Одной из наших добровольных обязанностей было — стеречь почтальона.
Папа, мама, Люся, Лена, Fräulein, Андрей, даже кухарка с горничной, даже дворник — все получали письма, все, кроме нас. И все-таки, несмотря на эту ежедневно повторяющуюся несправедливость, все письма проходили через наши руки.
Что побуждало нас к этому? Желание сыграть роль в жизни старших, смутная надежда на получение своего письма, наконец — тайна, заключенная в этих больших и маленьких, узких и квадратных, надписанных различными почерками конвертах.
Каждый раз, когда приходил почтальон, мы с Женей в один голос спрашивали: «А нам есть?» — и неизменно слышали ответ: «Вам еще пишут».
Пишут? Кто? — Может быть, какой-нибудь капитан, собирающий юнг для своего корабля, может быть, маленький граф, которого украли цыгане, или Fräulein Else (она в прошлом году уехала в Германию и обещала писать), или та девочка в «Спящей красавице», или просто какой-нибудь король, которому мы понравились и который хочет сделать из нас принцев. Пока письмо не получено, открыты все возможности.
Дни по письмам делились нами на хорошие, «ничего себе» и бедные Хорошие — пять, шесть писем, открытки с картинками и газета; «ничего себе» — письма два и газета; бедные — одна газета!
Какое разочарование! Нести одну-единственную газету — какой стыд! Еще немного, и мы бы начали оправдываться при виде стольких разочарованных лиц.
Иногда мы обманывали, говоря, что нет писем. Особенно приятно было проделывать это с Люсей.
— Мне есть?
— Нет, только маме!
— Ну, хорошо! Узнают они, что значит не отвечать на письма!
— А что значит? — любопытствовали мы, с трудом сдерживая смех.
То, что я никогда, никому из них не…
— Нá!
Нужно было видеть мгновенную перемену ее лица! Сдвинутые брови расходились, глаза из слишком темных снова превращались в желтые, улыбка расплывалась во все лицо… От радости она даже забывала сердиться.
Дразнить Лену не представляло для нас и половины того интереса. Более сдержанная, она ограничивалась ответами вроде: «Странно», или: «Я и сама давно не писала». Отсутствие Люсиных угроз отнимало у нас всякое желание устраивать Лене «сюрпризы». Потому мы и в этот день сразу отдали ей письмо.
— От Мары! — воскликнула она, осторожно обрывая краешек конверта.
Через минуту весь дом уже знал, что завтра, с вечерним поездом, приезжает из Петербурга ее бывшая гимназическая подруга Мара.
Каждый отнесся к этому известию по-разному: мама — спокойно, Люся — радостно, Андрей — насмешливо («какая такая Мара?»), мы — с любопытством, папа — довольно недоброжелательно.
— Она какая-то сумасшедшая, твоя Мара, — сказал он в ответ на Ленино известие. — Ни в одной гимназии не ужилась, из последнего класса вышла. Что она теперь делает?
— В предпоследнем письме она писала, что выходит замуж, но теперь все расстроилось. Оказалось, что жених выдавал ей чужие стихи за свои.
— Она увлекается стихами?
— Она сама пишет! — гордо ответила Лена.
— А сколько ей лет?
— Семнадцать.
Папа снова принялся за газету. Лена, обиженная за подругу, обратилась к нам:
— Вы рады, что она приезжает?
— А она с маленькими разговаривает?
— Конечно. Она вас даже полюбит.
— Наверное?
— Если вы будете себя хорошо вести.
В ответ на эту давно знакомую фразу Женя только выразительно свистнул. «Хорошо будем себя вести» — значит, она нас не полюбит. Вот Лена всегда так: начнет хорошо, а кончит как большая! Мы пошли в детскую, обиженные и мстительные. Мару мы уже разлюбили.
— Но ведь папа сказал, что она сумасшедшая! — воскликнул Женя, занявшийся было увеличением дыры в занавеске (признак дурного настроения).
— Он шутил, — недоверчиво возразил я.
— Ни капельки не шутил — он даже не улыбнулся. Чего же тут особенного? Мало ли сумасшедших!
Но разве сумасшедших надо слушаться? Что ты! Они сами должны всех слушаться, они хуже маленьких.
— Откуда ты знаешь?
— Помнишь, когда мы чуть-чуть не зажарили соседскую курицу, мама сказала, что мы с ума сошли.
— Так что же?
— Значит, они хуже.
Нельзя сказать, чтобы Женино объяснение отличалось особенной ясностью, но основное было вне сомнений: Мара — сумасшедшая.
— Нужно напомнить об этом Лене, — предложил я. Мы побежали к ней в комнату.
— Что вам надо? — недовольно спросила она, закрывая какую-то тетрадку.
— Лена, а Мара нас будет слушаться?
— Слушаться — вас?
— Папа сказал, что она сумасшедшая, а сумасшедшие всех должны слушаться.
— Даже маленьких, — дополнил Женя.
— Идите и не приставайте с глупостями, — сухо сказала Лена. — Вы даже шуток не в состоянии понять! Мы вышли.
— Ей стыдно, что у нее сумасшедшая подруга, — догадался Женя.
— Я на ее месте был бы очень рад, — произнес я задумчиво. Мара-сумасшедшая нравилась нам больше Мары — «ведите себя хорошо».
С самой минуты Лениного отъезда на вокзал мы беспрестанно подбегали к окнам.
