах, встал, добрел до избы и с порога швырнул в сени пустые ведра. Насквозь промокший легкий чапан успел промерзнуть, позванивал. Стараясь не обращать внимания на нестерпимую боль в окоченевших пальцах, развел в очаге огонь. Слабые язычки пламени побежали по тоненьким щепкам. На бревенчатых стенах избушки, уже начавших подгнивать, заиграл красноватый отблеск. Бахтияр сидел на низком чурбаке перед очагом, подавшись всем телом к огню, а руки протянул чуть не в самое пламя, они почернели, будто обугленные. Жырыккулак пристроился тут же, рядом, и занялся поисками блох у себя в шерсти. Временами темноту прорезали постреливающие искры, тогда пес настороженно поднимал голову и с беспокойством смотрел на огонь.
От тулупа Бахтияра поднимался пар, его тоненькие вьющиеся струйки замысловато плясали в воздухе. Чуть отогревшись, лесник вытащил из сумки на топчане хлеб, куски холодного мяса, луковицу, потом долго и сосредоточенно жевал, двигая сильными челюстями.
Жырыккулак, повизгивая, потянулся, несколько раз рванул когтями по полу и уставился на сумку. Пес просил есть. Бахтияр бросил псу хлеба и мяса. Тот благодарно лизнул хозяину руку и принялся за свого долю.
Бахтияр отодвинулся от очага, в котором уже не было недавних робких язычков пламени — сплошной огонь безудержно заполнил все нутро печи и неистово, буйно вырывался наружу, недовольно гудел. Стало жарко. По делу объездчика блаженно разлилась горячая волна.
Бахтияр достал из кармана кисет, развязал его и сладил ровную, гладкую самокрутку. Скрутил он ее в один миг — неуловимым движением пожелтевших от табака пальцев, не просыпал при этом ни единой крошки махорки. В умении заворачивать самокрутку с ним не может сравниться никакой заядлый курильщик. Бактияр начинал курить не так, как те юнцы, что, прячась от учителей и родителей за дувалами, втихаря тянут окурки. Он научился курить в окопах сорок первого и с тех пор больше тридцати лет не расстается с кисетом. Конечно, кому нравится, пусть балуются этими, как их… с фильтром, а он свою махру не променяет ни на какие сигареты. Толку от них нет, — так, травка, чуть пахнет табачком, и все. Другое дело махорка: затянешься — сразу почувствуешь. Жаль только, что в магазине ее теперь не купишь, приходится ездить за сорок километров на городской базар. Бахтияр привстал, вытащил из патронташа две отстрелянные гильзы, достал порох, дробь.
Затухший было огонь под казаном опять набрал полную силу. Синевато-красный буйный поток закрыл поленья и плясал, ударяясь в стенки очага, облизывал длинными языками круглые бока казана. Пламя словно ярилось, что ему не дают выплеснуться наружу, буйствовало. Его горячее дыхание накалило одежду, обжигало колени. Яркие блики заполыхали по комнатушке, висящая на стене двустволка заблестела так, будто с нее вот-вот закапает расплавленная сталь. Багрово отсвечивают щеки. Бахтияра, жаром пышет от волос, кажется — дотронься до них, и обожжешь ладони. Все острее становится боль в голове, — как тогда, после контузии. Но Бахтияр старается не обращать на нее никакого внимания, потому что знает — поддаваться ей нельзя. Он торопливо выбивает из гильз пистоны и словно не замечает, что пот со лба заливает глаза, что шило, соскользнув, вонзаются в палец. Быстрей, быстрей, так, хорошо. Теперь новенькие пистоны, вот так, вот так… Порох — сюда и сюда. Хорошо… Огонь жжет… От огня бы подальше. Да нет, ничего страшного… Это все знакомо — багровое пламя и гул. Все было… еще тогда, да, тогда… Гул и сверкающая сталь гусениц…
Все ближе, ближе, ближе металлический лязг. Мелко подрагивает земля. Удушливый запах порохового дыма, горящей земли теснит грудь, не дает глубоко вздох-путь. Танки ползут грузно, уверенно, не сомневаясь в надежности своей брони. А у сорокапятки — последнего уцелевшего орудия батареи — всего трое: курносый весельчак Петя, рыжий Мусилим и он, Бахтияр. Они заряжают пушку. Там и тут — искореженные орудия, а около них — убитые товарищи. В странной позе застыл командир батареи Бородин: нога подтянута под себя, в руках полузасыпанный бинокль, упершийся объективами в землю, командир прильнул глазами к окулярам, будто силится разглядеть что-то в земле.
Багровое солнце поднялось над горизонтом на длину аркана, и в его свете багровые люди стреляют из багрового орудия в багровые танки. Пылающая земля тяжело ухает, вскидывается в небо от рвущихся снарядов…
Руки не слушаются Бахтияра, дрожат, он не замечает, что никак не может забить в гильзы пыжи. Пес удивленно смотрит на хозяина. Багровые отблески беззвучно полыхают на стенах. Заныла, заболела старая рана на бедре. Бахтияр, закусив губу, начал массировать ее, и ему вдруг почудилось, что пальцы стали липкими от крови. Он быстро, отдернул руку и повел покрасневшими глазами по сторонам. Пламя яростно билось под казаном, а в казане кипела, переливаясь через край, красная кровь…
Кровь… кровь… Багровый мир залит кровью. Над несколькими подбитыми танками клубится мерный дым, один из танков, кроваво-красный в свете багрового солнца, движется прямо на него. Покачиваются четкие черные кресты на боках — словно только что обведенные тушью. А Петя и Мусилим лежат тут же, рядом: один — у щитка, другой возле ящика со снарядами. И на всем свете, на всей широко раскинувшейся земле остались только двое: он, Бахтияр, и немецкий танк, вытянувший к нему длинный хобот пушки. Бахтияр знал, что если этот хобот плюнет в него смертным огнем, то мир навсегда погаснет, и ему захотелось сжаться, сделаться ничтожной песчинкой. Но тогда танк пройдет в тыл, а это самое страшное — пропустить. Сжав в своем сердце страх, Бахтияр схватил связку гранат и пошел навстречу. У него будто прибавилось сил. Из тапка застучал пулемет. Боль обожгла грудь, вспыхнула в голове. Бахтияр понял — в него попала пуля. Багровый мир начал медленно опрокидываться, рушиться… А танк сейчас пройдет. Надо остановить лязг этих сверкающих гусениц… Остановить!.. Надо… Гранаты… Бахтияр собрал все силы.
…И, широко размахнувшись, метнул то, что держала рука. Через мгновение пламя ударило ему в глаза — и Бахтияр тотчас опомнился: этот огонь бросился из очага, куда он швырнул патрон…
Бахтияр кинулся к двери, выскочил на крыльцо, — подрагивающие от холода звезды висели у самого его лица. Быстро огляделся по сторонам, — никого, оглушительная тишина… Радость, неуемная радость переполнила его грудь и выплеснулась в ликующем крике:
— Побе-е-да-а!
И тут звезды почему-то стремительно рванулись в небо, потом прыгнули к горному хребту, а оттуда начали падать вниз, к ногам, мерцая в сгущающейся темноте. Как тогда…
…Вглядываясь в темно-синее небо, Бахтияр боялся шелохнуться. Вокруг ни души. Жуткая тишь. Один. Почему его не подобрали? Не заметили? Почему не слышно стрельбы?
— Петя! Петя-а!
Тишина.
— Мусилим, где ты?
Не отвечают. Знать бы хоть, что рядом они, тогда он встал бы и сам пошел. Холодно. Веки смыкаются.
Спать…
Но поспать не удалось. Он почувствовал на лице горячее дыхание. Чем-то шершавым, влажным провели по щеке. Это, наверное, Петр и Мусплим. Прежде чем положить на носилки, зачем-то поволокли по снегу. Бахтияр шепотом благодарил их. Они живы! Значит, танк не прошел!
Хорошо, что вы живы, друзья, я так боялся остаться один. Дошли-таки до всевышнего слезы ваших жен. Эй, эй, потише, я ведь человек, а не мешок! Вот погодите, кончится война — всех затащу к себе. Поставлю шестикрылую юрту. Жена у меня добрая, щедрая… Будет для моих друзей и свежесбитое масло, и крепкий кумыс, и лучшие куски конины…
Ну, спасибо, что дотащили. Мусилим, у меня во фляжке спирт остался, возьми себе. Погреетесь. Ну, прощайте! Скажите свои адреса. Что же вы, а? Адреса, говорю, дайте! Погодите, санитары, погодите, сейчас мне адреса… Стойте, говорю, стойте! Петя! Мусилим! Почему они уходят?..
Снег, набившийся за ворот, холодными струйками течет по спине. Бахтияр открыл глаза, увидел белые клыки и торчащие уши. Откуда здесь Жырыккулак? Неужели это он тащил своего хозяина? Пес, повизгивая, потянул Бахтияра за ворот, а потом сел на задние лапы и завыл, подняв морду.
Прочь отсюда, прочь! Разве может у него быть такая глупая собака, что рвет хозяину ворот? Нет, конечно! Это все сон. Куда делись голубоглазый Петр и рыжий Мусилим?.. Объездчик в лесу, домик в лощине, Жырыккулак, очаг, — это все бред. Он всю жизнь дрался с железными, черными и багровыми танками. А остальное — к нему не относится, ложь, обман… Будто у него жена, ружье, собака, теплый очаг в домишке, мясо, — все это опять снится только после тяжелого боя, все это — мечта…
Он довольно ухмыльнулся, как человек, которого не удалось провести. Однако заметил вдруг сбоку под подбородком разодранный ворот чапана. А в изголовье сидит пес, и в пасти его кусочки ваты. И рукам холодно без рукавиц… Бахтияр начал сознавать, что наоборот, не это, а все другое ему пригрезилось.
Стряхнув с усов кусочки льда, Бахтияр улыбнулся. Вспомнился, как бы эхом вернулся недавний ликующий крик: "Побе-е-да-а!" Бахтияр встал, отряхнулся. Сделалось неловко от сознания, что столько времени провалялся на морозе — не больной и не пьяный. Обругал Жырыккулака и побрел домой. Пес, опустив голову, трусил следом, будто понимал, что поступил дурно, разодрав хозяину ворот и протащив его по снегу.
Тяжело вздохнув, Бахтияр осмотрелся. Бревенчатая избушка смирнехонько приткнулась к снегу, нахлобучив крышу-шапку. Он потянул ручку двери. По-прежнему заскрипели петли. Едва он шагнул через порог, как сзади раздался вопль. Стоя одной ногой в темной избе, пропахшей порохом, другой — на крыльце, Бахтияр резко обер-нулся. Задрав голову к горам, вытянув шею, хрипло выл Жырыккулак… Что увидел в той стороне пес? Бахтияр взглянул на угрожающе нависшие скалы. В безлунную ночь они как бы отдалились, превратившись в величавую грозную крепость. Он шагнул в дом, захлопнул за собой дверь…
Впоследствии Бахтияр удивлялся тому, что он не замерз и не простудился, валяясь на снегу, и тому, что так явственно вспомнились ему события тридцатилетием давности. Ведь со времен войны он успел жениться, стать отцом, словом, прожил долгую, богатую радостями и трудностями жизнь. Однако эти тридцать лет не сохранились в памяти так четко, их следы стерлись, как исчезают тропинки после бурана. Все эти тридцать лет его память постоянно преследует только одна картина: голубоглазый Петр и длинный рыжий Мусилим, лязгающие гусеницами стремительные танки…
Перевод Р.Петрова
Первой книгой Калдарбека Найманбаева явился сборник документальных повестей "На пьедестале славы", изданный в 1965 году. А сегодня на его писательском счету шесть книг. В нынешнем году выходит седьмая.
Произведения К. Найманбаева выходили на русском и башкирском языках.
Когда он открыл глаза, в доме было темным-темно. Жена Оразбике, все ворочавшаяся недавно, вроде бы успокоилась. Он закрылся с головой одеялом, подумав: "Ясно, что настало время разрешиться Оразбике, да, видно, еще не нынче?" Но, задремав, проснулся снова. Рассвет уже забрезжил, — из-за кереге[25] просвечивалась голубизна. Снаружи послышался шорох переступаемых копытец. "Беда с этой скотиной! — недовольно подумал он. — Все норовит к дому, когда бы можно на пастбище походить".
Накинув на плечи черный бархатный чекмень, он, как есть — в кальсонах, не надев даже шаровар, вышел во двор. Истощенные ягнята толкались у юрты, — он их отогнал в низину. Затем, расстегнув сорочку, погладил широкой ладонью грудь, пробежал глазами по темнеющим вдали холмам. Точно неведомые чудища завалились спать в степи. Вот-вот откинут темное одеяло-ночь и поднимутся во весь рост, оглашая степь ревом.
Предутренний легкий ветерок приятно пощекотал тело. Старику показалось, что вслед за ветром вдаль, неведомо куда, стремится и его душа. Он даже вперед подался. "Бог ты мой, да что это весна со мной выделывает? Никак полечу я… — забормотал он. — И старость по весне не старость, одно название, как погляжу".
Он снова торопливо обежал глазами окрестность, затем, ступая на цыпочках, заглянул было поверх двери в юрту, но, заслышав страдальческие стоны жены, попятился назад. "Хоть бы сын…" — пробормотал он, и стал завязывать распустившиеся тесемки на кальсонах. Сказал твердо: "Сын, ясное дело, сын будет, кому же еще! Да исполнит господь желание!"
Ему не стоялось на месте. Самая бы пора помчаться на коне вихрем вслед за этим манящим ветром. Он снова заглянул сквозь щель в юрту. Оразбике ворочалась на постели и негромко стонала. "О мир!" — пробормотал старик. И тут же раздался жалобный крик Оразбике:
— О бог ты мой, и куда он запропастился? Уф! — она зашарила рукой по постели, будто искала что-то.
Откинув полог войлочной юрты, он вошел внутрь. Вошел и остановился на пороге.
— Да я этих ягнят, будь они неладны, прогонял…
— Уф! — выдохнула вместо ответа Оразбике.
Он понял: роды начались. Разволновавшись, сказал:
— Какой от нашего брата толк, когда такое дело. Позвать надо кого-нибудь…
Оразбике промолчала.
— Не позвать нельзя… Как бы не случилось чего…
— Да впусти же свет в юрту!..
Старик вынесся на улицу. Ухватился за шпур, поднимающий кошму.
— Уф! — выдохнула опять Оразбике.
У старика дрогнуло сердце, сам не заметил, как очутился возле нее.
— Как чувствуешь-то себя? — только и нашелся сказать.
— О го-ос-поди! — простонала Оразбике, и старик понесся к юрте Сапарбека. "Ох, чертовы дети, спят, поди! — подумал он дорогой. — Хорошо, коли проснутся сразу…"
Вот он уже перед дверью.
Изнутри никаких звуков.
Брат младше его на целых двенадцать лет, неудобно ему, старому, врываться спозаранок к молодым, потому остановился у порога. "Ох, и женолюб! — подумал он. — А иначе возможно ли лежать до такого времени?"
Как ни невтерпеж ему было, а откинуть полог войлочной юрты не решался. Но и уйти не мог. Так и стоял, озадаченный, перед входом, а в памяти оживала история женитьбы Сапарбека. Все вспомнилось, все чередой вставало в его взбудораженном мозгу.
…Шесть лет назад, где-то к середине осени, дальние родственники в Арбакалды пригласили их на свадьбу.
Они поехали целым двором.
Свадьба состоялась на следующий день после их приезда. Старик, имевший обыкновение на подобных празднествах приглядываться к девушкам, и на сей раз прошелся внимательным взглядом по красавицам, пристроившимся возле невесты.
Тогда-то эта самая Жумагуль и бросилась ему в глаза. Высокая? Высокая. Гнется тростиночкой? Да, гнется тростиночкой. Тугие, с руку, косы струятся по спине. И ступает по земле, точно по шелку. "По-особенному сложена, — подумал он. — Встретит своего суженого, так завтра же белой лебедушкой станет. Эх, молодость!.."
Девушка запала ему в душу. "Будь она неладна", — подумал он про себя удовлетворенно. И, не выдержав, старик подозвал к себе Сапарбека. Сразу же огорошил его вопросом:
— Так и будешь ходить, а?
— Чего?
— Вон джигиты, вроде тебя, уже семьями обзавелись.
— Э-э!..
— Ну, а у тебя думка какая? Выкладывай…
— Коке[26], так в аул приедем и поговорим.
— Ты вот всегда так.
— А что же делать?
— Рядом с невестой высокая девушка сидит, коса с руку толщиной.
— Так и что? — отмахнулся Сапарбек.
— Буду сватать ее.
Сапарбек заулыбался. Заулыбался и спросил:
— Которая?
— В самый раз про тебя.
— Ох, и любите вы за красными платочками подглядывать!
— Вот дурень! Чего несешь? Или хочешь до старости коленки свои обнимать.
Сапарбек опустил глаза книзу и сказал:
— Ну, раз уж вам нравится — так сватайте. Деваться-то все равно некуда.
Старик рассмеялся.
— Слов на тебя тратить жалко. Э-эх!
— Что же делать… Какой уж есть.
— Ты чего раскис? — опять раскипятился старик. — Или я до сих пор все на ветер говорил? В одно ухо влетает, из другого вылетает, дурень эдакий…
Сапарбек смешался, не зная, что ответить. А старик наседал на него:
— Пусть нам всего придется лишиться, а девушку эту нельзя упускать.
Слова старшего брата Сапарбек воспринял по-своему. Никогда он не перечил брату, а тут — сразу же на "ты" к нему:
— Не успеет кто приехать да "здравствуй" сказать, а ты уж бежишь скотину резать, — всех ягнят перевел. А еще говоришь — "всего лишиться". Чего лишаться-то?
— Цыц! — прикрикнул старик. Пу погоди, коли и на сей раз бабы себе не возьмешь…
И помягче уже:
— Ой, будь ты неладен! Да погляди, девушка какая приятная! Что тебе калым? Слава богу, четыре года, как колхозом живем…
— В этом ауле привыкли девушек возносить. Не так-то легко ее отдадут.
— Пусть только попробуют запросить калым у лучшего жнеца колхоза!
— Что-что, а это тут ни причем.
— Будет при чем.
— Коке, к чему такое пустословие?
— Молчи! — отрезал старик. — Ишь, язык-то у тебя как распустился, чертов сын! Сегодня и пойду сватать. Сегодня.
— Оу, да погодите хоть немного.
Куда там! Старик лишь сверкнул глазами да пошел прочь.
А Сапарбеку что? Остался себе на месте. Остался — и подумал; "Вот старина заварил кашу… И что это там за девчонка? Надо бы поглядеть, Чем она его так приворожила?"
Старик присел важно на седло, валявшееся рядом в юртой, у которой разместились старшие гости, и запустил руку в карман. Затем, постучав о колено костяной шашкой-табакеркой, насыпал полную горсть насваю и бросил его себе под язык. Бросил и сплюнул смачно. Перед глазами замельтешили круги.
Заметив, что Сапарбек топчется вокруг юрты, в которой за занавесом сидела теперь невеста, разозлился опять: "Расправил бы плечи, как мужчина, да и входил бы. Ой, размазня!" Не выдержал, крикнул:
— Ты чего, как сирота, торчишь там?
Сапарбек почувствовал, что если он еще помедлит, старик, ясное дело, подбежит к нему, и потому, набравшись решимости, шагнул в юрту.
— Пусть пополнится ваш дом, — пробормотал он, переступая порог, но никто не откликнулся на приветствие. Девушки попрятались за занавес. Чуть слышно доносятся их приглушенные голоса. Человек пять молодых парней сгрудились на торе — почетном месте. О чем-то переговариваются между собой, поглядывая на шелковый занавес, пересмеиваются.
Сапарбек присел у порога. Долго он сидел так. Из-за занавеса то и дело слышались шуточки и колкости, но он находил неловким так сразу вмешиваться в разговор. Проще всего — уйти бы, конечно, но перед стариком боязно. Стоит ему появиться, как тот, ясное дело, осрамит его при всем честном народе, закричит: "Ну, как?" Уж лучше пересидеть.
Тут из-за занавеса послышался девичий голос:
— Чего вы там все перешептываетесь? Лучше бы уступили очередь вон тому новому, парню!
— Ишь, резвая какая! А ну-ка, покажись! — отозвался тут же мордастый рыжий парень в красных сапогах.
— Так вас ничем и не урезонишь…
— Ох вы, ягодки-цветочки, да пожалуйста. Уж коли горазд он сорвать одну из вас — даем очередь.
— Давно бы так, самим-то не по рукам…
Девушки рассмеялись. Занавес заколыхался. При каждом его движении точно жаром обдает лицо Сапарбеку. Чем больше он краснеет, тем больше теряется. "И чего я этим пересмешницам скажу. Вон какие они языкастые!.. А промолчать — так этот рыжий с потрохами съест…"
И, сам не зная, как, Сапарбек сказал:
— Сколько уж нам на пустой занавес любоваться? Пора бы кончать в прятки играть. Выходите сюда. Познакомимся хоть.
— А вы, мы слышали, джигит старательный. С утра до позднего вечера жнете. Похоже — и разогнулись впервой, чтобы на белый свет взглянуть?
Хохочут девушки. Аж занавес колышется. А рыжий тут как тут.
— Больно резво вошел ты сюда, думал, все по местам расставлю, а сам, поди, и не понял, как лбом о камни расшибся. Жаль!
— К чему это! — вспылил Сапарбек и выскочил из торты.
Как и предполагал он, старик вывернулся ему навстречу.
— Чего потемнел весь? Не выгнали, случаем?
— Коке, потише можно?
— Из-за того, что громко говорю, в тюрьму, небось, не засадят. Выкладывай лучше, что и как.
— Что выкладывать-то?
— Видел хоть ее?
— Кого?
— Да ты, видно не в своем уме.
— За занавесом все сидят. Одна среди них уж больно языкастая. Мелет что попало, уйти пришлось:
— Знал я, что подведешь. Господи, позубоскалил бы тоже да за занавес. Тебе хоть по голове ходи — все сойдет.
— Брось коке. Я в этот аул не для того приехал, чтобы девушку искать.
— Ой, размазня! Люди насмехаются надо мной, дескать, брат у него все в холостяках ходит. Только и шепчутся в сторонке.
— Пускай шепчутся. Кому на рот платок накинешь?
— Ты давай не виляй.
— Оу, коке, за лошадьми присмотреть бы надо, путы на ногах развязались, что ли… — сказал Сапарбек, подаваясь в сторону пасшихся неподалеку лошадей. Но старик остановил его:
— Погоди.
— Да с лошадьми только управлюсь.
— Эй! Отвертеться хочешь? Джигит — он кто? Он есть пламя, которое горит… А ты — как лошадь ленивая, которую, не стегни камчой, так с места не сдвинется. Все бы назад пятиться.
Сапарбек не стал уже возражать. Какой смысл? Старик, у которого гнев, как говорится, на кончике носа, не остановится ни перед чем, на людях его опозорит. Так лучше промолчать.
— Чего молчишь? — наседает тем временем старик. — Чем ты хуже других, что от бабы бежишь? Мужчина как мужчина, чего же еще? Колхозный председатель души в тебе не чает. А ты робеешь. Жизнь пуста, когда рядом никого…
Управившись, наконец, с лошадью, у которой развязались путы, Сапарбек взобрался на сопку и долго не отводил взгляда от гладкой, как доска, равнины внизу. "И урожай в этом ауле хорош", — подумал он. Обернувшись к юрте, в которой сидела невеста, пробормотал: "Если девушка, которую возносит коке, та самая языкастая, — лиши пропало".
Но тут же и подумал: "Посватаю эту девушку. Посватаю".
В тот же день вечером Сапарбек уехал домой. Старик остался, сказав, что разузнает все и вернется.
Он действительно не стал терять времени: на следующий же день и отправился к родителям девушки. Они, по-видимому, были наслышаны о том, что у него, Найзабая, есть младший брат, еще не женатый, поэтому встретили настороженно. "Эх, как бы мне не напороть чего! — подумалось старику. По опять же, но своему обыкновению, пошел напрямик.
— Разговора большого к вам нету. Приехал сватать вашу дочь.
Хозяин, огромный, с гору, с большим носом, поглядел на него исподлобья и бросил:
— Это по какому праву вы власть свою надо мной проявляете? И почему — один?
— И правда, — подхватила хозяйка, женщина лет сорока, с серым неприятным лицом. Поджав губы, она встала и, сказав "Срам-то какой!", скрылась за порогом.
