На Лубянке меня поместили в камеру предварительного заключения, набитую другими арестованными. Для меня это был совершенно новый жизненный опыт — знакомство с большим количеством людей того типа, с которым я никогда раньше не сталкивалась. Многие из них были очень добры и старались всячески мне помочь. В то время я выглядела очень юной, и даже люди, пришедшие меня арестовывать, колебались, брать ли меня.
Арест происходил следующим образом. Было уже за полночь, когда раздался громкий стук в дверь черного хода. Кто-то открыл, и вошли три или четыре агента ГПУ. В нашу дверь, бывшую первой по коридору, они ворвались без стука как раз в тот момент, когда я начала раздеваться. Они прочли мое имя на кусочке бумаги, который один из них держал в руке. Когда я сказала, что это я, они, казалось, удивились — я выглядела такой молоденькой. Они решили, что это ошибка, и спросили, нет ли в доме кого-нибудь другого с таким именем, а потом, игнорируя яростные протесты моей матери, спросили, сколько же мне лет. Когда узнали, что 23, то приказали одеться и собраться. Я была взволнована, мне казалось, что арест превращает меня в героиню. Я подумала, что я обязательно должна сказать им, что я о них думаю. Такая возможность очень скоро представилась мне на первом же допросе.
Когда меня привели на допрос, то спросили, как я отношусь к Советскому Союзу. Я ответила:
— Никак, пока ваше отвратительное правительство у власти.
На вопрос, не хотела ли бы я смены правительства, я ответила, что вопрос о смене правительства не стоит, поскольку я считаю его не правительством, а кучкой преступников, захвативших власть.
— Так что бы вы сделали, если бы это было в вашей власти?
— Повесила бы их на ближайших фонарях.
— Хорошо, — сказал допрашивающий меня с холодной улыбкой, — всё это будет записано, и мы продолжим ваше дело положенным образом, но я бы посоветовал вам лучше подготовиться к вопросам в будущем, потому что против вас выдвинуты серьезные обвинения, и мы не можем разрешить преступникам избегать наказания.
— Каково же мое преступление? — спросила я с интересом.
— Вы узнаете об этом позже, у нас много времени впереди, и вас полностью информируют, когда это будет нужно. — С этими словами он велел страже увести меня.
В камере я заняла свое место на полу, рядом с пожилой дамой, которая была очень добра ко мне. Большинство сидело на полу, так как камера была переполнена. Те, которые прибыли первыми, сидели на широкой деревянной скамье, служившей им ночью кроватью. Остальные спали на полу, подстилая свои пальто, чтобы было мягче. Я рассказала пожилой даме, что меня спрашивали и как я отвечала. Она печально покачала головой:
— Вы не должны так отвечать, это ухудшит все дело.
— Но как же еще я могу им отвечать? Не говорить же мне, что я люблю их всех, их законы и методы?
Пожилая дама улыбнулась.
— Они прекрасно знают, что мы о них думаем, — сказала она, — но они усилят ваше наказание, если вы скажете это открыто. Нет смысла бросаться на дикого зверя, а многие из них ниже зверей. Сказали они вам, за что вас взяли?
— Нет, — ответила я, — он сказал мне, что обвинение зачитает позже, что времени впереди много, а пока я могу остыть в этом месте.
Ну, а это место было ужасным, слишком тесным для такого количества людей. На полу было неудобно спать, воздух был спертым, и всё время происходили перемены — одних переводили в настоящие камеры, другие занимали их место. Пищу приносили дважды в день. Она состояла из так называемого супа, водянистого, сваренного из картошки, с парой плавающих капустных листьев. Каждому выдавался кусок черного хлеба и горячая вода вместо чая.
Вскоре пожилую даму увели; мне было жалко расставаться с ней. Там была молодая девушка, еврейка, с которой мы подружились. Ей повезло, она располагала стулом и предложила его мне. Я не хотела брать его, я вполне могла сидеть на полу, но она так настаивала, что я была вынуждена принять ее предложение. Она же расположилась на краешке нар рядом со мной и была всё время рядом. Она была необыкновенно добра ко мне во всё время моего пребывания в переполненной камере, согревая меня своим пальто, когда ей казалось, что мне холодно, стараясь поместить меня на нарах, когда там освобождалось моего, и тому подобное.
