ТУРКМЕНИЯ

АГАГЕЛЬДЫ АЛЛАНАЗАР

"Семь зерен" — первая проба Агагельды Алланазара (Алланазарова) как прозаика. Учась в Литературном институте им. А. М. Горького, он выступал в печати со стихами и поэмами. Поэтическая книга Агагельды Алланазара "Дом солнца" вышла в 1977 году.

СЕМЬ ЗЕРЕН (маленькая повесть)

Весенний день. Миновав контрольный пост нашей воинской части, я повернул к югу и пошел по тропинке, ведущей в город, — первое увольнение! Чем ближе подходил я к городу, тем легче становился шаг.

Первым делом сфотографироваться. Мои мать и жена просили об этом в каждом письме: "Пришли свое фото. Хочется поглядеть, каким ты стал". Получат и обрадуются. Я улыбнулся. Говоря откровенно, мне самому хотелось иметь фотографию, на которой я буду в десантной форме.

Пока сидел в фотоателье, стал накрапывать дождь. Прозрачные и чистые капельки ударялись о полуоголенные деревья сада, а с них скользили на землю.

Затем в потоке горожан я через часок-другой оказался на вымощенной улице. Эта узкая улочка вела на восточные окраины города, дома поредели, а скоро и вовсе исчезли. Я и раньше знал, что там речка, которая огибает город, будто пугливая лошадь, сторонясь опасности. И хотя мне ни разу не пришлось сидеть на ее берегу, я уже давно успел подружиться с нею. Мы часто проезжали здесь на машинах. И всегда, будто желая увидеть близкого человека, я вытягивал шею и разглядывал ее.

Сейчас берега потеряли летний вид: не было здесь шумного веселья, и взору не попадались веселые девушки в купальниках, не сновали лодки, бороздящие спокойную гладь ее поверхности. Но и скромный этот пейзаж при внимательном взгляде был броским и интересным.

Привязанные к каменным столбам рыбацкие лодки, суетливые старики с удочками, звонкоголосая, живо снующая ребятня и подходящие за водой женщины, — все это придавало берегам речки своеобразную прелесть. Елки на противоположном берегу напоминали девушек, подобравших подолы и намеревавшихся перейти речку вброд…

Хорошо!

Однако этот мой идиллический покой продлился недолго. Машинально опустив руку в карман с увольнительной, я похолодел… Потом меня бросило в жар. Не веря, — я вывернул карманы, но — увы! — увольнительной нигде не было.

И снова, не веря в случившееся, я тщательно перерыл всю одежду. Тщетно.

Оставалось одно — сматываться, и как можно скорее. Я нарочно выбрал улицу, начинающуюся у реки, — она мне показалась укромной, куда вряд ли ступает нога патруля. Улица действительно была тиха, безлюдна, и вскоре я успокоился, забыв об увольнительной, и о том даже — откуда и куда иду…

— Гвардеец, десантник, остановитесь! — окрик был резким, и я с опозданием понял, что потерял бдительность. Легко ступая, ко мне шел офицер в сопровождении двух солдат. Сейчас они потребуют мою увольнительную. Что делать?

Сердце мое сильно заколотилось. Я на мгновение прислушался к нему и вдруг явственно услышал, что оно выстукивает: "Кто стоит — попадется, кто убежит — спасется".

Я пулей бросился в боковую улицу. Патрульные от неожиданности растерялись, и я выиграл кое-какое время, но радоваться было рано: лейтенант уже настигал меня.

"Что-то нужно предпринять, иначе — позор, поведут под конвоем!" Все сильнее стучало сердце. И, как на зло, на моем пути вырос многоэтажный дом.

Я ворвался в первый попавшийся подъезд и, не зная куда деть себя, стал метаться из стороны в сторону, толкаясь в двери. Наконец, одна из них поддалась, и я ввалился в комнату. За столом сидели трое и обедали. Увидев незванного гостя, в недоумении они уставились друг на друга. Человек, сидевший посередине, опираясь руками о край стола, воинственно приподнялся с места. Его лицо мне показалось знакомым. Но сколько я ни вглядывался — вспомнить не мог, к тому же по правую руку от него сидела девушка, и удивление, с каким она разглядывала меня, не давало сосредоточиться.

Под взглядом ее глаз я угасал, точно лед, попавший в тепло. На лбу моем и вправду выступила испарина.

— Простите меня… если позволите, я задержусь здесь на несколько минут… — тяжело переводя дыхание и продолжая стоять возле двери, вымолвил я наконец.

И решительный этот человек, словно поняв, от кого я убегаю, вдруг, с места в карьер, стал "чесать" меня как свояка:

— Поумнеете ли вы когда-нибудь! Сами-то понимаете, как ведете себя?..

Но тут женщина, видно, его жена, заступилась:

— Коля! Не нужно… оставь.

Человек замолчал, заходил по комнате, заложив руки за спину. И вот за дверью забухали сапоги, послышались голоса. По очереди стуча в двери, патруль спрашивал меня. Извинялись, и шли к следующим дверям. Очередь дошла и до этой. Я все еще стоял возле нее и рассматривал пол, а иногда, украдкой, — сидевших за столом.

Девушка, быстро обменявшись взглядом с матерью, с легкостью встала и толкнула дверь смежной комнаты:

— Войдите!

Я не заставил ее повторять дважды и юркнул в соседнюю комнату. Девушка указала на стул и положила передо мной кучу газет и журналов, а сама, взяв "Огонек", села напротив.

В этой прохладной комнате мое "таянье" прекратилось — крупицы пота подсыхали. Струя свежего воздуха, идущая от форточки, шевелила волосы девушки, доносила до меня запах духов.

Однако я не забыл о своем положении и чутко, одним ухом прислушивался. Но мешал дождь, опять начавший накрапывать, но теперь капли были крупнее, увесистей.

И тут мои глаза натолкнулись на вещь, от которой снова бросило в жар: на вешалке, слева от двери, висел новенький офицерский мундир. Только теперь я понял, что сижу в квартире одного из командиров нашего полка, подполковника Тарасова. Меня подвел его гражданский вид. Если бы Тарасов был в форме, я узнал бы его сразу — в нашем полку нет таких, которые его не знают.

…Мы слышали, что в годы войны, будучи в чине старшего лейтенанта, он командовал батальоном. И командир дивизии, часто посещавший наш полк, в те годы был одним из сержантов его батальона.

Ошарашенный таким открытием, я боялся даже взглянуть на девушку, но тут вошла жена подполковника и, как ни в чем не бывало, стала рассказывать о своем племяннике, сыне сестры, проходящем военную службу в Москве. Она говорила и говорила, а я сидел не шелохнувшись.

Потом она показала его фотографию: у красной стены Кремля стоял ефрейтор.

Все это было по отношению ко мне так просто, точно разговаривали со старым знакомым, что на мгновение я забыл, где нахожусь. Мать поинтересовалась, почему мне сегодня пришлось стать "зайцем", и я все вспомнил и застыдился. Потом вдруг понял, что от этих людей не надо скрывать, и рассказал им все подробно.

Мать и дочь попросили зачем-то мой военный билет и ушли с ним. Это подействовало на меня удручающе. Вытянув шею, я глянул в окно, увидел патрульных, ожидающих моего появления.

Женщины вернулись (и — о чудо!) с моим увольнительным билетом.

И я молниеносно вспомнил, где "потерял" его: под обложкой военного билета. Спрятал туда для надежности.

Разговор стал еще оживленнее. Выяснилось, что мы почти "земляки": когда Тарасов был лейтенантом, он прожил с семьей в моем родном крае целых два года.

Вспоминая о Бадхызе, его холмах, покрытых алыми тюльпанами, мы становились все ближе друг другу. Я узнал, что женщину зовут Ниной Евстигнеевной, а девушку — Таня. Нина Евстигнеевна, вдруг вспомнив о домашних делах, ушла на кухню.

Татьяна оказалась книголюбкой, как и я. Мало-помалу мы разговорились. Правда, я чувствовал себя скованно, смущался девушки.

Пора было возвращаться в часть.

Поблагодарив хозяев за гостеприимство, за хлеб-соль, я отправился своей дорогой. Таня, в спешке даже не надев на себя плащ, а лишь перекинув его через руку, догнала меня.

— Мне по пути с вами…

— Идемте. Вдвоем веселее.

— Моя подруга живет поблизости от вас. Мы пойдем с ней в кино.

— Да?

Дождик перестал барабанить по шиферным крышам. Приходилось то и дело обходить возникшие в улице многочисленные озерца.

— Знаете, а я решила попробовать писать сама, — сказала Таня, продолжая наш разговор о литературе.

— Да? Что же вы пишите? Дайте почитать, — сказал я шутливо.

— Нет, нет же, я просто написала несколько рассказов о происхождении знакомых городов и сел. А большую часть в моей тетради занимает происхождение имен. По-вашему, какое из девичьих имен самое лучшее?

— Язбегенч, — невольно ответил я, назвав имя своей жены.

Таня наклонила голову, загадочно улыбнулась…

Но вот и знакомые зеленые ворота. Мы остановились. Стояли и прислушивались к песне, доносившейся со стороны полка.

— Получите следующую увольнительную, заходите к нам.

— Если судьба приведет, — сказал я неуверенно.

— Но учтите: не придете — мы обидимся. Или напишите вот по этому адресу.

Взяв адрес, я попрощался с Таней и сразу, будто и не был в увольнении, оказался захлестнутым грохотом сапог, — мимо пробегали солдаты.


— Рота-а-а, подъем!.. Тревога!

Эта команда раздалась между тремя и четырьмя часами ночи, когда сон особенно сладок, и повторилась три раза. Раздирая душу, скрежетали пружины коек. Парни вскакивали, спешно занавешивали одеялами окна, и, одеваясь на ходу, торопились в оружейную комнату.

Построились. Командир приказал: " К парашютному складу!"

Грузовые машины раздвигали своим светом темноту, иыхтя, следовали за нами.

Доставка парашютов к машинам выполнялась только бегом. Сон улетучился. На глаза набегали теплые капельки пота.

Нагруженные машины, не мешкая, отправлялись в путь.

…Перед самым рассветом мы уже были далеко от своего полка. Сидя на низкой, влажной траве, мы ждали своей очереди на посадку в самолет. Парни, не любившие долго молчать, собрались вокруг балагура Аноприенко, который обыкновенно начинал так: "А знаете ли вы, что случилось потом?". И затем принимался читать очередное "письмо Миши".

"Маменька, твой Мишуля, отсыревший насквозь в этом дождевом краю, посылает тебе большой привет. Мама, прежде всего хочется сказать тебе о том, чтобы ты каждую получку посылала мне десять — пятнадцать рублей, а хлопотать с посылкой тебе не надо, если пришлешь деньги, этого будет вполне достаточно.

А со службой я теперь свыкся окончательно. Являюсь одним из гвардейцев десантной части. То и дело прыгаем — бросаемся вниз из самого чрева самолета. А внизу выстраиваются деревья и направляют в нашу сторону свои острые пики. При каждом прыжке мы теряем 3 кг. 48 г. собственного веса. Приступая к службе, я весил 78 кг. До сегодняшнего дня я совершил одиннадцать прыжков; вычти, мамочка, потерянные в воздухе килограммы и узнаешь, сколько во мне осталось живого веса. Мама, ты за меня не переживай. Теперь я один из важных командиров нашей части. Недавно мне присвоили чин ефрейтора. Гордись, маменька, гордись своим отпрыском. Вполне вероятно, что твоего Мишулю могут назначить командиром орудия… Мне предложили стать генералом, но я сам не захотел этого".

Хотя ефрейтор Аноприенко не смеялся, все ребята, уставившись на Мишу, покатывались со смеху.

Да и Миша не отставал от них. Когда его круглое лицо напрягалось, то немного сплюснутый нос исчезал в толстых щеках.

Миша — известный парень не только в нашей роте, но и во всем полку. Он не похож на тех, которые не понимают шуток и действуют по принципу "чем дать растоптать свою честь, лучше предать огню душу свою". Никто не помнил, чтобы он вспылил, напротив, от каждой шутки получал удовольствие.

И неспроста ефрейтор Аноприенко выбрал для себя "боксерской грушей" именно его. Эти два солдата отличались друг от друга и внешностью, и характерами. Если Мише было лень говорить, то Аноприенко слыл болтуном, был длинным и худым — полной противоположностью Миши, походившего на арбуз с ножками.

Приземлившийся огромный самолет поглотил нас и снова поднялся в воздух.

Крюки парашютов мы нацепили на кольца, одетые в чехольчики. Через иллюминатор была видна белая облачная равнина. А мысли уносили меня в родительский дом, к родному очагу.

Я подумал об Ильясыке. Вот братишка проснулся и трет кулаками глаза. Каждое его потешное движение вызывало когда-то радостный смех. Я вспомнил, как он неловко гонялся за курами, лепеча: "Ложись, ложись, моя курочка-ряба, и снеси мне яичко…". Захотелось поиграть с ним в "кто победит".

Самолет раскачивался с боку на бок и было ясно, что приближается время прыжков. Как только раздалась команда: "Приготовиться!" — наш ряд, которому предстояло прыгать первым, поднялся на ноги.

Я, как и остальные, встал, чуть согнувшись, ухватился правой рукой за кольцо, левую положил на запасной парашют и ждал команды.

— Пошел…

В облака посыпались ребята, Словно горстями брошенная жареная кукуруза. Падая, я почувствовал, как меня пронизывает холод. Облако, в которое я угодил, окружило мой парашют, проникло в его нутро, как в шатер, словно пыталось увлечь меня куда-то в неизвестность.

Наконец я очутился на земле. Внизу настоящая суматоха: высвобождая себя из парашютов, ребята спешно собирались вокруг командира.

Когда вступили в "бой", пришлось долго ползти по-пластунски. Время от времени доставали лопаты и окапывались. Место, называемое "логовом противника", забросали гранатами. Путь преградили дымовые пояса, мы натянули противогазы и погрузились в дым.

Потом был перекур.

И тут мое внимание привлек Миша, сидевший напротив меня, его будто знобило, он дрожал всем телом. На одной его ноге не было сапога.

— Миша, где твой сапог?

— Сам не знаю. Когда я прыгал, он соскользнул с ноги, я найти не успел.

— Дела-а…

— Думал, будет теплее, вот и взял сапоги на размер больше, будь они прокляты, — выругался Миша.

— Вот и достань теперь сапоги! — хмыкнул Аноприенко.

Это задело Мишу, — он с обидой сказал:

— Лучше погрызи сухарики, твоему желудку будет впрок.

Я достал из вещевого мешка портянки. Аноприенко с улыбочкой принес древесную кору, сплел из нее подобие лаптя. Приладил его к ноге Миши и обмотал портянками — сделал по пословице: "Покуда доставят палки, пускай в ход кулаки".

— Ребята, — обратился ко всем Аноприенко. — Про сапог Миша будет писать в очередном письме, а пока я прочту другое, с которым он ознакомил меня вчера.

И начал:

"Здравствуй, милая Катя. Увидев в газете твой портрет, я влюбился в тебя с первого взгляда, как говорится, с бухты-барахты. С тех пор стремлюсь я успокоиться, усиленно курю, грызу сухари, но ничего не получается. Я влюбился в тебя так глубоко — до самых почек, как Ромео в Джульетту. Каждый час я гляжу на твой портрет и поглаживаю его почти так же, как свой противогаз, только еще нежнее. А давеча перед боем ты даже приснилась мне. Твои жесткие волосы я гладил ладонью, и не один раз. Но, увы, мне помешал проказник, влепил изрядный щелбан, от которого я проснулся. Оказывается, за твои волосы я принял усы Аноприенко…"

Миша сидел, прислонившись к стволу дерева, затягивался папиросным дымом, прищуривал глаза на Аноприенко, улыбался. А я снова мысленно очутился в родных краях, около круглолицей моей жены. Она вглядывалась в меня своими теплыми, ласковыми глазами и была такой же, как в последний раз на вокзале. В цветастом платке, с немного печальными глазами, она что-то шептала, и я догадался:

"Со дня разлуки с тобой прошло 397 дней…"

Так она писала мне в письме…


Раздался протяжный вопль. Наш взвод, пробиравшийся лесом на стрельбище, остановился и прислушался.

Вопль доносился откуда-то справа, из-за дубовых деревьев. Временами он прекращался, и тогда слышалось чье-то тяжелое дыхание.

За деревьями мы увидели корову, которую засасывало болото. Ее глаза, застывшие от ужаса, были круглы и огромны. Мы без слов приступили к делу. Наложили веток. Приволокли бревно. Аноприенко, измазанный черной глиной, отыскал коровий хвост, а Миша ухватился за рога.

Корова подалась. Теперь можно было просунуть бревно под ее живот. Наконец мы вытянули ее на твердую почву. Лейтенант, глянув на часы, заторопился:

— Задержались на тридцать пять минут. На стрельбище уже давно ждут нас, живее ребята…

Но мы и без того торопились. Аноприенко и тут нашел повод позубоскалить:

— Товарищ лейтенант, если вы на сей раз не накажете Мишу, я обижусь. Вы сами видели, как он, будто теленок, присосался к вымени коровы. Товарищ командир, накажите его. Накажите за то, что он высосал чужую долю молока. Он, товарищ лейтенант, теленка обидел. Если не верите, посмотрите на его губы и убедитесь.

Мы взглянули на Мишу.

В самом деле его губы были измазаны глиной. Ребята заулыбались.

Корова, заметившая, что мы уходим, посмотрела нам вслед и протяжно замычала: "Мо-о-о". Ребята просияли.

Торопливый солдатский шаг быстро уводил нас к стрельбищу.


…Сегодня мы развернули парашюты, приготовленные полмесяца назад, и тщательно осмотрели их (так делается перед прыжками).

На следующий день ГАЗ-69 повел за собой караван автомашин с сидящими на них десантниками-парашютистами. На земле и деревьях лежал снег.

Ветер мел этот снег, слепил глаза, а мороз покусывал уши, заставляя плотнее натягивать шапку.

Только в самолете по телу разлилось тепло, нарумяненные морозом щеки поблекли.

Моя рука на запасном парашюте. На нее падают капли. Это тают снежинки на моих усах…

Самолет набрал высоту, открылся люк. Ветер, ворвавшийся внутрь, расшевелил солдат, разомлевших от тепла.

Тут же команда: "Приготовиться!" — и следующая: "Пошли!" Падая, я закрутился, как волчок. И почему-то растерялся. Дернул, кольцо раскрывателя парашюта значительно раньше положенного времени и почувствовал, что лечу вверх тормашками, ноги выше головы — запутался в веревках парашюта. Я несколько раз подтянулся на руках, держась за ремни. Удалось освободить одну ногу. Но для второй уже не оставалось ни сил, ни решительности.

Земля летела мне навстречу, а я, словно парализованный, бездействовал и знал — после падения никакой мастер-хирург меня не соберет.

И тут с земли донесся глуховатый голос:

— Не паникуй, гвардеец… Достань нож и перережь стропы. Спокойно. Не паникуй. Нож твой на поясном ремне… Спокойно…

Солдатскому оружию спасибо! Нажал кнопку — со щелчком открылось лезвие ножа. Ветер подхватил концы перерезанных строп, на душе полегчало. Я взглянул на свой надутый парашют, напоминавший камышевую цыновку, на белые купола других парашютов, готовых уже приземлиться, и рассмеялся: хорошо все-таки жить!

Теперь до земли оставалось совсем пустяк. Тот, поддерживающий меня глуховатый голос раздался снова. На сей раз он доносился еще глуше:

— Не торопись… Сведи ноги, носки и пятки вместе… задние лямки подтяни еще немного, ветер восточный, ветер восточный… Не забывай приземляться по ходу ветра, в направлении ветра…

Глянув вниз и заметив толпу людей, глазевших на меня, я смутился. Расстояние между нами сокращалось быстро… 50 метров… 30… 10 метров… Земля!

Ребята подбежали ко мне и окружили. Помогли подтянуть парашют, который поволок меня по снегу. Увидев торопливо идущего подполковника Тарасова с рупором в руке и седого полковника рядом с ним, я быстро сообразил: "На худой конец дадут десять суток гауптвахты, правда, зимой холодновато, но придется потерпеть".

Вытянувшись по стойке "смирно", я отрапортовал:

— Гвардии ефрейтор Назаров выполнил тринадцатый прыжок.

