В октябре 1805 года русские войска занимали села и города эрцгерцогства Австрийского, и еще новые полки приходили из России и, отягощая постоем жителей, располагались у крепости Браунау. В Браунау была главная квартира Кутузова.
8 октября 1805 года один из только что пришедших в Браунау пехотных полков, ожидая смотра главнокомандующего, стоял в полумиле от города. Несмотря на нерусскую местность и обстановку — фруктовые сады, каменные ограды, черепичные крыши, горы, видневшиеся вдали, — на нерусский народ, с любопытством смотревший на солдат, полк имел точно такой же вид, какой имел всякий русский полк, готовившийся к смотру где-нибудь в середине России. Тяжелые солдаты в мундирах с высоко поднятыми ранцами и перекинутыми через плечо шинелями, и легкие офицеры в мундирах с бившими по ногам шпажками, оглядывая вокруг себя свои знакомые ряды, сзади свои знакомые обозы, спереди еще более знакомые, приглядевшиеся фигуры начальства и еще дальше впереди — коновязи уланского полка и парк батареи, шедшие весь поход вместе с ними, чувствовали себя здесь так же дома, как и в каком бы то ни было уезде России.
С вечера, на последнем переходе, был получен приказ, что главнокомандующий будет смотреть полк на походе. Хотя слова приказа и показались не ясны полковому командиру и возник вопрос, как разуметь слова приказа: в походной форме или нет, — в совете батальонных командиров было решение представить полк в парадной форме на том основании, что всегда лучше перекланяться, чем недокланяться, и солдаты, после тридцативерстного перехода, не смыкали глаз, всю ночь чинились, чистились, адъютанты и ротные рассчитывали, отчисляли, и к утру полк, вместо растянутой грязной толпы, какою он был накануне на последнем переходе, представлял стройную массу 3000 людей, из которых каждый знал свое место, свое дело и из которых на каждом каждая пуговка и ремешок были на своем месте и блестели чистотой. Не только наружное было исправно, но ежели бы угодно было главнокомандующему заглянуть под мундиры, то на каждом он увидал бы одинаково чистую рубаху и в каждом ранце нашел бы узаконенное число вещей, «шильце и мыльце», как говорят солдаты. Было только одно обстоятельство, насчет которого никто не мог быть спокоен. Это была обувь. Больше чем у половины людей сапоги были разбиты, и, как ни подшивались эти недостатки, они кололи привычные к порядку военные глаза. Но недостаток этот происходил не от вины полкового командира, так как, несмотря на неоднократные требования, ему не был отпущен товар от австрийского ведомства, а полк прошел 3000 верст.
Полковой командир был пожилой, сангвинический, с седеющими бровями и бакенбардами генерал, плотный и широкий больше от груди к спине, чем от одного плеча к другому. На нем был новый, с иголочки, со слежавшимися складками мундир и густые золотые эполеты, которые как будто не книзу направлялись, а поднимали кверху его тучные плечи. Полковой командир имел вид человека, счастливо совершающего одно из самых торжественных дел жизни. Он похаживал перед фронтом и, похаживая, подрагивал на каждом шагу, слегка изгибаясь спиною. Видно было, что полковой командир любуется своим полком, счастлив им и что все его силы душевные заняты только полком; но, несмотря на то, его подрагивающая походка как будто говорила, что, кроме военных интересов, в душе его немалое место занимают и интересы общественного быта и женский пол.
— Ну, батюшка, Миколай Митрич, — обратился он с притворною небрежностью к одному батальонному командиру (батальонный командир, улыбаясь, подался вперед. Видно было, что они были счастливы). — Ну, батюшка, Миколай Митрич, досталось на орехи нынче ночью (он подмигнул). Однако, кажется, ничего (он оглянул полк), кажется, полк не из дурных. А? — Он, видимо, иронически говорил это.
Батальонный командир понял веселую иронию и засмеялся.
— И на Царицыном лугу с поля бы не прогнали. Что? — смеясь, сказал полковой командир.
В это время по дороге из города, по которой были расставлены махальные, показались два верховые. Это были адъютант и казак, ехавший сзади. Полковой командир вгляделся в адъютанта и отвернулся, под видом равнодушия скрывая тревогу, которую вызвало в нем это появление. Он оглянулся только тогда, как адъютант был уже в трех шагах от него, и с тем особенным оттенком учтивости и вместе фамильярности, с каким обращаются полковые командиры с молодыми по годам и чину офицерами, состоящими при главнокомандующих, приготовился выслушать адъютанта.
Адъютант был прислан из главного штаба подтвердить полковому командиру то, что было сказано неясно во вчерашнем приказе, а именно то, что главнокомандующий желал видеть полк совершенно в том положении, в котором он шел, в шинелях, в чехлах и безо всяких приготовлений.
К Кутузову накануне прибыл член гофкригсрата из Вены с предложениями и требованиями идти как можно скорее на соединение с армией эрцгерцога Фердинанда и Макка, и Кутузов, не считавший выгодным это соединение, в числе прочих доказательств, в пользу своего мнения, намеревался показать австрийскому генералу то печальное положение, в котором приходили войска из России.
С этой целью он и хотел выехать навстречу полку, так что, чем хуже было бы положение полка, тем приятнее было бы это главнокомандующему. Хотя адъютант и не знал этих подробностей, однако он передал полковому командиру непременное требование главнокомандующего, чтобы люди были в шинелях и чехлах, а что в противном случае главнокомандующий будет недоволен. Выслушав эти слова, полковой командир опустил голову, молча вздернул плечами и сангвиническим жестом развел руки.
