Столовая была большой и просторной: ряд французских окон на одной из стен выходил на зеленый кустарник и деревья, растущие вдоль фасада здания. Расставленные на большом расстоянии друг от друга столы — всего их было шесть — были накрыты в расчете на четыре персоны. Когда в четверть первого я вошел в столовую, два стола были полностью заняты, а остальные пустовали. Мне не оставалось ничего другого, как обедать в одиночестве.
За одним из столов сидела Дебби Латтимор, девушка из канцелярии, а рядом с нею вместе — Роберт О'Хара и Уильям Мерривейл, парни, которые вчера мыли фургон. Четвертое место занимала Кей Прендергаст. Я догадался, что это была она, поскольку среди постояльцев были всего две молодые женщины. Взглянув на Кей, болезненно худенькую, похожую на мышку, с прической, которая уже давно вышла из моды, я с трудом соотнес ее внешность с фактами из ее досье — три внебрачных ребенка еще до семнадцати лет, два побега, после чего ее долго искали, длинный перечень магазинных краж. Юность Кей была сплошным поиском приключений, и его кульминацией стал приговор суда, согласно которому ее поместили в психиатрическую лечебницу штата за три месяца до того, как она должна была окончить школу. Теперь ей было двадцать два года. Казалось, что пять лет, проведенные в лечебнице, полностью задавили в ней того человека, каким она была раньше.
Еще двух других постояльцев, которых я знал, Джерри Кантера и Дьюи, в комнате не было. Второй стол занимали четыре женщины, их лица были мне совершенно незнакомы. Искушение попытаться отгадать, кто из них кто, исходя из имеющихся в досье фактов, было почти непреодолимым, но я все же сумел сдержаться и постарался не глазеть на них. Они же, как, впрочем, и все остальные, не проявили особого интереса к тому, что в столовой объявился некий субъект в пижамной куртке.
Распорядок питания в «Мидуэе» был довольно простым. Завтрак подавали с семи до восьми тридцати, обед — с двенадцати до часу тридцати, а ужин — с половины шестого вечера до семи. Миссис Гарсон готовила для всех одно и то же, выбора блюд не было, а обязанности официанта и помощника повара выполнял кто-нибудь из постояльцев «Мидуэя», по очереди. Сегодня официантом был худощавый мужчина лет пятидесяти с печальным лицом и большими ушами, словно сошедший с одной из картин Нормана Рокуэлла. На полотнах Нормана Рокуэлла толстяки выглядят так, словно они всегда были толстяками, и весьма рады этому, а вот у худых кожа висит так, будто они совсем недавно изрядно потеряли в весе и совершенно тому не рады. Этот официант, облаченный в деловой серый костюм со строгим галстуком — его наряд дополнял белый фартук, — с морщинистым печальным лицом, казался мне весьма комичным, пока он не подошел поближе и я не увидел его глаза. Запавшие, с глубокими тенями, они были не просто печальны — в них сквозило отчаяние. Я встретился с ним взглядом и сразу понял, что он, как и я, навсегда прикован к одному-единственному мгновению в прошлом, которого уже нельзя изменить.
Он принес мне тарелку куриного супа с лапшой, поставил ее на стол и сказал:
— Вы новичок, да? Тобин. — Его голос был низким и звучным, как у диктора на радио.
— Все правильно, — подтвердил я, — Митч Тобин.
— Уолтер Стоддард, — в свою очередь представился он и, кивнув на мою руку, спрятанную под пижамной курткой с пустым правым рукавом, добавил:
— Сочувствую.
— Думаю, я выживу. Если научусь есть одной рукой.
— Сегодня у нас на второе меч-рыба, одно из коронных блюд миссис Гарсон. Ее не надо резать.
— Чудесно, — бодро отозвался я. Он выдавил из себя печальную улыбку и отошел. Я наблюдал за тем, как он идет по комнате, и размышлял о том, каким аршином — если смешать две метафоры — можно было бы измерить для сравнения скелеты в его и моем шкафах. Уолтер Стоддард убил свою семилетнюю умственно отсталую дочь, а потом пытался лишить жизни и себя. После этого он совершенно сломался. Недавно Стоддард уже в третий раз вышел из психиатрической больницы. Его жена, как и моя Кейт, не отвернулась от него. Она ждала, когда закончится его добровольное заточение в «Мидуэе» и он приедет домой. Трудно было сказать с полной уверенностью, почему ему так не хотелось возвращаться к жене, но можно было догадаться. Вероятно, всепрощающие жены бывают разными, и мне гораздо больше повезло с Кейт, чем Уолтеру Стоддарду — с женщиной, которая ждала его.