Полковник обвел окружающих взглядом и скомандовал:

— Баталь-о-он!.. Смирно! За проявление настойчивости и умелое действие в воздухе гвардии ефрейтор Назаров награждается значком "Парашютист-отличник"!

— Служу Советскому Союзу!

Произнеся эти слова, я ощутил, как голова моя вскинулась, а грудь выпятилась далеко вперед.

…Прошло десять-пятнадцать дней. Однажды я был дежурным по кухне. Вошел сияющий почтальон. Раскрыл одну из газет, и ткнул пальцем на статью под заголовком: "Тринадцатый для десантников — не опасен". Один из наших командиров написал эту статью про меня.


Последнее письмо, полученное от Тани, заставило меня задуматься.

"…Иногда хочется повидаться с вами. Выхожу из дома к вашим зеленым воротам…"

Я сделал вывод — это слова любви. Но, спустя время, заколебался: нет, Нуры, ошибаешься. Погляди чуть дальше носа, может, это все и не так. Они видели твой военный билет. А в нем — все, вплоть до дня рождения твоей жены.

В ближайшее увольнение решил встретиться с Таней.

Но увольнение не так-то легко получить. Если я обращусь к ротному, он, несомненно, ответит: "Товарищ ефрейтор, вы были в увольнении недавно. В роте вы не один, подождите, дойдет до вас очередь".

И тогда я решил обратиться к комбату. Стал придумывать причину встречи с ним. Однажды я увидел его среди солдат, поливавших газоны.

Я подошел строевым:

— Товарищ майор, разрешите обратиться?

— А ну-ка валяй, послушаем, что ты нам скажешь, — пошутил он.

— Товарищ майор, мне необходимо в город в предстоящий выходной день! — выпалил я неожиданно, для себя.

Однако, не ответив на мою просьбу, комбат удивил меня гораздо больше, чем я его:

— Товарищ ефрейтор, я собираюсь направить вас на кратковременные курсы сержантов. После окончания курсов вернетесь в свою роту и вместо сержанта Коритко будете командовать отделением.

Это неожиданное решение застало меня врасплох, и я немного растерялся, даже не знал, что ответить.

— Говорят, что молчание — знак согласия. Короче, вам, товарищ ефрейтор, придется поехать. А послезавтра утром зайдите в штаб, там выпишут увольнительную.

Мне оставалось поднести руку к кромке берета:

— Слушаюсь, товарищ майор.

В воскресенье я вышел в город, и очень кстати: мое письмо, срочно отправленное Тане, дошло до адресата.

В городском парке я ее нашел очень быстро. Она сидела на зеленой скамейке невдалеке от фонтана и листала книжку.

Решили начать прогулку с леса. Безлюдная тропинка, извивавшаяся между деревьев, повела нас в молчаливую его глубину. Лес был полон неожиданностей: то, волоча за собой пушистый хвост, пробежит белочка, то с треском шагнет между деревьев пугливый олень. Тропиночка, наконец, привела нас к широкой пойме реки.

Сновали рыбачьи лодки. Мальчишки и девчонки с радостными криками играли в какую-то водную игру.

А те, что оставались на берегу, загорали на стеганых одеялах.

— Десант, неплохо бы искупаться, гляди какой погожий день, будто по заказу, — предложила Таня.

Да, жаркий день в этом пасмурном краю — событие довольно редкое. Я даже улыбнулся: не заблудилось ли Каракумское солнце, не пришло ли сюда по ошибке?

Но мое молчание Таня рассудила по-своему:

— Не хочешь купаться — не надо. Ты можешь сидеть и наблюдать. Мне же известно, что в вашем краю воды мало… Я окунусь пару раз и выйду.

Все ясно: решила, что я не умею плавать.

— Танюша, если я вдруг начну тонуть, — спасешь? — почти трагически сказал я, но Таня не заметила подвоха и упросила купаться, где мелко.

Я нырнул под воду и, вынырнув далеко от Тани и шумно плескаясь, поплыл к другому берегу.

Когда же вернулся, она обиделась:

— Шутник, даже не мог сказать… Страдай тут из-за него, бойся: как бы не утонул…

После этого мы плавали вместе.

Потом вышли на берег и стали загорать. Я забыл, что это такое удовольствие — лежать под теплым солнцем. Разомлел, то и дело втягивал в себя воздух, наслаждался.

И тут Таня вскочила и, сорвав с моей головы берет, которым я прикрылся от солнца, с озорством поглядывая назад, закричала: "Ну, если быстрый, — догоняй!" — сорвалась с места и побежала. Я рванулся за нею.

Она бежала и смеялась, а мне же казалось, что гонится она за собственным своим смехом. Ее распущенные волосы обвивали тело. Еёе смех был завораживающим, и мне хотелось без конца слушать его. И потому, наверное, я бежал не особенно быстро. Но в конце концов догнал ее и взял за руку. Тяжело дыша, она закрыла глаза и припала ко мне. Засмеялась:

— Хорошо здесь, правда?

Мое сердце учащенно заколотилось.

Нас рассматривали лесные деревья, задумчиво покачивали вершинами… Мы повернули к реке.

На берегу народ прибавлялся. Солнце клонилось уже к западу. А мне хотелось сидеть здесь и наблюдать за волнами. Эту реку я видел часто, но любоваться ею не надоедало, напротив, грусть улетучивалась, поднималось настроение. Отчего мы с этой рекой так сблизились? Была у меня на этот счет одна несложная догадочка: она похожа на мою Мургаб, что протекала неподалеку от дома.

— Ах, побольше бы таких дней…

Таня сидела рядом и держала меня за руку.

— Ты научишь меня плавать.

Глядя друг на друга, мы улыбались, и я окончательно забыл о том серьезном разговоре с Таней, ради которого шел на эту встречу.


Наша рота первой поднялась в воздух и раньше всех совершила прыжки.

Но на сей раз мы должны были остаться на поляне и собрать парашюты тех, кто прыгает после нас. Ребята, недовольные, обратились к замполиту:

— Товарищ капитан, с какой стати мы должны собирать чужие парашюты? Неужели мы не заслужили чего-нибудь посерьезнее?

Замполит улыбнулся и тут же отрезал:

— Выполняйте приказ.

Роты, приземлившись, поспешно освобождались от парашютов и исчезали в лесу, откуда доносилась автоматная трескотня и артиллерийская канонада.

А мы, собирая и подтаскивая парашюты, злились: что, мы хуже других?

Через три часа наш ротный командир пересчитал собранные парашюты и сделал отметку в своем блокноте. Ребята сели перекусить, а командир поручил мне построить свое отделение.

Я подумал, что нас сейчас отправят в гущу событий и оживился. Однако радость была преждевременной.

— Вы останетесь здесь, около парашютов!

Приказ, есть приказ, его надо выполнять.

От нечего делать ребята разбрелись собирать грибы, и только Миша и еще несколько ребят предпочли отдохнуть на траве.

Лес стоял перед нами — словно поднявшийся по тревоге лиственный полк; глядел куда-то вдаль, поверх простиравшихся рядом пшеничных полей. С полей этих, готовых уже к жатве, доносились запахи спелого хлеба.

Сорвав колосок, я раздавил его в ладони, сдул шелуху и увидел крупные зерна. Их было семь. Подумалось: "прямо как в притче: семь пророков — один бог". И бог этот в моих руках — колосок. Вспомнилось мне, как ел когда-то из чашки солоноватую вареную сытную пшеницу. На душе было радостно…

Зашло солнце, ребята, вернувшись из леса, нанизывали на палочки грибы и жарили их над углями. Запах жареных грибов нестерпимо разжигал аппетит.

Перекусив, мы стали ждать машины. Но их все не было.

Глубокой ночью встревоженный дежурный растолкал меня:

— Товарищ сержант, машины, кажется, идут. Будить ребят?

И в самом деле доносился гул, однако он не был похож на гул машин. Свет бороздил пшеничное море.

"Наверное, трактора", — подумал я.

И тут же услышал, как кто-то из ребят, проснувшихся от наших разговоров, крикнул:

— Идут танки, эй, эй!

Я невольно вскочил на ноги:

Танки двигались в сторону хлебных полей. Вслед за мной в пшеничное поле кинулся Аноприенко. Стараясь перекрыть грохот ползущих прямо на нас танков, орали во все горло:

— Стой, сто-ой!

Нас заметили. Передний танк остановился. Вслед за ним остановились и остальные.

Открылся люк, и офицер, вышедший из танка, не разобравшись, что к чему, набросился на нас.

— С ума посходили, что ли? Жить надоело, да?

— Надо глядеть в оба, коль сел в танк, а не спать!

И если бы он взял меня за грудки, я мог, позабыв разницу в чине, дать отпор.

Командиры других танков поняли в чем дело. И поддержали нас. Один из них, не удержавшись, пошутил:

— Ну, десантники, — значит, пшеницу караулим?

— Защищать хлеб — долг не только десантников, товарищ командир, — сказал Аноприенко, и впервые его слова не вызвали улыбки.


Сначала я любил глядеть в окно госпиталя на деревья. Потом и это надоело. Я тосковал.

Вспоминались ребята из нашей роты. Я их видел то за укладкой парашютов, то перед полковым знаменем. Про себя давно решил: как только снимут повязку с глаза, долго здесь не задержусь, ну, а если вдруг не отпустят, все равно придумаю что-нибудь, ребята помогут. Единственным утешением для меня были два письма, оставшиеся в кармане. Одно из них было от Язбегенч. Его мне дал курносый почтальон, задолго до госпиталя. Хотя я знал содержание письма наизусть, все равно читать его еще и еще доставляло мне большую радость.

"…Сажусь писать тебе письмо и чувствую: ты стоишь где-то рядом со мной.

Все мы здесь живы и здоровы, такие, какими ты оставил нас.

Отец все возится со своим трактором.

А твои младшие братишки да сестренки в эти дни помогают колхозу собирать хлопок. А я занята школьными делами.

Ты можешь спросить — есть ли время на то, чтобы вспомнить тебя? А я отвечу — ты все время со мной, стоишь перед глазами. Когда приходит почтальон, я первой беру твое письмо.

Со дня разлуки с тобой прошло 524 дня, с сегодняшним. Скоро, скоро ты возвратишься назад.

До свидания. Живи и здравствуй, где ты пребываешь. Пищи почаще. Хоть писем не жалей для нас… Твоя жена, проглядевшая все глаза в ожидании".

Второе письмо — последнее Танино письмо.

"…Ты думаешь — "она пропала без вести". И действительно, я далеко от вас нахожусь, боюсь, не сумею найти обратную дорогу. Судьба забросила меня из Прибалтики на Дальний Восток.

Ты помнишь случай, когда мы ходили к старой крепости? Ты открывал мою сумочку, чтобы достать спички, увидел в ней фотографию курсанта. Теперь он артиллерийский лейтенант. Тогда он приехал домой на каникулы, и мы познакомились с ним у моей подружки. Но ты решил не заметить этой фотографии. Ни о чем меня не спросил. Может быть, ты был прав…

Недавно мы справили свадьбу. Ты можешь поздравить меня. Устроились хорошо, имеем двухкомнатную квартиру. Привыкаю к городу, читаю книги. В нашем городе морозно и снежно, но когда в доме есть человек, согревающий твое сердце, холод нипочем!

Служи в здравии, Нуры! Желаю закончить службу и встретиться с женой. С глубоким уважением к тебе — Татьяна".


Я шагал, следя за разводящим. Место назначения — склад нашего полка, где хранился картофель. Склад располагался на окраине. Этот пост у нас считался последним. Его окружала свободная поляна, где с первых дней весны и до самой осени зеленела буйная трава.

Стоя на посту днем, я обычно встречал здесь старого лесника. Он появлялся среди деревьев, и уходил по тропинке, бегущей меж заграждений из колючей проволоки.

Сегодняшний наряд начинался с ночи. Луна, поднявшаяся из-за леса, заглядывала на свое отражение в зеркальной глади реки, и освещала ветки деревьев, похожие на распущенные волосы, и в них — силуэт девушки…

Временами девушка нагибалась и присматривалась к тропинке. Вскоре я заметил: кто-то мчится по берегу. Не добежав до девушки, остановился, и, присев на корточки, стал пить. Затем они поравнялись.

— Лайма, ты знаешь, мама просила навестить сестру в соседнем колхозе, сама она больна. А я пришел, — тётушка не отпускает, пока не посидел со всеми за столом, — сказал он и взял девушку за руку.

— Я и до рассвета бы ждала, — откликнулась девушка.

Я плохо понимал язык, на котором они говорили. Но кое-что разобрал. Но, может быть, это мне только показалось. Просто — я догадался, что говорили они о попятном каждому человеку.

Парень некоторое время глядел на освещенное лицо-девушки. Потом опустил глаза:

— Лайма, ты мне будешь писать или…

— Конечно, напишу. А что значит это "или"?

— Если ты можешь поступить, как Януте, скажи мне об этом сейчас, чтобы у меня не было никаких надежд.

Лайма обиделась:

— Не все девушки похожи на Януте. У меня в мыслях такого нет. Давно известно: женщина — не солнце, ей нечего стараться согреть своим теплом всех мужчин.

Она отвернулась.

— Лайма, прости меня, ты же знаешь, завтра я уезжаю служить. Пришлось немного выпить… ты прости… давай немного пройдемся.

Девушка молча согласилась и пошла рядом с парнем.

Луна все светила. Парень говорил:

— Эта ночь не исчезнет из моей памяти и в поезде, и в части.

— А… меня, меня будешь вспоминать?

— А зачем же тогда мне эта ночь?

Девушка взяла его руку, прижала к своей груди.

Они сидели на берегу реки, слушая звуки бурлящей воды и шелест листьев. И ночь эта была длинной для меня, для них — короткой.

На рассвете пришло время прощаться. Глядя друг на друга, они стояли несколько минут. Девушка ждала, что первым заговорит парень. Но он, ничего не сказав, привлек ее к себе и стал целовать в лоб, в щеки, в глаза. Девушка растерялась.

— Ты меня жди, Лайма!

— А ты почаще пиши, ладно?

Парень кивнул головой, улыбнулся.

Она отвернулась — видимо, не хотела, чтобы он увидел ее слезы… Ветерок вдруг донес солдатскую песню со стороны нашего полка:

Не плачьте вы, меня провожая,

Уходит в запас солдат…

И девушка что-то зашептала парню. Мне показалось, будто она, отвечая на эту песню, сказала ему:

— Я не плачу, отчего же мне плакать… Ведь отслужишь срок и вернешься.

Но я тут же понял, что это просто припомнились мне прощальные слова моей жены.

Девушка долго стояла, глядя в ту сторону, куда ушел парень.


Перевод С.Залевского

ОРАЗГУЛЫ АННАЕВ

Первая книга Оразгулы Аннаева выходит в 1978 году. А до этого стихи и рассказы молодого писателя публиковались на страницах республиканской периодической печати и в коллективных сборниках.

О. Аннаев участвовал в VI совещании молодых писателей, проходившем в Москве.

В ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ Рассказ

Она заглянула в календарь. Восемнадцатое августа…

"Прошло уже четыре года. И сегодня вновь твой день рождения. А ты вернешься только через неделю. 26 лет… Я приготовлю плов. Куплю бутылку шампанского… Но пить придется одной…

…Восемнадцатое августа… Помнишь, и ступенек в общежитии было восемнадцать. Если подняться по ним вверх, то окажешься у меня, если вниз — то у тебя. Как я хочу, чтобы все повторилось. Но этого никогда не вернешь, а так хочется. И я не стесняюсь признаться в этом самой себе.

Все мне нравилось в тебе — твоя горячность… обидчивость… Даже твоя одежда была мне родной, твой свитер, похожий на тигриную шкуру, особенно нравился. И в тот вечер, ты был в том свитере. Помнишь, из кинотеатра мы шли пешком. Не доходя до общежития, остановились под чинарами. Мы стояли рядом и я боялась, что ты обнимешь меня, и в тоже время ждала этого. От волнения затуманилась голова… Но ты не обнял. Видимо, побоялся. И я стала другой. Ты это почувствовал, и часто спрашивал, не устала ли я. Я утвердительно кивнула головой. Я не могла разобраться в своих чувствах.

А через несколько дней, когда ты наконец решился обнять меня, я оттолкнула тебя. Может, это было выражение моей обиды за тот вечер.

Странный ты был. Помнишь, когда мы отмечали мой день рождения… Мы вышли из комнаты на воздух. И ты вдруг, крепко обняв меня, поцеловал. У меня перехватило дыхание, как будто из груди моей вырвали сердце. Я никогда не думала, что у тебя такие сильные руки. Я так билась, чтобы освободиться из твоих рук — или мне это просто казалось… И вдруг начала плакать, уронив голову тебе на грудь. Я слышала биение твоего сердца. Ты стоял, как провинившийся ребенок, и все спрашивал меня, почему я плачу. А я и сама не понимала. В этих слезах были и радость, и горе, и гордость… Да, да… даже гордость. Слезы как бы очищали мою душу. И долго потом я ощущала следы твоих поцелуев, и казалось, что об этом знает весь мир.

Сколько лет мы встречались, и ты ни разу не сказал мне: "Я люблю тебя". Ты правильно делал, — слова эти были лишними. Нам и так было хорошо. Ведь мы с полуслова, с первого взгляда, каждого вздоха понимали друг друга. А сколько нежности было в твоих поцелуях, когда мы прощались. Каждый раз ты целовал меня в глаза и весь мир для меня становился иным.

Во время учебы в институте я так хотела, чтобы ты заболел. Нет, нет, не серьезно, а просто так… на несколько дней. И я бы ходила к тебе в больницу по два, нет, по четыре раза в день. Сидела бы рядом с тобой, не отлучалась ни на минутку, разве лишь для того, чтобы приготовить тебе поесть. Ты и не подозревал, что я умею вкусно готовить. И опять — я хотела этого, и в то же время гнала бредовые мысли из головы. Не знаю, может, мне нужна была твоя благодарность, а, возможно, собственная вера, что я нужна тебе…

Ты был ревнив… И это было твоим недостатком. Мне приходилось трудно, да и тебе нелегче. И в то же время я ощущала радость: я не безразлична тебе, значит — нужна. Ты немало дарил и слез, но они меня не огорчали. Для меня это было счастьем… Возможно, я ошибаюсь, но понятие счастья слишком абстрактно. Каждый по-своему бывает счастливым.

Многие считают тебя человеком с тяжелым характером, надменным. Возможно, они чуточку и правы. Но я-то знаю тебя лучше и люблю сильнее.

Почему я вспоминаю все это? Как будто расстаюсь с тобой навсегда? Но со мной бывает так всякий раз, когда ты уезжаешь куда-нибудь. А помнишь, как-то раз ты должен был ехать на курсы в Ленинград. День отъезда подошел незаметно. Собрались твои друзья. И мне казалось, что они никогда не уйдут. Мне так хотелось побыть с тобой. И так всякий раз — день отъезда приходит быстро, а день приезда…

И сегодня тебя нет со мной, но я чувствую твое присутствие. Может, это и есть любовь?! Чувствовать твое присутствие, ощущать тебя рядом с Собой, делиться самыми сокровенными мыслями только с тобой… Словом, вера в тебя и доверие тебе.

Говорят, что когда у тебя есть семья, то живешь не любовью, а воспоминаниями о любви. Возможно, это и так, но я думаю иначе.

В семье забот достаточно. Побыстрее хоть квартирудали бы… Ты защитишь диссертацию… Мы поедем куда-нибудь на курорт. Правда, некоторые предпочитают ездить без жен. Если ты желаешь этого, то можешь поехать один. Все равно никто не сможет полюбить тебя так, Как я. Никто. В этом году мы не сможем поехать. А на следующий год отправимся втроем…

Почему все считают обязательным выйти замуж Или жениться? А я сама?.. Если бы не было тебя, то я никогда бы не вышла замуж".

И вдруг опять биение сердца… Она взяла фотографию мужа и на минуту закрыла глаза. "Слышишь, родной?! Слышишь?! Как ты уехал, и он забеспокоился. А может, она? Ты же сказал, что будет она, а я — он… Или ты просто ради меня сказал… Нет… Многое из того, что куплено тобой, только для девочки. Но кто же, кто?.. Для девочки много красивой одежды, а для мальчика ее труднее найти.