— Наделали дела, — проговорил он, не поднимая головы. — Вот я вам говорил же, Миколай Митрич, я говорил, что на походе, так в шинелях, — обратился он с упреком к батальонному командиру. — Ах, мой Бог! — прибавил он, но в словах и жесте его не выражалось ни тени досады, а одно усердие к начальству и страх не угодить ему. Он решительно выступил вперед. — Господа ротные командиры! — крикнул он голосом, привычным к команде. — Фельдфебелей!.. Скоро ли пожалуют? — обратился он к приехавшему адъютанту с выражением почтительной учтивости, видимо, относившейся к лицу, про которое он говорил.
— Через час, я думаю.
— Успеем переодеть?
— Не знаю, генерал…
Полковой командир, сам подойдя к рядам, распорядился переодеваньем опять в шинели. Ротные командиры разбежались по ротам, фельдфебели засуетились (шинели были не совсем исправны), и в то же мгновение заколыхались, растянулись и говором загудели прежде правильные молчаливые четырехугольники. Со всех сторон отбегали и подбегали солдаты, подкидывали сзади плечом, через голову перетаскивали ранцы, снимали шинели и, высоко поднимая руки, натягивали их в рукава.
Через полчаса все опять пришло в прежний порядок, только четырехугольники сделались серыми из черных. Полковой командир, опять подрагивающею походкой, вышел вперед полка и издалека оглядел его.
— Это что еще? Это что! — прокричал он, останавливаясь и загнутою внутрь рукой хватаясь за темляк. — Командира третьей роты к генералу! Командира к генералу! Третьей роты к командиру!.. — послышались голоса по рядам, и адъютант побежал отыскивать замешкавшегося офицера. Когда звуки усердных голосов, перевирая, крича уже: «генерал в третью роту», дошли по назначению, требуемый офицер показался из-за роты, и хотя человек уже пожилой и не имевший привычки бегать, неловко цепляясь носками, рысью направился к генералу. Лицо капитана выражало беспокойство школьника, которому велят сказать не выученный им урок. На красном, очевидно, от невоздержания носу выступили пятна, и рот не находил положения. Полковой командир с ног до головы осматривал капитана, в то время как он, запыхавшись, подходил, по мере приближения сдерживая шаг.
— Вы скоро людей в сарафаны нарядите? Это что? — крикнул полковой командир, выдвигая нижнюю челюсть и указывая в рядах третьей роты на солдата в шинели цвета фабричного сукна, отличавшегося от других шинелей. — Сами вы где находились? Когда ожидается главнокомандующий, вы отходите от своего места? А?… Я вас научу, как на смотр людей в казакины одевать!.. А?…
Ротный командир, не спуская глаз с начальника, все больше и больше прижимал свои два пальца к козырьку, как будто в одном этом прижимании он видел теперь свое спасенье. Батальонные командиры и адъютанты стояли несколько сзади и не знали, куда смотреть.
— Ну, что ж вы молчите? Кто у вас там в венгерца наряжен, — строго шутил полковой командир.
— Ваше превосходительство…
— Ну, что «ваше превосходительство»? Ваше превосходительство, ваше превосходительство! А чт\ ваше превосходительство, никому не известно.
— Ваше превосходительство, это Долохов, разжалованный… — сказал тихо капитан и с таким выражением, как будто для разжалованного могло быть допущено исключение.
— Что, он в фельдмаршалы разжалован, что ли, или в солдаты? А солдат, так должен быть одет, как все, по форме.
— Ваше превосходительство, вы сами разрешили ему походом.
— Разрешил? Разрешил? Вот вы всегда так, молодые люди, — сказал полковой командир, остывая несколько. — Разрешил? Вам что-нибудь скажешь, а вы и… Что? — сказал он, снова раздражаясь. — Извольте одеть людей прилично.
И полковой командир, оглянувшись на адъютанта, своею подрагивающею походкой, выражавшею все-таки не безучастие к прекрасному полу, направился к полку. Видно было, что его раздражение ему самому понравилось и что он, пройдясь по полку, хотел найти еще предлог своему гневу. Оборвав одного офицера за невычищенный знак, другого за неправильность ряда, он подошел к третьей роте.
— К-а-а-ак стоишь? Где нога? Нога где? — закричал полковой командир с выражением страдания в голосе, еще человек за пять не доходя до солдата, одетого в синеватую шинель.
Солдат этот, отличавшийся от других свежестью лица и в особенности шеи, медленно выпрямил согнутую ногу и прямо своим светлым и наглым взглядом посмотрел в лицо генерала.
— Зачем синяя шинель? Долой!.. Фельдфебель! Переодеть его… дря… — он не успел договорить.
— Генерал, я обязан исполнять приказания, но не обязан переносить… — горячо и поспешно сказал солдат.
— Во фронте не разговаривать!.. Не разговаривать, не разговаривать!..
— Не обязан переносить оскорбления, — громко, звучно сказал Долохов с выражением неестественной торжественности, которая неприятно поразила всех слышавших. Глаза генерала и солдата встретились. Генерал замолчал, сердито оттягивая книзу тугой шарф.
— Извольте переодеться, прошу вас, — сказал он, отходя.
— Едет! — закричал в это время махальный.
Полковой командир, покраснев, подбежал к лошади, дрожащими руками взялся за стремя, перекинул тело, оправился, вынул шпагу и с счастливым решительным лицом, набок раскрыв рот, приготовился крикнуть. Полк встрепенулся, как оправляющаяся птица, и замер.
— Смир-р-р-на! — закричал полковой командир потрясающим душу голосом, радостным для себя, строгим в отношении к полку и приветливым в отношении к подъезжающему начальнику.
По широкой, обсаженной деревьями, большой бесшоссейной дороге, слегка погромыхивая рессорами, шибкою рысью ехала высокая голубая венская коляска цугом, за коляской скакали свита и конвой кроатов. Подле Кутузова сидел австрийский генерал в странном, среди черных русских, белом мундире. Коляска остановилась у полка. Кутузов и австрийский генерал о чем-то тихо говорили, и Кутузов слегка улыбнулся, в то время как, тяжело ступая, опускал ногу с подножки. Точно как будто и не было этих трех тысяч людей, которые не дыша смотрели на него и на полкового командира.
