Ф. Д. Бобков. Из записок бывшего крепостного человека

Публикуется по: Исторический вестник. 1907. № 5. С. 446–474; № 6. С. 734–764; № 7. С. 143–164. Автограф не обнаружен. Публикатор записок Ф. Д. Бобкова — Михаил Федорович Чулицкий, бывший судебный следователь, напечатавший в «Историческом вестнике» несколько собственных мемуарных очерков.


Публикация записок Ф. Д. Бобкова была предварена вступительной заметкой Чулицкого:

«Федор Дмитриевич Бобков, бывший крепостной дворовый человек штабс-капитана П. Н. Глушкова, родился в деревне Крапивново, Юрьевецкого уезда Костромской губернии, в 1831 или в 1832 году и умер в Москве в 1898 году. Пятнадцати лет он был вытребован из деревни для услуг в качестве мальчика в Москву, где постоянно проживали его господа, Глушковы. Через несколько лет он был сделан лакеем и оставлен у Глушковых в услужении по найму и после 19 февраля 1861 до 1865 года, когда получил должность помощника начальника станции на железной Дороге. Впоследствии он занялся постройками и подрядами и умер довольно состоятельным человеком в звании купца 1-й гильдии.

Читать и писать он выучился самоучкой при помощи малограмотного брата еще в деревне, когда ему было лет 14. Имея страстное желание учиться, он не смел заикнуться об учении. Ему оставалось только читать. И он читал все, что только попадалось ему под руку. Пользуясь господской библиотекой и доставая книги у разных лиц, он наряду с романами читал и Гумбольдта, и Бокля, и популярную медицину, и механику. Принимаясь за чтение книги, он всегда добросовестно дочитывал ее до конца, хотя бы и не понимал ее. Одновременно со страстью к чтению у него появилась потребность и к писанию. Он завел дневник, ежедневно нося в него все, на чем останавливалось его внимание, что производило на него впечатление.

Дневник этот он добросовестно вел до конца своей жизни. Кроме того, он писал статьи, пьесы, драмы и стихи. Стихов писал он много и писал их чуть ли не каждый день. Выдержка из его стихов поставлена в виде эпиграфа в книге [Г.А.] Джаншиева „Эпоха великих реформ“. После смерти Бобкова остался целый сундук его писаний. В моем распоряжении был дневник до 1882 г. Мною сделаны лишь краткие извлечения из этого громадного количества листов, написанных хотя и понятным языком, но заключающих в себе много лишнего балласта в виде поэтических описаний природы и личных его любовных похождений.

Дневник интересен с двух точек зрения. Он рисует, во-первых, бытовую сторону крестьян и помещиков того времени и описывает отношения между господами и крестьянами. Во-вторых, в нем мы знакомимся со взглядами простого человека на пережитые им события того времени. Конечно, самым интересным в этом отношении является год освобождения крестьян от крепостной зависимости. Описывая события 1861 года, он приводит слышанные им слова и речи Погодина и других видных деятелей того времени.

Бобков, замечу в заключение, был настоящий русский человек».

I

Воспоминания детства. — Приезд господ в деревню. — Секта бегунов. — Домашняя жизнь. — Ожидание светопреставления. — Самообучение грамоте.


Я очень смутно помню мое детство, и первые мои воспоминания относятся к 1843 голу, когда мне было 11 или 12 лет.

Доска, прибитая к полосатому столбу, криво стоящему на краю родной моей деревни, гласила следующее: «Деревня Крапивново штабс-капитана Н. П. Глушкова[557]. Дворов 43. ревизских душ мужеска пола 93, женска 107».

Глушков постоянно жил в Москве, каждое лето ждали его приезда в вотчину. состоявшую из деревень Крапивново. Сосуново. Голуоиово и других, но вот не приезжал. Приготовляемые к приезду теленок, отпоенный молоком, и масло, собранное с крестьян, оставались в пользу жены бурмистра. Конечно, не имея усадьбы и господского дома, барин не стремился в деревню. Таким образом, бурмистр являлся самостоятельным хозяином имения и ревизских душ. Как-то один только раз, летом, приезжали господа. Поселились они в хорошем доме бурмистра Зиновия Васильевича. Барин был пожилой, а супруга его, Марья Александровна, была молодая. С ними был сын, Саша, лет четырех, и много прислуги. Помню, как барин бросал нам, ребятишкам, из окна пряники, а барыня, сидя на подоконнике, курила трубку и смеялась, глядя на игру сына, который сделал из нас лошадок и подгонял хлыстом.

До этого года участие мое в работах заключалось в наматывании ниток на маленькие шпулечки для тканья миткаля[558]. Летом на моей обязанности лежало нянчить брата и сестру, которые были моложе меня. Во время жатвы я оставался с ними в доме один. Возился я с ними не особенно много, — Петрушке давал кусок хлеба, Кате соску и убегал играть с мальчиками, забывая совершенно о своих питомцах. Изредка соседка наша, тетка Матрена, покричит на меня, что оставил детей без присмотра, тогда я возвращался домой, пихал в рот одному кусок хлеба, другому соску и опять убегал. Вплоть до зимы я бегал босиком, а зимой ходил в лаптях.

В Крапивнове, как и во всем Юрьевецком уезде Костромской губернии, было много староверов из секты бегунов. Жизнь молодых сектантов ничем не отличалась от жизни остальных крестьян. Они женились, имели детей и, посещая староверческую молельню, ходили в то же время и в церковь. Под старость же они переставали ходить в церковь и начинали есть отдельно от семьи в особых мисках своими ложками. Многие оставляли свои семейства и скрывались неизвестно куда. Ходил слух, что они уходят в Ветлужские леса молиться Богу и спасать свою душу. Говорили также, что многие поселялись в подпольях у купцов-староверов, которые кормили и скрывали их.

Мой дедушка Осип под старость тоже скрылся в староверческий монастырь в Уреньских лесах. Матушка моя ездила к нему. Она рассказывала, что там много стариков, которые работают, кто как может: кто лапти, кто корзины, кто лопаты и т. д. В их хатках стоит тишина, которая нарушается только голосом какого-нибудь старца, читающего всем вслух жития святых.

Матушка моя, хорошо знавшая грамоту, постоянно читала дома вслух или жития святых, или Евангелие. Особенно сильное впечатление производило на меня чтение Страстей Господних[559]. Я залезал на печь и горько плакал, уткнувшись во что-нибудь, чтобы скрыть свои слезы. Каждую субботу перед иконами зажигались восковые свечи и матушка читала вслух Псалтирь, кафизмы и молитвы. Отец, мои старшие братья и невестки благоговейно молились. После молитвы садились ужинать, после которого мать читала Четьи-минеи. В воскресенье не работали и происходила только уборка скота и топка печей. Выходить на улицу гулять до обеда не полагалось. В 6-м часу утра была общая молитва. Не успевала матушка взять лестовку[560], без которой она не молилась, как все уже бывали в сборе. Перед обедом опять молитва и после обеда чтение, послушать которое приходили соседи, старики и старухи. Особенно много приходило их вовремя Великого поста. Тогда велись и разговоры на религиозные темы. Обыкновенно ругали православных священников и называли их чадами антихриста за то, что они пьют вино, нюхают и курят. Раскольников-стариков хвалили за воздержание и за то, что некоторые отдавали свое тело на съедение насекомым. Я заслушивался этими разговорами, которые мне очень нравились.

Кроме матушки, грамоту знал мой старший брат, за обучение которого отец уплатил старику-раскольнику 12 рублей. Не видя никакой практической пользы из этого знания, отец решил больше никого из нас не учить. Учиться я начал благодаря простому случаю. Отец занимался иногда торговлей и поэтому посещал базары. Купит на одном коров штуки 4, а на другом продаст их с барышом, или купит партию овчин штук в 50, а затем распродаст поштучно. Особенно большой базар бывал в селе Вичуге, в субботу перед Масленицей. Субботу эту называли широкою. На базаре в этот день не столько торговали, как гуляли, так как все женившиеся парни непременно везли туда своих молодых жен на хороших санях, убирая лошадей. Сначала шло катанье по улицам, а затем молодые со всей родней отправлялись в трактир угощаться чаем, ерофеичем[561] и наливками. Наступления этой субботы все ждали с нетерпением, так как каждый хотел ехать смотреть гулянье молодых. Отец мой, как торговец, не интересовался гуляньем и поэтому ехать не собирался, но тут произошел особенный случай.

В ночь на эту субботу везде в деревнях ждали светопреставленья. Все готовились, каждый по-своему, предстать пред Всевышним Судом со всеми своими грехами. Один из мужичков, Комок, веселого нрава, любящий и выпить, и песню спеть, хотел и собирался ехать на базар, но очень боялся светопреставления. Тем не менее он на ночь задал овса лошади, рассуждая, что если Господь и покончит существование земли с грешными людьми, то во всяком случае отпущенная мерка овса будет причислена к добродетели, так как поведено и скота миловать. С тяжелою душою он поужинал и, несмотря на сопротивление жены, допил водку, говоря, что беречь незачем и что вино святые отцы пили. Тотчас же он крепко уснул. Под утро ему стали мерещиться разные ужасы, и он проснулся. Небо перед восходом солнца горело красным огнем. Он принял это за пожар вселенной, в ужасе вскочил и закричал: «Федосья! прости меня! Я действительно любился с Анюткой!» Он бросился на колени перед иконами и велел жене будить детей. «Разве не видишь? Небо горит!» — «Что ты, с ума сошел, что ли? — отвечает Федосья. — Это солнце восходит». — «Слава Богу! Это только сон был! — закричал он. — Скорей одеваться! Едем на базар!» И он бросился запрягать лошадей. Жена, узнав об измене мужа, надулась и отказалась с ним ехать. Поэтому Комок поехал один. Торопясь, он забыл дома кнут. Проезжая мимо нашего дома, он остановился, чтобы взять из хвороста прут. Отец спросил его, куда он едет, и, узнав, что на базар, попросил взять его с собой. Комок с удовольствием согласился, и они уехали. На базаре отцу купить ничего не пришлось. Рассматривая лубочные картины и книжки с картинками, он поверил уверениям продавца, что книги очень интересны, и купил «Еруслана Лазаревича» и «Бову Королевича». Отец любил слушать чтение сказок. По воскресеньям после обеда старший брат мой стал читать вслух купленные сказки. Слушать их приходили и соседи. Некоторые места мне очень нравились: «На восходе зари утренней вставал Еруслан Лазаревич, садился на коня скорохода, надевал ружье самопальное, ехал горами, долами и тихими заводями и бил уток, гусей и белых лебедей». Вот и сосед наш, дядя Егор, тоже бьет тетеревей, думалось мне, и страстно хотелось охотиться.

После первого же чтения брата я стал приставать к нему за разъяснением о способе обучения грамоте. Брат объяснил, что прежде всего надо выучить азбуку. Я стал просить его выучить меня, и он по оставшимся отрывкам азбуки объяснил мне название букв. С этого времени я все свободное время посвящал зубрению. К концу Великого поста я уже читал, а на Святой мог бегло прочитать Псалтирь. Я был счастлив. Кроме «Еруслана Лазаревича» и «Бовы Королевича», прочитал с замиранием сердца и сказку с удалыми песнями о Стеньке Разине[562]. Потом по моей просьбе брат написал скорописно[563] азбуку. Потихоньку на всяком попадавшемся мне под руку клочке бумажки я писал. Поздно вечером, когда отец засыпал, я зажигал лучину и писал. При малейшем шорохе я гасил лучину. В течение целой зимы я учился читать и писать. Однажды пришел сосед и попросил написать записку в контору Коновалова выслать ему утку[564] для миткаля, который он ткал для конторы. Я написал и с нетерпением ждал ответа. Боялся, что не разберут моего писания. Когда я узнал, что записка прочитана и утка послана, я был очень счастлив и стал считать себя великим грамотеем.

II

Переписка книг Св. Писания у бурмистра. — Описание деревенской жизни и заведенных порядков. — Изменение денежной системы. — Спички. — Картофель. — Чай. — Покушение на побег к староверам.


В следующем, 1844 году я уже бойко читал Псалтирь и Четьи-минеи и знал цыфирь. Меня приглашали читать не только соседи, но и в другие деревни. Слушали меня благоговейно и принимали как гостя. Угощали отборными кушаньями, горохом и пшенной кашей и клали на мягкую постель с подушкою.

Однажды позвал меня к себе бурмистр, Зиновий Васильев, строгий вожак староверов секты бегунов, и приказал показать ему образец моего письма. Я написал. «Такого письма мне не нужно. Ты учись писать полууставом[565]. Дам работу. Необходимо списать книги Св. Писания, которых печатать не позволяют, а угощают новыми, исковерканными и наизнанку книгами, антихристовщиной», — сказал он. «Я пишу и полууставом», — ответил я и написал образец. Он посмотрел и, по-видимому, одобрил, потому что сейчас же заявил: «Скажи твоему отцу, что я велел тебе прийти ко мне писать. Я заплачу». Отец отпустил меня без всяких отговорок. Он и не смел отказать: Зиновий Васильев был сила. Он мог все сделать: и в солдаты отдать, и в Сибирь сослать. Одели меня в чистое платье, приказали держать себя у чужих людей умненько и отправили. Недели две я писал о скрытых скитах и о черниговских князьях Борисе и Глебе[566]. Я был очень доволен работой и старался писать как можно лучше. В доме царила чистота и тишина. Прожить две недели в уединении все-таки было скучно, если бы не было 17-летней красивой дочери Зиновия Васильевича, которая часто со мною разговаривала. Я любовался ее белым лицом, русою длинною косою и белою сорочкою с вышитыми рукавами. По окончании работы Зиновий Васильевич, посмотрев написанное мною, сказал, что надо писать лучше, и дал полтину[567]. Я с удовольствием убежал домой, радуясь и заработку, и тому, что вырвался на свет Божий.

Зиновий Васильевич вел трезвый, скромный образ жизни и был богомолен. В течение целого поста не ел горячего, питался лишь хлебом с водой и на Страстной неделе ел один только раз, в четверг. В молитве он проводил целые ночи. За время его начальства над вотчиной Глушковых благосостояние крестьян и нравственная сторона их процветали. Преследуя пьянство, Зиновий Васильевич пьяных сек розгами. Сидя в сарае, он незаметно наблюдал за возвращавшимися с базара мужиками и на следующий день, собрав сход, учинял экзекуцию тем, которые возвращались пьяными. Следя за тем, чтобы хлеб без надобности не продавался, он отбирал излишек, запирал в общественный магазин[568] и выдавал по мере надобности на еду или для продажи на необходимые нужды. Один мужик по его приказу находился под присмотром другого, более трезвого, а этот под присмотром третьего, и так далее. Амбар запирался двумя ключами, из которых один был у хозяина, а другой у соседа, и, таким образом, войти в амбар один без другого не могли. Крестьяне невольно приучились к воздержанию, к благоразумной экономии, и неисправных плательщиков не было. Каждый, кроме хлеба, который родился хорошо, имел лошадей, коров и овец. Соблюдалась большая осторожность с огнем. Без фонаря со свечой выйти во двор никто не смел. Как только сходил с крыш снег, начиная со Святой недели, сидеть по вечерам с огнем и в особенности с лучиной воспрещалось. Летом печи топились редко и только по утрам, когда хозяева еще были дома. Печи осматривались еженедельно. По его настоянию вместо прежних курных печей делались новые с дымовыми трубами. Для водопоя скота на полях копались колодцы, пруды, на ручьях делались ставы[569]. Дороги содержались в исправности. Как только Зиновий Васильевич замечал, что нет спешной работы, так сейчас же посылал десятского по домам звать на сход, и на следующий день крестьяне и стар и млад выходили уже на общественную работу.

Сын бурмистра, Иван, положил себе работу во спасение. Не переставая и не разгибая спины, он исполнял и мирскую работу, не поднимая головы и не говоря ни с кем ни слова.

Знакомство с домом бурмистра имело на меня большое влияние, и я стал подражать им, чем мог. Летом вставал в 3 часа, умывался утреннею росою и шел на чердак, где долго молился на восток. Из окна виднелись зеленые озимовые поля, слышалось пение жаворонков, скворцов, чириканье воробьев. Мне дышалось легко, весело, дух мой уносился в синюю даль, в бесконечное пространство…

Убедившись, что я хорошо читаю и пишу, отец на мое ученье и чтение смотрел уже сквозь пальцы и не бранил меня больше за то, что поздно сижу с огнем. Он был доволен, что я отдал ему сполна полтину, заработанную мною у Зиновия Васильева.

В этом году (1844) с 1 июля были переименованы деньги и за 3 рубля 50 копеек ассигнациями стали давать 1 рубль серебром[570]. Брат мой нанялся в работники на 6 недель за 28 рублей в село Иваново. Когда по окончании срока работы брат принес 8 рублей, отец стал упрекать его, что он проработал лето за 8 рублей. «Мне что за дело, что там печатают, — говорил он. — Ты порядился за 28 рублей, ну и давай их». Понял перемену денег он только тогда, когда за купленную им лошадь, стоящую 60 рублей ассигнациями, уплатил 15 рублей серебром.

В это же лето извозчик Кондаков, возивший товар в Москву, привез в первый раз в нашу деревню фосфорные спички. Одну коробку он подарил бурмистру, другую попу. Продавал он коробку за 10 копеек, а на копейку давал 3 спички. Все крестьяне с любопытством осматривали, щупали, нюхали и, когда спичка от трения зажигалась, все отскакивали. Мне очень хотелось купить спичек, но у меня не было ни копейки. Как хорошо было бы, мечтал я, пойти в лес, развести огонь и печь картофель. Кстати картофель был теперь уже в общем употреблении[571]. Между тем еще незадолго до этого раскольники восставали против него, называя его дьявольским зельем. Говорили, что в казенных погребах, где был сложен картофель, происходит таинственный шум, топот и пение. В Никитинской волости, несмотря на приказание начальства, крестьяне не шли сажать картофель. Ввиду их упорства и неповиновения было призвано войско, и тогда крестьяне, боясь, что в них будут стрелять, вышли в поле и сажали картофель со слезами. К чаю так же относились, как к заморскому зелью, и его не пили ни староверы, ни миряне. Пили только господа, священники и купцы. Самоваров в деревнях ни у кого не было. В большом употреблении был сбитень. Проезжий торговец выказывал невиданные у нас карманные часы.

Под влиянием ежедневного чтения матушкою жития святых отцов религиозное чувство у меня росло с каждым днем. Я ежедневно все больше и больше стал молиться в уединении и наконец задумал бежать к иноверам в лесные монастыри. Однажды я одел кафтан, взял лапти и палку и пошел. «Не бери с собой ни хлеба, ни сумы», — помнил я святые слова. «Однако что же я буду есть, — думалось мне, — коренья, ягоды, грибы?» — «Господь питает», — слышалось в ответ. Я отошел от деревни версты две. Вижу, на чьей-то полосе горох. «Запастись разве горошком, — думаю. — Но ведь это чужое. Воровать грешно. Впрочем, говорят, что все, что растет, — это Божье». Я нарвал гороху и наелся. Тогда на меня напало раздумье. Солнце клонилось уже к западу. Я знал, что скоро меня хватятся, станут искать, найдут и выпорют. Я возвратился домой…

III

В роли учителя. — Учреждение общества малолетних. — Самодельный пистолет. — Полевые работы. — Понятой. — Становой. — Ведьма. — Колдун.


У нас часто бывал ездивший с базара на базар торговец дегтем и лаптями. Однажды с ним приехал его внук 8 лет. Утром стали на молитву. Сначала дед сделал замечание внуку, что тот стал молиться непричесанный, а затем, указывая на меня, бойко читающего вслух молитву, сказал, что ему необходимо учиться. После молитвы торговец стал просить отца отпустить меня к нему учить грамоте и младших его детей, и старшего, которого он с целью избавления от воинской повинности сдал в объездчики и которому необходимо знать грамоту. Отец посмотрел на меня нерешительно. Я же ответил, что возьмусь за учение с удовольствием. Дядя Моисей сказал, что он мне заплатит за учение и что охотников учиться найдется много.

В начале поста (в 1845 году) я и уехал к дяде Моисею в Чернякино, глухую лесную деревню, где у крестьян и выговор был другой, и одежда была иная. Наша деревня была более цивилизованной, так как мы жили ближе к фабрике. Учить мне пришлось трех парней: 22, 12 и 9 лет. Плату за учение я получил в размере 3 рублей, которые и отдал отцу.

Когда я возвратился домой, мои ровесники, деревенские парни, стали расспрашивать о жизни в чужой деревне. Расхваливая царившую там тишину, я задумал образовать особую малолетнюю общину. Товарищи согласились и выбрали старостой сына богатых родителей, а меня назначили земским, т. е. мирским писарем. Сейчас же мною изданы были правила. Запрещалось произносить скверные бранные слова, принимать участие в играх с большими и по праздникам играть до обеда и требовалось безусловное повиновение старосте, перед которым должно снимать шапку и по первому зову выходить на общую работу или общую игру. Виновные в ослушании по приговору схода подвергались или сечению розгами, или штрафу в одну или две копейки. На штрафные деньги предполагалась покупка пороха для стрельбы из пистолета или ружья.

Наш кружок действовал дружно. По случаю наступления весны мы разбрасывали груды снега, рыли канавы и т. п. За произнесение бранных слов были наказаны розгами два парня. Штрафных денег не было, и поэтому решили устроить обязательный налог в 3 копейки на каждого. Один мальчик не внес, и его высекли. Так как секли не за проступок, а за то, что не дал денег, высекли до крови. Высеченный пожаловался родителям, и наше общество было уничтожено. Ружья мы не успели приобрести, а порох был уже куплен. Оставалось только его расстрелять. Тогда смастерили пистолет из кости, приделав к нему ложе из дерева. Насыпали в него пороху и подожгли через дырочку сбоку. Произошел выстрел, но не громкий. Тогда я взял пистолет, положил побольше пороху и туго набил его. Не успел я поджечь порох, как произошел оглушительный выстрел. Заряд вылетел не вперед, а назад, разорвав кость и опалив мне порохом лицо. Осколками кости мне ранило лицо в пяти местах. Обожженный, весь в крови, я сначала замыл кровь, а затем спрятался в сарай, откуда вышел только вечером. На другой день я родителям соврал, что упал с дерева. Долго я ходил с черными пятнами на лице, из которых некоторые остались навсегда.

В эту весну я стал ходить на общественные работы: чистку прудов, починку дорог и на покос. Косьба сена, какая это чудная работа. Все работу эту любили, и во время покоса и мужчины и женщины наряжались в лучшие одежды, как в праздники. При восходе солнца, в 4 часа утра, когда трава белеет, как снег, 50 человек крестьян стройно, как по команде, взмахивая острыми косами, двигаются вперед, оставляя за собою, точно гигантскую змею, длинную полосу сена. В 7 часов утра женщины и дети приносят завтрак, и все сбиваются в одну кучу. Завтрак вкусный. Едят блины со сметаной, молоко с налесничками[572], или пирожками, и яйца. После завтрака луг докашивается, сено ворочается, и все затем возвращаются домой с песнями. Часа в 4 ходил по деревне десятник и приказывал запрягать лошадей ехать за сеном. Так как у нас владение было чересполосное, сено, во избежание споров и затаптывания нескошенного, тотчас же убиралось. К 5 часам, когда сено достаточно уже проветривалось, складывалось на возы и увозилось. Я до сих пор с удовольствием вспоминаю эту работу. Сколько было веселья, песен, шуток! Сколько любви проглядывало в движениях, в словах, в немых взглядах и улыбках молодых девушек и парней…

осле 20 июня жали рожь. Насколько я полюбил косьбу, настолько жатва мне не нравилась. Косил я хорошо, а жать пробовал было и сразу же порезал руку. Роль моя в этой работе ограничилась вязаньем снопов и их установкой.

