Глава 20

Уже шесть дней, как мы, Карл, Беттина и я, обретаемся на вилле "Мария". Поселиться в безлюдном месте — идея Карла. А, может, и моя. Когда голова идет кругом от идей, то надо, слепо доверившись случаю, выбрать одну, самую дурацкую, и следовать ей до конца. Так вот, вилла "Мария" — это мой конец.


Если я потом и отправлюсь куда-нибудь, то, скорее всего, это будет паперть перед церковью Святой Женевьевы в Париже или Люнебургская пустошь, где меня заставят возделывать картофель и пасти овец.


Я готов принять все что угодно. Тем более что паперть у церкви Святой Женевьевы совсем не плохое место, это ведь не что иное, как вход в Пантеон, там всегда людно и, наверно, подают хорошо. А окапывать картофельные грядки и пасти овец я мечтал с детства.


Вилла "Мария", — это малюсенькая гостиница со всеми звездными атрибутами современных сельских отелей: теннисным кортом, бассейном, сауной, бильярдной и национальной кухней. Она находится на берегу озера без названия. То есть название у него, наверно, какое-то есть, но мне на это наплевать.


Озеро довольно большое, не меньше Клопайнерзее. Других отелей здесь нет. Зато гор — в преизбытке. И они громоздятся вдали, чем-то напоминая людскую очередь за дарами Господа, который вместо хлеба и вина предлагает вечность, уныние и беспамятство.


Чем дальше, тем горы выше и грозней, с меловыми, а может и снежными, вершинами, черт их там разберет… Когда нет ветра и поверхность озера успокаивается, горы имеют обыкновение отражаться в зеркальной воде, и весь пейзаж тогда кажется списанным со старинной раскрашенной открытки, которую хочется разорвать на мелкие кусочки и развеять по ветру.


Украшением виллы "Мария" является невиданных размеров дуб, который стоит в одиночестве, как живой символ несокрушимой мощи природы. Дуб настолько огромен, что полностью его охватить взглядом можно, лишь отойдя на порядочное расстояние.


Время летних отпусков миновало, и в гостинице кроме нас нет ни единого постояльца.


По утрам, несмотря на то, что с приближением осени стало прохладней, мы завтракаем на открытой веранде. Естественно, с видом на озеро, по которому с озабоченным видом плавают дикие утки и пара белых лебедей.


В остальном озеро пустынно. Как и берега. Виднеется, правда, на противоположной стороне какое-то безрадостное одноэтажное строение, которое выглядит, как заброшенный амбар.


Строение отсюда кажется настолько ничтожным, что на нем не останавливается взор. Возле амбара я ни разу видел ни людей, ни животных.


За столом нам прислуживает Мартин, сын хозяйки гостиницы, студент клагенфуртского университета. Мартин изучает славистику и вполне сносно говорит по-русски. Очень приятный юноша. Розовощекий блондин, голубоглазый и улыбчивый. Красавчик пасторального типа.


Мартин как порочный ангел на распутье, который никак не может определить, чем ему заняться в первую очередь: согрешить или покаяться.


Надо бы ему посоветовать не тянуть и сразу же приступить к покаянию. А потом уже со спокойной совестью грешить направо и налево. Во всем должен быть порядок. Австрийско-немецкий порядок. Орднунг! Католическая церковь еще в тринадцатом веке одобрили подобный способ сделки с совестью, придав ему — естественно, за деньги — законный характер в виде индульгенций.


Помогает ему Ингрид (нет-нет, не пасть, тут падение свершилось, это точно, против прелестей Ингрид не устоял бы даже святой), она помогает ему по хозяйству.


Ингрид на вид лет двадцать. Живет она у родителей в местечке Зеехам, в километре от отеля. Я знаю, у нее есть маленький "Ситроен", но она предпочитает добираться до работы на велосипеде. Экономя на бензине, а заодно тренируя свое молодое и красивое тело.