Первый взрослый человек, который будет нас слушаться, — да еще сумасшедший! Нетрудно понять наше нетерпение.
Марино сумасшествие приняло со вчерашнего утра сверхъестественные размеры. Она не только все время поет, кричит и танцует (это ведь часто можно встретить и у не-сумасшедших), но, когда говорит, брызжет пеной, когда трясет волосами — мечет искры; из ноздрей ее, как у дикой разъяренной лошади, клубами вылетает пар; руки с длинными когтями, глаза как у кошки, облитой одеколоном, ноги с копытами…
В последнем, впрочем, Женя усомнился. (Рассказывал я.)
— Если она с копытами — она черт! — заявил он.
— Какой ты смешной. Разве лошадь — черт?
— Как же она будет ходить по паркету?
— Научится, — в цирке лошади даже танцуют.
— Она все вещи перебьет.
— Нужно будет все прятать.
— У нее все время пена на губах?
— Конечно.
— А вдруг она с нами полезет целоваться?
— Потом вымоешься, а может быть, тоже сделаешься сумасшедшим.
— Я не хочу.
— Так не целуйся, — скажи, что у тебя насморк.
— Очень она испугается! Я скажу: скарлатина, дифтерит…
— Чума, — предложил я.
— Да, да' — обрадовался Женя.
Время за этим разговором летело быстро. Прошло уже около часа с Лениного отъезда.
Взволнованные предстоящей встречей и собственными догадками, мы так и прилипли к стеклу. Напрасно звала нас Люся пить молоко, напрасно со двора доносились звуки шарманки, — мы не двигались с места.
И вот наконец, когда к Мариным когтям и копытам прибавился еще хвост, раздался звонок. Коротко и резко — так звонила только Лена.
— Как же мы не видели санок?
— Мы смотрели слева, а она приехала справа.
— Пойдем отворять?
— Еще вцепится, пусть лучше Дуня откроет. Мы остановились у рояля.
Вот Дуня отодвигает засов; запела дверь. В передней Ленин голос:
— Раздевайся скорей, ты, наверное, совсем замерзла.
— Совсем не замерзла, мне всегда жарко!
Она! — Сумасшедшим всегда жарко.
Мы беремся за руки. Я, как старший, делаю шаг вперед. Вытягиваем головы. Вот кусочек Лениной шубы, вот что-то темное на полу. Сумасшедшая приехала и начала беситься!
Голос Мары:
— Такое маленькое, лиловенькое — я без него жить не могу! Голос Лены:
— Не беспокойся, сейчас найдем. С цепочкой?
— Да, с серенькой, то есть с серебряной. Оно у меня с одиннадцати лет! Господи, Господи!
— Ты только сейчас заметила, что его нет?
— Да, на извозчике я его еще щупала.
— Надо позвать мальчиков, — они всегда все находят. Мы так и застыли. Сумасшедшая потеряла свою цепь, и мы теперь должны ее найти.
— Кира! Женя! Идите скорей!
Глядим друг другу в глаза; я дергаю Женю за руку. Секунда молчания.
— Сейчас!
Мы в передней. Лица Мары не видно, она ползает по полу спиной к нам. Лена в шубе стоит на корточках и шарит руками под вешалкой.
— Мара сейчас уронила свое сердечко; поищите хорошенько.
Сердечко? Бедная Лена!
— Что же вы стоите?
Будь, что будет! Становимся на колени, стараясь не дотрагиваться ее синего платья. Шарим под вешалкой без всякой надежды найти, — разве можно потерять сердце?
— Мара, — говорит Лена, вставая, — может быть, оно у тебя где-нибудь спрятано?
— Ты думаешь? Нет, кажется… Я сейчас посмотрю. Синяя юбка метнула меня по лицу. Сумасшедшая встала. Я тоже встаю. Большая девочка в синей матроске. Короткие светлые волосы, круглое лицо, зеленые глаза, прямо смотрящие в мои.
— Кира или Женя?
— Кира.
Она опускает руку за матросский воротник. Вынула сначала огромный складной нож, потом портсигар и маленькую кукольную голову. Опустила все обратно, роется еще. Вытащила кошелек, открыла.
— Нашлось! Женя, не ищи! Лена, смотри, вот оно! В высоко поднятой над головой руке лиловый камешек на цепочке.
— Слава Богу! Я без него жить не могу!
— Идем скорей чай пить, ты, наверное, простудилась, — озабоченно говорит Лена, успевшая за это время снять шубу. Все выходят, кроме нас.
— Копыт нет, а когти есть, — шепчет Женя.
— Видел?
— Слышал, как скреблась.
— Посмотрим ее шубу!
Рядом с Лениной шубой что-то странное, коротенькое, лохматое — медвежья шкура шерстью вверх.
— Не трогай! — останавливаю я Женю. — Еще заразишься и сам с ума сойдешь.
В столовой сидели папа, сестры, Андрей и Мара. Последняя, впрочем, не сидела, а стояла, прислонившись к печке. Люся разливала чай.
— Вам, Мара, какого? Крепкого, среднего или слабого?
— Черного, как кофе.
— Ведь это очень вредно…
— Страшно действует на нервы, отравляет весь организм, лишает сна, — скороговоркой продолжала Мара.
— Зачем же вы его пьете?
— Мне необходим подъем, только в волнении я настоящая.