Раздался крик команды, опять полк, звеня, дрогнул, сделав на караул. В мертвой тишине раздался слабый голос главнокомандующего. Полк рявкнул: «Здравья желаем, ваше го-го-го-го-ство!» И опять все замерло. Сначала Кутузов стоял на одном месте, пока полк двигался, потом Кутузов рядом с белым генералом пешком, сопутствуемый свитою, стал ходить по рядам.
По тому, как полковой командир салютовал главнокомандующему, впиваясь в него глазами, вытягиваясь и подбираясь, как наклоненный вперед ходил за генералами по рядам, едва удерживая подрагивающее движение, как подскакивал при каждом слове и движении главнокомандующего, — видно было, что он исполнял свои обязанности подчиненного еще с большим наслаждением, чем обязанности начальника. Полк, благодаря строгости и старательности полкового командира, был в прекрасном состоянии сравнительно с другими, приходившими в то же время в Браунау. Отсталых и больных было только 217 человек. На вопрос начальника штаба о нуждах полка полковой командир, нагибаясь, осмелился шепотом и с глубоким вздохом доложить, что обувь очень, очень пострадала.
— Ну, это одна песня везде, — небрежно сказал начальник штаба, улыбаясь наивности генерала и показывая тем, что то, что казалось особенным несчастием полковому командиру, было общею и предвиденною долей всех приходивших войск. — Здесь оправитесь, коли простоите.
Кутузов прошел по рядам, изредка останавливаясь и говоря по нескольку ласковых слов офицерам, которых он знал по турецкой войне, а иногда и солдатам. Поглядывая на обувь, он несколько раз грустно покачивал головой и указывал на нее австрийскому генералу с таким выражением, что как бы не упрекал в этом никого, но не мог не видеть, как это плохо. Полковой командир каждый раз при этом забегал вперед, боясь упустить слово главнокомандующего касательно полка. Сзади Кутузова в таком расстоянии, что всякое слабо произнесенное слово могло быть услышано, шло человек двадцать свиты. Господа в свите, видимо, вовсе не испытывали к Кутузову того нечеловеческого страха и уважения, которое выказывал полковой командир. Они разговаривали между собой и иногда смеялись. Ближе всех за главнокомандующим шел красивый адъютант. Это был князь Болконский. Рядом с ним шел кавалерийский высокий штаб-офицер, чрезвычайно толстый, с добрым, улыбающимся, красивым лицом и влажными глазами. Громадный офицер этот едва удерживался от смеха, возбуждаемого черноватым гусарским офицером, шедшим подле него. Гусарский офицер, не улыбаясь, не изменяя выражения остановившихся глаз, с серьезным лицом смотрел на спину полкового командира и передразнивал каждое его движение. Каждый раз, как полковой командир вздрагивал и нагибался вперед, точно так же, точь-в-точь так же, вздрагивал и нагибался вперед гусарский офицер. Толстый адъютант смеялся и толкал других, чтоб они смотрели на забавника.
— Ну, смотри же, — говорил толстый офицер, толкая князя Андрея.
Кутузов шел медленно и вяло мимо тысяч глаз, которые выкатывались из своих орбит, следя за начальником. Поравнявшись с 3-й ротой, он вдруг остановился. Свита, не предвидя этой остановки, невольно надвинулась на него.
— А, Тимохин! — сказал главнокомандующий, узнавая капитана с красным носом, пострадавшего за синюю шинель.
Казалось, нельзя было вытягиваться больше того, как вытягивался Тимохин, в то время как полковой командир делал ему замечание. Но он в минуту обращения к нему главнокомандующего вытянулся так, что казалось, посмотри на него главнокомандующий еще несколько времени, капитан не выдержал бы, и потому Кутузов, видимо, поняв его положение и желая, напротив, всякого добра капитану, поспешно отвернулся. По пухлому лицу Кутузова пробежала чуть заметная улыбка.
— Еще измаильский товарищ, — сказал он. — Храбрый офицер. Ты доволен им? — спросил Кутузов у полкового командира.
И полковой командир, отражаясь, как в зеркале, невидимо для себя, в корнете, вздрогнул, подошел вперед и отвечал:
— Очень доволен, ваше высокопревосходительство.
— У него была слабость, — сказал Кутузов, улыбаясь и отходя от него. — Пил.
Полковой командир испугался, не виноват ли он в этом, и ничего не ответил. Кутузов по-французски стал рассказывать что-то австрийскому генералу. Корнет в эту минуту заметил лицо капитана с красным носом и подтянутым животом и так похоже передразнил его лицо и позу, что толстый офицер не мог удержать смеха. Кутузов обернулся. Видно было, что корнет мог управлять своим лицом, как хотел; в ту минуту, как Кутузов обернулся, корнет успел сделать гримасу, а вслед за тем принять самое серьезное, почтительное и невинное выражение. Но что-то было искательно неблагородное в его птичьем лице и вертлявой фигуре с высоко поднятыми плечами и длинными худыми ногами. Князь Андрей, поморщившись, отвернулся от него.
Третья рота была последняя, и Кутузов задумался, видимо, припоминая что-то. Князь Андрей выступил из свиты и по-французски тихо сказал:
— Вы приказали мне напомнить о разжалованном Долохове в этом полку.
— Где тут Долохов? — сказал Кутузов.
Долохов, уже переодетый в солдатскую серую шинель, не дожидался, чтоб его вызвали. Красивая, стройная фигура белокурого с ясными голубыми глазами солдата выступила из фронта. Он отбивал шаг в таком совершенстве, что искусство его бросалось в глаза и поражало неприятно именно своею чрезмерною отчетливостью. Он подошел к главнокомандующему и сделал на караул.