Я наблюдаю за тем, как она застилает постель. Делает она это ловко и быстро. На ней короткая серая юбка и клетчатая рубашка с закатанными рукавами.


Я сижу в кресле на балконе и любуюсь ею. Я представляю себе, какова она без юбки и без этой дурацкой рубашки.


До этого я с тоской листал газеты. Я был недоволен собой. С утра я принял твердое решение. Я решил засесть за письменный стол и наконец-то родить хотя бы страничку полновесной высококачественной прозы.


Засел, положил перед собой стопочку чистой бумаги, зажал между большим, указательным и средним пальцами перьевую ручку, прицелился и… нарисовал женскую головку. Спустя минуту — еще одну.


Вспомнился великий поэт, в ожидании творческого озарения развлекавший себя подобным образом. Я просидел за сим занятием, изрисовав разнообразными головками, по преимуществу женскими, всю стопочку от первого листа до последнего. Убил на это два часа.


Из-под моего пера выплывали головки, головки, только головки, и — ни единого слова. Я, конечно, мог бы написать какое-то слово, мог бы написать и два. Мог и три. Мог, наверно, и больше.


Но я знал, что каждое слово будет фальшивым. Фальшивым от начала до конца. Лживым насквозь, до основания.


Я знал, что, рисуя головки, я, по крайней мере, не лгу. Почему так происходит? Может, творить мешает страх? Скорее всего, так оно и есть.


Ну, как, скажите, плодотворно творить, если в сердце нет покоя, а в мозгах отсутствует плавное и безмятежное течение правильных мыслей из-за страха быть пойманным и прижатым к стенке?


Я бросаю взгляд вниз и вижу, как Мартин их шланга орошает теннисный корт.


У него вид человека, не только довольного собой и своей замечательной жизнью, но и абсолютно уверенного в том, что завтра ему будет ничуть не хуже, чем сегодня. А может — и лучше.


Ингрид, думая, что меня нет в номере, продолжает стелить постель. Как грациозно она это делает! С каким вдохновением, словно готовит алтарь грехопадения.


А что если прямо сейчас повалить эту деревенскую девчонку на кровать и силой овладеть ею? Впрочем, зачем же силой? Вряд ли она будет сопротивляться.

От возникшего желания у меня начинает кружиться голова.


Я посмотрел на Мартина. Он заметил меня и улыбнулся. Мне почудилось — поощрительно. Интересно, знает ли он, что Ингрид стелет постель в моем номере?


Газета выпала из моих рук, и Ингрид резко обернулась. Я подмигнул ей и улыбнулся. Я увидел себя со стороны: вид у меня был слащаво-игривый. Ингрид тоже улыбнулась, показала рукой на прибранную постель, шутливо сделала книксен и упорхнула.


Я опять посмотрел вниз. На корт вышла полная женщина. За ней вышагивал крупный мужчина с ракетками. В мужчине я узнал Карла. Он самоуверенно щурился.


Карл был в своей неизменной шляпе с красным пером, мятой ковбойке и спортивных штанах, которые были вытянуты на коленях. Он был похож на человека, который только что встал с дивана.


Я смотрю на Карла и вспоминаю, что с утра его обуял бес творчества. Слава Богу, на короткое время.


В холле, на втором этаже, стоит концертный рояль "Август Форстер". Рояль находится в превосходном состоянии.


Когда шесть дней назад Карл увидел рояль, он застыл возле него, словно наткнулся на чёрта.


Раскачиваясь, как пьяный, он с растерянным видом простоял возле рояля минут пять. Он приводил свои мысли в порядок. Я понимаю его. Я сам точно такой же.


Карл рассчитывал в глухой австрийкой деревушке бездумно отдать вечности несколько дней своей никому не нужной жизни. А тут рояль… И не какой-нибудь там ширпотреб, а превосходный инструмент, вид которого напоминал Карлу о славе великих предшественников от Моцарта до… — чуть было не сказал: до Сальери, — до Стравинского.


Пять дней Карл отлынивал, ссылаясь на скверное нравственное самочувствие.