Ребенок… Сколько хлопот и забот впереди, а пока что он заставил меня расширить мои платья, а потом, возможно, заставит изменить всю нашу жизнь… Дорогая-девочка…"

И опять ощутила она в себе новую жизнь, человека, пока еще только отдельными толчками напоминавшего о себе. И она вновь закрыла свои глаза, отдаваясь воспоминаниям.


Перевод С.Степановой

АГАГЕЛЬДЫ КАРАЕВ

Атагельды Караев свой первый рассказ опубликовал в 1965 году. А в настоящее время он автор двух книг — "Красота" и "Сын лесника".

КРАСОТА Повесть

Приложив ладонь козырьком ко лбу, Довлет смотрел в чистое, бездонное небо. Высоко-высоко над степью парил, медленно описывая огромные круги, одинокий беркут. Временами он тонул в ярких лучах полуденного солнца и на какое-то время исчезал из глаз, но проходила минута-другая и миниатюрный крестик вновь возникал в лазури и плыл дальше.

Солнце, словно сказочная чаша, переполненная золотом, заливало мир обильным светом. И все вокруг — голубое, безоблачное небо, дрожащие в зыбком мареве барханы и дальние заросли саксаула — казалось каким-то особенным, родным, несказанно близким.

"Вот что такое солнце! — подумал Довлет. — Все прекрасное на земле — от него". На душе у парня стало так светло и радостно, что ему захотелось обнять весь мир. И он позавидовал беркуту. Как хорошо, наверное, смотреть из поднебесья на эту по-весеннему щедро, ярко убранную землю. Эх, почему природа не наделила крыльями и человека!..

Направляясь к работавшему у чабанского домика движку, Довлет услышал вдруг нежный перезвон колокольчиков: "дзинь-дзинь, дзинь-дзинь". Вначале он подумал, что это у него в ушах от пьянящей красоты простора, но звуки слышались все явственнее, четче. Довлет обернулся и… остолбенел.

Он увидел вышедшую из-за бархана молоденькую, хрупкую, как стебелек тюльпана, девушку и не поверил собственным глазам. В этой глуши, в центре Каракумов она показалась ему привидением, так как живой, реальной девушке взяться здесь было решительно неоткуда.

Незнакомка вела в поводу двугорбого верблюда. Шла она твердо, с высоко поднятой головой и, кажется, не заметила даже остолбеневшего Довлета.

Рядом с верблюдом неуклюже ступал своими непомерно длинными и худенькими ножками верблюжонок. Был он, несмотря на неуклюжесть и несуразность, нежным, приятным, таким, что его хотелось потрогать. На шее у верблюжонка болтался медный колокольчик, звон которого рассыпался мелкими горошинами, но степи.

Девушка, одетая в простенькое красного штапеля платье, черные туфли и тюбетейку, выглядела удивительно нарядной, праздничной. А может быть, Довлету это показалось.

Ему шел восемнадцатый год, но любви, о которой много слышал и читал в книжках, он еще не испытывал. Нельзя сказать, что он был равнодушен к девушкам, — нет, некоторые из них нравились ему, и даже очень, — но так страдать, маяться, как страдали и маялись почти все его одноклассники, Довлету не приходилось.

Однажды приключилась история… Под Новый год, на бал-маскараде в круговороте невероятных масок и костюмов, когда весь зал включился играть в "почту", к Довлету подошел его одноклассник Аллаяр:

— Карандаш не найдется у тебя? И помоги написать письмецо Дурсун.

— Какой Дурсун?

— Сегодня познакомлю…

— О какой Дурсун ты толкуешь, Аллаяр?

— Во-он о той… Об индианке, что с паранджой на лице.

— А как ты узнал, что это именно она, Дурсун? Лицо-то закрыто?..

— Эх, верблюжонок ты, несмышленыш. Мы еще вчера договорились. Она сама сказала мне, в каком костюме будет.

Письмо, которое сочинили Довлет и Аллаяр, начиналось с новогодних поздравлений, а заканчивалось предложением встретиться сейчас же, для "неотложного и очень важного разговора" где-нибудь наедине, в одном из пустых классов, например.

Через минуту друзья получили ответ: "Бессовестный… Как ты смеешь об этом думать?". "Сама ведь просила, говорила, что любишь… — написали на это Довлет и Аллаяр. — Чего же теперь фокусничаешь. Я люблю тебя, Дурсун".

"Хорошо. Я согласна. Приходи в 9 "б", — ответила индианка.

— Идем, — сказал засиявший Аллаяр. — Понял, как надо с ними разговаривать? Пошли.

— Да-а… Зачем же я пойду?

— Как зачем? Увидишь Дурсун. Ты же хотел познакомиться с нею.

— Нет, не пойду. Я только помешаю вам.

— А кто тебе сказал, чтобы ты торчал там колом. Взглянешь на Дурсун, познакомишься и катись себе.

— Что ж, пойдем, — согласился Довлет и покорно последовал за Аллаяром.

Друзья вошли в тёмную комнату девятого "б" класса в, затаив дыхание, стали ждать. Смех, голоса и музыка бал-маскарада слышались здесь приглушенно. Слабый синеватый свет в окнах придавал классной комнате таинственность.

В коридоре послышались чьи-то шаги, дверь распахнулась, и в комнату вошла "индианка". Она сбросила паранджу.

Друзья опешили: перед ними стояла молоденькая учительница истории Шекер Бердыевна Ниязова. Стояли с раскрытыми ртами и не могли вымолвить ни слова.

— Аллаяр, Довлет, что же вы? Пригласить пригласили, а теперь молчите, как…

В этот момент в комнату вошел муж Шекер Бсрдыевны, учитель математики Чары Ниязович.

— Что случилось, Шекер?

— Да вот… Влюбились парни.

— В кого?

— В меня. Неужели я красивая?

— Во-он как?

— Да! Только имя перепутали. Аллаяр, Довлет, а кто такая Дурсун?

Друзья молчали.

Спасибо Чары Ниязовичу, — он, взяв под руку жену, направился к двери.

— Ладно, Шекер, оставим ребят в покое. Молодость… Мы ведь тоже были молодыми.

Шекер Бердыевна остановилась в двери, улыбнулась:

— Запомните, мальчики: лучшая красота человека — это его человечность.

Учителя ушли. Довлет чувствовал себя так, будто его догола раздели на улице, не мог поднять глаз. Он готов был провалиться сквозь пол, убежать куда-нибудь в степь. Убежать навсегда, чтобы никогда и никого не видеть.

С тех пор и без того застенчивый Довлет со страхом смотрел на девчонок. И вдруг это видение в Каракумах!

Довлет стоял в сладком оцепенении, ковыряя носком ботинка песок, и ему казалось, что вот так стоит он здесь уже очень-очень давно и неизвестно, сколько простоит еще. Очарованный, он впервые испытывал чувства, о которых раньше лишь смутно догадывался, слушая разговоры сверстников. Он понимал, конечно, что в разговорах этих было больше бравады, хвастовства, чем правды, но… Что-то таинственное, нежное тревожило его о ночам, когда оставался он один на один с собою. Ему казалось, что девушка, сказочно-красивая, обнимает его, ласкает и говорит, говорит нежные слова…

— Эй-ей, парень! Закрой рот, а то ведь, чего доброго, суслики подумают, что это нора! Ха-ха-ха!..

Довлет вздрогнул, обернулся и увидел… колхозного шофера Курта, который величаво прошел — нет, проплыл мимо, — приблизился к незнакомке и заговорил с нею о чем-то. Заговорил так, что Довлет решил: они — родственники. Близкие родственники!

* * *

Голос Курбана-чайчи[33] звучал призывно, властно:

— Парни! Джигиты! Подъем!

Довлет с трудом продрал глаза, увидел, что в приоткрытую дверь струился предрассветный полумрак, натянул на голову одеяло, сжался калачиком и полусонно пробубнил:

— Еще петухи не кричали, а он "Подъём"…

Но тут же вспомнил, что это Каракумы, что петухов здесь нет и впомине, — приподнялся, сел, протер кулаками глаза, сладко поежившись, зевнул и, услышав голоса, понял, что наступает новый день. Долгий, трудовой день.

Довлет вышел из кибитки, постоял с минуту, любуясь розовато-сиреневой дымкой, что окутала дальние барханы. У рукомойника пофыркивали и громко смеялись парни. Курбан-чайчи, судя по всему, встал давным-давно, — титан с кипятком для чая уже пыхтел и сипел, над казаном с шурпой плавал аппетитный парок. Довлет направился к колодцу.

— Ты куда? — крикнул Курбан.

— Умываться, — ответил Довлет.

— Там вода, как лед, а я специально для умывания согрел… Целый бидон…

Но Довлет его уже не слышал. Он чувствовал себя легко и бодро. Чистый воздух и прохладный песок, так приятно щекочущий подошвы, придавали энергии, человек чувствовал себя сильным и крепким.

Он подошел к колоде, из которой обычно поили овец, и хотел зачерпнуть пригоршней воды, но, увидев там отражение последней утренней звезды, на минуту залюбовался этим отражением.

Громко фыркая и вскрикивая от обжигающего холода, Довлет стал умываться. И всякий раз, когда черпал воду из колоды, он видел, как озорно пляшет в ней звездочка.

* * *

Среди прибывших стригалей Довлет был, пожалуй, физически крепче остальных. Именно поэтому ему поручили вязать овцам ноги. А эта работа требует от человека не только силы, но и особой сноровки, ловкости, — овцу нужно поймать, не причинив ей боли, положить на бок и двумя-тремя быстрыми движениями связать задние ноги с передними.

К полудню, когда солнце жгло уже по всем правилам, Довлет порядком устал. Он старался не подать виду, но чувствовал, что вот-вот споткнется или, ухватив очередного барана, не сможет удержать его и плюхнется на землю. А стригали, не замечая его усталости, кричали и кричали:

— Довлет, поторапливайся!

— Тащи поскорее!

— Это тебе не каурму есть, или чай пить!

Случилось то, чего так опасался Довлет, — ухватившись за ногу крупного, рослого барана он потерял равновесие и растянулся во весь свой рост на земле. До боли в висках сжав челюсти, решил во что бы то ни стало удержать барана. Но баран попался сильный. Он шарахнулся в сторону и поволок за собой парня.

— Держи покрепче!

— Каурма убегает!

— Чем пахнет курдюк, Довлет?! — кричали ему со всех сторон, и чувства беспомощности, горькой обиды и злости переполнили его.

Довлет изо всех сил старался удержать барана. Он мертвой хваткой зацепился за тонкую жилистую ногу.

— Отпусти сейчас же! — крикнул кто-то из пожилых.

Пальцы разжались сами собой. Баран легко, вприпрыжку, убежал, а Довлет остался лежать.

— Вставай! — продолжал тот же голос. — И никогда больше так не делай. Упал — отпусти барана. Мог ведь напороться на кость, на стекло.

Довлет поднялся, отряхнулся и взглянул на говорившего человека, — Нурберды-ага поглаживал свою жиденькую бороденку.

— Я договорюсь с заведующим фермой, чтобы ты стриг овец. Пусть вяжет кто-нибудь другой. А ты стриги. Не знаю, как сейчас, а на следующий год из тебя может получиться неплохой стригаль.

Довлет хотел что-то возразить, сказать, что упал он совершенно случайно, что… Но тут раздался голос Курбана-чайчи:

— Эх-хе-хей! Чай готов! Свежий зеленый чай! Ароматный, вкусный!..

Довлет усталой походкой медленно направился к трем кирпичным домикам, что одиноко стояли на холме. У кипящих титанов, из труб которых вился дымок, собирался народ. Курбан вытащил из-под крайнего титана горящее полено и швырнул его в огромный казан. В казано зашипело, забулькало, клубы пара и дыма повалили из него.

И вдруг слух Довлета уловил едва различимый, знакомый звон. Мелодичный, нежный, казалось — он доносится откуда-то из глубины веков, сквозь толщу лет, эпох. Он узнал бы его через многие годы, различил бы среди сотен других звуков.

В следующее мгновение он увидел девушку, верблюдицу с клочьями свалявшейся бурой шерсти на боках, нежного неуклюжего несмышленыша-верблюжонка, и на душе у него потеплело. Довлет ощутил прилив сил, усталость будто рукой сняло. Он взглянул на верблюжонка и улыбнулся, — тот похож был на фотоаппарат на длинных ножках.

Девушка, прошмыгнувшая с присущей кочевникам проворностью мимо, через несколько шагов обернулась. У Довлета екнуло сердце: "Она взглянула на меня!.. А может быть, на верблюжонка? Нет, на меня".

"Ну, хорошо, — размышлял он, — допустим даже — на тебя. И что из этого? Мало ли кто на кого может посмотреть".

Девушка между тем подошла к колодцу, заставила верблюдицу встать на колени и принялась готовить бочонки. Работа эта для нее была явно тяжеловатой, и незнакомка взглянула в сторону Довлета. Взгляд ее красноречиво говорил: "Чего стоишь, как вкопанный? Помочь не можешь?" И он решительно зашагал к колодцу.

— Здравствуйте.

— Здравствуйте.

— Вы за водой, да?

— Да.

— Наверное, далеко отсюда живете?

— Да.

— Доставать воду трудно?

— Да.

О чем говорить дальше, Довлет не знал и поэтому замолчал. Молчала и девушка. С минуту они стояли и смущенно переминались с ноги на ногу, потом девушка занялась своим делом: она достала из колодца ведро воды и вылила в бочонок. Затем достала еще одно и еще. А Довлет продолжал стоять. Он понимал, что выглядит очень глупо, но поделать с собою ничего не мог. Ему казалось, что уходить сейчас еще глупее.

Подошел верблюжонок. Постоял, посмотрел чуть-чуть удивленным взглядом на Довлета и стал нехотя чесаться о край бочонка. Бочонок стоял кособоко и поэтому повалился. Девушка, достававшая очередное ведро воды, с досадой вскрикнула.

— Ах, чтоб тебя!..

Но Довлет успел подхватить бочонок, вода не пролилась.

— Спасибо, — сказала девушка и улыбнулась.

Улыбка эта придала парню уверенности.

— Давайте я помогу, — протянул он руку к ведру.

— Спасибо, — ответила девушка, но ведра не дала.

— Вы же устали, — продолжал наступать Довлет. — Вон у вас лицо раскраснелось.

— Это не от усталости. А вы идите своей дорогой.

— Вы меня прогоняете?

— Да… нет, я не прогоняю… Только тут много народу… А во-он, кажется, даже сюда идет кто-то.

Довлет обернулся. Так и есть, к ним приближался Курт. Опять этот Курт! Поняв, что попал в неловкое положение, Довлет сделал вид, что моет руки. И какого черта торчал он здесь? Какой от этого прок?

Приблизившись, Курт сходу атаковал его:

— Что, думаешь все на свете каурма? Бери и ешь? Не-ет, браток…

И он протер полусогнутым указательным пальцем свои закисшие глаза.

Тон, которым говорил Курт, взбесил Довлета. "Какого черта, в самом деле, — подумал он. — Курт придирается ко мне! Ничего плохого я ему не делал". Но тут вспомнился случай, что произошел в пути, когда ехали они сюда из дому.

Где-то на полпути машина остановилась у огромного саксаула на склоне бархана. Курт, обращаясь ко всем, кто сидел в кузове, громко сказал:

— Слезайте! Мы приехали к святой могиле. Отдадим ей дань своего почтения.

Он спрыгнул на песок, пригладил свои жиденькие брови, облизнул толстые, жирные губы и продолжал:

— О, святой дух! Благослави наш путь, — и завертелся у саксаула, бормоча что-то невнятное. Кое-кто, поддавшись его призыву, стал тоже ходить вокруг дерева, шепча какие-то молитвы и заклинания. Те, кто не знал ни молитв, ни заклинаний, просто шевелили губами.

У саксаула валялись кости то ли лошади, то ли коровы. Их наполовину занесло песком. Курт наклонился к продолговатому сахарной белизны черепу и сунул в темное отверстие глазницы мятую-перемятую пятерку.

— Раскошеливайтесь, раскошеливайтесь, — сказал он попутчикам. — Не скупитесь. Там, — он ткнул грязным пальцем в небо, — жадных не любят.

И как это ни странно, призыв Курта возымел свое. Люди, поддавшись какому-то непонятному чувству — то ли страха, то ли почтения к памяти старших, уже ушедших из этой жизни, — торопливо шарили в карманах, извлекали деньги, кто рубль, кто трешку, а кто и пятерку, совали их в череп и смущенно отходили к машине.

Курт стоял в сторонке и с жадностью беркута, завидевшего вдали зайчишку, наблюдал за происходящим. Губы его шевелились. Со стороны трудно было сказать, читал ли он в эти минуты молитву или считал, сколько рублей скопилось в черепе.

Курт и на самом деле подсчитывал деньги, только не эти помятые рубли и трешки, а ту выручку, которую будет иметь потом, когда на эти деньги в Караметниязе он купит ящик, а может быть, и два водки, завезет далеко в Каракумы, где любители выпить платят за это зелье втридорога.

Он достал из нагрудного кармана куртки замусоленную пачку "Памира", размял сигарету и с жадностью закурил.

Уже все забрались в кузов грузовика, готовые продолжать путь, а Курт все стоял и улыбался, показывая желтые от табачного дыма зубы.

— Я помолюсь еще, — сказал он и опустился на колени перед черепом, да так, что прикрыл его собою от глаз спутников. "Интересно, — думал он, — сколько тут рублей?" Незаметно перевернул череп, но что это? Пусто! Лишь какой-то блестящий жучок карабкался по гладкой, словно отполированной кости. "О! — чуть не вскрикнул было Курт, — кто-то из них опередил меня. Ну и ловкач!.."

Он поднялся, стряхнул с брюк песок и полез в кабину. Взревел мотор, затряслась, затарахтела машина и за бортом вновь поплыли поросшие селином, яндаком и тамариском барханы.

— Вы и в самом деле верите, что там святое место? — спросил одни из парней, когда машина отъехала на почтительное расстояние от места остановки.

— Да нет, — ответил ему кто-то.

— Откуда здесь, в такой глуши святая могила… — добавил второй.

— Святые знали, где жить и умирать, — сказал третий, — они любят большие, красивые города: Багдад, Мешхед, Бейрут…

— Тогда зачем же вы там оставили деньги? — продолжал тот, что затеял разговор. — Вот ты, например.

— Ну, все оставляли, и я оставил. А может быть, и на самом деле…

— Что "на самом деле"?

— Ну, что есть аллах, шайтан и остальные…

Все дружно рассмеялись. А парень, начавший разговор, сказал:

— Вот что, ребята, Курт, по-моему, тоже раскошелился. В Караметниязе на его пятерку мы купим несколько книжек. Там, куда едем, библиотеки нет…

Машина тем временем довольно быстро мчалась вперед. Курт чутьем кумли — человека песков — угадывал дорогу. Лишь кое-где в низинах, поросших скудной травкой, видны были следы машин. Временами и они исчезали.

Частенько грузовик зарывался в песок. Мотор надсадно ревел, но машина не двигалась, постепенно оседая все глубже и глубже. И тогда взъерошенный и злой Курт высовывался из кабины, вставал на подножку и кричал:

— Слезайте! Слишком засиделись! Помогите.

Парни прыгали в песок, дружно налегали плечами и машина медленно, тяжело ползла вперед. Метр, второй, третий… Грузовик освобождался из песчаного плена, налегке выкатывался на более или менее твердый грунт. Курт тормозил, и ребята с шутками и прибаутками вновь усаживались на свои места.

Но вот случилось непредвиденное: машина выскочила на поляну, сплошь изрытую сусликами. На этот раз даже коллективная помощь оказалась бесполезной, — грузовик коснулся задним мостом земли и, несмотря на бешеное вращение, колеса работали вхолостую.

— Черт возьми, — Курт выключил зажигание. — Этим проклятым сусликам не нашлось в Каракумах другого места для нор.

Он вышел из кабины, обошел машину, почесав в затылке, присел на корточки у заднего колеса:

— Да-а… Не пришлось бы нам зимовать здесь.

Курт поднял кусок корневища черкеза и запустил его в суслика, который вынырнул неподалеку и, потешно подняв передние лапки, с любопытством смотрел на грузовик и копошащихся вокруг него людей.

— Это вам за то, что не поверили святому мазару, — сказал Курт.

— А причем тут мазар, если ты сам заехал в эти норы.