— Вы слишком дорого оплачиваете это волнение. Подумайте, что с вами будет через два-три года, — сказала Люся. Мара нетерпеливо замотала головой.
— Через три года мне будет двадцать лет, — это пока ясно и несомненно. И еще ясно, что я не хочу и не могу жить долго.
Мы с интересом следили за ее ответами. Не хочет и не может жить долго? Наверное, она боится, что еще больше сойдет с ума и ее запрут в клетку. Бедная!
Папа предложил ей сесть.
— Благодарю вас, я никогда не сижу, я терпеть не могу сидеть.
— Неужели вечное стояние вас не утомляет?
— Я ведь не целый день стою, — хожу или, когда устану, лежу.
— Вы, кажется, горячий противник гигиены?
— Люди, слишком занятые своим здоровьем, мне противны. Слишком здоровое тело всегда в ущерб духу. Изречение «в здоровом теле — здоровая душа» вполне верно, — потому я и не хочу здорового тела.
Папа отодвинул чашку.
— Так здоровая душа, по-вашему?..
— Груба, глуха и слепа. Возьмите одного и того же человека здоровым и больным. Какие миры открыты ему, больному! Впрочем, все это давно известно!
Она вздохнула.
— Вы, наверное, много читаете?
— Можно мне докончить вашу мысль?
— Пожалуйста.
— Вы сейчас смотрите на меня и думаете: «Тебе семнадцать лет, ты еще ничего не видела от жизни и считаешь себя умной, потому что много читала для своих семнадцати лет». Так ведь? Я действительно считаю себя умной. Умной — да, по сравнению с другими. Но главное, что я ценю в себе, — не ум.
Она внезапно опустила глаза.
— А что же, можно спросить? — сказал папа.
— Вам, наверное, странно, что я так говорю с вами, — как равная с равным. Не беспокойтесь, никто больше меня не уважает старости.
Тут папа улыбнулся.
— Я хочу дать вам верное понятие о себе. Если бы я сейчас замолчала, вы бы сочли меня за рисующуюся, самовлюбленную девчонку. Но я не такова, потому продолжаю. Мы говорили о главном, что я ценю в себе. Это главное, пожалуй, можно назвать воображением. Мне многого не дано: я не умею доказывать, не умею жить, но воображение никогда мне не изменяло и не изменит.
— Мара, ты, наверное, устала с дороги, пойдем спать, — сказала Лена, вставая.
— Пойдем, но не спать! Я тебе ужасно много должна рассказать! — весело воскликнула Мара.
Напряженное выражение на ее лице сменилось новым, детски-лукавым и нежным. Простившись со всеми взрослыми — с папой особенно вежливо, — она подошла к нам:
— Вам скучно было все это слушать?
— Совсем нет! — в один голос ответили мы.
— Ну, скажи. Женя, что ты понял из моих слов? Я, между прочим, уверена, что ты все великолепно понял.
— Что вы не хотите долго жить, что вы умная…
— Браво! Еще?
— Что вы боитесь… — Женя замялся.
— Чего боюсь?
— Что вас посадят в клетку.
Лена сильно дернула его сзади за рукав.
— Идем. Мара, детям спать пора. Видишь, Женя уже бредит!
— Нет, это интересно!
— Идем, — повторила Лена, делая в нашу сторону большие глаза.
— Завтра вечером ты мне это объяснишь, Женя, хорошо? Желаю вам чудных снов, мальчики.
Странные сны нам снились в эту ночь.
Когда мы на следующее утро вышли к чаю, мы не узнали вчерашней Мары. Серо-бледная, с крепко сжатыми губами, сидела она у стола, порывисто мешая свой кофе ложечкой. При виде нас она покраснела и молча протянула нам руку.
Обиделась ли она на Женю? Считает ли нас слишком маленькими?
Мы спросили у Лены.
— Днем она всегда такая. Только не подавайте вида, что заметили; она из-за этого способна уехать.
Странная сумасшедшая! Да вообще—сумасшедшая ли? Конечно, она не как все: курит одну папиросу за другой, вчера вечером не переставая говорила, сегодня не переставая молчит… Но где же пена у рта, дикие танцы, хохот, копыта, когти? Даже когтей у нее нет, — Женя ошибся. Просто очень длинные ногти. Не совсем понятно тоже, почему она сегодня сидела за столом, когда этого терпеть не может? Разве ее кто-нибудь заставлял? И почему покраснела, здороваясь с нами?
К завтраку она не вышла. Напрасно все по очереди, не исключая папы, приглашали ее.
— Благодарю вас, мне не хочется есть.
— Но вы и утром ничего не ели. Разве можно жить одним черным кофе? Вы совсем ослабеете.
— Наоборот, — чем меньше я ем, тем лучше себя чувствую. Когда подали сладкое, мама послала нас с Женей еще раз позвать ее. Первым начал я.
— Мара, мама очень просит вас съесть сладкое.
— Какое сладкое?
— Как каждый день, такое же. Тут вмешался Женя:
— Мама сказала, чтобы мы привели вас к столу. Мы сейчас едим компот, и вам еще много осталось.
— Слушайте, мальчики, — начала Мара, затеняя лицо руками, — скажите маме, что я очень благодарна ей, но никогда завтракать не буду. Ни сегодня, ни завтра — никогда.
— Почему? — спросили мы в один голос.