Наконец утром, во время завтрака, он, не дожевав бутерброда, как ошпаренный выскочил из-за стола и, перепрыгивая через две ступеньки, помчался к роялю.


Мы с Беттиной наслаждались кофе и ждали, что последует дальше.


Я закрыл глаза, представив себе, как Карл, высунув язык, подлетает к инструменту. Вот он с размаху плюхается на табуретку, открывает рояльную крышку, запрокидывает голову, растопыривает пальцы, стараясь захватить как можно больше клавиш, вспоминает что-то устрашающее из Вагнера и обрушивается на инструмент, точно хочет разнести его на куски…


…Вероятно, моя фантазия работала в правильном направлении, ибо через полминуты стены виллы "Мария" заходили ходуном. Было впечатление, что под окнами начал движение железнодорожный состав с танками.


Вилла "Мария" построена из сосновых блоков, которые дружно завибрировали и дали ошеломительный акустический эффект. Грохот поднялся такой, что задребезжала посуда в шкафах и зазвенели хрустальные люстры.


Кошмар этот длился и длился. Стены виллы "Мария" выдержали. Чего нельзя сказать обо мне. Чтобы успокоить расходившиеся нервы, мне пришлось выпить лишнюю рюмку водки.


Карл упражнялся до тех пор, пока не завыли хозяйские псы.


**********


…Еще в Вене я спросил Карла о результатах медицинского обследования.


"Они там мне что-то отрезали, — сказал Карл небрежным тоном и по обыкновению пожевал губами, — что-то несущественное, и теперь я могу спокойно жить дальше".


"А отрезали-то что?"


"Да сущую безделицу: какую-то малюсенькую, малозначительную деталь некоего второстепенного внутреннего органа. Словом, мелочь. Но теперь у меня не стоит. Вернее, стоит, но не так, как хотелось бы, — он опять пожевал губами и добавил: — понимаешь, надо приложить немало профессиональных усилий, чтобы его взбодрить… А там, в клинике, никто этого не умеет. Почему я об этом сужу так уверенно? Да потому что одна очень симпатичная сестричка, по виду настоящая профессионалка, попробовала со мной согрешить, но у нее ни черта не получилась. Вернее, у меня… Понимаешь, требуется особый подход, — Карл удрученно покачал головой. — Беттина еще не знает. Как ты думаешь, она меня бросит?"


"Не знаю… Вряд ли. Мне кажется, ее в тебе привлекает не это".


"Не это? — Карл повернул голову и пристально посмотрел на меня. — А что?.."


"Это надо у нее спросить…"


"И все-таки?.."


"Ну, ты человек особенный, творческий, неожиданный… — я видел, как вспыхнули глаза Карла. — Ты богат, щедр… Ей этого достаточно… Не считая твоих отлучек по делам, ты человек, в общем-то, праздный. А это женщины ценят в мужчинах даже больше, чем умение вытворять в постели черт знает что… Кстати, давно хотел тебя спросить…"


"Ну что еще?!"


"Успокойся… Почему ты лечиться и консультироваться ездишь в Москву? Что, наши врачи лучше?"


"Наши врачи, наша врачи… Видишь ли, наши врачи… — Карл задумался, — короче, наши врачи — это наши врачи!" — и он поднял руку с вытянутым указательным пальцем.


Обо всем этом я думаю, пока пара экстравагантных теннисистов проводит разминку.


На мизинце левой руки Карла я замечаю аккуратную марлевую повязку с фривольным бантиком. Кто, интересно, столь заботливо перебинтовал здоровый палец моего друга? Молодец все же этот Карл! Как же остроумно он уходит от ответственности перед миллионами своих будущих гипотетических поклонников.


Значит, играть на рояле и сочинять бессмертные сюиты и рапсодии он не может, а играть в теннис — пожалуйста!