Я почти покончил с супом — он был довольно вкусным, но я никак не мог отделаться от странного ощущения из-за того, что ел левой рукой, — когда стул справа от меня занял какой-то молодой мужчина:
— Здравствуйте, мистер Тобин. Я Боб Гейл.
— Здравствуйте, как поживаете?
Это был тот самый постоялец, который обнаружил подпиленную ступеньку стремянки. Взглянув на него, я увидел перед собой человека лет тридцати с открытым лицом. Ничто во внешности или поведении Гейла не говорило о том, что пережитое им во Вьетнаме привело его в психиатрическое отделение госпиталя для ветеранов войны, где он провел три года. Он казался приветливым и неунывающим парнем и выглядел моложе своих лет.
— Вопрос в том, как вы поживаете, — негромко произнес он, наклонившись ко мне.
— Нам не следует напускать на себя таинственность, ведь предполагается, что мы с вами только что познакомились, — сказал я.
— О! — Он выпрямился со смущенным и виноватым видом, что было не многим лучше.
— А вот и ваш суп. Я надеялся поговорить с вами и доктором Камероном после обеда.
— Отлично. — Он отодвинулся, чтобы Уолтер Стоддард мог поставить суп. — Куриный с лапшой? Замечательно.
— И меч-рыба, — сообщил ему Стоддард и посмотрел на меня: — Вы готовы есть второе?
— Я подожду мистера Гейла.
— Боба, — поправил меня Гейл. — Зовите меня Бобом.
Когда Стоддард отошел, я сказал Гейлу:
— Боюсь, что вы относитесь ко всему этому, как к какой-то игре в шпионов.
Он отшатнулся так, словно я ударил его по лицу. Примерно на такую реакцию я и рассчитывал.
— Я не хотел, мистер Тобин, — пробормотал он, — извините, я не…
— Конечно, вы не хотели. — Теперь, когда он получил небольшой урок, можно было снять его с крючка. — Просто вам придется быть более осмотрительным. Возможно, вас здесь знают как человека импульсивного. Если это не так, то вы совершили первую ошибку, сев за этот стол. Заговорив со мной в таком людном месте о том, чем я тут занимаюсь, вы совершили вторую ошибку. А третья заключалась в том, что у вас был такой таинственный вид. Мы просто разговариваем, вы и я, — болтаем, как болтают двое людей, которые только что познакомились. Таинственного в нашей беседе ничего быть не может.
— Вы правы, — согласился Боб. Но конечно, выглядел он при этом, как и стоило ожидать, удрученным — подобное выражение лица тоже было совершенно не к месту. К счастью, на нас, похоже, никто не обращал внимания.
— Извините, — добавил он.
— И если уж я буду называть вас Бобом, — продолжал я, пытаясь его отвлечь, — то вам придется звать меня Митчем. Идет?
На его лице заиграла счастливая улыбка. Наконец-то выражение, не вызывающее подозрений!
— Конечно да. Митч. — И он настоял на том, чтобы мы пожали друг другу руки. С этим я нехотя согласился, протянув ему левую руку.
Минутой позже Стоддард принес нам меч-рыбу, которая тоже оказалась очень вкусной. Орудовать вилкой левой рукой было для меня так же непривычно, как и ложкой, но я справился.
Пока мы ели, я попросил Гейла просветить меня насчет того квартета за столом напротив: четырех женщин, которых я не знал. Мне пришлось напомнить ему, чтобы он не бросал украдкой взгляды в их сторону. Наконец он угомонился и назвал их имена. Выяснилось, что я вижу воочию двух жертв «несчастных случаев». Лицом ко мне сидела Роуз Акерсон, а слева — Молли Швейцлер, те самые женщины, которые получили ушибы и обожглись, когда в этой комнате во время трапезы рухнул стол. Это был первый из подстроенных несчастных случаев.
Хотя я уже знал историю обеих женщин и их едва ли можно было подозревать, я позволил Бобу Гейлу рассказать мне то, что ему было известно — некую смесь из фактов и выдумки. Роуз Акерсон было около шестидесяти — она овдовела за три года до того, — когда она неожиданно похитила младенца из коляски, стоявшей у аптеки. Она хорошо о нем заботилась, не делала попыток получить выкуп и, когда ее поймали, пыталась объявить этого ребенка своим. Последние четыре года Роуз Акерсон провела в психиатрической клинике штата.