Однажды ночью меня вызвали снова. Когда я вошла в комнату, мой инквизитор приветствовал меня улыбкой, довольно неприятной, как мне показалось, и спросил, как я себя чувствую. Что за глупый вопрос, подумала я, но, вспомнив совет пожилой дамы, сказала, что со мной все в порядке.
Тогда снова начался допрос. Чем я зарабатываю на жизнь? С кем я живу? Много ли у меня друзей? Почему мне нравятся иностранцы? И тому подобное. Последний вопрос озадачил меня, я тогда не знала, что они давно следили за мной и знали всё, что я делала и куда ходила. Он снова продержал меня длительное время, пытаясь убедить, что моя жизнь станет гораздо легче, если я изменю свое мнение по некоторым вопросам.
— По каким? — быстро спросила я. — Что вы имеете в виду под изменением мнения?
Он глубоко вздохнул и сказал, как сожалеет, что такая молодая девушка вынуждена проводить свою юность в заключении среди преступников.
— Каких преступников? — спросила я.
— Тех, в чьем обществе вы сейчас находитесь. Мы не арестовываем хороших людей. Вы знаете, какие мы справедливые. Мы берем только преступников, и очень грустно видеть вас среди них.
Я была потрясена последней фразой. Называть этих людей преступниками — милую старую даму, добрую и любящую девушку — это было слишком для меня! Я забыла свое решение быть сдержанной. Я сказала, что его слова не могут относиться к моим сокамерникам, они все — порядочные люди. А если ему нужны преступники, то далеко ходить не надо, пусть посмотрит вокруг, на своих сотоварищей. Снова наступило молчание. Он смотрел на меня не с ненавистью, а с какой-то жалостью, а потом заговорил по-другому.
— Я боюсь, что вы совершенно не поняли меня, — сказал он. — Я хочу помочь вам и пытаюсь дать вам понять, что вы только ухудшаете свое положение. Я понимаю ваши взгляды, — продолжал он. — Вы выросли в других условиях, ваша нынешняя жизнь отличается от того, к чему вы привыкли. Вы испытали тяжелое потрясение, но такие потрясения могут происходить во всех странах, в разных местах, человек должен приспосабливаться к изменению обстоятельств. Нельзя бороться с миром. Вы проиграете, если не воспользуетесь теми возможностями, какие предлагает вам новый порядок. Конечно, — сказал он, как бы угадав мои мысли, — многое нужно сделать, чтобы внести упорядоченность в существующий сейчас хаос. Но подумайте, как трудно построить всё заново в нашей огромной стране, так скверно управлявшейся, прежде чем мы пришли к власти. Вы должны понять наши трудности. Мы окружены врагами внешними и внутренними, и мы должны быть постоянно на страже.
И он продолжал далее в таком же роде.
На каждую фразу, на каждое слово, которые он произносил, у меня был готов ответ, но я решила молчать, что бы он ни говорил. Они ввергли во мрак прекрасную страну, которая сияла, как алмаз на лике земли, а теперь говорят, что пытаются перестроить ее. Я только ответила ему спокойно:
— Это ваша точка зрения, моя же совершенно противоположная. Что мне хотелось бы знать, так это почему я здесь?
— Как раз это-то я и пытаюсь вам объяснить. Обвинения против вас вполне серьезны. Боюсь, чтобы разобраться, придется потратить некоторое время. Каждому должно стать ясно, что мы не потерпим никаких антисоветских взглядов.
Снова я не получила ответа на мой вопрос. Когда я вернулась в камеру, было раннее утро. Молодая еврейка бросилась ко мне, плакала и обнимала меня, говорила, какая я хорошая, что я брошена на милость тиранов, которые плохо обращаются со мной, что я не виновна, что страдаю за грехи человечества и что она сделает всё, чтобы избавить меня от страданий. Она и в самом деле была необыкновенно добра ко мне, чего я, с моей точки зрения, совершенно не заслуживала.
