Поэт при дворе ширваншахов

Из вдохновенья, из утех пустых

И темных бед — о, сколько было их! —

Ширваном царственным прилежно соткан

Узорный плащ для слабых плеч моих.


А в час, когда покину мир живых,

В узорный плащ меня оденет стих,

Свидетель дней тревожных и ничтожных,

Печать бессмертных радостей моих.

Атааллах Аррани

Осенью 1936 г., незадолго до того, как исполнилась моя давняя мечта начать самостоятельное исследование под руководством Крачковского, я как-то подошел к нему в Институте востоковедения. Он сразу заметил в моих руках стопку исписанных по-арабски тетрадей, перевязанную накрест.

— Что это у вас?

Робея под пристальным взглядом «шейха», я, запинаясь, ответил:

— Игнатий Юлианович… Хочу показать вам сборник стихов… арабских стихов шемахинского поэта Ширвани, еще он называет себя Атааллах Аррани…

— Вот как, стихи! — отозвался Крачковский, развязывая рукопись. — Ну, что ж, это всегда любопытно, если только не натыкаешься на какие-нибудь суррогаты. Где вы сие добыли, в своей Шемахе?

— Да, Игнатий Юлианович, на каникулах…

Я рассказал, что еще в детстве любил бродить по развалинам в местечке на севере Азербайджана, где жил и учился в школе. Резиденция иноземного наместника в XVI–XVIII вв., захолустный городишко в прошлом столетии, рядовой райцентр в нынешнем Шемаха когда-то была пышной столицей ширваншахов, знавшейся через послов с Московией и Венецией, Индией и Китаем. Давно уже войны и землетрясения развеяли следы прошлого, но не хотелось верить, что решительно все безвозвратно погибло. «Так не бывает, не бывает, — говорил я себе, — что-то должно остаться». Образ «шамаханской царицы» жил для меня не в пушкинском томике, он виделся моим по-своему всматривавшимся в руины глазам за арабской вязью надписей на гробницах и за гармонией стрельчатых арок. Старшеклассником я, застыв, слушал хирурга Сазонова — одинокого старика, местного старожила, — когда он увлеченно рассказывал мне об успешных раскопках археолога Фитуни вокруг Шемахи и в окрестных селах. Названия поселений Лагич, Басхал, Сулут, затерянной горной реки Неал звучали загадочно и будили все новые мысли. «Интересно?» — спрашивал меня Сазонов и сам отвечал задумчиво: «Да, тебе-то, наверное, интересно, ты вон все книги у меня перечитал, будет из тебя „филозоф“», — и добродушно усмехался. Студентом я сохранил неравнодушие к истории старого города и даже мечтал со временем, став зрелым ученым, написать «Историю Шемахи». Во время каникул неизменно бродил по памятным с детства местам и, пользуясь приобретенными в университете знаниями, разбирал давние надписи. Увы, все они принадлежали уже новому и новейшему времени.

— Но вот в один из июльских дней этого, 1936 года… Игнатий Юлианович, я не мешаю вам смотреть рукопись?

— Не мешаете, — ответил Крачковский, продолжая медленно перелистывать принесенные мною тетради. — Я тут несколько углубился в текст… Итак, что же было в один из июльских дней?

— Я забрел в разрушенную мечеть в старой части города. Она выходит на три безлюдные улицы… Широкий двор, все заросло, зной, тишина. В углу двора — подвал. Спустился по каменным ступенькам, вижу — гробница под черным покрывалом, в нише горит лампа. Стало как-то не по себе: застань какой-нибудь фанатик-шиит неверного у могилы святого, что будет? Конечно, я смог бы с чувством прочитать ему наизусть многое из Корана, потом сказать, что пришел почтить память усопшего… Ну, а все-таки всякое могло быть, фанатизм слеп. «Осквернитель!» — и все тут. Все же я остался и стал разбирать при свете лампы надписи на ритуальных медных чашечках. Все это было мне внове, я увлекся и позабыл, где и сколько времени нахожусь. Потом, уходя, случайно увидел в нише у двери какие-то бумаги. Это были две копии Корана, ничего особенного. А под ними — вот эти стихи в тетрадках, перевязанных накрест. Взял их домой, чтобы спокойно посмотреть. И вот… Не знаю, что вы скажете, Игнатий Юлианович, а меня они тянут, ведь это не суррогат, а стихи, правда? Они достойны критического научного издания, и я буду его готовить…

Крачковский поднял на меня глаза. Его губы сжались, и во взгляде мелькнул холодный блеск.

— С вами происходит примерно та же история, что с Ковалевским,[51] — сказал он. — Германист и украиновед, а захотел достичь наибольшего в арабистике. Одарен, ничего не скажешь, но я посоветовал: «Хотите, чтобы дело пошло на лад, — обе привязанности должны уступить место третьей». Нельзя объять необъятного, как сказал некий мудрец. Послушался, и разбор текста Ибн Фадлана пошел у него хорошо. Потом вдруг объявляет: «Я хотел бы еще заняться арабской астрономией, у нас есть превосходная рукопись автора X века ас-Суфи, Шьелруп не все в ней учел…». — «Андрей Петрович, — говорю ему, — работы над арабскими источниками по истории России вам хватит до конца ваших дней, а там занимайтесь чем хотите». Надо же уметь себя ограничивать, иначе откуда возьмется глубина исследования? Но Ковалевский — это уже готовый ученый, вы же пока студент, а главная обязанность студента, даже незаурядного — накапливать знания, в дело же вы их успешно пустите потом. Наука не терпит спешки. Притом, а вдруг до конца курса в университете вас найдет какая-то другая тема, не менее заманчивая, а ведь ей нужно будет отдать все! Погодите, не надо спешить, у вас еще все впереди. К делу издания такой рукописи следовало бы подойти лет через пятнадцать-двадцать, когда вы приобретете достаточный опыт. Самому мне имя поэта — как его, Ширвани? Аррани? — как-то не приходилось слышать, хотя, конечно, век живи — век учись… То, что он мог реально существовать в Шемахе, при ширваншахах — несомненно, что у него могут встретиться истинные перлы поэзии — бесспорно. Все это весьма интересно, однако, повторяю, не спешите…