— Вы когда-нибудь бывали совершенно сыты? Так сыты, что противно даже думать о еде?
Мы помолчали. Потом Женя сказал:
— Бывали — один раз, на именинах у дяди Володи Я тогда съел семь пирожных, а Кира девять.
— Отлично. Ну, а я всегда сыта, точно одна съела семь и девять пирожных.
— Да ну-у? — почтительно удивился Женя.
— Совершенно так. Поняли? Теперь подите и скажите это маме. И ради Бога, не возвращайтесь больше с этим!
Марины слова, в точности нами переданные, страшно рассмешили всех, кроме Лены.
— Очень странно смеяться над такой простой вещью, что человеку не хочется есть, — сказала она.
— Не в святые ли она собирается? — насмешливо спросил Андрей.
Лена, не отвечая, вышла из столовой. Мама с папой переглянулись.
До самого обеда Мара не показывалась.
— Я прямо не знаю, как с ней быть, — говорила мама Лене, — ведь это твоя подруга, ты должна же знать ее немножко.
— Я ее очень хорошо знаю — не ее, а ее привычки. Она непременно будет обедать. При лампе она никого не стесняется.
За обедом — она обедала стоя — снова начался разговор о еде.
— Мне тaк неприятно доставлять вам беспокойство, — говорила она, пуская дым кольцами, — я бы так хотела объяснить вам, что питание — совершенно второстепенная вещь.
— Я и не утверждаю, что в нем весь смысл жизни, — улыбаясь, сказал папа.
— Значит, в этом мы сходимся. Но я скажу больше: еда — явление совершенно отрицательное. После обеда люди всегда глупеют. Разве сытому человеку придет в голову что-нибудь необыкновенное? Разве в минуту подъема человек думает о еде? Чем умнее человек, тем меньше он ест…
— Судя по тому, как мало вы кушаете, вы, должно быть…
— Андрей! — сердито воскликнула Лена. Мара пожала плечами.
— Вы совершенно правы, — продолжала она спокойно, — и я могу привести вам много примеров.
— Пожалуйста.
— Но я этого не сделаю.
— Почему?
— Вспомните бисер и свиней!
— Благодарю вас!
Мама нагнулась к Андрею и что-то пошептала ему на ухо. Он покраснел и налил себе воды. Все замолчали.
Мара, давно отставившая тарелку, стояла, высоко подняв голову, — теперь кудри лежали у нее по плечам — и рассматривала свой дым.
Так кончился обед.
— Мальчики, вы спите?
— Нет, не спим.
— Я пришла поговорить с вами.
Пахнуло дымом. На пороге темная, тонкая фигура Мары.
— Почему вы не спите?
— Кира рассказывает мне сказку.
— О чем?
— О колодце и девочке, которая по ночам не спит.
— Значит, обо мне?
Мара садится на мою постель.
— Нет: вы не девочка, вы большая.
— Я не большая! — тихо смеется она. — Я совсем маленькая — как ты, как Женя.
— Вам семнадцать лет!
— Кто это тебе сказал?
— Лена.
— Лена не знает. Впрочем, я сама не знаю. Мне и семь, и семнадцать, и семьдесят.
— Значит, вы совсем старая? — доносится с другой кровати испуганный голосок Жени.
— Иногда. Сейчас я совсем маленькая. Кира, расскажи же мне свою сказку, — говорит она, помолчав.
— Вы будете смеяться.
— Нет, я не буду смеяться.
— Про что же мне рассказывать?
— То же самое, что Жене, — о колодце и девочке. Только, мальчики, говорите мне «ты», или я вам буду говорить «вы».
— Мы всем большим гостям говорим «вы».
— Я — маленькая.
Я приподнимаюсь на локте и тихонько трогаю ее локоны.
— Вы не рассердитесь, если я вам… тебе скажу одну вещь?
— Конечно, нет. Говори!
— Другие говорят, что ты сумасшедшая. Мара молчит, потом берет мою руку, — ту, что гладила ее по волосам.
— Значит, вы меня боитесь оба?
— Нет, ты совсем не страшная Мы думали, ты с когтями и копытами, а ты просто большая девочка.
— Маленькая, — поправляет она.
— Почему же у тебя такое длинное платье?
— Платье — вздор. Впрочем, ты прав, — оно ужасно длинное. Я бы хотела быть мальчиком.
— Fräulein нам рассказывала, что когда вся земля затрясется, все мальчики будут девочки, а все девочки — мальчики, — задумчиво говорит Женя.
— Ты наверное это знаешь?
— Наверное.
— Это будет чудно! Ну, что же, Кира, а сказка?
— Раз был один колодец — глубокий, глубокий; в нем была серебряная вода. И была еще одна маленькая… нет, большая девочка с золотыми кудрями.
— Ты говорил — с черными, — обиженно поправляет Женя.
— А теперь она с золотыми. Эта девочка никогда по ночам не спала, — все бегала, всюду рылась. Она была очень непослушная девочка. Ну, вот, когда мама заснула, она выбежала в сад. А ночь была темная, страшная-страшная. Она испугалась и стала кричать, но никто ее не слышал, потому что все спали. Тогда она еще больше стала кричать. И вдруг за ней кто-то затопал. Она не знала, что это добрый медведь, и побежала. Бежала, бежала и — бух в колодец. А вода в нем была серебряная.
— А потом? — спросила Мара.
— Потом — не знаю, Я еще не выдумал.