Я опять придирчиво оглядываю фигуру своего друга. Конечно, Карл переборщил с нарядом. Эта шляпа с пером, растянутые штаны… Он бы еще напялил на себя подарок безумной Аделаиды, костюм униформиста, который повсюду таскает с собой.


Его партнершей по теннису была хозяйка гостиницы, фрау Бриге, одетая не менее импозантно. Надо сказать, что иногда, очень-очень редко, меня и Карла тянет к полным женщинам. Но в данном случае к выбору партнерши Карл отнесся в высшей степени безответственно.


Или, вернее, — излишне благосклонно. Фигура почтенной фрау Бриге вполне годилась бы для цирка, где за деньги показывают всяких толстух, на корте же она, в своей короткой белой юбке и трещащей по всем швам майке, выглядела, мягко говоря, неубедительно.


Игроки сошлись у сетки, о чем-то дружелюбно пошептались, и через минуту игра началась.


Я привстал с кресла и принялся во все глаза следить за ходом поединка.


Сначала у меня сложилось впечатление, что ни Карл, ни фрау Бриге, не имеют ни малейшего представления об игре в теннис.


Во-первых, мячей было несколько. И каждый играл тем мячом, который оказывался в данный момент к игроку ближе других.


Это напоминало перестрелку, без намерений противников поразить друг друга.


Потом я понял, что они развлекают себя ими же самими придуманной игрой. Она чем-то напоминала ожившие на время нарды или стоклеточные шашки из кошмарного сна.


Карл и фрау Бриге, как два миниатюрных бегемота, тяжело топоча, носились по площадке, а я продолжал думать о своем.


Почему мне живется не так, как представлялось? Я разбогател, о чем всегда мечтал. Я свободен. Независим. Я нравлюсь женщинам. Но почему же я несчастлив?


А я ведь всегда был уверен, что счастье в деньгах. Мне и сейчас хочется так думать. И вот деньги у меня есть. И их много. А счастья как не было, так и нет.


Я ни на минуту не забывал, что из двадцати миллионов только один можно назвать моим. Да и то с некоторой натяжкой. Я хорошо помню, как он мне достался. Порядочностью там и не пахло. Достаточно вспомнить мифическую "красную ртуть" и ражих бородачей-перекупщиков из Прибалтики.


Не каждому выпадает удача в одночасье стать миллионером. Мне удача улыбнулась. Но эйфория длилась недолго, а потом восторги куда-то подевались. Я опять был один на один со своими мыслями о цели, целесообразности, предназначении, о жизни и смерти, со всеми этими бессмертными "зачем" и "почему". Будто ничего и не произошло.


Будто и не было этих чемоданов с миллионами. Может, мне они, эти миллионы, и не нужны, может, они мне мешают жить, мешают творить и выпекать романы века? А что если избавиться от них, от этих миллионов, отправив по примеру незабвенного Остапа по почте главному финансисту страны? Кстати, кто он, этот мифический главный финансист страны? Вряд ли это министр финансов…


Хорошо, допустим, я все-таки как-то красиво и достойно избавлюсь от миллионов.


И что я обрету в результате? Вдохновение? Может, я тут же накатаю шедевр, который произведет фурор во всем подлунном мире? Сомневаюсь.


Так в чем же дело? Может, я просто не умею извлекать из денег то, ради чего их придумали?


Вино, дорогие женщины, рулетка, скачки, автомобильные гонки, горные лыжи, бирманский массаж, тайский массаж, гавайский массаж, тибетский массаж, фешенебельные отели, райские наслаждения…


Традиционный набор удовольствий, которые приедаются очень быстро.


Мальорка, Рио-де-Жанейро, Мадрид, Барселона, Лондон, Рим, Венеция, Осло, Флоренция, Париж… О, Париж! Везде я был… Может, смотаться на Восток? В Китай? Или на Мадагаскар?


Ах, не это мне нужно! Перемена мест и впечатлений может отвлечь от главного. Да-да, может, я это знаю. Но только на время. И потом, это не жизнь, а бегство… Звучит банально, но от себя, от своих тягостных мыслей не убежать… Они всегда при тебе, где бы ты ни был. Это я испытал на себе.