— Претензия? — нахмурившись слегка, спросил Кутузов. Долохов не отвечал. Он играл своим положением, не испытывая ни малейшего стеснения, и с видимою радостью заметил, как при вопросе «претензия» вздрогнул и побледнел полковой командир.
— Это Долохов, — сказал князь Андрей.
— А! — сказал Кутузов. — Надеюсь, что этот урок тебя исправит, служи хорошенько. Государь милостив. И я не забуду тебя, ежели ты заслужишь.
Голубые открытые глаза смотрели на главнокомандующего так же дерзко, как и на полкового командира, как будто своим выражением разрывая завесу условности, отделявшую так далеко главнокомандующего от солдата.
— Об одном прошу, ваше высокопревосходительство, — сказал он своим звучным, твердым, не спешащим голосом и с выражением сухого напыщенного восторга. — Прошу дать мне случай загладить свою вину и доказать мою преданность государю императору и России.
Долохов оживленно сказал эту театральную речь (он весь вспыхнул, говоря это). Но Кутузов отвернулся. На лице его промелькнула та же улыбка глаз, как и в то время, когда он отвернулся от капитана Тимохина. Он и тут отвернулся и поморщился, как будто хотел выразить этим, что все, что ему сказал Долохов, и все, что он мог сказать ему, он давно, давно знает, что все это прискучило ему и что все это совсем не то, что нужно. Он отвернулся и направился к коляске.
Полк разобрался ротами и тронулся по назначенным квартирам невдалеке от Браунау, где надеялся обуться, обшиться и отдохнуть после трудных переходов.
— Вы на меня не претендуйте, Прохор Игнатыч, — сказал полковой командир, объезжая двигавшуюся к месту 3-ю роту и подъезжая к шедшему впереди ее капитану Тимохину. Лицо полкового командира после счастливого отбытия смотра выражало неудержимую радость. — Служба царская… нельзя… другой раз во фронте оборвешь… (он с радостным волнением хватал за руку Тимохина). Сам извинюсь первый, вы меня знаете… ну… надеюсь… Очень благодарен. — И он опять протянул руку ротному.
— Помилуйте, генерал, да смею ли я, — отвечал капитан, краснея носом, улыбаясь и раскрывая улыбкой недостаток двух передних зубов, выбитых прикладом под Измаилом.
— Да, господину Долохову передайте, что я его не забуду, чтоб он был спокоен. Да скажите, пожалуйста, я все хотел спросить, что, как себя ведет? И все…
— По службе очень исправен, ваше превосходительство… ну, характер… — сказал Тимохин.
— А что, что характер? — спросил полковой командир.
— Находит, ваше превосходительство, днями, — говорил капитан, — то и умен, и учен, и добр. Как солдаты все любят, ваше превосходительство. А то зверь. В Польше убил было жида, изволите знать…
— Ну да, ну да, — сказал полковой командир, — все надо пожалеть молодого человека в несчастии. Ведь большие связи… связи… Так вы того…
— Слушаю, ваше превосходительство, — сказал Тимохин, улыбкой давая чувствовать, что он понимает желания начальника.
— Ну да, ну да.
Полковой командир отыскал в рядах Долохова и придержал лошадь.
— До первого дела, эполеты, — обратился он к Долохову.
Долохов оглянулся, ничего не сказал и не изменил выражения своего насмешливо улыбающегося рта.
— Ну, вот и хорошо, — продолжал полковой командир. — Людям по чарке водки от меня, — прибавил он громко, чтоб солдаты слышали. — Благодарю всех! Слава Богу! — И он, обогнав роту, подъехал к другой.
— Что ж, он, право, хороший человек, с ним служить можно, — сказал Тимохин субалтерн-офицеру, шедшему подле него.
— Одно слово, червонный… (полкового командира прозвали червонным королем). Что, про добавочное жалованье не говорили? — спросил субалтерн-офицер.
— Нет.
— Плохо.
Счастливое расположение духа полкового командира перешло и к Тимохину. Поговорив с субалтерн-офицером, он подошел к Долохову.
— Что, батюшка, — сказал он Долохову, — как с главнокомандующим поговорили, так и наш генерал теперь с вами ласков стал.
— Свинья наш генерал, — сказал Долохов.
— А вот и не годится так говорить.
— Что же, коли так.
— А не годится, вы нас этим обижаете.
— Вас я не хочу обижать, потому что вы хороший человек, а он…
— Ну, ну, не годится, — опять перебил серьезно Тимохин.
— Ну, не буду.
Счастливое расположение духа начальства после смотра перешло и к солдатам. Рота шла весело. Со всех сторон переговаривались солдатские голоса.
— Как же сказывали, Кутузов кривой, об одном глазу?
— А то нет! Вовсе кривой.
— Не… брат, глазастей тебя, и сапоги и подвертки, все оглядел.
— Как он, братец ты мой, глянет на ноги мне… ну, думаю…
— А другой-то австрияк с ним был, словно мелом вымазан. Как мука белый. Я чай, как амуницию чистит?
— А что Федешов, сказывал он, что ли, когда отражение начнется, ты ближе стоял? Говорили все, в Брунове сам Буонапарте стоит.
— Буонапарте стоит! Ишь врет дура! Чего не знает! Теперь пруссак бунтует. Австрияк его, значит, усмиряет. Как он замирится, тогда и с Буонапартом война откроется. А то, говорит, в Брунове Буонапарте стоит! То-то и видно, что дурак. Ты слушай больше.
— Вишь, черти, квартирьеры! Пятая рота, гляди, уже в деревню заворачивает, они кашу сварят, а мы еще до места не дойдем.
— Дай сухарика-то, черт.
— А табаку-то вчера дал? То-то, брат. Ну, на, Бог с тобой.
— Хоть бы привал сделали, а то еще верст пять пропрем не емши.