Я ждал немедленного одобрения моих планов, но раз так… «Вы правы, Игнатий Юлианович, спешить с этим нельзя, — думал я, идя из Института, — да и вряд ли возможно, если бы и было такое желание: знание драгоценных деталей, малоприметных тонкостей истории и филологии, без которых не идет ввысь здание ни одного исследования, приобретается годами… Но вчитываться в стихи Аррани я буду уже сейчас — вдумчиво, неторопливо и ежедневно. Чем бы ни пришлось заниматься, „Лепестки золотой розы“ — так назвал ширванский поэт свой сборник — всегда будут рядом, постепенно раскрывая свой потаенный смысл и стремя к новым поискам. Откуда это решение? От интуиции, говорящей мне, что я обнаружил истинный документ древней Шемахи. Настанет день, когда с интуицией совпадет точное знание; тогда невозмутимый шейх будет потрясен».

* * *

Месяцы на рубеже 1936 и 1937 гг. были насыщены работой над сборником Аррани. Она не прекратилась и в ту пору, когда, на исходе четвертого курса, меня действительно нашла новая тема — лоции Ахмада ибн Маджида, исследование которых заложило фундамент для доктрины арабского мореплавания, вошедшей в науку тремя десятилетиями позже. Не стихотворная ли форма лоций притянула к себе мой взгляд, ежедневно склонявшийся над ширванскими поэмами? Рукопись с неизвестными сочинениями забытого лоцмана Васко да Гамы быстро вошла в мою жизнь, но я не находил в себе сил отказаться ради нее от рукописи Аррани, как уже не мог сделать и обратного. Постепенно две мои страсти совместились, одна из них стала поддерживать другую, словно два крыла выросли у меня за плечами. Чем это объяснить? Не тем ли, что в каждой из двух рукописей таилось откровение — это бывает редко — и оба высоких мира, столь различных, но столь достойных друг друга, должны были, через мой труд, явиться людям как можно раньше?


Однажды в конце 1937 года, когда я делился с Крачковским своими наблюдениями в области арабской морской топонимики, он вдруг спросил:

— Скажите… Да-да, все это весьма любопытно, и я думаю, что выводы ваши, пожалуй, основательны, хотя, конечно, их надо проверить на значительно большем материале… Скажите, я вот что хотел узнать: как ваш поэт?

Целый год прошел после того единственного разговора об Аррани, а он, среди своих многочисленных дел, помнит! У меня радостно дрогнуло сердце, но, помня твердый совет моего наставника оставить рукопись в покое «до греческих календ», я сделал наивное лицо.

— Какой поэт, Игнатий Юлианович?

— Ну, какой, вы знаете и без меня. Увы, студиозус Шумовский не из тех, которые прислушиваются к благим советам. Вы конечно, продолжаете терзать себя над этой рукописью, раз ее отыскали.

Я покраснел и опустил глаза.

— Так интересно же, Игнатий Юлианович… Но вот переводов пока читать нельзя, они не обработаны… А судьба Аррани, как можно видеть по его стихам, — других свидетельств нет, я переискал всюду! — его судьба необычайно яркая, такие взлеты и падения… будто у корабля в океанской буре. Мальчиком он пришел из Аррана — это область в низовьях Куры, я там был, когда мы, школьники, ездили убирать хлопок в совхозе «Кара Чала»… Там ровная степь, болота, чайные и рисовые плантации… Есть даже город на воде, как Венеция… Вода желтая, спокойная, ил, песок… Все не так, как в горной Шемахе, к северу от Куры… Он пришел из Аррана в Шемаху, «гнездо орлов и поэтов»… Здесь в разное время творили многие — великий Хагани, Абу ль-Уля, Гаджи Ширвани, Сеид Азим Ширвани, Ширванзаде, даже в нашем веке знаменитый Сабир… В этом гнезде у Аррани выросли крылья. Утонченный лирик был введен под кров дворца для услаждения ушей ширваншаха. Прекрасная Илен подарила ему свою любовь, и его стихи засветились теплыми красками, в них заструился трепет живой натуры. Илен умерла совсем юной. С этого дня поэзию блистательного царедворца начинает сжигать мрачный пламень. Годы тоже берут свое, он все чаще предается раздумьям — уже не яростным чувствам, а сумрачным раздумьям о смысле жизни, о неотвратимости ее конца, о назначении поэта. Темным настороженным взглядом он озирается вокруг — повсюду несправедливость, блеск и пустота вельмож, нужда и тайные вздохи обойденных счастьем в жизни… Сами собой начинают складываться эпиграммы. Язвительный ум стяжает растущую ненависть недавних покровителей таланта. Шах потешается над вельможами, которых высек поэт. Но вдруг ему показывают уничтожающие стихи Аррани по его адресу. Тогда, вне себя, он велит сжечь перед связанным Аррани все написанное поэтом за всю жизнь, а затем бросить неблагодарного в подземную темницу. К счастью, Игнатий Юлианович, одной копии — вероятно, единственной — всего Аррани шахские стражники не доискались, и вот она перед нами, в Ленинграде!

— Аррани там и погиб, в темнице, об этом что-нибудь сказано? — спросил Крачковский.