Вскоре после этого я была переведена в настоящую камеру. В ней было только четыре человека. У каждого была кровать, не очень мягкая, но все-таки это была кровать. Там было окно, но снаружи оно было прикрыто черным щитом, чтобы мы не могли смотреть через него, и в комнате было довольно темно. Там был и стол, за которым мы сидели во время наших трапез, и два стула, две другие заключенные сидели на своих кроватях. Вскоре мы познакомились, хотя сейчас я уже мало что помню. От них я многое узнала о том месте, где находилась.
До революции это здание было первоклассной гостиницей, расположенной на Лубянской площади в центре Москвы. Большевики превратили ее в тюрьму, найдя здание идеальным для этой цели. Застланные толстыми коврами коридоры скрадывли шаги надзирателей, шпионивших за заключенными. Она называлась Внутренней тюрьмой и считалась наиболее строгой из всех. Наиболее важные заключенные с длительными сроками содержались здесь. Большинство заключенных были из интеллигенции — того класса, который расчистил большевикам дорогу к власти. «Как это парадоксально, — думала я. — Эти люди, которые были всегда недовольны, критиковали царский режим и занимались антимонархической пропагандой, теперь были в заключении, и с ними обращались, как с врагами». Я не хотела комментировать их предреволюционную деятельность, поскольку мы все теперь были в одной лодке, но не могла не удивляться неблагодарности большевиков.
Через день нам выдавали по двадцать папирос каждому. Еда была несколько лучше, суп не такой водянистый и на второе давалась каша, а иногда, ко всеобщей радости, — картофельное пюре. Мы могли ходить умываться два раза в день, но, кроме того, в нашей комнате стояла параша, и мы по очереди выносили ее каждый вечер перед тем, как ложились спать.
Мне не пришлось долго ждать встречи с моим инквизитором. Полночь давно миновала, когда с громким стуком открылась дверь нашей камеры, и грубый голос выкрикнул:
— Татищеву на допрос, быстро!
Мы вышли, я впереди, надзиратель сзади с револьвером в руке. Нам пришлось идти длинными коридорами, лестницами вниз и вверх и снова вниз, через двор и опять вверх, на этот раз на лифте. Наконец мы достигли комнаты, где я бывала раньше. Мой следователь был уже там, и другой человек сидел несколько поодаль. Следователь пригласил меня сесть и даже извинился, что побеспокоил меня так поздно ночью.
— Как вы нашли свое новое жилье? — спросил он, улыбаясь.
Я ответила, что оно не слишком плохо, гораздо лучше, чем прежнее.
— Хорошо, мне хотелось, чтобы вы чувствовали себя более удобно, хотя, конечно, мое самое большое желание, чтобы вы вышли на свободу. К сожалению, существуют некоторые трудности, которые необходимо разрешить, и чем быстрее, тем лучше. Мы теперь знаем, — продолжал он, — ваше отношение к нашему государству, где все счастливы и пользуются наибольшей во всем мире свободой. Мы также знаем, что согласно этому досье, — он показал на толстую книгу, где, вероятно, было записано всё, что я говорила раньше, — вы не собираетесь сотрудничать с нами. Но настало время, когда вы должны понять нас. Что вы скажете на обвинение в том, что для осуществления своей несбыточной мечты вы пытались дать взятку? Можете ли вы дать удовлетворительное объяснение этому действию?
Сначала я была так поражена, что не могла понять, к чему он ведет. Потом меня внезапно осенило, что он имеет в виду. В тот самый день, когда я была арестована, я с двумя подругами была на приеме у одного влиятельного большевика. Нам была нужна его помощь. Мы трое — Катя, Мара и я — решили, что не будем искать работу в обычном советском учреждении, она была бы слишком скучна после того, чем мы занимались в АРА. Мы выбрали иностранную фирму, но оказалось, что для работы там переводчиком требуется подпись трех влиятельных коммунистов.
Мы раздобыли адрес одного и отправились туда. Он принял нас очень любезно и обещал поставить свою подпись, когда мы зайдем в следующий раз. Речь совершенно не шла о взятке или вознаграждении, он только спросил нас, почему мы хотим работать именно в этой фирме.
Поэтому я отвечала:
— Что же плохого было в нашем желании испробовать себя на работе, где мы могли использовать наше знание иностранных языков?