У старика затряслась борода. Сверкнули глаза. Подоткнул поплотнее полы и рявкнул:
— Чего, не подходим, что ли? А я-то думал, что к приличному человеку сватаюсь… Или мне делать больше нечего, или собака моя сюда забежала?
Голос у хозяина стал глуховатый:
— Не полагалось бы так людей обижать. Есть, так сказать, обычаи и традиции, дорога дедов. К тому же не единым домом живем. Родственники есть, ближние и дальние, знакомые хорошие. Завтра же в глаза нам плюнут, отчего, мол, не посоветовались, отчего скрыли? Сватовство — дело тонкое, деликатное…
— Так бы и начал сразу, а то брыкаться стал, как лошадь строптивая, — благосклонно ответил старик, подтягивая к себе большую подушку. — О, боже милосердный!..
— Если специально бы завернули, коня загнав до нены, а то ведь как получается — ради забавы, что ли… — продолжал хозяин дома, поглаживая ляжки.
Старик оглядел тем временем комнату. Ничего не скажешь: все прибрано аккуратно. Даже рядом с очагом ни соринки, ни пылинки. "Девочка, что надо, добрая хозяйка", — заключил он. И раскаялся запоздало: "Надо было момент удобный выбрать, поговорить с людьми, а не так вот с бухты-барахты, как я… Сватать, дескать, пришел, радуйтесь!" Раскаялся, но тут же бросил про это думать. Потому что кайся-не кайся, а на попятную теперь не пойдешь. Он и продолжил так же, как начал:
— Ты цены себе не набивай, говори прямо. Некогда мне тут балясы разводить…
— И в старом времени, и в нынешнем сторона жениха деликатное обхождение проявляла, а вы наступаете на нас, — мягко сказал хозяин, желая, по-видимому, обратить все в шутку. Он даже улыбнулся, но улыбка получилась жалкая. Смешавшись, забормотал что-то. И, досадуя, закричал жене:
— Что у тебя в чайнике, не камень, случаем? Неси уж, чего рассусоливать!
— Ох, обиженный ты судьбой человек, ей-богу! Как же ей не рассусоливать, когда на почетном месте в твоем доме сват восседает? — подхватил старик.
— Гость уважаемый, да перестаньте, — урезонил его хозяин.
Когда расстелили дастархан и подали чай, старик попросил:
— Позовите девушку, пусть чай разливает.
Супруги переглянулись. В прихожей в это время появился кто-то.
— Входи, милая, — пригласил старик. — Чего уж стесняться?
Девушка, ступая неслышно, присела рядом с матерью. Старик пил чай так, точно не мог утолить жажду.
Когда убрали посуду, хозяин сказал:
— Почаевничали — и довольно. Не пора ли и честь знать? — И усмехнулся.
Старик едва не лопнул от злости. Чуть не сказал: "Будь проклят ты!" Но только проговорил:
— Чего несешь? С чего бахвалишься?
Хозяин дома вздрогнул. И было от чего — старик весь почернел от гнева.
— Да дочка у нас избалованная малость, как знать… — Он произнес это робко, растерянно.
— За это не беспокойся, это уже наша печаль.
— А ты настырный, а?..
— Бросай юлить. Готовься лучше, даст бог, на днях завернем к вам.
Старик встал.
Серолицая женщина глянула искоса на старика, но промолчала. И хозяин дома ничего не смог сказать.
Через педелю Жумагуль переступила порог их дома уже невесткой. Найзабай, влезши в большие долги, закатил той по всем правилам. И сватов после тоя отправил как положено: одарив щедро.
А теперь молодые обзавелись отдельным очагом, у лих своя семья. Живут не лучше и не хуже других, в общем, вьется дымок над их крышей. Доволен ими старик, особенно тем, что оба — незаменимые работники в колхозе. Нет собрания или торжества какого-нибудь, когда бы не упоминали с похвалой имен брата и невестки. И призы, и награды всякие у них…
Все припомнилось старику, пролетело перед глазами. Неизвестно, сколько бы он топтался еще перед юртой брата, если бы до слуха не донесся стон Оразбике. "Вот дурья башка, застоялся тут!.."
— Сапар-бе-ек! — тихо позвал он. Позвал и замер. Долго стоял так, по из дома — ни звука. "Сладок предутренний сон!" — пробормотал он. "О-ох!" — застонала опять женщина. Не выдержав, старик позвал уже чуть громче:
— Жумагуль, а Жумагуль!
В доме точно сговорились — ни звука. "Или не спали всю ночь?"
Точно вор, желающий пробраться в дом, Найзабай оглянулся по сторонам. И, набравшись храбрости, рявкнул:
— Сапарбек!
— Ау!
И через секунду-другую: — Коке? Что случилось?
Старик прокашлялся и сказал:
— С постели, что ли, допрашивать будешь? Выйди-ка.
— Сейчас, коке, — озадаченно произнес Сапарбек. Послышался его шепот: "Жумагуль, эй, вставай!"
Старик, весь изошедший нетерпением, вскричал:
— Божья милость на нас снизойди, — с постели вас никак не стянешь!
И вслед за тем забормотал приглушенно: — Что с молодых возьмешь, не проймешь ничем. Да и Оразбике недалеко ушла: уж если разговорится — так надолго, и заснет — так хоть из пушки пали, не поднимешь.
— Жумагуль, вставай же! И куда это мой халат запропастился? — метался в доме Сапарбек.
— Да вон же, на стене висит, — откликнулась Жумагуль. — Тебе все в руки подай, перед глазами что — не видишь.
— Ладно тебе! — буркнул Сапарбек.
У старика иссякло терпение:
— Сапарбек, эй! Пошли поскорее Жумагуль к нам! Тетушка твоя занемогла что-то. — Сказал и пошел прочь.
Только он ушел, Сапарбек накинулся на жену.
— Встанешь ты сегодня или нет? Не слышала, что ли? Беги скорее.
Сказал так, а сам вспомнил тут, что Жумагуль ночь напролет молола зерно на ручной мельнице, и пожалел ее: "Тоже ведь нелегко бедняжке". Но все же прикрикнул снова:
— Возьмусь я за тебя!..
Жумагуль молча вышла. Сапарбек, натягивая на себя чекмень, подумал: "Всегда так. Отмолчится и только. А ты хоть тресни!"
С улицы долетел голос коке:
— Вон Жумагуль идет, теперь уж полегчает тебе!
— Ойбай-ай, — простонала в ответ Оразбике.
Уже рассвело. Холмы, которые только что возвышались темными силуэтами чудищ, теперь, казалось, отдалились в степь. Доносится едва слышный запах трав, не стойкий, расплывающийся в воздухе. "Зелена еще трава, не налилась силой", — подумал старик… Затем, повернувшись к Сапарбеку, сказал:
— Сегодня уж чаю наверняка не видать. Айран хоть есть в доме?
— Спешить-то некуда, — отозвался тот, позевывая. — Вчера уборку закончили. После обеда должен представитель из района приехать. Председатель говорил, что собрание будет.
— Обязательство-то выполнил? — поинтересовался старик.
— А как же!
— Добро, — подытожил старик. — Пусть удача сопутствует тебе. Уж если работать, так чтобы впереди всех быть!
Скупой на слова Найзабай сегодня настроен не по обыкновению бодро. "Что с ним? — подумал Сапарбек. — Радость оттого, что происходит там, в доме?" — Подумал так и улыбнулся.
— Коке, на собрание пойдете? — спросил он.
— А как же, обязательно пойду! — откликнулся тот. — Какое собрание проходило без Найзабая?
— Да это я так, к слову.
Старик поднялся, подошел к привязанному коню. Взяв за повод, повел в степь.
Конь по кличке Байгеторы тоже как бы с недоумением поглядывает на старика, спозаранок выгоняющего его в степь. Он тоже будто спрашивает: "Что с тобой, старина?" А старик думает о своей Оразбике, мучающейся в родовых схватках. Кто раз обжегся, во второй раз подует на чашку, — так и старик сейчас — между надеждой и сомнением. Что-то неясное, неопределенное теснит грудь, и он временами ощущает даже холод, пробегающий по телу. Между тем задумался он сейчас о предстоящем собрании. Не любил он бездельников, тех, что при слове "работа" норовили уйти в сторону. "Пропесочить бы их на собрании, да так, чтобы в другой раз неповадно было, — размышлял он. — Надо бы нынче дыни на большей площади посадить. Прибыльное ведь это дело, и как такое упускать из рук? Председатель тоже не всегда к дельному прислушивается…"
Снова — Оразбике. Обернувшись, бросил взгляд в сторону дома. Тихо еще. "Надолго затянулось", — подумал он и закряхтел. Посмотрел вокруг, — взгляд ни на чем не остановился. Постоял некоторое время, и снова назад обернулся. Тихо. "Бедняжка, — замучилась совсем".
Вспомнилось прошлое.
Что он видел в молодости? Не успел на ноги встать, пришлось пасти скотину бая Бимена. Ходил за скотиной, а сам между делом сапожному и портняжному делу обучался. Это он, Найзабай, распространил потом по аулу слухи: дескать, у бая Бимена и обуви, и халатов несметное число. И действительно, было их столько. Сам он мастерил их ночами напролет, не жался глаз, — чтобы гнило добро в байских сундуках. "О, будь ты проклят, скупердяй!" — честил его в сердцах юный батрак.
А через некоторое время все изменилось. Сколько рвения он проявил, когда проводили перепись скота у бая Бимена! Жалок был бай перед вчерашними батраками! С каким удовлетворением извлекал Найзабай из его сундуков добро и раздавал желающим. Сколько благородных слов в свой адрес услышал он от старцев!
И после, когда организовался колхоз, Найзабай не жалел ничего для близких. Нашлись такие, что, успев обзавестись своей скотиной, не захотели идти в артель.
— Удел большинства — удел каждого. Чего же вы в стороне от большого дела стоите? Тут колхоз затевается, а вы точно овечий помет, который бурдюк масла портит", — зло говорил таким Найзабай.
За излишние свои действия он даже нагоняй получил от районного представителя.
Мастеровым он оставался единственным на вою округу. По душе ему работа — такую вещь сошьет, что и мечтать о другой не хочется. Но нелегко было найти подход к Найзабаю. Не для всякого был он добр. Зато для другого не жалел ничего. Будет работать, не взирая на время. В минуты благодушия он любил говорить: "Будет жив Найзабай, всякий в этом ауле — и стар, и млад — позабудет про дыры и заплаты, все в обновки оденутся".
Он любил думы наедине с собой. Было о чем поразмыслить. Прежняя жена его, Аппаккыз, за всю их жизнь не принесла ребенка. Как же не сожалеть об этом, когда рано ли — поздно ли придет смертный час. Но при всем этом он не мог в чем-либо обвинить Аппаккыз. Потому что крохотная эта, с листочек, женщина, заменяла ему, как ни странно, и мать, и отца. Уж как она ходила за Найзабаем. Как за дитем малым. Угождала ему всячески и вздыхала. Да и он, что уж грешить-то, не оставлял без внимания ни одного ее слова. Потому даже так было: некоторые, зная его крутой нрав, старались воздействовать на него через нее.
Так проходили дни.
О богатстве Найзабай и Аппаккыз и не помышляли. Все, чем владели, — это простенькая юрта да единственный скакун.
Нельзя не упомянуть, что Найзабай к тому же был отличным знатоком лошадей. "Все это от одиночества", — говорили люди. Возможно, и была правда в этих словах. Этого самого Байгеторы он растил и пестовал, как ребенка. Даже теперь обычно безотказный во всем старик не доверял Байгеторы никому. Даже Сапарбеку не позволял касаться его.
Дни проходили за днем, и Байгеторы превращался в холеного красавца-коня. И в старости, бывает, хмелем наполняется голова. Усидишь ли спокойно, когда такой конь гарцует на привязи!
Ровно две весны назад, в теплый мартовский день отошла в мир иной Аппаккыз. Больнее всего для старика была неожиданность ее смерти: не болела никогда, не жаловалась ли на что, а тут вдруг говорит: "Голову ломит…". Прилегла и не поднялась больше. Все опустело после нее. Как ни старался старик взять себя в руки, а неожиданное горе придавило его. Заперся дома и пролежал несколько дней, съежившись на постели.
Некоторым старцам в ауле не понравилось это. А разве лежат слова на месте, — дошли они и до старика. Услышал он, что про него говорят. Не к добру, дескать, когда мужчина так горюет. На всех мужчин пятно ложится. Уж лучше бы за старухой следом отправился, чем себя так позорить…
О мир! В другое бы время он, может, ухватил бы за волосы этих шептунов. Но кому прикажешь молчать?
Очень скоро и сам он переменился. Отсутствие детей он ощутил после смерти жены с особой горечью. Подумает об этом, и вздох вырывается из груди. Жарко становится, тошно становится.
Даже любимую работу забросил, — не шил. Но и дома уже не отлеживался. Облюбовал себе высокую сопку, взбирался на нее. Даже по ночам некоторые его видели там.
— Уж если человек так падает духом, считай, пропал он, — вздыхала Жумагуль.
— Да и утешить его нечем, — в тон ей говорил Сапарбек. — Но ничего. Сам же и придет в себя, успокоится. Дай срок. Думаешь, легко на старости одному оставаться?
— О чем ты говоришь? — возмущалась Жумагуль. — А мы? Мы разве чужие?
— Чужие? А про это ты слышала: "Сам угаснешь, пусть имя твое не погаснет"? Не переживает он, но-твоему, бездетность?
— Откуда мне знать? — отвечала Жумагуль и вздыхала.
Да, отошел старик от мирских дел. Единственно с кем он не расставался теперь — с конем Байгеторы. Конь был его гордостью, призовым участником многих скачек. Оправданно иосил кличку — Байгеторы. Призовой гнедой. Дружба у них была крепкая. Когда хозяин взбирался на вершину, то и Баигеторы следовал за ним неизменно. Лошадь, она ведь тоже к хозяину приглядывается. Хозяин затоскует — и конь погрустнеет. Куда только его горделивость подевалась, отличающая истинно степных скакунов? Он тоже теперь как бы осиротел, понурился. Бросал робкие, вопрошающие взгляды на хозяина.
А старик в свою очередь еще более огорчался, когда видел Байгеторы понурым.
— Да с тобой-то что? — говаривал он, гладя его по холке. — Молод ты. Все у тебя впереди. Я что, — меня в пример не бери. Осталось мне жить не больше чем старому барану.
Байгеторы в такие минуты, казалось, еще внимательнее глядел на него. И во взгляде Найзабай как бы читал: "Какая мука быть рядом с тобой в тяжелое для тебя время! Я полагал, что ты из булата, а выходит, не так…"
— Эй, животное, брось печалиться! — вскрикивал Найзабай. Делишь со мной горе — ценю. Но брось хандрить!
А Байгеторы поднимает в ответ голову. Поднимает голову и смотрит окрест. Точно показывает: гляди, мол, — жизнь продолжается… Мы с тобой еще не один приз возьмем.
И еще с кем отдыхал душой Найзабай — так это с босоногими чертенятами Сапарбека. Дети сами всегда тянулись к старику, и недоумевали теперь, почему старик так изменился, хотя после смерти Аппаккыз еще больше привязались к нему.
— Ну, почему ты не смеешься, как раньше? Посмейся, — упрашивал его старшой племянник.
— Цыц! — обрывал его старик. — Не рехнулся я еще! — и хватал мальчугана на руки. Хватал и целовал, целовал. А потом вздыхал, говорил: "О господи, увижу ли я тебя джигитом!"
— Увидишь!
— Да сбудутся твои слова!
— А что мы? — приставали тут младшие.
— И вас я люблю, целую тысячу раз.
Старик садился на корточки и обнимал разом всех троих.
Однажды Найзабай, накинув на себя давно не ношенный им наряд, сел спешно на Бейгеторы. Перед самым отправлением шепнул Сапарбеку доверительно, что навестит родственников Аппаккыз и пробудет там день-два, а в случае необходимости задержится подольше…
Через неделю Найзабай вернулся не один. Как приехал, созвал почтенных людей аула, попросил благословения. Глаза его изучающе наблюдали за гостями. Он говорил тихо, сбивчиво: "Недолго мне жить осталось, а старость в одиночестве — гиблое дело. От безделья и сытости казахи раньше по нескольку раз женились, а я по нужде, по необходимости…".
Самый старший из аксакалов в бархатном чапане прокашлялся и сказал деловито:
— Разве что утаил ты это дело от нас, а так нечего говорить… Согласны мы с тобой…
— Без надежды только черт, говорят. Как знать, — доброму делу никогда не поздно свершиться, — произнес второй.
И только один из них, Перне, по своему обыкновению выразил недовольство:
— Поспешил ты, Найзаке. Мог бы годовых поминок по Аппаккыз дождаться, а потом уж и жениться. Что люди скажут, на смех тебя поднимут.
С Перне они издавна и слова не могли произнести без крика. И было от чего: Перне таил зло на Найзабая — крепко досадил ему тот в свое время, когда не пожелал Перне идти в колхоз. С тех пор точно бес вселялся в него, когда заходила речь о Найзабае. Вот и сейчас подпустил шпильку, а к чему? Дело-то решенное, возражай-не возражай…
Как ни ранило Найзабая напоминание об Аппаккыз, но сдержался он, сказал только:
— Без дурного слова покоя тебе нет!
— И правду скажешь — не угодишь! — бросил зло Перне. — Забывающий о духе усопших да сгинет с глаз, говорили в старину.
— Вон из дому, проклятый! — вскипел Найзабай. — Вон!
Гости притихли. Знают, что напрасно пытаться урезонить старика.
Чай остыл в чашках. Люди за столом точно оцепенели. Оразбике тоже побледнела.
Старик помолчал некоторое время и с улыбкой сказал:
— Этот проклятый завсегда так. Надо ведь кому-то испортить настроение…
Гости вздохнули облегченно, точно груз тяжелый свалился с плеч. Отошло у старика. Только Перне еще, видать, не успокоился.
— Унижай меня, унижай, все тебе славы больше, — съязвил он.
— Ну, если и тебя я унизить могу, считай, что мой конь — впереди, — сказал Найзабай, светлея лицом.
Оразбике собрала чашки, ополоснула их, стала наливать чай заново.
— Можешь сочни закладывать! — привстав, крикнул Сапарбек Жумагуль, хлопотавшей у очага на улице. По тут и сама Жумагуль появилась с горой дымящегося мяса на блюде.
Раз уже принесли мясо, чай, естественно, остался в стороне. Когда гости расправились с мясом, дастархан накрыли снова. Тут Найзабай сказал:
— Разница в годах у меня с невесткой большая. Но Оразбике вот, перед вами. Она возражения не имела…
Помолчал немного и добавил:
— Муж ее, богом данный, разбился с лошади. Два года чтила память… Она — близкая родственница старухи моей. Совета у вас не прошу. Хотел, чтобы знали вы…
— Свет мой, — сказал аксакал в бархатном чапане, восседавший на почетном месте, обращаясь уже к Оразбике. — Под хороший свод ты вошла. Хорошие люди живут здесь. Оба брата — честные труженики. Мир вам да совет. Когда жены дружны, так и мужья их в мире, — все от тебя зависит, голубка.
На том и закончен был разговор.
Жизнь, погасшая было в старике, затеплилась вновь: вернулся Найзабай к мирским заботам.
И вот — Оразбике мучилась сегодня схватками.
Вчера еще подметил Найзабай недомогание подруги. Но любопытства не выказал, набрался терпения, смолчал. Только вечером поинтересовался вскользь;
— Как ты?
Оразбике точно ждала этого вопроса.
— Подоспел, видно, срок, — ответила она.
Улыбаясь, он снял почему-то верхнюю одежду и бросил ее на аккуратно сложенную кучу одеял у стены.
— Разрешиться бы благополучно, — вздохнула Оразбике.
Старик в растерянности не нашелся, что и сказать. Никогда в жизни не испытывал он подобного состояния. И до вчерашнего дня не полагал, что испытает такое. Да и как ему было надеяться на что-то, если давно уж потерял он такую надежду. Он ощутил вдруг в себе прилив необыкновенной легкости. Чем больше смотрел он на жену, тем теплее становились глаза. В душе — нежность к Оразбике, к крохотному существу, трепетавшему в ее чреве.
— Может, старух позвать? — осведомился он.
Оразбике поглядела на него и улыбнулась.
— Да стыдно, пожалуй, вам-то просить, — сказала она.
Старик тут же снова оделся и пробасил:
— Могла бы Жумагуль зайти да и поинтересоваться. А то, как вечер, из дому не вытянешь.
— О господи, да разве кончаются дела женщины у очага? К тому же и устает после колхозной работы, — возразила Оразбике.
— И у Сапарбека ума ни на грош. Мог бы напомнить ей, — продолжал он невозмутимо, оправляя полог юрты.
Взгляд его упал на камчу, висевшую у порога. "Сегодня и Байгеторы возбужден чем-то, не стоится ему на месте. Чует что-то"… — удовлетворенно подумал он.
Оразбике, накрывшись чапаном[27], легла.
— Сосни немного, — поддержал ее намерения старик.
— Попробую, — отозвалась она.
Старик, будто только сейчас заметив, что в доме темно, зажег десятилинейную лампу. Красновато-желтый свет заполнил комнату.
— Оразбике, ты спишь? — спросил он через некоторое время.
— Нет, — ответила та.
— Не хотел я эту растреклятую лампу зажигать…
— Почему же, темнота грусть навевает, — отозвалась Оразбике.
Старик вдруг пожалел, что забросил насвай. Как женился на Оразбике, так и бросил. А наполнить бы сейчас горсть этой табачной ядовито-зеленой смесью да под язык — какой бы туман пошел перед глазами, эх!.. Он прилег было рядом с Оразбике, но сон не шел. Поворочался так и эдак, встал. Сел за ножную машину. Стал шить. Более половины ночи работал старик. Распашонки шил, пеленки. Крохотные панталоны из бархата мастерил. Белые чепчики с изящной строчкой…
Ловко владел Найзабай искусством шить, и не раз попрекали его за это некоторые, вроде Перне, дескать, мужское достоинство роняешь, но что старику такие слова… Никогда, пожалуй, не шил он так самозабвенно: строчка в строчку, будто не шьет, а рисует.
Оразбике порывалась несколько раз спросить у него, что это, мол, ты делаешь посреди ночи, но не решилась отвлекать его. Уж слишком сосредоточенно работал старик. Перевернулась на бок и увидела на подушке рядом крохотные штанишки из бархата. Все в ней замерло от прилива неожиданной нежности к нему. Сказать бы что — да голос пропал, — слезы затрепетали на ресницах. Прошептала про себя: "О господи! Тысячу и одно благодарение тебе за хорошего мужа!.." Боли в животе отпустили на некоторое время, и она устало откинулась на подушки. Что-то как будто таяло в груди, толчками подгоняя кровь… Вздрагивало сердце, точно чья-то мягкая, бархатная рука ласково касалась его…
Так она лежала долго, не отрывая глаз от склонившегося над машинной старика…
…Ведя коня в поводу, старик перевалил за холм. Спустившись в овраг, отпустил поводья, стал прогуливаться по дну оврага. Тихая улыбка блуждала в уголках губ. Ему порой слышалось младенческое "нга", и он вздрагивал. Есть ли предел человеческому воображению? Так и представляется ему, что крохотный мальчонка, о котором мечтал он всю жизнь, уцепился сейчас за стремя Байгеторы, идущего позади. Сила наваждения такова, что старик не выдерживает и оборачивается к коню. А тот, точно ждет этого, пристально, в упор смотрит на хозяина. Грудь наполняется опьяняющей радостью и кружится голова. Небывалое счастье…
Узенькая тропка змейкой вьется по дну оврага и уходит далеко в степь. Точно длинная извилистая строчка на одеяле. Смотрит он на эту тропку и говорит: "А, Найзабай! Много ты мучился в жизни. Порадуйся хоть на старости…"
Но и беспокойство все более завладело им. Поднялся на холм, замирая, глядел в сторону дома. Тихо. Суеты не видать. Потом еще несколько раз всходил на холм. По-прежнему все тихо. "Что с ними?" — бормотал старик и смотрел на Байгеторы. Точно ждал — не подскажет ли. А конь вскинет голову, поблескивая диковатыми глазами, и ждет, что прикажет ему хозяин. "О друг мой! Что мне от тебя скрывать, — говорит старик, — рвется из меня душа, тесно ей в груди…"
Поднимавшееся солнце ослепляло глаза. Под его лучами розовела степь. Расцветился холм, на котором сидел старик. Стало уютно, тепло. Снова защемило в груди от предчувствия чего-то хорошего, доброго, что должно было вот-вот случиться.