— Он пробыл в темнице сколько-то лет, это еще неясно. Есть у него цикл под названием «аз-Зинданийят» — «Узницы», можно так перевести? По-видимому, это стихи, созданные в темнице? Потом шах его освободил, ведь Аррани был когда-то украшением дворца, и теперь, поумнев за годы заточения, он мог бы еще лучше исполнять эту роль. Но Аррани отпросился на богомолье в Мекку и долго скитался по свету, не желая возвращаться в столицу Ширвана, отнявшую у него лучшее, что он имел. И все же, уже совсем старым, вернулся, ибо она и дала ему лучшее, что он имел в жизни, — сердце поэта и любовь Илен. Ну, и вот потом его следы теряются, неизвестно, в каком точно году он умер, какую строку создал последней…

— Будем надеяться, что все это когда-нибудь прояснится — сказал Игнатий Юлианович. — Только еще раз говорю: не спешите. Это ведь, как операция на глазу: одно резкое движение — и все пропало. Чтобы вернуть глазу, то есть вашему поэту, жизнь, нужно научиться хорошо владеть скальпелем.

* * *

С тех пор прошло тридцать пять лет. Это были трудные годы, когда мой арабистический путь не раз скользил над бездной. В течение их, занятый разнообразными делами, полный всяких переживаний, я строку за строкой, как мог, чистил свои переводы из Аррани. И лишь теперь, когда, как мне кажется, удалось приблизиться к глубинам души этого поэта, я бы решился показать свои опыты Игнатию Юлиановичу. Но его давно нет среди нас. Пусть же несколько «лепестков золотой розы», к которым мы подошли, лягут в лоно памяти о нем.

* * *

Ниже приведена небольшая доля творческого наследия Аррани. Внутри ее произведена классификация по разделам: «Поэт», «Илен», «Стрелы» и «Раздумья». Этих разделов нет в сборнике ширванского стихотворца и не могло быть, поскольку творящая натура — это прежде всего живой человек, откликающийся своим творчеством на внешние впечатления данного часа своей жизни или же на личные воспоминания о том либо ином пережитом событии. Только что он наслаждался общением с любимой — и его сердце поет о великом таинстве и светлом откровении любви; часом позже, вступая в сумрачное великолепие шахского дворца, он, чуткий и напряженный, словно осязаемые ощущает на себе позолоченные длани окостеневшего на живом, и, содрогаясь от боли, строптивой мыслью переливает эту боль в строки утонченного сарказма; покинув дворец, он долго бродит по дорогам столицы, погруженный в думы о драмах, из века в век разыгрывающихся на сцене истории, о борьбе желаний, о сути человеческой жизни. Возбужденный мозг, понемногу успокаиваясь, устремляет свой взор в глубь кладезя опыта, в недра памяти, потемневшее сердце светлеет и начинает биться ровнее, мысль уходит далеко за пределы дворца, столицы, страны, за рубежи дня и века. Так рождаются раздумья обо всем, рядом с которыми естественно возникают раздумья о себе, о своем назначении, о своих тревогах и блаженствах. Эта последовательность, конечно, условна, элементы схемы могли свободно меняться и, несомненно, менялись местами в цепи переживаний поэта. Это естественно, поэтому живое творчество, опирающееся на вдохновение, бессистемно. Однако я исходил из желания представить разносторонность поэзии Аррани более выпукло, чем это возможно при диффузном воспроизведении сборника. Так появились названные выше разделы, где отобранные образцы, как мне кажется, более или менее удачно оттеняют разные грани творчества средневекового гуманиста.

Поэт

Чтоб голода не было в мире и жажды,

Ты, солнце, над миром взойдешь не однажды

Ты реки растопишь, поднимешь сады,

Живительной влагой наполнишь плоды.

С тобой поколеньям легко и привольно

Но мысли однажды подняться довольно

Над миром, поэта покинув чело,

И всем поколеньям светло и тепло.

*

Я лишь сосуд для моего стиха.

Я грудь для сердца — моего стиха.

Ведь он мне — жизнь, а я ему — оправа

Я лишь носильщик моего стиха.

Себя он мне развертывает свитком,

Я только голос моего стиха.

Во мне он дремлет драгоценным слитком,

Я лишь гранильщик моего стиха.

Во мне он бьется беспокойным телом,

Я два крыла для моего стиха.

Умру, когда в жилище опустелом

Умолкнет шум, угаснет свет стиха.

Но, может быть, мой донесется голос

К другим векам, и новый муж стиха

Вспоит своих поэм упругий колос

Живой водою моего стиха.

*

Стяжатели — не осуждаю их:

Мы все — гонцы при жребиях своих.

За золото глупцы роднятся с адом;

Мне золота, пропитанного смрадом,

Дороже мой благоуханный стих.

*

Тяжелый шаг меня топтавших дней

Для выжившего тела все больней.

Зеленые побеги, поздней страсти

И черный след костров в душе моей.

*

Я жизнь люблю. А, может быть, она

Без памяти в меня, поэта, влюблена

За то, что, смертный червь, бессмертное творю?

Она ль мне дарит стих? Иль я ей стих дарю?

*

Приснилось мне как-то — умер внезапно как будто я.

Вздохнул облегченно некто, вздохнули в тоске друзья.

Мулла надо мною скорбно читал нараспев «Я-син».[52]

«Твоя! — мне шептала страстно могила, — навек твоя!»

Но вдруг я восстал из гроба, шагнул от могилы я,

И в страхе бросились опрометью недруги и друзья.

Я рек: «Аррани, не нужен пока для тебя „Я-син“:

Так мало еще ты сделал! Так жатва бедна твоя!»

*

Ученый за столом в раздумьи морщит бровь,

Поэт вливает в стих свою живую кровь.

Ученым для трудов нужны покой и книги,

Поэтам для стихов — тревога и любовь.

*

Когда мне больно, черных слез не лью,

Зову я юность трудную свою.

Из кубка памяти вино воспоминаний,

Светлея, пью.