— "Сам, сам…" Я вижу — ты слишком языкастый. Это не папин дом, а Каракумы. Нечего языки чесать, давайте собирать хворост. Как-то выбираться надо.

Парни мигом рассыпались по окрестным низинам и через полчаса у грузовика высилась приличных размеров копна веток сазака и черкеза, охапки селина.

Курт пытался выгрести из-под заднего моста песок, а затем подсунуть под колеса хворост, но песок — как вода. Отгребал горсть — притекало две. Через несколько минут вспотевший Курт понял, что занимается пустым делом. Он извлек из кузова две доски, вручил их парням покрепче и приказал подложить под задние колеса в тот момент, когда он включит передачу.

— Только не зевайте, — предупредил он парней, а всем остальным приказал: — А вы тоже ворон не считайте, хворосту побольше под колеса. Хворосту!

И работа закипела: кто-то швыряет хворост, кто-то толкает машину, кто-то сует под колеса доски. Мокрый от пота Курт дал полный газ. Мотор взревел, колеса взвизгнули, и машина медленно, но довольно уверенно поползла вперед.

Убедившись, что опасный участок пройден, Курт неожиданно включил задний ход. Парней, которые в этот момент держали доски, отшвырнуло в сторону. Один из них тотчас же, как ни в чем не бывало, вскочил на ноги, а вот второй поднялся было, но тут же присел, лицо его исказила гримаса.

Правда, ничего страшного не случилось, но ушиб он получил чувствительный.

— Вот так — не верить в святые места, — перебрасывая из одного угла рта в другой замусоленный окурок, процедил Курт и спрыгнул с подножки. — Ну-ка, что там у тебя?

— Ничего, — сухо ответил паренек и полез в кузов.

— Ты что, с ума спятил? — неожиданно для всех набросился на Курта Довлет. — Убить человека мог…

— А я виновен, что они осторожности не знают. Лезут под колеса… — Курт захлопнул дверцу кабины и, кажется, вовремя это сделал, так как Довлет весьма решительно двинулся к борту и хотел уже было спрыгнуть.

— Оставь его, — придержали Довлета ребята, — разве он поймет?

Курт тем временем включил передачу и машина двинулась.

…И вот опять этот Курт. Скользнув по Довлету злым взглядом, он сказал:

— Убирайся отсюда!

— Почему?.. Что, запрещено?

— Да! Для тебя. Слышишь?!. Лучше не доводи меня.

— А если доведу, то что?

— Чего это вы? — вступилась девушка. — Вы что не поделили?

— Уходи, — продолжал свое Курт.

И Довлет растерялся. Курт был так решителен и смел, что Довлет подумал: "Значит, она его родственница". И, не сказав больше ни слова, пошел к полевому стану.

— Айгуль, давай я помогу, — услышал он за спиною и на душе у него полегчало. "Хоть имя ее теперь знаю", — подумал он.

— Айгуль… Айгуль, — шептал он. — Небесный цветок. Нет, не небесный… Ты цветок Каракумов, Айгуль…

* * *

Теперь Довлет стриг овец. Но работа эта оказалась ничуть не легче прежней. Электромашина тряслась как в лихорадке, казалось, она вот-вот оторвет руки. Держать ее приходилось изо всех сил, а когда постоянно напрягаешься, то быстро устаешь.

Однако Довлет новой работой был доволен. Что трудно, то трудно, конечно, но теперь уже никто не мог прикрикнуть на него. Он — как все. Стрижет не хуже других. Теперь и с Куртом поговорить можно. Кто он? Здесь он сейчас не шофер даже, а такой же стригаль.

Довлет приступил к очередной овце. Запустив машину, он повел ею вдоль хребта животного.

— Ты начинай с ног, — посоветовал ему один из старых стригалей, работавший рядом. Сам он стриг очень ловко, как-то играючи. Каждое его движение было предельно осторожным, рассчитанным. На стрижку одной овцы у него уходило не более пяти — шести минут. А главное — овца не получала ни одной царапинки, а значит, и лежала все время, пока ее стригли, тихонечко, спокойно. Руно тоже получалось аккуратное, целое.

"Эх, мне бы так наловчиться", — позавидовал соседу Довлет. И опять вспомнил Курта. Курт — лучший в колхозе стригаль. Он работает еще аккуратнее и быстрее. Ему вяжет, готовит овец для стрижки специальный человек.

Машина в руках Довлета то и дело взвизгивала, натикалась на густые, загрязненные участки. Довлет нервничал, изо всех сил старался пробиться сквозь спутавшуюся, грязную шерсть. От постоянных перегрузок машина нагревалась. Он попробовал ослабить верхний винт, но толку никакого, мотор стал работать вхолостую. "Что-то с агрегатом", — решил Довлет и пошел к точильщику лезвий. Тот посмотрел машину и сказал:

— Да нет, агрегат в порядке. Просто ты еще не приловчился как следует.

Рубашка Довлета мокрая, хоть выжимай, пот крупными каплями стекает по груди и спине, руки гудят, А стрижет он всего-навсего третью овцу. Не стрижет, а мучает. Бедное бессловесное животное с тоскою смотрит на Довлета, тяжело, устало дышит и как бы говорит взглядом: "Да, милок. Тяжело… И тебе, и мне. Я готова тебе помочь, но не знаю, чем и как".

Довлет закончил стричь и отпустил очередную овцу. Та, обрадовавшись свободе, проворно вскочила, заблеяла и метнулась к отаре. На шее у бедняжки болталось два или три клочка шерсти, под брюхом тоже. Овца напоминала наполовину общипанную курицу.

Медленно, с трудом, но дело все-таки двигалось. Рядом с Довлетом выросла куча шерсти. Конечно, не такая большая как у других, но все же. А главное, что она твоя, трудовая. И вечером Довлет вместе со всеми положит ее на весы. Против его фамилии возникнет цифра. Завтра —. вторая, послезавтра — третья… Эх, посмотрела бы Айгуль на эти цифры.

"Молодчина, — сказала бы она. — Смотри, ты — почти настоящий стригаль!" "Пустяки, — ответил бы Довлет. — Чего особенного? В этом деле нужна сноровка". "Эх, научился бы ты стричь, как Курт". "Курт? Подумаешь, рекордсмен нашелся…"

А вдруг после этих слов она с недоверием посмотрит на него и скажет: "Рекордсмен не рекордсмен, а во всем колхозе такого стригаля нет".

— Нет, так будет, — вслух произнес Довлет и, смутившись своего же голоса, продолжал говорить мысленно: "Я обойду его. Обязательно обойду! Вот увидишь, Айгуль!.."

Следующую овцу он решил остричь побыстрее, стал было действовать попроворнее, но из этого ничего хорошего не получилось. Работа подвигалась так же медленно, а на боку овцы появилось несколько порезов. Довлет смазал ранки креолином и решил не торопиться: "Тише едешь, — дальше будешь".

* * *

Ночью Довлет почти не спал, — ныло запястие правой руки. К утру оно даже чуть-чуть припухло. Довлет туго перевязал руку тряпицей, сделал что-то вроде жгута, — стало полегче. Когда спросили у него, что с рукой, отмахнулся.

— Пустяки! От нечего делать перевязал.

Работа кипела, дело постепенно налаживалось, — порезов на теле овец стало меньше, спокойнее, без вчерашней тряски работала машина. Довлет иногда поглядывал на соседей: старые опытные стригали работали, конечно, попроворнее, а вот такие же новички копошились еще о первой овцой, когда он почти наполовину остриг вторую. Это прибавило бодрости, хотелось работать и работать, казалось, что усталость никогда к нему даже не подступится.

"Хорошо здесь, — подумал Довлет, бросив в кучу руно, — работа интересная, люди добрые, простые…" И тут он вспомнил Курта. Опять этот Курт. Он даже в мыслях докучает ему. Да и ему ли только? Этого наглеца и выскочку недолюбливают все. Ничего не говорят, правда, но не любят. За мастерство и сноровку его хвалят, но дружбу водить с ним не хотят.

В перерыв, за чаем зашел разговор о пирах и тоях. Курбан-чайчи возьми да и ляпни:

— Курт, а не засиделся ли ты в женихах?

— Да-а, — подхватили сразу же, — вот тебе и той!

— Борода у парня растет, — добавил еще кто-то. — Конечно, женить надо.

— Зря стараетесь, ребята. Даже если Курт и женится, тоя вы не увидите.

— Как? Почему?

— А потому…

Курт опустил на кошму пиалу с чаем и дрогнувшим голосом сказал:

— Такое даже в шутку болтать не надо. Бычок-трехлетка ждет своего времени. Тонну вытянет. Не меньше…

— Ого-го!

— Ничего себе!

— Для такого случая, — сказал Курбан-чайчи, — нужен сорокаушковый казан. Не меньше.

— Сорокаушковый? — у Курта расширились глаза от удивления. — Разве такие казаны бывают?

— Если есть бычки тонну весом, то почему же не быть такому казану?

Все расхохотались. Лицо Курта залила густая краска досады.

— Любите вы чесать языки, — сказал он. — А. когда дело касается работы, то каждый ищет работенку "не бей лежачего". Кто чайханщиком норовит заделаться, кто складом заведовать не прочь.

Теперь настал черед Курбана сердиться. Чайчи хотел было что-то сказать, но только промычал невнятно. Возникла неприятная пауза в разговоре. Парни, конечно, не согласны были с упреком Курта, но спорить никто не решился. Курт, поняв, что добился какого-то, пусть даже временного, успеха, ехидно улыбался.

— Несколько лет назад ты мне этого сказать не смог бы, — заговорил наконец Курбан-чайчи. — Когда глаза у меня не болели и сила в руках была. Заболел я позапрошлой зимой. Помнишь, какие тогда морозы стояли и сколько снегу лежало? Во-от, а меня пурга в песках застала с отарой. Трое суток блуждали по Каракумам. Как только овцы не погибли, не знаю. Но все-таки пробился к кошарам. А вот здоровье с тех пор уже не то…

Все стали молча расходиться. Курт зря, конечно, обидел чайханщика. Весь колхоз знал историю Курбана, в ту зиму он совершил подвиг, но подорвал здоровье, с тех пор ему поручают легкую работу, и ни у кого, никогда не возникало вопроса "почему?" И Курт знал это прекрасно.

* * *

Сегодня в полдень прибыла нежданно-негаданно кинопередвижка. Шофер-киномеханик, юркий, худощавый паренек лет двадцати — двадцати двух, извлек из-за спинки сидения свернутые в трубку огромные листы бумаги и ловкими привычными движениями наклеил их на все четыре степы чабанского домика. "Шукур-бахши", — большими синими буквами было написано на афишах.

Вторую половину дня только и разговоров было о кинофильме. Кое-кто видел уже его, но большинство парней о Шукуре-бахши лишь читали и поэтому ждали вечера с нетерпением.

На закате подъехали еще три машины, — это узнали о кинопередвижке на соседних кошарах. Завтра, послезавтра она пожалует и к ним, но это не беда — хороший фильм можно смотреть несколько раз подряд.

Зрители уселись, вернее улеглись прямо на песке, на покатом склоне бархана. На склоне противоположного бархана киномеханик воткнул два металлических шеста и натянул белое полотнище. Это — экран.

— Ну, что, начнем? — крикнул механик после долгой возни у аппарата.

— Давай!

— Чего тянуть-то?!

— Журнал показывать или сразу фильм?

— Без журнала — как обед без чая…

— Давай журнал!

— Хорошо, журнал так журнал. Поехали, — и киномеханик включил аппарат.

На экране возник яркий прямоугольник, на котором мельтешили какие-то неясные силуэты. Киномеханик что-то подкрутил, подвернул в аппаратуре, и видимость стала прекрасной: у подножья огромного зелёного холма мирно паслась отара. Дело, видимо, происходило ранней весной холм покрывала мелкая, изумрудного цвета травка, а по склону резвились совсем еще крошечные ягнята.

Диктор говорил о той огромной роли, которую играли в современном овцеводстве искусственное осеменение.

— Обманываем природу, — громко, так что все услышали, сказал один из зрителей, пожилой чабан. — Аллах не даст, осеменяй не осеменяй — ничего не получишь…

— Ты что-то набожным стал, Оде, — возразил ему сидевший рядом тоже преклонных лет человек. — Уж не считаешь ли ты, что нас с тобою кормит и одевает аллах?

— Ты, Нурберды, погоди. Как говорится, имей терпение и выслушай заику…

— Заику слушать, — время терять. Ты лучше прямо скажи, куда клонишь.

— А туда клоню, что в последние годы падеж скота все больше и больше. Почему? Да потому, что хотите получить от овцы больший приплод. Но овца не кошка, четырех ягнят ей трудно принести. А если и окотит, так ягнята не больше моего кулака. Ну, а какая из такого ягненка овца вырастет, ты знаешь. Ее ветер с ног валит.

— Кормить нужно получше…

— Корми не корми, — от такой овцы проку не получишь. Ни шерсти, ни мяса.

— Вали, ровесник, с больной головы на здоровую.

— А что, — вступил третий в разговор, — Оде прав. В последние годы и в самом деле скота гибнет слишком много.

— Зимы стали холоднее.

— И это, может быть.

— Да ладно вам, на экран смотрите! — сказал кто-то. Но его не послушались.

— А что, до войны, помнишь, какие морозы бывали?

— Зимы тут непричем, — вновь заговорил Нурберды. — Мы вот кричим: "Больший падеж, больший падеж", — а забываем, что раньше во всем районе было каких-нибудь пять тысяч овец, а теперь только в нашем колхозе больше двадцати. Раньше гибло пятьсот голов, а сейчас тысяча. А что такое тысяча голов для нашего района? Капля в море. Но если вдуматься: погибла тысяча овец… Много, конечно.

— И еще гибнут от скрещивания, — послышался голос. — Перевели нашу туркменскую породу овец.

— Вот, вот, — подхватил Оде, — тоже… Аллаха обмануть решили.

— К зиме не готовимся как следует, а потом валим на аллаха.

— Это точно, — поддержал говорившего Курбан-чайчи. — С осени не шевелимся, а когда снег и морозы прикрутят, начинаем завозить корма. Пока соберемся, раскачаемся, а корма эти, можно сказать, уже ни к чему. Овцы-то погибли.

— Вот на днях, — сказал Нурберды, — привезли сюда несколько машин рисовой соломы. "Зачем? — спрашиваю у завфермой. — Ее ж овцы не едят". "А это не для корма", — говорит. "А для чего ж?" "Для подстилки. Зимою овцы от холода гибнут". "Не от холода, а от голода", — говорю. "Завезем и фураж". Только знаю я, как он завезет.

— Может быть, и завезет одну — две машины, — сказал Оде. — Только что это для отары?

— А теперь "Шукур-бахши"! — положил конец разговору голос киномеханика. — Журнал кончился.

И вот в этот момент Довлет увидел Айгуль. Она с матерью и младшим братишкой прошла совсем рядом. Прошла и опустилась на землю в двух шагах от него. "Интересно, заметила она меня? — подумал Довлет. — Если заметила, то она обязательно обернется". Но Айгуль, затаив дыхание, ждала начала фильма. Киномеханик, бормоча что-то невнятное, долго возился с аппаратурой, несколько раз включал было, но тотчас же выключал, перематывал пленку, включал снова.

Айгуль сидела неподвижно, приподняв голову, и ждала. Довлет тихонько кашлянул, стараясь обратить на себя ее внимание, но из этого ничего не вышло. Он кашлянул громче, — тот же результат. Что бы сделать такое?.. Но тут начался фильм.

Айгуль не сводила глаз с экрана, а Довлет, как ни старался, не мог оторвать взгляда от сидевшей в каких-то двух шагах, но такой далекой для него девушки…

* * *

Этой ночью Довлету приснился сон.

На лужайке у реки собрался, кажется, весь колхоз. Еще бы, — праздник урожая! Его люди ждут целый год.

Берега Аму-Дарьи обильно поросли тальником, кое-где на прибрежных отмелях стоит густой стеной камыш.

Совсем по-летнему греет солнце, но по тому, как роняет пожелтевший лист тальник, как тоскливо прокурлыкал высоко-высоко в чистом небе журавлиный клин, угадывается осень.

На праздник собрались и стар, и мал. Там и здесь сидят на кошмах небольшими группами почтенные люди, снуют, наполняя поляну веселым гомоном, сорванцы-мальчишки. Чуть в сторойке парни готовятся к предстоящим состязаниям в борьбе. Поодаль, на склоне холма, несколько жокеев в ярких кепи прогуливали лошадей: какой же праздник без скачек!

В самый центр лужайки выходит вдруг чабан Оде с двумя дутарами в руках. Сам он никогда в жизни, кажется, не играл и не пел, и все с любопытством глядят на него, что он собирается делать?

— Люди! Не говорите потом, что вы не слышали, — громко произносит он. — Два парня — Курт и Довлет — влюбились в одну девушку. В Айгуль. Айгуль, иди-ка, милая, сюда.

Из нарядной девичьей толпы вышла Айгуль.

— Вот тебе дутары, доченька, — сказал Оде, — иди и отдай их один Курту, другой Довлету. Пусть они состязаются. Кто победит, тот и будет твоим.

Айгуль взяла дутары, и не успела сделать шага, как, откуда ни возьмись, подбежал к ней незнакомый парень и выхватил оба дутара…

В этот момент Довлет проснулся.

— Фу, — сказал он вслух, — пригрезится же такое.

Чуть в сторонке, слегка прикрывшись пиджаком, спал на белом полотне-экране киномеханик. Широко раскинув руки и ноги, он сладко посапывал и улыбался во сне.

Довлету показалось, что на груди у пария что-то лежит. Привстав на локте, он присмотрелся, — это "что-то" шевельнулось. Довлет вздрогнул. Он смотрел широко раскрытыми глазами и чувствовал как за каких-нибудь две-три секунды все тело его покрыл холодный липкий пот.

Что делать? Крикнуть бы, разбудить всех, но Довлет, ни то что крикнуть, рта открыть не мог. Он понял, что на груди у киномеханика змея и что убрать ее оттуда нужно сейчас же, пока парень не проснулся или не перевернулся во сне. Но как?

Взгляд Довлета упал на кочергу, что лежала возле титана. Взять ее? Но кочергой можно только разозлить змею, — ударить-то ее не ударишь. Надо что-то найти. Он встал и осторожно, по-кошачьи, двинулся к чабанскому домику. Но не выдержал — оглянулся, и увидел, что никакой змеи уже не было. Он посмотрел по сторонам и увидел только змеиный хвост, уползающий в заросли верблюжьей колючки.

Довлет схватил кочергу, во тут из домика вышел Курбан с чайником в руках.

— Что случилось, Довлет? — с удивлением спросил он.

— Змея!

— Ну и что?

— Она лежала вон у него на груди…

— Не тронула?

— Да, кажется, нет.

— Ну, тогда и ты ее не трогай.

— Сейчас не укусила, укусит в следующий раз.

— Не-ет. Если змею не трогать, сама она человека никогда не тронет. Есть в народе такая притча, милок. Старая, немощная уже змея явилась к богу и говорит:

"Я стара и слаба. Дай мне силы, всемогущий аллах".

"Возьми у человека", — сказал ей аллах.

"Если я подойду к нему, он убьет меня".

"Не убьет, человека я наделил не только силой. Я подарил ему то, чего не дал никому, — сказал аллах, — наделил его умом".

"Нет, я боюсь человека".

"Ну, если так, подходи к нему в такое время, когда он спит".

Вот с тех пор, говорят, змеи подползают к спящим, набираются сил, впитывая тепло человеческого тела. Сказка сказкой, но змея и в самом деле не трогает спящего.

Утром забарахлил дизель, питавший током стригальные агрегаты. Подтекало горючее, стучали клапана…

Курт, нервно потирая руки, носился из стороны в сторону и бурчал:

— Зарплату колхоз им плати, а вот дизель держать в исправности не могут. Нет ума — не берись. Это ведь техника!..

— Если такой грамотный — помоги, — говорили ему.

— Кто-то получает денежки, а я должен ремонтировать?

— Не нужна твоя помощь, — с раздражением сказал моторист, возившийся с дизелем. — Замолчи только. На мозги не капай. Отдыхай иди.

— Отдыхай… Я не отдыхать сюда приехал, а работать. Я соревнуюсь. Мой-то соперник наверняка сейчас работает. И премию получит…

— Ребята! — не слушая его, сказал моторист. — Часа два придется повозиться. Отдохните малость.