— В этом не было бы ничего плохого, — был ответ, — если бы вы желали только быть полезными своей стране и ее людям, но боюсь, что ваш случай совершенно другой. Вы не хотели работать в наших учреждениях, куда вас взяли бы без всяких затруднений. Вы искали чего-то более интересного, хотели быть окруженными иностранцами и, чтобы достичь этого, нашли одного из наших товарищей, который мог подписать необходимый документ. Ради этого вы были готовы дать ему значительную сумму денег и десять красивых шерстяных шалей.
Я ответила, что никогда никому не давала взятки, а здесь речь и не шла ни о чем подобном.
— Очень хорошо, если вы упрямитесь и не признаете свою вину, я не отвечаю за то, что может случиться с вами. То, что вы сделали, — серьезный проступок, но если вы признаетесь, что-то можно будет сделать, поскольку вы, видимо, не понимали, что совершаете, будучи очень молодой и, добавлю, очень наивной для своих лет. Возвращайтесь в место своего заключения и обдумайте свое положение. У вас будет много времени. Я встречусь с вами через несколько дней, и, может быть, вы дадите мне правильный ответ. Всё зависит от вас.
Это было всё, что он сказал, и стражник увел меня.
С этого момента я стала настоящим заключенным. Время от времени меня вызывали к моему следователю и задавали те же вопросы, и всегда мои ответы были одинаковы: я никогда не давала и не предлагала взятки. Иногда я говорила, что не привыкла лгать. Иногда мы беседовали о других предметах, но разговор всегда кончался одним и тем же: давала или не давала я взятку и эти проклятые десять шалей. Иногда я заходила так далеко, что объясняла ему, что у меня нет денег не только на взятки, но даже на трамвайные билеты, и я вынуждена везде ходить пешком. Но ничто не помогало.
Иногда меня встречал другой следователь. Он изображал из себя очень вежливого человека и говорил, что восхищен моим поведением, что для него я точное повторение Татьяны из «Евгения Онегина», какая жалость, что мы встретились в таких печальных обстоятельствах, как всё могло бы сложиться по-другому, встреться мы иначе. Я держала свои мысли про себя, но из этих двух явно предпочитала первого. Я держалась за свое первое показание и добавляла, что не буду говорить заведомую ложь, только чтобы получить свободу.
Тем временем моя мама делала всё, что в ее силах, чтобы вызволить меня. Но как она ни старалась, ничто, казалось, не помогало. Дело стояло на месте. Наконец она решила попытаться действовать через Енукидзе. К сожалению, я невольно помешала этой попытке. Однажды раздраженная повторяющимися глупыми вопросами, я ответила довольно сердито:
— Во всяком случае, вы не имеете права держать меня здесь, и если это станет известно Енукидзе, он прикажет немедленно освободить меня, а у вас будут серьезные неприятности.
Это произвело впечатление на моего следователя, хотя он и старался не показать вида. Они снеслись с Енукидзе и сказали, что я упомянула его имя. Так что, когда моя мама пришла просить за меня, он ответил:
— Я бы немедленно помог вам, но ваша девочка сама всё испортила. Они уже спросили меня, какое я имею к ней отношение, и я ответил, что видел ее только однажды. Мне очень жаль, но я ничего не могу сделать.
Итак, моя жизнь в тюрьме продолжалась. Целый день нам нечего было делать — ни книги, ни какое другое занятие не разрешались. Всё, что мы могли делать, — сидеть и разговаривать, или лежать на кроватях, или ходить по комнате от затемненных окон к противоположной стене и обратно. Мои ночные походы к следователю продолжались, и, надо признаться, я не возражала против них. Они были хоть какой-то переменой в монотонной жизни. Жаль только, что они происходили в ночные часы.
Следователь держал меня довольно долго, но заканчивал всегда одним и тем же:
— Признайтесь в попытке дать взятку, и я обещаю вам свободу.
Мой ответ был всегда одинаков:
— Как я могу признаться в том, чего никогда не делала и не думала делать?
Он пожимал плечами и говорил:
— Можете поступать, как хотите, но жаль, что такая милая девушка, как вы, так тратит свою жизнь.