— То-то любо было, как под Ольмюцем немцы нам коляски подавали. Едешь, знай; важно!
— А здесь, дружок, народ вовсе оголтелый пошел. Там все как будто поляк был, все русской короны, а нынче, брат, сплошной немец пошел.
— Песенники вперед! — послышался крик капитана.
И перед ротой с разных рядов выбежало человек двадцать. Барабанщик-запевала обернулся лицом к песенникам и, махнув рукой, затянул протяжную солдатскую песню, начинавшуюся «Не заря ли, солнышко занималося…» и кончавшуюся словами «То-то, братцы, будет слава нам с Каменскиим отцом…» Песня эта была сложена в Турции и пелась теперь в Австрии. Только с тем изменением, что на место «Каменскиим отцом» вставляли слова «Кутузовым отцом».
Оторвав по-солдатски эти последние слова и махнув руками, как будто он бросал что-то на землю, барабанщик, сухой и красивый солдат лет сорока, строго оглянул солдат-песенников и зажмурился. Потом, убедившись, что все глаза устремлены на него, он, как будто осторожно, приподнял обеими руками какую-то невидимую драгоценную вещь над головой, подержал ее так несколько секунд и вдруг отчаянно бросил ее:
— Ах, вы сени, мои сени…
«Сени новые мои»… — подхватило двадцать голосов, и ложечник, несмотря на тяжесть амуниции, резво выскочил вперед и пошел задом перед ротой, пошевеливая плечами и угрожая кому-то ложками. Солдаты, в такт песни размахивая руками, шли просторным шагом, невольно попадая в ногу. Сзади роты послышались звуки колес, похрускиванье рессор и топот лошадей. Кутузов со свитой возвращался в город. Главнокомандующий дал знак, чтобы люди продолжали идти вольно, и на его лице и на всех лицах его свиты выразилось удовольствие при звуках песни, при виде пляшущего солдата и весело и бойко идущих солдат роты. Во втором ряду, с правого фланга, с которого коляска обгоняла роты, невольно бросался в глаза красавец, голубоглазый, сбитый, широкий солдат, который особенно бойко и грациозно шел в такт песни и весело взглянул на лица проезжающих с таким выражением, как будто он жалел всех, кто не шел в это время с ротой. Гусарский корнет с высоко поднятыми плечами отстал от коляски и подъехал к Долохову.
Гусарский корнет Жерков одно время в Петербурге принадлежал к тому буйному обществу, которым руководил Долохов. За границей Жерков встретил Долохова солдатом, но не счел нужным узнать его. Теперь он с радостью старого друга обратился к нему.
— Друг сердечный, ты как? — сказал он при звуках песни, равняя шаг своей лошади с шагом роты.
— Здорово, брат, — отвечал холодно Долохов, — как видишь.
Бойкая песня придавала особенное значение тону развязной веселости, с которой говорил Жерков, и умышленной холодности ответов Долохова.
— Ну, как ты ладишь с своими, с начальством? — спросил Жерков.
— Ничего, хорошие люди. Ты как в штаб затесался?
— Прикомандирован, дежурю.
Они помолчали. «Выпускала сокола, да из правого рукава», — говорила песня, невольно возбуждая бодрое, веселое чувство. Разговор их, вероятно, был бы другой, ежели бы они говорили не при звуках песни.
— Что, правда, австрийцев побили? — спросил Долохов.
— А черт их знает, говорят.
— Я рад, — отвечал Долохов коротко и ясно, как того требовала песня.
— Что ж, приходи к нам когда вечерком, фараон заложишь, — сказал Жерков.
— Или у вас денег много завелось?
— Приходи.
— Нельзя. Зарок дал. Не пью и не играю, пока не произведут.
— Да что ж, до первого дела…
— Там видно будет…
Опять они помолчали.
— Ты заходи, коли что нужно, все в штабе помогут, — сказал Жерков.
Долохов усмехнулся.
— Ты лучше не беспокойся. Мне что нужно, я просить не стану, сам возьму, — и Долохов злобно посмотрел в лицо Жеркову.
— Да что ж, я так…
— Ну и я так.
— Прощай.
— Будь здоров.
…И высоко, и далеко,
На родиму сторону…
Жерков тронул шпорами лошадь, которая раза три, горячась, перебила ногами, не зная, с какой начать, справилась и поскакала, обгоняя роту и догоняя коляску, тоже в такт песни.
Возвратившись со смотра, Кутузов с австрийским генералом прошел в свои кабинет и, кликнув адъютанта, приказал подать себе некоторые бумаги, относившиеся до состояния приходивших войск, и письма, полученные до сих пор от эрцгерцога Фердинанда. Князь Андрей Болконский с требуемыми бумагами вошел в кабинет главнокомандующего. Перед разложенным на столе планом сидели Кутузов и австрийский член гофкригсрата.
— А… — сказал Кутузов, оглядываясь на Болконского, как будто этим словом приглашая адъютанта подождать, и продолжал по-французски начатый разговор.
— Я только говорю одно, генерал, — говорил Кутузов с приятным изяществом выражений и интонаций, заставлявшим вслушиваться в каждое неторопливо сказанное слово. Видно было, что Кутузов и сам с удовольствием слушал себя. — Я только одно говорю, генерал, что ежели бы дело зависело от моего личного желания, то воля его величества, императора Франца, давно была бы исполнена. Я давно уже присоединился бы к эрцгерцогу. И верьте моей чести, что для меня лично передать высшее начальство армией более меня сведущему и искусному генералу, какими так обильна Австрия, и сложить с себя всю эту тяжкую ответственность, для меня лично было бы отрадой. Но обстоятельства бывают сильнее нас, генерал. — И Кутузов улыбнулся с таким выражением, как будто он говорил: «Вы имеете полное право не верить мне, и даже мне совершенно все равно, верите ли вы мне или нет, но вы не имеете повода сказать мне это. И в этом-то все дело».