— Это прекрасная сказка. Твоя девочка очень похожа на меня — я тоже никого не слушаюсь и тоже не сплю по ночам.
— Что же ты делаешь?
— Читаю, пишу, курю, хожу по комнате.
— А тебе не страшно ночью?
— Иногда страшно — когда я забываю о своем сердечке. Это мой талисман. Мне его подарил один человек, когда мне было одиннадцать лет. С тех пор я с ним не расстаюсь.
— Что это—талисман?
— Вещь, которая бережет от несчастья. Пока на тебе талисман, ты не утонешь, не наделаешь глупостей. Я недавно сделала страшную глупость.
— Какую?
— Я не знаю, поймете ли вы… Нет, конечно поймете! Дело в том, что один человек читал мне чудные стихи и говорил, что он их сам сочинил. Мне они ужасно нравились, и я сделалась невестой этого человека.
— Как невестой? Ведь ты маленькая!
— Это было ужасной глупостью Во-первых, я маленькая, а во-вторых, это были не его стихи, а чужие. Он мне все выдумывал. Я сказала ему, что презираю его, и уехала.
— К нам?
— Да.
— А он за тобой не приедет?
— Пусть попробует! Я ему покажу! — сердито воскликнула Mаpa, и я видел, как вздрогнули ее тонкие ноздри.
— Ты на него очень сердишься? — спросил Женя.
Она встала с постели и несколько раз прошлась по комнате. Потом, наклонясь над Женей, спросила:
— Представь себе, что человек, которого ты любишь и в которого веришь, ну Люся или Лена, тебя обманул. Что бы ты ему сказал?
— Что это очень плохо!
— Понимаешь, если бы этот человек прямо сказал мне: «Это прекрасные стихи, но писал их мой товарищ», — я бы тогда не сердилась. Но сказать, что сочинил их он, и знать, что я люблю его за чужие стихи, — какая гадость! Я бы хотела, чтобы он уехал в Америку!
— Я тоже хочу в Америку, — сказал я.
— Зачем?
— Так… Интересно на корабле. Ты когда-нибудь ездила на корабле?
— На воздушном.
— Разве есть воздушные корабли?
— Конечно, есть. Мы еще с вами поедем!
— Правда? Когда?
— Как-нибудь вечером. Послезавтра, кажется, будет новолуние — это лучшее время для такой поездки.
— Ты нарочно это говоришь?
Сердце мое забилось.
— Я говорю вполне серьезно. Царь луны, мальчик-месяц, мой большой друг. У него много воздушных кораблей, и он с удовольствием даст мне один.
— Он добрый?
— Очень добрый. Послезавтра вы о нем узнаете. Комната мало-помалу наполнялась дымом. Мара курила не переставая. То и дело трещал, открываясь и закрываясь, металлический портсигар, то и дело чиркала спичка. Окруженная облаком дыма и сиянием коротких пышных кудрей, это былa уже не Ленина подруга Мара, которая утром краснела и за обедом спорила с папой.
— Мара, — сказал я тихо, — я знаю, кто ты.
— Кто?
Ее блестящие глаза пристально взглянули в мои.
— Ты — волшебница. Правда, Женя?
— Правда!
— Догадались? Как я рада! Я сразу увидела, что вы меня поймете. Как же вы это узнали?
— Ты знакома с мальчиком-месяцем?
— Ты так легко ходишь!
— У тебя такие глаза, такое сердечко!
— И такие волосы.
— Ты по ночам не спишь, ты ничего не ешь, у тебя…
— Ты такая чудная!
— Мальчики мои! Ты, Кира, — золото, ты, Женя, — бриллиант! вы оба — аметистовые сердечки, как у меня на шее!
— А другие знают, что ты волшебница?
— Никто не знает.
— Даже Лена?
— И она не знает, — только вы, мои золотые, серебряные мальчики. Недаром у вас аквамариновые глаза. Это такой драгоценный камень цвета морской воды.
— Ты любишь море?
— Вы любите стихи, да? Ну, слушайте:
Пока огнями смеется бал,
Душа не уснет в покое
Но имя Бог мне иное дал:
Морское оно, морское!
В круженье вальса, под нежный вздох
Забыть не могу тоски я.
Мечты иные мне подал Бог:
Морские они, морские!
Поет огнями манящий зал,
Поет и зовет, сверкая.
Но душу Бог мне иную дал
Морская она, морская![57]
Мара кончила. Имя морское, душа морская, — может быть, она русалка?
— Ты русалка, Мара?
— Я все — и волшебница, и русалка, и маленькая девочка, и старуха, и барабанщик, и амазонка, — все! Я всем могу быть, все люблю, всего хочу! Понимаете?
— Конечно, ты волшебница!
— Закройте глаза!
Когда мы их открыли — она уже исчезла.
Часы в гостиной пробили двенадцать.
Снова ночь, снова вспыхивающий огонек папиросы, снова моя рука в спутанных волосах волшебницы Мары. Лица ее не видно; от всей Мары — только голос. Три перекликающихся голоса в темноте.
— Кира, что, по-твоему, старость?
— Это когда ходят с палкой, надевают очки и кашляют. Все лицо в складочках, и после каждого слова: «э-э-э».
— А по-твоему, Женя?
— Это когда мальчик растет, растет и вдруг седой станет и у него уже внуки.
— Ты бы хотел быть старым?