Все разошлись. Кто к домику, кто к колодцу. Довлет решил просто пойти за ближайший бархан и побыть часок наедине.

Он лёг, подложив под голову кулаки, и стал смотреть в чистое, без единой тучки небо. Остывший за ночь песок приятно холодил руки и икры ног. Хорошо!..

За кустом кандыма, в пяти — шести шагах ему послышался вдруг какой-то шорох. Довлет вытянул шею и увидел семенившего меж стеблей селина остромордого ежика. Вокруг него, виляя пушистым, богатым хвостом, вертелась рыжая плутовка. Лиса и подпрыгивала, и распластывалась на песке, и трогала лапой колючую шубку, норовя ухватить ежа за голову. Но не тут-то было: еж искусно подставлял свои иголки, рыжая, уколовшись, отпрыгивала в сторону, и все начинала вновь.

В конце концов она осмелилась все-таки раскрыть пасть, но еж моментально свернулся в клубочек, фыркнул, и лиса подпрыгнула, как ужаленная. Пасть ее обагрилась кровью. Она облизала ее, тоненько заскулив, и, метнув в сторону колючего клубка ненавистный взгляд, убежала.

Еж, довольный исходом поединка, протрусил совсем рядом с Довлетом, — мол, победившему лису, человек не страшен. Довлет улыбнулся и стал опять смотреть в небо.

Многие считают Каракумы зловещей пустыней, где нет ничего живого, — одни черные пески. Ничего подобного: Каракумы, особенно по веспе, красивы необыкновенно. Здесь все цветет, благоухает. А какое весной над Каракумами бывает высокое и чистое небо!

А какие изумительно прохладные здесь ночи. Довлету вспомнилась проведенная им в песках первая ночь. Он долго не мог уснуть, все озирался и прислушивался к таинственным шорохам, незнакомым звукам: пропищал какой-то зверек, где-то совсем рядом, со свистом рассекая воздух, пролетела какая-то довольно крупная птица…

А потом вдалеке показались два маленьких желтеньких огонька. Огоньки эти не стояли на месте. Они то исчезали, то возникали вновь, постепенно приближаясь. "Идут двое и курят, — решил Довлет. — Чабаны, наверное". Но чабаны эти почему-то не подошли к кошаре, где были люди, а, покружившись у колодца, бесследно исчезли. И почти тотчас же Довлет увидел два красных огонька покрупнее.

Утром он сказал Курбану:

— Ночью кто-то приходил к колодцу.

— Да нет, кажется, чужих нет, — ответил тот.

— Как, если я своими глазами видел. Шли и курили ещё. Сигарету-то можно заметить, какая бы не была темнота.

— А-а-а, — улыбнулся Курбан-чайчи, — если ты видел огоньки сигарет, то все понятно. И они были разные? Желтоватые, красные, белые?

— Да.

— И курильщики эти ходили парами?

— Да-а…

— Это, дорогой мой, никакие не курильщики, а обитатели Каракумов. Красные огоньки, например, — лисьи глаза, голубые — джейраньи. У змей в темноте глаза светятся белым светом.

Вспомнив все это, Довлет улыбнулся: как мало, оказывается, знал он пустыню, хотя родился и вырос на границе больших песков. Сейчас, воспользовавшись свободным часом, он решил побыть наедине, полюбоваться красотой Каракумов.

Во-он на склоне бархана, похожего на лежащего двугорбого верблюда, растет могучий старый саксаул. Обычно такой величины дерево это бывает высохшим, и стоит его слегка толкнуть, как оно тут же рухнет, рассыпавшись на причудливые угловатые поленья. Но это, судя по зеленеющим веткам, было еще полно жизненных соков.

На верхушке саксаула Довлет заметил гнездо. Гнездо было огромное, раза в два больше любой, даже самой крупной туркменской папахи. "Наверное, беркуты", — ре-. шил он и пошел к саксаулу.

В гнезде слышался писк. Довлету захотелось взглянуть на птенцов.

Говорят, беркуты, когда птенцы оперяются, начинают закалять и обучать их бесстрашию. Они берут птенца в когти, поднимают высоко-высоко в поднебесье и отпускают. Неумеющий летать малыш, конечно, камнем летит вниз, во у самой земли его ловит отец или мать.

Вокруг старого саксаула валялись лоскуты сусличьих и заячьих шкурок, кости мелких зверьков и птиц. Тут уже без ошибки можно сказать, что это жилье беркутов. Ну, как упускать случай посмотреть, подержать в руках такую птицу!

Довлет с трудом, изрядно оцарапавшись, взобрался на дерево, дотянулся до гнезда. Но стоило ему лишь запустить туда руку, как два желтоватых, крючкообразных клюва стали дружно клевать невиданного врага. Посмотрев на руку со следами ударов неокрепших еще орлиных клювов, Довлет улыбнулся. Хотел было снова потянуться к гнезду, но тут услышал вдруг нарастающий шум крыльев. Он глянул вверх, — прямо на него камнем летел беркут. Взмыв вверх, птица описала в воздухе полукруг и вновь ринулась на человека. Довлет успел спрятаться от удара.

При втором заходе беркут задел несколько тонких веток, которые с треском обломились и упали на песок. Вслед за ними медленно опустились два пера. И тут Довлет увидел второго беркута, который уже сложил крылья и камнем летел на него.

Дело приняло серьезный оборот. Довлет знал, что удар этой птицы, если он достигнет цели, может оказаться роковым: когти и клюв у беркута крепкие, настолько крепкие, что без особого труда он может пробить голову. Довлет хотел укрыться за большой веткой, но слишком резко повернулся, — под ним что-то хрустнуло и он с шумом рухнул на песок.

— Беги! Беги сюда! — услышал он вдруг чей-то голос.

"Черт возьми, — выругался мысленно Довлет. — Кто-то все это видел…"

Он торопливо вскочил, — в десяти шагах от него в заросли кандыма и гребенщика мелькнуло девичье платье. Теперь-то и голос узнал Довлет, — это кричала Айгуль.

— Ты родился в рубашке, — сказала она, осторожно раздвигая ветки. — Беркуты обычно не прощают нападений на их гнезда. Когтями и клювами они в два счета растерзают кого хочешь.

— Это мы еще посмотрим, кто кого…

— Идем отсюда поскорее. Вон посмотри, их собралось уже целая стая.

Стая не стая, но в небе кружилось ужо пять или шесть птиц, и, судя по всему, каждая из них в любую минуту готова была ринуться в атаку. Разумнее, конечно, было уйти поскорее от опасного места.

— Зачем ты их тронул? — спросила Айгуль, когда опасность уже совсем миновала.

— Трогать их я не собирался. Просто, хотел посмотреть птенцов.

— С беркутами шутки плохи…

— Да уж теперь знаю.

— Тебе повезло.

— Конечно, вовремя подоспела помощь.

— Не в помощи дело. Беркутам помешали ветки.

— Большое спасибо, Айгуль. Помогла мне ты, а не ветки.

Лицо девушки на какое-то мгновение сделалось пунцовым, отчего, кажется, стало еще прекраснее. Но уже в следующее мгновение она справилась со смущением и, вскинув тонкую, как крыло ласточки, бровь, улыбнулась Довлету. Губы Айгуль, тонкие и нежные, напоминали чем-то лепестки цветущего мака. Даже старенькое уже платье девушки показалось Довлету красивым.

Он взглянул в глаза Айгуль и… потерял дар речи. Огромные, темные, как безлунная ночь, они излучали какой-то особенный чудодейственный блеск, от которого перестало, кажется, биться сердце, ноги стали ватными.

— Да что ты так уставился на меня? Нехорошо…

Довлет очнулся. Смутившись, он почувствовал, как всего обдало жаром. Нужно было что-то сказать Айгуль, как-то выбраться из неловкого положения, он это понимал, но по-прежнему не мог вымолвить ни слова.

— Я пойду к своим козам, — сказала Айгуль и тихонько пошла прочь.

Шагах в двадцати она обернулась, еще раз улыбнулась и скрылась за гребнем бархана.

Была ли она? Может, все это привиделось Довлету? Нет, не привиделось, — на песке остались четкие следы ее ног.

— Айгуль! Айгуль! — закричал вдруг Довлет и выбежал на бархан. Увидев вдали развевающееся на ветру, как алый стяг, ее платье, он остановился.

Крика Айгуль, кажется, не услышала, а может быть, сделала вид, что не слышала, во всяком случае она медленно удалялась, подгоняя коз и овец…

* * *

Довлет поспешил на стан. Казалось, что прошла целая вечность, как он ушел оттуда. Но торопился он напрасно, — механик все еще возился с мотором, а стригали сидели в холодке и пили чай.

— Ты куда запропастился?

— Да так, прогулялся, Курбан-ага.

— А здешние места, я вижу, тебе по душе. Ты здесь посвежел, поправился.

Курбан-чайчи видел, что Довлет за эти несколько дней похудел, осунулся, и надо поддержать, ободрить паренька.

— Ну, конечно, если есть каурму большой ложкой, а за весь день остричь пять овец, поправиться можно, — сказал Курт.

— Я не больше твоего ем, — с гневом ответил Довлет. — Чего пристал?..

— Здесь, браток, Каракумы. Ни Ялта и ни Сочи. Это туда люди едут отдыхать. А тут работать надо.

Говорил Курт зло, так, что расплескал из пиалы горячий чай и ожег себе руку.

— Черт бы тебя побрал, — процедил он сквозь зубы и посмотрел исподлобья на Довлета.

— Ты чего бросаешься на всех, как цепная собака? — Спросил Курта Курбан-ага. — Когда начинал, стриг не лучше. Вспомни.

Курт ничего не сказал, а лишь потер дрожащей рукой нижпее веко правого глаза и неопределенно хмыкнул.

…Наконец-то застрекотал движок, — все дружно встали и пошли по своим местам. Довлет, даже чаю не попив, приступил к работе. То ли — сказывалось испорченное Куртом настроение, то ли барахлил агрегат, но Довлет чувствовал, что работа подвигается очень медленно. "Может быть, лезвия притупились?" — решил он.

Остановив агрегат, он побежал к точильщику.

— Замени лезвия на новые, — попросил Довлет.

— Ты думаешь, новые лучше? — откликнулся тот.

— А как же?

— Новое всегда лучше старого — это верно. И только о новых лезвиях для стригальных машин этого сказать никак нельзя.

— Я вполне серьезно.

— А я и не шучу. Мне не жалко новых лезвий, только ты с ними замучаешься. Лучше я тебе дам старых, уже притертых. Бери, — и он подал сразу четыре штуки. — Менять можем в любое время. Только ты с этим делом не торопись. Любое лезвие, если оно притрется, отточится, будет служить тебе о-е-ей. Нужно, браток, терпение.

Весь этот день Довлет трудился, как говорится, в поте лица. Он остриг не пять и даже не десять овец. Около его рабочего места высилась довольно внушительных размеров горка шерсти. И она продолжала расти, радуя глаз.

Время от времени Довлет поглядывал в сторону Курта. Не хотел смотреть, но взгляд помимо воли останавливался на куче шерсти, которую настриг Курт. "Э-э, дорогой, — говорил он сам себе, — за ним тебе не угнаться".

Довлет торопился. Пот заливал лицо, руки от долгого напряжения дрожали, но ему хотелось не отстать от Курта.

Тыльной стороной левой ладони Довлет смахнул со лба пот, на какое-то мгновение аппарат выскользнул и порезал шею овцы. Брызнула фонтаном густая, липкая кровь. Довлет отбросил аппарат, позабыв отключить его, и, оцепенев, уставился на бедное животное. Подбежал Нурберды-ага.

— Что случилось?

— Да. вот… Кажется — вена…

— Ну, теперь ничем не поможешь…

Все с сочувствием смотрели на незадачливого стригаля. Все, кроме Курта. Тот, самодовольно вскинув голову, изрек:

— Из такого стригаль не выйдет. Это уж точно. Посадить его на машину и отправить назад. Он же здесь пол-отары перепортит.

— Никуда я не поеду, — сказал Довлет.

— Еще как поедешь. Стричь не можешь, подавать овец — тоже, так зачем ты здесь? Лопать каурму?

Довлета словно наградили оплеухой, — челюсти сжались сами собой, а лицо запылало огнем.

— Курт, — сказал кто-то из старших, — уж это ты слишком. Парень старается. А ошибся, так с кем этого во случается?

— Хорошенькая ошибка, — усмехнулся Курт. — Интересно, за ущерб колхозу он заплатит?

— Каждый день заведующий фермой выделяет на стригалей одного барана. Пусть этот будет на завтра. Если же завфермой заартачится, — уплатить придется. Но ты, Довлет, не отчаивайся, если что, поможем, — сказал Нурберды-ага и, доставая нож, направился к овце.

* * *

Курт опустил на пол мешок, который до этого не без труда нёс на плече. В мешке звякнуло и загремело, но никто из присутствующих в комнате не обратил внимания ни на вошедшего, ни на его мешок, — все увлечены были шахматной партией. Кто против кого играл, понять было невозможно. Играли все. Каждый против всех, все против каждого.

— Ходи королем!

— Нет, королем ходить рано. Надо двигать пешку.

— Верно, — двигать пешку. Причем, на два хода!

— Не-ет, на один.

— Не трогай пешку, — слон улетит.

"У них даже слоны летают! Доигрались… — подумал Курт. — Ох и пустой же народ. Над чем они ломают головы? Чудаки! Шахматами сыт не будешь. Игра она и есть игра. А играть должны дети. Бездельники! Кучка бездельников!.."

Он вышел из комнаты. Ступив во мрак, увидел у колодца блуждающие голубые огоньки. Курт смотрел на них как завороженный. Джейран…

— Ах, ты миленький мой, не уходи, подожди минутку… — шептал он.

Огоньки вдруг исчезли, затем появились вновь, чуть-чуть в сторонке, но появились на одно лишь мгновение. А когда их Курт увидел снова, они были уже далеко.

— Убегаете? — проговорил он вслух. — Ну бегите, бегите. Все равно далеко не уйдете…

Курт вернулся в комнату, взял мешок, с трудом взвалил его на плечо и вышел. Осторожно ступая в темноте, он направился к колодцу.

Взошла луна. Огромная, модно-желтая, похожая на свежеиспеченный чурек, она почти тотчас же скрылась за облаками. Через минуту вынырнула снова и снова исчезла.

Кошара, чабанский домик, навес, под которым днем идет стрижка, то отчетливо видны, то пропадают во мраке.

* * *

Накинув на плечи старенький пиджак, Курбан-чайчи направился к колодцу — налить в умывальники. Прохладный, чистый воздух и тихий, ласковый ветерок бодрили, наливали все тело свежестью. Дышалось легко, глубоко, Чайчи вполголоса напевал.

Он подошел к колодцу, стал было расправлять стальной трос, к которому крепилась небольшая (чтобы можно было достать воду вручную) бадья, как услышал шорох. Подняв голову, Курбан-ага увидел на склоне небольшого бархана попавшего в капкан джейрана. Бедняжка изо всех сил старался вырваться на волю, но с каждым новым рывком силы его таяли. Рванувшись, он, тяжело дыша, падал вновь.

— Какой же это подлец додумался до такого? — спросил сам себя Курбан-ага и, бросив бадью и трос, пошел к джейрану. — Кроме Курта никто, пожалуй, на такое не способен… Это его грязных рук дело.

На капкане запеклась густая темно-красная кровь. Следы крови видны были и на песке.

Полные боли и страдания глаза джейрана были широко открыты. Казалось, животное вот-вот заговорит, станет просить помощи, пощады… Встретившись с джейраном взглядом, Курбан-ага почувствовал во всем теле какую-то слабость, вялость, ноги подкосились и он медленно опустился на песок. Этот взгляд бессловесного существа напомнил человеку многое.

…Уже больше полугода бушевала война. Жизнь села была полна тревог, каждый новый день приносил новые горести: кто-то из сельчан погиб, кого-то тяжело ранило.

— Все! Больше не могу, — сказал Курбан своим домашним. — Я должен быть там, на фронте…

И мартовским ранним утром, перекинув через плечо котомку, пошел в районный центр, в военкомат. Собралось их таких несколько человек.

…Накануне прошел сильный дождь, дороги развезло. Люди шли, но щиколотку утопая в грязи. Шли молча, — говорить было не о чем, каждый думал о своем. Думы у всех были разные, конечно, но все нелегкие: мужчины покидали домашний очаг, шли туда, где смерть косит людей, как хороший острый серп густой камыш.

За околицей села Курбан не выдержал и обернулся, хотелось еще раз взглянуть на родной дом. А вдруг больше не доведется увидеть!.. Обернулся и замер от неожиданности: разбрызгивая грязь, промочив и загрязнив подол платья, их догоняла Новрузгуль. На руках у. нее был годовалый Азад, их сын. Вид у Новрузгуль был так жалок и печален, что у Курбана кольнуло в груди, а к горлу подкатился комок.

— Вот… — задыхаясь сказала она. — Он только что сказал "Па-па". Первый раз… Вот послушай…

Курбан взял на руки сына, нежно потрепал его по щекам.

— А ну-ка улыбнись, джигит.

Тот мило улыбнувшись, уцепился пухленькими мальчиками за верхнюю губу отца и сказал:

И тут же взглянул в глаза Новрузгуль. Потом три с лишним года, пока шла война, постоянно, стоило прикрыть веки, ему виделись эти. полные слез и неизбывной печали глаза. Сейчас, взглянув в глаза несчастному джейрану. Курбан-ага вновь вспомнил их.

Вернувшись с войны Курбан не застал Новрузгуль в живых: от тяжелой работы, от переживаний ли за жизнь и здоровье мужа она в самый канун победы умерла…

Курбан-ага разжал створки капкана и осторожно освободил окровавленную ногу джейрана. С минуту животное лежало неподвижно у ног человека, не решаясь пошевелиться.

— Ну иди, иди, глупыш, — сказал Курбан-ага и слегка подтолкнул его рукой.

Джейран встрепенулся, вскочил на ноги и, словно стрела, выпущенная из лука, метнулся прочь. Отбежав, на почтительное расстояние, он остановился, посмотрел на своего спасителя долгим, благодарным взглядом и медленно пошел в степь, припадая на больную ногу.

Капкан вместе с цепью, которой он крепился, Курбан-ага отшвырнул в сторону:

— Не перевелись еще на свете негодяи…

* * *

Проверив капканы, Курт остался недоволен, кто-то побывал здесь до него. В обеденный перерыв, когда под навесом собрались все стригали, он, нервно потирая указательным пальцем нижнее веко правого глаза, спросил вдруг:

— Кто украл мою добычу? Сознавайтесь!

— Какую добычу?

— Тот, кто украл, знает.

Все молчали.

— Значит, не сознаетесь? А я, между прочим, знаю чьих это рук дело.

— Ну, если знаешь, какого ж дьявола морочишь голову? — спросил Довлет.

— А ты сиди и помалкивай, — оборвал его Курт. — Тот, кто взял моего джейрана, забыл, что его чарыки оставляют на песке хорошие следы. У вора подошва правого чарыка имеет точно такую же заплатку, как на чарыке нашего чайчи.

Курбан-ага, присев на корточки, подкладывал в топку титана мелкие ветки и все, о чем говорили под навесом, слышал, но никакого вида не подавал, но когда Курт прямо указал на него, спокойно сказал:

— Я не воровал никакого джейрана, дорогой…

— Он у тебя, в хурджуне! — почти крикнул Курт. — Больше ему некуда деться!

— О каком он джейране толкует?.

— И почему джейран Курта оказался в хурджуне Курбана? — заговорили стригали.

— Джейран не иголка, — сказал с достоинством Курбан-ага, — его в кармане не утаишь и за пазуху не спрячешь. Хурджун мой вон висит, — можешь проверить. Только зря не старайся, хурджун пуст. А следы у капкана ты действительно видел мои. Но ты ошибаешься, что я присвоил твою добычу…

— Нет, вы послушайте, что он поет, — с ехидной улыбкой прервал его Курт. — Следы его, джейран в капкане был, но он его не трогал. А куда же тогда он девался? Улетел? Но это только у шахматистов слоны летают.

— Я отпустил его.

— Отпустил?

— Да, отпустил.

— Поищи-ка, Курбан-ага, дураков в другом месте. Так я и поверил тебе.