Через некоторое время меня перевели в другую камеру. Она не отличалась от прежней, но люди были другие: две молоденькие девушки и пожилая дама — вдова генерала. Вскоре мы привыкли друг к другу, но неожиданно к нам поместили еще одну девушку. По-видимому, у нее была эпилепсия. Она кричала, рыдала и была в ужасном состоянии. Надзиратель подвел ее к свободной кровати и, ни слова не сказав, вышел и запер нас. Мы все собрались вокруг бедной девушки, но она почти не могла говорить. Мы решили, что бесчеловечно держать такую больную девушку в тюрьме, и пытались помочь ей.
Девушка немного успокоилась, но было видно, что она в плохом состоянии. Мы не знали, как ей помочь, если припадки возобновятся. Тогда две девушки решили начать голодовку, и я хотела присоединиться к ним. Было решено не принимать ни пищи, ни воды, пока больную не освободят. Когда обе девушки мили из камеры, чтобы умыться, вдова генерала подозвала меня к себе и предупредила, чтобы я не имела с ними дела.
— Они совершенно другого типа, — сказала она мне, — я долго наблюдала их, прежде чем вы появились здесь, и могу вас уверить, у вас с ними нет ничего общего. Предостерегаю вас, вы совершенно иная, очень жаль, что вы находитесь здесь. Я достаточно стара, чтобы быть вашей матерью, и знаю, что говорю. Последуйте моему совету.
Девушки вернулись, я все-таки хотела присоединиться к их голодовке, но они отказывались меня принять, говоря, что я не выдержу, и затея провалится. Я спорила с ними, но они отказали мне. Когда приносили еду или питье, они отвергали их.
Прошло несколько дней, обстановка в нашей камере была тяжелой. У бедной больной девушки по временам бывали приступы, две другие держали голодовку. Я была рада, когда мой следователь вызвал меня. Он спросил, как обстоят у меня дела, довольна ли я новой камерой. Я сказала, что ситуация там скверная.
— Мне хотелось самой присоединиться к голодовке, как вы можете допускать такие страдания людей?
Следователь был мрачен.
— Девушка не так больна, как вы думаете, — ответил он. — Она симулирует болезнь. На самом деле, она вовсе не больна. А две другие — анархистки. В прекрасной компании вы находитесь, — заметил он насмешливо. — Ну-с, вы все еще придерживаетесь вашей истории? Знаете ли вы, что ваша подруга Екатерина Челищева (это была Катя) уже на свободе? Она призналась в своем преступлении и получила свободу. Почему бы вам не сделать то же самое?
— Я не могу признаться в том, чего не делала. Лгать хуже всего. Пожалуйста, не принуждайте меня к нечестным поступкам. Я тверда в своем решении, и, что бы вы ни сказали или сделали, это не изменит моего решения.
На следующий день меня перевезли в Бутырскую тюрьму. Здесь я оказалась в очень маленькой камере, моей сокамерницей была милая особа слегка за сорок. На нее произвел впечатление мой титул. Она говорила:
— Ну, будет мне что порассказать своим, подумать только, я делила камеру с настоящей графиней.
— Что же тут особенного? — спросила я с удивлением.
— О, вы не можете этого понять. Ни я, ни мои друзья никогда не встречали титулованных особ.
Она оставалась со мной несколько дней, а потом ее выпустили. Я была рада за нее, но чувствовала себя несколько потерянной. Она научила меня делать бусы из хлеба, который нам давали. Я сделала нитку и подарила ей на память обо мне. Она была рада.
— Теперь они будут напоминать мне о вас, — сказала она.
Оставшись совсем одна в камере, я стала все обдумывать заново. Следователь огорчил меня, сказав, что Катя подтвердила глупую ложь о взятке и теперь свободна. Как она могла? Что они с ней сделали, чтобы заставить так сказать? А что Мара? Прошла ли она через то же, что и я?
Однажды в мою камеру вошел человек с тележкой с книгами. Одна из них бросилась мне в глаза, она была озаглавлена: «Поездка его Императорского Величества в Беловеж». Книга была о том месте, куда Государь ездил охотиться. В ней были иллюстрации, и на одной из фотографий я даже увидела дядю Киру. Как-то утром, когда я читала, дверь неожиданно открылась, — видимо, надзирательница забыла ее запереть, — и в камеру ворвалась Катя. Оказалось, что она проходила мимо по коридору к туалету, когда через приоткрытую дверь увидела меня. Какой радостью и неожиданностью это было для нас.