*

Я жалкий смертный человек — и только.

Я раб заносчивых калек — и только.

О, если б я умел творить стихи!

Нет, я стихи пишу — и только.

*

Кто не знал пустых тревог,

Кто в толпе себя сберег

— Счастлив, кто меж петухами

Соловьем остаться смог.

*

По воле бога всех веков и стран

Пророком нам великий свиток дан.

Но раз и мне мой стих дарован богом,

То ведь и я открыл сердцам Коран.

То есть, подобно тому, как аллах внушил Мухаммаду (Магомету) текст Корана (буквально «Чтения»), составленный в рифмованной прозе, так и поэту он внушил другое «Чтение» в виде сборника его стихов. Эта святотатственная, но логичная мысль, в известной мере предрекающая рационализм европейских гуманистов, не случайна в творчестве Аррани, последовательного в своем критическом отношении к традиционным канонам мышления его эпохи. Ниже можно найти еще ряд стихотворений, давших недругам возможность обвинить поэта в безбожии и оправдать этим его заточение («Как хорошо в раю сынам Али», «Боже миров, ропот прости Аррани», «Говорят „ар-рахман“…», «У Одного ужель достанет сил» и др.).

Когда из сердца рвется буйный стих,

Я не хочу, чтоб он в надгробьях стих.

Не в саване, а в розовых одеждах,

Хочу, чтоб он воспламенял живых.

*

Ты мысли расточай, а слово береги.

Улыбки расточай, а чувства береги.

Ты годы расточай для игр и праздных шуток,

А дни, когда творишь, от шуток береги.

*

Уходят за днями дни, а в сердце моем темно,

Долго оно тоскует, томится оно давно.

В сердце поэта темень бывает чернее ночи,

Ибо порой сверкает солнца светлей оно.

*

Не приходи к могиле Аррани:

Что ты найдешь в кладбищенской сени?

Не ум, не кровь, а горсть костей поэта!

Нет, стих его найди и оцени.

*

Когда заболеешь печалью, в унылые дни,

Ты к чаше, где снадобье я приготовил, прильни.

Но лишь исцелившийся медом звучаний и мысли

Скажи, что действительно был на земле Аррани.

*

Когда стеной несется ливень к покорным пастбищам земли,

За бурей вслед покоя жажду земную, солнце, утоли.

Когда к встревоженному сердцу несутся молнии и громы,

Ты, радость, пастбища смятенья лучом покоя опали.

*

Откуда свет в моей душе? Не знаю.

Когда впервые он пришел? Не знаю.

Каков закон сложения стихов?

Как научить поэзии? Не знаю.

Легко ли читаются предложенные образцы? Достаточно ли они проникновенны? Об этом переводчику следует постоянно думать. В книге «У моря арабистики» я старался подробно изложить мысли, руководившие мной при работе над произведениями Аррани. Главная из них: цель перевода может считаться достигнутой, когда он вызывает в душе те же переживания, что и подлинник. Снятие пресловутой «специфики» формы способствует прояснению общечеловеческого смысла содержания. Когда бережно сохраняемое национальное своеобразие не переходит в национальную ограниченность, свершение иноземной литературы становится достоянием не одного лишь ума, но и сердца русского читателя и вливается в лоно всемирной культуры. Практически это осуществляется точной передачей содержания средствами гармоничной русской формы, заключающей в себе лаконичность емких слов, музыкальность их соотношений, чистые рифмы. Конечно, соблюдение этих условий требует многих лет взыскательного труда.

Илен

Нет, не одно — два солнца в этом мире,

Два солнца в небесах глядящих в сердце глаз,

И чем доверчивость их раскрывает шире,

Тем больше я стыжусь моих былых проказ.

Илен! Ты не кляни того, что было прежде:

Кого б я ни ласкал, в чьи б ни глядел черты,

Ища тебя одну в томленьи и надежде,

Я думал всякий раз, что это ты.

*

И робок я и легковерен был,

Тоска и страсть меня лишали сил.

И слава богу: значит, был безумен,

И значит, я действительно любил.

*

Не о себе я слезы лью

И не о тех, кто пал в бою.

Скорблю о тех, кто не любивши

Напрасно прожил жизнь свою.

*

Кто не любил и кто любимым не был,

Тому скажи, не пряча укоризн:

«Гори в аду за стыд земли и неба,

Тебе для страсти подаривших жизнь!»

*

У Илен по ночам полыхают уста

Жизнью,

И струится, и плещет ее красота

Жизнью,

И вздымает ей грудь жаркой кровью весна, и трепещет в глазах золотая волна,

Чаша тела Илен до краев налита

Жизнью.

*

Не смейте плохо думать об Илен!

Вы недостойны думать об Илен,

Завистники, ревнивицы и сводни!

Достоин я! Но я люблю Илен.

*

Над Шемахой простерлась тишина,

Душа тоской и нежностью полна.

Созвездья, как рассыпанные деньги,

Неспящим глазом сторожит луна.

Сказали мне: «Ты дожил до седин,

Разумен будь. Как добрый семьянин,

Люби семью, цени покой и деньги.

Живи, как все. Ты в мире не один».

Невольник дел обыденных моих,

Да, я — как все, когда свершаю их.

Но я — один, когда, уйдя от мира,

Полузакрыв глаза, чеканю стих,

Но я — один, когда, забыв семью,

Приникну к той, которую люблю,

В ком для меня все утешенья мира,

Кому на грудь я слезы счастья лью.

*

Ум не советчик нам в любви,

Но будь разборчивым в любви.

Стыдись, когда тебя не любят

Достойные твоей любви.

*

Виноградная гроздь, осененная первым пушком,

Соловьиная песня над первым весенним цветком,

Серебристые капли ночной ароматной росы —

Это все о тебе говорит мне своим языком.