— Нет, старому страшно. Идет, ничего не видит и раз — под конку! А ты бы хотела быть старой?
— Тоже нет. Сейчас мне семнадцать лет, и я все могу. Хочется лезть на дерево — лезу, кататься по ковру — катаюсь. Мне все позволено. Но представь себе пожилую даму, лезущую на дерево, — нелепо, правда?
Мы расхохотались.
— Вот видите, вам смешно. А по-настоящему это не смешно, а ужасно. Положим, я живу все дальше и дальше. Мне уже не семнадцать, а двадцать семь, а тридцать семь, а сорок семь лет. Обо мне говорят уже не «молодая девушка», а «пожилая дама». От меня требуют разумного поведения, спокойного взгляда на жизнь, знания ее. А в глубине я все тот же сорванец, та же семнадцатилетняя, с тем же сердцем и той же душой. Я прекрасно знаю, что кататься по полу со старым лицом — нельзя, невозможно, нелепо, смешно. Мне приходится сдерживать себя, изменять настоящей себе из-за этого старого лица, — быть почтенной дамой, над которой я сама смеюсь. Это ужасно, ужасно!
— Ты, наверное, уж скоро будешь старой?
— Лет через десять, — то есть не старой, а среднего возраста. Это еще хуже… Впрочем, довольно об этом!
Она вздохнула и положила голову рядом с моей на подушку. Мне вдруг захотелось ее утешить.
— Ты — волшебница, а волшебницы всегда молодые и красивые. Я читал в сказках.
— И у тебя ведь волшебная палочка, — добавил Женя. Мара слегка приподняла голову, мягко щекоча меня по щеке волосами.
— Какие вы оба умные! Конечно, я не могу состариться. Я только пошутила, я ничего не боюсь. Довольно об этом! Будем говорить о веселом. Расскажите мне что-нибудь страшно глупое!
— Мы про глупое ничего не знаем, — с достоинством ответил Женя.
— Мы, когда были маленькие, очень много говорили глупостей, но теперь мы все позабыли, — отозвался я.
— Жалко! Ну, тогда другое. Ты, Кира, начни что-нибудь рассказывать, потом будет продолжать Женя, за Женей я. Начинай, Кира!
— Когда один человек играл на рояле, у него сломался палец. Он пошел на улицу и схватил одного другого человека за руку и оторвал у него палец. Тот разозлился и пошел к городовому. Тогда тот, с роялем, тоже оторвал у городового палец. Городовой заплакал, и другой человек тоже. И вот они плакали, плакали, плакали…
— Довольно, Женя, дальше!
— И вот они плакали, плакали, и вокруг них уже было целое озеро. Против городового жила одна девочка. Она выбросила свои калоши из окна, потому что они ей надоели. А ей как раз нужно было ехать на бал. Вот она вышла на улицу и видит: всюду вода, все извозчики потонули, и от домов — одни крыши. Как же теперь без калош?
— Довольно, Женя! Я продолжаю. Тут она вспомнила, что ее няня всегда сравнивала ее губы с калошами. Она страшно обрадовалась, вытянула губы и — представьте себе! — вместо калош получился целый мост. Было уже поздно, бал уже давно начался, — пришлось бежать по собственным губам. В замке уже звенела музыка, сияли все люстры, кружились пары… Она вбегает в залу и — о, ужас! — громкий смех! Оглядывается, за ней тащится весь мост! Продолжай, Кира!
— Тогда она подняла мост, как слон хобот, и начала всех им бить, и скоро все убежали. Она осталась одна и до утра танцевала. — Все!
— Прекрасный рассказ! — воскликнула Мара. — А вы еще думали, что все это забыли. Нет, глупостей нельзя забывать. Только в них спасенье!
— Но ты сама ведь умная? — спросил Женя.
— Только умные люди делают настоящие, самые глупые глупости. Ты сейчас поймешь. Положим, что как-нибудь утром мама скажет тебе: «Бегай, играй, гуляй целый день, только не учись!»
— Мама так не скажет! — мгновенно вставил я.
— Представь себе такое чудо. Бывают же чудеса!
— Бывают: я раз утром нашел у себя в постели шоколадку. Как она туда попала, совсем не знаю!
— Вот видишь! Итак, мама позволила тебе целый день ничего не делать. Ты вышел на двор, погнался за соседской кошкой, порыл колодец, залез к Каштану в будку, попробовал в сарае испорченный велосипед — словом, взял от свободы все, что мог. И вот ты вернулся домой пить чай.
— Мне чая не дают, только по воскресеньям, и то с молоком.
— Хорошо. Ты выпил свое молоко и опять побежал играть. Опять роешь колодец, подманиваешь кошку и т. д. В этом кончается день. На другое утро мама вдруг запрещает тебе выходить из комнаты, ты должен сидеть и учиться. Только вечером тебе удается поиграть на дворе. Когда же веселей играть — после целого дня игры или целого дня учения?
— Если я целый день буду учиться, я умру. Это доктор сказал.
— Или сойдешь с ума, — что говорю я. Да, к чему я тебе рассказывала всю эту скучную историю?
— Я не знаю.
— И я тоже не знаю. Иногда мелькнет какая-нибудь мысль, попробуешь подтвердить ее примером — и кончено, исчезла! Это все равно что, идя куда-нибудь на елку, заходить по дороге во все дома, где тоже елка. В конце концов забываешь, куда шел. Положим…
— Ты все время говоришь «положим».