В это время в гор. Лухе была ярмарка и отца потребовали туда в качестве понятого. Вместо себя он послал меня. В первый же день меня с другим крестьянином поставили на дежурство при арестантской избе. В течение дня загнали туда много пьяных и буянов. Ночью один из них убежал, выскочив в окно. Нам, дежурным, объявили, что приедет скоро становой[573] Цвиленев и выпорет нас. Я очень испугался и вспомнил, какую штуку он сыграл с Зиновием Васильевичем 25 марта. В этот день, по случаю праздника Благовещения, вечером собралось к Зиновию Васильеву человек 40 староверов на молитву. Вдруг прискакал неожиданно становой с понятыми и окружил дом Зиновия Васильева. Несмотря на то что все запрятались по разным углам на чердаке и дворе, становой всех нашел, переписал, забрал книги и хотел взять иконы. Тогда Зиновий Васильев дал становому 200 рублей и писарю 25 рублей. Становой возвратил книги, составлять протокола не стал и уехал. Я боялся, что меня высекут и сошлют в Сибирь. Однако, слава Богу, дело окончилось благополучно. Становой приехал с красавицей, которая пела и играла на гитаре, был поэтому в хорошем расположении духа и велел только переменить дежурных понятых.

С какою радостью я побежал домой, несмотря на то что был уже вечер. Когда стало уже темнеть, я подошел к лесу, вблизи которого стояла деревня Омелиха. Невольно я вспомнил, что год тому назад в этом лесу была найдена повесившейся красавица солдатка Фекла и там же похоронена. Сама ли она повесилась, или ее кто-нибудь из ее многочисленных любовников повесил, выяснено не было. Рассказывали, что по ночам она выходила из могилы и гонялась за прохожими. С целью прекращения ее похождений крестьянами был забит в ее могилу осиновый кол[574]. Я со страхом вошел в лес и, творя молитву, не оглядываясь, шел вперед. Меня колотило, как в лихорадке. Вздохнул я только свободно, когда вышел из лесу и стал подходить к деревне Омелихе. Проходя мимо бани, я вспомнил, что, по слухам, и в банях водится нечистая сила. Я поднял камень и швырнул в окно, но и из этого ничего не произошло. Домой я вернулся в 3 часа ночи.

Рассказы о разных происшествиях обыкновенно получались от нашего соседа Тимофея, торговца кадками и ведрами, всегда возвращавшегося домой в пятницу. Этого дня все однодеревенцы ждали с нетерпением. Не успевал он въехать в деревню, как его уже окружала толпа, требовавшая немедленного сообщения новостей. Кто-нибудь распрягал лошадь, а он рассказывал обо всем, что видел и что слышал. Речь шла о новых указах, прочитанных в Юрьевце, о войне, о рекрутском наборе, о кражах и о разных случаях. До поздней ночи мужики толпились около избы Тимофея, слушая его рассказы.

Дядю Тимофея я считал очень умным. Человеком не только умным, но и прозорливым считал Зиновия Васильевича. Третьим замечательным человеком был Корнилий Иванов, колдун и лекарь. О нем рассказывали, что он знается с нечистой силой, портит людей, может напустить болезнь и исцелить, приворожить человека одного к другому и наоборот. Он собирал постоянно разные травы и коренья. Ходили слухи, что у него есть и разрыв- трава[575]. Дядя Корнилий клал на пустую телегу стручок с 9 горошинками — и пара лошадей не могла сдвинуть воз с места. Переходил дорогу с заговоренною в руках травою — ни одна лошадь не хотела переехать этого места. Поэтому дядя Корнилий был необходимым человеком на всякой свадьбе, на которой он бывал полновластным распорядителем. По его указанию не только делались разные церемонии, но даже составлялась смета угощения. Однажды был я у дяди Корнилия в то время, когда к нему приезжал купец Морокин за лекарством от запоя.

— Ты мне составь, пожалуйста, покрепче, — говорит купец. — У меня дела, а между тем, как начну пить, недели три нахожусь в безумии. Вот тебе 10 рублей. Не жалей добра. Составь крепче!

— На наш век дураков хватит! — сказал Корнилий после отъезда гостя. — Я ему купил на 10 копеек солодкового корня, ревеню и сварил с полынью. Это пойло облегчило его желудок, и он перестал пить. Теперь еще просит.

«Так вот почему, — думал я, — он ходит в красной рубахе и плисовых штанах! Хорошо быть знающим человеком! Буду учиться всему. Хочу все знать!»

IV

Деревенский рассказчик. — Мое первое письменное произведение. — Дневник. — Затмение солнца. — Землемер П. А. Зарубин. — Собирание трав. — Рекрут. — Писание писем. — Требование в Москву. — Прощание. — Поездка.


На святках в 1846 году приезжал к соседу Егору дворовый человек Телепнева. Это был веселый молодой человек. Он играл на гармонии, пел разные песни и рассказывал разные истории. Один раз давал представление «Суд царя Соломона»[576]. Нарядился он в какой-то пестрый халат, и на голове у него был высокий колпак. Ему помогал наш однодеревенец, Петр Китаев, который говорил много смешных прибауток. Слушатели говорили, что Китаев мастер сам прибаутки сочинять. Меня это очень удивило, так как я слышал от одного фабричного, что все, что пишется, и все сказки даже, сочиняют сенаторы в Петербурге и Москве, там печатают и рассылают по всей империи.

Я долго думал по этому поводу и решил наконец сочинить что-нибудь. Написал я следующее: «В Ветлужском уезде один мужик заметил, что к нему на пасеку за медом ходит медведь. Он его подкараулил и выстрелил в него из ружья. Медведь побежал. Мужик за ним и схватил его за хвост. Хвост оторвался. Он за заднюю часть. Она оторвалась. Он за спину. Спина отвалилась. Как хватил его за уши, так оба и упали. Об этом случае сотник донес становому, тот капитану-исправнику[577], этот губернатору, а последний сенату, который велел напечатать и объявить по всей империи». Я прочитал это нескольким крестьянам, и все сразу поверили в истинность происшествия. Мне было совестно.

Между тем дядя Кирилл привез мне в подарок академический календарь[578] 1824 года. Он купил его, думая, что в нем напечатаны хорошие сказки, так как календарь был в переплете. Я был очень доволен этою книгою, так как узнал названия всех губерний. С особенным удовольствием читал подробное описание Костромской губернии. На пустых страницах календаря кем-то сделаны были разные отметки и записаны разные события. Я тотчас же сшил себе тетрадку, завел дневник и стал делать в нем каждый день отметки. Записано мною было, как однажды Катя, моя родственница, соседка, встретившись со мною, сказала, что я, вероятно, научился от Корнилия колдовству и приворожил ее, потому что она целый день думает о мне. Другая отметка была о затмении солнца. Когда свет солнца начал меркнуть, все убежали в свои дома. У нас зажгли перед иконами восковые свечи и стали молиться. Все очень были встревожены. Когда стало опять светлеть, мне разрешили выйти на улицу. Около избы дяди Егора была большая толпа, среди которой стоял приехавший из Москвы Иван Куколкин и смотрел на солнце в закопченное стекло. Брали у него посмотреть и другие охотно, но когда он стал говорить, что еще месяц тому назад в Москве был известен день и час затмения солнца, на него набросились все и стали кричать, что он безбожник, так как воли Божией никому не дано знать. Он замолчал и не возражал.

Осенью началось межевание земель. Меня послали быть понятым. Днем я носил цепь, а вечером расписывался за всех остальных понятых. Бурмистр говорил, что землемер, Павел Алексеевич Зарубин, сын пучежского мещанина, научился межевать и стал барином[579]. Землемера я считал человеком сверхъестественным, умеющим читать чужие мысли. Вывел это заключение я из нескольких случаев. Один раз не успел один из мужиков сказать потихоньку, что ему и есть и спать хочется, как землемер посмотрел на него и закричал: «Эй! что ты осовел! Есть или спать хочешь». Вслед за тем он посмотрел в астролябию, велел поставить колышки и мерить цепью. Вдруг он крикнул: «Стой! копай здесь. В этом месте должна быть межевая яма и знаки, 3 камня и угли». Стали копать и действительно нашли и камни и угли. Увидев, как я пишу, он велел мне приходить к нему по воскресеньям писать повестки сотским и бурмистрам о явке к межеванию и о предоставлении документов. Павел Алексеевич научил меня многому. Я узнал не только четыре правила арифметики, но и получил понятие об астролябии и магнитной стрелке. Познакомился также и с грамматикой. Уходя от Павла Алексеевича с гостинцами и двугривенным в кармане, я всегда удивлялся его познаниям и уму. Не нравилось мне только, что он в постные дни ел молоко, ел зайцев и насмехался над староверами, даже над Зиновием Васильевым, скрывшимся в леса.

— Удрал спасаться, напившись мирской кровью, — говорил о нем Павел Алексеевич. — Когда служил барину, тогда драл всякие поборы, и грибами, и холстиною, и маслом. Даже выкуп положил за девок, которые не желали выходить замуж и идти в другую вотчину.

Между тем последний выкуп устроил уже новый бурмистр Малкин. Когда уезжал Зиновий Васильев, прощание его было торжественное. Оставив свой богатый дом и свою власть, он с сыном Парфеном доехал до Волги, слез с телеги, погладил своего пегого и сказал сыну: «Прощай, Парфен! Береги пегого. Он был мне верным слугою. Живи благочестиво, трудись до изнеможения, как твой брат Иван, и тогда дурные мысли смущать тебя не будут. Не забывай бедных. Ты теперь остаешься в мире один, и мы будем молиться за тебя!» Сказав это, он сел в лодку и заплакал.

Осенью новый бурмистр неправильно сдал в солдаты мужика, лет 35, кривого, под тем предлогом, что он был плохой плательщик. В действительности же бурмистру нравилась его жена. Сдал также в рекруты и парня Никифора, которого мы очень жалели. Это был скромный парень, преданный расколу. Он постоянно читал Священное Писание и любил уединение. С этою целью он с наступлением весны нанимался пасти стада. Сидит он, бывало, под тенью кустика, плетет лапти или делает коробочку из бересты и тихо напевает или духовную, или заунывную песенку. Иногда играет на свирели. Он удивительно знал природу и был близок к ней. Он знал каждый цветочек, каждую травку, где какая растет, чем пахнет. Знал, где какие ягоды растут, где грибы. Он умел заглядываться на волнующуюся рожь, заслушиваться пения птичек. Птицы и животные любили его и летели и бежали к нему.

В начале зимы пронесся слух, что барин потребовал выбора и присылки к нему в услужение более красивых и ловких девушек и парней. Я и Михаил считались не из плохих и побаивались очень, как бы выбор не пал на нас. Я не сидел сложа руки, а работал. Тканьем полотна зарабатывал я до 20 копеек в день. Видя мою прилежность, не раз говорили: «Вот будешь жених-молодец». При таких замечаниях я думал про себя, что я не хочу быть простым мужиком и валяться на полу, прикрывшись с бабой епанчою. Этим словом называли войлочную полость, которую обязательно должна была принести невеста. Я хотел быть приказчиком на фабрике и носить красную рубашку, такую, как у дяди Корнилия. С просьбою писать письма ко мне обращалось очень много баб. Однажды пришла жена старосты и попросила написать своему возлюбленному, что муж ее в известный день уезжает. Каким-то образом муж, староста, перехватил это письмо. Избив жену, он потребовал меня к себе.

— Это ты писал это письмо? — грозно спросил он меня.

Я сознался.

— А знаешь ли ты, щенок, что где руки, там и голова. Если ты еще раз осмелишься написать подобное письмо, я тебя зашлю туда, куда и ворон костей не заносит. Ступай.

Я стал уходить. Он щелкнул меня пальцем по затылку и прибавил:

— Смотри, об этом ни гугу.

Летом я занимался полевыми работами, а осенью поступил в селе Порском к купцу Пономареву приказчиком на постоялый двор. На моей обязанности лежал отпуск сена и овса и составление счетов. Пробыл я там всего недели две, а затем Пономарев стал заниматься сам. Заработал я 2 рубля 80 копеек.

В декабре месяце в одну из суббот, едва семья стала на общую молитву, как раздался стук в окно. Послышался голос, что бурмистр немедленно требует к себе отца вместе со мною. Я испугался и подумал, что меня хотят высечь за то, что я накануне целый вечер с его дочерьми гадал на оракуле[580]. Не успели мы прийти к бурмистру, как он объявил, что посланные им в Москву к господам мальчики забракованы и отправлены обратно и что поэтому в Москву посылаюсь я.

— Ты его завтра же к вечеру отправь в Шую и передай Кондакову, который и отвезет его в Москву, — приказал бурмистр. — А ты не горюй, — прибавил он, обращаясь ко мне. — Если бы ко двору не попал, в солдаты пошел бы. Дома тебе не усидеть.

Объяснив, что дорогой Кондаков будет кормить меня на мирской счет, он дал мне 3 рубля. Узнав, что я отправляюсь в Москву, матушка заплакала и невестки захныкали. Таким образом 19 декабря 1847 года решилась моя участь, и я должен был ехать в Москву. Баню топить было уже поздно. Поэтому я вымылся и выпарился в большой нашей печи и сел ужинать. Всем был подан кочан капусты, похлебка й картофель и, кроме того, лично мне мед и клюква. Когда я улегся спать, мать села рядом со мной и долго говорила мне, чтобы я постоянно молился и не забывал бы Бога. Утром в нашу избу набралась целая толпа народа. Пришел между прочим и Никита, живший лет 40 в кучерах и наконец прогнанный господами за пьянство.

— Не горюй и не плачь, — говорил он. — Москва слезам не верит. Надо быть проворным и ловким. Вислоухим там плохо — облапошат. Если напроказничал — хорони концы, не попадайся. Мы, бывало, целую ночь гуляем по кабакам, трактирам и у красных девушек, а утром дома, как ни в чем не бывало. Все шито и крыто. Одним словом, гуляй, да дело знай и не зевай.

Мать заметила ему, что я еще мал для гулянья.

— Э, скоро научится, — ответил он. — Там нужно жить так, как живут товарищи. С волками жить — по-волчьи выть. Чужая сторона по головке не гладит. А ты первым делом, как явишься, — учил он меня, — кланяйся в ноги. Сиволапого к ручке не допустят. Стой прямо, руки по швам. Повернуться прикажут — живо налево кругом.

Слушая Никиту, я не знал, верить ему или не верить. Часов в 9 подали обед: лапшу с грибами, пшенную кашу и кисель гороховый с маслом. Затем я пошел прощаться по деревне. Заходил и к священнику, и к диакону. Они просили доложить господам о нуждах церкви. Когда я возвратился домой, меня ждала закуска: грибы соленые и баранки. Хоть и не хотелось есть, я взял грибов, проглотил несколько штук и сказал:

— Прощайте, грибы. Не придется мне больше вас собирать. Не ходить мне больше зеленым лугом по темным лесам.

У родителей показались на глазах слезы, и сам я заплакал.

— Сладок был родительский родной хлеб. Каков-то будет хлеб на чужой стороне, в белокаменной Москве, — продолжал я.

— И откуда у него слова такие берутся, — сказала тетка.

— Вот тебе коробка с бельем, — сказала матушка. — Тут есть и три платочка. В Москве, говорят, нос платком вытирают.

Передав белье, она благословила меня и передала мне медный образок Пресвятой Богородицы Всех Скорбящих. Простившись с родителями, я обошел всю избу и зашел во двор попрощаться с лошадьми и коровами. Отец с матушкой сели на мирскую подводу, а я пошел рядом, прощаясь со всеми встречными. Многие давали мне на гостинцы деньги. На краю деревни я перекрестился на церковь и простился со всеми. Моя подруга Катя поцеловалась со мною и сунула мне в руку колечко с молитвою и поясок со словами:

— Не забывай меня.

Отвесив еще раз всем низкий поклон, я сел на подводу, и мы поехали.

В 9 часов вечера мы приехали в деревню Филисово к Кондакову, который, имея шесть лошадей, занимался перевозкой товаров из села Вичуги в Москву и обратно. На следующий день, 21 декабря, я простился с родителями и, взгромоздившись на один из возов с мануфактурным товаром, тронулся в путь по направлению к Москве. Проехав несколько верст, ко мне подошел Кондаков и сказал:

— Нечего тебе плакать. Возьми вот рогожу. Прикройся и спи.

Мне надоело смотреть на бесконечные снежные поля. Я послушался доброго совета и заснул. Проснулся я только утром, когда мы стали подъезжать к селу Васильевскому, принадлежащему князю Трубецкому. В селе дворники, то есть хозяева постоялых дворов, выбегали на улицу и приглашали у них остановиться, но у Кондакова и его зятя Тараса был знакомый постоялый двор, куда мы и направились.

В чистой, просторной, теплой избе был приятный запах печеного хлеба и жареного лука. Дворничиха подала чай и потом обед, который состоял из ботвиньи[581] с вареным соленым судаком, похлебки из картофеля со снитками, лапши с белыми грибами, жареной малосольной севрюги с картофелем, горохового киселя с постным маслом и мягкого ситного хлеба с медом. Во время обеда приехал торговец дичью, крестьянин Варнавинского уезда, который сел обедать с нами. После обеда Тарас и торговец выпили по стакану пенного[582]. За обед заплатили по 25 копеек с человека. После обеда отправились в путь и ехали не останавливаясь два дня. Был сильный мороз. Торговец дичью молил Бога, чтобы мороз продолжился. Он боялся, что попортится дичь, от которой уже шел запах. Тарас же просил оттепели, так как у него коченели руки при перепряжке 6 лошадей. День Рождества мы встретили на одном из постоялых дворов и поехали опять вперед.

V

Москва. — Первые впечатления. — Представление господам. — Состав господской семьи. — Первые обязанности. — Встреча Нового года. — Сдача лакея в солдаты.


Вот наконец и Москва. Начинало рассветать, и сквозь розоватый туман виднелись два столба с фонарями.

— Это Преображенская застава, — сказал Тарас.

Около шлагбаума стояло множество возов и саней, около которых толпился народ. Едущих опрашивали в конторе о том, кто такие и куда едут, и пропускали по одному возу. В стороне виднелась церковь… Я перекрестился большим крестом.

— Крестится, как раскольник, — заметил Тарас. — Вот приедешь в Москву, там тебя приучат и к щепотке, и к табаку.

Я смотрел на все изумленными глазами: и на громадные дома, и на снующий народ, и на извозчиков.

— Это будочник с алебардой, — учил меня Тарас. — Они всякого могут задержать и отправить в кутузку для обучения уму-разуму.

Всюду сновали разносчики со сбитнем, калачами и сайками, громко крича:

— Горячих кому угодно!

— Видишь круглое здание, — сказал Кондаков. — Это строение для огненной машины, которая по железной дороге будет возить из Москвы в Петербург и людей и товары.

— А правду ли говорят, — спросил Тарас, — что дорога будет как стрела прямая и что, когда пригорки сровняют и леса прорубят, Петербург будет виден как на ладони?

— Разве можно глазу человеческому видеть за 700 верст, — ответил Кондаков.

Наконец мы приехали в Шуйское подворье и, поместив возы во дворе, сами вошли в постоялый двор Кормилицына. Это был подвал каменного дома, очень сырой, свет в который едва пробивался сквозь покрытые сплошь льдом окна. Кондаков сначала сходил в контору, а затем велел мне взять свой сундучок и повез меня на розвальнях к господам. Проезжая по улицам и рассматривая дома, я очень беспокоился о том, как примут меня господа. Мне было бы очень стыдно, если бы меня забраковали и признали негодным для Москвы. В то же время припоминал слова Никиты: «Не довернешься — бьют, и перевернешься — бьют». Когда мы въехали в Медвежий переулок, Кондаков снял шапку и слез с саней.

— Слезай и снимай шапку, — скомандовал он. — Видишь тот дом вдали. Это господский.

— Да ведь далеко. Мы бы во двор въехали.

— Молчи. Исстари ведется, что на господский двор мужики должны входить пешком и без шапки.

Мы вошли во двор и направились в один из флигелей, где помещалась людская. Там сидел дворецкий, распивая чай с лакеями и горничными.

— А, Федор Федорович приехал, — раздался голос.

Кондаков подал руку дворецкому и другим и, указывая на меня, сказал, что привез нового слугу.

— Здравствуй, землецок, — сказал шутливо дворецкий, оглядывая меня.

Все рассматривали мою шубу и сапоги, шептались и хихикали. Я в свою

очередь робко разглядывал их, удивлялся их синим сюртукам и платьям и — недоумевал, что они нашли во мне смешного. Дворецкий отнес переданное ему Кондаковым письмо, и скоро нас позвали в дом. В прихожей сидели два лакея, из которых один мотал бумагу, а другой вязал чулок. В зале стояли стеклянные цветные ширмы, висели большие зеркала и лампы, под которыми болтались стаканчики для стекавшего из ламп льняного масла. Из залы через коридор вошли в кабинет, где, разбитый параличом, лежал на кровати сам барин.

— Здорово, Кондаков, — сказал он. — Привез мальчика. Ты чей будешь?

— Дмитрия Евдокимова, крапивновского, — ответил я.

— А, знаю. Нравится Москва?

— Нравится, сударь, — опять ответил я и, вспомнив наставление Никиты, бухнулся в ноги. В это время вошла барыня. На ней было шелковое, с широкими рукавами и складками на плечах платье, на голове жемчужная гребенка, в ушах горели серьги, на груди блестела звезда, на шее был жемчуг. Сама она была молода и красива, и мне показалась богиней. Она присела на кровать к мужу и спросила меня:

— Ты из какой деревни?

Я так смешался, что не мог ответить.

— Забыл уже, как зовут деревню, — насмешливо продолжала она. — А тебя как зовут?

— Федором Дмитриевичем.

— Вот как.

Она что-то сказала барину по-французски, и они вдвоем засмеялись. Тут я вспомнил опять наставления Никиты и бухнулся на пол перед нею, так что ее ноги очутились над моей головой.

— Ах, дурак, дурак, — сказала она и ушла.

На этом и кончилось представление господам. Меня отвели опять в людскую, где предложили мне ужинать, но я есть не мог. Я лег спать и долго не мог заснуть. Перед моими глазами все стояла барыня. Я удивлялся, почему у нее, 25–27-летней красавицы, муж старик, лет 60, и думал, что у нас в деревне лучше, так как таких неравных браков не бывает. Всю ночь мне грезились разные сладкие сновидения. Проснувшись же, я почувствовал горькую действительность. В полутемной людской еще все спали, и только слышался храп кучеров и дворников. Я, боясь нарушить покой, не вставал и думал о том, как врут в деревне. Рассказывали, что дворовые не имеют покоя ни днем, ни ночью, а между тем, пока здесь храпят, в деревне самый плохой ткач успел уже наткать миткаля аршин 6, не меньше. Вот наконец встали, умылись и пошли каждый по своему делу. В людскую явился дворецкий и горничные и стали пить чай.

— Хочешь чаю? — спросил меня дворецкий. — Пил чай в деревне?

— Нет.

— На, выпей.

Мне дали чашку чаю и три баранки. Я старался пить так, как пьют остальные. Выпив две чашки, я поблагодарил и перекрестился большим крестом.

— Раскольницок, — насмешливо заметил дворецкий.

Я присматривался ко всему окружающему. Семья господ состояла из барина, барыни, трех сыновей и дочери. Старший сын, Александр, учился в Дворянском институте, а дочь в Екатерининском[583]. У старшего был репетитор-студент, который жил у господ, к младшим, Николаю и Сергею, ходили два учителя. Кроме того, была немка, которая давала уроки немецкого языка и в то же время была экономкой. Дворецкий сам-четверт, повар сам-четверт, Василий эконом сам-третей, кухарка в людской, кучер, форейтор, два дворника, три лакея, три горничных, меня еще прибавили, еще хотят выписать. Я недоумевал, к чему так много людей держать.

Пока меня заставили носить воду, щепать лучину, чистить ножи. Кликали меня Федькой. Мне это было очень неприятно. В деревне ко мне приходили из других деревень с просьбой прочитать и написать письма, угощали меня, ухаживали за мной, звали Федором Дмитриевичем, а здесь — деревенский чурбан, Федька. Я чувствовал, как давило мне в горле и подступали слезы к глазам. С меня сняли мерку и скоро нарядили. В казакине из толстого домашнего сукна, в манишке с галстуком и коротко остриженный, я, глядя на себя в зеркало, сам себя не узнавал.