*

«К тебе, которой день и ночь молюсь,

Без разрешенья я не прикоснусь!»

Красавица подумала с досадой:

«Иль евнух ты или глупец, клянусь».

*

Я рассудка и слова в любовных делах не терплю.

Мне красавица — книга, где буквы я сердцем ловлю:

Я в румянце, во вздохе, во взгляде ее и улыбке

Без ошибки прочту долгожданное слово «люблю».

*

Когда двоих сближаются уста,

Плетут венок у алой розы рта

Вино и мед, желанье и покорность,

Огонь и вихрь, порыв и красота.

*

Весны мои, песни твои — где?

Алость крови, ярость любви — где?

Иглы речей, игры ночей, встреч и разлук пестрый ручей,

Мускулов сталь, сердца хрусталь — где?

*

Не вздох, а песня — память о тебе.

Не мрак, а солнце — память о тебе.

Не монастырь ума, а море сердца,

Не мысль, а чувство — память о тебе.

Прием эмоциональной обработки стиха через употребление повторяющегося реторического вопроса либо другой формы весьма распространен в арабской поэзии. За два века до Аррани в известной элегии Абу ль-Бака Салиха Рондского, оплакивающей агонию власти арабов на Пиренеях, горестное «где?» встречается на протяжении 14 стихов девять раз; пример: «Спроси Валенсию, что с Мурсией случилось? Где Шатива? Куда исчез Хаэн?» («айна джаййяну», буквально: «где Хаэн?»). Такая фигура стиля восходит к античной древности с ее знаменитым мотивом: Ubi sunt qui ante nos in mundo fuere (Где те, кто были в мире до нас?). Еще в доисламской Аравии одно стихотворение поэта Мухальхиля пятьдесят раз пользуется формой «словно».

Восходы стыдливым румянцем зови

Услышавшей первое слово любви.

Румянцем при вести о первой измене

Тяжелые краски закатов зови.

*

Любовь бессмертна. Огненная кровь

Ее в живых рождает вновь и вновь.

Она — венец стальным и чистым душам:

Чем круче жизнь, тем сладостней любовь.

*

Кого стыдишься ты? Меня? Но я — ведь это ты!

Я отражение твое и тень — почувствуй ты!

Я отблеск роз твоей весны, отсвет заветных дум,

Я отзвук сердца твоего — зачем стыдишься ты?

*

Ты оставила юности нежный и огненный взгляд,

Ароматного тела налившийся свежестью сад.

Почему не вернешься за ними? Растащат девчонки!

Неужели так скоро забыла дорогу назад?

*

Две половинки губ — не так ли мы неразлучны? Вот кто мы.

Мы два зрачка, два чутких уха, пупок и копчик — вот кто мы.

Две обнимающих руки и два бедра, кипящих страстью,

Два розовых куста и пчелы сосков на каждом — вот кто мы.

*

Возьми мои отрасти — а думы оставь.

Возьми мое сердце — а разум оставь,

И чтоб до конца уж делиться по-братски:

Возьми мою жизнь — а бессмертье оставь.

*

Пыланием губ расскажи о любви

И дерзостью рук расскажи о любви.

Блаженным безумием буйного тела

И — памятью сердца скажи о любви.

*

Полузакрыв глаза, прильни, подруга,

Дай захлебнуться в губ твоих вине!

Мы через губы изопьем друг друга,

Я растворюсь в тебе и ты во мне.

Эти гедонистические мотивы, с большей полнотой представленные в уже упоминавшейся книге «У моря арабистики», сообщают лирике Аррани яркость и полнокровность, передача которых на другом языке подчеркнуто требует выразительного и свободно льющегося стиха, воспроизводящего фактуру подлинника.

*

«Люблю!» и «любим!» Онемей, Аррани,

И эти два слова в себе огляни.

Как солнце в темнице, венец на царице,

Как небо в зарнице сияют они.

*

И мрак, и буря на лице твоем,

И пламень молний на лице твоем.

Я голову склонил, мы помирились.

И дождь, и солнце на лице твоем.

Негаданно счастье рухнуло.

… Илен,

Двадцатой весны ароматом полна,

Навеки легла у кладбищенских стен.

В лирику Аррани вливается новая, темная струя, не уходящая из его творчества до конца жизни.

Я хожу и твержу: умерла. Умерла. Умерла.

Ибо розу — тебя бестелесная тень сорвала

И рассвета роса не умчалась к полдневному солнцу,

А с твоих лепестков, как слезинка с ресницы, стекла.

*

Зачем любовь и счастье для чего,

Коль время — недруг всех и враг всего?

Любви и счастья утренняя роза

Звездой упала с неба моего.

*

Целую жизнь мы искали друг друга. За ней

Ныне нам общий воздвигнут с тобой мавзолей

Запах земли и холодные желтые кости —

Вот что осталось от страсти твоей и моей.

*

Не стало тебя. А я горестных слез не лью,

И не вздыхаю и — утешительных вин не пью.

Я розы моих стихов слагаю к твоим ногам.

Их лепестки таят боль и тоску мою.

*

В лесу жила счастливая газель.

Любила жизнь и милого газель.

Раздался гром и молния сверкнула,

Влетела в лес — и рухнула газель.

*

Глянул вслед — и оглянулась. Неужели это правда?

Подошел — и улыбнулась. Неужели это правда?

Ожидала, обжигала, освежала — и нежданно

В смертный саван завернулась. Неужели это правда?

*

Я с тела твоего губами рвал цветы.

Теперь, давно седой невольник нищеты,

Целую тихо камни, по которым

Ходила ты.

*

Нет, не могила твоя — это ложе встречает меня,

Ложе несытой любви для тебя и меня.

С воплями страсти мешаю свои поцелуи.

Здравствуй, Илен, дорогая! Ты слышишь меня?