— Что ж… Если не веришь…

— Ты — вор! — вскричал Курт. Я знать ничего не хочу!

— Курбан-ага не вор, — снова вступил в разговор Довлет, — а кто вор, это еще нужно разобраться.

— Довлет, дорогой, — прервал его Курбан-чайчи, — не ввязывайся. Скандалы и ссоры еще никому и никогда не приносили доброй славы. А Курту я постараюсь объяснить, что убивать джейранов, да еще таким способом…

— Курбан-ага, — сказал кто-то из парней, — лишнее все это, Курт ничего не поймет. Он знает свое дело.

— Легче волку внушить, чем ему, что джейранов трогать нельзя…

Стригали выплескивали из пиал остатки чая, вытирали потные лица и шеи платками и, не торопясь, уходили к месту работы, — время обеденного перерыва подходило к концу.

Последним поднялся Курт. Понурив голову, он медленно шел к навесу и вполголоса зло бормотал:

— Погодите… Будет и на моей улице праздник. Я еще устрою вам такое!.. Нет, к черту всех вас. Вот поднакоплю деньжат, женюсь на Айгуль и уеду отсюда. Нечего мне делать среди этих…

* * *

Остаток дня Довлет трудился не разгибая спины. К вечеру, подсчитав, сколько же он остриг овец, он не поверил самому себе. Пересчитал, — точно: пятьдесят! Конечно, опытные стригали стригут побольше, но для новичка — это большой успех.

Закончив работу, Довлет отправился к колодцу, — захотелось напиться свежей, холодной воды.

— Салам, Айгуль, — поприветствовал он девушку, которая в это время наполняла бурдюк водой.

— Салам!

— Айгуль, — Довлет даже удивился своей храбрости, — я хочу спросить тебя об одной вещи.

— Что ж, — улыбнулась девушка, — об одной можно. Но только об одной. Договорились?

— Договорились. Ты выходишь замуж, да?

— Да.

— За кого?

— Но мы же условились, — один вопрос.

— Послушай, Айгуль… Что я тебе скажу…

— Только не сейчас и не здесь, — спокойно сказала Айгуль. — Нас могут увидеть… Некрасиво.

— Хорошо, — согласился Довлет, — но когда и где я смогу тебя увидеть?

— Приходи ночью к тому саксаулу, где беркуты. Только попозже.

От колодца к чабанскому домику Довлет не шел, не бежал, — летел. Казалось, у него выросли невидимые крылья. Он позабыл даже, зачем шел к колодцу, не стал пить воду, — жажда прошла сама собой.

…Поздним вечером, когда уставшие за день стригали уснули, Довлет тенью скользнул в темноту и направился к знакомому бархану. Он почти бежал, не разбирая дороги. Казалось, его несла какая-то неведомая сила, как бурный сель может нести бревно или обломок доски.

* * *

Он смотрел в усеянное яркими звездами небо и слушал таинственную тишину Каракумов. Млечный Путь… Он разрезает небосвод пополам и похож на зыбкую караванную тропу.

"А куда ведет эта тропа? В Индию? В Китай? Может быть, в Египет? Было время — груженые дорогими товарами караваны шли с запада на восток, с востока на запад… Между прочим, один из главных путей пролегал в наших местах. Может быть, вот здесь, где лежу сейчас я, когда-то делили привал Изнуренные долгой дорогой погонщики верблюдов. И кто-то из них вот так же, как я, любовался этими звездами…"

Мечты унесли Довлета в глубь веков. Ему даже почудилось, что слышен звон колокольцов — "бом-бом, дзинь-дзинь"…

Он закрыл глаза и стал слушать, мысленно представляя, как идут вереницей уставшие верблюды, как понукают их не менее уставшие погонщики. Далек и труден их путь, но идущему покоряется даже самая дальняя и тяжелая дорога. Какие города и страны уже прошел этот караван? А какие еще предстоит ему увидеть…

"Бом-бом, дзинь-дзинь…" Колокольчик звучал уже где-то совсем рядом. Довлет открыл глаза и чуть не вскрикнул от неожиданности: освещенная сзади восходящей луной, в трех шагах от него стояла Айгуль, рядом с нею темнела громада — верблюд.

— Ты пришла?

— Да.

Голос ее дрогнул, она заплакала.

— Что с тобой?

— Меня… меня, — рыдания не давали девушке выговорить слова, — выдают за Курта…

— Замуж?

— Да.

— Неужели ты любишь его, Айгуль?

— Нет… Я ненавижу его, но…

Довлет почувствовал облегчение:

— Если не любишь, не иди, да и все.

— Легко сказать. Но Курт уже внес калым. Наши согласны… Уже назначили и день помолвки. Я не знаю, что мне делать. Провалиться бы сквозь землю, — и она стала рыдать еще сильнее.

— Не плачь… Не плачь, Айгуль, — Довлет подошел к девушке и ласково погладил по плечу. — Надо что-то придумать. Давай-ка, Айгуль… Вот закончится стрижка… давай убежим.

— Нет. Бежать из дому я не могу. Не-ет… Ты лучше помоги мне. Если ты хочешь мне добра, — помоги.

— Я готов, Айгуль. На любую жертву пойду…

— Если так, то слушай. В Караметниязе работает бульдозеристом парень один… Его зовут Ягмуром. Передай ему вот это письмо.

Айгуль извлекла откуда-то из-за ворота платья сложенный вчетверо тетрадный листок.

— Передай ему. Садись на этого верблюда. К утру ты будешь в Караметниязе. Верблюд туда дорогу знает хорошо. И если все благополучно, завтра ты сможешь вернуться. Если же ты не передашь… Я пропала, Довлет, пропала…

Ему показалось, что на плечи ему взвалили страшный груз. Ноги Довлета противно дрожали, и он чувствовал, что если ничего решительного не предпримет сейчас же, — рухнет на песок.

"Ягмур… Значит не я… Если не Курт, то Ягмур…" — мелькали в его мозгу отрывки мыслей.

— Ну, чего ты стоишь?

— Я… я…

— Не теряй драгоценного времени, Довлет.

— Я не могу ехать, — вымолвил наконец он.

— Не можешь? Почему?

— Я не могу отдавать в чужие руки… свое счастье. Не могу!.. — и он, резко повернувшись, зашагал прочь, оставляя на песке глубокий след.

Отойдя шагов на десять, он остановился, обернулся и вдруг побежал обратно.

— Айгуль! Подожди!..

У него шумело и гудело в голове, звенело в ушах. Почему-то вспомнились вдруг слова учительницы истории Шекер Бердыевны: "Лучшая красота человека — это его человечность!"

— Давай, давай письмо, — сказал, тяжело дыша, Довлет. — Я поеду в Караметнияз…


Перевод Н.Золотарева

ТУРА КУРБАНОВА

Выпускница Литературного института им. А. М. Горького Тура Курбанова — автор двух сборников рассказов и повестей. Некоторые ее произведения переводились на русский язык и знакомы большому кругу читателей.

СОВА Рассказ-легенда

— Как ты думаешь: что там в горах?

— Много чего.

— Ну, например, люди там есть?

— Конечно. Во-первых, пограничники… Охотники сейчас вряд ли.

— Почему?

— У джейранов окот, в это время на них не охотятся.

— Почему?

…Так болтали Айджерен с Аркадагом, следуя за верблюжьим стадом.

Они недавно окончили седьмой класс, только Аркадаг учился в селе, где родился и жил, а девочка, его двоюродная сестра, была горожанкой. Она приехала погостить, на каникулы.

Дядя Айджерен, брат ее матери и отец Аркадага, был пастухом. Пас верблюдов, дышал вольным воздухом пустыни, любовался сменой времен года — и был счастлив, В каникулы к нему являлся сын, а теперь вот и она приехала.

Для Аркадага пески были родным домом, все здесь ему понятно, знакомо, а для Айджерен — все в диковинку. Она задавала тысячи вопросов, причем иногда такую ерунду спрашивала, что Аркадаг, отвечая, невольно выказывал тоном свое превосходство. Айджерен не обижалась и продолжала расспросы, но раза два он приметил в глазах сестрицы лукавинку и стал осторожнее: дурака валяет девчонка, морочит голову. Ему захотелось что-нибудь такое ей рассказать или показать, чтобы она рот разинула.

Когда они отошли от села на порядочное расстояние, Айджерен заявила, что устала. Аркадаг велел самому смирному верблюду опуститься на колени и усадил на него сестру.

Девочка вертела головой, вскрикивала тихонько: "Ах! Ой!". И косицы с белыми бантами прыгали у неё на спине.

— Слушай, Аркадаг, — оказывается, это очень интересно — на верблюде кататься. Почти так же, как на самолете. Далеко видно, и качает, и барханы мимо плывут, будто волны в море… В школе обязательно зададут сочинение "Как вы провели летние каникулы?". Я напишу о том, что каталась на верблюде. В вашем классе никто не видел живых верблюдов, а чтоб кататься на них!.. И пустыню знают только по карте.

Тем временем показались развалины какой-то постройки и огромная узловатая шелковица над ними, черная, почти без листьев.

— Вот и двор Сакара, — сказал Аркадаг.

— Двор Сакара? Какого Сакара?

— Если хочешь, осмотрим его. Слезай. А потом я расскажу тебе одну историю. Ее надо днем рассказывать, ночью ты до смерти перепугаешься. Вот про Сакара написать бы сочинение. Поинтересней будет, чем про верблюдов.

Айджерен потянула веревку на шее своего горбатого иноходца, тот послушно опустился на колени. Девочка соскользнула с его спины, не забыв ласково погладить тугой коричневый горб.

Обвалившиеся, оплывшие глинобитные стены с проемами дверей и окон, затянутые паутиной пиши, остатки дувала вокруг большого двора.

— Давно уж здесь никто не живёт, да?

— Давно.

— А когда был построен этот дом?

— Лет пятьдесят.

— А когда тутовник посажен?

— Считается, что после смерти Сакара, но один дед уверяет, что сам Сакар его посадил.

— Да кто такой этот Сакар?

— Скоро, узнаешь. Помнишь, вчера бабушка говорила, что сова может накликать несчастье? Поверишь — когда услышишь про Сакара и про его отца…

— Ах, я заранее дрожу от страха!

— Опять хихикаешь? Ничего не стану рассказывать.

— Ну, Аркадаг, это нечестно. Сейчас же расскажи!

— Сначала костер разожгу — чай вскипятить…

* * *

Сову у нас не любят и боятся. А почему? Что плохого сделала людям эта птица? Может быть, причиной — жутковатый вид или таинственная ночная жизнь совы?

Вот что говорит старинная легенда:

"В давние, очень давние времена один богатый человек овдовел и женился снова. У него была дочь, красавица, и у новой жены тоже была дочь от первого брака, вполне заурядная девица. Понимая, что присутствие прекрасной падчерицы пагубно скажется на судьбе ее невзрачной дочки, женщина решила поскорей выдать свое чадо замуж, а падчерицу на время сватовства спрятать от людских глаз. И для этого сделала вот что: набила огромный мешок пшеницей с пылью и мусором, поставила в самую дальнюю юрту, куда никому из гостей в голову не придет заглянуть, и посадила там падчерицу, велев ей по зернышку перебрать пшеницу. Да приказывала поторопиться. И обещала наказать, если в зерне окажется хоть соринка.

Много дней и ночей (благо ночи стояли лунные) перебирала девушка пшеницу, в кровь истерла пальцы, глаза от постоянного напряжения отказывались видеть, поясницу она уж разогнуть не могла, а ветер в. продырявленной юрте, как в степи, — снова и снова сводил на нет ее труд, смешивая уже очищенное зерно с пылью. А издалека доносятся звуки музыки, дразнящие запахи еды — там пышно справляли свадьбу.

Бедная девушка отчаялась когда-нибудь закончить нудную и тяжелую работу, изнуряющую тело и дух, и прокляла свою красоту, догадываясь о причине наказания. Проливая над пшеницей горючие слезы, стала она просить аллаха, чтобы он лишил ее не только красоты, но и вообще человеческого облика. Кем угодно согласна она стать, лишь бы избавиться от муки. Подняла глаза, увидела дыры в кошме и подумала: "Пусть я стану птицей, чтоб вырваться отсюда! Самой безобразной, всем ненавистной, но свободной". И она прокричала эту мольбу над пшеницей. Хлеб священен, и аллах не мог не исполнить просьбу несчастной. Более того — должен был исполнить ее в точности. И он обратил прелестную девушку в сову. Другие птицы радуют взор милым обличьем, а на сову и глянуть страшно. Кроме того, аллах велел сове предвещать своим криком несчастье. Вот она и стала ненавистна людям".

Старые бабки до сих пор верят в эту примету. Услышат крик совы — начинают плевать за ворота: чур не меня! И говорят, обращаясь к сове со всем возможным подобострастьем: "Байэне, дай немножко твоего богатства". Ведь когда-то сова была дочерью богатого человека. Считается, что так можно отвести несчастье, даже, наоборот, расположить к себе удачу.

— Лучшим охотником здесь и Таллымерджане, был Сахы, — начал мальчик. — Не помнят случая, чтобы он промахнулся. Его так и звали Сахы-мерген, Сахы-меткач. И до сей поры, если речь заходит об охоте, вспоминают Сахы, хотя не только его самого, но и сына уже нет давным-давно на свете.

Жизнь Сахы сложилась непросто. Сам он был из текинского рода Гурджаклар, а полюбил эрсаринку Огульбек из рода Бает. В те времена жениться на девушке из другого племени было трудно, почти невозможно, но Сахы ночью выкрал любимую. Эрсаринцы пытались до него добраться, но не смогли, а потом муллы кое-как уладили дело. Родителям Сахы пришлось заплатить за девушку немалый выкуп.

Огульбек вскоре родила сына. Мальчику дали имя Сакар — то есть, с белой отметиной, потому что в черных волосах его была белая прядка.

Однажды Сахы еле приполз домой с охоты. Он был тяжело ранен и долго после этого болел. Как, при каких обстоятельствах получил рапу — он никому не сказал. Но, говорят, перед тем, как идти ему на охоту, Огульбек слышала крик совы.

Больше у них детей не было, видно, рана и болезнь лишили Сахы возможности иметь потомство. Единственного сына он сверх меры баловал и лелеял, но старался обучить его всему, что умел сам. Сакар тоже стал охотником, были у него справный конь, дорогое ружье. Но самое главное — отец обещал высватать ему в жены ту, которую он пожелает.

И надо же такому случиться, — Сакар влюбился в девушку из племени своей матери, в эрсарийку Джемиле (текинцы произносят это имя иначе — Джеиал). Сахы призадумался крепко, но потом решил, что богатый калым поможет выполнить обещание, данное сыну. Он собрал много дорогих шкур, редкостных и ценных вещей и отправил родителям девушки. Те не устояли, но неожиданно воспротивился этому браку родич Джемиле. Кстати, он и Сакару был родным — доводился дядей его матери. Он потребовал, чтобы Джемиле отдали за его сына. "Скорее мой труп вынесут из дома текинца, чем внесут в него эрсаринскую девушку".

Но Сакар был упрям, весь в отца, — убедил родителей невесты. Сахы-мерген начал подготовку к тою. Созвал гостей со всей округи. Для свадебного поезда было снаряжено сорок верблюдов. Рано утром паланкин с невестой тронулся в путь, к дому будущего мужа. Но едва выехали из эрсаринского села — напали на них вооруженные всадники, поранили людей, верблюдов, а невесту Сакара вытащили из паланкина, увезли и ночью обручили с другим.

Говорят, в ночь накануне сова снова кричала над домом Сахы-мергена. Сакар выскочил и пристрелил зловещую птицу, но беды не отвратил. Избранницей его завладел другой, а горячо любимый отец, главная опора в жизни, вскоре покинул этот мир. Тогда ушла из дому и мать, безутешная Огульбек, поселилась у муллы и ночи проводила в молитвах.

Сакар же словно обезумел: рыскал по старым кладбищам и развалинам, стрелял сов. Но однажды он застрелил не птицу… а мужа Джемиле. А ее привез в свой дом. Однако жизни у них так и не получилось. Джемиле родила сына, но мальчик вскоре куда-то исчез. Исчезла и сама Джемиле, а спустя некоторое время нашли труп Сакара. Одни уверяли, что Сакара убили эрсаринцы, другие — что сам он погиб, охотясь ночью за очередной совой, третьи — что ребенок Джемиле был не от Сакара, а от первого мужа. Сакар, узнав, мол, об этом, убил жену, мальчонку отдал эрсаринцам, а сам пал жертвой кровной мести.

Вода закипела и, выплеснувшись, залила огонь. Айджерен вздрогнула, посмотрела на потухший костерчик, потом на Аркадага. Взгляд ее постепенно обрел обычное пытливо-лукавое выражение.

— Какая странная история, почище всякой сказки… Неужели так было?

— Спроси кого хочешь в Таллымерджане, — все подтвердят. А ты еще не верила, что сова — плохая птица.

— Да причем тут сова? Люди какие-то непонятные… Как сказал этот дяденька? "Скорее мой труп вынесут из дома текинца, чем внесут в него эрсаринскую девушку"? Да?

Аркадаг усмехнулся: эту девчонку с толку не собьешь.

— Вот ты из какого племени?

— Я? Понятия не имею. Я туркменка и все. А ты? Ты из какого?

— Мой отец ахал, а мама из племени иомутов. Твоя мама тоже ахалка, а отец эрсаринец.

— Смотри-ка, он кое-что знает. Ну так из какого же племени мы с тобой?

— Теперь не определишь. У моего старшего брата жена вон и вовсе русская.

— Значит, никто никого не зарежет, не украдет, можно любить кого хочешь и не бояться, да?

— Молодец, Айджерен, все правильно сообразила.

— Эй, пастух, а где твои верблюды?

Аркадаг вскочил и огляделся.

— В яндаке пасутся.

Айджерен закинула голову, посмотрела в небо. Там собирались тучки.

— Вон та туча похожа на верблюда, который привез меня сюда. Ой, дождик! — она вытянула руки ладонями кверху и запела тоненьким голоском; "Дождик, дождик, кап-кап-кап, мокрые дорожки…"


Перевод Н.Желниной

ШАДУРДЫ ЧАРЫЕВ

Популярность Шадурды Чарыеву принесли прозаические произведения, вошедшие в книги "Свирель", "Свежие цветы", сборник стихотворений и поэм "Чабанений камень" и другие издания.

Член Союза писателей СССР, кандидат философских наук Ш. Чарыев ведет у себя на родине большую работу по изданию художественной литературы, являясь главным редактором издательства "Туркменистан".

СКАЖИ, КТО ТВОЙ ДРУГ Повесть

Мало ли сочинений приходилось писать? Но вот Мерген сидит — ломая голову… Не вывел еще в тетради даже названия темы — "Мой друг". В классе тишина. Только слышен скрип перьев по бумаге. Сидящая перед Мергеном Джерен то и дело шепчет что-то и продолжает писать. И опять поднимает голову, и опять пишет. Это у нее привычка такая. Рядом с Джерен сидит Атали. Он пишет, не поднимая головы. Только не забывает наматывать на указательный палец левой руки кончик чуба. Тоже закоренелая привычка, которую он уже не замечает. Поэтому не очень обижается на ребят за прозвище "Прилиза".

Рядой с Мергеном — Хатыджа. Часто шмыгает носом. Сколько ее знает Мерген, она после каждого предложения — "шмыг"! От этого постепенно можно, конечно, избавиться. Плохо только, что Хатыджа тупица. Еле-еле переходит из класса в класс. Поэтому ее и насадили рядом с Мергеном, который считается хорошим учеником. Когда пишут сочинения, то она, не заметишь как, обязательно у Мергена спишет. А что сейчас? Сейчас Хатыджа, вовсю пошмыгивая, корпит. Время от времени заглядывает в тетрадь Мергена. А что там?.. Чистехонько! Рада, наверное, Хатыджа. Еще бы, — сдаст сочинение раньше Мергена! Она ведь еще и завистливая. Ну, ну, спеши, дорогая Хатыджа.

Кроме этих трех учеников Мерген никого не видит. В тетради, лежащей перед ним, все еще чисто…

— Хайдаров, ты почему не пишешь? Или у тебя нет друзей?

Это учительница — Акгуль Искандеровна.