Чего мне не хватает? Обвинял отца, а сам… Видимо, мне тоже не хватает второй жопы. Перечитать, что ли, Бродского?..


У Чаплина вычитал, как некто представлял себе счастье. Этот некто, слегка смущаясь, сказал, что когда он думает о счастье, то перед его мысленным взором возникает безлюдный пляж. По песку медленно движется маленький открытый автомобиль, девушка, свесив ноги, чертит следы на песке… Уверен, что Чаплин писал о своем понимании счастья.


Только теперь я понял. У кого-то это пляж с девушкой, у кого-то угол дома, врезающийся в ослепительное небо, у кого-то выщербленная стена кладбища.


У кого-то воспоминание о свежем утре и занавеске, трепещущей от порывов ветра, и пьянящем запахе, исходящим от юной женщины, только что познавшей любовь…


У кого-то — видение театральной сцены, на которой ставят твою пьесу… У кого-то — лужайка перед избушкой и дым от костра, сложенного из сырого хвороста. А у кого-то нет даже этого.


И самое-самое главное — в душе должен быть покой. А какой тут покой, когда… Не покой у меня был на душе, а поза, лукавое и показное довольство

жизнью, которую я украшал украденными миллионами…


Мне ничего не хочется. У меня портится настроение. По части плохого настроения я могу уже сейчас состязаться с Карлом.


Совсем недавно я был бодр и весел, как Генри Миллер в пору его голодной парижской молодости. Почему я полюбил Миллера? Он величайший мастер по извлечению бодрости и веселья из того, в чем бодрости и веселья вроде бы и нет.


Он во всем видел красоту. И он мотался по свету не для того, чтобы эту красоту отыскивать — она и так всегда была у него перед глазами. Повторяю, он видел красоту буквально во всем. Даже в куске дерьма. У Миллера никогда не бывало плохого настроения. Он всегда был бодр и весел. По крайней мере, так он пишет, и это меня убеждает. Вот бы и мне…


Миллер знал, что основная особенность окружающего мира — это олимпийское спокойствие. Другими словами — равнодушие и безоглядный оптимизм, граничащий с идиотизмом. И Миллер этим жил. И совсем не плохо жил. Он это принимал как данность.


Когда умирает маленький незаметный человек — понятно, что это проходит незаметно. Даже когда умирает всеобщий любимец: герой войны, знаменитый футболист, кумир попсы или великий актер, — то людям хватает получаса, чтобы всласть погрустить и вернуться к своим каждодневным мыслям и делам.


У оставшихся в живых нет времени на грусть, им надо успеть переделать великое множество самых разных вещей: заняться любовью с женой приятеля, позавтракать с нужным человеком, подсидеть коллегу, внести очередной взнос за дом, договориться о кредите, отдать машину в ремонт, поговорить с сыном… И т. д.


Миллер знал, что Господу и миру людей безразлично от чего ты умрешь, главное — чтобы ты умер. И умер вовремя.


…Может, мне заняться благотворительностью? Отдать все деньги до копейки в какой-нибудь приют для престарелых. В надежде, что когда-нибудь и мне найдется там место.


В один прекрасный день я заметил, что солнце светит не для меня. И что?


Как описать тоску? У Тургенева есть замечательные места, от которых веет скукой далекого девятнадцатого века. Возможно, тогда это скукой не называлось. Так жили все. То есть со скукой все были на короткой ноге. Жили неторопливо, размеренно и осмысленно. Скука была неотъемлемой, привычной и необходимой частью светской городской жизни. Иногда и деревенской. И не надо думать, что только помещичьей. Крестьянин тосковал не меньше. Особенно долгими русскими зимами, когда он сутками лежал на полатях и не знал, чем себя занять.


Так, может, надергать две сотни слов из Тургенева, перетасовать их на современный лад и вывалить на голову читателя?