Чем выше поднималось солнце, тем все ближе, кажется, подступали густые заросли тугая на берегу Сыр-Дарьи. Опять он подумал о том, что надо бы засеять дынями речную пойму. Вспомнилось предстоящее собрание. Стало неловко за слова, которые он хотел бросить в лицо председателю: дескать, не видишь ничего, кроме того, что под ногами валяется. Ведь можно сказать об этом просто, без упрека, не принижая самолюбия председателя? "Ну, что я за человек такой, — вечно что-то доказывать лезу… Или действительно многие не хотят дойти своим умом даже до простого? Ну, и что с того, если не раз он оказывался прав, и люди сами потом приходили к нему за советом? Нет, помолчит он сегодня на собрании. Не достаточно ли с этого аула одного Перне, который своей критикой извел всех?! И без того наволновался с утра. Но и промолчать, — дать повод Перне… Куда от его ядовитого языка денешься? Завтра же скажет: "Найзабай молодую бабу завел. Брюхо сыто, скотина на дворе. Что ему мирские заботы? Вон за Байгеторы ходит давешний активист…" Нет, все же соберу я старцев, обмозгую с ними, как быть. Пропадает земля попусту, а какие бы дыпи уродились!.."
Он снова поднялся на вершину. Со стороны аула вихрем несся старшой Сапарбека. Старику стало душно. Сердце подступило к горлу. Он бы ринулся навстречу мальчонке, да ноги не держат. Он бы спросил: "Что с ней?" — да нет голоса.
— С вас подарок за радостную весть! — закричал мальчик. Старик опустил поводья, присел беспомощно на корточки.
— Радостная весть! Ата! Мальчик родился! — Шаровары были велики мальчонке, и он, поддергивая их на ходу, с трудом взобрался на сопку.
— Подарок с вас! Мальчик!.. — И кинулся в объятия старика. — Я даже слышал, как маленький плачет, — добавил он. — Не веришь, пошли вот!
Старик как присел на корточки, так и не шелохнулся, не сводя глаз с племянника. Грудь его наполнилась звоном, сердце застучало оглушительно. Юношей себя почувствовал, такой прилив сил и энергии ощутил вдруг в себе. Увлажнились глаза. О боже, плачет он, старый Найзабай, который не знал до сих пор, что такое слезы? "Уф" — выдохнул он, окончательно освобождаясь от недавних переживаний.
— Бери, сынок, бери, что хочешь в подарок, — и дернул Байгеторы за повод. Тот встряхнулся, всхрапнул.
Мальчик, увидев слезы, катящиеся по лицу старика, оторопел.
— Беги, скажи отцу, пусть ягненка прирежет, — улыбнулся Найзабай. — Да, не забудь: и козленка еще…
— Хорошо, — крикнул мальчик, срываясь с места.
— Да погоди ты, — дьявол тебя несет, что ли? — остановил он парнишку. — Жумагуль скажи, пусть баур-саков побольше напечет. Чего там жалеть?
— Хорошо!
— Погоди! Иди сюда!
Мальчуган остановился.
— Полмешка с орехами и изюмом под настилом для одеял. Не забудьте.
Теперь уже чернявый мальчуган не оборачивался, бежал во весь опор к дому. "Ишь, как радуется, сорванец! — подумал старик удовлетворенно. — Вся радость на лице, как дождевая вода".
Взяв Байгеторы под уздцы, старик стал спускаться в лощину. "Держись, Найзабай, держись!" — подбодрял он себя. Солнце завладело уже всем небосклоном. Молодая зелень, только-только пробившаяся из-под земли, поблескивает, точно ее намазали жиром. Опять на глаза попалась узенькая тропка и Найзабай задумался, глядя на нее. Когда похоронили Аппаккыз и народ разошелся, он остался один, после полуночи пришел сюда и все ходил и ходил по этой тропе. Горькие мысли преследовали его тогда. Нет, он не страшился за будущее, не боялся, что пропадет и все-таки одиночество пугало.
О, мир, как ты переменчив, однако! Вот и возгорелся снова день для него, старого человека. Пришел в жизнь наследник. Во второй раз Найзабай ощутил, как дорога жизнь! В первый раз он это почувствовал, когда всем беднякам дали равенство, когда он, как и другие, ощутил себя полноправным человеком! О, мир!..
С необыкновенной легкостью взлетел он на крутую лошадиную спину, и Байгеторы весь напружинился, готовый к бегу. Он нетерпеливо вскидывал голову, и хозяин через некоторое время отпустил поводья. Ойпыр-о-ой! Надо было видеть, как пошел по степи гнедой! У всадника слезы сохли на ветру. В углах губ стало солоно. Не остановился даже поднять шапку, что слетела в азарте скачки. "В шестьдесят четыре сына увидеть… Продолжение жизни моей… Спасибо, спасибо судьбе! А людские пересуды — пусть! Даст бог, покажем с сыном, чего стоим…"
Степь наполнилась таким благодатным теплом, что мигом улетучились из памяти все горести жизни. Один лишь восторг в груди! Байгеторы тоже словно заново родился. Как красиво выбрасывает ноги! Тоже ведь радость — иметь такого коня!
Оступись лошадь, и на такой скорости не мудрено вылететь из седла. Но сидел он крепко, припав к шее коня. "Милый Байгеторы! — шептал он. — Отведем душу! Покажем солнцу и небу, какое оно — счастье!.."
Доскакал до селения и увидел мальчонку, племянника своего, что принес ему радостную весть.
— Ну, сынок, добрался ты до сладостей, как погляжу! — отметил старик, бросив взгляд на оттопыренный карман.
— Мама дала.
— Ну, чего стоишь?
— Отец к чаю зовет.
— А потом что сказал?
— Говорит, чего из дому сбежал?
— Младенца видел?
— Какое там! Хотел в дверь заглянуть, так погнали меня. Пойдем, а то отец заждется там.
— Вот щенок — за отца переживает. Успеем еще… — старик засмеялся. Мальчик, разинув рот, уставился на хохочущего деда. А Найзабай так и закатывался смехом, так и закатывался…
— Э-э… — протянул он, успокаиваясь.
Подходя к дому Сапарбека, шел крадучись, осторожно, точно боялся кого-то потревожить.
— Коке! Поздравляю! — встретил его Сапарбек.
— Спасибо! Спасибо! Сорванец, говорите, народился, ну-ну! — Ноги не ступали, а летали по полу. Видел Сапарбек, как ликует старик. И так у него на сердце стало тепло, что захотелось подбежать к брату, обнять его. Всегда был он ему как отец. Почитал и любил Сапарбек брата.
— Чаю горячего… Усталость снимет.
— Э, теперь все ничего, — бодро отозвался Найзабай.
Сапарбек впервые видит брата таким. В другое время не решился бы подшучивать над ним, знает его характер. А сейчас чувствует: верблюд пройди по Найзабаю — не заметит…
— Надо бы еще тогда, при тетушке Аппаккыз, — за такое дело браться. Давала же она свое благословение. Подрос бы уже сынок!
— Ты чего несешь! — вскипел старик. — Ты Аппаккыз не тревожь. Все это — благодаря ее молитвам.
— Ну вот, коке верен себе, — смутился Сапарбек. И тут же заключил коротко:
— Хорошему делу никогда не поздно являться.
— Э, где твой обещанный чай?
В это время снаружи послышался хриплый надрывный кашель и голос: "Где Найзабай?"
— Пернеке, — заметил Сапарбек.
На пороге появился сухой, тщедушный Перне с реденькой, собранной в пучок бородкой.
— Твой чернявый прибежал ко мне подарок за радостную весть спрашивать. Бедовый парень! — сказал он, обращаясь к Сапарбеку.
— Проходи, — пригласил его Найзабай.
— Подошва с моей обувки слетела, поглядел бы, — сказал Перне.
— Ну, это дело поправимое, — безмятежно отозвался старик.
— Так что же, молодая баба сына родила, а? — сказал Перне. — Отвалил тебе бог счастья полную горсть, не пожалел.
— Не знаю, полную горсть или щепотку, но мне хватит, — сказал старик. Жестковато сказал.
Сапарбек начал беспокоиться. Старики могут повздорить по любому поводу. Надо бы предупредить вспышку, он дружелюбно сказал:
— Вот и мы радуемся нынче, Пернеке.
— Как же не радоваться, если такая рухлядь, как твой коке, сына произвел на свет?
— Да, добру никогда не поздно являться, — повторил свою мысль Сапарбек, ерзая на месте.
— К чему по мелочам настроение портить, или тебе теплых слов жаль, а? — спросил Найзабай.
Сапарбек глянул благодарно на брата. Вполне благопристойное замечание, достойное уст аксакала. Но вскипел Перне.
— Так что теперь — ниц перед тобой падать, — мальца ему баба принесла!
Не успел Сапарбек поставить пустую чашку на стол и произнести про себя "Ойбай, что будет?", как старик вскричал:
— Ты чего ежом подобрался? — и дернул Перне за рукав. — Кто тебя звал сюда спозаранок?
— Коке, перестаньте, — взмолился Сапарбек.
— Ты не кричи! — огрызнулся Перне. — Я, как ты, но холмам не шастал с утра.
— Не можешь, потому и не шастаешь!
Дрогнули уголки губ у Перне. И бороденка затряслась.
— Заелся ты, батюшка, заелся. Как говорится, стань баем, так глотки не жалей! — чеканя слова, точно гвоздь вбивая в окаменелое дерево, проговорил он.
Найзабай передернул плечами. Побледнел. Хоть и привыкли они за долгие годы переругиваться друг с другом, но видно, не ожидал Найзабай таких слов от Перне.
— Будь ты проклят, — что имеешь в виду, будто заелся я? Скажи-ка.
Вздорности в Перне хоть отбавляй, не всякий верблюд поднимет такой груз.
— Думаешь, не знаем мы, как ты за счет людей добро себе нажил. А туда же ещё — активист… Насмотрелись мы на вашего брата…
— Ты чего несешь, эй?
Перне отсыпал насвая в ладонь и заложил его за губу. Нарочно напустил на себя хладнокровный вид.
Сапарбек, почувствовав, что назревает большой скандал, потянул было дастархан к себе, чтобы собрать его, но старик уже запустил большую чашку в лоб Перне. Чашка тяжелая, да и удар, видно, ощутимый, — кровь брызнула из раны.
— Убить он меня хочет, ойбай! Мать твою в душу!.. — завизжал Перне, зажимая обеими ладонями лоб и пригибаясь к земле. На дастархан угодили капли крови.
— Смерть тебя пригнала сюда. Будь ты проклят! Что значит — все беды от языка!
Сапарбек выскочил во двор, оторвал кусок от кошмы, валявшейся перед порогом, и сунул его в огонь.
— Что ты делаешь, бог с тобой? — всполошилась Жумагуль.
— Коке интересный сегодня. Пернеке голову пробил. Надо кошму горелую приложить, иначе кровь не остановить, — сказал он. — А про себя подумал: "Так и надо этому Перне, не будет распускать свой язык, а коке — молодец! Не пресмыкается, как мы перед некоторыми!"
— Стыдно-то как! — засуетилась Жумагуль.
Сапарбек придвинулся к ней поближе, зашептал в ухо:
— Заметила, — без ума старик? Помолодел что ли… Или радость доконала его.
— Э, ну и пусть. Беда какая! — успокоилась вдруг Жумагуль, снимая крышку с казана.
— Аромат-то какой! — потянул носом Сапарбек.
Перне, обвязав голову платком, лежал, отвернувшись к стене.
— Теперь и будет лежать так, — бросил Найзабай.
— А что теперь у всех подарки за новость просить, дескать, Найзабай меня побил? — буркнул тот.
Сапарбек, изумленный тем, что оба старика так скоро помирились, не нашелся что и сказать. А тут снаружи послышался топот приближавшихся коней и раздался голос: — Найзаке!..
— Кто это? — удивился было Сапарбек, но Найзабай уже вылетел во двор. Вышел и Сапарбек. Оторопев, увидел: двор полон джигитов аула. Все на конях, сытых, разгоряченных.
— Конец уборки с праздником в вашем доме совпал!.. — сказал один, намекая на то, что должен в этом случае сделать Найзабай по обычаю.
— Ну вот завсегда они так! — рассмеялся старик.
— Грех отказать нам в такой день. Отдайте козла. Притащим после двух-трех кругов.
— Козлодрание никуда не убежит. Слезайте с копей. Мясо вон готово, — сказал Сапарбек.
— Кто в состязании не может участвовать, тот возле казана крутится.
— Ну, вас не переспоришь.
Старик, не отрывавший взгляда от Байгеторы, пасшегося неподалеку от дома, махнул рукой:
— О чем речь, будь по-вашему.
Джигиты, сильные, молодые в мгновение ока захватили еще не освежеванного козла и унеслись с гиканьем в степь.
— Что они выделывают! — восхищенно проговорил старик, озираясь по сторонам, как бы отыскивая что-то.
— Ничего, поносятся немного да вернутся, — сказал Сапарбек. — Известно ведь — какие герои.
— О создатель, и Байгеторы размяться бы мог! — пробормотал вдруг старик.
— Да полно вам, коке. Перне вам мало, — одернул его Сапарбек, опасавшийся, что тот еще наделает глупостей…
— Страсть во мне былая взыграла.
— Коке, да что с вами, в младенца, что ли, превратились сегодня?
Чем дальше уносились джигиты, тем беспокойнее становился старик. Прохаживался взад и вперед возле дома, что-то обмозговывая.
И стал спешно оседлывать Байгеторы.
Подобно некоторым удальцам, что гонят лошадь, не успев коснуться стремени, старик тоже отпустил поводья, едва оказался в седле.
— Ойпыр-о-ой! — протянул Сапарбек, не отрывая глаз от брата. — Коке от радости с ума свихнулся.
Сначала Найзабай несся вскачь вдоль по линии борющихся, издали наблюдая за действиями джигитов. Байгеторы шел ровно, напористо. Способен гору своротить на пути. "Чего же робеть?" — шептал Пайзабай, пришпоривая Байгеторы. А что нужно горячему коню, — и он понесся, как смерч.
Полный круг сделал Найзабай, не решаясь еще вклиниться в группу захваченных борьбой за козла всадников. Но вот он направил коня к ним. По мере приближения к джигитам осаживал Байгеторы, а тот, разгоряченный скачкой, не желал убавлять скорости, и старику стоило больших усилий остановить лошадь.
Джигиты с громкими возгласами окружили его. Тут же кто-то расторопно подхватил козла. Но далеко не ушел. Обронил добычу на полпути. Снова гиканье, улюлюканье, снова все смешались в кучу.
— Господи, и это джигиты! — вырвалось у старика. — Матери у вас левши, что ли? Не можете козла удержать!
В это время в далеке показалась группа всадников из другого аула, они неслись напрямик, шумя на всю округу. Из соседнего колхоза парни. Когда только успели их оповестить!
— Бог ты мой, да не видать им победы! — старик стиснул камчу в руке.
Двое из подъезжавших джигитов стремительно вывернулись из общей кучи.
— Пай-пай, сноровистые какие, позавидовать можно! — прицокнул языком Найзабай, восхищаясь удалью соседских парней.
Кто-то из своих, и лошадь-то под ним вислобрюхая, упустил добычу и крикнул:
— Найзеке, не осрамиться бы!
— Недотепа! — рявкнул Найзабай и пришпорил коня.
Не решившийся поначалу включаться в борьбу, он и сам не заметил, как поддался огню, бушевавшему в нем.
Когда один из джигитов, могуче восседавший в седле, зажав козла под коленом, помчался в сторону своего аула, Байгеторы понес Найзабай за ним.
Перед глазами у старика белый туман. Он готов сгореть в огне всколыхнувшегося в нем азарта. Камча в первый раз коснулась крупа Байгеторы. "Не упущу. Если упущу, пусть сгниет мое имя — Найзабай…"
Старик и забыл, что сам даровал козла и что будет неловко, если сам и отберет его. Все — и разум, и сердце — подчинились пылу погони. "Мой первенец… — думал он. — Победа в день его рождения. Последний мой выигрыш!.."
Кровь молодо кипела в жилах. И седок, и конь — под, стать друг другу! Норовистые, темпераментные! "О, мир! И ты способен возвращаться ко мне!" — ликовал старик. Найзабай был в ударе.
Рослый парень, что уносил козла, все чаще и чаще оглядывался, все отчаяннее пришпоривал лошадь.
Со стороны урочища справа, где был аул, показался кто-то размахивая нелепо руками. Вот он уже совсем близко, видно, как стегает и стегает камчой лошадь. Хочет, по-видимому, перерезать путь тому, что с добычей. Еще немного — и столкнется с ним. "Откуда он? Какой дьявол его сюда несет?" — пронеслось в запаленном мозгу старика.
Найзабай уже настигал своего джигита, когда и тот, что из аула мчался, подскакал вплотную. "Назад, назад! — рявкнул старик. — Пропадешь!.."
Все случилось в мгновение ока.
Тот, что скакал из аула, не успел перерезать дорогу джигиту с козлом, и тот с гиканьем увернулся в сторону. Байгеторы со всего маху, с каким шел, налетел на встречного всадника…
Тело старика положили у правой стены простенькой, неказистой юрты, в которой утром родился первенец.
Когда провожали Найзабая в последний путь, никто не заметил слез, застывших в глазах Байгеторы.
В тот день, говорят, Байгеторы, уйдя в степь, долго стоял, понурившись, у свежей могилы.
Перевод Л.Космухамедовой
У Оралхана Бокеева вышли несколько сборников рассказов и повестей. В 1975 году на Всесоюзном конкурсе произведений молодых драматургов его ньеса "Жеребенок мой" удостоена третьей премии. Писатель молод, ему 35 лет.
С вечера он думал: не уходило бы солнце. Но оно неизменно закатывалось. По утрам ему хотелось, чтобы день не занимался. Но от этих желаний ничего не менялось, — беспокойное течение жизни продолжалось без перерыва. Тревожная явь проникала в его тщетно устраняющееся сознание. И не сквозило ни лучика радости в душе, словно уже не ждал он от мира никакой новизны: та же заревая битва между светом и тьмой, борьба добра и зла, черного и белого, и это повсюду — в неизвестных далях мира и совсем рядом с ним — Киялханом. А может быть, эта тревога объяснялась простым сожалением о собственной быстротекущей жизни, затерянной в мире средь сонма других жизней, без надежды на то, чтобы быть понятой.
Итак, неизбежно наступало утро, восходило над горами, вырвавшись из плена темных ущелий. Солнышко, являющееся по утрам с улыбкой и уходящее вечером со смущенным красным ликом, щедро лило свой яркий свет на все доброе и все злое, без разбора. Такова была его природа. И хлопотливая суета в маленьком ауле шла от самого его восхода до заката. Лишь ушастые жарганаты из зловещего рода летучих мышей висели целый день в пещерах, дожидаясь сумерек, чтобы отправиться на охоту.
Когда Киялхан понуро шел к реке, желая умыться, его увидел старый учитель третьего класса Тойганбай. Около своего домика он делал утреннюю гимнастику. Выпрямившись, он крикнул:
— Ки-аке-е, ау, Ки-аке!
— …?
— Совхоз на помощь зовет, пойдем-не пойдем?
— Можно и пойти, — отвечал Киялхан.
— А ну их! Еще понравится, привыкнут, начнут каждый день таскать, — возразил Тойганбай. — Эй, махнем-ка лучше к табунщикам! Кумысу до отрыжки надуемся.
— Кумысу и на работе дадут…
— А, дрянь какую-нибудь! Водой разбавят… Ну, в общем, ты как хочешь, а мне на покос идти нельзя. Лень-матушка не пускает. Гы-гы! — заржал Тойганбай.
В небольшом горном ауле, скученном, как стожары, была начальная школа, и Киялхан, закончивший философский факультет, работал здесь учителем. Приехал сюда в прошлом году к дяде, который разыскивал его через газету, да так и не вернулся в город. Не сказать, чтоб прикипел к объявившейся родне, без которой он прожил тридцать лет, да и родня ли ему эти люди, но ошеломила его и зачаровала мощная красота гор, захотелось остаться. И еще — здесь можно было погружаться в пучину мыслей, сколько заблагорассудится, — никто не мешал, никому не было до тебя дела. В городе об этом и мечтал молодой выпускник философского факультета, кое-как перебиваясь случайной работой, в суете и неблагополучии бытия, одиноко живя в крошечной хибарке, которую он снимал. И тут прочел газетную заметку, где назывались его имя и фамилия. Киялхан поехал в аул, не мучаясь сомнениями… Разыскивал дядя пропавшего во время войны племянника.
Киялхан, увидев дядю и всю его семью, так и не понял, зачем мужику понадобилось искать еще и племянника. Семеро детей копошилось в домике, нерасторопная, вялая жена тянула его хозяйство. А сам хозяин показался сначала молодому философу умственно неполноценным, блаженным человеком, который все снесет безответно: проведи по нему хоть отару овец — будет лежать на земле, глуповато и стеснительно усмехаясь. Это был пастух небольшого аульного стада. А встрепанная тетка Киялхана целыми днями просиживала у реки, лениво стирая детскую одежонку.
Вот и теперь она ни свет ни заря сидела у воды и терла белье на камне. Заметив походящего Киялхана, поспешила запахнуть на груди платье.
— Племянничек, что-то рано ты поднялся, — добродушно проговорила она. — Или вода натекла под твою голову?
— Хочу на покос пойти, — ответил Киялхан, останавливаясь. — А где дядя?
— Стадо погнал твой ага, где же быть ему… — Тетка звучно шлепнула мокрым бельем по воде и сердито Промолвила: — Чего им помогать, лежебокам проклятым! Ведь цельное лето только и знают пить кумыс да за девками подглядывать из-за кустов. А зимой, черти, рассуют по дворам своих паршивых телят, чтобы ради бога их выкормили…
Киялхан, проходя дальше по берегу, не раз оглядывался и с жалостью смотрел в спину сгорбившейся над водой женщины. С трудом ему верилось, что она могла быть когда-то с тонким станом и лебединой шеей, что, возможно, обладала голосом звонким и певучим, как речная вода, в которой теперь полоскалось грязное белье.
Что ж, прекрасным можно назвать лишь то, что не стареет. Или то, что уносишь все дальше в памяти — и чем дальше, тем прекраснее оно кажется… Взгляд Киял-хана задержался на одинокой сосне, стоящей на противоположном берегу речки. Сходство, странное, удивительное сходство поразило его: точно такую сосну он только что видел во сне. Киялхан закрыл глаза, пытаясь представ вить увиденное. Но тщетно! Ему лишь показался сверкающий ручей да тетушка, стирающая белье, лохматая, как ведьма.
А на рассвете ему вот что приснилось. Сначала виделся цветной дождь — красные и зеленые полосы мелькали; переокрашивались, как падающие огни. Потом за ними открылись разноцветные, пестрые горы. Но не этот пейзаж, а люди, кротко идущие процессией со свечками в руках поразили внимание Киялхана; и еще — отсутствие во всем черного цвета и, главное, — высокая сосна на речном берегу с красными и синими раскидистыми ветвями, — которые, если их погладить, произносили слова. К большой ветви этого дерева была привязана качель из белоснежной пуховой пряжи, на которой сидела девушка в красном платье. И не то она тихо покачивалась, не то раскачивались и пели цветные горы. Страну эту, где обитала девушка, сосновые ветви называли Мамырстаном. Страной нежности. И у спящего философа родилась восхитительная догадка — что нет смерти в этой стране. А идущие со свечками кроткие люди — самые гнусные преступники и злодеи, каких только видела земля; теперь они раскаялись и, мягко ступая друг за другом, поют о добре. Небо здесь прозрачное, яркое, как изумруд; вороны и сороки поют чарующе; подвижный осел горячится и кружится, словно сказочный тулпар, встает на дыбы, а пад разноцветной сосною парят среди голубей крылатые толстозадые младенцы, мяукают тоненькими голосами песенки…
— Вставай! Солнышко уже высоко! — донеслись до "его слова, и от них он проснулся. Старуха Ак-апа трясла его за плечо.