Меня назначили прислуживать за столом. Главная же моя обязанность была неотлучно находиться при барине и поправлять не слушавшиеся ему руки и ноги и вытирать нос. Мне это было не по душе.

Прошло однообразно несколько дней, и наступило 31 декабря. В этот день вечером осветили весь дом. Кроме ламп, в зале горели сальные свечи,

а в гостиной 2 свечки белые и крепкие, как сахар. Лакеи были во фраках, белых жилетах и белых перчатках. Приехало очень много гостей. Были дядья барыни П. Л. Демидов, Л. Л. Демидов, А. Л. Демидов, генеральша Рогожина, Титова, Поливанова, Хазиковы и генерал Митусов. Я был в числе лакеев в передней и помогал снимать верхнее платье, только у меня дело плохо спорилось. Подхватывая шубу, я тащил и фрак; снимая теплые сапожки, я стаскивал башмаки. Среди лакеев особенно выдавался камердинер П. Л. Демидова, Сергей Миронов, которого Демидов купил у графа Панина за 3 тысячи рублей. Это был огромного роста, осанистый и всезнающий человек. Рассматривая шубы господ, он говорил, что одна из черно-бурой лисицы и стоит тысячу рублей, другая из соболей 2 тысячи и т. п. Я в это время думал, что деревенская изба стоит только 100 рублей, и вспоминал, как я с братом месил глину для кирпичей, чтобы уплатить оброк.

В зале в это время под музыку Титовой, игравшей на фортепьяно, танцевали. В 12-м часу зажгли елку, затем стали ужинать и ровно в 12 часов с бокалами шампанского в руках стали поздравлять друг друга. Меня это очень удивляло. В деревне у нас этот вечер просто считался кануном Васильева дня[584], и матушка уверяла, что новый год начинается первого марта, в тот день, когда сотворен мир.

Январь месяц 1848 года был суетливый, все гости ездили. Я был на посылках и между прочим покупал ежедневно «Московские ведомости» и «Полицейский листок»[585], в котором читал рассказы. Когда стала наступать весна, я влезал на чердак и смотрел, как начинают краснеть березы и вить гнезда галки, глядел в синюю даль и на черневшую вдали Марьину рощу, и мысли мои уносились туда, далеко, в мою родную деревню. Как бы в ответ на мои думы, 1 апреля, во время обеда, барыня, разговаривая с гостями, сказала, что летом поедет в деревню.

Наша обыденная жизнь в людской была нарушена происшествием. На Фоминой неделе людей стали кормить тухлою солониною. Мы ели неохотно, но молчали. Лакей же Иван при встрече с экономкой назвал ее чухонской мордой и сказал, что если она будет продолжать давать тухлятину, то бросит ей солонину в лицо. Немка стала его за это ругать, а он погрозил ей кулаком. Она сейчас же побежала жаловаться господам. Иван был немедленно вызван. Он не стал отказываться от своих угроз и добавил, что люди не собаки, а между тем даже собаки не едят той говядины, которую отпускает нам немка. За такую дерзость Иван немедленно был сдан в солдаты. Он иногда помогал мне ухаживать за барином, теперь же я остался один.

VI

Поездка в деревню. — Холера. — Петербургский губернатор Кавелин. — Смерть барина. — Чтение русских авторов. — Артист Самарин. — Герольды. — Посещение Москвы Императором Николаем I. — Интриги прислуги. — Посещение театра в первый раз.


В июле месяце 1848 года барыня собралась в деревню и взяла с собою сына, студента, горничную и меня. Я был очень рад и счастлив. При въезде в деревню нас встретил бурмистр, старосты и крестьяне с хлебом-солью. Все были в праздничных платьях. Я отыскивал глазами родных и знакомых и радостно кивал им головою. Остановились мы в доме бурмистра, и барыня разрешила мне проведать родных. Встреча была радостная. Матушка прежде всего стала спрашивать, не перестал ли я креститься большим крестом, и долго твердила мне держаться завета дедовского. К моей матери очень часто заходила барыня и, сидя с нею под яблонью в саду, подолгу с ней разговаривала. Для развлеченья барыни собрался как-то под окнами хоровод, который пел песни. Между бабами была и Катя, которая была уже замужем. У меня стояли на глазах слезы. Через две недели мы поехали обратно по Ярославскому шоссе. В это время кругом свирепствовала холера, и ямщики все были пьяны, так как им в видах предохранения от холеры отпускалась водка. В Москве была тоже сильная холера. Многие выехали, и Москва сильно опустела. Газеты переполнены были статьями о холере.

Переехавший в Зыково барин сказал, что дворецкий плохо за ним ухаживал, и его с семейством отпустил. Мне был подарен жилет и галстук, и меня стали звать Федором, а не Федькой. Удалось достать «Современник»[586], и я не спал ночей, пока не прочитал роман «Три страны света»[587].

В этом году господа встречали новый год у Дуровых. Первого января у нас утром было много гостей, и обедали князь Вяземский и дядя барина, петербургский губернатор Кавелин[588]. Когда стало темнеть, он увидел из окна искры. Вслед затем послышался стук в стену. Это зажигали фонарь и вставляли его в стену дома.

— Как, у вас в Москве до сих пор вколачивают фонари в стены деревянных домов. Ну, это небезопасно, неправильно, — сказал он.

На другой же день у ворот был поставлен столб, и на нем укреплен фонарь.

В конце марта барин заболел. У него был страшный жар, он не спал и в бреду метался по постели. 2 апреля он скончался.

Похороны были великолепны. Отпевали в Рождественской церкви, что в Путинках, и похоронили в Симоновом монастыре. Было два архимандрита и много духовенства. Барыня нарядилась в черное платье и каждый день ходила в церковь и в Петровский монастырь. Мне барыня подарила кое-что из платья барина и серебряные часы. Я так был доволен, что даже по ночам, просыпаясь, поверял свои часы с другими. После смерти барина у меня было больше свободного времени, и я стал много читать. Прочитал Жуковского и многих других писателей. Самое большое впечатление на меня произвели сочинения Карамзина. Он повлиял на мое воображение и на мое сердце. Мне казалось, что я иначе стал думать и чувствовать.

«Московские» и «Полицейские ведомости»[589] были переполнены сведениями о войне с Венгрией. Приезжавший часто к барыне Дмитрий Александрович Демидов обыкновенно спорил с Сергеевым и Дружининым и доказывал им, что мы совершенно напрасно помогаем австрийцам[590].

Однажды утром, в ожидании пробуждения барыни, я сидел под акацией во дворе и читал «Полицейский листок». Вдруг ко мне подходит артист Иван Васильевич Самарин[591] в черном сюртуке, пуховой шляпе и с камышового тростью в руках. Он взял у меня «Листок», просмотрел его и спросил, где я учился грамоте. Я ответил, что у брата в деревне…

— А ты приходи ко мне, — сказал он. — Я дам тебе книг для чтения.

Самарин жил у Глушкова во флигеле вместе с отцом своим, Василием Дорофеевичем, матерью, братьями и сестрами. Отец его был крепостным Волкова, имевшего большой дом в Леонтьевском переулке и плисовую фабрику в Горенках по Владимирской дороге. Иван Васильевич был красив и строен, осанка у него была благородная и манеры прекрасные. У него бывали писатели и было много поклонниц, между которыми выделялась красивая, молодая Голубева, которая часто к нему ездила.

На следующий же день я явился к Ивану Васильевичу за книгами. Он дал мне два тома Пушкина. Брат его, Сергей, узнав, что я имею плохое понятие о грамматике, дал мне грамматику Востокова[592], сказав: «Дарю ее тебе, потому что она надоела мне хуже горькой редьки».

Я стал вставать раньше всех и тотчас же начинал зубрить грамматику и читать географию. Долго я не мог понять системы Коперника, пока наконец не уяснил ее себе. Тогда я вспомнил, как однажды у нас хотели бить 15-летнего парня за то, что он стал рассказывать о том, как, по словам его грамотного отца, Земля вертится. Барыня дала мне письменные принадлежности и велела учить азбуке 6-летних детей.

В августе месяце разъезжали по улицам Москвы на серых лошадях, в касках и белых мундирах герольды с отбитыми у венгерцев значками. Их сопровождали трубачи. Народ крестился, прославляя Бога за победу. Некоторые же господа говорили, что мы за положенные головы русского солдата можем похвастаться только этими тряпками. Я читал манифест[593], что подъемлется оружие в отмщение врагу за веру, отечество и честь России, и теперь, слушая разные суждения, недоумевал и не знал, кого бы и как бы спросить, чтобы мне разъяснить все это. Так этот вопрос и остался для меня неразъясненным.

Осенью, когда окончилась постройка нового большого дворца в Кремле, приехал Государь Император Николай Павлович. В 10 часов вечера, при ярком свете луны, увидел я Царя в шинели и белой фуражке, ехавшего с каким-то генералом. Народ кричал «ура». Коляска четвериком быстро пронеслась по Тверской мимо меня. Я хоть и мельком видел Царя, но был очень счастлив. Во дворце был всенародный маскарад. Наша вторая экономка, молодая девица, ходила туда и говорила, что было там тысяч 20. Во второй раз я видел Государя ближе. Когда он проезжал по Театральной площади, народ окружил его и стал на себе везти экипаж. Я пробился вперед и ухватился тоже за крыло экипажа. Подъезжая к Тверской часовне, Государь оглянул народ и строго и громко сказал: «Довольно». Народ моментально рассыпался.

Вместе с доверием барыни ко мне росло во мне усердие к работе. Видя, что барыня мною довольна, остальные слуги, и старые и молодые, стали завидовать и старались чем-нибудь повредить. Скоро им удалось меня подловить. Не желая отставать от остальных, я, несмотря на строгий наказ моей матушки, стал курить трубку. Как-то в людской загорелись от неизвестной причины угли в корзине. Старая экономка донесла барыне, высказав предположение, что огонь заронили курильщики, в числе которых назвала и меня. Барыня, очень боявшаяся пожара, так как ни дом, ни имущество застрахованы не были, очень рассердилась, отобрала у всех трубки, сожгла их и приказала больше не курить. Между тем я курить уже привык. Поэтому я, пользуясь отсутствием барыни, взял ее трубку и докурил ее на балконе. Это подметила та же экономка и донесла барыне.

— Как ты смел курить из моей трубки? — спросила грозно меня барыня.

— Да я не подкладывал табаку.

— Нечего сказать, хорошее оправдание. Да разве можно курить из моей трубки?

— Мою-то вы ведь сожгли, — ответил я наивно.

— Вот тебе 30 копеек, возьми и купи.

Я с гордостью показал деньги экономке.

— Балует тебя. Скоро под юбку посадит, — зло заметила экономка.

Я был возмущен таким замечанием. На барыню я смотрел, как на высшее, недосягаемое божество. Совсем другими глазами я смотрел на Аннушку, горничную соседей Мерлиных, уехавших на дачу и оставивших ее одну в доме. Сначала мы посылали один другому издали поцелуи с балкона, а потом познакомились. Узнав, что она читает, я стал давать ей книги. Мы очень часто виделись.

Прочитав рассказы о Петре Великом и о Суворове, я резко изменил свою жизнь. Стал рано вставать и трудиться. Я и дрова пилил, и снег с крыши сбрасывал, стал вместо полотера пол натирать и по ночам выходил проверять караульщиков. Пыл мой к работе охладил немного один случай. Барыня дала мне рубль для покупки воска для полов и пуговиц. Рубль я завернул в платок, который положил в карман. Идя в лавки, я по дороге зашел помолиться к Иверской. Пока молился, у меня платок с рублем украли. Денег своих у меня в это время ни копейки не было, и поневоле я должен был возвратиться домой и доложить об этом случае. Она взглянула на меня, сказала что-то по-французски племяннице и затем объявила мне, что если я умею терять деньги, то должен суметь натирать полы без воска. Меня очень расстроило это недоверие, и я долго плакал. Однако через несколько времени барыня, узнав, что я купил воск на свои деньги, отдала мне рубль.

Иван Васильевич Самарин в свой бенефис дал мне контрамарку для входа в театр. Барыня меня отпустила. В театре я был в первый раз. Сидел я на самом верху. Было жарко. Ничего я не понял. Видел, что на сцене входили и уходили, говорили, пели и плясали. Публика хлопала, стучала и кричала. Я глядел не на сцену, а на ложи и кресла, удивляясь множеству народа и роскоши нарядов. То, что было на сцене, как-то проскользнуло мимо меня. Я не рад был, что и пошел. На вопрос барыни, хорошо ли было в театре, ответил, что хорошо, но жарко. Она засмеялась. Повар объяснил, что на балаганах гораздо интереснее.

VII

Чтение книг. — Посещение театра. — А. А. Демидова. — Открытие Николаевской железной дороги. — Приезд Государя Императора Николая I в Москву. — Цены местных припасов. — Привоз бурмистром оброка. — Смерть Гоголя. — Смерть Жуковского. — Поездка Глушковой в Петербург. — Жестокое обращение господ с крепостными.


Писал я чисто и складно, поэтому барыня заставляла меня писать приказы старостам и сама только подписывала. Читал я много. После Гоголя прочитал рукописную поэму Лермонтова «Демон». Начитавшись, я стал считать себя обиженным судьбою и ходил мрачный. Сочинение Карамзина и «Избранные места» Вербицкого[594], где так много высоких мыслей и успокоительных советов, меня ободряли. Я говорил себе, что счастье заключается не в роскоши и богатстве, а в доброй совести и исполнении долга. Ну и что же из этого, что я не барин, а слуга, думал я. В этой жизни светом и теплом солнца наслаждается и тот и другой одинаково, печали есть и у того и другого, а в будущей жизни все будут сравнены.

Весною был у меня отец. Я водил его по Москве и показывал ему ее, но он ко всему относился равнодушно. Закупив товар для продажи в деревне, он товар этот отправил на возах с Кондаковым, а сам домой пошел пешком.

В течение всей зимы, благодаря Самарину, Н. И. Пельту[595] и Якунину, дававшим мне контрамарки, я очень часто бывал в театре. Теперь я уже вполне сознательно относился к игре на сцене и очень полюбил театр. Я следил за каждым словом и запоминал… На другой день я на вопросы барыни подробно ей рассказывал о содержании пьесы и об игре. Помню, как хорошо играл Шумский Хлестакова и М. С. Щепкин городничего[596]. Видел Щепкина и в «Скупом рыцаре»[597].

Узнав, что я пишу письма для барыни, ее сестра, Авдотья Александровна Демидова, также стала призывать меня к себе писать письма. Эта 50-летняя девица, имея хорошее состояние, была неимоверно скупа и расчетлива в мелочах. Держа лошадей, имея хорошие экипажи, она жалела дров для отопления дома и отказывала себе в еде. Жалея денег в уплату за пересылку, она послала 50 рублей в простом письме. Деньги пропали. Несмотря на это, она послала деньги опять в простом письме. Заказав карету, она, пока карета делалась, в течение двух лет ежедневно заезжала смотреть, как делают карету.

19 августа[598] Государь Император с семейством приехал в Москву по железной дороге. Ехал от Петербурга до Москвы 20 часов. Рассказывают, что Государь был очень доволен, благодарил и поцеловал Клейнмихеля[599]. В народе ходят слухи, что наступают последние времена, так как в Священном Писании сказано, что перед концом мира будут ездить на огненных колесницах. Поэтому, говорят, и митрополит Филарет[600] отказался от освящения дороги, признавая ее выдумкою антихриста.

С осени барыня покупку припасов возложила на меня. Цены были на все недорогие. Дрова — 1 сажень 16 рублей ассигнациями, 1 воз сена 44–50 копеек ассигнациями, 1 воз соломы 1 рубль серебром, 1 четверть овса 9 рублей ассигнациями, 1 пуд муки 36 копеек ассигнациями, 1 фунт сахара 24 копейки серебром, четверть ведра[601] водки 1 рубль 13 копеек серебром, 1 пуд говядины 5 рублей 30 копеек ассигнациями, 100 штук яиц 1 рубль серебром, 1 пуд сальных свечей 13 рублей ассигнациями.

Зимою, несмотря на морозы, барыня посылала меня каждый день на базар. Чтобы согреться, я заходил в трактир пить чай с баранками. Так как барыня не давала на это денег, я, издерживая на себя 20 копеек, барыне показывал не настоящие цены, а немного выше. Закупая все припасы, я увидел, как дорого стоит барыне содержание дворни. Желая выслужиться и приобрести побольше доверия, я сообщил студенту Сергееву, что дворник, уезжая за водой, свез дрова знакомой прачке. Сергеев передал это барыне, и дворника сейчас же отдали в солдаты. Я чувствовал себя не совсем хорошо и успокаивал себя тем, что, может быть, ему повезет судьба, как и сданному в солдаты лакею Ивану. Этот был очень доволен и приходил к нам похвастаться своим гвардейским мундиром. Он был тамбурмажором[602].

К детям, Сергею и Николаю, которых я научил читать, наняли гувернантку. Старшего, Александра, который готовился поступать в юнкерское училище, приходил учить строевой службе и фронту унтер-офицер.

Приезжал из Юрьевской вотчины бурмистр Василий Ефимов. Главная цель его приезда была упросить барыню купить для себя часть земли на ее имя и другую землю променять. Барыня дала на это свое согласие. Меня он угощал чаем и дал 2 рубля. Вероятно, он ублажал меня потому только, чтобы я не рассказывал барыне о том, как он берет взятки с крестьян, нарушая очередь при сдаче в солдаты. Барыне бурмистр привез оброк с крестьян: 4 пуда сухих грибов, 5 пудов коровьего масла, 3 пуда меду и собранные с девок, не вышедших замуж, холсты и по 2 фунта сушеной малины с каждой.

Девушка княгини Шаховской рассказывала, что она была в Париже и что там нет ни крепостных, ни дворовых. Все грамотные и каждый учится чему хочет. Хорошо, думал я, там. У нас же учат тому, чему захочет учить барин.

21 февраля (1852) зашел в трактир и узнал, что скончался Николай Васильевич Гоголь. На Никитинском бульваре, в доме графа Толстого[603], где жил Гоголь, весь двор был полон карет. Был губернатор Закревский[604] и много генералов и господ. 23 февраля Гоголя отпевали в университетской церкви. Было очень много народу. Гроб несли студенты до Даниловского монастыря, где его и похоронили. Петр Иванович Крюков говорил, что Гоголь был настолько беден, что даже фрака порядочного не имел. Я видел Гоголя несколько раз, когда он приходил к Хомякову[605]. Я хорошо помню его острый нос и сгорбленную фигуру с опущенной вниз головой. Вечером стал читать «Мертвые души». «Вечера на хуторе» интереснее.

29 марта по случаю праздника Пасхи барыня подарила мне 3 рубля и материю на жилет. Дворовые стали зло на меня смотреть. Я вспомнил рассказ Марлинского о том, как черт с целью перессорить деревенских баб бросил им лент[606]. Сейчас же я запрятал материю подальше.

В мае прочитал в газетах, что в Баден-Бадене скончался Жуковский[607]. Прочитал письмо Жуковского из Баден-Бадена к великой княгине Марии Николаевне[608]. Какое знание, сколько глубоких дум, сколько искренности и мягких чувств. А как хорошо описаны горы, воздух и небо. Какой громадный ум и какая великая душа!

17 июня барыня поехала в Троицкий монастырь и взяла с собой меня и горничную Машу. В гостинице было много знакомых господ. Барыня целые дни проводила с Жуковой и Блохиным, который за ней ухаживал. Вероятно, и он нравился барыне, потому что в его присутствии она была очень оживлена, смеялась и пела даже. Когда же оставалась одна, бывала очень задумчива и сидела молча. Я очень боялся, что барыня может выйти замуж. Неизвестно ведь, каков будет новый барин. Может и в солдаты сдать.

Блохин стал часто приезжать к нам и в Москве, когда мы возвратились. 29 июля барыня получила от сестры своей, Агр. Ал. Дурново, письмо, в котором сообщалось, что сын барыни Александр, служивший уже во Владимирском полку, во время маневров около Петербурга заболел. Сейчас же барыня получила вид на жительство и свидетельство на право выезда из Москвы и уехала по железной дороге в Петербург. Домом стал распоряжаться студент Сергеев, который стал ухаживать за мастеричками. 26 августа получил письмо от Дурново, что барыня заболела воспалением легких. Возвратилась барыня домой только 15 октября, бледная и худая после болезни.

6 декабря по Москве распространился слух, что граф Закревский велел подать в отставку коменданту за то, что он наказывает людей своих ежедневно. Пичулин[609] был выслан из Москвы за жестокое обращение с людьми. У него была привычка каждый раз, когда с него снимали сапоги, толкать носком сапога в лицо. Как-то он много проиграл в клубе и, приехавши домой, так ткнул сапогом в лицо лакею, что тот упал замертво и не приходил в сознание всю ночь. Жена его утром побежала к камердинеру графа Закревского и пожаловалась. Граф велел освидетельствовать человека и, узнав, что Пичулин вообще со всеми обращался жестоко, выслал его в деревню.

Да, плохо другим крепостным приходилось! Недавно Н. И. Сабуров выпорол в части трех мужиков за то, что они не сняли шапки перед проходившей через двор его любимой экономкой. На оправдание их, что они не узнали ее, так как она была закутана платком, им было сказано, что после порки они будут узнавать ее и в том случае, если на ней будет сотня платков. А экономка-то сама из крестьянских девушек. Хороша.

В «Полицейском листке» печатается, что продаются муж повар 40 лет, жена прачка и дочь, 16 лет, красивая, умеющая гладить и ходить за барыней. Я догадался, что это девушка Аполлинария, знакомых господ. Барин раньше ни за что не соглашался ее продать, а теперь, вероятно, уже надоела, или он нашел новую и продает.

VIII

Увеличение штата прислуги. — Холера в деревне. — Поездка с преосвященным Филофеем в Кострому. — Посещение родной деревни.


Беру книги из барской библиотеки и много читаю.

Прислуга все прибавляется. Теперь у нас два повара, два кучера, кроме меня, два лакея, четыре горничных, экономка, прачка и в ученье девушка Маша. Привезли еще мужика. Он стал плакать и проситься в деревню, говоря, что у него остался там без присмотра мальчик 5 лет. Чтобы успокоить, его свели в часть и дали записку квартальному. Его сильно высекли.

В сентябре (1853) получил печальную весть от отца. Умерла мать и две невестки от холеры. За одну неделю умерло семь человек из нашего семейства. Холера в деревне сильная. Я попросил у барыни разрешение съездить в деревню. Она согласилась и дала на дорогу 3 рубля. Вечером же мне сказали, что преосвященный Филофей[610] едет в Кострому и что она, по его просьбе, назначает меня сопровождать его в поездке и смотреть за его вещами.

1 октября я с преосвященным Филофеем выехал из Москвы и поехали в лавру, где ночевали. Пока владыка был у архимандрита Порфирия[611], я с келейником[612] Вуколом пили прекрасное вино, а затем уснули на мягких постелях. Я так чувствовал себя хорошо, что готов был идти в монахи.

Утром 2 октября поехали в Вифанию[613]. Подъехали прямо к церкви, а оттуда в семинарию, в которой владыка воспитывался и потом был рекрутом. Была торжественная встреча. Откуда поехали в лавру. В это время приехал и возвратившийся из Костромы прокурор Священного] синода Лопухин[614]. В Кострому он ездил по делу о раскольничьих иконах. Было выяснено, что отобранные у раскольников иконы чиновники консистории продавали тем же раскольникам и брали за это большие деньги. Лопухин был важный старик с умным лицом. Беседовал он с владыкою больше 2 часов.