*

День, как и ты, засыпает. Но лишь

Смежит ресницы вечерняя тишь,

В чреве ее зарождается утро.

Где ж твое утро? Что долго так спишь?

*

Я слушаю полдень. Но легких шагов не слышно.

Я слушаю полночь. Но вздохов любви не слышно.

Безумец, чего ожидаю в полудень и в полночь?

Ведь в мире тебя никогда уж не будет слышно!

*

За медленным чаем из жарких стаканцев

Чего не услышишь от наших ширванцев!

В шатре пастухов, не в дворцовом покое,

Однажды я слышал преданье такое:

Поэт, обманувши придворные власти,

Прокрался к любимой наложнице шаха,

И сердце его разорвалось от страсти,

А сердце ее — от истомы и страха.

Два сердца швырнули на выжженный камень,

Они там дымились и медленно стыли.

А дикие звери со злыми зрачками

Не смели их тронуть и жалобно выли.

А нищий бродяга, на встречных людей

Косясь настороженным взглядом,

Два сердца в земле упокоил, и в ней

Навеки легли они рядом.

Стрелы

Сатирическая поэзия Аррани ярко показывает идейные умонастроения этого утонченного лирика, обнаруживает общественную значимость его творчества. Это не последовательный практик — ниспровергатель основ, однако всей своей мятущейся душой он жаждет одного: справедливости в обществе. Его гнетет социальная кривда государства ширваншахов — богатство лживых и косных вельмож и нужда честных тружеников, преступления и страдания, но лишь под пером отточенного сарказма разрешаются его чувства. Инвективы Аррани против беспринципного стяжательства заставляют вспомнить известное послание Горация Меценату (сатира «Тантал»), переведенное одним из корифеев русского стиха в XVIII веке И. С. Барковым. В каждой из «стрел» живой ум ширванского поэта блещет новой гранью:

Глаз любопытных, глубоких вздохов ловец,

Скажи мне, Кунфуд, скольким ты детям отец?

Пришел твой час, о, сотрясатель сердец:

Султан тебя оскопил, наконец.

Я не о том, о чем подумает мир,

Я вот о чем: узду смиренья сорвав,

Родил ты много остроязыких сатир,

А ныне умер, вельможею став.

*

Мехмендар… Пред ним дворцы открыты.

Он из тех, кто нынче знамениты,

Не чета чиновной мелюзге.

Многое и многие забыты

Старому усердному слуге.

*

Спаси меня, творец моей души,

Ответь уму, сомненья разреши.

Поэт, конечно, не достоин рая,

Но уж и ада ты его лиши.

*

Руку поднять на шаха?!… Лишь подними глаза,

Как на смертного смертный — все завопят: «нельзя!».

Значит, учись прилежно искусству канатоходца,

Чтоб не упасть в темницу, годы над ней скользя.

*

Вельможи все законы знают, за исключеньем одного —

Что не останется в грядущем от их законов ничего.

*

«Коситься на шаха, томиться от страха,

Творить — и таиться, скажи, для чего?

Воспой, Аррани, жемчуга ширваншаха,

И щедрость, и мудрость, и славу его.

Тебя он поднимет из бездны и праха,

Ты жребия станешь творцом своего,

Воссядешь меж первых советников шаха

Усладой для слуха и сердца его».

Не слушай трусливых и низких советов,

Беги, Аррани, от дворцовых дверей:

Цари никогда не любили поэтов,

Поэты всегда презирали царей.

*

Награды от людей беру я, шах,

С холодною усмешкою в глазах,

Хоть снова суй мне в руки их и снова:

Никто не награждает, как аллах,

Мне даровавший жизнь и силу слова.

*

«Ты бежишь на пожар? Или сын умирает? Подруга

Ждет тебя у ручья? Или друг с караваном пришел?

Ты от страсти дрожишь ли, трепещешь ли ты от испуга?

Изопьешь ли ты благо? Иль рухнешь под стрелами зол?»

Что сказать любопытным прохожим на праздные речи?

Не понять в этом царстве ни другу, ни злому врагу,

Что бегу из дворца, ничего не накинув на плечи,

Что от золота лжи и от пурпура казней бегу.

*

Я не из тех, кто не знакомы с честью.

Законам нашим слуги и отцы

Приобретают силою и лестью

К стадам стада и ко дворцам дворцы.

Я — мусульманин. Тот, кем славен Хашим,[53]

Изрек от бога то, что молвлю я:

«Не поклоняюсь идолам я вашим,

Вам — ваша вера, а уж мне — моя».[54]

*

Не «ах-ах-ах!», а лучше: «ха-ха-ха!»

К отчаянию Шемаха глуха.

Я не о смерти думаю — о жизни,

Нет, не своей, а своего стиха.

*

Грядущее у каждого туманно.

Не только в этом, впрочем, люди схожи:

Все умирают — узники, вельможи

И даже сами шахи, как ни странно.

*

В бубен ударь, да посильней, Газанфар!

Рвет лепестки с дочки твоей, Газанфар,

Праведный шах. Но ты не плачь, веселись:

Все оборвет — дочку вернет, Газанфар!

*

«Жена — с другим!..» Как ты кричишь, Джахангир..

Ты нелюбим — кто ж виноват, Джахангир?

Ходи туда, ходи сюда, весь в рогах,

Ищи суда, коль нет стыда, Джахангир!

*

Ткач-судьба неистощима в тонко сотканном коварстве,

Золотые дни поэта задыхаются в мытарстве.

Что дивиться? Не поэты, стражи совести и чести,

Палачи и краснобаи всех нужней в ширванском царстве.

*

Телохранителей у шаха не перечесть

И не одна в Ширване плаха у шаха есть.

Кто не согласен, тот опасен. О, жалкий шах!

Нет, не от силы, а от страха родится месть.