— А-а… — сипло вымолвил он, и принялся кулаком тереть глаза. — Это вы, апа. Хорошо, что разбудили, а то сон плохой приснился. Может, помер бы, если не вы…
— Не говори так о снах! Разве сны могут быть плохими? Знаешь, я об этом расскажу тебе вечерком кое-что… А сейчас иди, сынок, к реке и умойся как следует, а после и позавтракаешь… Бригадир приходил, звал учителей на субботник, тебе бы надо пойти, сынок…
И вот теперь Киялхан сидит на берегу реки, с рассеянным видом бултыхая ногами в воде, и думает: если каждое утро человек не будет совершать чего-нибудь нового, разве жизнь сдвинется с места? Поэтому и хорош, необходим человеческий труд. А этот пастырь третьеклассников Тойганбай? Ведь может два часа читать лекции об общественном сознании и трудовой морали, а сам не пойдет, на покос… Как тихо здесь. Дремотная, тихая жизнь. Похоже, ничего не может случиться. Люди довольны тем, что брюхо сыто, до остального и дела нет. Похоже и на то, что они вполне счастливы и довольны своей жизнью. Но сказано, кажется, у Достоевского, что нельзя чувствовать себя счастливым, когда рядом страдают другие…
— Ой, племянничек, чего ты там раскачиваешься? — донесся до Киялхана визгливый голос. — Уж не научился ли у Ак-апы молиться?
— Нет, женге[28], это я так… — нехотя ответил Киялхан, встал и поплелся к дому. Когда он проходил мимо тетки, она подхватила с земли таз с бельем и пошла рядом.
— Люди болтают: мол, племянник чудом отыскался, все равно что из мертвых воскрес, а женге его к старухе на квартиру поставила. Конечно, чужой рот не ворота, на замок не запереть, пусть себе болтают, а все равно обидно. Оно лучше было бы, если бы ты у нас жил, да разве смог бы при таком шуме и гаме. Ведь кто пишет или рисует — для того дом с детьми не жилье. Но ты бы хоть питался с нами, чтобы не тратиться отдельно на еду, Киялхан. А то ведь неудобно как-то…
— Ничего, женге, мне неплохо и у старухи. А то, что я вам деньги отдаю, это просто моя помощь дядюшке. Не беспокойтесь ни о чем, Ак-апе ведь тоже одной не сладко живется. А со мною полегче ей…
— Ну, сам знаешь, что делать. Ак-Апа, считай, не совсем чужая нам. Из одного корня мы, родня дальняя. Но ты все ж почаще заходи к пам, чтоб соседи поменьше сплетничали. Дядька твой вон в сорок лет только очнулся, кинулся искать тебя… и нашел, гляди-ка! Так ты уж постарайся не обижать его. Тихий он человек, а такому в горе-то тяжелее других приходится. Иной раз подумаю: где он там сейчас бродит со стадом, — все один да один… уж не помер ли случайно. — И, отвернувшись, тетка хлюпнула носом.
— Не надо, женге. Дядя не из таких, чтоб легко умереть. Тот, кто за скотом ходит, живет на земле дольше всех.
…На покосе Киялхан опять глубоко задумался, вспоминая свой яркий, многоцветный сон, и не заметил далее, как выронил вилы. Пожилой скирдовальщик, уже давно косо посматривавший на него, не выдержал и заорал сверху, покраснев от злости так, что уши вспыхнули.
— Эй, учитель! Здесь тебе не книжки мусолить! Знаешь только, что детей морочить.
— Ладно там! — крикнул снизу другой. — Твоему олуху, видать, учеба не дается, а ты на учителя злишься. Иди, дорогой, — повернулся он к Киялхану, — отдохни маленько. Нелегко ведь без привычки черную работу справлять.
— А не может работать, так чего же к нам приехал? — продолжал орать Тот, наверху. — Да таких на два километра к аулу не надо подпускать! Чего им нужно у нас? Мы-то. к ним в город не лезем? А то для них и налоги плати, и курей им надо, и шерсти, и масла — и всего этого мало! А те, которые за них пашут, сеют, убирают, те. ничего не значат. А они, вишь, только думать умеют, а вилы удержати в руках не могут.
— Уймись ты! — крикнул нижний скирдовальщик, пожилой дядька с рябым лицом и выпученными глазами. — Если рот до ушей, то завязочки пришей. Ишь, разболтался! Читал я когда-то книгу "Алитет уходит в горы" — так там точно про такого, как ты, А ну, слазь давай, пока я тебя сам не достал! Вот ведь какой злой уродился, так и кипит, словно черный казан… Слазь!
Пока они ссорились и ругались из-за него, Киялхан потихоньку отошел в сторону…
Возвращаясь домой, он шагал понуро свесив голову. Уж лучше бы остался дома, как Тойганбай, тогда бы и не слышал обидных слов. До чего же люди бывают нетерпимы к другим! А ведь единственный смысл жизни как раз в противоположном. И будущее человечества, и все надежды людей связаны с умением жить единым братством, не набрасываясь один на другого…
Ак-апа уже поджидала его к ужину. Вынесла кувшин воды, полила Киялхану на руки.
— Что невеселый такой, джигит? Устал?
— Ох, не от работы устал, бабушка, — вздохнул Киялхан. — Мысли разные замучили меня. Лезут, словно мухи на сладкое, роятся в голове, жужжат…
— Легкое ли дело! Потому и личико больное у тебя. А ты ни о чем не думай, сынок!
— И сны, бабушка, странные сны меня замучили.
— Ладно, ты ешь, а я тебе расскажу потом отчего бывают у людей сны…
"Хоть бы солнце не заходило", — угрюмо думал Киялхан. Но оно опять закатилось. Ужин, приготовленный заботливыми руками старухи, был вкусен, но не принес радости.
— Сынок, — позвала Киялхана старуха, она прикоснулась ладонью к его лицу: — Ведь ты один-одинешенек на свете… О ком тебе горевать?
— Если б один, апа, то и не горевал бы. — Ласковое прикосновение старого человека словно придало Киялхану сил, он улыбнулся. — Не о себе горюю. Да и как же я один, апа? Мы же с вами вдвоем…
— Я знала твою мать. Нравом, как шелк, была. Ты был пятимесячным, когда пришла похоронная на отца. Не вынесла горя твоя родительница, умерла, а тебя отдали в детдом. О алла, будто вчера это было! Сколько горя хлебнули, — не меньше, чем в старину, во время великого степного мора — Актабан-шубурунды. Врага и в глаза не видели, а сколько смертей приняли от него.
— Что мне делать, Ак-апа? Мне грустно… так грустно, тяжело прожить хотя бы еще один день. Почему так, апа? — тихо пожаловался Киялхан маленькой старухе. — Я не знаю, как это — радоваться жизни, потому что меня никогда не ласкали руки матери. Сейчас, если я слышу даже о самых диких ужасах на земле, в глубине души воспринимаю это спокойно. И я устал от этого, апа. Устал от невольной готовности к самому страшному, что может произойти в мире. И только с вами мне легче, апа! Вы — словно мать, которую я однажды видел во сне, и от вас идет этот теплый материнский запах. О, Ак-апа! — и Киялхан, прижавшись лицом к плечу старушки, заплакал, как надломленный горем хрупкий подросток, Ак-апа, растроганная, гладила его по голове, и этой же рукою смахивала свои навернувшиеся слезы.
— Что ж, поплачь, жеребеночек мой, поплачь как следует, — бормотала она. — Прольется вся печаль твоя из души и смоется горе слезами… Пусть будет это, свет мой, как самый первый плач новорожденного, с которым человек приходит в жизнь. И пусть это будет последним твоим плачем по отцу и матери, которых никогда ты не знал, сиротинка моя… И я с тобою поплачу: еще раз зажгу огонек в своей памяти и вспомню про сына, который тридцать лёт назад умер на чужбине от вражеской пули.
…Но дни шли за днями, все такие же однообразные, незначительные, а ночами все чаще одолевала его бессоница, и он, не выдержав, покидал постель и выходил из дома, чтобы побродить в тишине ночи, в которой, словно в едином, растянувшемся до бесконечности мгновении, дремали горы, леса, птицы и люди. Тихим шагом, бесшумно пробирался к ручью, журчащему невнятно в полутьме; гребни крохотных воли вспыхивали слабым мерцанием, отражая свет отдаленных звезд. Эти минуты уединения доставляли ему радость. И однажды Киялхан невольно воскликнул:
— Ах, да это же поэзия!
Но тут же испугался своего восторга: "Да это всего лишь обман! С восходом солнца чары рассеиваются и начинается реальная жизнь. И для чего только мир выглядит так, словно навечно отдан во власть волшебной поэзии? Чушь какая! Какой обман! Не мир и покой, но призрак мира, тишины, покоя… Эта кругленькая земля вся пылает изнутри, мается от собственного смертельного жара, болезненного, горячечного жара.
На пути Киялхана показалась одинокая сосна, та самая, стоящая в стороне от других деревьев на берегу речки. И опять его мысли вернулись к сновидению. Он тоже был совсем одинок, как эта сосна, хотя рядом стоял густой бесконечный лес его соплеменников. И подойдя к дереву, он тронул выгнутый нижний сук, помня, что тотчас должен раздаться человеческий голос. И перед ним вспыхнуло красное, как пламя, платье той девушки из спа…
"Чего тебе надобно в мире сновидений?" — спросила она.
"Тебя", — ответил Киялхан.
"Я не доступна для смертных".
"Тогда ключ от всех тайн Вселенной".
"Для чего?"
"Хочу, если не для себя, то хотя бы для людей найти счастье".
"А в чем оно, это счастье?"
"В бессмертии, наверное".
"Нет. Не умирая, люди заполнят собою всю землю. Они перегрызутся".
"Пусть грызутся, лишь бы им не умирать".
"И ты думаешь, это будет для них благом? Нет, нельзя тебе доверить ключ Вселенной".
"Тогда хоть дай мне власть устроить так, чтобы ни одно ружье не выстрелило на земле и чтобы люди умирали не от рук злодеев, а своей смертью".
"Такая власть может быть у тебя и ты сам знаешь, как ее добиться".
"Это я должен отыскать жасын — стрелу упавшей в землю молнии?"
"Да. И с этой стрелой взойти и стать на вершину самой высокой горы и стоять там, зорко охраняя мир. И пока стрела молнии будет в твоей руке, на земле не грянет ни один выстрел".
— Бислмилля, бисмилля, проснись сынок! Что с тобой, чего ты стонешь и кряхтишь? — Ак-апа расталкивала его, тревожно заглядывая в лицо.
А он, присев на постели, мотал головою, не мог прийти в себя.
— Ох ты, господи, как бы не захворал человек, приехав к нам, — сокрушалась Ак-апа. — Конечно, мучиться во сне — это неплохая примета. Значит, скоро что-то приятное должно случиться. Дай-то аллах. А сейчас вставай, родненький, и умойся поскорее холодной водичкой.
Явь и сны переплелись так, что перестали существовать для него раздельно.
— Пусть хоть небо покроется тучами, пусть дождь пойдет — заклинал Киялхан, но небо оставалось совершенно безмятежным. Ни облачка не было, ли ветерка, стояли ослепительные солнечные дни. Все было хорошо вокруг, но он чувствовал, что скоро, скоро должен сойти с ума. А пока что он гуляет под этим голубым опрокинутым небом, до которого рукою можно дотянуться, любуется снежными вершинами окрестных гор и темными деревьями, замершими на склонах, словно ханские бесчисленные воины — сарбазы. Он видит, гуляя в лесу, небольшие поляны с алыми и желтыми цветами, трепетными, на длинных тонких стеблях, и травы на этих полянах столь густы и дики, что сразу становится понятно: здесь еще не освоилась нога человека. А узкая, как фитиль, лесная тропа ведет дальше, ввысь, замаливая путника в неизвестные пределы молчаливых гор. От прошедших обильных дождей земля пропиталась избыточной влагой, и следы в податливой почве тотчас наполняются водою.
А если взобраться на ликующий зеленый холм и скатиться оттуда кубарем — то останется широкий, похожий на канал след от вершины до подножия.
Там, где яркозеленые вершины холмов встречаются с небесной синью, явственен умиротворенный вздох жизни — торжествующий, облегчающий душу.
Дней — десять подряд стояла такая погода. И вот однажды, когда Киялхан поднялся на гору, что-то вокруг изменилось; как-будто вкралась некая ошибка в обычное течение безмятежных дней; с севера быстрой рысцой набежали на горные луга ветры, а над дальним хребтом появилась небольшая, плотная и серая, словно войлочный потник, продолговатая тучка. Все ближе, ближе подбегала она — и вдруг за нею из-за хребта появилась целая свита грозовых облаков. Вскоре все лохматое воинство соединилось, и вдали загремели первые пушечные залпы.
И тогда в мозгу Киялхана, уже давно изъязвленном бесплодными мыслями, словно неисчислимыми муравьями, возникло ощущение целительной прохлады. В глазах перестало колоть, в висках — теснить и стучать, а невидимые меха, вздувавшие жар в раскаленном горне его сердца, перестали на время работать. И Киялхан, словно сбросив с плеч многопудовый груз, стал силен и легок, как молодой верблюжонок. Он сразу же понесся скачками с горы, подставляя грудь северному встречному ветру. Он бежал, испытывая некую ясность и озарение в душе, — но именно с этого мгновения все, что делал он, было похожа на безумие.
Вот грянул гром над головой, одновременно сверкнули длинные и перепутанные, как кровеносные вены на руке, огненные молнии. И джигит с разметавшимися на ветру длинными волосами вознес руки к небу и высоко подпрыгнул. Молния хряснула еще раз, и гром, припадая к земле, разнесся точно разбойничий хохот и хлопанье человека по ляжкам. Вершины огромных сосен наполнились гулом и качались из стороны в сторону. Киялхан вертелся на месте, словно юла. Внезапно ветер затих… И так же внезапно, с ураганной силой, возник и обрушился на деревья. Точно громадная грудь вобрала в себя весь окружающий воздух и выдохнула его. Распластавшись на земле, Киялхан с ужасом и восхищением видел и слышал как рушатся деревья.
А вверху все чаще хлестала по небу быстрая огненная камча. Бушевал ливень. "Что ж, — подумалось Киялхану, — видно, в душе природы тоже собирается тяжесть, и выходит она дождевыми слезами. Перестанет хмуриться мир, станут опять светоносными дали, повеселеют горы, искупавшиеся леса, переполненные реки… Значит, все тай и должно быть".
…Гроза прекратилась так же стремительно, как началась. Разорвались серые тучи, и яркое, полуденное высокое солнце хлынуло на землю. Но природа еще не могла прийти в себя. Тихо дымилась оглушенная, прибитая ливнем трава. Неподвижно стояли деревья, с отяжелевшими от воды ветвями. Но уже выглянула из дупла старого дерева белка, и карагуш, усевшись на мокрый, мшистый, черный валун, зевнул широко и издал клекот. Далеко внизу весело залаяла в ауле собака. Жизнь продолжалась.
Мокрый, истерзанный Киялхан поднялся с земли и направился к аулу, где — это было видно отсюда — жители вновь забегали по улице, принялись за свои хлопоты, словно мыши, спасшиеся от потопа.
И тут Киялхан увидел: на берегу ручья валялась и чадно дымила поверженная сосна! Та самая одинокая сосна, что Отняла у него дневной и ночной покой. Молния попала в нее, расколола сверху донизу, переломила ствол, растерзав его так, что белые щепки, торчали, словно кости меж обугленными ветками. Киялхан замер, как вкопанный, разглядывая убитое молнией дерево.
— Племянник! Где ты бродишь? Ак-апа прибегала уже сюда искать тебя. — Это женге торопилась к ручью.
В другое время Киялхан не преминул бы иронически заметить — не вслух, так хотя бы, про себя, — что искать его должны ближайшие родственники, а не чужая старуха… но теперь ему было не до того. С напряженным вниманием смотрел он на сраженную молнией сосну. И заметив это, женге охотно переменила разговор:
— О, сколько бесплатных дров валяется! В другой раз ветку лишнюю обломишь — плати штраф, а тут сам аллах дров наломал, вот пусть его и штрафуют…
Но и на этот раз кайным не отозвался, все так же неподвижно, странно, с мучительным напряжением глядя на дымившиеся останки огромного дерева. В голове Киялхана, отрезвевшей во время дождя, вновь стали роиться прежние мысли. Его осенило: надо выкопать жасыл — остывшую стрелу молнии, которая ушла, должно быть, в землю и лежит в корнях погибшей сосны.
…Третий день Киялхан роет яму под сгоревшей сосной. Он не вылезает оттуда, чтобы идти обедать, и старой Ак-апе приходится носить ему еду из дома. В ауле люди только руками разводят. К яме подойти не решаются: стоят поодаль, качают головами и, поцокав языком, расходятся по домам — подальше от греха. Но сегодня подошел Тойганбай, сел на край ямы и долго сидел, глядя выпученными глазами на вымазанного землею Киялхана. Открывал рот, желая, видимо, сказать что-то, но не осмеливался. И лишь под конец, уходя, промямлил:
— Ты, говорят, хочешь того… чтобы войны не было и все такое прочее. Х-м! Ерунду ты затеял, Киялхан, вот что…
— Да, я объявляю войну всем войнам! — закричал из ямы Киялхан. — Но первый мой враг — ты! Тебе я тоже объявляю войну! Исчезни отсюда, пока цел!..
Потом приходил дядя Киялхана, пастух. Постоял и, так и не решившись заговорить, ушел… Прибыл, наконец, бригадир, ткнул камчой в пустоту ямы и закричал:
— Эй! Полоумный! Чего ты там ищешь, а? Лучше бы вырыл мне силосную яму, чем горелый пень корчевать!
Киялхан не ответил ему, — бригадир ушел.
На исходе третьего дня философ сам стал понимать, что роет понапрасну. От тяжелой и целеустремленной работы разум и трезвость постепенно вернулись к нему. Таково, должно быть, врачующее свойство всякого простого ручного труда. Киялхан отбросил лопату, сел, привалясь спиною к стенке на дно ямы, и, запрокинув голову, глядя в небо, уснул глубоким, невинным сном — улыбаясь, словно предчувствуя близкое счастье. И во сне снова привиделась ему девушка в красном платье. Смеясь радостно, она лила ему на руки воду из медного кувшинчика, а потом подала белейший, мягкой шерсти чапай…
Он проснулся и увидел высоко над собою синее-синее, прекрасное небо, а рядом с собою — девушку в голубом платье. Она сидела на корточках и, лукаво улыбаясь, сковыривала у него с щеки ошметки засохшей глины.
— Кто ты такая, чудо-девушка? — улыбнувшись, с шутливой торжественностью спросил Киялхан.
— Я Гульгуль, — просто ответила девушка.
— Откуда явилась ты в этот скучный и грустный мир?
— Я здешняя. Из аула. Учусь в городе. На каникулы домой приехала. Уже десять дней, как здесь. Я узнала, что вы копаете землю ради того, говорят, чтобы выкопать… достать хотите сказочный жасын, след молнии… Правда это?
— Ну, что с того?
— А можно я помогу вам, ага?
— Да ты что, тоже сумасшедшая?
— Такая же, как и вы…
Они пристально взглянули друг на друга и рассмеялись.
— А теперь, — сказала она, схватив его за руку и потянув за собой, — вставайте ага, и пойдемте к речке, умываться.
— Гульгуль, — сказал он потом, — как же ты не побоялась подойти ко мне?
— А я боялась… Ведь говорили, что вы взбесились, ага. Но сегодня я решилась… Подкралась к яме, заглянула — а вы сидите и спите, и лицо у вас такое замученное. И во сне вы разговаривали вслух. Вы сказали: "Ох, создатель, отними у меня разум". И я поняла, что человек, который просит отпять у него разум, не может быть сумасшедшим.
— Гульгуль, умница, я теперь пойду вон на ту горку и посижу на солнышке, отдохну. А ты тем временем сходи в аул и скажи всем вот что… Скажешь, что Киялхан вовсе не молнию ищет, а клад. Золото, мол, старинное золото зарыто было под этой сосной, слиток с лошадиную голову.
— Зачем, ага?
— А увидишь сама, что будет…
И, забравшись на вершину холма, откуда был широкий обзор, он с улыбкой смотрел на аул… У реки, видел Киялхан, все так же безмятежно сидит за постирушкой его женге. И. дядюшка — на своем короткохвостом рыжем жеребчике трусит возле стада, погоняя скотину. А вот и бригадир о учителем Тойганбаем: обгоняя друг друга, с лопатами в руках они бегут к вырытой Киялханом яме, куда не захотели спуститься, чтобы помочь ему достать жасын. Теперь-то они будут рыть… И Киялхан сказал:
— Бедные люди! Это ли не безумие…
Перевод А.Кима
Магзом Сундетов вошел в писательский коллектив Казахстана в 1961 году со сборником рассказов "На распутье". Затем выпустил книгу для детей, повесть "Жду тебя, Дизар", роман "Лодка без весел" и другие произведения. В издательстве "Советский писатель" у него вышел сборник повестей и рассказов "Стремя в стремя".
— Апа, пить хочу…
Голос ребепка был жалобный, хриплый. Женщина в широком коричневом платье, в белом платке шла на несколько шагов впереди. Она остановилась, опустила на землю черный, перетянутый бечевкой чемодан, и подняла голову.
Лицо у нее круглое, миловидное. Зеленоватые, запавшие, грустные глаза. Она взглянула на узкоглазого загорелого мальчика лет одиннадцати, одетого в белую рубашку и серые брюки, и тяжело вздохнула. Тыльной стороной ладони вытерла мелкие бисеринки пота над полной верхней губой.
Время за полдень, но жара еще не спала. Вокруг — степь. Безлюдье и тишина, даже травка не шелохнется, не за что глазу зацепиться.
Полчаса назад они сошли на разъезде с поезда. На платформе — ни души. Взгляд упирается в одинокое красное кирпичное здание, на фронтоне которого крупными буквами написано: "Шурегей". Не раз уезжала она отсюда, и здание это знакомо ей, примелькалось. Для сына же ее, закончившего четвертый класс, все внове. "Почему "Шурегей"? — думает он. — Так величают дикую утку. А при чем тут разъезд?" Мальчик видит, что мать не в настроении, и боится ее спросить об этом, молчит.
А женщина думает: почему их не встретили? Не дошла телеграмма? Десять километров пешком по солнцепеку не так-то мало. Хорошо бы одна, так ведь с ней ребенок… Остановилась, поджидая мальчика, и только сейчас почувствовала, как затекли руки от тяжелого чемодана, как пощипывают глаза капельки пота. Наклонилась к сынишке и поцеловала в лоб.
— Ну, потерпи, жеребеночек мой… Ты ведь джигит.
— Зачем мы сюда приехали, апа? Уедем обратно.
— Не говори так. Видно, телеграмму не получили, или дяди в ауле нет… А тетя не может выбраться, из-за детей.
— Все потому, что нет папы. Кому мы нужны?
— Хватит, Ержан! — Женщина торопливо поправила платок. — Ты плохо знаешь дядю. Мал еще. Он ведь чабан. Нет у него свободного времени. Пойдем-ка.
Упрямо стиснув зубы, она подняла чемодан, подняла легко, словно желая доказать, что совсем не устала, что может еще одолеть не один перевал. То и дело она оглядывается на сына, чтобы подбодрить его, и легкая улыбка касается уголков ее рта. Но ребенок надулся, даже краешками глаз не взглядывает на нее.
— Дядя хочет, чтобы мы отдохнули. Разве он не написал: мы живем на джайляу. Ждем вас. Отдохнете, попьете кумыса и молочка. — Голос ее задрожал, она всхлипнула. — Отец твой умер. Остались мы вдвоем с тобой. Что же делать теперь? А дядя, он все же родственник твой…
— Апа, не надо… Я скоро вырасту… — мальчик стал гладить ей руки.
— Ничего ты не понимаешь… Хнычешь…
— Это потому, что пить хочется, апа…
— Потерпи! Ты же моя опора, моя защита! Иди поближе к краю! Залез в самую пыль… — она потянула мальчика за рукав.
И он бойко зашагал следом за матерью. Пройдя немного, они опять остановились, вытерли пот. Малыш уселся на чемодан, глотает слюну, облизывает пересохшие губы.
— Потерпи. Скоро уже аул. Они писали, что живут на берегу озера.
— Апа, апа, что это?!
Мальчик испуганно схватился за подол матери, затаив дыхание. Огромная птица, плавно опускаясь, пролетела над ними. Лохматая черная тень скользнула по желтоватой земле.
— Ержан, да это ведь коршун…
— А он не утащит нас?
— Что ты! Он так низко обычно не летает. Видать где-то недалеко отсюда гнездо. Степные коршуны вьют гнезда и в зарослях, и в оврагах.