Затем поехали вперед и в 9 часов вечера въехали в ворота Данилова монастыря около Переяславля. Владыка, выпив чаю с просфорою, сейчас же ушел спать. Казначей спросил у меня, будет ли владыка ужинать. Я только что хотел ответить, что владыка не ужинает, как келейник Вукол сказал, что не мешает на всякий случай приготовить кое-что. Казначей убежал, а Вукол мне объяснил, что за владыку мы поужинаем. И действительно, мы ели икру, семгу и уху из стерляди, запивая винами. В 7 часов утра выехали, проехали Переяславль и приехали в 2 часа дня в Ростов, в Яковлевский монастырь. С одной стороны монастырских стен озеро длиною верст 13 и шириною около 8[615], с другой — маленькая речонка. По озеру сновали лодки. Вид со стен прекрасный. Взгляд уносился в неведомую даль, туда, где озеро сливается с горизонтом, с другой же стороны останавливался на раскинутом треугольном городе с полуразвалившимися стенами кремля. Из монастыря на другой день поехали в село Шапсы, где племянница владыки была замужем за местным священником. На краю деревни близ церкви стояла небольшая изба священника, состоявшая из комнаты с перегородкой. Вся комната была завалена кочнами капусты, и поэтому племянница провела владыку за перегородку, где стояла кровать и киот с образами. Выпив чаю, владыка вышел осматривать огород.

— У нас все бедно и не устроено, — извинялась попадья.

— Мы и сами жили так, — задумчиво ответил владыка.

6 октября мы въехали в Ярославль. По улицам вместо мостовой была гать. Карета с трудом двигалась, так как колеса тонули в грязи. Остановились мы в Спасском монастыре. Вечером владыка пошел к живущему на покое ослепшему преосвященному Евгению, с которым говорил до 12 часов ночи. Я просто заслушался их умных разговоров о миссионерстве в Китае и распространении христианства среди степных иноверцев. В 6 часов утра я отправился на колокольню. Хотя начиналась заря, но небо было еще темно и кое-где изредка блистали звезды. Становилось все светлее и светлее, и наконец выплыло солнце. Волга трепетала мелкими серебристыми блестками волн, которые в одном месте, при впадении реки Которосли, были светло-малинового цвета. Над рекою вились чайки, на стоявших на якоре и медленно покачивавшихся судах рабочие копошились, умывались, молились… Залитый весь солнцем город также стал просыпаться. Я долго любовался этой чудной картиной.

Утром поехали дальше. Был сильный ветер, Волга бушевала, и паром не действовал. Однако по просьбе владыки 24 человека рабочих взялись за канат. На средине Волги волны перебрасывали воду через весь паром. Владыка молчал и только, когда приехали, сказал: «Слава Богу, Бог перенес». Покатили затем в карете по костромской дороге. Грузная карета в 8 лошадей едва двигалась по грязи. Некоторые мосты были ненадежны, и приходилось объезжать, делая крюк верст по пяти. Было уже темно, когда наконец показалась Кострома и мы въехали в ворота Ипатьевского монастыря. Для владыки была приготовлена баня, но он сейчас же пошел служить всенощную, а баней воспользовались я с Вуколом. Мы же по обыкновению съели и приготовленный для него ужин.

Утром явился полицеймейстер с извинением, что не встретил вчера владыку, объяснив, что он ездил его встречать по другой дороге. В 9 часов утра переехали реку Кострому на лодке и направились прямо в собор, который был переполнен народом. Впереди стояли губернатор Войцех[616], в военном мундире, адъютант, полицеймейстер, вице-губернатор Брянчанинов[617], председатель казенной палаты Голоушев[618] и многие другие. Слышался громкий шепот и замечания. Многие высказывали свое первое впечатление о владыке.

— Все манеры Филарета, но только одни манеры, а выражения в лице никакого нет.

— Одно смирение и больше ничего. Знаем его мы весь род. Ни одного умного.

— Лицо, однако, у него замечательное, как бы дышит святостью.

— Брат тоже у него смирный, а какой из него толк. Я его знаю. Учился вместе с ним…

Такие замечания слышались с разных сторон. Вышел владыка и сказал слово на ту тему, что благодать Господня будет только тогда, когда будет полное согласие и единение между пастырем и пасомыми. По возвращении в монастырь в покоях владыки застали много разного народа. На другой день, 10 октября, я пошел осматривать монастырь, который основан предком Годунова, татарским князем Четом в 1334 году. В церкви св. Михаила на правом клиросе стоит старый резной кипарисовый трон, на котором венчался на московское царство Михаил Федорович[619]. В ризнице было много редких книг. Отец ризничий показывал мне лицевую живописную Псалтирь, рукописное старинное Евангелие, ризы, вышитые жемчугом руками Ксении Годуновой[620], митры и прочее. В ризнице, кладовых и даже в подвалах под колокольней валялись в беспорядке по полу много раскольничьих книг и икон без риз, отобранных у купца-раскольника Пупырина и других. Мне было грустно смотреть на эти иконы, перед которыми прежде так много возносилось Творцу горячих молитв. Эти книги и иконы консисторские чиновники вместе с монахами постепенно по секрету продают раскольникам, выручая большие деньги.

Осматривал келью, где имел пребывание Михаил Федорович со своей матерью. Из кельи выход на крыльцо с каменными ступенями, на которых стоят старые пищали, некогда отражавшие врагов. Покои Михаила Федоровича состоят из продолговатой передней и двух маленьких комнат. Стены увешаны портретами, картинами и гравюрами. Мебель была времен Екатерины и поставлена была туда во время путешествия Императрицы по Волге[621].

Когда все начальствующие и другие лица перебывали у владыки, в монастыре настала скука и тишина. Слоняясь без дела, я выходил на террасу, садился на скамейку и курил. Слышался шелест могучих вековых кедров, шумела река Кострома, издали доносился рокот Волги. Кругом тишина. Скучно. Я пошел к преосвященному и попросил отпустить меня, так как я желал побывать еще у отца. Владыка на прощанье мне сказал, что в том случае, если меня освободит барыня, он будет рад всегда иметь меня при себе. Дав мне 25 рублей, Псалтирь и разные книги, он благословил меня образом. Прощаясь дружески с Вуколом, я пожелал ему успеха в сборе денег.

— Слава Богу, я собрал уже здесь за эти дни сотни три, — ответил он весело.

На почтовой станции я нашел попутчика, офицера кинешемского гарнизона, с которым и поехал. Офицер, как сел, так сейчас же и уснул. Я же раздумывал о своей поездке и о своей судьбе. Дорога была ужасная. Это была не грязь, а просто река грязи. Невольно мне пришли на память стихи Вяземского:


Дорога наша — сад для глаз,

Деревьев ряд, канавы;

Работы много, много славы;

Но жаль, — проезда нет подчас[622].


В Кинешме офицер предложил переночевать у него на квартире, но я отказался и остановился в гостинице. Там я прочитал наконец «Московские ведомости», газету, которую давно не видел. На Дунае начались сражения, турки бесчеловечно режут наших пленных, а Англия и Франция шлют свой флот в Черное море[623]. Из Кинешмы нанял мужика и отправился в родную деревню. Добрался только в два часа ночи. Все уже спали. Я постучал в окно и услышал взволнованный голос отца: «Это ты, батюшки, Федя». — «Я, я». Не могу до сих пор забыть этой радостной встречи. Объятия, поцелуи. Скоро вся изба наполнилась соседями. Начиная со следующего дня, меня наперерыв каждый звал к себе в гости, и бурмистр, и староста, и крестьяне. Ведь я был не кто-нибудь, я был тот, который сопровождал по губернии преосвященного по рекомендации своей помещицы. Следовательно, был на хорошем счету у нее. На другой день служил панихиду на могиле моей бедной матушки. Брат Савелий был женат. Он обвенчался тайком с молодой здоровой бабой, бежавшей от родителей. Брат Иван хотел жениться на девице лет 30, но та не давала своего согласия. Поэтому он обратился ко мне за помощью. Хотя я, читая «Современник» и другие журналы, был других воззрений и находил, что нельзя силою выдавать замуж, но захотел помочь брату и сказал о желании брата бурмистру и старосте. Те сказали, что свадьбу устроят. 28 октября съездил к невесте брата, и свадьба была решена. Причту было дано 4 рубля, 2 бутылки водки и 1 бутылка наливки. Невесту привезли силой и, несмотря на ее слезы, обвенчали. Грустная была свадьба, несмотря на пьянство и стрельбу…

Приходил священник с дьяконом расспрашивать о преосвященном. Удивлялись его строгой Жизни, воздержанности — и сами напились. Однако пора было ехать в Москву. Бурмистр дал 10 рублей на дорогу, и 30 октября я распрощался с родными и уехал. Через Шую дотащился до г. Владимира. Там остановился и сейчас же пошел в театр. Играли пьесу «Съехались, перепутались и разъехались»[624] и «Артисты между собой»[625]. Ложи были пусты, в креслах народу было много, и раек был полон. Хотя играли хорошо, но театр был маленький, в райке были все пьяны, и мне казалось, что я был не в театре, а балагане. 6 ноября приехал в Москву. Прежде чем идти домой, отправился в трактир и вызвал туда кучера Авдея. Узнал, что барыня в Петербурге.

IX

Война с турками. — Отправление сына барыни на войну и возвращение его раненым. — Жестокое обращение некоторых помещиков с людьми. — Смерть Императора Николая I. — Падение колокола. — Закревский и Колесов. — Вести из Севастополя. — Театр.


С возвращением барыни из Петербурга жизнь наша пошла обычным путем до 27 января 1854 года, когда мы провожали выступающий в Одессу Владимирский полк, в котором служил сын барыни, Александр Петрович[626]. Последний еще не поправился от горячки и лежал в постели больной. К нам приехали полковник Ковалев и много офицеров. Прощались и пили шампанское. Часов в 11 утра мимо крыльца прошел весь полк и все уехали. 19 февраля выздоровевший Александр Петрович выехал догонять полк; я поехал его провожать. Через Тулу мы приехали в Орел 21 февраля, и в этот же день вступил туда и полк. Александр Петрович пошел с полком дальше, на войну, а я отправился назад в Москву.

В июне ездили с барыней в Троицкую лавру. Были в гостях у инспектора Вифанской семинарии Нафанаила[627] и пили чай около пруда, на котором катались в лодке семинаристы и пели «Вниз по матушке по Волге».

В июле ездили с барыней в родную деревню Крапивново. Брат Иван был скучен. У него все шли нелады с женой. Возвращались через Кострому и заезжали в гости к владыке. По дороге к Москве перегоняли все время двигавшиеся к югу войска. В Москве только и говорили о войне. В октябре получилось официальное подтверждение слухов о сражении 8 сентября на Альме[628]. Четверть Владимирского полка уничтожена. Александр Петрович, Зейдлер и полковник Ковалев ранены.

Барыня ходит грустная. 25 декабря, в 7 часов утра, приехал раненый Александр Петрович. Барыня, истерически рыдая, бросилась к нему и долго держала его в своих объятиях. Сейчас же приехали знакомые: Крюковы, Мерлины, Сабуровы и Борисовы. Все интересовались послушать рассказ живого свидетеля сражения, Александр Петрович говорил, что много пало наших напрасно, вследствие необдуманности начальства. Александр Петрович на Альме был впереди с застрельщиками. Не успел он подойти к валу, как его ранили в голову и он скатился вниз.

Лечил его хирург Иван Матвеевич Соколов. О войне все в один голос твердят, что начата она необдуманно.

Теперь работы у меня было очень много. Пришлось ухаживать за раненым Александром Петровичем и заведовать хозяйственною частью, которая вся перешла ко мне, и вести всю переписку. Даже отчет в дворянскую опеку пришлось составлять мне.

Приезжал брат Савелий. Он привозил людей юрьевецкого помещика Михаила Матвеевича Поливанова[629], который должен был переменить дворню. Поливанов принудил переночевать у себя жену своего камердинера. Желая отомстить барину, муж, зная привычку барина отдыхать после обеда, поставил горшок с порохом под его кровать и перед концом обеда зажег свечу и вставил ее в порох. Уходя из спальни, он прихлопнул дверь. От сотрясения свеча упала, порох воспламенился и произошел страшный взрыв. Вышибло окна и проломило потолок и часть крыши. Из людей пострадал один только сам камердинер. Его отбросило к стене, и он найден был лежащим на полу без чувств. Следствия и суда не было, так как Поливанов этого не хотел, а камердинер был сдан в солдаты.

Много говорили тоже о случае с генералом фон Менгденом. Он любил очень сечь людей. Поэтому каждый день искал случая, чтобы придраться к кому-нибудь, разумеется, находил предлог и порол. Наконец все люди его остервенились. В один день, когда он пришел в конюшню смотреть, как будут сечь повара, человек 12 дворовых набросились на него, связали и стали сечь. Он стал умолять освободить его от наказания. Его отпустили, когда он дал слово, а затем и подписку, что с этого дня он никого наказывать не будет. Об этом случае он никому не говорил и больше уже людей не сек.

19 февраля в «Полицейских ведомостях» был напечатан бюллетень о болезни Императора. Было напечатано, что он во время смотра простудился и заболел гриппом. 20 февраля 1855 года в Москве стали говорить, что Император скончался 18 числа. В 2 часа дня раздался печальный звон колоколов и все церкви стали наполняться народом слушать панихиду по скончавшемся Императоре. Все были унылы и молчаливы. Я ходил в Рождественскую церковь. Во время чтения манифеста все плакали. Затем начался обряд присяги. Было слышно, что каждый присягал искренно, от всего сердца, выражая полную преданность и готовность положить жизнь за царя и отечество. Все искренно молились и возносили желание к Богу о благополучном царствовании вступившего на престол Императора.

Во время обеда приехал Митусов и сообщил, что при начале благовеста упал большой колокол с колокольни Ивана Великого, продавил три пола и убил несколько человек. Стали ходить слухи, что этот случай не к добру. Другие же говорили, что это знамение того, что случится что-то необыкновенно важное. Ждут окончания войны.

23 февраля умерла Авдотья Назаровна Глушкова. Когда я пришел к ней на квартиру 25 числа, она еще не лежала на столе. В квартире был полный беспорядок, и вся дворня была пьяна. После ее смерти нашли денег только 4 рубля бумажками и 3 медью.

В городе говорили, что Государь, вступая на престол, заявил, что он будет заботиться об улучшении быта крестьян[630].

В июле месяце через Москву идут все ратники, дружина за дружиной с барабанным боем и музыкой. Дворяне вооружают на свой счет целые дружины, купцы жертвуют деньги на пушки. Граф Закревский предложил городскому голове Колесову собрать с московских купцов на вооружение армии 300 тысяч. Подписка замедлилась. Граф потребовал Колесова и спросил о причине замедления. Тот замялся и не знал, что ответить. Граф потребовал показать ему подписную книгу и, увидев, что Колесов подписал только 1000 рублей, прибавил к цифре два нуля и велел доставить все 100 тысяч через три дня. Деньги полностью были доставлены[631].

Александр Петрович получил орден св. Анны и темляк на шпагу. Его встретил великий князь Николай Николаевич[632] и долго расспрашивал о сражении, в котором он был ранен. Теперь он зачислился в запас армии.

О войне только и говорят, но вести все неутешительные. 26 августа была такая телеграмма: «С каждым днем неприятельская армия усиливается прибывающими свежими войсками, нападения их становятся все сильнее и сильнее, и потери наши доходят до огромного размера. Нынешний урон людей с нашей стороны доходит до 1000 человек. Если придется оставить северную часть города в руках неприятеля, то он найдет в ней одни окровавленные камни и развалины». Все предполагали, что Севастополь уже в руках неприятеля и что телеграмма эта подготовительная[633]. Вообще уныние и недовольство. Ругали французов и англичан за то, что приняли сторону нехристей-турок. Возвратившиеся с войны раненые рассказывали, что неприятель провел железную дорогу и пушки подвозили с моря прямо к крепости. Солдат они хорошо кормят и поят ромом. Нашим же трудно приходится, потому что около Крыма болота и трудно добраться до Севастополя и доставить провизию. Той же, которая наконец доставляется, солдаты не радуются — гнилая. В газетах описываются геройства Щеголева[634], черноморских моряков и солдат. Сердце радуется, но предчувствует недоброе.

Вечером пошел в театр. Шла нарочно написанная на тему текущих событий пьеса[635]. Семьи провожают идущих на войну рекрут и плачут, а помещик (Самарин) воодушевляет их и обещает разные льготы. Все кричат, что готовы умереть за Царя и Отечество. Многие из зрителей плакали.

Ходят все невеселы — у кого сын убит, у кого брат. Молодежь рвется все-таки на войну. Даже бывший семинарист Смирнов, который летом занимался по русскому языку с кадетами, и тот говорит: «Духовных людей ныне тоже призывают на войну. Пошел бы я, да кончил дело, вышел из семинарии. Хочу в дьячки. А что, кстати, Федя, не слышно ли от меня запаха водки». Он любил выпивать.

Александр Петрович зимою стал часто ездить в клуб. Он там играет в карты и проигрывает. Барыня не знает и очень тревожится, недоумевая, куда тратит он деньги, которые постоянно у нее просит.

Я же продолжаю ходить в театр. 28 ноября, в бенефис Шуйского, шла в первый раз пьеса Сухово-Кобылина «Свадьба Кречинского». Играли: Муратова М. С. Щепкин, Кречинского С. В. Шумский, Расплюева Садовский[636]. Театр был полон. Хлопали, топали, кричали. Садовский был так смешон, что публика хохотала до слез. Публика много раз вызывала автора, но он не показывался, хотя и говорили, что он в театре. Передавали, что ему запрещено жить в столице. Когда я возвращался домой и шел по Сенной площади, дом Сухово-Кобылина был весь освещен. Во дворе стояло много карет. Артисты и знакомые у него ужинали[637].

X

Сватовство и свадьба Марии Петровны. — Танеев. — Встречи севастопольских героев. — Рязанские помещики. — Приезд Государя. — Слухи о воле. — Самарин и Дружинин. — Бал у французского посла. — Фейерверк у Лефортовского дворца. — Увеличение оброка.


У Марии Петровны два жениха сразу. Молодой человек Иван Яковлевич Оболенский и полковник лейб-гренадерского полка Алексеев. 5 января объявлен был женихом Оболенский, а 13 января я отнес ему письмо с отказом. Нашли, что он слаб здоровьем. Полковник Алексеев торжествует.

Вечером 19 января был у нас в гостях С. Н. Танеев, сумасшедший. Ему лет 50. Он румянится, и на лбу большой кок. Всегда во фраке, который лоснится, и в цилиндре, который для блеска смазан маслом. Желая посмеяться, ему представили Марью Петровну под именем княжны Бобринской. Он величественно поклонился ей и спросил, любит ли она музыку. Она ответила, что очень любит, и сейчас же заиграла песню «Ты коса ль моя». Танеев, закатывая глаза, стал петь. Потом ему предложили жениться на ней. Он спросил: «А в какой мере ее владения?» — «Тридцать тысяч душ». — «Это прекрасно, но род Бобринских, кажется, из новых, так сказать, только из дворянских». — «Дед ее завоевал татар под Казанью». — «Так-то так, но я не могу смешивать кровь князей Владимирских с другими родами. Тем более, что я в скором времени буду княжить во Владимирском княжестве…»

Танеев живет один в мезонине с двумя крепостными лакеями и кухаркой на 50 рублей в месяц, которые высылает ему брат. Лакеям он назначил дежурство, но дежурил всегда один Алексей, который занимался шитьем башмаков, другой же, Аполлон, торговал книгами от книжного магазина Миллера на вокзале. Каждый день барин спрашивал, почему нет следующего дежурного, и ему выдумывали какую-нибудь причину: то пошел на пожар, то медведя смотреть и т. п. Барин успокаивался. Это продолжалось ежедневно в течение лет шести. В день получения денег от брата Танеев шел обязательно в баню. Деньги клал на голову под шляпу. Раздевшись, он с шляпой на голове входил в баню и требовал надушить комнаты. Брызгали духами и пар поддавали мятной водой. Он снимал шляпу и приказывал взять денег, сколько следует. Брали у него и на пиво, и на водку, и поэтому баня ему всегда стоила не менее 10 рублей.

25 января была помолвка Марьи Петровны с полковником Алексеевым, а 12 февраля была свадьба, на которой был губернатор Синельников[638] и много военных и штатских генералов. Была военная музыка, было много шампанского и великолепный ужин. Кондитер взял по 3 рубля с персоны.

24 февраля, на Масленой неделе, в субботу, Москва встречала севастопольских героев-моряков. В. А. Кокорев[639] подносил хлеб-соль. Он стал на колени, сделал земной поклон и потом стал говорить о храбрости моряков и геройской защите Севастополял. Для солдат было дано угощение, офицеров же чествовали сначала завтраком в Эрмитаже, потом обедом в дворянском собрании. У графа Закревского для них был бал. После этого был дневной спектакль, после которого на 30 тройках моряки поехали в Стрельну, где их угощал обедом Кокорев.

В публике идут споры о войне. Одни говорят, что нас победили, Севастополь взяли и флот потопили, а другие, что мы сами корабли потопили и что с нами ничего не могли сделать. 20 марта в газетах помещена телеграмма о подписании мирного трактата в Париже[640]. Все радуются и ждут подробностей.

Ходил в баню и там от дворецкого гг. Ивинских наслышался много рассказов о рязанских помещиках. Говорил, что помещик Еропкин, кроме оброка с крестьян, брал столько, сколько хотел. Как только узнавал, что у кого-нибудь заводились деньги, сейчас же придирался к какому-нибудь случаю и брал выкуп, то за освобождение от обучения башмачному мастерству, то за освобождение от житья при дворе. Один из его крестьян занимался извозом и имел до 30 лошадей. Он постоянно был в отлучке и редко приезжал домой к братьям, которые тоже были хорошие, исправные мужики. Приехал он как-то домой во время поста и узнал от старосты, что барин не только не даст ему больше паспорта, но даже хочет отобрать лошадей. Задумался мужик, посоветовался с братьями и решил уехать немедленно без паспорта. Братья поехали его провожать. Не успели они целым обозом отъехать верст пять, как их догнал барин с дворовыми. Барин начал было бить хлыстом мужика, а тот хватил его дубиною так, что тот упал без чувств. Начался было суд, который, однако, приостановлен по желанию предводителя дворянства.

Помещик же Волховской очень любил девушек и не пропускал ни одной. У него было правило, что выходившая замуж девица в первую ночь должна была идти на поклон к барину. Случилось, что вышла одна замуж за смелого парня, и он ее после венца не пустил к барину, несмотря на присылку за нею сначала старосты, а потом лакея. Барин, рассерженный неповиновением, сам прибежал за бабой. Муж отдул барина плетью и на другой же день был отправлен в город и сдан в солдаты.

Слушая рассказы эти, я вспомнил красивую Настю, которую сослал в Сибирь ее барин Дурнов за то, что она отказала ему в его требованиях и сошлась с дворовым Фомой, от которого забеременела. Я проведывал ее в пересыльной тюрьме. В сером зипуне она конфузилась и краснела, а у меня от жалости стояли слезы на глазах.

27 марта прибыл в Москву Государь Император. 29 марта был в манеже парад лейб-гренадерского полка и освящение нового знамени. 31 марта был парад на Театральной площади. Я ходил за провизиею, остановился и вместе с другими стал ждать проезда Государя. Вот раздалось громкое «ура», и приехал Государь. Он сел на коня, и войска стали проходить мимо него. Я был так воодушевлен, что мне опять захотелось быть солдатом и я готов был тотчас же идти сражаться.

Долго меня волновали разные думы о воле. Господа между собою тихо и осторожно, чтобы прислуга не слышала, говорят по этому поводу. Государь щедрою рукою сеет добро и милости… Заключил мир, хотя мы могли бы еще долго бороться с неприятелем. Освободил много заключенных и возвратил многих из ссылки[641]. Поэтому, может быть, освободит и нас. Тогда царствование его будет славное во веки веков…

В мае ходил к нашим кадетам в кадетский корпус. Проходя через сад, я остановился у беседки, на которой прочел надпись: «Сей памятник на месте отдохновения Петра I, сооруженный по повелению Александра I». Я долго стоял и смотрел на то место, на которое ступала нога Петра Великого, историю которого я прочитал недавно. Мое воображение унесло меня в давно прошедшее время, и мимо меня прошли Меншиков, Лефорт, Шереметев и другие.