Я закричала:
— Катя, мне сказали, что ты свободна, потому что призналась в их глупых обвинениях о взятке.
Она засмеялась.
— Мне они сообщили то же самое о тебе, — сказала она. Потом, посмотрев на книгу, которую я все еще держала в руке, произнесла: — Очень похоже на тебя, — выбрать здесь такую книгу.
Мы были так рады видеть друг друга, но времени поговорить не было, появилась надзирательница и быстро разлучила нас, с лязгом захлопнув дверь. Как нам посчастливилось видеть друг друга, подумала я, и как хорошо, что мы теперь знаем правду.
Но долго мне об этом счастье размышлять не пришлось. Дверь камеры открылась, и мне было сказано приготовиться к следующему переезду. «Куда они теперь повезут меня», — думала я. «Воронок» уже ждал по эту сторону ворот, и прежде чем он тронулся, в него усадили около дюжины мужчин, а затем и меня. Так как единственное маленькое окно было далеко от меня, то я не видела, куда мы движемся. Наконец мы приехали и нам велели вылезать. Нас привезли опять на Лубянку и, как новоприбывших, снова поместили в одну из этих ужасных камер предварительного заключения.
По какой-то причине меня поместили в одну камеру с мужчинами, с которыми я только что приехала. Камера была больше, чем та, с которой я начала свое первое пребывание на Лубянке. Она уже была набита заключенными, а с новоприбывшими там даже трудно было вздохнуть. Я чувствовала, что на меня глядят с интересом и удивлением. Я смущалась, так как была единственной женщиной среди большого количества мужчин. Я ждала, что меня переведут оттуда. Часы тянулись. Ничего не происходило, кроме того, что время от времени приносили пищу и кружки с горячей водой. Некоторые заметили, что я была слишком застенчива, чтобы попроситься в туалет. Один из них, грубый на вид кавказец, смотрел на меня и попытался вступить в разговор. В конце концов, когда мужчины стали укладываться на ночь, молодой польский граф, находившийся среди заключенных, добился того, чтобы меня перевели.
Я была переведена в женскую камеру, которую так хорошо знала по первому разу. Я оставалась там недолго и вскоре оказалась в одиночном заключении. На этот раз камера была большая, всего с одной кроватью, одним стулом и маленьким столом. Окно было без щита, так что я могла видеть противоположное крыло здания и большой двор внизу. Однако, когда обнаружили, что я большую часть времени провожу у окна, щит был поставлен, чтобы ограничить мое любопытство.
Мне было нечего делать, — только ходить взад и вперед по моему новому обиталищу или сидеть на кровати и ждать, что случится. Но в первые несколько дней ничего не происходило. Однажды вечером, когда я собиралась ложиться спать, дверь открылась, и меня вызвали на допрос.
Мой следователь внимательно на меня посмотрел и сказал, что я выгляжу не так прекрасно, как раньше.
— Вы, вероятно, не очень хорошо себя чувствуете? Я сожалею, что мы поместили вас совсем одну в камере. Заключенных много, все камеры целиком заполнены, и нам приходится в помещения, рассчитанные на четверых, вмещать иногда по восемь человек. Вы понимаете, как это трудно для нас.
Я ничего не ответила, что я могла сказать? Если у них не хватает места, зачем они поместили меня одну в камере? Разве я такая важная узница? Что за глупости с начала и до конца? Я решила не верить ни одному его слову.
— Теперь вот что, — сказал он, заметив, что я не в настроении разговаривать. — Мы решили вопрос относительно взятки и считаем, что вы не пытались дать деньги. Как вы могли это сделать, если были без работы в течение некоторого времени? А вместо десяти шалей, мы считаем, что вы предложили только пять. Так что, видите, это проливает новый свет на всю историю и значительно облегчает обвинения против вас. Итак, если вы собираетесь помочь нам, я пересмотрю вопрос о вашем освобождении.