Уверенный голос успокоил мальчика. Сняв нахлобу-ченпую на голову фуражку, он так же, как и мать, стряхнул ладонью пот со лба. Потом опять натянул фуражку, сложил, руки на коленях. Взгляд женщины прикован к этим лежащим на коленях детским рукам, — вылитый отец. Он тоже любил так сидеть. Она с нежностью посмотрела на сына.
— Апа!..
— Что?
Ержап указал пальцем на расплывшуюся в знойном воздухе линию горизонта. Марево, подрагивая, как ртуть, дымчатыми волнами стелилось в воздухе.
— Видишь, апа? Вон там, вон там, левее…
Только теперь женщина увидела: что-то коричневое, неопределенной формы движется в знойном мареве. То похоже на двугорбого верблюда, то на вытянувшегося в стремительном беге скакуна.
— Что за чудо? — невольно вырвалось у женщины. — Верблюд… Нет, вроде бы конь…
И вдруг коричневое существо, очертания которого смутно угадывались в раскаленном воздухе, стало подниматься, превратилось в точку. И мать и сын тотчас догадались: да это же тот самый коршун. Оба разочарованно вздохнули: ждали необычного — и обманулись.
Неожиданно до слуха донеслось дребезжание колес. Путники всполошились, — радостно вскочили.
— Арба!
— Ну-ка быстрей… Быстрей, сынок…
По бежать не надо, — арба, которую тащит рыжий с обвисшим брюхом конь, сама приближается, подпрыгивая на ухабах. Слышится унылый, напевающий какую-то тягучую мелодию голос, но самого возницы из-за коня не видно. За арбой тянется шлейф пыли.
— Апа, он сюда свернул! — радуется мальчик.
Женщина боялась, как бы арба, дойдя до развилки, не свернула в другую сторону. Сын, оказывается, тоже следил за этим.
Рыжий копь, пофыркивая, вертит головой, отмахиваясь от мух.
— Тпру-у… божье созданье!
Из-за крупа лошади выглянул краснолицый, с бороденкой торчком старик, в фуражке с широким, в локоть арбуза козырьком, уцепился сухой рукой за перекладину, из-под нависших густых бровей смотрят желтоватые с темными крапинками глаза, а вокруг них разбегаются добрые морщинки. Поверх пиджака на старике брезентовый плащ.
— В добрый путь, дочка!
— Здравствуйте, дедушка! Но узнали меня?
Старик растерянно заморгал:
— Нет, не припомню, милая…
— Сестра Мошана.
— Е-е, у него же зять скончался в прошлом году.
— Да, я вот и есть вдова, — горестно сказала женщина. Голос ее дрогнул. Поняв, что мать расстроилась, а разговор толком еще и не начался, мальчик с тревогой одумал: "Наверно, не уговорит его…"
— Что же вы стоите? А ну-ка!
Женщина поставила чемодан к заднему борту арбы и села, заслонив сына от солнца. Подобрав вожжи, старик хлестнул коня:
— Н-но, божье созданье!
Арба, грохоча, покатилась по дороге. Вокруг бесконечная степь. Старик повернулся к женщине:
— Как это вы решились? В такую жару, с ребенком… Женщина не ответила, только улыбнулась грустно.
— Мошан ведь гуляка. Как бы не укатил на центральную усадьбу. А невестка — с детьми, да еще за стадом приглядывает вместо Мошана. Все успевает. Степенная. Мошан — не чета ей. Пустомеля.
Арба съехала на другую дорогу, всю в выбоинах и рытвинах. Разговор на время смолк. Каждый раз, когда арбу подбрасывает, спицы в колесах, высохшие и потрескавшиеся под дождем и солнцем, скрипят и мяукают…
Солнце все печет и печет. Обжигая лоб, проносится суховей, будто сидишь перед жаркой печкой.
— Апа, апа… — мальчик нетерпеливо тычет пальцем, показывая на снующего вдоль дороги суслика, — мышь…
— Это суслик, сынок…
Старик улыбается:
— Видать, что сын нефтяника, не здесь рос.
Едва различимо вдали показалась юрта.
— А вон и Мошанов очаг!
Старик хлестнул коня.
Мошан ни свет ни заря смотался на центральную усадьбу колхоза и только что вернулся. Зашел в юрту, забурчал:
— Эти алгабасские колхозники рехнулись просто. Каждый божий день пирушки. Разинут рот до ушей, все им нипочем. Так чего же они надо мной хихикают? Живу себе в чистой степи, воздух, кумыс… Говорят, что я похож на домашнее животное… А на какое? На кэзла? На лошадь? Ну, и насмешники! Не зря говорят, что в этом ауле собаки не лают, а брешут. Очень верные слова…
Ржавые усы Мошана топорщатся, под коротким носом шевелятся, как у кота. "Ишь чего придумали! Домашнее животное! И почему похож? Подбородок как подбородок, — разглядывал он себя в зеркальце, — шея… немного подвела, правда: как у доброго поросенка!" Мошан смутился, — показалось, что домашние слышат его бормотание. Поднял голову, воровато огляделся. Совсем забыл, что в доме, кроме него, никого нет. Успокоившись, прилег. "И в самом деле — рот широкий, как подол у юбки, за каждой щекой будто по гусиному яйцу. И впрямь — животное…" — заключил он подавленно.
И что за жара нынче! Хоть солнце и село, а все равно духота… Ему вдруг стало неловко, что жена целый день вместо него ходит за стадом. Он вспомнил, как долго распивает чай по утрам, как без всякого повода придирается к женщине. И всегда Канипа уступает, подлаживается к нему. Нынче хотела что-то сказать, да, увидев нахмуренные брови, раздумала.
— О, кровопийцы гнусные! Сгиньте! — Мошан схватил полотенце и с ожесточением начал отгонять мух. После их укусов зуд нестерпимый.
Вытер полотенцем взмокший лоб, а. мухи снова загудели, закружились.
— Коке! Коке! Арба! — раздался с улицы голос маленькой дочки.
Лениво потягиваясь, он пошел к выходу. Тело затекло, ноги покалывало. Подождал, пока пройдет боль, и только тогда переступил порог своей пятикрылой юрты. У выхода с ним чуть не столкнулась пятилетняя дочка с тоненькими, как плетки, косичками.
— Осторожней, Гульжан! — Мошан погладил дочку по голове. Он уставился на арбу, показавшуюся из лощины, услышал оживленный голос верхового на темно-гнедом коне, едущего рядом с арбой. "Кто это? Порази меня всевышний! Мерещится мне, что ли? Это же на коне Канина! В пути встретились, наверное".
— Коке, к нам мальчик едет!
— Вижу, Гульжан, вижу.
— И дедушка Даулет!
— Он-то откуда взялся? И верно — арба его…
Мошан торопливо поправил воротник рубашки и пошел навстречу гостям.
Повадки Мошана хорошо известны Канипе. Сперва будет гостеприимным, щедрым, сердечным, но пройдет несколько дней — так изменится, что гостю впору провалиться сквозь землю. Брови нахмурены, кошачьи усы под вздернутым носом сердито топорщатся. То и дело грозно покрикивает: "Эй, жена!". Гость, конечно, обижается.
Раздосадованной Канине остается только шипеть: "Глаз из-за тебя поднять стыдно, из-за твоего собачьего характера!"
На следующий день после приезда сестры Мошан сказал:
— Телеграммы к нам вовремя не приходят. Когда вы с поезда сошли, я был в колхозе. Видел там почтальоншу, но она мне ничего не сказала.
Мошан сидит на торе — почетном месте. На нем — вельветовые коричневые штаны, воротник белой рубашки расстегнут, на ногах — полосатые носки. От выпитой вчера "горькой водички" под глазами набрякли мешки, лицо в красных пятнах. Он полулежит, подмяв под себя пуховую подушку. "Сказал бы что-нибудь ласковое, ободряющее сестре и племяннику. Да и слов-то у него таких нет", — огорчается сидящая у самовара Капипа.
У ног Мошана — девочка, дочка. Напротив него — Ержан. От горячего чая приезжий мальчик разомлел. Мо-шан недовольно сказал жене:
— Эй, жена! Что ты наливаешь? Это же вода, а не чай!
— Только что заварила. Не ворчи.
Сдвинув брови, Канипа сняла крышку с белого чайника, насыпала заварки. Поставила чайник в горячую золу на кусок жести.
На скатерти — баурсаки и карамельки в разноцветных обертках. Тут же, в деревянной чаше, свежая сметана. Две миски с дымящимся жирным мясом, только что нажаренным.
— Ешьте. Не глядите на меня. Ержан, "Гульжан, а вы чего, ждете? — обратилась Капина к племяннику и дочери, взглядом указывая на мясо.
Напившись чаю, поев баранины, Мошан попросил у жены спичку. Поковыряв ею в зубах и, поерзав на месте, спросил:
— Эй, парень, в этой суматохе я и не поговорил с тобой. Как учеба?
— Хорошо, дядя, — несмело ответил мальчик.
— Что такое хорошо? Четверки и пятерки? Или круглые, как лысина у старика Даулета, тройки?
Приподняв кошму, в юрту вошла мать мальчика и села возле сына. Улыбаясь, перевела взгляд на брата.
— В перемежку, — отозвался Ержан.
— А вот наши Дания, Жания и Сауле дружат только с пятерками. Хорошо учатся. Поэтому и повезли их путешествовать по разным городам, пусть посмотрят.
— Не хвались, старик, — засмеялась Канипа. Крупное ее тело заколыхалось.
— А чего? Ну-ка сравни наших дочерей с сыном человека, который вырос в нефти и мазуте.
— Эй, старик! Не забалтывайся! Знай меру.
— А что я сказал такого?
— Шутить тоже надо с умом!
Канипу одолели раздумья. Чего это он так расхваливает дочерей? Обидно, что сына нет? От жалости к мужу и себе у нее защемило сердце.
— Чего замолчала, а, Канипаш? — спросил жену Мо-шан.
— Надо соседей пригласить, а то скажут, что скрыл гостей, не позвал на чай. Мужчины, что вы расселись тут?! А ну-ка, собирайтесь, да поживей!
— Верно, верно, жена, правильно говоришь, пристыдила нас!
— А то как же! Кони застоялись уже. Кончайте чаевать.
— Ты как, Ержан, а? — засуетился Мошан.
У Ержана еще не прошла обида на дядю. Когда тот вышел, мальчик украдкой взглянул на мать. Он понимал: ее тревожит, что. сын такой взъерошенный, хмурый, она во время еды всячески давала понять, что недовольна его поведением. Глубоко вздохнув, мальчик пошел к двери.
Мошан уже успел привести и оседлать коней. Длинногривого рыжего коня передал Ержану и легонько подсадил парнишку в седло. Похлопав по спине, сказал: "Вот сейчас ты настоящий джигит. Крепко сидишь, — молодец!"
Ержан забыл о своей обиде. Душа ребенка восприимчива к теплому слову.
…Тихонько похлестывая коней, едут они вдоль оврага, заросшего густым кураєм. День чистый и жаркий. Ержан, защитившись ладонью от солнца, разглядывает окрестность, радуется белогрудым ласточкам, которые мелькают перед лошадьми.
— Дядя, а почему ласточки от нас не отстают? — спрашивает мальчик, подъехав к Мошану стремя в стремя.
— Видишь: мух над нами полно? Ласточки их ловят. Поэтому и не отстают.
— Дядя, а что это? Дом, что ли?
На краю обрыва прилепилась, зияя проемами окон и дверей, пустая мазанка. Перед ней куча мусора. Как волчьи зубы, торчат повсюду бревна и подпорки. Вероятно, здесь был загон для скота.
— Старая зимовка. Ненасытный Казабек. Вот ведь скряга, — нахмурился Мошан, — даже сараюшку и ту разобрал и увез. Боится, что его гнилой камыш кто-нибудь украдет…
Заброшенная, полуразвалившаяся мазанка осталась позади, а Ержан все еще оглядывался. Какой-то неизъяснимый страх нагнало на него это разрушенное строение. Вокруг тишина. Он почувствовал, что сидит весь сжавшись, вцепившись в переднюю луку седла. Разжал затекшие пальцы и взглянул на Мошапа.
— Еще недавно мы были соседями, — задумчиво сказал тот, — юрты поставили рядом. Угощались друг у друга. И в мыслях не было ничего дурного, да… Но однажды вечером он прискакал ко мне, что есть мочи нахлестывая коня. "Что с тобой, Казабек?" — спрашиваю. Не слышит. Ноздри раздуваются, говорит: "В твою отару забрели два моих ягненка. Верни или плохо будет!" — "Ой-бай, — говорю, — дорогой, пусть хоть рассветет". А он бранить меня… Ладно. У твоего дяди тоже характер не сахар. Схватил я коня под уздцы, всадника в момент вышиб из седла. Ох и отлупил же я его…
— А в чем же его. вина, дядя?
— Как это в чем? В том, что он задел мою честь, — растеряно заморгал Мошан. — Непонятно, что ли?
— Он же приехал за своими овцами!
— Тьфу, прости госроди, ты совсем оболтус!
И Мошан стегнул коня. Гнедой легко взял небольшую сопку. Ержан, нахлестывая своего рыжего, догнал дядю. У подножия сопки голубело озеро с высокими, сплошь в траве берегами, на которых паслись овцы. На коне восседал мужчина в белой рубашке и громадной соломенной шляпе.
— Как здесь красиво, а? Дядя, можно искупаться? — глаза у Ержана загорелись.
— Что ты… Какое купанье? Еще чего выдумал! — ответил Мошан и вдруг воскликнул: — Да это же Казабек! Это он!
Невзрачная коняга под чабаном навострила уши и заржала. Парень обернулся. Лицо его расплылось в улыбке. Ширококостный, крупный парень. Как это дядя ухитрился его отколотить? Ержан был удивлен и где-то в глубине души горд за дядю.
— Как здоровье, Казабек? — крикнул Мошан едущему к ним чабану.
— Хорошо, Мошеке, а ваше?
— Тоже неплохо. Живем по-прежнему.
— Пусть дорога ваша будет удачной! — Поравнявшись, парень протянул руку Мошану.
— Познакомься, Казабек. Племянник мой. Сын Барака, твоего односельчанина. Завтра к обеду давайте к нам. Не забудь жену и детей. Ержан! Это один из лучших джигитов рода толенгитов. Бесшабашный, бескорыстный. Последнего коня отдаст, если попросишь.
— Расхваливаете вы меня, Мошаке, не по заслугам.
— Ладно, ладно! В первый раз тебя видит, пусть знает. Говорю, что есть, ничего лишнего.
— Знавал я отца Ержана. Умный был человек, что и говорить. Все мы вместе его одного не стоили.
— Учтивый ты человек, Казабек. Ладно, ладно, не суетись! Покойный, пусть земля ему будет пухом, горяч был. Нефтяник.
И Мошан хихикнул, но Казабек не поддержал его.
— Зять ваш, потому и говорите так, строго, — сказал он, чувствуя себя неловко перед мальчиком.
— Ждем вас, Казабек. Прощай!
Они заехали еще к нескольким чабанам. В дороге Мошан хулил их всячески, говорил, что просто вынужден их позвать. Потому Ержан, хотя дядю и его встречали дружески, глядел на новых людей отчужденно. И совершенной неожиданностью явился для него крик дяди: "Это еще что, бестолковый какой! Дикарь неотесанный! Знаешь, кто перед тобой? Очень большой человек — Герой Социалистического Труда".
Не зная, что ответить, Ержан был потрясен таким двуличием. На обратном пути, не выдержав, хмуро сказал:
— Дядя, а вы — подлиза! За глаза ругаете всех, а в лицо расхваливаете. Мой отец так не делал.
— Ты что, совсем спятил? — Мошан не ожидал такого. — Какой мальчишка нахальный!
Иногда кажется, что степь похожа на человека. У нее тоже свой характер. Сегодня, после вчерашнего зноя, она вроде бы присмирела. По небу плывут легкие перистые облака, дует свежий, прохладный ветерок. Не хочется сидеть в юрте в такое время.
Гости Мошана, приехавшие семьями, устроились в тени на подстилках и одеялах. Ержану грустно. Прильнув к матери, он тоскливо смотрит вокруг. У очага перед юртой запевает свою песенку знакомый желтый самовар. Чуть поодаль крутятся два вислоухих, со свалявшейся шерстью пса.
— Эй, племянник, почему не играешь? — Мошан уже изрядно выпил и захмелел. — Разлегся, будто бы сын шаха.
— Что ты к нему вяжешься? Ребенок ведь… Ему, наверно, интересно послушать наши разговоры, — покачал головой Даулет.
— Весь в отца…
Мошану вспомнились слова мальчика: "Мой отец так не делал".
— Плохой у тебя был отец! — Мошан в упор глядел на Ержана. — Аллах обидел меня таким зятем. Э-ей, племяш, хочешь, я назову своего пса именем твоего отца? Хочешь? — Мошан хохотал, обнажив крупные желтые зубы.
Гости испуганно и недоуменно переглядывались. Молчали, не веря своим ушам. Знающие цену слову понимают, что такая "шутка" может до многого довести человека.
Мальчик со слезами на глазах вскочил с места.
— Ну, племянничек, что теперь скажешь? Барак, Барак, на, на! — закричал Мошан, повернувшись к собаке. Та подбежала. Ержан, вздрогнув, закрыл лицо руками и бросался в юрту.
— Ты что, обалдел, Мошаи? Позор какой! — тихо сказал Даулет, с трудом поднялся, собираясь идти за мальчиком.
И тут из юрты, неловко держа двустволку, выскочил Ержан. Канина увидела, что палец его лежит на курке, и вскрикнула. Вмиг протрезвев, Мошан побелел как полотно.
— Племяш… племяш… Что ты, милый? Я же пошутил… Племяш…
Мальчик молчал, стиснув зубы. Не дойдя трех-четырех шагов до Мошана, остановился. Игравшие на лужайке дети замерли.
— Ержан, жеребеночек мой! — Опомнившись, мать первая с криком бросилась к нему. — Не обращай на него внимания, он же пьяный.
Грохнули два выстрела. Мальчик швырнул ружье на землю и с криком "апа!" кинулся к матери, уткнулся лицом в ее платье. Когда рассеялся пороховой дым, все увидели, что на зеленой траве бьется раненая собака. Рядом с нею стоял Мошан. Зубы его выбивали дробь.
— Правильно говорят: жилы — не пища, племянник — не родственник… Это, это же… зверь! — Мошан ощупывал себя, словно не веря, что остался цел.
Все вокруг осуждающе молчали. Старый Даулет с укоризной и жалостью смотрел на рыдающего, прижавшегося к матери Ержана и сокрушенно качал головой.
Не глядя на Мошана, гости стали расходиться.
Перевод Е.Усыскиной
Членом Союза писателей СССР Дукенбаем Досжановым за последнее десятилетие написаны романы, тепло встреченные Критикой, "Трудный шаг", "Шелковый путь", "Большая река". Им написано также немало повестей. Произведения А, Досжанова переведены на русский, немецкий, польский и другие языки.
Старики и старухи с утра спешно выехали на той в соседний аул за перевалом. Чабаны еще не спустились с гор. Сауран лежал ничком на старой узорчатом кошме в пропахшей землей и сыростью мазанке и читал книгу. Читал, должно быть, долго: уже и в груди выло и ломило в висках. Тихо скрипнула дверь, но он не поднял головы. Лишь когда робко постучали, оторвался от книги, хрипло протянул: "Да-а!"
В мазанку хлынул яркий поток лучей, точно окутанная им, вплыла девушка, тоненькая и гибкая, как тальник на берегу реки. С радостным изумлением узнал он ее. Магрипа! Выросла и расцвела нежно, точь-в-точь недавно оперившийся лебеденыш. Он слышал, что она собирается ехать в город учиться. Глаза Саура на разбегались. В ее густых смоляных волосах — блеск. Видно, только что выполоскала и заплела их в тугие косы. Личико чистое, пригожее, как озерцо в степп. Сауран отвел глаза и тут же увидел ее вновь, сбоку, в большом круглом зеркале на столе. Лоб высокий, выпуклый, нос прямой, чуть-чуть вздернутый кончик. Полные губы вздрагивают, как лепестки тюльпана при дуновении ветра.
— Я приглашаю вас на бастангы[29], — улыбнулась она.
Бастангы — добрый старинный казахский обычай, сложный ритуал. По обычаю — приглашает непременно девушка.
Магрипа, смущаясь, присела на краешек кошмы. Это как бы первое условие игры, зачин ритуала. Спешка здесь предосудительна. Ворваться в дом, пригласить с порога, словно на похороны или обыденную пирушку, и удалиться восвояси — просто неприлично. Сауран догадался, что с этой минуты и он должен следовать всем неписаным правилам древнего обычая. Он быстро сел, поджав ноги, закрыл и обложил книгу, одернул рубаху, застегнул верхние пуговицы. Приосанился, точно молодой орел перед взлетом. Близость кроткого лебеденыша смущала.
— Пожалуйста, приходите. Наш дом — второй от конца. улицы…
Нельзя же сидеть, как истукан. Этак и девушку вспугнуть немудрено. Вспугнешь — вспорхнет, улетит. Сауран вскочил, бросился к стенке, где на большом гвозде висел его костюм, пошарил в карманах. Кончиками пальцев протянул девушке хрустящую красную бумажку.
— Мой вклад в бастангы.
Так требует обычай. Каждый вносит посильную долю в пиршество. Она, кстати, никем никогда точно не определяется.
Девушка приняла деньги. На смуглых щеках ее вспыхнул, заиграл румянец. Ресницы смущенно затрепетали. Сауран едва не спросил: "А кого еще приглашаете?" Но вовремя спохватился. Спрашивать об этом не положено, да и девушка все равно бы не ответила. Кто приглашен на бастангы, остается тайной до тех пор, пока не соберутся все гости.
Магрипа легко поднялась. Продолжая улыбаться, отступила к двери, у порога чуть поклонилась и бочком выскользнула на улицу. В каждом ее движении чувствовались учтивость и такт. В мазанке будто посветлело. Казалось, гостья все еще здесь.
Сауран подошел к зеркалу. Голова сладко кружилась. Он улыбнулся своему отражению и подумал: "Надо же! В степях Косуенки колобродят не только шальные смерчи, здесь обитают, оказывается, и дивные девы! Какая улыбка!.. Какой румянец на ее щеках!..
Побрившись, он надел свежую сорочку, почистил ботинки.
Был полдень, когда он вышел из дома. Петух с набухшим красным гребнем, с нахально вытаращенными глазами взлетел на дувал, захлопал крыльями и, надрываясь, прокукарекал, расколов застойную аульную тишину. Пес, дремавший на солнцепеке, вскинулся, покосился недовольно на возмутителя спокойствия и тут же вновь завалился на бок.
Дом Магрипы Сауран увидел издали. Из трубы жидкой струйкой тянулся дымок. "Должно быть, тетушка Жулдыз с утра хлопочет, к бастангы готовится", — решил он.
Жулдыз-женге встретила его у двери.
— Да будет благословен ваш праздник!
— Спасибо, деверек!
Когда приглашают на бастангы, хозяин или хозяйка обязаны первыми переступить порог, как бы указывая гостю дорогу. Сауран вошел вслед за тетушкой Жулдыз, про себя отметив, что раздобрела она, пышной и гладкой стала, вон и бедра под тесным платьем упруго вздрагивают. А помнил он ее тонкой, плоскотелой молодкой, гибкой, как прут, из которого гнут унину для юрты.
Жулдыз распахнула дверь гостевой комнаты. Сердце Саурана заколотилось. Он приготовился увидеть полную комнату разодетых, разнаряженных девушек и молодок, приглашенных на бастангы, но в доме не было ни души. Посредине белела атласная скатерка — дастархан. Он был пока пуст.
Сауран скинул туфли у порога и пошел в носках по плотному, податливому ворсу ковра.
У стены напротив двери были разостланы для гостей войлочные подстилки, а поверх них — стеганые атласные одеяльца. Все было чистым, новым, с иголочки. Войлок из верблюжьей шерсти туго вздымался, скрывая ажурные стежки.
— Проходи, проходи, — вежливо приглашала Жулдыз.
Сауран, соблюдая приличие, скромно присел с правого края.
— Вот тут мне будет, пожалуй, удобно…
Жулдыз улыбнулась белозубой улыбкой. Настоятельно попросила:
— Нет, нет, деверек. Усаживайся повыше. Сегодня ты для нас — самый дорогой, самый почетный гость. Отец нашей дочери уехал в центр. У него, что ни день, то совещание. Вернется поздно. Мы узнали, что ты один, скучаешь, а завтра Магрипа, да и ты, уезжаете из аула, вот и надумали мы устроить маленькие проводы. Так сказать, бастангы.