Молли Швейцлер, полная сорокатрехлетняя женщина, казавшаяся излишне внушительным олицетворением плодородия, никогда не была замужем. Сейчас она весила меньше, чем в свои четырнадцать лет. Когда ей исполнилось девятнадцать, семья обратилась к помощи психиатров, и к настоящему моменту Молли уже девять раз побывала в психиатрических лечебницах, что составляло почти пятнадцать лет из последних двадцати трех лет ее жизни. Вес Молли временами превышал четыре сотни фунтов, порой она буквально доводила себя обжорством до могилы, а ее мать говорила врачам, что не раз видела, как Молли продолжала есть, когда ее уже рвало от пищи. Теперь, проведя шестнадцать месяцев в лечебнице, Молли весила около двухсот шестидесяти фунтов. Прогноз врачей был неутешительным.
Никто из них всерьез не надеялся, что тело Молли, измученное столь беспощадным обращением, протянет больше десяти лет — вероятно, первым не выдержит сердце. И еще более вероятным было то, что по крайней мере часть из этих десяти лет она проведет в лечебнице.
Двум другим сидящим за тем же столом женщинам пока не приходилось сталкиваться с преступником. Этель Холл, высокая и стройная тридцатисемилетняя женщина, тоже никогда не была замужем. После окончания колледжа она работала библиотекарем. Этель было тридцать пять лет, когда она подвергла сексуальным домогательствам одиннадцатилетнюю девочку, которая обо всем рассказала родителям. Оказалось, что и другие дети подвергались домогательствам со стороны мисс Холл, но родителям стало об этом известно впервые. Отец девочки, кипя от негодования, заявился к мисс Холл с угрозами, а после его ухода она вскрыла себе вены. Лишь потому, что возмущенный отец ребенка решил пойти в полицию, мисс Холл нашли раньше, чем она умерла.
И почему в трагических судьбах нам часто мерещатся проблески комедии и даже фарса? Не знаю… Знаю только, что лица, глаза, даже руки людей — это более чем достаточное противоядие от вспышек гомерического хохота. Наблюдая за осторожными, какими-то птичьими движениями Этель Холл, клюющей по крошкам свой обед, я не мог отыскать что-то смешное в мысли о библиотекаре-лесбиянке.
Четвертой из женщин, сидящих за столом, была Мэрилин Назарро двадцати семи лет. Она вышла замуж, еще не закончив школу, и сделала это не по традиционной необходимости: прежде, чем родился ее первый ребенок, прошло почти два года. Еще через год у нее появились близнецы, и вскоре после их рождения на Мэрилин начала накатывать легкая депрессия, которая вскоре усугубилась, и трое ее детей оказались под присмотром бабушек и дедушек, так как она больше не могла ухаживать за ними. Мэрилин плохо спала, плохо ела, редко вставала с постели и никогда не одевалась. Она часто плакала и в конце концов отказалась подниматься даже в туалет и стала ходить под себя. Тогда семейный врач решил, что пора вызывать психиатра, и две недели спустя Мэрилин поместили в клинику, где она оставалась два года. Потом год свободы, потом еще три года в больнице. Они истекли два месяца назад. Врачи не верили, что им удалось найти и устранить причину депрессии и полагали, что скоро снова увидят Мэрилин Назарро у себя.
Глядя на эту веселую, оживленную брюнетку, с ярким макияжем, выглядевшую моложе своих двадцати семи лет, блестящую рассказчицу, которая была душой общества, собравшегося за тем столом, было трудно поверить, что ее не вылечили окончательно. Однако я знал, что большинство пациентов психиатрических клиник нередко попадают туда снова и снова и в конце концов остаются там навсегда. Мэрилин Назарро с ее периодическими депрессиями и Молли Швейцлер с возобновляющимися приступами обжорства были типичными пациентами психиатрических заведений: таких душевнобольных можно сравнить с заводной куклой. В клинике их заводили, а затем выпускали в общество, где завод постепенно кончался, и их приходилось возвращать назад для нового завода — и так снова и снова, пока пружина не ослабеет настолько, что ее нельзя будет больше завести и они уже никогда не смогут выйти за стены лечебницы.
Эта мысль заставила меня вспомнить о стене и о том, что я не смогу приняться за строительство, пока не заживет рука. И неожиданно у меня возникло тошнотворное ощущение — словно я находился на корабле, на море штормило, а корабль только что потерял свой якорь.