Что я могла сказать в ответ на эти глупые утверждения? Я чувствовала, что все это пустое препровождение времени. Он смотрел на меня очень внимательно, но я только сказала:
— Я никогда не давала взяток никому — ни шалей, ни денег, ничего. И я не так воспитана, чтобы лгать.
— Я пытался помочь вам, ваши родственники очень обеспокоены, и я старался сделать все, что мог, чтобы облегчить ваше и их положение.
И я снова была уведена в мое одиночное заключение. Дни проходили, один похожий на другой. Лучшими днями были пятницы, когда я получала вести из дома: несколько строчек, написанных рукой матери, и сверток — смена белья, печенье, булочки и сыр.
Шла третья неделя моего одиночного заключения, когда меня опять вызвали к следователю. Он начал с вопроса, который удивил меня:
— Вы знаете некую мадам Сухотину[51], которая очень беспокоится о вас и задает вопросы?
Я, думая, что это опять один из его трюков, ответила, что никогда не слыхала такой фамилии. Он казался удивленным и настаивал, что я должна ее знать, так как она очень интересуется мной.
— С ней приходила ваша мать, вы должны ее знать.
Тогда я сообразила, что мама нашла кого-то, кто мог быть полезен, и поняла, кто это был, но как мне объяснить внезапную перемену?
— О! — сказала я, — вы неправильно произнесли ее фамилию. Конечно, я знаю ее, она дочь нашего великого писателя графа Льва Николаевича Толстого.
— Совершенно верно, — сказал он с довольным видом, — наконец-то мы до чего-то договорились. Ну-с, эта дама просила за вас. Она говорила, что никогда не встречала вас лично, но хорошо знает вашу семью, и что это хорошо известная и в высшей степени благородная семья. Мы обещали ей, что скоро выпустим вас, но что придется подождать еще несколько дней. Наступают Ноябрьские праздники, и мы будем очень заняты. Мы очень чтим нашего великого писателя, а его дочь много работает. Такие люди — большая поддержка в нашей великой борьбе за счастье всего человечества. Мы делаем все возможное, чтобы помочь друг другу.
После этой небольшой проповеди, я почувствовала, что близка к свободе.
— Вы рады? — спросил он меня.
Я не хотела больше грубить, мне хотелось расстаться с ним по-дружески.
— Конечно, я рада снова оказаться на свободе и попасть наконец домой, но мне жаль расставаться с вами после того, как мы виделись так часто. Не все разговоры были приятными, но они были не так плохи, как могли бы быть.
Он улыбнулся и, казалось, был доволен моей маленькой речью, затем попрощался, и меня вывели. Прошло несколько дней, и я оказалась дома. Мама была рада и все остальные тоже, но тетя Нина сердилась на меня, она считала, что я не должна была разговаривать со следователем так, как я это делала. По-видимому, им всё было известно. Немного позже мама взяла меня к Татьяне Львовне Сухотиной, чтобы поблагодарить ее за то, что она для меня сделала. Она тоже посмотрела на меня осуждающе и погрозила мне пальцем, чтобы дать мне понять, что мое поведение в ГПУ не могло принести никому ничего хорошего. Потом она долго разговаривала с моей матерью и провела нас по музею Толстого, директором которого она была.
Катя была освобождена примерно в то же время, что и я, а Мара и вовсе не была арестована. Когда пришли арестовать Мару, она оказалась слишком молода для этого — ей было всего семнадцать — и тогда забрали ее сестру Наташу, которая к этому делу вообще не имела никакого отношения. Она училась и была занята только этим. Она собиралась поступать в университет, а вместо этого оказалась в тюрьме, совершенно не понимая, за что. Когда ее наконец освободили, она еле дотащилась домой, ее здоровье в течение некоторого времени было в плохом состоянии, и она упустила свой шанс попасть в университет.
Зимние месяцы прошли без каких-либо происшествий. Мама начала давать уроки английского, а иногда и французского языков. Тетя Нина делала то же самое. У меня были случайные работы переводчицы при иностранцах, прибывавших в Москву без знания русского языка. Мы все еще надеялись покинуть Россию. Для этого была необходима большая сумма денег. Бабушка Нарышкина решила продать свою драгоценную статуэтку Марии-Антуанетты. Бывший секретарь бабушки, нанесший нам визит, обещал продать ее. Он совершал иногда поездки в Берлин и предложил за нее хорошую цену.