— Напрасно беспокоились…
— Аул наш — казан наш. Так ведь говорят, деверек? У нас не принято гостя спрашивать, приглашать его или нет… Не осуди уж…
Она тихо рассмеялась, опять блеснул ровными белыми зубами. Верно сказано: у росписной чашки краски блекнут, а узоры остаются. Драгоценный металл и ржа не берет. Другие детей нарожают — о грязный подол спотыкаются, ходят замызганные, распатланные. Совсем не такая тетушка Жулдыз. И дочь воспитала — хоть в рот клади, — сладко. И сама, как картинка.
Сауран потер пылавшие щеки. Чертова бритва! Три шкуры с себя содрал, пока щетину соскреб. Снял пиджак, поискал, куда бы повесить. Вошла Магрипа…
Ранней осенью созревает, наливаясь солнечным соком, темно-коричневый туркестанский виноград. Кажется, вот-вот сорвутся тугие грозди от малейшего дуновения. Их щедро ласкает солнце, поливают, смывая пыль, дожди. И поблескивает виноград, манит, взор притягивает. Со спелым виноградом, дождем омытым, только и мог сейчас сравнить Сауран Магрипу.
— Не нарушайте обычая. Дайте, я повешу.
Это тоже входит в правила бастангы: за юношей ухаживает девушка. С того момента, как он входит в дом, она ни на мгновение не оставляет его без внимания. Принимать гостя — большое искусство.
— Чувствуйте себя как дома. Не стесняйтесь.
У Саурана подкосились ноги. Он неуклюже опустился, поджав их под себя. Магрипа подкинула ему под бок пуховую подушку. Развалиться перед девушкой он, однако, не решился и продолжал сидеть прямо, точно кол к спине привязали.
Атласный дастархан все еще не был накрыт.
Магрипа захлопотала, заспешила, забегала из гостиной в кухню с широким медным подносом. Сначала принесла большую белую чашу с горой винограда, крупного, чисто вымытого, спелого до прозрачности. Сауран наклонился и увидел в каждой виноградине, точно в зеркале, свое отражение. Потом Магрипа появилась с пышными, румяными пончиками-баурсаками. Обжаренные в бараньем сале, они источали приятный дух, щекотали ноздри. В маленьком глиняном кувшинчике тускло поблескивал янтарный мед, в плоской чаше, вырезанной аульным умельцем из урючины, дышали свежеиспеченные лепешки. В глубокой миске с посеребренным ободком лежали тонкие ломти засахаренной дыни. Магрипа потянулась через весь дастархан, чтобы поставить две тарелочки с изюмом и сушеным урюком. На мгновение перед его глазами промелькнула тонкая девичья кисть, и он вздрогнул, застыл, уловив, почувствовав на себе девичье дыхание.
Девушка одна, без посторонней помощи, накрывала дастархан, красиво расставила все блюда и яства.
С улицы донесся приглушенный женский смех. Казалось, позванивали позвякивали серебряные монеты. Вошла молодая жена Койшеке, неся в руках расписанную чашу с чем-то запашистим, дымящимся. Магрипа приняла чашу, поставила на дастархан. Это был свежий творог из овечьего молока, хорошо размешанный, снежно-белый, вязкий.
— Боже! Наконец-то и мне суждено увидеть моего баловня-деверя, — заметила насмешливо чабанская жена.
— Да принесет бастангы вам радость, женеше!
— Смотри, как льстить-то научился! Сладко говоришь, джигит. Небось, не одной красотке голову вскружил, а?!
— Шутки моей женеше — как дубинкой по голове, — заметила Магрипа, смягчая резкость слов гостьи.
— Что, выгораживаешь молодца?.. Ну-ну, знаю я вас! В два счета сойдетесь…
Сауран решил скорее перевести разговор на другое.
— И дом в горах, и отара в горах. Когда же вы умудрились творог сварить? — сказал он.
— Э, ради удовольствия посидеть рядышком с таким милым льстецом что не сделаешь?! Вот и примчалась сюда чуть свет. Разве без меня обойдется? Аульные чумазые бабы непременно что-то сделают не так.
— Как же Койшеке вас отпустил? Неужто не ревнует? — шутливо полюбопытствовала Магрипа.
— Э, нет! Он убежден, что лучше его на свете нет. Сам же и овец доить помог, и лошадь пригнал да оседлал, и проводил до полпути.
Сауран отметил про себя, что творог приготовлен из густого, жирного молока казахской овцы. Творог из козьего молока обычно жидкий, долго не густеет, а из коровьего молока — желтый, суховатый. Чабанская жена, должно быть, заквасила молоко недавно, притом положила совсем немного закваски, чтобы не горчило, и варила неспеша, на медленном огне, тщательно отцедила сыворотку. Сауран осторожно попробовал, а потом не удержался, зачастил ложкой, даже языком причмокнул. Магрипа чуть улыбнулась, чтобы не смутить гостя, сделала вид, будто ничего не заметила.
Вошла жена директора, толстушка Сулу, с деревян-ным блюдом, покрытым чистым белым платком. Магрипа и на этот раз кинулась навстречу, приняла блюдо и озадаченно застыла у дастархана, соображая, куда ставить. Сухопарая молодка, жена Койшеке, быстро сдвинула тарелки, чашки, миски, освободила место посередине, и Сулу торжественно сбросила платок, прикрывавший кушанье. Все увидели опрокинутый медный таз, а когда приподняли его, густо повалил пар, и острый, сочный дух тушпары ударил в ноздри. Тушпара — это нечто похожее на пельмени, манты и самсу одновременно. Тонко-тонко раскатывают тесто, разрезают его на квадратные кусочки, с одного края кладут ложку мелко нарубленного и крепко поперченного мяса и лепят небольшие комочки. Ровные, круглые, дымящиеся, лежали они в деревянном блюде, точно утиные яички. Сквозь тесто виднелась красноватая начинка.
— Оу, бедняга, с тобой, видно, муж не спит! Смотри, как тебя распирает… Лопнешь!
Чабанская жена любила позубоскалить над располневшей сверстницей. Та тоже в долгу не оставалась.
— А на тебе Койшеке, видать, верхом ездит, отару пасет. Несчастная, одни глаза да скулы…
Магрипа, смутившись, выскользнула на кухню.
На пороге показалась хозяйка дома. Внесла разбушевавшийся самовар, поставила с края дастархана на медный поднос. Самовар посвистывал на все лады, тонкой струйкой витал над ним горячий пар. Хозяйка пошутила:
— А я-то думала: туркестанские торговки с базара невзначай нагрянули… Оказывается, вы тут шумите! Ну, придвигайтесь, присаживайтесь. Поближе, молодка, к гостю садись. Не стесни его только! Чай разливать будет моя дочь.
Магрипа принесла чайник-заварник, настоявшийся на саксаульных углях. Сауран понимал: разливать чай на бастангы — серьезное испытание для девушки.
Она присела рядом с самоваром, вернее, опустилась на одно колено, поджав другую ногу под себя. Оправила длинный подол белого шелкового платья; Тугую косу, покоившуюся на груди, привычным движением откинула назад, за плечо. Глаза разгорелись, на щеках вновь проступил румянец. Все невольно залюбовались девушкой.
— Ну, что вы глаза пялите? — заметила Жулдыз. — Сглазите еще мою девочку!..
Магрипа разливала чай старательно и умело. Все чашки наполняла ровно, и женщины это сразу заметили и оценили.
— Вот так воспитываем, растим, на руках носим, лелеем, оберегаем… — сказала Сулу.
— А плод наших трудов сорвет кто-то другой, — подхватила сухопарая молодка. — Попадет лебедушка в когти коршуна, и помнет он ей перья, а то и в клочья раздерет.
— Не пугай! Моя дочь учиться поедет, большим человеком станет, — перебила ее Жулдыз.
— А… вон оно что! А я гадала-думала, с какой стати бастангы. — Сулу обрадовалась своей догадке. — То-то же так похорошела твоя дочка в последнее время…
— Да-а… Вот вместе с деверьком я и отправлю её завтра в столицу.
— Значит, сама толкаешь ее в пасть волка! — деланно испугалась сухопарая молодка.
Стало неловко. Сауран заговорил о чем-то невпопад, сконфузился, робко глянул на девушку. Она тоже смотрела на него большими, невинными глазами. Казалось, вот-вот из них брызнут слезы. Он торопливо подал ей чашку. Сколько бы она ни наливала, цвет чая оставался неизменно темно-коричневый, и это женщины тоже оцепили по достоинству.
Сауран ополовинил творог в чаше и принялся за тушпару. Во рту точно пожар вспыхнул — столько перца и чеснока в мясной начинке. Он ел еще и еще, чувствуя, как запылало внутри, а на глаза навернулись слезы. Ай да тушпара! Чтобы хоть как-то унять пылающий жар, он бросил в рот несколько виноградин. Пот прошиб его, и девушка поспешно встала, принесла ему махровое полотенце. Вытирая лоб, шею, лицо, юноша с досадой подумал: "И чего я так набросился на еду, будто прибыл из голодного края? Срам какой! Мне бы приятную беседу затеять, шутки шутить, а я уплетаю за обе щеки и черным потом обливаюсь. Правда, говорят, на бастангы ешь до отвала. И все же… Ай-ай-ай! Культурный, образованный человек!"
Он повесил голову со стыда и принялся молча потягивать чай.
— Напрасно дочку взбаламутила. — Сухопарая молодка осуждающе поджала губки. — Пожалеешь потом, ой, как пожалеешь. Да поздно будет! Локти кусать начнешь, выть станешь. Вот увидишь!
— Дочек лучше держать при себе, — согласно кивнула Сулу. — Сидит вот рядышком и чай разливает. Хорошо и спокойно!
Магрипа закручинилась, покусывая кончик косы. Сау-рану стало так жаль ее, что захотелось немедля заступиться, броситься на защиту. Только от кого? И как?
— Берите баурсаки, — предложила Магрипа.
Она сказала это как бы для всех, но он-то знал, чувствовал, что обращалась она только к нему. Суду пытливо уставилась на девушку, от изумления выкатила глаза и прицокнула языком. Он поздно сообразил, что случилось. Оказалось, девушка забылась, черпнула мед из кувшинчика и начала по-детски облизывать серебряную ложку. Сулу нахмурилась, даже лицом потемнела. Мать тоже заметила оплошность дочери, поспешила развеять неловкость.
— Ну, что же не кушаете, гости дорогие? Деверек, ты далее жент еще не пробовал. Магрипа сама натолкла.
Жент — кушанье из толченого пшена с маслом и с сахаром — был, действительно, что надо.
После чая принесли копченое мясо. Для бастангы обычно варят огузок, долгое время пролежавший в муке. От длительного хранения мясо на тазовой кости обретает изжелта-коричневый оттенок, точно сушеный урюк.
— Прошлой осенью коптили, — пояснила Жулдыз и обратилась к сухопарой молодке: — Помнишь, ты обиделась на меня, что я не устроила в честь твоего отъезда бастангы? Теперь вот утешься.
— С тех пор, милая, могла бы раз пять провести бастангы. Но ты, скряга, боишься все, что обеднеет твой толстошеий муж…
Заважничала сухопарая, все продолжала из себя обиженную корчить. Толстушка Сулу тоже огонька подкинула:
— Одно название — что в нашу честь, а вся — услада достанется ученому джигиту.
Сауран придвинул ей дымящийся огузок.
— Тазовая Кость — вам! Пожалуйста, полакомьтесь. Толстушка вспыхнула от удовольствия, приняла дар.
Это Древний обычай: тазовую кость дают самому почетному гостю. Сулу игриво рассмеялась:
— А ты хитер; ученый джигит! Знаю, знаю, на что намекаешь. Так уж и быть: в следующий раз бастангы даю я.
— Таков обычай: кто грызот тазовую кость, тот проведет следующую пирушку.
Гости повеселели. Пошел непринужденный разговор. Смеялись. Шутили. Лишь к вечеру свернули дастархан. Женщины отправились домой не с пустой посудой: Жулдыз щедро наполнила чаши разными яствами с праздничного стола. Кроме того, каждой еще досталось по дорогому платью — на память о бастангы. Посыпались благодарные, нежные, искренние слова. Все были растроганы, опьянены угощением и лаской. Разошлись довольные, умиленные. Радость в будний день душу облагораживает.
— Для тебя, деверек, мы в спешке ничего не придумали. Но подарок за нами. Сам выбери любую вещь в этом доме.
Тетушка Жулдыз провожала Саурана последним.
— Что вы, что вы! Ничего я не возьму! Не нарушу славного обычая. Угощение и внимание Магрипы для меня дороже подаренного скакуна!
Благодарно блеснули глаза, заалел на смуглых щеках стыдливый румянец.
На другой день Сауран и Магрипа выехали из аула. Скорый пассажирский из Москвы на Алма-Ату проходил в полночь. Провожал их отец Магрипы, растерянно волочил огромный чемодан, гулко топал кирзовыми сапогами. Над окошком кассы — бумажка: "Билетов нет". Отец девушки приуныл. "Ничего, — утешил Сауран. — Поезд придет — с проводником как-нибудь договоримся". Магрипа, впервые собравшаяся в далекий путь, встревоженно поглядывала то на отца, то на Саурана. Наконец, пронзая ночную тишь грохотом и лязгом, примчался поезд, и перрон точно вздыбился. Они, толкаясь, побежали вдоль состава, стучались в закрытые вагоны. Проводники что-то не показывались. Лишь перед самой отправкой удалось подступиться к одному. Заспанный, помятый старичок в засаленной фуражке, со сломанным козырьком, зевая и почесываясь, выслушал их, небрежно бросил: "Подкинь к стоимости билета по красной бумажке — заберу". Ну, это ясно… Ворвались в вагон, втащили громоздкий чемодан, и тут же поезд дернулся, лязгнул буферами, понесся в ночь, оставив на осиротевшем перроне, на пронзительном ветру удрученного разлукой отца…
Черная ночь простиралась за окном. Проводник — старичок-сморчок голова с кулачок — пальцем поманил Саурана в свое купе.
— Что, учиться едешь?
— Отучился. На работу устраиваться еду.
Обрадовался старик, что не со студентом дело имеет. Посадил рядом, послюнявил пальцы, деньги пересчитал.
— А она кто? Сестра?
— Нет. Землячка. Поступать хочет.
Старичок хихикнул, подмигнул Саурану.
— Добавишь еще красную — дам отдельное купе. Ну, как?
Сауран швырнул еще десятку. Сморчок, голова с кулачок, потер руки, задергался весь от неожиданной удачи.
— Хочешь — у меня портвейн есть?
— Спасибо. Прихватил шампанское. Думал распить перед отправкой, да не успели в суматохе.
Кондуктор открыл крайнее купе. Оно и в самом дело пустовало. Сауран на мгновение вспомнил окошко кассы, унылую очередь, замусоленную бумажку; "Билетов нет". Он занял две нижние полки. Обе были застелены. Не успели расположиться, как в купе постучали. Вошел сморчок-старичок, дыхнул сивушным перегаром, поставил на столик три стакана.
— Надо же обмыть дорогу, джигит!
Сауран достал из саквояжа бутылку шампанского, расстелил газету, высыпал из кулька конфеты. Магрипа тоже села, натянула на колени подол, поправила косы. Хлопнула пробка, забулькало, запенилось в стаканах. "Счастливого пути!" — прошепелявил сморчок, расплескивая на китель пену. Выпили залпом, крякнули для приличия. И тут только Заметили, что Магрипа даже не пригубила. Старичок сморщился. "Э, милая, так не пойдет! Если хочешь, чтобы поезд не сошел с пути, — выпей!" Сауран звал, что девушке неведом вкус вина, но сейчас ему хотелось, чтобы она непременно выпила. Первый раз девчонка так далеко уезжает из аула, пусть вино развеет тоску на сердце.
— Магрипа, не выпьешь — обижусь. Это же мой бастангы!
Девушка поверилд, Может, в дороге и такой бастангы бывает. Не отведать угощенья — грешно. Матрица вся напряглась, зажмурила глаза, с усилием выпила половину и закашлялась, головой замотала. Приятное тепло растекалось по жилам, перед глазами поплыли разноцветные круги, щеки горели. Она посидела немного, смущенно улыбаясь, и вдруг тихо сказала:
— Извините, я прилягу…
Старичок-сморчок многозначительно кашлянул.
— Ну, джигит, я пойду и к вам ни-ко-го не пущу!
И, покачиваясь, вышел.
Сауран закрыл за ним дверь, щелкнул замком. Потом Задернул занавеску, опустил плотные клеенчатые шторы, погасил свет. В темноте он нашарил постель, быстро разделся, лёг. Монотонно стучали колеса, в лад им колотилось сердце, подкатывалось к горлу. Во рту стало сухо. По животу прошел холод.
Он скрестил пальцы под затылком, закрыл глаза. Всплыли в памяти смуглые, топкие девичьи руки над дастарханом… Толстые черные косы то на груди, то на спине… Робкий, быстрый взгляд… Чистое, точно гладь родничка, лицо… Трепетные ресницы… Легко вспыхивающий на щеках румянец… Полные, красные губы, словно лепестки тюльпана… Сама нелепость, само очарование… "Значит, сама толкаешь ее в пасть волка!" — "Дочек лучше держать при себе. Сидит рядышком и чай разливает. Хорошо и спокойно!"
Зашумело в ушах Саурана. Открыл глаза. В щель окна проникал пучок лунного света. Он покосился на соседнюю полку, затаил дыхание.
Магрипа безмятежно спала. Под простыней смутно угадывались очертания девичьей фигурки. Странно: мрак точно расступился, развеялся. Казалось, свет исходил от ее обнаженных рук, гладкой, белой шеи, невинного, ясного лица, плотных, маленьких, точно дыньки-скороспелки, грудей, чуть приоткрывшихся в вырезе платья.
Он вздрогнул от неизведанного восторга, приподнялся на локтях и долго любовался при свете лупы девушкой… Померещились родные места — предгорье Каратау. Среди отрогов кряжистых гор притаился крохотный зеленый лужок, названный, должно быть, еще предками Куланши. Видно, когда-то водились здесь куланы. На лужке бил ключ, образовывая горный ручей. У ручья стояла юрта родителей Саурана. Здесь он и сам увидел свет. Играл, валялся на зеленой лужайке. Пил медовую ключевую воду. Сердцем прирос к родному ручейку. Дня не мог без него прожить. Тосковал по нему в разлуке, ходил, как потерянный, как помешанный. Он всегда считал, что всему хорошему, доброму и достойному, что в нем есть, он обязан прежде всего незаметному ручейку, затерявшемуся меж скал и увалов. Все высокие желания — от него. Всё порывы — от него. Все мечты — от него. И теперь тот ручеек был рядом. Вот она — протяни только руку — его непроходящая, неугасимая любовь.
Хотелось припасть к этому ключу, вволю напиться его медовой водицы, погасить неуемный жар в груди.
Он сел на полке. Вспомнил бастангы. Только вчера все это было… Угощение в честь отъезда. Первые проводы…
Разве он посмеет нарушить красивый древний обычай? Разве он замутит чистый горный ручей?
Добрый обычай и красота — дети одной матери. Они живут всегда вместе, они неразлучны. Нельзя омрачать красоту пошлостью, низменным желанием.
Счастливый, просветленный, просидел Сауран всю ночь на своей полке…
Перевод Г.Бельгера
Автор двух книг, последняя из которых — "Ищу себя" — вышла в 1978 году.
Роллан Сейсенбаев родился в 1946 году, Драматические произведения молодого писателя — его пьесы "Ищу себя" и "Влюбленный фараон" — известны за пределами республики.
Не было ничего удивительного в том, что Тураш не поверил мальчишке-водовозу, когда тот, кривляясь и приллясывая перед трактористом, вопил в отдалении:
— У плешивого баба сбежала, у плешивого баба сбежала!..
Да и кто бы на месте Тураша поверил? Вечно его надували, разыгрывали и подначивали развеселые товарищи, и сейчас — вон чего придумали! — подучили, сукины дети, мальчонку молоть бог весть что! Ждите, — поверил он им, разинул варежку, Как говорится…
Тураш — высокий, нескладный парень, медлительный в движениях, рассеянный, мешковатый — нравом обладал добрейшим, простодушием неистребимым, что ужасно забавляло аульных трактористов, которые, уж конечно, не упускали случая позубоскалить над ним, выдайся для этого хоть самый малый повод. Шутки их были порой грубоваты и переходили все границы, но Тураш не обижался — не в обычаях степного братства дуться на сверстников, и тот не джигит, кто не сумеет достойно ответить на подначку товарища или, в крайнем случае, пропустить её мимо ушей, как Тураш.
А когда все началось? Да кто ж его знает, когда. Давно началось, в школе еще…
Тураш имел редкие волосы, и добрая половина шуточек началась как раз по этому поводу. К ним за много лет он попривык, но привычка привычкой, а он все же старался пореже снимать головной убор. Даже на совхозных собраниях ухитрялся сидеть в кепке — до той поры, пока ему не делали замечание.
В старших классах, когда девушки украдкой посматривают на парней, парни на девушек, товарищи не остав-ляли его в покое: какая, дескать, красотка заглядится на нашего Тураша, когда у него на голове — охо-хо, ребята!.. И плевать им было на то, что Тураш вымахал к тому времени под небеса, перерос не только своих одноклассников, но и некоторых учителей, Да к тому же и силой отличался — пятаки гнул, дощечку ребром ладони разбивал…
Девочки насчет Тураша судили двояко. Одни не без основания считали, что "всем хорош наш Тураш, жаль, конечно, что относительно кудрей у него туговато, но что поделаешь?", другие же непререкаемо утверждали: "Парень, над которым смеются, и до старости останется вечным шутом. Какая уж с ним жизнь…"
Так получилось, что и сам Тураш ни с одной девчонкой дружбы не заводил. Успехами в учебе он тоже не блистал, относя, между прочим, факт своей низкой успеваемости опять же на счет своего рокового недостатка.
Вот почему, когда в год окончания школы почти весь класс отправился для продолжения учебы в город, Тураш остался в ауле и поступил на курсы трактористов. Всю зиму провозился он с ДТ-54, у которого и внутри, и снаружи, казалось, живого места не было, и весной машина была готова к пахоте. Сверстники его, умчавшиеся в город, бесславно возвратились в родные места, потому что только двоим из них улыбнулось счастье поступить в институт. Долго слонялись неудачливые путешественники по аулу, щеголяя узкими брюками и "корочками на микропорке", которые были тогда в моде. И в конце-концов пошли по стопам Тураша — сели на тракторы. Однако насмешек над дружком не оставили.
Самым докучливым из шутников был Жексен. Стоило Турашу объявиться в поле его зрения, как тот кричал: "Эй, Тураке, сними кепку с головы… Дай посмотреться, а то зеркала нету!" И хохотал. Тураш по обыкновению своему добродушно улыбался и укоризненно качал головой — оставь, дескать, что привязался к человеку?
Но наивысшей высоты веселье достигало к вечеру, когда механизаторы возвращались на стан.
Кто-нибудь из юнцов спрашивал невинно: "Дядя Жексен, а вы не знаете, почему это наш Тураш-ага не поехал поступать в институт после школы?" "Не знаю, не знаю, мальчик, — вроде бы растерянно отвечай Жексен. — Никогда над этим не задумывался…" И взгляд его лукавых глаз выражал искреннее недоумение.
Разумеется, эти вопросы и ответы планировались днем, чтобы придать шуткам особую пикантность. Они выдавались с тем остроумием, как его понимали Жексен и другие острословы. "Значит, вы не знаете, дядя Жексен?" — "Не знаю, никак не знаю", — сокрушенно отвечал Жексен. И вдруг его осеняло: "Но послушайте, — мы ведь можем спросить об этом у самого уважаемого Тураш-ага! Ведь этот уважаемый товарищ пока еще находится среди нас, а не в Совете Министров или в Академии наук". "А что, он скоро будет в Совете Министров?" — с притворным почтением спрашивал кто-нибудь. "А ты как думал! — восклицал Жексен. — Непременно". "А почему?" "Да потому, что он — умный". "А-а, он умный". "Конечно же умный, иначе разве государство наградило бы его орденом?" "А его не награждали". "То-то и оно, — нравоучительно заканчивал Жексен. — И сдается мне, что наш батыр далеко смотрел, когда не поехал в город. Там лысых и без него хватает…"
Последние слова тонули в хохоте. Наиболее смешливые чуть не падали из-за стола, а те, что посдержанней, прыскали, утирали тайком глаза, хотя и знали — смейся не смейся, а орденом Трудового Красного Знамени, за хорошую работу наградили все же не кого-нибудь, а Тураша. Тут уж против фактов не попрешь, — ордена даром не дают.