*

Если ты с ложью в обнимку идешь,

Бедный безумец, ты с ней пропадешь:

Слабого сильным, но сильного слабым

Делает ложь.

*

Как хорошо в раю сынам Али![55]

Безвольный пленник радостей земли,

Я, Аррани, таких блаженств не стою,

Как мирных вод не стоят корабли.

*

Боже миров, ропот прости Аррани!

Трупы молчат — в труп обрати Аррани!

Эй, придержи мысль и язык, нечестивец!

С богом живых так не шути, Аррани.

*

К чему вы, звезды слез и ночь в моих глазах?

Ведь я еще живу! Ведь я еще не прах,

Я многое еще сказать успею миру,

Хотя бы жгли враги мой стих на ста кострах!

*

Грустен я был и попросил «Зульфугар,

Произнеси мне афоризм, Зульфугар!»

«Шах — справедлив» — ты отвечал без улыбки.

Как ты меня вдруг рассмешил, Зульфугар!

*

Ты над ребенком не спала ночей.

Теперь в темнице, в ранах от цепей,

И рвется он, и плачет беззащитно

В руках змеей рожденных палачей.

*

«Твоей головы властелин желает, эй, Аррани!»

— «Все в божьих руках! Но чем провинился так Аррани?»

— «Да нет! Не для казни тебя он хочет, а для стихов!»

— «Но это по сути одно и то же для Аррани».

*

Петухов у нас не сосчитать.

Как поют! Какая благодать!

Петухи в Ширване голосисты,

Соловьев за ними не слыхать.

*

Орел парит… И глазом чуть видать,

И никаким арканом не достать.

Он еретик! Казни его, владыка!

Как смеет он так высоко летать?

*

Костер, где соловья сжигали петухи,

Костер, пожравший все мои стихи —

Я хорошо тебя запомнил,

Подарок шаха Шемахи.

*

Аррани умен и беден — этого довольно вам.

Он не золотом клянется — этого довольно вам.

И не тем, во что не верит, и не тем, чего не стоит,

Он своей клянется честью — этого довольно вам.

*

То, чем хотели б зваться золото и шелка,

То, что дворцы обходит, как острова река,—

Честь ведь на самом деле — шелк для хозяев рубищ,

Честь ведь на самом деле — золото бедняка.

*

Гонец от шаха кличет во дворец.

Чего я там не видел, о, творец?

Ну что ж, пускай сопутствует удача

Тому, кто не доносчик и не льстец.

Гонец от шаха гонит во дворец

Одну из верноподданных овец,

И я иду, подальше ярость пряча:

Ведь шах — всему начало и конец.

*

Мечи возмездья никогда не ржавы,

Неточный ход — и ты кровавый ком.

В степи зарыт ужасный враг державы,

Подумать страх, что говорят о нем:

Он проникал в султанские гаремы,

Срывал там дерзко розы и бутоны!

Он кончил тем, чем кончить можем все мы:

Казнен за то, что попирал… законы.

Раздумья

Не изойти нам из смерти сетей,

Ни мудрецу, ни глупцу, никому.

Но одного я никак не пойму:

Зачем на смерть мы рождаем детей?

Зачем прильнувших доверчиво к нам

Мы обрекли на съеденье червям,

Мы, им для жизни зажегшие кровь,

Им подарившие мысль и любовь?

О, эта жизнь, остывающий жар!

О, этой жизни отравленный дар!

*

Кто равнодушен к деньгам? Только смерть.

Кто на земле всесилен? Только смерть —

У ней в ногах валяются владыки!

Кто на земле бессмертен? Только смерть.

Это стихотворение перекликается со словами Муслихаддина Саади (1203–1292), воспетого Пушкиным: «Я смог развязать все узлы, кроме узла смерти».

*

Говорят: «ар-рахман». Говорят: «ар-рахим».[56]

Те, кто добр, почему ж не поддержаны Им?

Он, кто мудр, почему защищает глупцов?

Кто умен и кто честен — за что же гоним?

*

Я жизнь любил за то, что мысли она дарила щедро мне.

Сквозь них мне мир другим являлся, и пламенел я, как в огне.

Мой мозг устал, остыло сердце, ко мне стучится час последний,

И расставаться с жизнью жаль мне не так, как смертным, а вдвойне.

*

Ты по пустыне жизни годы бредешь, деяний пыль глотая,

И вдруг застынешь, обнаружив, что жизни суть совсем не в этом.

Глядишь в глаза великой мысли, и человека жизнь пустая

Вдруг разрешится тайным смыслом и заиграет новым светом.

*

Жизнь коротка и жизнь одна у нас.

Как странно все! К чему ж нам пламень глаз

И в ночь любви и в день кровавой битвы,

Что шум пиров и вдохновенья час?

Нет, божью мудрость восхвали усердно:

Пред сенью погребальных покрывал

Творец земли и неба милосердно

Нам страсть и память в утешенье дал.

*

Как первый росток, берегите любовь!

Как хрупкий цветок, берегите любовь!

От глаза холодного, рук равнодушных

Хирурга-ума берегите любовь!

*

Зеленое, как сад, лицо у моря. Но

То желтым, словно мед, то красным, как вино,

То черным, будто смерч, взлетающий в пустыне,

В часы тревог и сна мне видится оно.

*

Когда под пламенем восхода трепещет розовое море

И в страхе лишь тугие волны до горизонта видят люди,

Ты скажешь: словно бы на ложах красавиц розовые груди

Вздымает страсть биеньем сердца, приподнимает вздохом горе.

*

Зелено-синью отекло

Небес хрустальное стекло.

День, умирая, опускает

Янтарно-алое крыло.

*

«Любили женщины меня — но что мне из того,

Коль друга нет на склоне лет со мной ни одного?