5 июля, по случаю именин Сергея, мы, дворовые, сидели во дворе и пили чай и пиво. Мимо нас прошел Иван Васильевич Самарин, поклонился, крикнул: «Пируете!» — и дал Сергею 30 копеек. Хотя он и бывший дворовый, но какой он умный и знающий. Недавно меня посылал к нему П. А. Дружинин передать ему тетрадь для просмотра его комедии. На другой день Самарин возвратил тетрадь и прислал Дружинину записку следующего содержания: «С удовольствием прочитал и нашел много интересного, много мыслей, но жаль, что в сценическом отношении неудовлетворительна и требует много переделок».

17 августа 1856 года был торжественный въезд Императора в Москву, 23-го герольды объявили о дне коронования, и 27-го совершилась коронация. 4 сентября был обед от купечества в манеже, и 8 сентября был обед для народа на Ходынке. Приготовлены были целые бараны жареные, гуси и проч. и много водки. Так как был сильный дождь, я не пошел. От ходивших слышал, что давка и свалка была невообразимая. Еще до приезда Государя все растащили. Кому достались куски, рассказывали, что все было тухлое. Сейчас же пошли толки, что граф Закревский потому и допустил моментально все расхватать, что узнал о недоброкачественности угощения.

18 сентября Государь был на балу у французского посла, графа Морни. Так как в квартире его, в доме Римского-Корсакова, у Страстного монастыря, зал был не особенно велик, он был увеличен временной пристройкой во дворе. Стены были обтянуты шелковой материей и убраны цветами. Внутри было множество тропических растений. Снаружи весь дом был роскошно иллюминирован. Как я был доволен, что мне удалось попасть на иллюминацию и фейерверк у Лефортовского дворца. Со стороны поля был приготовлен фейерверк в виде Триумфальных ворот, Нарвских ворот, памятника Сусанина и прочее. Тут же стояли мельницы, деревня и разные фигуры. Вечером, когда уже было темно, издалека послышалось громкое «ура» и заблистали бенгальские огни, сопровождавшие Государя. С крыши дворца из слухового окна полились на площадь лучи электрического солнца. Говорили, что артиллерийский генерал сжигал алмаз, стоящий 10 тысяч рублей. Вся площадь огласилась потрясающим «ура», и заиграла музыка. Государь с государынею вышли на балкон. Государыня сама поднесла огонь к проволоке, по ней полетела птичка к кусту, который весь вспыхнул. От куста по фосфорным ниткам побежал огонь в разные стороны, и в 5 минут вся огромная площадь была иллюминована великолепно. Музыка была необыкновенная. Играли 1000 музыкантов и пели 1000 певчих. От капельмейстера шли проводы к пушкам и колоколам, и время от времени палили пушки и звонили колокола. В это время стали разрываться с треском над головами ракеты и бураки и один за другим сгорать разные ворота, памятники и фигуры. Земля дрожала. Слышались крики и истерические взвизгивания барынь. Многие из них падали в обморок. Впечатление было громадное, но пришлось простоять 4 часа и потом идти пешком 7 верст, и потому устал неимоверно…

Наступил октябрь, и барыня увеличила оброк. Велела написать в варнавинское имение о присылке 3 пудов меду и 100 пар рябчиков и в юрьевецкое о присылке 300 аршин холста и белых грибов и малины сушеной — пуд. Хочет также барыня продать дом, за который назначила цену 12 000 рублей. Приходил комиссионер, поговорил о продаже дома и стащил из буфета серебряные ложки.

Наступает конец года. Мне приходит на мысль, что, пока я любовался и восхищался парадами и иллюминациями, люди сумели нажить деньги. Знакомый официант, который на своем веку не прочел ни одной книги, покупал, во время коронации, от придворных лакеев вино и перепродавал их по двойным ценам. Торговец Кочетков поставил ко двору матрацы и нажил 40 тысяч. Припомнился мне и санкт-петербургский портной Кочетов, который после смерти Императора Николая I скупил все траурные материи и нажил большие деньги. Я же сижу без денег.

Барыня ходит расстроенная. Она не желает, чтобы Александр Петрович женился на бедной девушке Русановой, и не дала согласия на этот брак.

XI

Продажа дома. — Рассуждение о воле. — Смерть Демидова и раздел наследства. — Поездка в Зарайск. — Разговоры по поводу слухов об освобождении крестьян. — Стихи. — Рассуждение о дворовых людях. — По поводу смерти Грановского. — Смерть художника Иванова. — Ложный Извольский. — Обед литераторов.


Продали дом Кочеткову за дешевую цену, всего за 10 тысяч. Квартиру наняли у Локошникова, на Тверской улице, за 570 рублей в год. Не успели переехать на новую квартиру, как стало бывать много гостей. Все постоянно твердят, что крестьян отпустят на волю.

Преосвященный Филофей переводится из Костромы в Тверь. Приезжал в Москву и был в гостях у барыни. Провожал его на вокзал. Возвращаясь домой, проходил мимо продавцов верб и птиц, купил жаворонка и выпустил на волю. Он взвился, закружился и запел. Может быть, и нас царь освободит и мы свободно взовьемся и полетим. Куда? Куда, например, я полечу? Родные все умерли. Остался лишь брат-пьяница да старая изба с пустым двором. Следовательно, все равно придется оставаться жить у господ. Разве преосвященный Филофей возьмет меня…

Барыня по-прежнему ездит часто по монастырям, а я все хожу в театр.

10 июля 1857 года были похороны дяди Марьи Александровны, Лавра Львовича Демидова. В то время, когда он брился, он упал со стула и умер. После него осталось большое состояние, тысяч в 200, большой дом и целые табуны лошадей. Он очень любил лошадей и верховую езду. Обыкновенно по Москве он ездил верхом. За ним всегда шел конюх, который не должен был отставать, хотя бы барин ехал рысью. Если барин, оглянувшись, замечал, что конюх отстал, он наказывался розгами. Доехав до Кузнецкого моста, барин слезал с лошади, входил в какой-нибудь магазин, торговался и, ничего не купив, возвращался домой.

Из Нижегородской губернии приехал родной брат барыни Александр Васильевич Демидов. За обедом он рассказывал о своем покойном отце, умершем на девятом десятке. Он вел очень воздержанную и аккуратную жизнь, но был очень строг. Людей он наказывал постоянно. Любил он, например, телячью почку. Когда лакей обносил блюдо, один из гостей взял эту почку себе. На другой же день лакей был сдан в солдаты.

4 сентября хоронили архимандрита, ректора Вифанской семинарии[642]. О нем рассказывали, что он приучил мышей подбегать к столу во время его обеда. Он обыкновенно бросал им кусок сыра, который они тут же и съедали. Однажды приехавшая к нему барыня, увидев мышей, страшно перепугалась, бросила чашку с чаем на пол и сама вскочила на диван.

В конце сентября происходил раздел имущества между наследниками Демидова. Петр Львович отказался от причитающейся ему части наследства в пользу остальных сонаследников. В это время Аграфена Александровна не дала его управляющему сена для лошадей и в седле, которое выбрал себе Петр Львович, заменила серебряные стремена простыми. Когда Петр Львович узнал об этом, он рассердился и потребовал свою часть, равняющуюся 30 000 рублей. Все заахали и накинулись на Аграфену Александровну; но было уже поздно. Петр Львович взял деньги и все распределил между дворнею покойного.

В октябре месяце ездил в зарайское имение И. С. Дурново к Аграфене Александровне с письмом по делу о разделе между нею и М. П. Алексеевой наследственного имения Авд. А. Демидовой. Когда я приехал в город Подольск, все жители были на улице. Ждали проезда великого князя Михаила Николаевича[643]. Скоро пролетел фельдъегерь, а затем приехал и великий князь. Он вылез из коляски, подошел к стоявшим в строю артиллеристам, поздоровался с ними, поговорил с офицерами и сейчас же уехал.

Проехав через утопающий в грязи Зарайск, добрался наконец до Истоминки. Пока Аграфена Александровна рассматривала бумаги, я сидел в девичьей. Аграфена Александровна объявила, что она обдумает и подпишет бумаги на следующий день, и оставила ночевать. В девичьей сидели экономки и две девушки, Аксюша и Катя. Там же лежал журнал «Русский вестник»[644], который читала Катя. Я стал просматривать журнал, а потом читать вслух повесть и читал до двух часов ночи. Кате 18-й год, и она очень красива. Скоро ее будут звать Екатериной Яковлевной, так как она замечена сыном Аграфены Александровны, молодым гвардейским офицером, и ее пошлют к нему в Петербург.

Возвратившись в Москву, прочитал стихотворения Кольцова и сам стал писать стихи. Теперь пишу стихи под заглавием: «Приезд мой в Москву».

В декабре (1857 г.) прислуживал на вечере у Н. А. Усова. Было много гостей, и очень много разговаривали по поводу дворянских губернских комитетов, занимающихся рассмотрением вопроса об устройстве крестьян. В трактире у Триумфальных ворот собравшиеся дворовые разных господ читали напечатанное в газетах предложение нижегородскому дворянству заняться рассмотрением вопроса об устройстве быта крестьян[645]. По этому поводу много разговаривали.

— Это доказательство, что будет скоро воля, — сказал один.

— Ну, этого нельзя сказать. Пока идут одни только рассуждения, — ответил другой.

— Какие рассуждения, — вмешался ивинский повар. — Воля непременно будет, потому что и француз при заключении мира советовал это сделать. А то, говорит, будете вы хуже турок.

— А что это значит, что помещикам будет предоставлена полицейская власть? — спросил кто-то. — Ведь полиция и теперь есть и порет розгами отлично.

— А ты подержи лучше язык за зубами, — посоветовал кондитер.

— Говорят, что воля объявлена будет по всей России в три дня, будут разъезжать герольды и читать манифест. Говорят, что все уже готово и помещики знают, только молчат.

— Говорят, что, кроме воли, дворовым дадут землю и каждому по 100 рублей, — заметил повар. — Я земли не возьму, спрошу чистые деньги. Я первым делом куплю штоф водки, подойду к кабинету барина и при нем выпью стаканчик за здоровье Государя Императора. Барину же пожелаю всего хорошего.

— Как освободят, сам присмиреешь.

Такие шли разговоры.

Однажды, когда у барыни были гости, она позвала меня и велела подать для прочтения мои стихи: «Как я приехал в Москву». Илья Васильевич Селиванов[646] прочитал их, назвал меня поэтом и подарил мне свое сочинение «Провинциальные воспоминания». Барыне нравились мои стихи, так как в них я восхищался ее красотою. 31 декабря я, как и в предыдущие дни, летал в облаках. Встречая новый год, меня призвали и велели прочитать сочиненные мною стихи:


Что-то новый год готовит,

Что-то, что-то он пошлет,

Беда новая изловит,

Или счастье меня ждет и т. д.


Господа, слушая меня, хвалили и дали выпить бокал шампанского. Я был бесконечно счастлив и перестал думать о воле. Благодаря тому, что барыня разрешает мне часто отлучаться, я взялся устроить свадебный ужин у священника, выдававшего дочь замуж. За ужин на 60 человек взял 106 рублей и выручил 20 рублей.

По случаю Масленицы обедали у барыни гости, и разговор шел о крестьянах. Барыня доказывала, что рабство установлено Богом. Рабство заведено искони, и о нем упоминается и в Библии, и в Евангелии. Признаться по душе, мне лично хорошо живется. Поэтому будь что будет. Видел сон, что какой-то голос говорил: «Капитолий младший родился в податном состоянии и впоследствии сделался известным, важным лицом и сочинителем». Существовал ли когда-нибудь Капитолий, не знаю.

Служил панихиду по умершем Сергее, камердинере. Несмотря на то что ему было 30 лет, ему не было другого имени, как «Сережка». Кто заслужит другое имя, на того все дворовые злятся.

В «Отечественных записках» прочитал статью гр. Толстого. Он пишет: «Лакейство и все дворовые начали огрызаться. Это уже становится невыносимым. Хотя бы поскорее освободили нас от этих тунеядцев»[647]. Меня эта статья очень оскорбила, и я хотел было написать ответ. У меня роились мысли и возникали вопросы. Кто же другой, как не сами помещики, создали этот класс людей и приучили их к тунеядству. Кто заставлял их дармоедничать, ничего не делать и спать в широких передних господских хором. Разве кто- либо из дворовых мог жить так, как хотел. Живут так, как велят. Отрывают внезапно от земли и делают дворовым, обучая столярному, башмачному или музыкальному искусству, не спрашивая, чему он желает обучаться. Из повара делают кучера, из лакея — писаря или пастуха. Каждый, не любя свои занятия, жил изо дня в день, не заботясь о будущем. Да и думать о будущем нельзя, потому что во всякую минуту можно попасть в солдаты или быть сосланным в Сибирь. Таких господ, как моя барыня, мало. Меня чуть ли не каждый день и в театр отпускают и позволяют зарабатывать копейку службою в двух домах. Статьи все-таки не написал, несвоевременно.

Однако теперь каждое повышение тона барыни и ее сына меня вгоняет в краску. Мне думается, что и на меня смотрят как на тунеядца и на дармоеда.

В «Русской беседе» читал статью Григорьева о Грановском[648]. Григорьев освещал характер и деятельность только что покинувшего мир человека мрачным факелом. Он бесцеремонно объясняет и причину своего на него неудовольствия. Грановский, уезжая за границу, не исполнил какого-то данного ему обещания. Порицая поведение Грановского, Григорьев указывает на его праздную жизнь и в Москве, и за границей и на страшную его леность.

«Учился он, говорит, не по-нашему, а урывками, без системы и умеет лишь щеголять пышными фразами». Я удивился такой бесцеремонной статье.

Поверял вотчинные бумаги. В юрьевецкой вотчине земли 1648 десятин, т. е. 6 десятин на душу. Все господа проверяют землю для соображения. Получен оброк из варнавинской вотчины 1286 рублей и юрьевецкой 1273 рубля. Барыня довольна. Приезжал бурмистр и говорил, что собираются сведения о количестве крестьянских угодий и оброка. По-видимому, надо ожидать освобождения крестьян.

Читал сочинения Ломоносова и его биографию. Вот это был человек с великим умом и твердой волей. Одолел все препятствия и вышел в люди. Для отмеченного Богом нет преград, нет крепостного права. Он свободен. На душе нехорошо. Чувствую, что я дерзко ответил барыне. Она сделала замечание за недосмотр, за то, что собаке не дали приготовленных костей, и добавила, что если бы это случилось при ее покойном отце, то меня выпороли бы. Я ответил: «На вашем месте я не позволил бы себе относить такие воспоминания к отцу». Барыня сказала только, что я стал забываться…

На днях читал физику Щеглова[649]. Ум человеческий всему вывел законы. Эта наука отрезвила меня от поэзии и объяснила мне много непонятного.

В «Эрмитаже» показывали Юлию Пастрану, женщину-урода с бородой. Ездят смотреть ее множество господ. Выманивают лишние деньги.

Кончина художника Иванова[650] меня огорчила. Я недавно смотрел его картину «Явление Христа народу». Казалось мне, что я вижу живых людей. Имя его будет незабвенно многие века.

Пишу все стихи и даже говорю рифмами. Заходил к A. M. Смирнову показать мои стихи. Он прочитал и сказал: «Одни рифмы, брат. Много грусти и мало мысли и чувства…»

С Китаем заключили договор о границах, и к нам перешла целая область. По-моему, нет в этом большого выигрыша. Новый край надо заселить, укрепить и защищать. Следовательно, надо много расходов и затрат. Другие же государства будут завидовать и точить зубы.

Появившаяся в августе 1858 года комета все увеличивается. Хвост длинный, большой. Народ говорит, что либо к войне, либо к повальным болезням.

Я очень смущен. Увидев, как я горячо благодарю Сущеву, барыня заметила, что доброта своих господ не-ценится и что у чужих господ готов ноги лизать. Мне обидно, потому что барыню люблю и ценю.

Встретился с земляком. Он говорил, что мужички боятся, что они, получив освобождение, останутся без земли. Боятся, что господа не отдадут той земли, которая куплена на их деньги, что на имя господ.

Читал сочинения Жуковского[651]. Сколько кротости душевной, светлого ума и любви.

Как-то днем раздался неожиданно сильный звонок в передней. Выбегаю и встречаю какого-то развязного молодого человека. «Мария Александровна у себя?» — спрашивает. «Дома», — отвечаю. «Ну и слава Богу. Доложите, что по нужному делу чиновник гражданской палаты Извольский». Я доложил барыне. Она сказала, что никакого Извольского не знает, но велела пустить. Не успел он войти в комнату, как бросился перед барыней на колени и стал говорить, что он отставной чиновник, обремененный семейством, наслышан о ее доброте и прочее. Барыня дала ему 10 рублей. Не успел он уйти, как приехал П. И. Крюков и рассказал, что этот господин под разными именами уже у многих господ выманил деньги. Вот так пройдоха.

28 декабря (1858 г.) был в клубе обед литераторов, на котором были Катков, Погодин[652], Кокорев и другие — всего человек сто. Открыто говорили в защиту освобождения крестьян, говорили, что комиссии работают, а дворяне тормозят дело. Кокорев говорил речь, которую сочинил М. П. Погодин и за которую, рассказывают, он заплатил 10 тысяч. Все, что говорилось в клубе, стало известным и обсуждалось в дворянском клубе. Воейков сердился и говорил, что собирались рассуждать о чужих делах голоштанников, которых надо разогнать метлой поганой.

XII

Взыскание оброка. — Описание купеческих свадеб. — Пожары. — Шамиль. — Встреча Нового года. — Столкновение с барыней. — Чтение книг.


В январе получен ярославский оброк 1600 рублей. Это в первый раз из доставшегося по наследству имения после смерти Петра Ивановича Демидова. Покойный не любил, чтобы оброк не вносили в срок. В противном случае староста вызывался в Москву, ему обривали голову и заставляли мести двор до тех пор, пока новый староста не привозил оброка. Иногда же бывали случаи, когда П. И. Демидов списывал со счета оброк за целый год, прощал.

В течение января месяца нанимался несколько раз кондитерами и прислуживал на купеческих свадьбах. Все купеческие свадьбы похожи одна на другую. Обыкновенно в 8 часов вечера приезжают сразу новобрачные и гости человек сто. Сначала подают шипучее донское, выпив которое, все садятся и молчат, сложив руки. Разносится чай, после которого ставятся на стол закуска, водка и вина. Как только отопьют чай, все встают и молча толпою двигаются к закуске. Долго едят и пьют, преимущественно водку смирновку. Начинает играть музыка, и разносится десерт: разрезанные яблоки и апельсины, виноград, леденцы в бумажках и орехи. Во время начавшихся танцев подают оршад, лимонад и мороженое. Танцуют довольно оригинально: двигаются как-то неуклюже, точно автоматы, и иногда выкидывают неожиданные коленца, какие-то скачки. Иногда приглашались танцевать и дирижировать из балета Шашкин, Ершов и Ширяев, которым платили за вечер по 15 руб. Гости, в свою очередь, давали им деньги, так что собирали они рублей по 25.

В других комнатах играли в стуколку и трынку[653] на большие деньги. Почти всегда во время игры происходили недоразумения. Замечали чью-нибудь нечестную игру. Начинали тогда спрашивать, кто такой, чей гость — со стороны жениха или невесты. Когда оказывалось, никто не знает такого, что это явившийся без приглашения шулер, его торжественно выводили вон. Так как каждый купец старался, чтобы его свадьба была не хуже других, заботились прежде всего о том, чтобы было как можно больше гостей. Если на чьей-либо свадьбе были офицеры или гимназисты, то и на следующую непременно приглашались и офицеры и гимназисты. Свадебный пир считался очень торжественным, если на нем был генерал. За ним посылали особую карету, торжественно встречали и сажали на самое почетное место. Около двух часов ночи садились ужинать. По заранее составленной записке официантом провозглашались тосты. После множества блюд обязательно ставилось эффектное блюдо: желе с горящей стеариновой свечой посередине. Вина пили очень много. Под конец ужина многие забывали о вилках и ели руками, а также сморкались в салфетки. Свалившихся со стула убирали в другие комнаты. Начинался страшный шум, так как, кроме громких разговоров, многие начинали петь «Вниз по матушке по Волге». Музыка начинала играть «По улице мостовой», и старые и молодые, помахивая платочками, пускались в плясовую.

Часам к семи утра, когда более приличная публика уже уезжала, танцевали со стульями на голове, вскакивали на столы и били посуду. Нередко размякший молодой целовался с хорошенькой соседкой, а молодая плакала и тащила его домой. Разъезд гостей караулили официанты. Один подавал верхнее платье, а другой подставлял блюдо, прося на чай. После разъезда официанты шли гурьбой в соседний трактир и делили между собой выручку. Я любил ходить на эти пиры, потому что доставалось на чаи всегда больше двух рублей на человека.

Прочитав в газетах рецепт, как делать варенцы, барыня велела мне приготовить их, и я сделал их очень удачно. Поэтому, в июне месяце уезжая в гости к Макаровой в Нерехту, барыня приказала мне для Александра Петровича приготовить что-нибудь, какую-нибудь котлетку или кашу. Не успела она уехать, как у нас начались обеды. Каждый день обедало человек 8. Подавались целые окорока телятины, пеклись кулебяки, делались пирожные.

В июне месяце Москва стала гореть. Каждый день бывало пожаров до семи. Все в большом страхе. На Именной улице все переселились из домов и ночуют на улице в повозках, так как получились подметные письма, что улица будет гореть. Несмотря на поставленную стражу, загорались дома в нескольких местах на улице. Против нашей квартиры сгорели дома Сабанеева и Обольянинова и много других. Пожарные сидели на крыше нашего дома, в котором от жары полопались стекла в окнах.

— Что это за злодеи поджигатели, — говорю я клубному буфетчику Максимычу.

— А это злодейство, — говорит, — имеет и хорошую сторону. Будет работа плотникам и другим рабочим. Домовладельцы получат страховую премию от богатых обществ, а квартиранты предупреждаются и тоже могут застраховать имущество.

Я не согласен с такими доводами.

24 сентября видел Шамиля, которого везут в Петербург[654] и который остановился в гостинице «Дрезден». Это плечистый высокого роста мужчина. Волоса у него почти красные, глаза проницательные, лицо умное. По костюму и по лицу мне он казался не воином, а духовным лицом, тем более что глаза его напоминали мне митрополита Филарета.

Читаю и перечитываю «Обломова» Гончарова[655]. Нахожу, что Александр Петрович очень похож на Обломова. Интересный роман, будит к полезной жизни, стряхивает сон с души и тела и поднимает и несет в какую-то другую сферу. Вспоминая прочитанное, я повторял слова: «теперь или никогда», думал, что надо работать теперь, а то будет поздно, рвался куда-то и… упирался лбом в стену господского двора, где я был немного выше простого лакея и пользовался большою свободою только по доброте барыни. «Будет воля, и тогда выбивайся на дорогу», — говорил я себе. А на какую дорогу? Что я знаю и на что я способен? Могу быть только официантом и служить у тех же господ, с которыми я так сжился и которых считаю родными.

Встречал Новый год (1860) в купеческом клубе, где прислуживал. Господи, как много выпили господа вина. Один офицер, князь Мещерский, который угощал актрис, заплатил за 32 бутылки по 5 рублей. Конечно, бутылок пять ему приписали лишних.

Приезжал в конце января к барыне из доставшейся по наследству от Демидова вотчины крестьянин Карнин просить разрешения ему выдать дочь свою замуж за крестьянина чужой вотчины. Петр Львович Демидов в таких случаях, давая разрешение, ничего за это не брал, барыня же взяла 100 рублей. В феврале барыня передала ярославскую пустошь за 500 рублей купцу, который хочет устроить там паточный завод. Я не вытерпел и сказал барыне, что крестьянам эта пустошь нужна, они очень хотели купить ее и давали уже 400 рублей.

— Что же я должна была подарить им 100 рублей? Это слишком много, — ответила она.

— Но крестьяне ведь ваши, а купец чужой. Возможно было бы эти 100 рублей возвратить, наложив на них оброк по 1 рублю на душу.