Мерген хотя и взял ручку и написал на чистом листе "Мои друг", дальше, однако, дело не продвинулось. Неужели не сможет? Разве мало друзей? В классе вон сколько ребят и на улице, где он живет, много. О родителях можно рассказать. Собака у него очень хорошая по кличке Акбилек… Другие-то, наверно, о таком вот и пишут.

Мерген тоже мог бы, конечно, быстренько что-нибудь в этом роде начеркать. Но тема сочинения заставила его задуматься. Вспомнился Базар-ага, сторож магазина. Он инвалид. Живет в низенькой хибаре рядом с магазином. Базар-ага как будто специально создан сторожем. Он всегда около магазина, редкий раз не встретишь его здесь, — значит, уехал в город на рынок. У него нет ни жены, ни — детей. Были они, есть ли — раньше Мерген этим не интересовался.

Но вчера он узнал Базар-ага гораздо ближе…

Мерген пришел в магазин за покупками. Базар-ага толстой метлой из полыни подметал вокруг магазина. За сложенными штабелем пустыми ящиками распивали водку Бегмет и Реджеп. Базар-ага сердито поглядывал на них, но ничего не говорил — занимался своим делом. Однако резкие движения его были выразительны: "вот если бы вас замести, как эти бумажки, да на свалку!"

Когда Мерген, купив что надо было, вышел из магазина, Бегмет и Реджеп, опорожнив бутылку, стояли, поддерживая друг друга.

— Реджеп, ты настоящий друг. Если не ты, я бы давно помер.

— Нет, Бегмет! Это без тебя весь мир для меня ломанного гроша бы не стоил…

Так распинались они друг перед другом. Потом обнялись, поцеловались и, поддерживая друг друга, пошли. Мергену было смешно смотреть на них. Но когда у Бегмета подвернулась нога, и он упал на асфальт, Мергену стало жалко его. Реджеп хотел поднять товарища, свалился сам, но тут же поднялся. А Бегмет лежал, из рассеченного лба шла кровь. Мерген подбежал и поднял беднягу.

— Ах, спасибо, братишка. Ты истинный друг.

Наблюдавший за всем этим Базар-ага сказал, когда Мерген проходил мимо него:

— Оказывается, ты хороший парень. Только Бегмет не может оценить это. Они и друг другу-то не друзья. Ах, эта отрава, заставляющая болтать что попало, в том числе и о дружбе.

Мергену стало не по себе. Захотелось побыстрей уйти. Но Базар-ага сказал:

— Если хочешь, зайдем ко мне, я кое-что расскажу тебе.

Морген, конечно, согласился. Как можно отказать старику?

В тесной, единственной составлявшей дом Базар-ага комнате внимание Мергена привлекла фотография, висевшая на степе. На фотографии была женщина с ребенком на руках. Вся в украшениях. Кто она?

Поначалу было неловко: молчал Базар-ага, молчал и Мерген.

— Ах, сынок, не знаю, отчего, но мне вдруг захотелось рассказать тебе, — сказал наконец Базар-ага и у него дрогнули губы, а глаза часто заморгали. — Ты не торопишься, а, сынок?

— Нет, Базар-ага.

Старик несколько раз вздохнул, прежде чем начать.

— Мне, сынок, не нравится, как Бегмет и Реджеп ведут себя. Но мне понравилось, что ты сегодня помог подняться Бегмету, хотя он и пьяница. Поднять упавшего — дело мужчины. У меня был такой хороший друг. Его звали Керимом. Он жил в соседнем селе. Зато я не был тогда верным ему.

Базар-ага, обдумывая, должно быть, порядок своего рассказа, умолк на минуту.

— Э-эх, — начал он со вздоха. — Оказывается, человек, и предав друга, все равно может ходить по земле. Интересно устроен мир. Никто не хочет умирать.

Говорят, хороший друг нужен в трудный час. Но хороший друг нужен всегда. Никогда не бывает он лишним. Я это на себе познал. Если бы не было Керима, давно бы гнило мое тело в земле. Ох, друг Керим…

Война была очень страшной, сынок. Когда она началась, я только-только женился. Всего-навсего восемнадцать дней со дня свадьбы прошло. Жаль было срываться от очага, но тем больше гнева рождалось в таких, как я. Словом, никуда не деться — надо брать в руки винтовку. Это понимали и я, и жена Садап, и моя мать. Отца давно не было — умер от тифа. И вот я вместе с другими поехал на фронт. Позади остались родное село, мать, молодая жена…

Приехали на фронт. Никогда, наверное, не испытать уже мне такого страха, как в первые дни этой войны. Все натерпелись его. Только что разговаривал с человеком — и вот он упал замертво. На то, что останешься живым, никакой надежды. Пушки, танки, самолеты — со всех сторон огонь, грохот, скрежет. Смерть повсюду. Но человек всегда надеется. Со мной рядом был Керим. Он прогонял грустные думы. То начинал напевать, то шутить, подражая. лучшим сказочным острословам, то просто видом своим бодрым приводил нас в лучшее настроение.

Однажды бой был, на равнине. Как сейчас вижу — трава до пояса доходит, куда не посмотришь — зеленое море колышется. И от этой травы такой приятный аромат исходит, что надышаться нельзя. Вспомнилось родное село, родные травы, поля с пшеницей.

Лежу в траве и смотрю в небо. Синее-синее оно. Редкие белые облака точно приклеились — не двигаются. И небо, думаю, как в родном селе. И чего бы, мол, размышляю — не шуршать мирно траве, не петь голосисто птицам, небу не оставаться всегда таким чистым. Так, наверное, думали все мои товарищи, лежавшие рядом на этом лугу. Наверно, так же думал и Керим.

Но тишина длилась недолго. Враг пошел в атаку. Никто не пожалел зеленую траву, никто не подумал в тот миг о синем-пресинем небе, — заволокли его гарью.

Вдруг я почувствовал, как левую ногу обожгло ниже колена. Бежал еще с автоматом, стрелял, пока не упал, пока не потерял сознание…

А тогда открыл глаза, увидел доктора в белом халате. Первое, о чем я спросил его, — как попал сюда?

— Друга своего благодари, — ответил врач. — Он тебя на себе притащил. И кровь свою дал, чтобы ты воскреснуть смог. Керим, кажется, — так его зовут?..

Базар-ага перевел дух, кашлянул несколько раз, поднялся, прихрамывая, вышел на кухню за чаем.

— А теперь слушай, что было дальше… После поправки перевели меня в трудовой батальон. Мы прокладывали железную дорогу. С Керимом я переписывался. Он писал, как били врага под Курском. Вдруг от него перестали приходить письма. Я не знал, что и думать. Если убит — не оплаченным, значит, остался мой долг, ведь благодаря его крови выжил. И тут пришло письмо от Садап. "Вчера пришел к нам твой фронтовой товарищ — Керим. Бедняге правую руку отрезали. И глаза одного нет. Утешил нас. Говорит: не беспокойтесь, война теперь скоро кончится. Приедет Базар. Хороший, видать, он человек: других утешает, а сам — калека — наверное, не меньше нуждается в утешенье…"

Так написала жена.

Прочитал я письмо и заплакал. Вроде мужчине плакать стыдно, но не мог я удержаться. Казалось, вся горечь, накопившаяся за время войны, хлынула наружу слезами.

И так, мы строили железную дорогу. И на войне не только разрушают, но и строят. Наш командир говорил: "И продовольствие, и оружие, и боеприпасы доставляются в основном по железной дороге. На ней держится все". И мы работали, не жалели себя.

На фронте, когда получишь письмо — большой праздник. Узнаешь новости о доме и как будто побываешь там. Потом перечитываешь еще и еще… Несколько дней даже меньше устаешь.

Но очередное письмо Садап не обрадовало меня. Украли нашего серого ослика. Украли ночью из загона. Написала, что слышали шум, но выйти побоялись. Я тогда думал: эх, выколоть бы глаза тому, кто украл у беспомощных их единственную опору, попался бы мне этот прохвост, я бы ему показал, чтобы в другой раз не повадно было.

На осле женщины возили дрова, тяжелые кувшины с водой, осел — нужен был для того, чтобы на нем ездить на работу. Нужен он был и для молотьбы. В то время в хозяйстве без него не обойтись было. Я написал в письме: "Тогда продайте корову и купите осла. Он вам нужнее".

Корову продавать не пришлось. Керим услышал про все и привел своего осла. Сколько его не убеждали: "Керим, ведь у тебя большая семья, он тебе самому пригодится", — не послушал. "Если вернете, обижусь", — сказал он. Подарок возвращать нельзя. Этот обычай, сам знаешь, у нас испокон веков. Так мать и Садап снова приобрели осла.

Письма Садап… Я их берег, как большое сокровище. Эти письма я не мог рвать. В этих письмах была Садап, была мать, было село, был Керим… В одном письме я прочитал о добром поступке Садап.

…Садап вместе с другими в Кяле, где всегда сеется хлопчатник, разравнивала землю. Почва там бугристая, жесткая. Когда поливаешь, вода к хлопчатнику идет неравномерно. Поэтому каждый год возят землю с высоких мест в низкие. Но все равпо Кяль никак нельзя выровнять. Вот Садап там и работала. Был зимний день и сыпал снег. Вдруг со стороны песков показались две девушки. Одна впереди идет, другая сзади, и передняя ведет вторую. Увидев в таком пустынном месте двух незнакомых девушек, сначала все растерялись.

Оказывается, одна из них была слепая. Они подошли к колхозникам, сели на корточки и начали петь. Садап запомнила их куплеты и прислала мне. Все я не удержал в памяти, по некоторые запали. Вот, к примеру:

У дверей наших навален саксаул, как минара,

Твой стан похож на стройную чинару,

На поясе у тебя кушак с узорчатыми концами,

Если уйдешь, возвращайся здоровым, брат мой — цветок красный.

Три брата моих улетели, как три журавля,—

Сев на гнедых коней, сабли взяв с собой,

Извергу-Гитлеру оторвать голову.

Если уедешь, возвращайся здоровым, брат мой — цветок красный…

Ты не удивляйся, сынок, что я прослезился. В этих куплетах столько беды, столько борьбы. Это были выстрелы во врага, женщины и девушки кроме того, что очищали оросительную сеть и выравнивали поля, кроме жатвы, кроме сбора хлопка, кроме того, что по ночам при свете керосиновой лампы вязали для воинов носки и перчатки — боролись против врага и своими песнями…

У этих двух девушек, оказывается, все три брата погибли на фронте. Старшая от горя, от слез ослепла.

Зима вокруг, а одеты они были совсем легко. Дрожат от холода, будто голуби, потерявшие голубятню. Моя Садап не утерпела: сняла с себя халат и надела на слепую девушку. Молодчина!

Какой бы тяжелой ни была война, а все-таки мы победили. И я вернулся домой.

Таить нечего — в те времена, если покушаешь постную болтушку, радости — точно плова наелся. Трудно было. Одно хорошо — нет больше войны.

Отдохнуть после войны не пришлось. У нашей старой лачуги обвалилась вся штукатурка, одна солома торчала. Не было дров. Мать, копаясь в руслах заброшенных арыков, измучавшись, приносила старые коряги. У нас когда-то был хороший загон из березы. За войну его весь пожгли. Теперь и загон, какой ни на есть, нужен. Да всех забот не перечислить: куда ни посмотришь, все требовало труда, рук.

На другой день я занялся поиском дров. После этого — заштукатурили лачугу, соорудили новый загон. Наблюдая за мной, мать и Садап не могли нарадоваться.

Но что я тогда упустил — не навестил сразу Керима. Не выбрал времени съездить в его село. А надо было пойти к Кериму и сказать: "Приехал живым и здоровым, друг. Спасибо за всю твою помощь. Я тоже постараюсь отплатить добром". Даже мать и Садап стали напоминать мне, но я все откладывал, — дел было много. Эх, после всего этого мало меня убить.

Через четыре дня Керим пришел сам. У Керима не было правой руки, не было одного глаза. Я хотя и знал об этом, но, увидев, очень расстроился. Керим улыбнулся, как бывало раньше:

— Все прошло, друг. Тяжелые дни остались позади. Вернулся живой. Поздравляю. Извини, друг, что не смог заглянуть в день твоего приезда. Только сегодня вернулся от отары.

Мне было жарко. Керим был солнцем, а я тающим снегом. Оказывается, хуже нет кары на свете, чем быть виновным перед другом.

— Благодарю, Керим. Спасибо за всю твою помощь, — сказал я через некоторое время, с трудом произнося слова.

Керим опять улыбнулся, как невинное дитя.

— Скажешь ты тоже, Базар, что я такое сделал, чтобы об этом говорить? Жаль, я сейчас не целый человек, а то, конечно, помог бы тебе лачугу заштукатурить и с дровами управиться…

Ах, Керим, — каким он был другом!

После того, как он побывал у нас, мне как будто жить легче стало. У матери и Садап лица тоже посветлели.

Наведя в домашнем хозяйстве порядок, я устроился работать на железнодорожную станцию в ремонтную бригаду путевиков. Убирали старые шпалы — укладывали новые.

Через год Садап родила сына. Оказывается, ребенок — лучшее украшение дома. Жаль только, что за радостью беда ходит, — вскоре все у меня пошло кувырком. Самое большое несчастье ко мне после войны пришло…

Работал вместе с нами человек по имени Каджар. Его не любили, я никогда не видел, чтобы с ним кто-нибудь по душам говорил. Шел слух, будто он во время войны скрывался в пустыне и не пошел на фронт, а потом вот пристроился на железную дорогу. Не знаю, правда это или нет, но только его не любили. А работал он хорошо, в работе был сильным, неутомимым, — костью широкий, лицо так и дышало здоровьем. С ним легко было выполнить любое порученное дело.

Я даже почувствовал влечение к нему. У него на станции была комнатка. Каждый раз утром, когда я шел на работу, он поджидал меня у своего жилища, около одиноко стоявшего здесь тутовника, и мы шли вместе.

Однажды он пригласил меня к себе домой. Все, что было в комнате, — кровать и тумбочка. Он открыл бутылку водки. Наполнил стаканы, посмотрел на меня, глубоко вздохнул и сказал:

— Брат, я тебя люблю. Жизнь — штука короткая. А у меня, к тому же, нет ни семьи, ни родных. Хоть ты будь мне близким.

Мне стало так жалко Каджара. За водкой мы поклялись друг другу в дружбе, прослезились, целовались, обнимались… Когда я увидел Реджепа и Бегмета, вспомнил как раз об этом, сынок.

Да, мы стали друзьями. Каждый день распивали бутылку водки. По-прежнему поджидал он меня утром у своего домика. Так пошли мы в одной упряжке.

Дома я стал почему-то раздражительным, придирчивым. Если заваренный Садап чай чуток остыл, я называл его холодным, если сынок Ениш расплачется, я говорил, что его специально доводят, — чтобы при мне дома был крик. И сразу вспоминал Каджара. Его чай был хотя и холодный, а казался вкуснее, в его еде хоть и недоставало соли, а я ел и не мог наесться. И речи у него, стервятника, были сладкими… Дома, если мне хоть в чем-то отказывали, стал грозиться уйти, зная, что у Каджара и для моей кровати есть место…

Однажды мы с ним выпили не одну бутылку. Дома я разбуянился. Еду, которую принесла Садап, опрокинул на кошму, сказав, что она пресна. За недостаточную почтительность швырнул в Садап чайник. Она увернулась, и чайник, попав в дверь, разбился вдребезги. Я сопел, как разъяренный бык. Впервые в глазах Садап увидел я слезы. Нет, она не плакала, но слезы стояли в ее глазах, и сквозь них она как будто пыталась разглядеть меня, смотрела так — точно не узнавала, и губы ее дрожали. Но сказать она ничего не сказала. Мать же, сжавшись в комочек, сидела, опустив лицо, и время от времени со страхом взглядывала на меня. Маленький Ениш заходился в плаче…

Назавтра, открыв глаза, я увидел стоявшую у моей постели мать.

— Сынок, умоляю, больше не терзай нас так. Разве можно пинать соль, разве можно обижать такую жену, как Садап? Лишь только-только достигли мы спокойной жизни, сынок. Одумайся. Брось пить эту погань… Брось, молю тебя…

Мать заплакала, ее ссохшееся, ставшее бесплотным тельце содрогалось. Плакала моя мать! Родившая и воспитавшая меня!

Как дальше поступил я? Не сказав ни "да", ни "нет", оделся и пошел на работу. Как хорошо, что у меня есть она, есть куда пойти. Там ждет Каджар и заветная выпивка. Больше для меня уже не было ничего…

Вечером, вернувшись, я увидел, что у нас Керим. Видимо, ему успели рассказать о том, как я вчера отличился. После ужина и чая Керим, меняясь в лице — то покрываясь бледностью, то краснея, — сказал:

— Базар, друг, берегись водки. А таких прохиндеев, как Каджар, остерегайся, как чумы. Ты, видать, не знаешь, что он за человек. Он тебя до добра не доведет…

Как, при мне поносят Каджара? Да он мой самый близкий и задушевный друг, перед которым у меня нет ни одной тайны. Каждый день встречает меня с радушной улыбкой. Я не замечаю, как пролетает время рядом с ним. Его дом — мой дом. Не раз твердил он: "Если обидят, сразу уходи, и ко мне".

Меня обуял гнев.

— Керим, я пью сам. Тебе не предлагаю. А Каджара не трожь. Говори, да знай меру.

Да, так и выкрикнул в лицо своему другу. Он хотел что-то сказать, но лишь заглотнул ртом воздух, сник лицом и покачал головой. И попробовал бы только возразить! Тогда бы услышал он от меня хорошую отповедь. Уж кого-кого, а Каджара в обиду я не дал бы…

Очень огорчен был Керим. Но не вспылил, не выказал обиды, не покинул дом. Повременив, спокойно сказал:

— Нет, я отниму тебя у Каджара.

— Попробуй только!

— Увидим;

— Жив буду, — от Каджара не отрекусь…

Нет, я не собирался считаться ни с Керимом, ни с матерью, ни даже с Садап. Они собирались отнять у меня радость моей жизни…

Назавтра я возненавидел Керима еще больше. С нами работала пожилая русская женщина по имени Даша. Родом из Брянска. Потеряв на войне сына и двух дочерей, приехала сюда работать. Во время передышки, она подошла ко мне, и, посмотрев огромными голубыми глазами, строго сказала:

— Ой, Базар, Базар, как ты ошибаешься. Не водясь ты с Каджаром. Плохо кончишь…

Я ничего не ответил. Ни звука не проронил. Но на Керима с тех пор смотреть без ненависти не мог. Решил, что это он подослал Дашу сказать мне такое. Тогда я верил только своему собственному мнению, другого для меня не существовало. Теперь, с расстояния лет, вижу, как ошибался и что сделали со мной Каджар и водка… Да!.. Так вот, слушай дальше. После того, как Керим в очередной раз пришел меня увещевать, я прогнал его.

— Ты уходи с железной дороги, — говорил он. — Иди ко мне в напарники, возчиком. Пастухам подвозить все необходимое станем.

А я ему:

— Сам езди на своих телегах. Я с железной дороги не уйду. Не расстанусь с Каджаром. А ты отсюда выметайся.

Керим побагровел:

— Ты не видишь, не хочешь понять, что я тебе добра хочу! Ты же прошел все тяготы жизни, почему не хочешь увидеть ее и с хорошей стороны?

— Не учи меня. Я хочу пожить так, как мне правится, — с пеной у рта выкрикнул я.

А назавтра, когда я пошел на работу, Каджар почему-то не встретил меня около своего тутовника. Почему-то не оказалось его и на работе. Вижу люди из нашей бригады так и едят меня глазами. Неужели, думаю, он тут без меня учинил что-нибудь? А спросить не решаюсь. За работу взялся без настроения. Прошло немного времени, подошел бригадир и говорит:

— Отправляйся в контору. Зовут.

Лицо у бригадира пасмурное, мрачное. Вижу — Даша, закусив губу, с осуждением качает головой.

В помещении конторы меня встречает какой-то лысый в очках и милиционер. Я тут же холодным потом покрылся, в голове мелькнуло: "Видимо, что-то с Каджаром, а свалить собираются на меня… Ах, пропащая моя душа!.."

Начался допрос. Лысый задавал вопросы, милиционер записывал.

— Ты знаешь Каджара?

— Знаю.

— Вы дружите?

— Да, он мой друг.

— В каком смысле?