— «Положим» то же самое, что «представь себе». Жизнь так скучна, — ты скоро в этом убедишься, — что все время нужно представлять себе разные вещи. Впрочем, воображение — тоже жизнь. Где граница? Что такое действительность? Принято этим именем называть все, лишенное крыльев, — принято мной, по крайней мере. Но разве Шенбрунн — не действительность? Камерата, герцог Рейхштадтский… Ведь был же момент, когда она, бледнея, поднесла к губам его руку! Ведь все это было! Господи, Господи!
— Ты, когда была маленькая, тоже все время представляла разные вещи?
— С самого дня рождения!
— И тоже так много говорила?
— Мое первое слово было — «гамма» Поэтому мама вообразила, что из меня выйдет, по крайней мере, Рубинштейн. Семи лет меня отдали в музыкальную школу. Что это было! Дома — два часа у рояля, в школе — два часа… Когда меня сбавляли одну, я мгновенно слезала с табуретки и делала реверанс воображаемой публике. Я так хотела славы! Теперь это прошло. В нашей школе устраивались музыкальные вечера, на которых присутствовали родители учащихся. Как я помню свое первое выступление! Мне надели розовое платье с широким поясом, завязали в волосы бант и отмыли пемзой чернила с пальцев. На извозчике я, при свете фонарей, перечитывала программу, где на первом месте стояло мое имя. Наконец мы приехали. Я сразу побежала в темный класс и, не снимая перчаток, сыграла свою пьеску. Публика понемногу собиралась. Гул голосов, смех У входа на эстраду уже стояла Женя Брусова, звезда нашей школы. С ней я должна была играть в четыре руки. Мне было семь лет, ей лет семнадцать-восемнадцать. Я играла плохо, она чудно. Я ее обожала. Наконец — третий звонок. Занавес поднимается. Я вбегаю по лесенке на эстраду, делаю реверанс. Сколько людей! И как они все на меня смотрят! Сажусь Женя пододвигает табуретку со мной к роялю. Оправляю платье. Женя шепчет: «Только не спеши! Ну, раз, два, три!» Мы начинаем. Все идет хорошо: я нигде не ошибаюсь, не тороплюсь, — скоро уж вторая часть. Вдруг — смех, все громче, громче… Я смотрю на Женю у нее как-то странно дрожат губы. Что же это такое? Тут я заметила, что с первого такта считала вслух: «Раз и, два и, три и, четыре и», как дома и на уроке. Поняв это, я замолчала. Смех быстро затих. Но когда я делала прощальный реверанс, все лица улыбались.
— А потом? — спросили мы в один голос.
— А потом меня с лесенки подхватил директор, подбросил в воздух и сказал. «Молодец, Мара!» Я побежала к маме, она смеялась. Все смеялись и поздравляли меня. К концу вечера у меня слипались глаза. Когда мы с мамой одевались, в переднюю вошел директор, положил мне в муфту руку и вынул оттуда яблоко. «Что это у тебя. Марочка, в муфте яблоки растут?» Я отлично поняла, что это он сам положил туда яблоко, но стеснялась сказaть. «Отвечай же, Мара!» — строго сказала мама. Но я упорно не поднимала головы. Тут меня выручила Женя: «Мара, наверное, сейчас седьмой сон видит!» И, нагнувшись, поцеловала меня. Потом мы с мамой сели в санки и поехали по тихим, снежным переулкам.
— А яблоко ты съела?
— Конечно, тут же!
— А что теперь с Женей?
— Не знаю. Десяти лет я уехала за границу и больше не возвращалась в школу.
— Ты ее и теперь любишь?
— Да, как все прошлое.
— Расскажи еще!
— Вот другой случай, тоже смешной. Мне тогда было четыре года. Мы с мамой пришли в гости к моей крестной в чудный дом, заставленный старинной мебелью, пальмами, зеркалами. На столах лежали дорогие безделушки и конфеты, на полу — белые медведи в виде ковров. (Помню, как я целовала одного прямо в морду!) После чая мама отпустила меня погулять по комнатам. «Только ничего не трогай на столе! Не будешь?» — «Не буду!» — «Ну, иди!» Я пошла. Я, маленькая, была очень серьезная и неподвижная, с большой головой и волосами до бровей. Ну, иду, рассматриваю вещи, ничего не трогаю. Вдруг — кресло. Раз оно не на столе, его можно трогать. Тронула, обхватила, потащила. Тащу через все комнаты, — раскраснелась, запыхалась. Ставлю прямо перед мамой. «Ты зачем его принесла?» — «Оно не на столе было!» Общий хохот. Прощаясь, крестная сказала мне: «Приходи к нам. Марочка, комнаты у нас просторные, конфет много».
«Да, — серьезно ответила я, — комнаты-то и у нас просторные, только конфеты у мамы заперты».
— Твоя мама всегда запирала конфеты?
— К несчастью, да. Но как-то paз к нам приехала одна мамина знакомая и привезла нам три шоколадных яйца. Мы с Адей — это мой брат — сразу съели свои, а Аля — моя маленькая сестра — побоялась огорчить маму и не съела. Приезжает мама. Няня ей еще в передней успела что-то рассказать про яйца. «Ну, дети, покажите мне шоколадные яйца!» Мы стоим рядом. Аля за спиной передает Аде свое яйцо: «Вот». — «А твое, Мара?» Адя мгновенно прячет его за спину и передает мне. Я храбро показываю. «Дай-ка его мне на минутку!» Кончено, — бедная Аля! Мама сначала очень рассердилась, а потом смеялась и хвалила Алю.