— Охота мне еще возиться с ними. К тому же я у тебя об этом не спрашивала и в советах не нуждаюсь.

Я молча ушел. Вот тебе и доброта.

Читаю о жизни Байрона[656]. Характер и личность его мне не понравились. Во всех его действиях проявляется что-то демоническое. Навел на меня тоску. Читал статью Толстого о дворовых людях. Пишет, что господа с каждым поколением видоизменяются, а дворовые должны быть неизменного типа[657]. Хотел было написать ему по поводу этой статьи, думал целый вечер; но помешали — ничего не написал.

Читал Аксакова[658] и затем Искандера «Полярную звезду»[659], которая издается в Лондоне и которую можно достать у студентов.

Барыня купила дом у Спиридонова за 18 500 рублей. Очень много работы по перевозке вещей и устройству в новом доме.

В новом доме нас обновили. В окно залез ночью вор и обокрал. Барыня ходит недовольная. И по устройству дома много трат и много разных вопросов по вотчинам. Являлись старосты с планами, с которыми ведут переговоры предводители дворянства. На меня напало религиозное настроение. Я сижу один в комнате и смотрю на картину, изображающую старца Серафима, выходящего из келии и дающего кусок хлеба медведю. Хотелось бы убежать в пустыню, молиться Богу и быть свободным от господ и от всех людей и от страстей.

XIII

Татьянин день. — Речь Погодина. — Сбор в пользу недостаточных студентов. — Толки о реформах. — Объявление манифеста об освобождении крестьян. — Рассуждения по поводу освобождения. — Грубый разговор с барыней. — Погодин. — Приветственная речь Государю. — Уход от барыни. — Студенческие беспорядки.


12 января 1861 года, в день Татьяны и основания Московского университета, я в качестве официанта прислуживал на обеде в Благородном собрании. Когда стол был накрыт, распорядились положить на некоторые стулья длинные белые листы. Я посмотрел и увидел, что на них написаны имена М. П. Погодина, Дмитриева, Назарова, Кетчера[660] и др. В три часа дня начался съезд. После закуски сели обедать. После первого блюда подали шампанское. М. П. Погодин взял бокал, встал и произнес речь. Я забыл свое дело и превратился весь в слух и внимание. Помню, Погодин начал свою речь так: «Почтенное общество, собравшееся ныне сюда, предложило мне сказать слово. Признаюсь, что я не помню, чтобы я когда-нибудь так затруднялся в выборе слов для выражения моей мысли». Затем он начал говорить о деятельности Государя Императора, о разных преобразованиях и о решении его освободить крестьян из крепостной зависимости. Окончил он так: «Вот у меня в руках стихи нашего вещего поэта Пушкина, стихи, которые сорок лет лежали под спудом и которые теперь мы имеем полное право вскрыть:

Увижу ль, о друзья, народ неугнетенный

И рабство, павшее по манию царя.

И над отечеством свободы просвещенной

Взойдет ли наконец прекрасная заря[661]

Заря восходит, милостивые государи, несмотря на облака, порою пробегающие по горизонту, но это неизбежно во всякое переходное время. Заря восходит. Поднимем же дружно наши бокалы за здравие того, который с такой энергией трудился на поприще благотворных реформ. За здравие благочестивейшего нашего Государя Императора Александра Николаевича. Ура!»

Громкое «ура» огласило залу. Грянула музыка. Потом говорили Дмитриев и Назаров. Профессор Бабст[662] говорил о взаимной связи между всеми русскими университетами, прочитал телеграммы, присланные другими университетами, и поднял бокал за процветание науки во всех русских университетах. После обеда Кашевский сыграл на рояле русскую симфонию.

Под впечатлением чудной, чарующей музыки, под влиянием речей я чувствовал себя другим человеком. Мне казалось, что я расту, увеличиваюсь. Я дрожал, по жилам пробегал огонь. Я как-то поумнел, просветлел, перед моими глазами открывался какой-то широкий светлый горизонт. Мои мысли, моя душа сливались со всеми одними и теми же желаниями и надеждами… Вдруг неожиданный толчок в бок сбросил меня с неба на землю и заставил вспомнить, что я не студент, а официант. Меня толкнул Кузьмич и сказал: «Собирай серебро и проверь. Да смотри, чтобы кто не украл двух бутылок шампанского, которые я стащил и спрятал за бюст».

В это время кто-то предложил собрать лепту в пользу бедных студентов. Один из присутствующих стал обходить всех с подносом, и в пять минут собрано до трех тысяч рублей.

Погодин, хромая, подошел к столу, взобрался на него и громко сказал: «Почтенные жертвователи, благодарю вас от лица жаждущих просвещения бедняков. Благодарю добрых людей, так сочувственно откликающихся на всякую благую мысль». Толпа, окружавшая стол, кричала «ура».

2 февраля прислуживал на обеде у Н. А. Усова. Гостей было 45 человек. Много спорили и кричали по поводу новых реформ. Одни хвалили, другие хулили.

— Законы попираются, — говорил один старичок. — Нам Екатерина дала права. Павел и другие цари подтвердили…

— Не нужно забывать, что это требует время, история, — начал было возражать ему офицер в очках, но ему не дал говорить старичок, закричав:

— Это одни фразы. Говорить так, как вы говорите, могут только те, которым терять нечего.

Говорят только о крестьянах. Следовательно, 19 февраля, вероятно, принесет нам что-нибудь новое. 11 февраля барыня по совету служащего при губернаторе, П. А. Артемьева, дала вольную Ваське-лакею, Ваньке-повару и предложила и мне. Я ответил, что как ей будет угодно. С одной стороны, я и так пользуюсь свободой, а с другой — боюсь, как бы не произошло перемен и не достался бы я кому другому. 14 февраля барыня позвала меня в кабинет и, подавая лежавшую на столе бумагу, сказала: «Вот я тебе даю вольную. Ее нужно засвидетельствовать. Сходи к князю Шаховскому и Ефремову, которые засвидетельствуют мою руку, а потом предъяви бумагу в гражданскую палату. Там утвердят, и ты будешь вольный. Если хочешь служить у меня, живи».

Я поблагодарил, взял бумагу и отправился хлопотать. Я очень смущен, точно потерял что-нибудь. Сегодня 19 февраля, но ничего особенного нет. На днях от имени губернатора было объявлено, что 19 февраля объявления об освобождении крестьян и дворовых не последует и что будет объявлено и когда именно, неизвестно. Сегодня же в «Московских ведомостях» напечатано, что вопрос об устройстве крестьян заканчивается и во время поста будет приведен в исполнение. Будь что будет. Я же получил уже из гражданской палаты вольную и сегодня спрыснул ее с знакомыми в Барсовой гостинице. 23 февраля был в трактире. Там слышал разговоры, что манифест об освобождении крестьян 19 февраля не объявлен до сих пор из боязни, что народ по случаю Масленицы разбежится, перепьется, станет бунтовать и разграбит господ. Губернатор вытребовал казаков, и войскам велено быть готовыми к тревоге.

Итак, объявление манифеста приостановили. Меня это очень удивило и оскорбило. Я знаю и по самому себе и сужу по своим товарищам и убежден, что ни один человек из дворовых не уйдет без спроса даже за ворота и не станет грубить. Я долго читал и перечитывал книжку Славина о том, как должны встретить свободу крепостные дворовые люди[663]. Решил написать статью, в которой думаю высказаться от имени дворовых. Стал писать и в конце статьи поместил четверостишие:

Но, отрешившись от оков,

Предстанет в образе ином,

Не будет гостем кабаков

И распрощается с вином.

28 февраля отнес статью в редакцию «Московских ведомостей». Там только потребовали написать фамилию и адрес и взяли статью, не читая.

М. В. Сущева рассказывала барыне за обедом, что дворовый Алексей не берет вольной, потому что ему некуда деваться с семьей.

5 марта, воскресенье. Конец Масленой. День знаменательный. Сегодня объявлен Высочайший манифест, подписанный Государем 19 февраля. Утром, когда я подавал самовар господам, разносчик принес «Московские ведомости». Из девичьей выглянула Клавдия и позвала меня. «Прочитайте скорее, — сказала она, указывая на газету. — Говорят, есть объявление о воле». Я развернул газету и увидел манифест. К газете был приложен и отдельно отпечатанный экземпляр манифеста. Я торопливо и тихонько прочитал девушкам манифест и затем, молча подав газету господам, вышел в девичью. Сейчас же вошел туда Александр Петрович и поздравил нас с волею. Когда я убирал со стола, Марья Александровна спросила меня, радуются ли люди. Я ответил, что они удивлены и поражены неожиданностью. Она же попросила меня растолковать хорошенько им, чтобы они не напились.

В 10 часов утра я пошел в квартал взять «Положение» о крестьянах, которое, как было объявлено в газете, продавалось по 1 рублю за экземпляр. Дорогою зашел в Вознесенскую церковь, которая была полна народа. В квартале была давка и говор. В толпе рассказывали, что манифест и «Положение» о крестьянах были привезены экстренным поездом. Газеты печатали всю ночь, чтобы поспеть приложить экземпляры манифеста. Полиция должна была наклеить объявления на всех видных местах к 6 часам утра. Кабаки велело было не открывать до 1 часа дня. Войска были в сборе. Возвращаясь с купленною в зеленой обложке книгою домой, я встретил человек 12 солдат с ружьями. Это был один из патрулей, которые расхаживали по всем улицам. В это время раздался трезвон, и народ повалил в церкви слушать чтение манифеста. Я очень пожалел, что не мог пойти, потому что, по приказанию барыни, должен был поскорее принести домой «Положение». Барыни я дома не застал. Она ушла в церковь с девушкой. Остальные же все дворовые были дома. Я стал им читать манифест и объяснять. Читал я с чувством, и когда прочитал заключительные слова: «Осени себя крестным знамением, православный народ, и призови с Нами Божие благословение на твой свободный труд, залог твоего домашнего благополучия и блага общественного», все перекрестились. У многих были на глазах слезы. Авдюшка шепотом спросил меня, можно ли ему теперь попроситься идти погулять. Ванька, 23-летний парень, заметил, что теперь, вероятно, ему позволят жениться. На мой вопрос, почему он думает о женитьбе, он ответил, что ему некому починить и выстирать рубахи. Вечером пришел в гости Митусов в сопровождении лакея. Барыня спросила у него, почему он пришел с конвоем. Он ответил, что для безопасности нанял двух лакеев, так как ждет бунта. Барыня стала смеяться.

— Не смейтесь, — сказал он. — Увидите, что это была не лишняя предосторожность. Я в деревню, куда собираюсь ехать завтра, отправил две пушки и мушкетера. Пушки велел поставить у крыльца, а мушкетер с ружьем будет стоять у ворот.

6 марта ходил в рынок и слышал много рассказов о том, как некоторые господа проводили вчерашний день. Старушки Дурновы велели закрыть все ставни и, запершись, сидели целый день дома, разговаривая со служанками и дворецким Осипычем о милостях и благодеяниях, которые были оказываемы ими и их родителями дворовым. Время от времени они посылали Осипыча послушать, что делается на улице. Исполняя приказание, Осипыч уходил, слушал и докладывал, что по улицам одни только пьяные ездят на извозчиках с гармониями и горланят. Многие господа приглашали к себе нарочно гостей для безопасности. В то же время говорили, что вчера в Подновинском было меньше обыкновенного народа и пьяных. Так оно и должно было быть, так как теперь каждый должен заботиться о себе. Заходили нарочно к Нивинским узнать о поваре, который когда-то похвалялся при освобождении нагрубить господам. Оказалось, что он был смирнее остальных дворовых, молился и плакал.

11 марта в № 56 «Московских ведомостей» напечатали мою статью с указанием редактора на то, что это отклик грамотных крепостных людей. Напечатали почти без изменений[664]. Читая, я весь горел, волновался и чувствовал полное удовлетворение самолюбия. Я убеждал себя, что я исполнил свой долг и долг своих собратьев, высказав печатно благодарность и давая обещание жить порядочно и прилично. В то же время я очень сомневался в том, чтобы другие ясно понимали значение освобождения и чтобы могли разумно воспользоваться им, так как не имели личной воли и не умели пользоваться свободой.

23 марта Василий и Ванюшка стали просить о прибавке жалованья. Барыня растревожилась, отказала в прибавке, велела уволить Ванюшку и спросила у меня, довольно ли мне получаемых 7 рублей. Я ответил, что вполне доволен, так как раньше думал и без жалованья остаться у ней служить.

30 марта читал статью Погодина, в которой он простым ясным языком горячо призывает народ в знак благодарности к Царю за его великие и благотворные реформы принести посильную лепту на построение храма…[665] Кто бы из нас отказался принести свою лепту? Но нести ее надо в комитет при Чудовом монастыре. Кто из простого люда решится идти в комитет, находящийся под предводительством митрополита, с такою лептою? Гривенник сейчас же бы дал. Меньше как с рублем идти неловко, прогонят, пожалуй. А собирают только там, в одном месте. По этому поводу я сегодня рассуждал с несколькими своими знакомыми. Все были одного и того же мнения, что нужно бы было установить 10-копеечный сбор при волостных правлениях и при ремесленных и мещанских управах. Если бы сбор этот установить обязательным, образовалась бы такая сумма, на которую возможно бы было устроить благотворительный дом Александра II и при нем храм во имя Александра Невского и больницу. Из запасного капитала возможно было бы выдавать ссуды, в размере 3 рублей, приходящим в Москву крестьянам на заработки впредь до приискания работы.

— Прежде всего, — сказал знакомый Артемий, — необходимо устроить ночлежный дом. Я помню, как я, явившись в первый раз в Москву, долго бродил по ней и не мог найти пристанища, где бы мог обогреться и переночевать. Я готов на это дело пожертвовать свои последние 30 копеек.

Мы засмеялись такому крупному пожертвованию.

— Не смейтесь, — сказал Иван Трофимов. — Иногда и 15 копеек могут устроить судьбу человека. Я был без места в течение трех месяцев. Сбережения прожил и стал уже закладывать платье. Случайно встречаюсь на бульваре с знакомым дворецким Безобразова и кланяюсь. Он поздоровался со мной и, извинившись, что не может угостить меня чаем, так как торопится домой, сунул мне 15 копеек. Я уже давно чаю не пил и поэтому сейчас же пошел в трактир «Венецию» и заказал себе порцию. Вдруг входит буфетчик Богданова. Я пригласил его и угостил чаем. Разговаривая, я между прочим сказал, что я без места. Он ответил, что его барин ищет выездного лакея, и предложил рекомендовать меня. На следующий же день я был уже на месте, на котором живу до сих пор и на котором я и деньгу нажил. Вот что значит 15 копеек.

В конце концов решили собрать 5 рублей и отослать в комитет.

24 апреля дворовый Павлыч, лежавший в злой чахотке, скончался. Перед смертью он указал мне, какие вещи кому отдать. Сюртук он просил отдать Костину с тем, чтобы он дал денег на похороны. После его похорон барыня приказала отдать сюртук покойного вольнонаемному лакею Ивану. Узнав об этом, я доложил, что Костин дает за сюртук 8 рублей и что, если она желает, можно отдать Ивану эти 8 рублей, так как и он давал деньги на похороны. Барыня вспылила и сказала: «Я хочу отдать сюртук, а не деньги». На мое замечание, что сюртук собственность покойного и что он распорядился отдать его Костину, барыня стала кричать: «Да, вы теперь вольные, имеете права. Смеете рассуждать… не слушаться, грубить», — и стала плакать. Через несколько времени ко мне в комнату вошли Артемьев и Демидов, стали говорить, что я не смел грубить барыне, и наступать на меня. Я указал на толстую палку и сказал: «Не заставьте меня взяться за это грубое орудие».

«Вы грубо оскорбили Марью Александровну», — сказал Демидов, уходя с Артемьевым из комнаты. «Вы не слышали моих слов и, следовательно, врете, г[осподин] Демидов», — ответил я и захлопнул за ними дверь. Может быть, я не прав, но я желал исполнить волю покойного.


1 мая была свадьба Александра Петровича Глушкова и Анны Петровны Племянниковой. Преподнес им стихи, за которые получил 5 рублей. Сознаюсь, что стихи были плохи и не стоили ни копейки.

В мае же был у редактора «Московских ведомостей» В. Ф. Корша[666], которому объяснил о желании бывших дворовых людей увековечить память об освобождении постройкой дома благотворительности.

— Если М. П. Погодин указывает на построение храма, — сказал редактор, — то, несомненно, он руководствуется общим понятием массы простого люда, всегда имеющего обыкновение созидать в память чего-либо монастыри, храмы, часовни. Я не могу не сочувствовать вашему желанию возвести вместо храма дом благотворительности. Вы напишите статью по этому поводу и выразите в ней, что это желание многих. Я с удовольствием дам ей место. Это будет своевременно и хорошо. Итак, напишите, а я сделаю комментарии, — добавил, прощаясь, Корш.

Я стал обдумывать статью, но в это время узнал, что ожидается в Москву приезд Государя. Я бросил статью и стал писать приветственную речь. Долго я писал ее, закончил стихами и на следующий день понес показать ее Погодину. Подойдя к крыльцу дома Погодина, я нерешительно и, как казалось мне, с благоговением позвонил. Отворившая двери горничная провела меня в кабинет. Разглядывая старинную мебель, картины, бюсты, громадные шкапы с множеством книг, которыми переполнены были и столы, я вспомнил, что в этом кабинете бывали Пушкин, Гоголь, Аксаков, Белинский и другие, и мне стало чудиться их таинственное присутствие. В это время послышалось движение в соседней комнате. Ко мне в халате и туфлях вышел Погодин и спросил, что мне нужно. Я объяснил, что я бывший дворовый человек и пришел просить совета, каким образом выразить Государю благодарность от класса дворовых людей за дарованное освобождение.

— Это очень хорошо и будет кстати, — сказал Погодин, — потому что Государь огорчен печальными недоразумениями при исполнении Высочайшего манифеста. Народ в своем невежестве не понял царской милости, и поэтому во многих местах произошли печальные недоразумения. Образуйте артель дворовых и поднесите Государю хлеб-соль. Многие крестьянские общества готовятся это сделать. Сейчас у меня был фабрикант Алексеев. Его фабричные тоже хотят поднести хлеб-соль.

В ответ на это я подал ему составленную мною речь. Погодин пригласил меня сесть и, сам усевшись в кресло, просмотрел мое писанье и сказал:

— Конечно, теперь всякое сердечное, разумное слово приятно будет услать Государю и всем. Вы вот, как грамотный, поняли благодеяние Царя, освободившего миллионы крепостных. Вы лично можете сделать много хорошего в кругу своих товарищей, растолковывая здравомысленно обязанности опушенных на волю. Соберите же товарищей и представьтесь министру двора.

Возвращаясь домой, я все обдумывал совет Погодина. Я понял хорошо, что он для меня неисполним. И сам я никогда не решусь пойти к министру двора, и никто из моих товарищей не осмелится выставить себя представителем от имени всех дворовых людей. Да и на покупку блюда нет.

Через два дня, 18 мая, был высочайший выход в Кремле. Едва Государь вышел на крыльцо Чудова монастыря, как площадь вся огласилась неумолкаемым «ура». Орали все неистово, как сумасшедшие. Я был как пьяный, кричал вместе с другими до хрипоты. Государь, окруженный генералитетом, сошел вниз и сел на серого коня. Я успел-таки подать свою речь в конверте одному из генералов. Очень опасаюсь, что генерал просто бросит ее и не покажет Государю.

19 мая Александр Петрович Глушков предложил мне остаться у него в услужении с жалованьем по 8 рублей в месяц. Я согласился. Следовательно, моя барыня не пожелала больше иметь меня у себя за грубость. Долго плакал…

25 мая получил от М. П. Алексеевой славный выговор за то, что помогал советами дворовому Костину, как освободиться ему от генерала Алексеева и выручить свое платье, которое тот не хотел отдавать.

— Я не думала, — говорила она, — что ты такой способный и в тебе совмещаются так много дарований. Подумайте только, что это за человек. Он в одно и то же время и поэт, и сутяга, и лакей.

В июне месяце был занят хлопотами по поводу постройки дома Александром Петровичем, весь ушел в это дело и поэтому так и не написал статьи, задуманной мною, о необходимости начать сбор на постройку благотворительного дома. К тому же боюсь, что надо мной станут глумиться.

В июне же барыня Марья Петровна переехала на новую квартиру. Прощаясь, она велела заходить к ней, сказала, что не берет меня с собой потому, что я необходим Александру Петровичу при постройке дома, и дала 25 рублей. Поблагодарив ее со слезами на глазах, я поцеловал у нее руку и После ее ухода написал стихи, в которых вылилось мое настроение.

Я вижу грустно, что теперь

Мне отворилася уж дверь

Из дома, сердцу дорогого,

Куда из края я родного

И от родных был привезен

И там в лакеи возведен,

Где прожил столько лучших лет,

Где погубил свой жизни цвет.

Душой и телом я изношен,

Как кость обглоданная брошен.

Вспомнив, что преосвященный Филофей хотел когда-то взять меня к себе, я написал ему. В августе барин как-то сказал мне, что владыка велел передать, что теперь для меня у него места нет. Вероятно, ему доложили, что я изменился.

В сентябре все газеты были переполнены известиями о происходивших в разных местах беспорядках между крестьянами по поводу наделов. Крестьяне убеждены, и злонамеренные люди поддерживают это убеждение, что царь велел всю помещичью землю отдать им.

3 октября в Московском университете вследствие волнения среди студентов закрыты 2 курса. Студенты ходят по улицам большими группами, спорят и громко жалуются, что им не позволяют обсуждать свои дела.

12 октября студенты громадною толпою двинулись к дому губернатора и запрудили всю площадь. Несмотря на множество полицейских и жандармов, они кричали и безобразничали, ругали полицейских и раскидывали лотки у разносчиков. Вышедший по приказанию губернатора адъютант объявил, что губернатор просит выбрать депутатов, но из толпы никто не вышел. Кричали все сразу. Некоторые требовали разрешения открыть ссудную кассу, другие добивались перемены ректора. Стали слышаться крики: «Конституцию»… Когда на просьбу губернатора разойтись толпа не обратила внимания и, стоя на одном месте, продолжала кричать, жандармы стали надвигаться на нее и теснить. Со стороны студентов в жандармов полетели палки. Тотчас же произошла свалка, и студенты стали разбегаться. Бегущих стал ловить народ и колотить. Арестованных было так много, что части Тверская, Пречистенская и Арбатская были переполнены бунтовщиками. В числе других был арестован и брат Анны Петровны, студент Всеволод Петрович Племянников, смиреннейший раб Божий. Когда еще студенческие волнения только начались, барыня спросила у него, чего студенты хотят.

— А почему я знаю, чего они хотят, — ответил он. — Я ничего не хочу. Они только всем нам объявляют, что поколотят всех, кто от них отстанет.

15 октября явился студент Племянников и рассказал, как его арестовали. Он пошел в университет на лекции и застал там уже шумевших студентов. Выйдя на улицу, он хотел было уйти домой, но толпа увлекла его с собой. Порывался несколько раз выбраться из толпы, но тут уже его не пропускали жандармы и его загнали с другими под арест. Народу арестовано было так много, что большинству пришлось провести ночь во дворе части и спать на голой земле. Он проспал в телеге, продрог и говорил спасибо за то, что дали чаю с хлебом. Утром переписали фамилии и отпустили по домам.

Читал «Беседы о Сократе» Платона, перевод Клеванова[667].

Александр Петрович втянулся в игру в лото. При проигрышах бывает угрюм. Если выиграет, приезжает домой часа в 3–4 утра сияющий, привозит на особом извозчике блюд десять кушаний и начинает пировать, лежа в постели. Хотя обыкновенно в таком случае и получает деньги, но после того порядка, который был заведен у его матери, мне эта жизнь не нравится.

XIV

Рассуждение об освобожденных. — Поездка в Венев. — Мировые посредники. — Вифания. — Ольридж. — Отмена откупа. — Пьянство. — Польская смута. — Колюбакин.