— В обычном. Друг и есть друг. Работаем вместе.

— Пьете вместе?

— Пьем.

— Почему продали бревна, сложенные возле старого тутовника?

Я опешил.

— Чего-о-о?

— Не притворяйся.

У меня подкосились ноги.

Словом, оказалось, что Каджар продавал сложенные штабелями возле его дома бревна, каждый день по штуке, кому попало, а на вырученные деньги покупал водку. Ах, дьявол!.. И оказалось еще, что на допросе он показал, будто мы продавали вместе и пропивали тоже вместе вырученные деньги. Доказательств в свою пользу я не смог привести.


…В Сибири мы валили вместе деревья. Около полугода не разговаривал я с Каджаром. Постепенно стал понимать и свою вину: какая разница — кто продавал бревна, деньги-то тратили вместе… Значит, я был соучастником, невольным, конечно, и тут простить Каджару нельзя. Но я прикинул тоже: а что, если бы Каджар посвятил меня в свои махинации и сказал бы, к примеру, что больше денег на выпивку нет, — согласился бы я тогда продавать с ним бревна? Пожалуй, согласился бы.

Придя к такому выводу я мало-помалу помирился с Каджаром. Он поведал, сколько ему пришлось претерпеть, вынести невзгод. И главное, что я заметил, — во всем старался угодить мне.

Однажды, когда отношения наши уже выровнялись, Каджар разоткровенничался:

— Знаешь, я как-то у вас в селе провернул дельце…

Он улыбнулся и его металлические зубы хищно сверкнули. Сказал:

— Отпусти мне грех…

— А скажи, Каджар, это…

— Если сказать все как на духу, без утайки, то нелегко было проникнуть в тот хлев, обнесенный колючкой…

— Хлев, обнесенный колючкой?

Перед моим мысленным взором возник наш хлев, обнесенный колючкой.

— Что ты подумал, браток?

— Да ничего, продолжай, Каджар. Вспомнил свое село.

— Так вот, дверца была на замке, я перерезал колючку. Прислушался, — вроде тихо, спокойно, никто меня не услышал. Только луна спряталась за тучу, взгромоздился я на серого ишака и был таков…

Как только он это произнес, я, размахнувшись, изо всех сил ударил его по лицу.

— Ты что, ты что, браток?

— Пошел негодяй!

— Да он твой, что ли, был — ишак?

— Пошел вон, я тебе сказал!

Я смотреть больше не хотел на него.

После этого передо мной постоянно стояло лицо Керима. Днем и ночью. В ушах моих раздавались его слова: "…таких прохиндеев, как Каджар, остерегайся… Ты, видать, не знаешь, что он за человек… Я отниму тебя у Каджара…"

"Ах, Керим, до чего ты был прав, и как я глуп!.."

Говорят, беда в одиночку не ходит. Я отбывал еще наказание, когда умерла мать, затем от кори умер мой маленький сын Ениш. Бедная моя мама, несчастный мой ребенок! Они видели от меня только зло!..

…Вернулся в село, — на двери нашей висел тронутый ржавчиной замок. У меня голова кругом пошла. Где Садап? Сердце мое содрогнулось. Стою оглушенный. Не похоже, что эта дверь открывалась недавно. Порог источен жуками, на замке паутина. В хлеву пусто… Неужели Садап бросила меня?… Все умерло во мне.

Таким и увидела меня соседка — тетушка Арзыгуль.

— Здравствуй, Базар. С прибытием. Вернулся, значит. А мать и Енишджан так и не увидели тебя…

Тетушка Арзыгуль зарыдала. Плечи ее вздрагивали точь-в-точь, как у мамы. И на голове такая же старенькая, выцветшая накидка, и всхлипывала тетушка Арзыгуль. точно так же, как моя матушка. До чего же матери похожи друг на друга! У меня в горле застрял комок, и глаза заволокло слезами.

Тетушка Арзыгуль увела меня к себе. Расстелила передо мной скатерть. Такая родная, домотканная, из верблюжьей шерсти скатерть! Моя мама тоже когда-то соткала такую скатерть — и приговаривала: "Даст бог и пшеничным хлебом ее заставим".

— Съешь хлеба, помяни. свою мать и сыночка, — сказала тетушка Арзыгуль, и, сложив молитвенно руки, стала ждать, что я произнесу в их память. Но что я мог такого придумать, когда ничего обрядного не знаю. Тетушка Арзыгуль, поняв мое затруднение, посетовала:

— Да разве у тебя была возможность узнавать обычаи? Тебе бы только водки этой проклятой выпить! А мать твоя так и угасла с мечтой: "Хоть бы увидеть, что мой Базарджан человеком стал; таким же чутким и жалостливым, как Керим!". Сгорела бедная от горя. Если не знаешь, что надо говорить в этом случае, то отведай соли, а я за тебя скажу, что полагается.

Я отломил кусочек хлеба и положил в рот. Благословенный пшеничный хлеб! Как много мечтали о нем в годы войны и до нее, и после. Но в тот миг я не почувствовал его вкуса, он мне становился поперек горла. Тетушка Арзыгуль опустила лицо, пробормотала поминальную молитву, затем обратилась ко мне:

— Пусть молитва наша ублаготворит их. Пусть намять их будет светлой, — и молитвенно провела руками по лицу.

Я повторил ее жест.

Стены этой хибарки давили и жгли меня. Хоть вовсе и не хотелось, я все же попил вместе с тетушкой Арзыгуль чаю. Затем глубоко вздохнул. Хозяйка сказала:

— Садап-то, бедняжка, горя хлебнула с излишком, бедняжке даже дом ее стал тесным. Иной раз выскочит она и принимается голосить вовсю. Все ей напоминало о сыне, о свекрови, да о тебе вот…

Тетушка Арзыгуль всхлипнула и замолкла. Ничего больше не добавила. Или Садап моя отказалась от меня совсем и не вспоминает меня? Чем дальше длилось молчание, тем большую тяжесть я чувствовал на своих плечах. А спросить не решался.

— Садап одной-то не выдержать было бы. Потом друг твой, которого Керимом зовут, увез ее к себе домой. Говорит: "Поживет среди детей, развеется немного". Ну, и человек, — прямо золотой.

Эти слова кипятком ошпарили меня. Хотя… разве она не права? Права тетушка Арзыгуль, очень права!..

Керим принял меня приветливо. Он простудился и лежал в постели. В честь моего приезда велел заколоть барашка, как выяснилось потом — единственного. И Садап ничего плохого не сказала. Моя Садап! Благородная душа, бесценное мое сокровище! Видимо, решила она про себя: "Он и так немало натерпелся, — не буду хоть я его терзать". Это угадывалось по ее глазам.

Погостив у Керима, я взял Садап и вернулся в свою хибарку.

…Раз поехал я в районный центр, чтобы получить паспорт. И дернул же меня черт отправиться при деньгах. Зима была — холодно. Зайдя в столовую, дай, думаю, выпью стаканчик для "сугреву". Потом захотелось мне еще, потом еще и еще. Под конец сидел уже и досадовал, что столько лет потерял без выпивки.

Домой отправился я уже в более чем приподнятом настроении. Стояла зима, а на душе у меня была весна. Дорога вела через соседнее село. Уже стемнело, когда я поравнялся с домом Керима. Я хотел было напиться из бегущей неподалеку речки, склонился к воде, но рука, на которую оперся, поскользнулась, и оказался я в глубокой воде. Дух захватило от холода. Вода потащила меня, бурно захлестывая волнами, норовя потопить.

— Кери-им! Кери-им-м! Спаси!

Я кричал что есть силы. На мое счастье, Керим услышал. Он прибежал и, в чем был, бросился в воду. А у него-то всего одна рука… Однако и это не остановило. Поймал он меня в воде, потащил к берегу. Я ухватился за прибрежные камыши, падая и спотыкаясь, выкарабкался на берег.

После этого Керим слег. Бредил все время. Разное, видать, выхватывала его воспалившаяся память. То войну вспоминал, то меня, то односельчан своих, о Каджаре однажды что-то бормотал… Иной раз он открывал глаза, но, похоже, ничего не понимал, сознание его было затуманено. Затем веки снова смыкались; и опять начинался бред. Так и не пришел он в себя. Не помогли никакие лекарства. Беспрерывный жар, на протяжении двух суток не отпускавший больного, так и унес его…

Так погубил я своего лучшего, истинного друга. Крылья мои обломились. А может ли птица с обломанными крыльями летать?

Когда прошли поминки Керима, я словно оглушенный пошел к одинокому тутовнику около избушки Каджара. Что-то меня туда потянуло. Стоит тутовник, старый, могучий богатырь. Подошел я, поглядел на него. "Тутовник, зачем ты не помог мне, не открыл мои глаза? Ведь видел ты, как возле тебя Каджар обманывал меня каждодневно. Ведь он мне не был другом. Знай, что теперь я убедился в своих ошибках. Но — поздно".

Так мысленно обращался я к дереву. Оно, понятно, ничего не могло сказать мне, только ветер гудел в его зимних ветвях.

Станция была совсем рядом, неподалеку рабочие укладывали новые шпалы. Возможно, это были мои товарищи, возможно, среди них еще находилась добрая Даша. Я увидел, что одна из женщин, в белом платке, очень похожа на нее. Показалось даже, что она смотрит сюда. Нет, я не могу подойти к ним. Когда-то я не посчитался с ними, они меня не простят…

На сердце у меня невыносимая тяжесть. Я знал, откуда она. Это моя вина перед Керимом, перед моей матушкой, перед моим сынишкой и женой Садап, перед всеми добрыми людьми. Теперь я никогда не увижу Керима, теперь он мне никогда не даст своего совета, не укажет мне на мои заблуждения, не скажет ни теплого, Ни холодного слова.

От этой боли, от этих грустных мыслей я опять выпил в тот вечер.

Не следовало было мне в таком виде заходить в дом покойного друга. Не должен был я делать этого, если уважаю его память. Конечно, все бывшие там люди догадались, что я выпил. Снова заходилась в горьких рыданиях жена Керима. Старшие дочки хлопотали вокруг нее. "Не плачь, перестань, мама! Перестань, мама. Вдруг дядя Базар обидится. Не надо, мама! Не плачь!"

Как мне было не стыдно!.. Вечером я сидел окруженный стеной молчания, в одиночестве. Ко мне подошла Садап, на ней лица не было.

— Базар, я вижу ты не прекратишь позорить нас. Этот бедняга умер, опекая тебя. Ты явился причиной его смерти. Когда ты поймешь это?

Я ничего не ответил.

Садап распалилась пуще прежнего.

— Да прекратишь ты пить или нет?

Вяло реагируя на ее слова, я сказал:

— Когда мы пойдем к себе домой?

— Если не прекратишь, Садап для тебя больше не существует! Я не уйду отсюда. Если ты мужчина, то должен встать на место Керима, поднять его детей. Но где сделать это такому ничтожеству, как ты! Вон отсюда! Глаза бы мои тебя не видели! Я сама выращу детишек Керима!

Я ушел. Все сказанное женой было справедливо. Я должен был заменить отца детишкам Керима.

Но дела мои по-прежнему не обретали единства с мыслями. Я опять не мог оторваться от спиртного. Находил собутыльников среди знакомых и незнакомых людей — без разбору. По всякому обращались ко мне люди. И "друг Базарджан" называли, и "облезлый Базар-пьяница"… На улице, бывало, ночевал. На чужих пирах опохмелялся незваным гостем. Даже образ Керима стал все реже и реже являться мне… Водкой поминал и Керима…

Конечно, ни на грош не осталось у меня доброго имени. Завидев меня, люди старались пройти неузнанными, незамеченными, да и меня не хотели признавать. Я понимал все это, и вот однажды вечером снова пришел к одинокому тутовнику. Осушил бутылку водки, закусив куском хлеба и луком, снова мысленно я открывал душу этому дереву. "Я не смог никому на этом свете ответить верностью. Я никому не нужен и не имею права жить. Я пришел проститься с тобой, дерево. Прощай, одинокий тутовник!"

С этими словами я встал и пошел к железнодорожному полотну. Улегшись поперек пути, тут же заснул, и вдруг чувствую, будто трясет меня кто-то. Поднял голову, смотрю и вижу яркий свет фар приближающегося поезда. Вспомнил, где я и что я. Но вставать не собираюсь. Прощай, Садап! Прощайте все. Закрыл глаза, и вдруг мощный рывок свалил меня с железнодорожного полотна, отчего я полетел под откос. Поезд с грохотом пронесся мимо.

— Ах, ты сволочь! Жить надоело, значит!

Ничего не видя в темноте, я чувствовал только на своем лице прикосновение бороды навалившегося на меня человека.

— Если так хочется умереть, повесься вон на том дереве. А подводить машиниста — стыдно, парень.

Конечно, стыдно. Все стыдно. И не стыд ли привел меня в отчаяние? Ах, побольше бы его, побольше бы чистой совести, силы воли, умения знать цену добру, семейному очагу, и разве так бы все у меня было!

— Ну, чего развалился? Вставай! Пошли!

Я, как захваченный в плен, пошел впереди. Он привел меня к себе, обмыл, переодел. Между делом расспрашивал о моей жизни. Явно, он был сердит на меня, ругал на чем свет стоит. Но словами казнил, а поступками жалел. Несколько дней я жил у него и кормился. Потом устроил он меня сторожем вот в этот самый магазин, причем накрепко наказал: "Услышу, что опять запил, добра от меня не жди".

После этого я обрел какое-то равновесие. Бросил пить. Но стеснялся появляться на людях, боялся, что пальцем все на меня будут указывать. Да и сейчас без особой надобности никуда не выхожу…

Базар-ага остановился, отхлебнул горячего чая из пиалы и хитровато взглянул на Мергена.

— Меня же из-под поезда вытащил твой дед Хайдар-ага, сынок. Может, когда рассказывал?.. Нет? Вот это был настоящий человек, жаль, умер он рано…

— Да, ну, уж начал раз, дорасскажу до конца. Так вот что было дальше. Хотя и перестал я пить, Садап все же не простила и не приняла меня. Велела передать: "Не могу, мол, простить его". Она и домой даже не вернулась. Осталась в доме Керима жить. Говорят, они там очень ладно живут. Дай-то бог. А я вот, как старый филин на развалинах, живу один в своей хибаре. А на стене вон фотография Садап и сынишки. Как затоскую, беседую с ними…

А у тебя, сынок, еще все впереди. Не досадуй на меня, что вот разболтался старик, только время отнимает. Но захотелось мне душу облегчить… Поступок твой с Бегметом понравился. А еще подумал: может, рассказ мой чем-нибудь и полезен для тебя будет. А сам я давно во всем разобрался: если подлый друг — Каджар, то образец неверного друга — я, а настоящий друг — это, конечно, Корим. Я, если говорить по справедливости, и права жить не имею. Но бесстыжие, оказывается, долго живут.

…Урок продолжался. Перед Мергеном по-прежнему лежала чистая тетрадь. Он думал о Базар-ага, о том, что как бы ни поносил себя старик, презрения к нему не появилось. Отчего? Оттого ли, что он убелен сединой? Или за счет горького его одиночества? Или же причиной тому откровенная его исповедь?

Нынешнее свое бобыльство и одиночество старик считает достойным для себя наказанием и смиренно принимает свою печальную участь. Этого достаточно, — куда больше…

Мерген ушел от Базар-ага с тяжелыми думами. Перед мысленным взором его стоял Керим. Стояла Садап, стоял маленький Ениш… Ухмыляющийся Каджар… Мерген размышлял: были на пути Базар-ага и такие, что сбивали с дороги, и такие, что стремились вывести на верный путь. И те и другие оставили в нем свой след. И следы эти таковы, что никакие ветра и дожди, никакие жара и мороз — ничто не в силах стереть их. Никаким сожалением Базар-ага не исправит своей жизни.

Мергену слышится голос Керима: "Не пей. Переходи работать ко мне. Сторонись Каджара". Представилось: вот Керим бросается в ледяную воду и вытаскивает на берег своего друга. Другое видение: освещенная лампой комната, лежанка в углу, на ней умирающий Керим, вокруг — притихшие ребятишки…

И Мерген задумался: а есть ли у меня такой близкий и верный друг, как Керим? Да, это Аталы, — он постоянно называет Мергена другом. Но чем доказана их дружба? Когда Мерген заболел и лёг в больницу, тот ни разу не пришел его навестить. Порой, попросишь ручку или тетрадь, не даст, даже если есть… А когда Мерген напишет контрольную работу, Аталы становится любезнее… И Мерген в знак отрицания покачал головой.

А Назар? Назар — неплохой парень. Не мельтешит перед Мергеном, не спешит назвать его другом. На лице у Назара шрам. Остался он после того, как Назар в прошлом году летом тушил пожар, возникший на Колхозном складе. О проявленной им в тот раз храбрости сам ни разу не заговорил. Но и все же Мерген однажды почувствовал к нему неприязнь. Это когда тот обижал и довел до слез одного беззащитного, слабосильного мальчишку из соседнего класса.

А каков Берды? Нет, у Мергена вовсе не лежит к нему сердце. Чтобы дружить с ним, надо, подражая ему, сквернословить, курить, после уроков сразу бежать на берег с удочками. Ни одно из этих занятий не по душе Мергену.

Вот одноклассница Гытджа очень симпатична как человек. Она серьезная, прямодушная девочка. Когда Берды на уборке хлопка положил в свой мешок арбуз, чтобы приписать себе лишнее количество хлопка, об этом возле весов громкоголосо, во всеуслышание сказала Гытджа, вывела хитреца на чистую воду. Тогда бригадир сказал ей: "Молодец, дочка. Ты такая же честная и прямодушная, как твой уважаемый всеми отец. А у честных людей всегда много друзей". Да, именно так, несколько напыщенно, правда, и сказал. Берды же не знал, куда деваться от стыда. Молодец, Гытджа. Когда Мерген лежал в больнице, она однажды пришла к нему. Уже начало темнеть. "Прости, Мерген. Целый день занималась с Хатыджей. Когда тебя нет, она отстает еще больше. Не могла не номочь ей".

Такая Гытджа. С виду она не такая уж красавица. Смуглая, большеротая. Она, скорее, похожа на мальчишку. И не но-девичьи смелая, принципиальная. Потому Мергену она очень правится.

…Мысли Мергена вернулись к Базар-ага, и сердце опять заныло от жалости. Тяжкое горе у старика. Но чем ему можно помочь? Чем я могу его утешить?

Мерген представил себе жизнь Базар-ага. Он сторожит. Его пестрая собачка на протяжении всей ночи бродит вдоль протянутой около магазина проволоки. А днем сторожить нет необходимости, и собачка спит под деревцем за магазином в будке, сколоченной из ящиков.

Хоть живет Базар-ага в одиночестве, но хлопот по хозяйству не меньше, чем у семейных. Стряпать надо, стирать одежду, убирать в своем жилище — какое оно ни на есть. Может, хоть в таких делах помогать ему?

…Класс пишет сочинение, а Мерген все так же погружен в свои мысли. От них тесно в голове. "Мой друг" называется сегодняшнее сочинение. Слово друг состоит всего лишь из четырех букв. И выговаривается легко. Но с ним связаны глубочайшие человеческие чувства, и люди, руководимые этими чувствами, способны пойти на смерть.

Мергену хотелось теперь писать сочинение. Хотелось высказать свое понимание дружбы, свое отношение к ней.

Но едва приступил он к обдумыванию первой фразы, как раздался голос Акгуль Искандеровны:

— Товарищи, заканчивайте. В вашем распоряжении осталось десять минут.

Мерген отложил ручку, закрыл тетрадь.

…На другой день по селу разнеслась весть о скоропостижной кончине Базар-ага.

Когда это известие донеслось до Мергена, он побежал к жилищу старика, — здесь было скопление народа. Оповещенная, прибыла и бывшая жена покойного, Садап — высокая седая женщина. Мерген сразу определил ее. Он увидел, как Садап наклонилась над телом Базар-ага и что-то произнесла. Она плакала, но не громко, беззвучно, содрогаясь от сдерживаемых рыданий.

У Мергена на глазах тоже появились слезы. Видя перед собой вздрагивающую спину Садап, он подумал, что беззвучный плач, может быть, куда тяжелее и глубже громких рыданий.

По настоянию многих похоронили Базар-ага рядом с Керимом.


Перевод О.Чарыяровой


Загрузка...