— Аля тоже была с большой головой?
— Нет, с маленькой. Она была совсем другая, — веселая, ласковая, приветливая, всем улыбалась, ко всем шла. Когда ей было три года, она снималась. Сама положила ногу на ногу, сложила руки, улыбнулась и спросила фотографа: «Хорошо?» Но она ужасно часто плакала. Чуть подадут суп, сейчас же: «И-и-и». Мама — упрашивать: «Аленька, милая, золотая!» — «Аинька не хочет». (Она сама себя звала Аинькой.) «Ну, одну ложку! Hу, ради мамы!» — «И-и-и». Или мы что-нибудь отнимем у нее, сейчас — к маме. Идет по лестнице: «И-и-и», — в зале, в гостиной уже тише (нужно же беречь голос!), а как подойдет к маминой двери, сразу изо всех сил.
— Она хитрая была!
— А вы не хитрые?
— Тоже хитрые. Мара, я у тебя хочу одну вещь попросить!
— Какую?
— Хочешь быть моей сестрой?
— И моей тоже!
— Heт, одной моей! Я первый сказал. Правда, Мара, я первый сказал?
— Правда, Кира, но я все-таки не согласна.
— Почему?
— Если я буду твоей сестрой, мне придется читать тебе нравоучения, заставлять тебя мыть руки, не позволять на прогулках водить пальцем по заборам. Ты меня в конце концов разлюбишь. Когда ты через несколько лет прочтешь «La Princesse lointaine»,[58] ты меня поймешь.
— Какая это Princesse?
— Лучшая из всех, — лучше Спящей красавицы, лучше Золушки и всех других. У меня к вам одна просьба, мальчики: каждый вечер молитесь о здоровье и долгой жизни Ростана. Это принц, который нашел эту принцессу.
— Где?
— В замке Триполи, на берегу моря. Он, кроме нее, нашел еще одного принца — сына Наполеона, герцога Рейхштадтского.
— Я про Наполеона знаю. Он все у всех отнял, а потом его посадили на остров, и он умер.
— Он был герой! Мученик славы! Молитесь и за него, мальчики! За него и за его сына — Наполеона II.
— Он тоже воевал?
— Нет. До четырех лет он жил во Франции, катался в колясочке, запряженной козами, сидел у Наполеона на коленях. По вечерам французская няня пела ему песни. А потом проклятые австрийцы увезли его к себе. Он не хотел уезжать из дворца. — «Когда папы нет, я здесь хозяин!» Хватался за портьеру, плакал. Но его все-таки увезли. А через год англичане обманом взяли Наполеона в плен. Он на своем острове все время думал о сыне, тосковал о нем. Маленький Наполеон тоже не мог забыть своего отца. Хотя ему было четыре с половиной года, он упорно не хотел говорить по-немецки, и учитель прямо не знал, что с ним делать.
— Совсем как с нами! — вырвалось у меня.
— Потом он, конечно, выучился, но всю жизнь, до самой смерти, был в душе сыном Наполеона и французом.
— Он давно умер?
— Давно, почти сто лет тому назад Он умер от тоски по Франции, юный, прекрасный, в печальном шенбруннском замке. Вы будете за него молиться?
— Да, и за ту принцессу, и за принца Ростана, который их обоих нашел. Будем молиться, Женя?
— Да, три поклона за каждого.
— Сделайте это сейчас, милые!
У каждой кроватки по белой склоненной фигурке. Два детских голоса:
— Упокой, Господи, душу той принцессы…
— Упокой, Господи, душу Наполеона и его сына, маленького Наполеона…
— Дай, Господи, здоровье и долгую жизнь принцу Ростану.
На коленях третья фигурка — темная. В темноте третий голос:
— Упокой, Господи, душу Наполеона II, короля Римского, принца Пармского, герцога Рейхштадтского…
Там, где молятся трое…
Дорогие мальчики!
Вы сейчас спите и не знаете, как неблагодарно и неблагородно поступит с вами ваша Мара. Эти две ночи с вами дали мне больше, чем два года в обществе самых умных и утонченных людей. Чего я хочу от жизни? Безумия и волшебства.
С первого взгляда вы признали во мне сумасшедшую, вглядевшись пристальнее — волшебницу.
У меня нет дороги. Столько дорог в мире, сколько золотых тропинок, как выбирать?
У меня нет цели. Идти к чему-нибудь одному, хотя бы к славе, значит отрешиться от всего другого. А я хочу — всего! До встречи с вами я бы сказала у меня нет друзей. Но теперь они есть. Больше, чем друзья! Так, как я вас люблю, друзей не любят. У меня к вам и обожание и жалость. Да, я жалею вас, маленькие волшебные мальчики, с вашими сказками о серебряных колодцах и златокудрых девочках, которые «по ночам не спят». Златокудрые девочки вырастают, и много ночей вам придется не спать из-за того, что вода в колодцах всегда только вода.
Сейчас шесть часов утра. Надо кончать. Я не простилась с вами, потому что слишком вас люблю.
Р. S. Не забывайте каждый вечер молиться о маленьком Наполеоне!