Сегодня, 19 февраля 1862 года, ровно год, как нам предоставлена свобода устраивать жизнь по собственному желанию. Нас не продают уже больше наравне с коровами и овцами, не бреют голов, не режут у девок кос, даже не бьют по щекам. Я пользуюсь свободой и, однако, остаюсь тем же самым лакеем. Все мои товарищи и знакомые тоже продолжают жить на прежних местах. Только те, которым было отказано от места, или вследствие сокращения штата прислуги, или за дурное поведение, изменили свой образ жизни, но далеко не к лучшему. На каждом шагу только и слышишь, что ищут места. Поэтому я стал обдумывать, что не мешало бы устроить контору для нуждающихся в приискании места.

В мае ездил с барыней в Венев[668]. Это маленький, незначительный городок. От скуки пошел на кладбище. Там прочел на памятниках много курьезных надписей. Некоторые записал. На одном памятнике было написано:

Веневской бараночнице

1.

Ударил час. Друзья простите.

Куда. Все знать хотите.

2.

Кости зрак

Смерти знак.

Зри ее всяк, —

Будешь так.

3.

О, вы, друзья, мои любезны,

Не ставьте камня надо мной.

Все ваши бронзы бесполезны, —

Они не скрасят души злой.

Не славьте вы меня стихами, —

Стихи от ада не избавят,

В раю блаженства не прибавят.

Пока я занимался чтением надписей на памятниках, ко мне подошел сторож. а мой вопрос, давно ли он здесь служит, ответил, что его сюда послал сам Бог.

— Каким образом? — спросил я.

— Служил я раньше при военном складе. Однажды ночью, когда я крепко спал, меня подхватило вихрем и унесло на кладбище, где я опомнился и проснулся только утром. Сейчас же я пошел к священнику, рассказал ему о случившемся, и он назначил меня сторожем. С тех пор тут и сижу.

По возвращении в Москву, в июне, мне по делу Костина пришлось побывать у мировых посредников Лопухина и Трубецкого. Вот настоящие благородные люди. Я удивлялся их терпению и внимательности, с которыми они обращаются со всеми, приходящими к ним за разъяснением недоразумений. После чиновников гражданской палаты и управы благочиния и разных чинов полиции они мне показались ангелами умиротворителями и утешителями.

В сентябре заходил в гости к знакомому Куликову, у которого квартирует много студентов.

— Платят ли они? — спросил я.

— Бедны, но честны, — ответил Куликов. — Если денег нет, часы отдают. Одно нехорошо, что они все большие забияки и спорщики. Иногда целую ночь до самого утра галдят.

Ездил в Вифанию и осматривал там покои митрополита Платона[669]. Проводник, не умолкая, тянул заученную речь: вот постель, на которой владыка почивал… вот комната, в которой принимал просителей… вот зеркальный потолок, в котором отражались фигуры просителей, и там их владыка, подымая очи горе, рассматривал. Он не мог смотреть прямо в лицо, потому что от проницательного, проникающего насквозь взгляда его просители падали в обморок… вот ковер, подаренный шахом персидским… вот… и т. д.

Был в театре и смотрел игру приезжего англичанина Ольриджа. Он играл Отелло, а Медведева — Дездемону[670]. Игра и дикция замечательные. Он говорил шепотом, но так звучно, что даже в райке этот шепот раздражает ухо. Несмотря на то что он говорил по-английски и что, следовательно, я не понимал ни одного слова, остальные все актеры, понятно, говорившие по-русски, рядом с ним казались мне мелкими, ничтожными и смешными.

Купил и прочитал механику и физику Щеглова. Хотя очень многого не понял, но добросовестно дочитал до конца.

1 января 1863 года вечером я отправился на прогулку. Подойдя к Никольским воротам, я увидел около кабаков целую толпу. Это праздновалась отмена откупа[671]. По случаю удешевления водки, набросились на кабаки и переполнили их. На Трубной площади опять толпа около кабаков. Из любопытства зашел в один. Оказалось, что все заготовленное заранее вино уже выпили и толпа ждет нового подвоза. Вот она, народная трезвость.

5 января у барыни родилась дочь Мария. Было несколько докторов. Большая суета. Невольно я вспомнил о деревне. Там роженицы уходят из общей комнаты в холодный, темный чулан, откуда после родов тащат их по 25-градусному морозу в угарную баню, где лежат они дня три и затем являются в избу и принимаются, как ни в чем не бывало, за работу. С кормилицами происходит возня неимоверная. Одна больна, другая без молока, от третьей несет как из винной бочки. Вообще теперь весь народ, после отмены откупа, с утра каждый день пьянствует, и все улицы переполнены пьяными…

19 февраля ходил на публичную лекцию профессора Богданова[672], который читал о значении зоологических садов и зверинцев. Слушая лекцию, я думал, что в день освобождения крестьян из неволи говорят о том, чтобы сажать зверей в клетки и держать их в неволе.

Приписался к ремесленному цеху.

В марте слушал лекцию профессора Соколова[673] о дыхательных и голосовых органах. После этой лекции стал читать популярную медицину.

Все и везде толкуют о поляках и польской смуте. В Польшу назначается Муравьев[674]. Говорят, что там творятся большие безобразия. Ну, да и здесь делается много не совсем хорошего. Появилось много просветителей всякого рода. Открываются школы, воскресные классы, читальни, лекции. Однако учат не так, как следует, и не тому, чему следовало бы. После азбуки сразу география и чуть не философия. Нравственно-религиозная сторона забыта, и над религией насмехаются. По моему мнению, в школах должны обучаться не одной только грамоте, но и ремеслам и земледелию. Дети очень скоро поняли бы все, что им необходимо знать, и приохотились бы к работе. Обратимся к жизни. В деревне ведь ребятишки, как завидят мельницу, сейчас начинают мастерить свою мельницу из щепок на ручье; делают лодку из коры и т. п. О взрослых я уже и не говорю. Не успеют открыть в какой местности ткацкую, как они начинают расти и после первой через пять лет их в той местности уже 10. Нет, все идет не так, как следовало бы.

Напечатанная 5 мая статья М. П. Погодина о польском вопросе и европейской политике[675] привела в восторг простой народ. «Ведомости», в которых печатаются адресы от разных городов и обществ, высказываются против каких бы то ни было уступок полякам и требуют немедленного подавления мятежа[676]. Хотя бы это даже грозило войной с Наполеоном.

Каждый день устраиваются проводы солдатам, идущим в Польшу. Муравьев с поляками не церемонится и постоянно высылает их в Смоленск. Все радуются.

В июле заключил контракт о найме квартиры в нашем доме с генерал-лейтенантом Колюбакиным, бывшим кутаисским губернатором[677]. Генерал страшно вспыльчив и, как рассказывают, в Кутаиси всех колотил. Извозчик мне вчера рассказывал, что генерал сел и велел ему ехать. Проехав немного, он крикнул: «К сенатору Толмачеву»[678]. — «А где он живет?» — «Как, ты не знаешь, где он живет?» Бац его по уху. Затем стал колотить по спине, приговаривая: «На Пресне, на Пресне…»

Библиотека у генерала громадная.

XV

Смерть губернатора Тучкова. — Служба бывших дворовых. — Катков и Леонтьев. — А. В. Повало-Швейковский. — Поступление на службу на железную дорогу и служба на ней. — Киев и его обычаи.


24 января (1864) происходили похороны умершего генерал-губернатора Москвы Тучкова[679]. Немало пришлось ему пережить волнений и во время объявления манифеста об освобождении крестьян, и во время студенческих беспорядков.

19 февраля раздался торжественный звон. Я пошел в церковь к Спиридонию. В церкви молящимися нашел только нескольких старушек. Народа не было. Стало очень грустно мне. В такой день и не поставить свечки за здоровье Освободителя их. Для кабака вот так всегда находятся и время и деньги…

В конце года я стал раздумывать о своей жизни, о своем положении и о положении вообще всех бывших дворовых и крестьян. Прошло уже четыре года, как освободили нас от крепостной зависимости. Нас сделали гражданами земли русской. Каждый из нас имеет право теперь заняться тем, к чему он чувствует призвание, имеет право заняться каким угодно ремеслом. Как же воспользовался этою свободою я и все мои знакомые, бывшие дворовые люди. И я и все, кого только я знаю, по-прежнему живут лакеями у своих господ. Почему? Я думаю, что по привычке. Как господа привыкли к нашим услугам, без которых не могут обойтись, так и мы привыкли быть рабами и сидеть на их шее, не заботясь о будущем. Когда мы собираемся вместе, о чем мы рассуждаем? Только о том, как бы устроить общество или контору опять- таки исключительно только для найма прислуги. Только прислуживать, быть лакеями, только, по-видимому, к этому мы и способны. Другими словами, мы хотя и наемными и по собственному желанию, но остаемся все-таки рабами. Возьмем вот хоть меня. Я и грамотный, и постоянно много читающий и рассуждающий, вот, несмотря на мои 30 лет, не могу отстать от этой беспечной жизни, не могу решиться поступить куда-нибудь письмоводителем или конторщиком. На словах мы способны на все, а на деле. Нет у нас ни предприимчивости, ни энергии.

19 февраля (1865) у меня собрались гости, и мы весело отпраздновали этот великий день. Рассуждали только об учреждении общества домашней прислуги. Я написал уже проект. Набралось уже 60 человек. Когда будет 300, тогда предполагаем открыть контору.

В марте меня призвал к себе Хр. Хр. Мейн и предложил мне поступить конторщиком на Рязанско-Козловскую железную дорогу. Я отказался под тем предлогом, что барин, Александр Петрович, болен и я не могу его оставить, У него действительно, несмотря на его богатырское сложение, подкашиваются по временам ноги, и он тогда падает. Я привык к господам, и мне жалко их оставить.

Проект свой послал Каткову и в апреле пошел к нему. Катков меня принял, выслушал, пригласил Леонтьева[680] и, сказав ему заняться со мною, кивнул головою и ушел. Леонтьев сказал мне, что проект мой он прочитал и нашел его дельным и желательным. «Мы советовали бы, — говорил он, — прибавить еще параграф о том, что членами общества могут быть также и требователи прислуги, то есть хозяева. Так как проект этот не окончательный, а еще, так сказать, созидающийся, я его теперь оглашу в печати с тою целью, чтобы публика могла сделать свои замечания и вы могли бы воспользоваться замечаниями публики при окончательном составлении проекта».

Одобряя основную мысль проекта, Леонтьев перешел к наборщикам их типографии.

— Это ужасный народ. Неаккуратность, неопрятность, беспечность. О завтрашнем дне не думает никто. Сбережения на ум не приходят. Вот наборщики из Прибалтийского края, так те ведут себя иначе. В их квартирах есть даже и обстановка. У них во всем и чистота и опрятность. Итак, мы за вашу мысль, — закончил он.

Читал Бокля[681]. Какой глубокий ум!

Через неделю отправился в редакцию «Московских ведомостей». Васильев[682] показал мне корректуру статьи и заявил, что напечатание ее откладывается и что когда она будет напечатана, неизвестно, так как теперь газета будет переполнена другим.

Проходя по улице, я встретился с Мейном, который мне сказал, что если я теперь же не решусь поступить на железную дорогу, впоследствии я не буду уже иметь возможность получить место, и велел зайти к нему за получением рекомендательного письма к Повало-Швейковскому, которому нужен приказчик. В тот же день, в 6 часов вечера, я явился в гостиницу «Англия» к Александру Владимировичу Повало-Швейковскому с письмом от Мейна.

— Вы от Мейна, понимаете ли вы что-нибудь в постройках, кто вы такой? — быстро задавал он вопросы, не ожидая ответов. — Я даю вам 25 рублей в месяц. 27 апреля вы уезжаете на место. Перед отъездом зайдите и принесите паспорт, — закончил он.

Такая решительная и полная энергии речь на меня сильно подействовала, и я согласился. Мне очень тяжело было расставаться с господами, тем более что Александр Петрович чувствовал себя все хуже и хуже. Марья Александровна и Марья Петровна дали мне на дорогу каждая по 10 рублей, и я уехал из Москвы на новое дело. Через Рязань и Ряжск сначала приехал на станцию Яклемец, а потом на. станцию Раненбург, где и занялся присмотром за возкою камня и за постройками. Скоро мне увеличили жалованье, и я стал получать вместо 25 уже 50 рублей.

5 сентября (1866) открылось движение по Рязанско-Козловской железной дороге, и я при этом получил должность помощника начальника станции Раненбург.

Повало-Швейковский предложил переехать на работы в Киев. В Раненбурге я просто умирал от скуки. Поэтому я очень обрадовался предложению и, несмотря на то что мне обещали прибавку, немедленно сдал должность и укатил в Москву. Здесь я женился на портнихе Авдотье Платоновне. Через несколько времени вместе с женой уехал в Киев и оттуда на ст. Бобрик, где скоро стал получать жалованья тысячу рублей в год.

По делам мне часто приходилось ездить в Киев. Мне очень нравился Днепр, и я написал следующие стихи:

Я любовался из окна

Доселе яростным Днепром.

Теперь покрыт он тонким льдом

И не шумит его волна.

Он представляет чудный вид,

Блистая чистым серебром.

Он так понятно говорит

О той могучей силе сил,

Перед которой буйный Днепр

В оковах ледяных окреп

И свой порыв остановил.

Морозы славные и преждевременные. Хохлы говорят, что такие жестокие морозы нарочно устроили кацапы с тою целью, чтобы удобнее было перевозить материалы для постройки.

В декабре 1867 года узнали о смерти митрополита Филарета[683]. Он был умен до прозорливости, религиозен до святости.

Наступают праздники Рождества Христова, а мы сидим в глуши близ строящейся станции Бобрик. В утешение хохлы стали приносить подарки. Один принес куропаток, другой два кувшина молока и домашних колбас. За это я предложил им денег. Не взяли, водку же выпили с удовольствием.

6 января 1868 года был в Киеве и присутствовал при освящении воды. Когда при колокольном звоне показалась с Крещатика процессия с хоругвями, толпа тысяч в 50 бросилась к Днепру. Во время толкотни и давки несколько человек любопытных евреев были сброшены в воду. Толпа смеялась и шутила, что это новообращенные. В процессе принимали участие киевские цеховые верхом на лошадях, со значками в виде флагов.

В Киеве вообще много особенных обычаев. Обыкновенно в 12 часов дня пускается из крепости ракета. Однажды киевляне были поражены, не услышав выстрела ракеты. Весь город взволновался. Стали разузнавать и наводить справки, почему ракета пущена не была. Когда узнали, что губернатор не утвердил расхода на содержание прислуги, пускавшей ракеты, немедленно принялись хлопотать, пока не добились-таки опять хлопанья ракет.

Похороны там бывают особенно торжественны. Раздается звон колоколов во всех церквах. Народ собирается толпами. Идут певчие и масса духовенства, несут хоругви и иконы. Когда певчие перестают петь, музыка играет похоронный марш.

— Кого это так пышно хоронят? — спросил я.

— А богатую купчиху. У нас всегда так хоронят.

В декабре движение по новому железнодорожному пути было открыто. Службе моей пришел конец, и я с женой уехал в Москву.

XVI

Рост Москвы. — Козлов. — Журнал «Идея». — Смерть Повало-Швейковского. — Поездка в Смоленск и Витебск. — Стихи. — Подряды. — Процесс игуменьи Митрофании.


Москва с каждым годом украшается. Одно меня очень поразило: это обилие красных вывесок. Все кабаки и кабаки. Также появилось много банкирских контор.

Посоветовавшись с знакомыми, я выкопал свой старый проект об учреждении артели домашней прислуги и снес его к Гилярову-Платонову[684]. Он по поводу этого проекта напечатал передовую статью. Сейчас же и другие газеты стали разбирать этот вопрос, высказываясь и за и против.

Затем я понес проект Погодину. Внимательно выслушав меня, Погодин обещал возбудить по этому поводу вопрос в первом же заседании городской думы.

Получил сразу два предложения. Гиляров-Платонов заявил о желании взять меня на службу к себе в контору редакции, а Повало-Швейковский предложил съездить в Козлов для наведения справок о ценах на строительный материал. Я избрал последнее и поехал в Козлов. Там я сошелся с молодежью. По вечерам много говорили, спорили и под конец решили издавать еженедельный журнал «Идея». Издание, однако, не состоялось, хотя я и написал для первого номера следующие стихи:

Я из крестьян попал в лакеи,

Скинув лапти и кафтан,

Ездил в шляпе и ливрее

За каретой, как болван.

В белом галстуке, жилете,

Куда я не попадал?!

Много шлялся я на свете

И чего я не видал!

На балах был, на банкетах,

На семейных вечерах,

У ученых в кабинетах,

На больших похоронах.

Много чудного там слова

Приходилось слышать мне,

Слова вольного, живого,

О родной все стороне.

Много думал я в свой век,

Всякой всячины слыхал;

Но что я — тож человек

Только ныне я узнал,

Прочитавши чудный, славный,

Знаменитый манифест,

Коим царь наш православный

С нас свалил тяжелый крест.

В апреле месяце неожиданно получил депешу о смерти Повало-Швейковского, умершего от апоплексического удара. Меня страшно поразила смерть этого молодого (35 лет), деятельного и энергичного человека. Работами стал заведовать Михайловский, у которого я и остался на службе.

Ездил в Смоленск. Обратил внимание на стены, которые разваливаются. Говорили, что всякий, кому только нужен кирпич, — берет себе без спроса. Впрочем, теперь, по-видимому, обратили внимание на этот памятник старины, — начали реставрировать башню Веселуху.

Ездил в Витебск. Город живописный. Там я не встретил ни одного русского — все либо евреи, либо поляки.

Стихи по поводу манифеста 19 февраля и по поводу процесса Нечаева[685]. Манифест о всеобщей воинской повинности (1871 г.) вызвал много неудовольствия среди купечества и дворянства. Мне захотелось высказать царю благодарность за все его реформы, и я написал стихи, которые отпечатал в типографии Мамонтова 3 марта в Москве и послал их министру двора. Вот они:

Девятнадцатого февраля (Воспоминание бывшего крепостного)

Я помню детство: так светло

Оно стоит передо мной;

Тогда привольно и тепло

Мне было жить в семье родной.

Я помню вечер роковой,

Когда из милых мне полей

Перенесен я был судьбой

В Москву — в толпу чужих людей;

Когда, расставшися с кафтаном,

Я принял кличку: «человек»

И глупым сделался болваном,

Моделью нравственных калек.

Каким тяжелым привиденьем

Стоят лет десять предо мной,

В каком бездейственном томленье

Те дни убиты были мной.

Я помню незабвенный год…

Каким он светом осветил

Царем раскованный народ

От уз, которые носил.

О, как тогда мы ликовали,

Толпою окружив амвон,

Когда нам волю объявили

Под праздничный, веселый звон.

Как я в тот миг помолодел,

Забыв печальны тридцать лет,

И как я пламенно хотел

Тогда бежать в университет;

Но поздно было брать уроки,

Себя наукам посвящать,

Искоренять свои пороки

И дни младые возвращать.

С тех пор я часто вспоминаю

То детство, то тяжелы годы,

И тем лишь душу услаждаю,

Что я дождался дней свободы,

Что я свободным кончу век,

Благодаря царя-отца,

Познавши, что я человек,

Созданье мудрого Творца,

Творца, Которого дерзаю

Я ныне пламенно молить

Благословить царя-державу

И дни его для нас продлить,

И в души подданных вселить,

Чтоб этот день благословенный

Умели в памяти хранить

И чтить всегда благоговейно.

От министра двора мною получено было объявление, что Государю Императору было богоугодно за мои стихи благодарить.

Живу пока в Москве. В окружном суде разбирается политическое дело о Нечаеве, Успенском и прочих злодеях. Напрасно эти господа все валят на народ. Эти не народные герои.

В течение 1872 и 1873 года все время провел на работах по линиям железных дорог и по окончании работ, в январе 1874 года, переехал в Москву. Иван Самойлович Зиберт выдал мне обещанные проценты с чистого барыша в размере 3750 рублей. Теперь уж я богатый человек. Всего у меня 6000 рублей.

По поручению Зиберта строю для него дачу в Сокольниках. Занялся также подрядами. Вместе с Урвачевым взял с торгов подряд на поставку 4230 штук стекол для строящегося храма Христа Спасителя. При заказе зеркальных стекол в Бельгии Урвачев, переводя вершки на сантиметры, ошибся на 1/8. Очень возможно, что он сделал это с умыслом, имея в виду, с одной стороны, избегнуть обрезков толстого стекла и, с другой — уменьшить вес груза, так как пошлину приходилось платить с пуда. Так или иначе, но стекла оказались маломерными и неподходящими, и поэтому комиссия отказала в приемке их. Здесь мне пришлось убедиться, какие большие взяточники и смотрители и десятники. Стекла все были приняты.

Последовал указ о всеобщей воинской повинности. Купцы ропщут. Рекрутские квитанции поднялись до двенадцати тысяч рублей.

Изменение правил о кабаках уменьшило их количество. Не думаю, однако, чтобы это способствовало к уменьшению пьянства в народе, который с каждым днем все больше и больше пьянствует и развратничает и все меньше и меньше работает. Леность неимоверная.

В окружном суде (1874) идет скандальный процесс об игуменье Митрофании[686], бравшей деньги с разных лиц, которые добивались получения орденов или доступа к высокопоставленным лицам для проведения дел. Открылось много из того, что так тщательно оберегали, чтобы не вышло из стен монастыря; но разве за этими стенами живут одни только святые?!

XVII

Памятник жене Брюса. — Художник Яковлев. — Поездка в деревню. — Расчет за поставку стекол в храм Спасителя. — Похороны Погодина. — Ахтырка. — Консервный завод. — Объявление войны Турции. — Наводнение. — Поставка консервов. — Явление креста на льду.


Ездил с женою к знакомым на свадьбу в село Глинково. Там в церкви стоит памятник жене знаменитого Брюса[687]. В глубокой нише из черного мрамора, того же мрамора гробница и над ней конусообразная доска, на которой стоят из белого мрамора бюст женщины и склонившийся воин в кирасе.

В Борисоглебске, куда ездил к знакомому, встретился с художником Яковлевым. Его картины «Дележ добычи» и «Грабеж на большой дороге» были на венской выставке. Теперь он возвратился из киргизских степей, куда ездил писать типы туземцев для заказанных ему Солдатенковым картин «Братья-разбойники» и «Цыгане»[688]. Он знаменит, но я смотрел на него как на человека ненормального, потому что он носит китайскую косу. Удивительное время. Женщины-курсистки обрезают себе косу, а мужчины отпускают.

Летом побывал в своей родной деревне. В Вичуге появились и фабрики, и большие каменные дома, которые выстроили бывшие мои однодеревенцы. Да, много перемен. Некоторые господа, вследствие своей лени и праздной жизни, обеднели, а мужички, благодаря своей энергии, наслаждаются теперь жизнью. На могилах родителей поставил чугунный памятник. После панихиды пошел к священнику. Грустная картина. И священник и жена его постоянно пьют. После этого каким же он может быть наставителем народной нравственности? Осматривал лес и не узнал. Вырублен почти весь. Крестьяне хотели его купить, но Глушкова запросила очень дорого. Теперь крестьяне отчаянно его рубят, не справляясь, чья это собственность.

По возвращении в Москву обратился в комиссию за получением денег на поставку стекол в храм Спасителя. Мне не хотели выдать деньги, находя, что в стеклах есть пузырьки. Я отправился с жалобой к генерал-губернатору князю Долгорукову[689], который приказал выдать деньги, три тысячи рублей. Когда я явился за получением денег, меня окружил, как саранча, целый штат чиновников и других лиц, начиная с бухгалтера и кончая десятскими. На своем веку много мне приходилось видеть разного народа, но таких вымогателей я еще ни разу не встречал.

В октябре (1875) лопнул Коммерческий банк, в котором лежало на мое имя 1700 рублей, принадлежащих Урвачеву, 300 рублей Шушуевой и собственных 300 рублей. У Ивана Самойловича Зиберта на текущем счету было тысяч 40.