Австрийский генерал имел недовольный вид, но не мог не в том же тоне отвечать Кутузову.
— Напротив, — сказал он ворчливым и сердитым тоном, так противоречившим лестному значению произносимых слов, — напротив, участие вашего превосходительства в общем деле высоко ценится его величеством, но мы полагаем, что настоящее замедление лишает славные русские войска и их главнокомандующих тех лавров, которые они привыкли пожинать в битвах, — закончил он, видимо, приготовленную фразу.
Кутузов поклонился, не изменяя улыбки.
— А я так убежден и, основываясь на последнем письме, которым почтил меня его высочество эрцгерцог Фердинанд, предполагаю, что австрийские войска, под начальством столь искусного помощника, каков генерал Макк, теперь уже одержали решительную победу и не нуждаются более в нашей помощи, — сказал Кутузов.
Генерал вздрогнул и нахмурился. Хотя и не было положительных известий о поражении австрийцев, но было слишком много обстоятельств, подтверждавших общие невыгодные слухи, и потому предположение Кутузова о победе австрийцев было весьма похоже на насмешку. Но Кутузов кротко улыбался, все с тем же выражением, которое говорило, что он имеет право предполагать это. Действительно, последнее письмо, полученное им из армии Макка, извещало его о победе и о самом выгодном стратегическом положении армии.
— Дай-ка сюда это письмо, — сказал Кутузов, обращаясь к князю Андрею. — Вот, изволите видеть, — и Кутузов с насмешливою улыбкой на концах губ прочел по-немецки австрийскому генералу следующее место из письма эрцгерцога Фердинанда:
«Мы имеем вполне сосредоточенные силы, около 70 000 человек, так что мы можем атаковать и разбить неприятеля в случае переправы его через Лех. Так как мы уже владеем Ульмом, то мы можем удерживать за собою выгоду командования обоими берегами Дуная, стало быть, ежеминутно, в случае если неприятель не перейдет через Лех, переправиться через Дунай, броситься на его коммуникационную линию, ниже перейти обратно Дунай, и неприятелю, если он вздумает обратить всю свою силу на наших верных союзников, не дать исполнить его намерение. Таким образом, мы будем бодро ожидать времени, когда императорская российская армия совсем изготовится, и затем вместе легко найдем возможность уготовить неприятелю участь, коей он заслуживает».
Кутузов тяжело вздохнул, окончив этот период, и внимательно и ласково посмотрел на члена гофкригсрата.
— Но вы знаете, ваше превосходительство, мудрое правило, предписывающее предполагать худшее, — сказал австрийский генерал, видимо, желая покончить с шутками и приступить к делу. Он недовольно оглянулся на адъютанта.
— Извините, генерал, — перебил его Кутузов и тоже поворотился к князю Андрею. — Вот что, мой любезный, возьми ты все донесения от наших лазутчиков у Козловского. Вот два письма от графа Ностица, вот письмо от его высочества эрцгерцога Фердинанда, вот еще, — сказал он, подавая ему несколько бумаг. — И из всего этого чистенько на французском языке составь меморандум, записочку, для видимости всех тех известий, которые мы о действиях австрийской армии имели. Ну, так-то, и представь его превосходительству.
Князь Андрей почтительно наклонил голову в знак того, что понял с первых слов не только то, что было сказано, но и то, что желал бы сказать ему Кутузов. Он собрал бумаги и, отдав общий поклон, тихо шагая по ковру, вышел в приемную.
Несмотря на то, что еще не было трех месяцев, как князь Андрей оставил Россию, он много изменился за это время. В выражении его лица, в движениях, в походке почти не было заметно прежнего притворства, усталости и лени; он имел вид человека, не имеющего времени думать о впечатлении, какое он производил на других, и занятого делом приятным и интересным. Лицо его выражало больше довольства собой и окружающими; улыбка и взгляд его были веселее и привлекательнее.
Кутузов, которого он догнал еще в Польше, принял его очень ласково, обещал ему не забывать его, отличал от других адъютантов, брал с собою в Вену и давал более серьезные поручения. В штабе Кутузова, между товарищами-сослуживцами, и вообще в армии князь Андрей, так же как и в петербургском обществе, имел две совершенно противоположные репутации. Одни, меньшая часть, признавали князя Андрея чем-то особенным от себя и от всех других людей, ожидали от него больших успехов, слушали его, восхищались им и подражали ему. И с этими людьми князь Андрей бывал прост и приятен. Другие, большинство, не любили князя Андрея, считали его надутым, холодным и неприятным человеком. Но с этими людьми князь Андрей умел поставить себя так, что его уважали и даже боялись. Он ближе всех был с двумя людьми: один из них был петербургский товарищ, добродушный, толстый князь Несвицкий. Князь Несвицкий, огромно богатый, беспечный и веселый, кормил и поил весь штаб, постоянно смеялся всему, что похоже было на смешное, и не понимал и не верил в возможность подлости или ненависти к человеку. Другой был человек без имени, из пехотного полка капитан Козловский, не имевший никакого светского образования, даже дурно говоривший по-французски, но который трудом, усердием и умом прокладывал себе дорогу, и в эту кампанию был рекомендован и взят по особым поручениям к главнокомандующему. С ним охотно, хотя и покровительственно, сближался Болконский.
Выйдя в приемную из кабинета Кутузова, князь Андрей с бумагами подошел к Козловскому, который был дежурный и с книгой фортификации сидел у окна. Несколько человек военных в полной форме и с робкими лицами терпеливо ожидали в другой стороне.
— Ну что, князь? — спросил Козловский.
— Приказано составить записку, почему нейдем вперед.
— А почему?
Князь Андрей пожал плечами.
— Пожалуй, ваша правда, — сказал он
— Нет известия от Макка? — спросил Козловский.
— Нет.
— Ежели бы правда, что он разбит, так пришло бы известие.