Я устал от беготни. За мной гнались невидимые противники.


Знать бы, как выбраться из этого состояния. И дело было не в том, что за мной гнались, вернее, не только в этом. Дело было во мне самом.


Как только я обрел эти треклятые миллионы, у меня появилось свободное время. И вместо того чтобы писать книгу, я ни черта не делаю, Вернее, я делаю вид, что пишу ее, делаю вид, что моя жизнь это и есть книга… Очень удобная позиция. Если бы она не была для меня мучительна.


Я устал от самого себя… Тоска, тоска…


Можно было бы на скорую руку слепить вывод: жизнь без цели, жизнь, купленная воровским путем, приводит творческого человека к банкротству, к нищете духа. Ах, если бы все было так просто! Мы научились с легкостью делать выводы, за которые ни перед кем не отвечаем.


Моя жизнь вовсе не бесцельна. Я пишу книгу. Я все-таки пишу ее.


Может быть, я буду писать ее всю жизнь. И если мне не помешают, если меня раньше не пристрелят, как куропатку, я ее когда-нибудь допишу до конца. Очень может быть. И если это случится, то моя книга станет фактом истории. Вернее, фактом реальности. Это меня приободряет.


Пока книга пишется, ее содержание является достоянием только одной головы, а именно: головы создателя, в рассматриваемом случае — моей писательской головы.


И по этой причине оно, содержание, не имеет ин веса, ни массы, ни формы, ни габаритов, и больше похоже на метафизическое представление о жизни, чем на реальную жизнь.


А готовая книга — это уже нечто осязаемое, реальное. Это как горящая свеча на столе… свеча горела на столе… или Эйфелева башня, которую ненавидел по крайне мере один французский классик. События и лица в написанной и изданной книге не менее реальны, чем та же Ингрид или я.


Кстати, Ингрид должна переспать со мной. Я так решил. Надо внушить ей эту мысль. Я ей докажу, что она просто обязана это сделать.


Во-первых, это будет прекрасной проверкой истинности и серьезности ее отношений с ангелочком. Если он обо всем узнает и простит, значит, его чувство к ней так же прочно и несокрушимо, как тот могучий дуб, о котором я говорил выше.


Чувство, укрепившееся в результате такой проверки, оседлает вздорную ревность и выдержит любое испытание. Это будет необходимое, с одной стороны жестокое, с другой — такое милое и приятное, испытание на прочность.


Когда Мартин ее простит, а я верю, что он ее простит, ибо он великодушен и прозорлив, они пойдут по жизни, держась за руки и честно глядя друг другу в глаза. И будут идти так до самой смерти. Во-вторых, это очень поучительно и продуктивно — подвергать себя такому испытанию. Сразу взрослеешь и становишься терпимей ко всему, что касается любви и прочих штучек в этом роде.


Я продолжаю наблюдать за поединком. Карл и фрау Бриге решили сделать перерыв. Фрау Бриге вытерла багровое лицо полотенцем и повернулась в сторону кухни. С царственным видом взмахнула рукой, и через минуту появился Мартин, в руках у него был поднос с бутылками, стаканами и фруктами.


И тут кто-то постучал в дверь моего номера…


…У Ингрид очень нежная кожа и ласковые мягкие губы. Я пытался оставить ее на ночь, но она сказала, что тогда Мартин будет очень недоволен, и, возможно, даже ее поколотит. Из этого я сделал вывод, что Мартину уже приходилось прибегать к столь крутым мерам. И, видно, не раз. А я-то хотел подвергнуть их чистые чувства испытанию! Как же я наивен! Вот тебе и деревенская девичья невинность, вот тебе и ангелочек!


Когда Ингрид покинула меня, я вышел на балкон и посмотрел вниз. Фрау Бриге и Карл ушли. Мартин из шланга орошал огненно-красное покрытие теннисного корта.


Увидев меня, он приветливо улыбнулся.


Я коротко кивнул ему и помахал рукой. Тоже приветливо.

Загрузка...