8 декабря (1875) были похороны М. П. Погодина. Гроб, за которым шла громадная толпа народа, несли студенты. Его знал и любил народ, потому что он понимал нужды его и писал простым, ясным слогом.

В декабре же был на похоронах моего благодетеля, определившего меня на службу, строителя железных дорог Хр. Хр. Мейна. Из произнесенной над гробом речи узнал, что его предок, голландец, открыл остров Гуфеланд-Мейн. Покойный пришел в Москву из Архангельска пешком и сначала поступил в межевую канцелярию, потом был управляющим имением и наконец строителем дорог. Это был неутомимый труженик с громадною энергией.

По поручению Ивана Самойловича Зиберта поехал вдоль проектированной линии Сумы и Конотоп. Проезжая Ахтырку (Харьков[ской] губ[ернии]), слышал следующий рассказ. Один из помещиков был сослан Анной Иоанновной[690] в Сибирь, имения же его были отобраны в казну. Жена его только и думала о печальной участи своих дочерей и непрестанно молилась. Однажды она увидела во сне Богородицу, которая велела ей не печалиться больше о своих детях и все оставшиеся у нее деньги отдать на поддержание ахтырской церкви. Помещица сейчас же призвала священника, отдала ему деньги и в тот же день вечером умерла. В это время вступила на престол Екатерина II, которая велела многих возвратить из ссылки и в том числе и мужа покойной. Когда Императрица узнала, что и муж и жена умерли, она велела доставить в Петербург двух сирот, обласкала их, воспитала и потом выдала замуж одну за графа Панина[691], а другую за графа Чернышева.

Впоследствии одна из них построила в Ахтырке новый храм, а другая пожертвовала в него много драгоценной утвари.

В сентябре купил за пять тысяч рублей около Рязани дубовую рощу и отправился туда. Первые же дубы, которые свалили, оказались в средине гнилыми. Едва ли выручу свои деньги.

В это время получил письмо от И. С. Зиберта, в котором он сообщал, что вместе с Данилевским, Сеченом, Китгарой и другими взял подряд на поставку консервов, бульона и сухого мяса для армии, и приглашал на службу на устраиваемый завод. Сейчас же рощу по описи передал знакомому и уехал в Москву.

Компанией приобретена была в Самаре мельница, которую необходимо было переделать в консервный завод. По контракту нужно было доставить к 1 апреля 1877 года 135 тысяч пудов консервов.

В октябре я был уже в Самаре, а 18-го начались переделки на мельнице Цветова. Торопились, спешили, а дело шло не совсем удачно. Больше 30–40 пудов в сутки не могли высушить. Устраивали всякого рода приспособления и добились того, что 19 декабря наш завод сгорел. Причиною пожара была деревянная труба в аршин шириною, в которую была проведена железная труба из печи. От вылетевшей ли искры или от накалившегося железа высохшая труба вспыхнула, как порох. Висевшая на трубе керосиновая лампа лопнула, и горящий керосин разлился по полу. Хотя у нас была пожарная машина и в баке около 150 ведер воды, но воспользоваться машиной не пришлось, так как обезумевшая; от испуга толпа рабочих, разбегаясь, порвала пожарный рукав. Спасти завод не было никакой возможности. Я это быстро сообразил и вместе с генералом Глушковым занялся спасанием кладовой, в которой было 40 тысяч пудов свежего мороженого мяса. Бабы носили кирпич, а мужчины быстро закладывали им двери кладовой, — окна были заложены листовым железом. Из завода успели выкатить лишь несколько десятков бочек с салом, и удалось спасти локомобиль.

Подвоз мяса был остановлен. Алабин, ставивший мясо, потребовал отступного 28 тысяч рублей, но потом согласился на 16 тысяч, так как придрались к неисполнению им контракта, по которому он должен был доставлять мясо в тушах, а не разрубленное, как он доставлял. Сечен тотчас же поехал в Петербург хлопотать об отсрочке.

15 января 1877 года по возвращении Сечена из Петербурга было приступлено к устройству нового завода. 11 марта завод уже действовал. Работа шла быстро. С одной только устроенной мною и поэтому названной Бобковской сушильни получалось сухого мяса 200 пудов в сутки. 23 марта готова была вся партия мяса. Стали варить бульон. Заказ вскоре был окончен. За работу с наградой я получил 1500 рублей.

26 марта двинулся лед и по Самарке, и по Волге. Вода залила весь берег, затопила завод, и волны стали подходить к самому дому, в котором я жил с женой.

14 апреля узнал, что объявлена война Турции. Идут целые обозы с новобранцами и провожающими их семьями. Господи, как много пьяных!

12 мая. Волга разливается все больше и больше. Дом наш затопило на 1 1/2 аршина. Нижний этаж и кухня залиты водой. Лодка пристает прямо ко второму этажу. Вечером и ночью, когда волны с шумом разбивались о стены и дом весь шатался, было очень жутко. 17 мая сдал завод Плешакову, сел с женою в подъехавшую к дому лодку и пересел на пароход, на котором доехал до Нижнего Новгорода и оттуда отправился по железной дороге в Москву.

Та же компания, состоящая из Сечена, Зиберта, Данилевского и Киттары, получила подряд на поставку для Военного министерства консервов бульона, щей и гороховой и картофельной похлебки. Меня взяли и назначили мне жалованья 150 рублей в месяц. 15 июня завод начал действовать, и к 20 августа мною сдано было уже много консервов. Только железные цилиндры, вмещавшие в себе пять пудов, были очень плохи и поэтому даже при самом осторожном обращении с ними прорывались. К октябрю Военное министерство изменило укупорку. Порции стали раскладывать в мешочки, которые клались в цилиндры. Через несколько времени опять последовала перемена, и консервы стали класть в жестяные коробки 10, 5 и 1 фунт. Коробки эти ставились в деревянные ящики.

С 15 ноября наша улица запружена ежедневно и едущим и идущим народом, направляющимся во двор Бахрушинской богадельни. Все желали взглянуть на пруд, на котором на льду образовался крест более темного, чем остальной лед, цвета. Служат молебны и берут воду из пруда. Рассказывают об исцелениях. Ходил смотреть и я. Форма креста ясно очерчена. По моему мнению, очень возможно, что маляр, вымывая кисть, сделал знак креста на льду.

Долго все шли у нас невеселые вести с театра военных действий, и наконец 29 ноября было получено известие о взятии Плевны. Была иллюминация. Москва ликовала. У знакомых встретился с одним стариком. «Чему радуются, — говорил он. — Я помню 12-й год. Как тогда радовались, изгнав из России неприятеля. А сколько после этого было еще войн. Всегда потом радовались. А что толку от этих радостей. У нас все бедность кругом…»

XVIII

Либава. — Латыши. — В. К. Мекк. — Крушение поезда. — Вильна. — Жизнь в Либаве. — Поездка в Шлиссельбург и Новую Ладогу. — Либавский порт.


Получил от Зиберта наградные по прежнему заводу 1000 рублей и по московскому 1500 рублей. Согласился на предложение ехать в Либаву на дополнительные работы по Либаво-Роменской железной дороге. 18 января приехал в Либаву. На вокзале все немцы, в гостинице — латыши. Утром я был уже на берегу моря. В первый раз я видел такое бесконечное водное пространство и почувствовал себя ничтожнейшим созданием. По берегу ходили гуляющие и выбирали из выброшенной морем травы куски янтаря. Либава город очень чистый. На окнах везде цветы и чистенькие занавеси. Почти из каждого дома несутся звуки рояля. Мне передали, что название города Либава произошло от латышского слова «либа», что значит «липа». Издавна здесь существует обычай, по которому новобрачные должны посадить два дерева рядом. По преимуществу сажают липы. У кого имеется собственная земля, сажают на своей, у кого нет — за каналом. Теперь там целая роща из парных деревьев. Да, куда не занесет человека судьба. В прошлом году я был среди киргизов, а теперь среди латышей. Это здоровый, работящий народ. Одежда у них собственного изделия, пиджак, брюки и фуражка серые, из домашнего сукна. Сбруя на лошадях тоже самодельная. Едят много рыбы, молока и масла и пьют решительно все, но пьяных не видел ни разу. Мой участок работ простирается до города Шавель на протяжении 150 верст. Обращаться с рабочими мне очень трудно, потому что они состоят из поляков, жмудинов и латышей, не понимающих по-русски.

Скоро я в Либаве со многими перезнакомился. Разговоры шли преимущественно о Сан-Стефанском договоре, о Бисмарке[692] и о возможности войны с Англией. Шли пожертвования на устройство добровольного флота (1878).

В мае хоронили моряка, капитана Пинк, который взялся поднять из воды затонувший пароход при помощи нитроглицерина. Произошел преждевременный взрыв. Пинк был выброшен из воды обезображенным трупом.

Зимою приезжал архиепископ Филарет[693]. Прихожане единственной маленькой церкви устроили ему обед, на который приглашен был городской голова Чиврих и еще несколько немцев. Преосвященный в своей речи между прочим сказал, что если не религиозное, то гражданское чувство должно сближать русских с немцами, ввиду общности интересов торговых и по охранению границ, и что поэтому благоденствие России должно быть одинаково дорого для всех подданных, как православных, так и протестантов. Немцам преосвященный очень понравился, они подошли после обеда под его благословение и пригласили на обед, который в честь его устроили в ратуше. Я очень жалел, что не мог быть на этом обеде, потому что был вызван на линию на работы.

В январе (1879) ездил с евреем смотреть заготовленный лес. Проезжая озером, мы провалились. Мы едва успели выскочить из саней. Провалившиеся до самой шеи лошади стояли в воде до тех пор, пока не подъехали на подводах латыши, которые и вытащили их. Обсушиваться и отогреваться я отправился к латышу, арендатору лесных лугов. Большая его изба разделялась на две части. Устройство кухни необыкновенное. Она состоит из четырех каменных стен, постепенно суживающихся и кончающихся отверстием шириною обыкновенной трубы. В этой трубе несколько железных палок для копчения ветчины, гусей и рыбы. Пол тоже каменный. Такая кухня у всех латышей. Бедные делают стены, из прутьев плетенные, и обмазывают их глиною. Тяга в кухнях очень большая, и поэтому там всегда холодно.

В феврале приезжал осматривать работы по линии В. К. Мекк. На 234-й версте в одном из вагонов лопнул бандаж. Поезд едва успел остановиться всего за три сажени до моста. Если бы не удалось остановить, поезд свалился бы с моста. Приехав в Либаву, Мекк заказал обед и послал за оркестром Нордмана. Когда ему сказали, что оркестр Нордмана не может явиться, так как играет в городском театре, Мекк велел объявить Нордману, что он предлагает ему 300 рублей и ужин с шампанским и что если он не явится немедленно, больше никогда приглашать его не будет. Через полчаса Нордман явился со всем оркестром, а театр, в котором шла оперетка, остался без музыки.

В марте И. С. Зиберт вызвал меня телеграммой в Москву. Я немедленно явился и узнал, что мне предлагается быть доверенным по постройке таможенных зданий в Либаве с жалованьем по 200 рублей в месяц и с добавлением 15 % с чистого барыша. Я, разумеется, согласился и хотел уехать обратно в Либаву 28 марта, но потом решил еще раз зайти к Зиберту утром в четверг. Когда я 29-го приехал на Смоленский вокзал, узнал, что пассажирский поезд, на котором я хотел было ехать, потерпел крушение. Разбито было 9 вагонов и убито около 70 пассажиров. Не хотел Господь моей гибели. Утром, около 5 часов, поезд подошел к месту катастрофы близ станции Петушково. Полотно дороги на этом месте было высотою не больше сажени и путь был прямой. В потерпевшем крушение поезде отбиты были буфера, и вагоны лежали на откосе. От одного из вагонов 3-го класса остался лишь один пол, который был весь в крови. Путь был изломан, 4 рельса согнуты, шпалы расщеплены. Пассажиры нашего поезда сошли посмотреть на место крушения. Многие взяли с собою щепы от шпал, находя, что шпалы гнилые. На первой станции кто-то из пассажиров написал в жалобной книге заявление о гнилости шпал, и многие подписались. Я не подписался, потому что, по моему мнению, на прямом пути костыли продолжали бы держаться в шпалах, если бы даже они и были гнилые. Я верил объяснению, что в одном из вагонов лопнул бандаж, он сошел с рельсов и стал поперек пути.

В Либаве мы и работали и развлекались. Ольга Христофоровна Ададурова устроила любительский спектакль в пользу бедных учеников и выручила чистых рублей 200.

В августе ездил по делам в Вильну. Проезжая чрез Остробрамские ворота, над которыми помещается часовня с чудотворною иконою Божией Матери, я невольно вспомнил Москву и Иверские ворота. В Вильне мне рассказали о случае, как один помещик сделал пожертвование для иконы — дорогой французский ковер, ожерелье и проч. Через несколько времени помещик приехал опять и около иконы не нашел ни ковра, ни ожерелья. Для разъяснений он поехал к ксендзу. Каково же было его удивление, когда он свое ожерелье увидел на шее хорошенькой племянницы ксендза и ковер на полу в его квартире.

21 ноября было получено известие о взрыве вагона императорского поезда[694]. Все были возмущены, и не только русские, но и немцы. По поводу избежания государем опасности служили молебны и устраивали иллюминации.

В декабре за работы по железной дороге получил от Зиберта 5 тысяч рублей.

На праздниках заезжал с визитом к отставному майору Михайловскому. Он ставил горшок со щами в печь. Получая 33 рубля в месяц пенсии, он вынужден был сам и стряпать, и стирать, и шить себе белье…

В Либаве мы веселились по-своему. Как-то на пирушке у Кузьмина был в числе гостей автор пьес «Иван Ключник» и «Блуждающие огни» Л. Н. Антропов[695] с женою. Он пел много куплетов собственного сочинения под аккомпанемент жены на рояле. Между прочим он пел:

Посещение министра

Совершилось очень быстро;

И на станции Либаве

Много сильно захворали.

Всех ругал он понемногу;

А за что, известно Богу.

А строителей по порту

Отослал всех прямо к черту.

Затем мы пропели вирши на начальство, припевая после каждой строчки: «Ходи браво, ходи смело, лучше будет дело». Вот часть этих стихов:

Председатель наш фон Мекк

Превосходный человек.

Наш начальник Балкашин

Не любитель кислых мин.

А начальник наш Панов

Вечно занят, вечно нов.

Участковый же Евграф

У него крут очень нрав.

Ададуров Михаил

Отродясь вина не пил.

А начальник мастерских

Своим нравом очень тих.

Училища смотритель

Настоящий сочинитель и т. д.

6 февраля (1880) получено было известие о взрыве в Зимнем дворце[696]. Слава Богу, все обошлось благополучно. Неужели же не могут открыть этих злодеев…

В мае месяце, по случаю открытия памятника Пушкину в Москве[697], я задумал тоже устроить праздник. Сделав из картона щит, я окрасил его в голубой цвет и нарисовал на нем лавровый венок, внутри которого поместил портрет Пушкина. Кругом щита изображены были корешки переплета книг с надписями на них важнейших его произведений. Щит приставлен был к стене, обитой красным кумачом и украшенной зеленью. Открытие памятника назначено было на 28 мая, а я пригласил гостей на 25 мая. Мною произнесена была речь о значении Пушкина и о том, как он любил Россию и все русское, причем мною прочитано было несколько его произведений.

В декабре записался в купцы первой гильдии. 31 декабря у Черенцовых весело встречали Новый год. При первом ударе двенадцати часов одна из девиц оторвала заглавный листок на стенном календаре, я стал бить молотком в медный поднос, и затем с бокалами шампанского в руках все хором пропели «Боже царя храни». Пели русские песни и плясали камаринскую.

6 января (1881) утром было торжественное освящение воды[698] с музыкой при 15° мороза. Вечером был в концерте, откуда поехал с женой к Коржевым. Я подсел было к играющим в карты, как вдруг Н.В. заиграла на рояле и запела русскую песню. Я сейчас же пошел в гостиную слушать, подошел к окну и залюбовался ландшафтом. Тянется длинная лента железнодорожного пути, пропадающая вдали, мелькают огни, чернеют вагоны; кругом все снег и снег, на котором, как черные пятна, кое-где разбросаны курляндские хаты; за ними деревья с белыми от нависшего на них снега ветвями. Вся долина залита ярким светом луны. Вот набежали облака и все покрылось матовым светом. Понемногу он стал светлеть, зарябили волны разных теней, и вся местность как бы задвигалась, зашевелилась. Опять выплыла луна, и на темно-голубом небе заблистали звезды. Н.В. в это время пела:

Ночь темна. На небе тучи.

Белый снег кругом и т. д.[699]

И от созерцания природы и от пения я пришел в какое-то блаженное состояние. Думаю, что самый жестокий прозаик и тот пришел бы в восторг. Меня приковывала к себе чудная картина природы и тянуло к роялю. Мне хотелось любоваться молодым лицом певицы, стройным ее станом, всей ее фигурой, полной молодости жизни, желаний… Я как бы помолодел. Мне хотелось жить, жить без конца, с любовью ко всему прекрасному, захотелось подняться в небесную высь, «сорвать венец с звезды восточной» и увенчать ее, воодушевившую меня своим пением, броситься в объятия природы и той, которая живет и дышит жизнью молодой.

Вот какие впечатленья

Производят зимни ночи,

И какие вдохновенья

Навевают ясны очи…

Январь месяц был тяжелым месяцем для русской литературы. Умер писатель Алексей Феофилактович Писемский[700]. Я встречался с ним у Кублицкого и Андреева[701], у которого он читал иногда свои произведения. В последний раз я видел Писемского в 1876 году в театре на первом представлении его пьесы «Просвещенное время»[702]. Пьеса принята была довольно сочувственно, и Писемский был в хорошем расположении духа. Его поздравляли. Он кланялся и говорил: «Нехорошо, но правдиво».

28 января умер Федор Богданович Миллер, издатель и редактор журнала «Развлечение»[703]. Умер и Ф. М. Достоевский, правдивый писатель, мученик идеи.

Посылал статьи и в «Новое время», и в немецкую газету. Понять не могу, почему это газеты никогда не помещают таких простых статей, как мои.

2 марта во втором часу ночи не успел я затворить дверей за ушедшими гостями, как послышался звонок. Явился бледный Чернцов и сообщил о смерти Государя Императора Александра И. Заплакали оба. На другой день узнали о мученической его кончине[704]. О, Господи, что это за темная сила! Какое название дать этим извергам… Без слез мы не могли читать о последних минутах жизни Государя. И последнее его деяние было сострадание и человеколюбие, — он шел оказать помощь раненому… Город погрузился в траур, лавки закрыты, на улицах тихо. Общее уныние. Принимали присягу. Молились. Собирали на венок Царю-Освободителю. Москва приглашает Государя переселиться из Петербурга в Москву. О, как было бы это хорошо. Я всегда желал этого. Кто знает, может быть, Россия зажила бы новою жизнью. На смерть Государя написал стихи и послал в «Новое время»[705]. Знаю наперед, что не напечатают, но я удовлетворил свою душу, исполнил свой долг. Если и не напечатают, все-таки хоть редакция да будет знать, что чувствуют бывшие крепостные и как чтут память Царя-Освободителя. Что такое я? Маленькая спица. А между тем мне Царь сделал все. Он переродил меня. Я был раб, а теперь свободный гражданин. Какое счастье для человека свобода. А Свободой мы обязаны ему, доброму Государю, так бесчеловечно убитому. Все эти дни мы рассуждали только о том, какие следует принять меры против этих злодеев. Собираем деньги на памятник.

25 мая, по случаю окончания работ, приезжала комиссия, осмотрела здание таможни, осталась довольна постройкой и выразила благодарность И. С. Зиберту. В октябре по вызову Зиберта приехал в Петербург, рассказал ему о покупке мною дома и попросил дать взаймы 3 тысячи рублей. Он дал и послал меня в Новоладожский уезд для осмотра местности и собрания сведений о ценах на материал, необходимый при ремонте Новоладожского канала. Через два дня я уже ехал в Шлиссельбург на пароходе. Я так долго жил среди немцев, латышей и евреев, что мне доставляло большое удовольствие слушать русскую речь, которая ни разу не перебивалась неродным звуком. В Шлиссельбурге нанял лошадей и поехал дальше по плохой санной дороге (снег с песком). На постоялых дворах везде встречал пьяных, шумевших и игравших на гармониях. 23 октября приехал в Новую Ладогу. Город плохой, грязный и неопрятный. Осматривая город, подошел к реке Волхову и зашел в трактир. В одной комнате пьяные и оборванные рабочие пьют водку и ругаются с проститутками, в другой еще хуже, — пьяные и мужчины и женщины валяются по полу. Разузнав о ценах, возвратился в Шлиссельбург и сел на пароход, отходящий в Петербург. Кругом фабрики. Отдельно стоит дом. Я поинтересовался, что это за здание, и мне рассказали, что это дворец времен Павла I. Здесь, говорили мне, было семь дворцов. Однажды, по неизвестной местным жителям причине, Павел I приказал 6 дворцов снести и места, на которых они стояли, заровнять и запахать. Когда ему было доложено об исполнении приказа и добавлено, что седьмой стоит в целости, он изумился и сказал: «А я думал, что там всего шесть. Если седьмой остался, пусть стоит. Приставить к нему часового и вещи беречь». С тех пор дворец стоит неприкосновенно, и в нем, по уверению крестьян, водятся черти.

Возвратившись в Петербург, пошел в театр, в балет. Публика молчаливая, в получерном, лица бледные, серьезные, таинственные. Так и смахивают все на социалистов…

26 октября поехал поклониться праху Царя-мученика в Петропавловскую крепость. Я долго плакал на его могиле. Царь и в крепости. Нет, это невозможно. Мы должны перенести его в будущий храм. Его могила должна быть выделена от гробниц других государей. Петр и Екатерина были велики своими делами, а он был велик своею кротостью и милостью. Это был посланник Божий, вдохнувший новую жизнь в миллионы людей. Нет. Он не должен лежать

На острове тихом, за крепкой оградой, Омытый волнами Невы.

Он должен покоиться в храме, созданном в его память благодарным и любящим народом.

И тут вокруг святой могилы

Шумят не волны невских вод,

А движутся народны силы,

И русский молится народ…

Грустный возвратился в Либаву. Попал на собрание русских жителей в немецком клубе. Обсуждался вопрос об учреждении русского клуба. Нашли, что необходимо для этой цели собрать семь тысяч. В подписке принял участие и я.

Все начальство порта вызвано в Петербург. Вследствие жалоб купцов министерство недовольно тем, что канал (бар) плохо очищается. Либавский порт заносится песком так сильно, что если сегодня какое место будет углублено на два фута, завтра оно опять сровняется. Работам, кроме того, постоянно мешает ветер, дующий вдоль канала. Поэтому в месяц приходится работать не более 8 дней. Об устройстве мола только говорят. Правление Либаво-Роменской железной дороги, на обязанности которого лежит улучшение порта, относится к этому делу халатно, не ставит настоящего агента и в лице главного инженера имеет в то же время и исполнителя работ. Понятно поэтому, как идет дело.

12 февраля директор Либаво-Роменской железной дороги вместе с французскими инженерами осматривал гавань. Кажется, пришли к заключению порт не увеличивать. Следовательно, все работы пропали даром. Машины передаются купцам с тем условием, чтобы они производили очистку порта на свои средства и под своим руководством и наблюдением. Поговаривают, что общество Либаво-Роменской железной дороги берет их себе, на свои надобности и что новое здание таможни будет строиться по ту сторону канала. Именно там и следовало строить здание таможни, потому что теперь подача вагонов к зданию неудобна и для города, и для дороги. У нас все так. Конечно, все это происходит потому, что во всем имеется в виду лишь одна личная выгода, а не общественная польза, не интересы государства. Все делается и потом переделывается, не достигая цели, ни общегосударственного блага.

В № 58 «Современных известий» напечатали наконец мою корреспонденцию из Либавы о том, что прах государя должен покоиться в новом храме. Напечатали и стихи[706].

По поручению И. С. Зиберта поселяюсь на работы в Оренбург.

Загрузка...