Экс-секретарь появился в большой спешке, когда меня не было дома, отсчитал сумму в долларах, передал ее бабушке и попросил статуэтку. Ему было велено, достать ее из-под кровати моей матери, что он и сделал, вытащив ее с подушкой и всем остальным, и поспешно выбежал, завернув все в бумагу. Вернувшись домой, я с огорчением обнаружила, что статуэтка и подушка Императрицы исчезла навсегда и что до условленной суммы не хватает ста долларов. Остальные доллары тоже уплыли меж пальцев бабушки. Один господин предложил вложить их в какое-то предприятие, обещавшее значительную прибыль, но всё это оказалось жульничеством. Казалось, ничто нам не удается, но мы все-таки не оставляли мысли об отъезде.
В ту зиму умер Ленин. Повсюду были развешаны большие извешения об этом «печальном» событии, и люди гадали, кто будет следующим правителем. В это время у меня была работа переводчицы при англичанине из Лондона, некоем мистере Александре Грэхеме, который имел дело с косметикой. Из-за смерти Ленина все учреждения были закрыты, так что нам нечего было особенно делать, мы бродили по улицам, и я читала и переводила ему то, что было написано на извещениях о смерти.
Некоторое время спустя, когда все процессии кончились и жизнь вошла в свою колею, я сопровождала мистера Грэхема в большие магазины, переводя деловые переговоры. Нам пришлось посетить также юриста, и всюду, где мы появлялись, я должна была переводить. Однажды мы зашли в магазин, где принимали валюту, и он предложил мне выбрать что-нибудь для себя. Я не смела приносить домой подарки от моего нанимателя и вежливо отказалась, сказав, что не вижу ничего, что мне хотелось бы.
Однажды, когда мы шли по улице, он вдруг неожиданно, без всякого предупреждения спросил, не соглашусь ли я стать его женой. Мне не хотелось задеть его чувства, но такая мысль никогда не приходила мне в голову — он был слишком стар, годился мне в дедушки, хотя брак с ним означал отъезд в Англию.
Тетя Нина была очень строга со мной. Видимо, она думала, что я прилагаю все усилия, чтобы нравиться мужчинам, что я кокетка. Я же сама не могла понять, что это было, почему я нравилась. Я не считала себя красивой и даже умной, но тем не менее замечала, что нравлюсь многим. Иногда я даже не сразу догадывалась об этом и узнавала много позднее.
Мистеру Грэхему я ответила довольно застенчиво, что пока не собираюсь замуж.
— Почему же, — настаивал он, — разве вы не собираетесь замуж, как все девушки?
Я понимала, что должна ответить что-то, и сказала:
— О, конечно, я выйду когда-нибудь замуж, но выйду за русского князя.
Почему я так сказала, я сама не знала. Я думаю, что он впервые был недоволен мной, потому что очень быстро ответил:
— Все русские князья нищие.
Теперь была моя очередь обижаться, и я резко ответила:
— Тогда я выйду за нищего.
На этом всё кончилось, дома я ничего не сказала и продолжала по-прежнему работать. Думаю, что и после этого разговора я всё еще нравилась ему, но он больше ни разу не возвращался к своему предложению. Однажды он сообщил мне, что едет в Лондон.
— В ближайшем будущем я хочу начать дело в Москве. Я возвращаюсь домой, чтобы уладить там свои дела. Я буду отсутствовать пару месяцев и хочу, чтобы после моего возвращения вы стали моим секретарем, а за время моего отсутствия изучили машинопись и стенографию. Я оплачу это. Согласны ли вы с моим предложением?
Я согласилась и поблагодарила его.
— Мне понадобится не одна девушка, но вы будете во главе них.
— Могу я кого-нибудь рекомендовать? — спросила я, имея в виду Катю, бывшую опытной стенографисткой и машинисткой.
— Кого хотите, — ответил он.
Я немедленно начала брать уроки машинописи, чтобы не терять времени. Перспектива сделаться секретарем и найти работу некоторым моим друзьям радовала меня. Я была полна решимости сделать всё от меня зависящее, чтобы научиться печатать.