— Непонятно, — сказал князь Андрей.
— Я вам говорил, князь, завладели нами австрийцы, добра не будет.
Князь Андрей улыбнулся и направился к выходной двери, но в то же время навстречу ему, хлопнув дверью, быстро вошел в приемную высокий, очевидно приезжий, австрийский генерал с повязанною черным платком головой и с орденом Марии-Терезии на шее. Князь Андрей остановился. Высокая фигура австрийского генерала, морщинистое, решительное лицо его и быстрые движения были так поразительны своею важностью и тревожностью, что все бывшие в комнате невольно встали.
— Генерал-аншеф Кутузов? — быстро проговорил приезжий генерал с резким немецким выговором, оглядываясь на обе стороны и без остановки подходя к двери кабинета.
— Генерал-аншеф занят, — сказал Козловский торопливо и мрачно, как он всегда исполнял свои обязанности, подходя к неизвестному генералу и загораживая ему дорогу от двери. — Как прикажите доложить?
Неизвестный генерал презрительно оглянулся сверху вниз на невысокого ростом Козловского, как будто удивляясь, что его могут не знать.
— Генерал-аншеф занят, — спокойно повторил Козловский.
Лицо генерала нахмурилось, губы его дернулись и задрожали. Он вынул записную книжку, быстро начертил что-то карандашом, вырвал листок, отдал, быстрыми шагами подошел к окну, бросил свое тело на стул и оглянул всех бывших в комнате, как будто спрашивая, зачем они на него смотрят? Генерал поднял голову, вытянул шею и обратился было к ближе всех от него стоявшему князю Андрею, как будто намереваясь что-то сказать, но тотчас же отвернулся и, как будто небрежно начиная напевать про себя, произвел странный звук, который, однако, тотчас же пресекся. Дверь кабинета отворилась, и на пороге ее показался Кутузов. В то же мгновение генерал с повязанною головой, как будто убегая от опасности, нагнувшись, большими, быстрыми шагами худых ног подвинулся к самому лицу Кутузова. Немолодое, морщинистое лицо его побледнело, и он не мог удержать от нервного дрожания нижнюю губу, в то время как он сорвавшимся, слишком громким голосом произнес дурным выговором по-французски следующие слова:
— Вы видите несчастного Макка.
Широкое, изуродованное ранами лицо Кутузова, стоявшего в дверях кабинета, несколько мгновений оставалось совершенно неподвижно. Потом, как волна, пробежала по его лицу морщина, лоб разгладился; он почтительно наклонил голову, закрыл глаза, молча пропустил мимо себя Макка и сам за собой затворил дверь.
Слух, уже распространенный прежде, о разбитии австрийцев и о сдаче всей армии под Ульмом, оказывался справедливым. Штабные сообщали друг другу подробности разговора Макка с главнокомандующим, которого никто не мог слышать. Через полчаса уже по разным направлениям были разосланы адъютанты с приказаниями, доказывавшими, что скоро и русские войска, до сих пор бывшие в бездействии, должны будут встретиться с неприятелем.
«Полусумасшедший старый фанатик Макк хотел бороться с величайшим военным гением после Кесаря! — думал князь Андрей, возвращаясь в свою комнату. — Что я говорил Козловскому? Что я писал отцу? — думал он. — Так и случилось». И невольно он испытывал волнующее радостное чувство при мысли о посрамлении самонадеянной Австрии и о том, что через неделю, может быть, придется ему увидеть и принять участие в столкновении русских с французами, впервые после Суворова.
Вернувшись сверху в свою комнату, занимаемую им вместе с Несвицким, князь Андрей положил ненужные уже теперь бумаги на стол и, заложив руки назад, заходил взад и вперед по комнате, улыбаясь своим мыслям. Он боялся гения Бонапарта, который мог оказаться сильнее всей храбрости русских войск, и вместе с тем не мог допустить позора для своего героя. Единственно возможное разрешение этого противоречия состояло в том, чтоб он сам командовал русскою армией против Бонапарта. Но когда это могло быть? Через десять лет, — десять лет, которые кажутся вечностью, когда они составляют больше одной трети прожитой жизни. «Ах! Делай, что должно, пусть будет, что будет», — проговорил он себе выбранный им девиз.
Он крикнул слугу, снял мундир, надел шубку и сел за стол. Несмотря на походную жизнь и общую тесную комнату, занимаемую им вместе с Несвицким, князь Андрей был, так же как и в России, щепетилен, точно женщина, занят собой и аккуратен. Несвицкий знал, что ничем нельзя было больше рассердить своего товарища по комнате, как расстройством его вещей, и два стола Болконского, один письменный, уставленный, как в Петербурге, бронзовыми письменными принадлежностями, другой — щеточками, мыльницами, зеркалом, всегда были симметрично убраны и без малейшей пылинки. Со времени своего выезда из Петербурга и, главное, со времени разлуки с женой, князь Андрей вступил в новую эпоху деятельности и как будто вновь переживал молодость. Он много читал и учился. Походная жизнь давала ему немало досуга, и книги, приобретенные им за границей, раскрыли для него новые интересы. В числе этих книг были большею частью философские сочинения. Философия, кроме своего внутреннего интереса, была для него одним из тех пьедесталов гордости, на которые он любил становиться пред другими людьми. Хотя у него и было много различных пьедесталов, с которых он мог сверху вниз смотреть на людей: рождение, связи, богатство, — философия представляла для него такой пьедестал, с которого он мог чувствовать себя выше и таких людей, как сам Кутузов, а чувствовать это было необходимо для душевного спокойствия князя Андрея. Он взял последнее, лежавшее у него на столе до половины разрезанное, сочинение Канта и принялся читать. Но мысль его была далеко, беспрестанно представлялась ему его любимая мечта — знамя Аркольского моста.