— Эй, Жексен! — окликал Тураш.
— Ау-у…
— Ты вот говоришь, что лысых в городе много, а, видать, кучерявых-то там еще больше, раз тебе институт боком вышел? Может, возьмешься за ум, полысеешь, пока не поздно, а? Глядишь, и пустят тебя в институт — хоть по коридору прогуляться…
Снова хохот. Все видят, что Тураш выиграл поединок, и парни теперь на его стороне.
— Одолел!
— Молодец!
— Припечатал, на месте убил…
Смех еще долго висит над станом, далеко разносясь по округе. Смеются трактористы, и нет покоя ночной тишине…
…А сегодня Тураш возвратился на стан в сумерках. Выпустил воду из радиатора, помылся, сел ужинать. Многие уже вышли из-за стола, а остальные почему-то молчали. Даже записные остряки и те прикусили языки.
И бригадиру Калену не надо было окорачивать эти языки, что делал обычно, когда ребята уж слишком досаждали Турашу, своими шутками. "Эй, языкастые, хватит молоть! — кричал он. — Нашли развлечение — над живым человеком насмехаться! А ну, расходитесь! Завтра вставать рано!.."
Но сегодня молчали остряки, молчал и Кален. И вот, дождавшись, когда Тураш покончил с ужином, он сказал ему:
— Ты бы, дорогой, съездил в аул…
— Это еще зачем? — удивился Тураш.
— Съезди, раз говорю, — бросил Кален и поднялся из-за стола.
Тут-то вдруг и остановилось сердце у Тураша. Подумал: может, не зря кричал тот глупый мальчишка?
Он оттолкнул тарелку:
— Это правда?
Никто не поднимал глаз. Все они, сверстники Тураша, давно уже переженились, было у них по трое, по четверо детей, а он только-только женился…
— Это правда или нет?
Молчание. Тураш стремглав вылетел на улицу. Голова кружилась, — остановился.
— Неужели правда? — спросил он у самого себя. — Да нет, не может быть, шутят опять…
Но побежал к своему трактору.
— Бери мой мотоцикл, — раздался рядом голос бригадира.
— Это правда, Кален-ага? — Тураш ухватил его за рукав.
— Э-эй… Езжай скорее, может, успеешь еще…
— Так правда?
— Щенок! — Кален толкнул его к мотоциклу. — Держи ключ…
Тураш завел мотоцикл, но, не удержавшись, снова обернулся к Калену.
— Каке, без шуток, правда или нет?
— Тьфу!.. Ты когда-нибудь уедешь или нет?
Взревел мотор. Кален смотрел вслед Турашу до тех пор, пока мотоцикл не перевалил через холм и, тяжело вздохнув, вернулся в свою юрту.
А Тураш и Калену не поверил.
— Моя Жанна! — вырвалось у него.
…Девушки, на которой он мог бы жениться, в ауле так и не нашлось. Некоторое время он приглядывался к учетчице из конторы, а потом и предложение сделал, не согласилась. А вдовые молодухи, готовые принять парня, не устраивали Тураша. Такой брак он считал для себя оскорбительным.
Жаннат работала на городской кондитерской фабрике и приехала сюда вместе с другими девчатами помогать в уборке урожая.
Целую педелю, как только сгущались сиреневые сумерки, Тураш и Жанна — это имя ей больше правилось — гуляли по степи. Она была веселая, приветливая, общительная, рассказывала ему всякие презанятные истории из своей жизни. Смеясь, просила и Тураша рассказать хоть что-нибудь, но у него, и раньше-то неразговорчивого, теперь совсем ничего не находилось сказать. Дух захватывало от одного ее присутствия. Стоило невзначай прикоснуться к ней — вздрагивал, смущался… А она смеялась.
…Тихая, безмятежная была ночь в березовом леске под высокой, крутой скалой. Трава — мягкая, теплая, душистая. Они лежали и глядели в небо. Звезды, не пересчитаешь их, мерцали в вышине. Тихая, безмятежная ночь…
Жанна протянула к нему руку, он отстранился было, но когда тонкие пальцы коснулись его лица, испытал вдруг необыкновенное, незнаемое доселе чувство. Точно не кровь, а солнечный свет заструился по телу, рождая в душе нежность.
— Иди же…
— Жанна…
И ночь, и звезды, и небо, — все соединилось в этом новом для него чувстве?
— Жан-на-ат!..
Показались, наконец, огни аула. Взобравшись на перевал, он остановил мотоцикл. Кровь тугими толчками билась в висках.
— Жанна! — выдохнул он. — Нет, невозможно, Жанна…
Он вытащил из нагрудного кармана замусоленную, испачканную машинным маслом пачку "Беломорканала". Из трех оставшихся в пачке папирос, лишь одна оказалась целой. Сделал две-три затяжки и поперхнулся горьким дымом.
Среди далеких огней напряженно искал глазами свое окно. Огни подмигивали, сливались в зарево.
"Не может быть! Разыгрывают, как всегда! Вот приеду и назло всем дня три из дому не выйду! Дорого обойдется вам шуточка…"
Плевком загасил папиросу, отбросил окурок.
В ауле еще не спали. Народ как раз возвращался из кино. Резкий луч мотоциклетной фары выхватил из тьмы группу парней и девушек. Тураш пронесся прямо перед ними на большой скорости.
— Псих, что ли? — крикнули ему вслед.
Вот и магазин в центре аула, поворот, еще поворот, ну вот — его дом.
Темно. Мрак в окнах. Пустые глазницы… "Жанна! Правда?" Не сразу увидел на двери громадный замок.
Охватил озноб. Бросив мотоцикл, Тураш набросился на калитку: тряс дверь, бил кулаками, пинал. Опомнился: зачем он это делает, — видел же, видел — замок! Повернул назад, поднял свалившийся на бок мотоцикл, но, ухватившись за руль, тут же отпустил его.
"Что делать? Что случилось? Не может быть. Жанна не уйдет. Жанна не такая. Но тогда где же она?"
И вдруг сам удивился своему вопросу. Где? Да конечно же — в клубе. В клубе, где же еще? Надо скорее бежать в клуб. Она там, — прибежать и сказать: "Жанна, я приехал. Идем, солнышко…"
Он пошел. Потом, не выдержав, припустил бегом. Бежал и удивлялся: "Надо же — сразу не сообразил… Конечно, в клубе, конечно, в клубе, где же еще?"
Но в окнах клуба тоже не было света. И кругом — ни души. Лишь слышны были где-то далеко голоса поющих — молодежь еще не угомонилась. Он шагнул было в ту сторону, откуда доносилось пение, но тут же остановился, замер и прижался к забору. Около магазина стояли двое. Сердце остановилось, — Жанна! Рядом с ней — парень. "Ну. вот же, говорил, что не уйдет, и не ушла", — Тураш облегченно вздохнул, вытер ладори о грудь.
"Однако кто же это с ней?" Тураш вздрогнул. Он только сейчас сообразил, что Жанна не одна, и ночь к тому же на дворе. Но настолько велика была радость оттого, что она здесь, никуда не уехала, как болтают злые языки, что ревность его не взяла.
Внезапно послышался звук поцелуя. Это было уже слишком! Тураш, не выдержав, вышел из своего укрытия. Парня он так и не мог узнать, но был готов к схватке.
— Так и будем стоять? Пошли ко мне, посмотришь, как я живу…
Тураш узнал голос нового заведующего гаражом. И тотчас оказался рядом.
— Ты что же это, молодой специалист! — схватил он растерявшегося парня за воротник, и мощные его пальцы ощутили дрожь в теле противника. Девушка вскрикнула, отпрянула в сторону. Тураш с размаху ударил завгара в лицо, и тот сразу же рухнул на землю.
— А ты, дрянь!..
Тураш повернулся к Жанне. Дрожа, она затаилась в темноте. Лишь поблескивали белки испуганных глаз. Гадина! Тураш шел к ней.
— Тураш-ага!
Он замер. Чей это голос? Это не ее голос. Это — чужой голос. Чужой! Чужой!
— Тураш-ага, я ведь — Газиза, Газиза!
— Что?
— Газиза я, Газиза, дочка старика Аскара.
Тураш побледнел. Господи, что за наваждение?
— Газиза, это ты?
— Газиза я, Газиза, — повторила девушка.
Тураш поднял парня с земли.
— Прости, родной, что хочешь со мной делай, ошибся я, прости… — Он поднес было платок к лицу завгара, но тот отбросил его руку и с ненавистью выдохнул разбитыми губами:
— Пошел вон!
И, сутулясь, зашагал прочь. Газиза, всхлипывая, бросилась за ним.
Тураш медленно брел домой. Тот же черный замок, тот же опрокинувшийся набок мотоцикл. Зашарил по карманам в поисках табака, но, сообразив, что недавно выбросил пачку, присел на крыльцо, обхватил руками голову.
Долго сидел так в ночной тишине. Потом осторожно постучал в окошко соседнего дома.
Ночь. Не скрипнет половица, не колыхнется занавеска в окне. Снова постучал. Молчание. Снова…
— Кто там? — спросил испуганный женский голос.
— Я.
— Кто "я"? Ждут тебя здесь, что ли?..
— Назина, это я, Тураш.
— Эге, сосед! По вдовам ночью шастать надумал, знаменитый тракторист!
Звякнул крючок, и дверь распахнулась.
— Заходи.
— Да нет, я…
— Входи.
— Ты послушай, — мне…
— Сказала же, входи…
— Мне только узнать…
— Ты войди сначала. — Она потянула его за руку. — Да заходи же скорее, господи, не студи избу.
Женщина была в ночной сорочке. Прикасаясь к парню нагретым в постели телом, вела его через темные сени в комнату.
— Погоди, сейчас оденусь и свет включу.
— Не надо свет. Ты Жанну видела?
— Видела…
Было слышно, как она надевает платье.
— Когда?
— Погоди…
Назипа зажгла свет.
— Садись.
— Где она?
— Ишь ты, нетерпеливый какой! Только и увидишь нынче мужика в доме, когда он жену свою ищет. Погоди, присядь, ты, главное, не суетись.
Она вынесла из дальней комнаты листок бумаги. Поправила волосы.
— На, читай. Баба твоя написала.
Тураш жадно ухватил листок. Буквы плясали перед глазами.
"Милый Тураш!
Извини меня. Я уезжаю. Я пошутила. Ты — прекрасный мужчина, ты — добрый, хороший, но не это главное Тураш несколько раз перечитал письмо и сам не заметил, как опустился на корточки. Он почти ничего не видел от нахлынувших слез. Назипа, не сказав ни слова, ушла на кухню, зажгла керогаз. Вскоре на дастархане появились сахар, чай, баурсаки. Тураш молчал, откинувшись к стене.
Наконец, пришел в себя.
— Назипаш, милая, — встрепенулся он. — Чего она пошутила? Она что, и впрямь уехала? Она не вернется, да?
— Неграмотный, что ли? Утерла тебе пос невеста из города…
Тураш глянул на свои заскорузлые пальцы, на пропитанную маслом телогрейку, на кирзовые сапоги. Хорош!
— У тебя кровь на руках. И на лице. Иди умойся, — сказала Назипа. Тураш глянул на руки, — действительно в крови. "Наверно, когда в дверь ломился…"
Он встал.
— Пойду я.
— Не суетись ты, умойся сначала! — Назипа принесла таз с кувшином и полила на руки теплой воды.
— Надо же — по бабе так убиваться!..
Тураш, сполоснувшись, снова залез в телогрейку.
— Ты куда?
— Домой надо.
— Домой! Сиди. Раскис, как баба. А ну, хлебни-ка стаканчик бешеной.
— А курить есть?
— И курить найдем.
Назипа налила Турашу полный стакан водки. И себе плеснула.
— Ну, давай! Сразу полегчает, — сказала она.
— Выпить, говоришь? — Тураш вертел стакан и так, и сяк. В жизни не пробовал этой гадости. Курить, правда, рано начал, но что касается выпивки — никогда она его не интересовала.
— Выпей, выпей, — твердила Назипа.
Он махом опрокинул стакан. Водка, точно лезвие, полоснула по горлу. Второпях схватил баурсак, внюхался в него.
— Где же твои папиросы?
— Сейчас, — Назипа протянула ему еще не начатую пачку "Примы". — Кури.
— Сигареты, а говорила — папиросы.
— Мне это без разницы, — сигареты, папиросы, — я в этом деле не разбираюсь… — улыбнулась она.
Размяв сигарету, он с наслаждением затянулся, а Назипа между тем снова наполнила стаканы.
— Это мне много, наверно? — сказал Тураш.
— Ерунда, — успокоила Назипа.
Тураш снова выпил и машинально взялся за козырек фуражки.
— Во-во, — одобрила Назипа. — Давно пора было снять…
Чуть по сказала "свой плешивый картуз", да вовремя остановилась, но захотела обижать. Тураш поерзал-поёрзал и вдруг решительно кинул фуражку на пол.
— Так-то оно лучше, — одобрила Назина. В другое время она, намекая на лысину, непременно бы съязвила: "Ну вот и в доме светлее стало". Но сейчас, конечно, не время было для таких шуток.
Тураш заметно опьянел. Лицо покрылось пятнами. Порозовела и Назипа. Села к нему поближе, загрустила.
— Назипа, а как ты думаешь, почему она ушла?
Женщина обозлилась: "Не мужик, а тряпка. Все "почему" да "почему"…
— Потому, что — плешивый, — сухо обронила она. — А девушки не любят плешивых.
— Почему, ты сказала? — напрягся Тураш.
— Ой, господи! Почему-почему… По кочану! — захохотала вдова.
Плечи Тураша поникли. Назипа оглядела его всего, жалкого, понурого, и что-то кольнуло ее в сердце. "Зря я так с ним, — подумала она. — И без того ему сейчас несладко… Приласкать лучше". И положила руку ему на плечо.
— Нельзя, Турашжан, нельзя из-за бабы убиваться. — Она гладила его по плечу, по спине. — Да ты посмотри на себя — ты ж вон какой здоровенный! Ты же не парень, а загляденье, самый сильный джигит в ауле. Вот и возьми да притащи всем на зло самую красивую девку из района…
У Тураша кружилась голова, и лесть Назипы плохо доходила до сознания.
— Давай водки еще, хочу быть пьяным, — сказал он.
— Ты не пей больше, не надо, — испугалась вдова.
— Наливай!
Назипа взяла стакан Тураша.
— И себе тоже.
— Ой, мне больше нельзя…
Тураш взял в руки грубоватую ладонь женщины.
— Ну, давай, чего ты…
Та исподлобья глянула на него.
— Ну, если только чуть-чуть, ладно?
— Ладно.
Звякнули стаканы. Тураш снова закурил, а Навипа вышла подогреть чайник.
Тураш сидел все в той же неудобной позе, привалившись к стене. Глаза его были закрыты, лицо побледнело, стало совсем бескровным. Он съежился, сник, при электрическом свете ослепительно сияла его лысина.
"Не любят, говорит, плешивых. Ну-ну! Так что же — взять веревку да пойти повеситься? На кой мне такая жизнь, если шапку с головы снять не могу? Вся жизнь, считай, в насмешках да подковырках прошла…
"Жанна… Жа-а-ан-на… — чуть не простонал он. — Жанна, зачем ты так нехорошо сделала? Даже не поговорила напоследок. Глядишь, поговорили бы, может, обернулось и по-иному… Ты ведь у меня умница… Я бы что-нибудь придумал, мы бы вместе обязательно что-нибудь придумали. А теперь — тошно, и перед людьми стыдно… Стыдно?.. А плевать мне на стыд! Лишь бы ты вернулась, лишь бы вернулась! А больше мне ничего не надо. Ничего, понимаешь, Жанночка, ниче-го! Милая! А ведь вместо мы что-нибудь обязательно бы придумали, обязательно… Погоди, — я ведь вроде и сам знаю, что сделать! Точно… точно, я точно теперь знаю, что надо всего-то!.."
Он рванулся к двери.
— И как мне это раньше в голову не пришло? — губы у Тураша разошлись в улыбке. Назипа изумленно глянула из кухни…
— Ты что, Тураш?
— Я придумал, я придумал, Назипа! Ха-ха-ха!.. Я теперь знаю, что делать.
— Да что ты знаешь, глупенький? Ты это брось! — она вдруг порывисто обняла его. — Брось ты, наделаешь сейчас делов. Лучше переночуй у меня, утро вечера мудренее.
— Ты что, Назипа? Я — сейчас. Я теперь знаю, что сделать.
Женщина прижалась к Турашу, уронила голову на грудь. Хмельно стала целовать ему сквозь рубаху грудь, плечи. Целовала с исступленным чувством, "проснувшимся вдруг.
— Тураш, останься, — бормотала она.
— Нет, Назипа. Ты что, Назипа? Я пойду, Назипа…
Он осторожно разнял руки, так жарко обнимавшие его. И Назипа, обессилевшая, обмякшая, едва не упала, — он вовремя придержал ее.
— Ты не сердись, Назипа, — виновато сказал он. Шагнул в комнату, поднял фуражку и, круто развернувшись, ушел.
Когда Тураш окончательно скрылся в ночной темноте.
Назипа устало присела на ступепьку. Рыдания душили ее, и она с трудом сдерживалась, чтобы не разреветься. Руки Назипы, все. еще как будто ощущали сильное мужское тело, и не находили себе места. Наконец она успокоила их на своих собственных плечах, узких и жестких, как у подростка.
А Тураш в это время уже стучал в окно фельдшерского дома на окраине аула.
— Кто там? — услышал он сонный голос жены фельдшера.
— Ванда, это я, Тураш.
— Что случилось?
— Разбуди, пожалуйста, Иоганна, дело есть.
— Его дома нету, Тураш.
— Что?
— Нету говорю, нету.
— А почему?
— Его на ферму срочно вызвали, к утру только будет.
Тураш засомневался.
— Ванда, а может, он все-таки дома? Он мне позарез нужен. Понимаешь? Ты меня слышишь?
— Слышать-то слышу, — сердито ответила Ванда. — Но я же тебе говорю — нету его. Езжай за ним на ферму, если позарез…
— Понял. Ты меня прости, — промямлил Тураш.
Ванда что-то буркнула в ответ, но Тураш уже не Слушал. Выйдя за калитку, он уселся на поленницу.
— Тураш упрямый, Тураш дождется, — сказал он.
Закурил было, но почувствовал горечь во рту, смял сигарету и, завернувшись с головой в телогрейку, прикорнул тут же, на поленьях.
Проснулся от рева мотоцикла. Светало, звезды бледнели и растворялись в небе, горланили петухи.
Заглушив мотор, фельдшер Иоганн изумленно уставился на Тураша, ибо тот выглядел не блестяще: одежда мятая, лицо опухло, глаза красные.
— Да ты ли это, Тураш? — спросил фельдшер по-казахски, с едва заметным акцентом.
— Здравствуй, Иованн!
— Ты что здесь делаешь?
— Тебя жду.
— А что случилось?
Видно было, что Иоганн зверски устал. Куртка в пыли, подбородок зарос щетиной.
— Потолковать мне о тобой надо…
— И, для этого ночь здесь торчал? Идем в дом, кисленького молодка выпьем.
— Не, если можно, здесь поговорим, у меня дело серьезное.
— Ну, давай тогда закурить;
— Держи, а я пока воды напьюсь. — С этими словами Тураш принялся ожесточенно за ржавый, насос. Набрав полведра, жадно, долго пил. Иоганн потянул его за рукав.
— Лопнешь.
— Умираю от жажды, — отдувался Тураш.
— Пил вчера, что ли?
— Было дело.
— Ты ж вроде непьющий.
— Худо мне, Иоганн. Жена ушла.
— Жена? Твоя?
— А чья же? Жанна ушла.
— A-а, Жанна…
Они присели на поленницу.
— А что сказала, Тураш? — Иоганн выпустил плотное кольцо дыма.
— Что сказала? Ничего не сказала, ушла, записку оставила, ты, пишет, добрый. А я знаю: все из-за того, что плешивый я. Плешивый! Стыдно ей! — Тураш снял картуз. — Видишь, какой я плешивый?
— Ну и что?
— Как что? Тебе, Иоганн, "ну и что", а мне волосы нужны, волосы, понимаешь? — Тураш стал лупить себя кулаком по голове. Иоганн удержал его руку.
— Ты помоги мне, Иоганн, помоги. Ты ведь хороший человек. Только ты мне можешь помочь.
— Чудак, как же я тебе помогу?
— А ты меня полечи, вот у меня волосы, и вырастут.
Иоганн, не выдержав, расхохотался. Был он сух, тщедушен и рядом с трактористом выглядел настоящим мальчишкой. Странная просьба Тураша так его развеселила, что он никак не мог остановиться: хохотал и утирал от смеху глаза. Тураш рассвирепел.
— Зачем смеешься? Ты врач, ты и лечи. Давай мне волосы!
Иоганн посерьезнел.
— Тураш, да ты что городишь такое? — попытался урезонить он. — Ты на себя погляди. Вон ведь какой богатырь. Мускулы — во-о! — он пощупал бицепсы Тураша. — Зверь, ей-богу! Тебе стоит слово сказать — все девчонки твоими будут.
Тураш глядел на него умоляюще.
— Иоганн, прошу тебя, придумай что-нибудь, видишь, какая у меня история.
— Тьфу ты, черт упрямый! Да если бы я умел растить волосы, разве себе не отрастил бы, а то вон гляди — тоже половины шевелюры нету, — сказал фельдшер, снимая соломенную шляпу.
Тураш не без удивления уставился на его изрядно полысевшую голову.
— Н-да, — пробубнил он после длительной паузы. — Дела, Иоганн. — И, вскочив с поленницы, смачно плюнул. — Повешусь я, ей-богу, Иоганн, — пропадай все к чертовой матери.
И пошел со двора прочь. Шел, сгорбившись, уныло втянув голову в плечи. Телогрейка, зажатая в руке, волочилась по земле. "Тьфу, ты, чушь какая, — подумал Иоганн. — Богатырь, силач, молодой, здоровый, а вон как убивается…"
— Эй, Тураш, погоди, — сказал он.
Тураш остановился. Иоганн подошел к нему и положил руку на его могучее плечо.
— А ты парик купи…
— Чего это такое?
— Волосы. На голову натянешь, и — порядок.
Тураш заинтересовался.
— Так это волосы, да? А не будет заметно?
— Чего не будет заметно?
— Плеши моей не будет заметно?
— Да нет. Будет у тебя целиком прическа, совершенно настоящая будет прическа…
Тураш воспрянул душой.
— А где его взять, этот паркай? В ауле можно купить?
— Да не паркай, а парик? Записать?
— Не надо, так запомню — самонадеянно отказался Тураш. — Мне это без разницы — парик, паркай. Ты мне лучше скажи, где его достать?
— В город, наверное, ехать придется. А там по парикмахерским походить, — сказал Иоганн.
— Ой, молодец, Иоганн. Спасибо тебе…
И, схватив фельдшера в охапку, Тураш Закружил его вокруг себя.
— Отпусти, ребра поломаешь, — отбивался Иоганн. — Ты давай сегодня же и дуй в город, а то вон чего придумал — вешаться.
— Не надо теперь вешаться, Иоганн, — сиял Тураш. — Сегодня же в город! Сяду на машину — только меня и видели. Ха-ха-ха! Молодец, доктор!
От Иоганна Тураш как на крыльях летел. Остановившись у придорожного колодца, умылся студеной водой, прополоскал рот, закурил. Он был взбудоражен неожиданно открывшимися перспективами. Да, совет Иоганна был как нельзя кстати. "Попрошу у директора машину — и сейчас же в город! Отхватит Тураш себе такую прическу, что мигом все в ауле заткнутся". Поглощенный своими мыслями, он споткнулся о камень на дороге, едва не упал, засмеялся, и, не сдерживая более своей радости, весело побежал к конторе совхоза.
В приемной директора толпились посетители. Тураш, несмотря на протесты секретарши "Нельзя, нельзя, там люди!", прямиком направился в кабинет. В дверях он столкнулся с каким-то представительным мужчиной с портфелем под мышкой. Мужчина с удивлением посмотрел на Тураша, тот, обернувшись, пробормотал свои извинения и, не обращая больше на него внимания, протянул директору руку.