Я роздал женщинам себя. Как из глазницы глаз,

Так юность вытекла навек из тела моего».

Я не скажу, как тот поэт. Не знал я многих перемен.

Ты у меня была одна, и ты всегда со мной, Илен.

*

У жизни дно, как у бокала дно.

Что наша жизнь? Лукавое вино:

Хмельной расцвет — и горькое похмелье

На склоне лет приносит нам оно.

*

Уходит жизнь. А сделанного мало,

А сделанного нет.

Но сердце раскаленное устало

И в мыслях гаснет свет.

Пытался до конца познать я все, что видел,

А стал и зол и сир.

Да! Слишком я любил и слишком ненавидел

Наш бедный мир.

*

Огонь угасает. А дым

Уныло тоскует над ним.

У жизни мы днем насладимся,

А вечер оставим другим.

*

Нужда и десть согнули сколько спин!

Кто лучше лгал — тот им и господин.

Где ж за руку схватить всех сильных мира?

Иль не известно нам, что бог один?

*

У Одного ужель достанет сил

Водить стада бесчисленных светил?

Прости мне мысли грешные, о, боже!

Но разве нам ты думать запретил?

*

Грузия! В райском саду так назывался луг.

«Людям его подари!» — к богу взмолился Друг.

Вняв Аврааму, луг выронил бог на землю.

Мне бы там побывать! Да всю жизнь недосуг.

*

Кровь обжигает сердце темным и злым огнем.

Завтра с разлуки встречусь жданным и тяжким днем.

Глаз отвращу и память я от Ширвана завтра.

Только забудет скоро ль сердце мое о нем?

*

Для поруганья бога детей растит земля:

Топор вопьется в руки, их на куски деля,

В глаза вонзится пламень отточенного шила,

А эту шейку сдавит султанская петля.

*

Всю жизнь я сеял радость, видит бог.

О, урожай когда б собрать я мог!

Нет, сеял лишь, а соберут другие:

Уходит поле жизни из-под ног.

*

Ничтожность по запаху скуки и зла узнавай,

По пестрым шелкам и обильным словам узнавай.

По бедной одежде и вечному золоту мыслей

Души благородство и разума блеск узнавай.

*

Как верблюды в караване, год за годом в даль ушли.

Что ты видел в этой жизни и вчера и в той дали?

Ты склоняйся жадным телом и тоскующей душою

К мимолетным редким гостьям — скудным радостям земли.

*

Мы во дворцах рабы, мы там косноязычны

Не потому ль, что там мы ко всему привычны?

Природа и любовь милы нам тем, что в каждой

Встает за гранью грань и все они различны.

*

О, если б не знать закатов земле и беречь восход!

Он делит с любовью свежесть, и пурпур ее, и мед.

Но день, трепеща, как жертва, свергается в пасть заката

И в пасти могил уходят из жизни за годом год.

*

Совершили что мы в жизни, дети грешные земли?

Пошумели, потолкались, погордились — и ушли.

Двустишия у Аррани редки. В данном случае философский характер высказывания сближает его с Дионисием Катоном, оставившим ряд нравоучительных двустрочных стихотворений («Никого не винить безрассудно», «С дураками и бог не волен», «Повторенное обещание скучно» и др., есть русский перевод И. Баркова).

*

Герой стяжает зависть мира. Он именит и знаменит.

«Герой взошел к зениту славы!» — толпа восторженно кричит.

Но долговременно и солнцу не удержать себя в зените,

Зачем же тешит человека недолговременный зенит?

*

Вздымается жизнь из жизни, но смерть попирает жизнь.

Глаза за глазами гасит — но снова восходит жизнь.

И то, что потоки жизни всегда по земле струятся,

Моим говорит раздумьям, что смерти сильнее жизнь.

*

Сильнее жизнь или сильнее смерть?

Живой под землю загоняет смерть.

Обитель жизни — над жилищем смерти.

Пятою жизни попираем смерть.

*

Рекой без дна текли у древних мысли.

Ручью ума вместить ли эти мысли?

Мелеют реки и мельчают люди,

Вброд перейдешь теперешние мысли.

*

«Смешна бывает мне голодной страсти дрожь:

На ложе третья тень меж двух бессмертна — ложь.

Ты с женщины сорвешь тяжелые одежды,

Но с тайных дум ее тончайшей не сорвешь».

О женщине мне кто промолвил те слова?

Илен! Одна она была не такова.

*

«Давно я перестал желания копить:

Свершения теперь не медлю я купить.

Скольких я женщин знал! И знаю! А не помню,

Когда в последний раз мне довелось любить».

Любовь — не знает он, кто хвастался сейчас —

Не только веселит, но очищает нас.

Глупцу, который зря растрачивает пыл,

Скажи, что в жизни он ни разу не любил.

*

Бывает, человек уж прожил много,

А в нем еще тревожно бьется сердце.

Но если он не знает разделенной

Любви, то мертв. И возвратится к жизни

Лишь тот, кого желанная полюбит.

Такой ступени лет проходит снова:

Он легкомыслен от любви, как мальчик,

Безумен в ней и вспаиваем ею;

Потом, созревший муж, ценитель тонкий,

Он насладится огненною страстью

Трепещущей и распаленной девы

И будет пить неспешными глотками

Вино утех и торжество победы.

Но, наконец, наскучив обладаньем,

Пресыщенный, в часы тоски растущей,

Он чувствует: крадется к сердцу старость,

Ужасный проводник на плаху смерти.

Вторая жизнь подарена любовью!

И если он любил, не забавлялся,

То третьей нет…

Здесь представлена небольшая часть наследия Аррани, рисующая общую, но, конечно, неполную картину его творчества. Если когда-нибудь осуществится сводное издание, то история всемирной поэзии пополнится еще одним ярким именем.

Загрузка...