— Здравствуйте, Каке! Я к вам…
— Вижу, вижу, что ко мне, — поморщился директор, явно недовольный его бесцеремонным вторжением. — Я сейчас, одну секунду, — крикнул он выходящему человеку.
— Каке… — снова начал Тураш.
— Погоди! — директор сердито рубанул воздух ребром ладони. — Ты чего это крутишься здесь в рабочее время? Врываешься, как басмач. Почему не на работе?
— Каке…
— Сам знаю, что я Каке. Что дальше?
Тураш, не ожидавший такой вспышки от обычно добродушного директора, растерялся.
— Я к вам по важному делу…
— У нас всех сейчас одно важное дело, дорогой, а именно — сено. С сеном мы отстаем. Видел человека из района? Сейчас вот к вам едем, так что пошли, садись в машину, подбросим. Дело, дело… Знаю я ваши дела… Идем, поехали, но дороге расскажешь, что надо…
— Да вы меня почему не слушаете-то? — обиделся Тураш.
Директор, обойдя стол, подошел к Турашу вплотную и легонько ткнул его в бок.
— Ты, дорогой, не нервируй меня. Не забывай, с кем разговариваешь…
— Я об этом всегда помню, аксакал. Потому к вам и пришел! Понимаете, это… мне до зарезу нужен парик. Отпустите меня в город. На два дня, всего на два дня. День туда, день обратно. Каке, дайте машину в город съездить, а? Век вас благодарить буду!
Директор плохо выслушал странные эти слова.
— Да ты в своем уме или нет? А ну-ка, давай собирайся в поле и хватит мне тут… разводить. На два дня ему машину… Все. Окончен разговор.
И пошел к выходу. Тураш поплелся следом.
— Женятся, женятся, понимаешь, а потом их из дому не выгонишь, — бормотал директор. — Сенокос в разгаре, а ему в город захотелось…
— Каке, неужели вы не понимаете? — Тураш опустился на стул, давая понять, что не собирается уходить из кабинета. — Вам сено нужно, а мне — жена. Ушла она от меня, ушла…
Воцарилось молчание.
— Как это ушла? Куда ушла?
— Домой. К себе домой, в город уехала, — Тураш грязным ногтем колупал обивку стула.
— Э-э, а почему? Бил ты ее, что ли?
— Да что вы!
— А что тогда случилось, почему она убежала?
Тураш молчал.
— Да говори ты! — велел директор, поглядывая на часы.
— Плешивый, значит, я… — выдавил из себя Тураш.
— Что?
— Плешивый. А ей со мной стыдно, мне так сказали.
Директор задумался.
— Ну, и черт с ней, раз такая дура, — решил он. — Ты знаешь, я тебе скажу, сынок, нужен будет муж бабе, так сама к тебе прибежит, а стыдится тебя, да черт с ней, не будет, не будет она тебе в таком случае верной женой. Присмотришь себе красавицу в ауле да и все тут.
— Вы это… покультурнее, а то "дура", "баба", — обиделся Тураш.
— Ну-ну, — урезонил его директор, — я тебе в отцы рожусь, так что ты меня слушай. Да кто она о сравнению с тобой? Ты ведь — кавалер. Кавалер ордена, — он поднял палец. — Мастер своего дела, передовик, заслуженный механизатор. Газеты про тебя очерки пишут, фотографии твои печатают. Так или не так?
— Так, — признал правду Тураш.
— Вот, — удовлетворился директор. — А ты из-за какой-то вертихвостки нюни распустил. Тьфу! Да она поймет, какого парня потеряла!..
— Каке, — перебил Тураш. — Жанне не орден мой нужен, а муж, над которым не зубоскалят. Дайте мне машину, пожалуйста. Я потом отработаю, я день и ночь буду работать, вы ведь меня знаете…
— К жене поедешь?
— Да. Сначала парик куплю, а потом к ней поеду.
— Что купишь?
— Парик, я же вам говорил.
— Какой такой парик?
— Ну, как женщины носят, волосы, которые на голову надевают.
Директор развеселился.
— Эй, ты от этого в женщину не превратишься?
— Посмотрел бы я на вас, коли вы в такую передрягу попали, — угрюмо сказал Туращ.
Не понравилось ему веселье директора. Всем им смешно. Им что? Им все хихоньки да хахоньки, плевать они хотели на человека.
— И чего только не услышишь на этом свете, — директор унял, наконец, смех. — Ну-ну, парик, говоришь, а Что дальше?
— Дальше вы машину давайте, вот что дальше, — озлобился Тураш.
— А ты, дорогой, не командуй, а то я тебе накомандую. — Директор нахмурился, отвернулся к окну.
— Каке, дорогой, — горько сказал Тураш. — Дай же ты мне машину, будь человеком. На два дня всего. Все отработаю, ночи спать не буду, ей-богу!
Директор резко повернулся к Турашу.
— Эй, что с тобой? — сказал он.
Тураш плакал. Он всхлипывал и размазывал слезы по небритому лицу.
— Да ты что, эй? — растерялся директор. Он подошел к Турашу, похлопал его по спине. — Брось ты! Ну, что это такое — мужчина, батыр, а плачет?! Брось ты!
И, сняв телефонную трубку, попросил гараж.
— Алло, Бербиколов? Слушай, Ерден, дай Турашу "ЗИС"… А? Сенокос, знаю, что сенокос. А? Нет, не надо. В город ему… о важному делу я его посылаю. На обратном пути угля прихватит, понял? Ну, выполняй приказ… Потом, потом поговорим…
Тураш вытер глаза рукавом. Выпрямился на стуле. Молчал, не решаясь посмотреть на директора.
— Что ж ты сидишь — езжай! — устало сказал тот.
— Спасибо, Каке! Спасибо, отец! — Тураш суетливо поднялся. У двери он обернулся, снова подбежал к директору, пожал ему руку.
— Спасибо, — повторил он.
— Да ты уйдешь когда-нибудь или нет? — рассердился директор. Оставшись один, он проводил взглядом пробежавшего по двору Тураша.
— Вот, понимаешь, женятся… — он прицокнул языком. Улыбка тронула его сурово поджатые губы. Глянул на часы и заторопился.
Добравшись до города, Тураш направился в первую попавшуюся парикмахерскую.
— У вас парик есть? — возбужденно спросил он у молоденькой девушки, которая стояла ближе всех других мастеров.
Та пожала плечами и отвернулась.
"Чего это она?" — подумал Тураш.
— Я тебя спрашиваю, есть парик или нет? — навис он над девушкой.
— Отстаньте от меня, пожалуйста, — брезгливо отозвалась она. — Ходят всякие…
— Какие такие "всякие"? — взорвался Тураш. — Ты давай, понимаешь, без фокусов. Я тебя про дело спрашиваю.
Он сам удивлялся себе. Откуда взялась такая решительность, смелость. Бывало, глаз на людей поднять не смел, тем паче на девушек, а тут… Все это из-за нее, Жанны. Эх, Жанна, Жанна…
Услышав перепалку, выглянула из-за занавески полненькая, с ужимочкой женщина.
— Что за шум? Лида, что тут у тебя?
— Да вот, пристал… Ухажер нашелся.
— Эй, какой такой ухажер, красавица? Ты что это врешь? Я у тебя про парик спрашивал! — неприязненно поглядел Тураш на девушку. — Врет она.
— Что значит "врет"? Вы где находитесь? Как вы разговариваете с женщиной?
— Мне парик нужен, — утих вдруг Тураш.
— Вам же мастер сказала — нету у нас париков! — раздраженно ответила женщина.
— Да ничего она мне не сказала. А ты на меня свои зенки крашеные не таращь! — буркнул Тураш и под негодующие возгласы вышел из парикмахерской.
Сгоряча никак не мог завести машину. Руки тряслись, и ключ зажигания не попадал в свое гнездо.
— Принцесс из себя корчат, понимаешь… Плевать я на вас хотел…
Он побывал еще в нескольких местах, но париков нигде не было.
— Я не я буду, если не найду. Назло всем найду!
Съев в столовой тарелку супа и твердую котлетку, он долго сидел в кабине, положив голову на руль. Всеми клеточками своего тела он чувствовал, как устал. Сказались и волнениями бессонная ночная езда по тяжелой дороге. Клонило ко сну, слипались глаза…
На заправке на всякий случай он поинтересовался у женщины, которой отдал талон, нет ли здесь поблизости парикмахерской.
— Почему нет, — сказала она. — Езжай вон прямо, квартала через два налево повернешь, там на углу есть.
— Спасибо.
…В центре прохладного зала полупустой парикмахерской сидела в кресле девушка в белом халате и, глядя в зеркало, расчесывала широким гребнем пышные светлые волосы. "Красавица какая!" — невольно залюбовался Тураш. Девушка улыбнулась. Он тронул ее за плечо.
— Девушка…
Она вздрогнула.
— Девушка, у вас парик есть?
— Парик? Кому? Жене?
— Не… Мне… самому…
— Вам? — красавица сделала большие глаза.
— Мне, мне, — зашептал Тураш. — Я хорошо заплачу.
Но тут подошла другая парикмахерша, якобы для того, чтобы позаимствовать металлическую расческу. Однако при первых же ее словах стало ясно, что вовсе не расческа ей нужна, а гложет любопытство — о чем это секретничает с подружкой клиент?
— Валя, — жеманно сказала она. — Да ты только погляди, какие у молодого человека ручищи. Вот уж, наверно, крепко обнимает… Да, молодой человек.
— А вам какое до этого дело? — хмуро отрезал Тураш, которому сильно не понравилось бесцеремонное вмешательство в их вроде бы налаживающийся разговор.
— Вот это мужчина! Я понимаю! С характером! — хохотнула женщина.
— Парик ему надо, — сказала Валя.
— А может, ему химическую завивку сделать? — деловито предложила женщина.
Тураш покраснел от возмущения. И тут смеются! Дал бы он попять этой нахалке, какая завивка не ему, а ей нужна, да вовремя сдержался. "Э, пусть себе смеется, — подумал он. — Мне лишь бы парик достать, а потом катитесь вы все от меня к чертовой матери…"
Подошла третья женщина.
— Маш, а, Маш, у тебя случайно парика нету? — спросила ее Валя.
— Нету, а кому, ему, что ли?
— Да.
— Тьфу, совсем мужики спятили, бабам париков не хватает, а теперь и эти туда же.
Из внутренней комнаты появился чернявый мужчина с твердым взглядом, строгим лицом. Парикмахерши быстро разошлись по своим местам, а девушка шепнула Турашу:
— Ты у него попроси, это наше начальство, заведующий…
— Вы по какому делу, товарищ? — осведомился чернявый, ослепив Тураша золотыми зубами.
— Я… к вам. Можно мне с вами переговорить?
— О чем, если не секрет?
— Секрет… То есть, не секрет… Ну… идемте, я вам там скажу…
— Что за дело такое таинственное? удивился золотозубый. — Ну, пройдемте тогда, раз так.
— Мне парик надо, — сказал Тураш, когда они остались одни.
— А зачем? — спросил заведующий.
Тураш молча снял кепку.
— Понятно, — прищурившись, сказал мужчина. — Вообще-то париков, надо сказать, нынче днем с огнем не сыщешь. Мода, мода-с, молодой человек. Пагубное влияние буржуазных государств…
— А ты найди, а? Мне позарез нужно! — Тураш провел ладонью по горлу. — Денег не пожалею, только помоги.
Он представил, как жалко выглядит сейчас со стороны и скрипнул зубами. "Эх, Жанна, Жанна, — подумал он. — Знала бы ты, на какие муки меня толкаешь…"
— А ты, я гляжу, парень свой, — цепко поглядел на него заведующий. — Сколько заплатить можете?
— А сколько надо?
— Э-э, дорогой, за "сколько надо" нынче мало что купишь. Сколько сверху дашь?
— Это как понять, сверху? — спросил Тураш.
Начальство развеселилось.
— Вообще-то парик больше ста стоит, но надо немножко добавить… на непроизводительные расходы.
— Все, понял. Полсотни хватит? — сказал Тураш.
Глазки заведующего блеснули.
— Э-э, зачем такая щедрость, мы не спекулянты, — смиренно сказал он. — Тридцатку — и достаточно.
— По рукам.
Тураш облегченно вздохнул и с силой сжал его короткопалую пятерню.
— Ой, раздавишь, — вскрикнул тот.
— Простите. Ну, спасибо вам, спасибо… Давайте скорее, — Тураш сунулся за деньгами.
— Не здесь, не здесь, дорогой, — остановил его оборотистый зав. — Та-а-к. Ты главпочтамт знаешь?
Тураш кивнул.
— Через час жди меня там.
— Добро.
— Номер скажи.
— Чего?
— Машины, — просиял зубами начальник.
— ЗИС у меня, — номера Тураш, как назло, не мог вспомнить. — ЗИС, а номера не помню. Пойти поглядеть?
— Тю-ю, — удивился заведующий. Шофер, своего номера не знаешь? Может, угнал ее?
— Что вы! — начал оправдываться Тураш. — Просто я тракторист… А машина совхозная…
— Верю, верю, — оборвал его заведующий. Значит, ждешь меня через час.
— Идет.
"Сказал же — найду, и нашел!" — ликовал Тураш, выходя в зал. Заведующий шел следом за ним.
— Жаль, молодой человек, — нарочито громко сказал он, — рады бы вам помочь, но нечем…
Тураш оторопело повернулся к нему, но тот предупредительно взмахнул бровями: молчи, дескать. Тураш подмигнул ему. Начальник сделал деревянное лицо.
— Будьте здоровы, дай бог вам счастья, — раскланялся Тураш с парикмахершами, которые со жгучим любопытством ожидали исхода дела. — Что же делать, дальше пойду искать.
Насмешница понимающе усмехнулась, а Валюша подмигнула ему. Тураш в ответ чувственно скрестил было руки на груди, но переусердствовал — старый пиджак лопнул на спине по шву. Валя захохотала, к ней присоединились все остальные. Но Турашу до всего этого не было сейчас ровным счетом никакого дела.
— Ну, прямо медведь, да и только.
Тураш чувствовал: женщины смотрят ему вслед и шел, расправив плечи, молодцевато выставив грудь. Решив дело с париком, Тураш заметно повеселел. Пожалуй, первый раз в жизни ощутил он себя красивым и статным. "Медведь, — сказали, — думал он, не переставая улыбаться. — Нашли сравнить, чертовки…"
Через час рядом с его ЗИСом остановился голубой "Москвич", заведующего.
— Следуй за мной, — сказал он.
Подкатили к новому девятиэтажному дому, поднялись в лифт на третий этаж.
— Снимай обувь, проходи — сказал заведующий, покосившись на пыльные сапоги Тураша.
И скрылся за одной из дверей, которых у него в квартире, как показалось трактористу, было великое множество. Тураш с удивлением озирался вокруг. Надо же — рояль, шкаф с хрустальной посудой, громадный телевизор, толстый ковер. А пол в прихожей сверкал так, будто корова языком вылизала. Дворец да и только.
— Вот, примерь, — начальник вынес несколько париков, Тураш подошел к овальному зеркалу.
Один парик не подошел — мал оказался. Второй был рыжий, как у клоуна. Тураш остановился на третьем, черном. Заведующий одобрил его выбор. Усадив Тураша на стул, искусно расчесал парик, сделал пробор, побрызгал одеколоном.
— Ну, гляди, — и подтолкнул Тураша к зеркалу.
Тураш смотрелся и не узнавал себя. Под глазами си-лева, щеки поросли щетиной, воротник рубашки грязный! Но не это главным было, — на него смотрел незнакомый статный джигит с волосами, черными, как смоль. Не веря, глазам, тронул парик рукой — не спадет ли? — нет, крепко держался.
— Жених, а? — подморгнул заведующий.
— Правду говоришь, начальник? Хорошо, да?
— Чудак. Конечно, хорошо.
Тураш, сунув руку за пазуху, извлек оттуда двести рублей.
— Спасибо, аксакал. Лишние деньги за радостное сообщение.
— За что?
— За то, что похвалил, говорю… Весть приятная. Обычай такой…
— Хороший обычай, — заметил заведующий, пересчитывая деньги.
Тураш, не отрываясь, глядел на его ловкие руки, и лишь когда деньги исчезли в бумажнике, сказал:
— Ну, я пошел!
— Удачи тебе, батыр, удачи… Бывай здоров.
По лестнице Тураш не шел, а прыгал, как мальчишка. Вспомнив, что забыл кепку, хотел было вернуться, по раздумал. А когда сел уже в кабину, на балкон вышел его благодетель.
— Эй, кепку держи!
— Возьми ее себе! — крикнул Тураш. И, нажав на педаль сцепления, рывком тронулся с места.
Парикмахер пожал плечами.
Дома у Жанны он раньше не бывал, хотя и знал ее адрес. Сердце его отчаянно колотилось, когда он, поставив машину на углу, шел к воротам по мягкой траве. "Стыд-то какой! — бормотал он. — Явился, скажет, не запылился. Званый гость".
Поправив парик, он распахнул калитку. Двор был пуст. В небо уперся колодезный журавль, около сарая валялись неколотые дрова. Тураш деликатно постучал в дверь. Тишина. Постучал еще — молчание. Толкнул дверь, — она оказалась запертой. "Что за черт? — подумал он. — Или дома никого нету, или дрыхнут, что ли, средь бела дня?" Постучал сильнее. Без результата. Подойдя к окну, побарабанил костяшками пальцев по стеклам. "Вот тебе и на! Нету!"
Вытерев вспотевший лоб, присел на колодезный сруб. И вдруг осенило: "Эх, дурень ты дурень! Да ведь Жанна нарочно не открывает, капризничает, испытывает тебя!" Вскочив, он снова торкнулся в дверь, и, не выдержав давящей тишины, забухал в дверь кулаком.
Послышалось отдаленное покашливание, шарканье тапочек, и дверь, наконец, отворилась.
— Кого там черт принес?
В проеме стоял молодой поджарый парень в майке, одного, примерно, роста с Турашем. Глаза у него были красные, воспаленные, физиономия помятая — спал. "Небось, с похмелюги", — подумал Тураш. Жанна как-то рассказывала, что у нее есть младший брат. Такой же, говорила, длинный, как ты, но выпивоха — не приведи господь. И еще что-то она про него рассказывала — спортсмен, вроде, или тренер…
— Простите, пожалуйста… — как-никак Тураш считал себя зятем этого человека, причем зятем, без сговору взявшим в жены его сестру, потому решил держаться. деликатно, тише воды. — Жанна здесь живет?
— Ну, здесь…
— А ты Берик?
— Допустим…
Тураш скорее чувствовал, чем видел злой взгляд парня, устремленный на него, потому что, как это ни глупо, не мог себя заставить прямо смотреть в глаза. Сердце при одном упоминании имени жены вздрогнуло и замерло с щемящей и сладкой болью.
— А мать ваша дома? — спросил Тураш невпопад.
— Эй, ты что, допрашиваешь? Тебе чего надо, короче?
— Я за Жанной приехал. Зовут меня Тураш. Виноват я перед вами, понимаю, но и ты меня пойми…
— Жанну надо, так езжай в Павлодар.
Дверь захлопнулась перед самым носом.
— Берик, — затарабанил Тураш. — Почему в Павлодар, ты что такое говоришь?
"Не верит, что это — я, — подумал он. — Откуда ему меня знать?"
Постучал снова.
— Ты долго здесь будешь околачиваться? — высунулся Берик.
— Быть может, не веришь мне, — забормотал Тураш скороговоркой. — Тураш я. Помнишь, Жанна тебе писала?
— Тураш-мураш, какое мне до этого дело, катись отсюда колбасой! — парень уперся Турашу в грудь, но тот отведя его руку, продолжал умоляюще:
— Помнишь, она тебе писала, что встретилась со мной? Она писала, я сам видел…
— Слушай, ты чего мне заливаешь, а?
— Я тогда без волос был, — и торопливо сдвинул парик на затылок, точно только он, парик, был причиной нелюбезного поведения шурина.
— Плешивый, что ли? — хмуро спросил Берик.
— Плешивый, плешивый, — вспомнил? — радостно закивал Тураш.
— Ну, и что тебе от меня надо?
— Да Тураш ведь я, сказал же. Муж вашей Жанны, моей Жанатай.
Парень переступил порог и вышел на крыльцо. Сузив свои покрасневшие глаза, с холодным любопытством долго вглядывался в Тураша. А тот заискивающе улыбался. Он искренне хотел, чтобы Берик все-таки признал его.
— Я вам зятем прихожусь. Вернее, мы осенью договорились расписаться, а пока… так, — бормотал он, отводя глаза. — Не познакомился я с вами вовремя, не спросил вашего согласия, виноват…
— Ну, так на тебе, зятек!..
Тураш грохнулся с крыльца, да так, что парик отлетел далеко в сторону.
— Берик, ты что делаешь?
— А вот смотри, что!..
Парень снова бросился на Тураша. Тот оборонялся. А когда наклонился было, чтобы поднять парик, Берик все же достал его снизу. Из носа Тураша брызнула кровь. Он отскочил и выплюнул на землю зуб. И тут его проняло.
— Эй, сопляк, ты что, спятил?
— На тебе за сопляка!..
Кулак Берика в этот раз мазнул мимо, лишь плечо слегка задел.
— Ты что же это, гад, кулаками размахался?! — яростно выкрикнул Тураш, заслоняясь правой рукой и одновременно вытирая рукавом окровавленный рот. Ну, будь, что будет! Не один джигит падал от его удара. Бригадир правильно говорит: "Тураш не бьет. Он лишь размахивается, и готово — оттаскивай…"
Берик, казалось, совсем обезумел. Подпустив его достаточно близко, Тураш пустил в ход свою правую, но парень пригнулся и мощный кулак пролетел мимо. Воспользовавшись моментом, противник ударил в незащищенный висок, и Тураш с коротким стопом упал, как подкошенный.
Очнулся он оттого, что кто-то лил ему на голову холодную воду. Пошатываясь, поднялся. Ныл висок, саднило челюсть.
— Накушался? Вот и ступай, — сказал Берик. — Зятек нашелся!..
— Жанна где? — спросил Тураш, держась обеими руками за голову, которая, казалось, вот-вот расколется пополам.
— Я тебе сказал — в Павлодар уехала, к мужу.
— К какому такому мужу? Я ее муж…
— Слушай, вали отсюда, пока я добрый, — уныло сказал Берик. — Муж — объелся груш. К своему мужу, законному…
— Врешь! — Тураш пошел на Берика. — Врешь! Врешь! Не может так быть. Ты зачем врешь?
— Ну вот, недолго музыка играла, — огорчился Берик. — Еще тебе, что ли, накидать?
— На, убивай меня, убивай! — Тураш рвал рубаху на груди. — На, бей!
— Чокнутый! — отшатнулся парень. — Да у разлюбезной твоей Жанны, если хочешь, в Павлодаре и сын есть, и дочка. А таких мужей, как ты, у нее, знаешь, сколько? То-то, брат…
Тураш замер.
— Врешь ты, врешь, — шептал он. — Это правда или нет? Ну, скажи, Берик, скажи, прошу тебя.
И плакал, не стеснялся своих слез.
— Правда или нет? Правда или нет?
Берик подошел к нему, обнял, похлопал по спине.
— Правда, брат, правда, — дружески сказал он. — Езжай своей дорогой. И не думай ты ради бога о ней. А на меня не сердись, что подрались. Надоел мне весь этот бардак.
Повернулся и пошел в дом;
Тураш неопределенно махнул рукой и направился к воротам. Он шел, спотыкаясь, едва волоча ноги. Голова гудела от боли. Было больно, невыносимо больно!
Распахнув дверцу кабины, он вдруг заметил в руке парик. Долго смотрел на него, а потом, вытерев им лицо, швырнул на улицу. Планируя, парик мягко упал в густую траву.
Отъехав далеко от города, Тураш посмотрел на себя в зеркало. Нос распух, глаза превратились в узенькие щелочки. Кругом синяки, кровоподтеки.
— Хорош батыр, — усмехнулся он.
Надо было еще завернуть на базу за углем, и Тураш попытался сосредоточиться на этой мысли.
Солнце жгло немилосердно. Пробегали за окном поля, солончаки, одинокие, точно он в эту минуту, деревья, в жарком мареве колебалась линия горизонта огромной степи.
Тураш подставил лицо струе упругого встречного ветра.
Перевод Е.Попова