— Ну, брат, за мной бутылка, — сказал, входя в комнату огромный, толстый Несвицкий, как и всегда сопровождаемый Жерковым. — Какова штука с Макком?
— Да, неприятные четверть часа провел он теперь наверху, — сказал князь Андрей.
(Между ними было пари. Князь Андрей утверждал, что Макк будет разбит. Он выиграл.)
— Я говорил. Макк в зубах завязнет, — сказал Жерков, но шутка его не понравилась. Князь Андрей холодно оглянулся на него и обратился к Несвицкому.
— Что слышал, когда выступают? — сказал он.
— Вторую дивизию послали передвинуть, — сказал Жерков со своею заискивающею манерой.
— А! — сказал князь Андрей, отвернулся и стал читать.
— Ну, будет тебе философствовать, — крикнул Несвицкий, бросаясь на кровать и отдуваясь, — потолкуем-ка. Как я хохотал сейчас! Можешь себе представить, только мы вышли, Штраух идет. Надо было видеть, что Жерков перед ним выделывал.
— Ничего, я отдавал честь союзнику, — проговорил Жерков, и Несвицкий захохотал так, что кровать под ним затрещала.
Штраух, австрийский генерал, присланный из Вены для наблюдения за продовольствиями русской армии, почему-то полюбился Жеркову. Он и передразнивал его весьма похоже, и каждый раз, как встречался с ним, вытягивался, представляя, что он его боится, и каждый раз, как мог найти случай, заговаривал с ним на ломаном немецком языке, представляя из себя наивного дурачка, к большому удовольствию Несвицкого.
— Ах да! — сказал Несвицкий, обращаясь к князю Андрею, — кстати о Штраухе. Тут тебя давно ждет офицер пехотный.
— Какой офицер?
— Помнишь, тебя посылали следствие производить, корову что ли он утащил у немцев.
— Что ж ему нужно? — морщась, сказал князь Андрей, поворачивая кольцо на своей маленькой белой руке.
— Жалкий такой, просить тебя пришел. Жерков, как он? Ну, как он говорил?
Жерков сделал гримасу и начал представлять офицера.
— Я… совсем не то… солдаты… купили скотину, потому что хозяева… Скотина… хозяева… скотина…
Князь Андрей встал и надел мундир.
— Нет, ты замни как-нибудь, — сказал Несвицкий. — Ей-богу, такой жалкий.
— Я ни заминать, ни подводить никого и ничего не хочу. Меня послали, я сказал, что было. И мерзавцев я никогда не жалею и не смеюсь над ними, — прибавил он, глядя на Жеркова.
Поговорив с офицером, он высокомерно объяснил ему, что он никакого с ним личного дела не имеет и не желает иметь.
— Ведь вы сами знаете, ваш… князь, — говорил офицер, который, видимо, находился в недоумении, как ему обращаться с этим адъютантом: он боялся одинаково и унижаться, и не быть достаточно вежливым, — ведь вы сами знаете, князь, что походом бывали дни, что солдаты не емши, ну, как запретить… вы сами посудите…
— Ежели вы требуете моего личного убеждения, — сказал князь Андрей, — то я вам скажу, что, по моему мнению, мародерство всегда есть важный проступок, а в земле союзников нет за него достаточно строгого наказания. Но, главное, вы поймите, что я ничего не могу сделать; мое дело доложить главнокомандующему, что я нашел. Не могу же я для вас лгать. — И, улыбнувшись этой странной мысли, он поклонился офицеру и пошел назад. Возвращаясь к себе, он увидел идущих по коридору генерала Штрауха и члена гофкригсрата. Навстречу им шли Несвицкий и Жерков.
По широкому коридору было достаточно места, чтобы генералы могли и обойти двух офицеров, но Жерков, отталкивая рукою Несвицкого, запыхавшимся голосом проговорил:
— Идут!.. идут!.. посторонитесь, дорогу! пожалуйста, дорогу!
Генералы проходили с видом желания избавиться от утруждающих почестей. На лице Жеркова выразилась вдруг глупая улыбка радости, которой он как будто не мог удержать.
— Ваше превосходительство, — сказал он по-немецки, выдвигаясь вперед и обращаясь к австрийскому генералу. — Имею честь поздравить. — Он наклонил голову и неловко, как дети, которые учатся танцевать, стал расшаркиваться то одной, то другой ногой.
Генерал, член гофкригсрата, строго оглянулся на него, но, заметив серьезность глупой улыбки, не мог отказать в минутном внимании. Он прищурился, показывая, что слушает.
— Имею честь поздравить, генерал Макк приехал совсем здоров, только немного тут зашибся, — прибавил он, сияя улыбкой и указывая на свою голову.
Генерал нахмурился, отвернулся и пошел дальше.
— Боже мой, как наивен, — сказал он сердито, отойдя несколько шагов.
Несвицкий с хохотом обнял князя Андрея и повлек его в свою комнату. Вслед за Несвицким в комнату вошел князь Андрей и, не обращая внимания на его хохот, подошел к своему столу и сбросил с него на пол лежавшую фуражку Жеркова.
— Нет, что за рожа! — сквозь смех говорил Несвицкий. — Это чудесно! Только немного тут зашибся… ха, ха, ха!.
— Ничего смешного нет, — сказал князь Андрей.
— Как не смешно? Одна рожа чего стоит…
— Ничего смешного. Я не большой друг австрийцев, но есть приличия, которых может не знать этот негодяй, но которые мне и тебе д\лжно соблюдать.
— Полно, он сейчас войдет, — испуганно перебил Несвицкий.
— Мне все равно. Как это хорошо нас выказывает перед союзниками, как тут много такта!.. Офицер этот, который украл корову для роты, право, не хуже твоего Жеркова. Тот, по крайней мере, нуждался в этой корове.
— Да как ты хочешь, братец, это все очень жалко, а все-таки смешно. Ежели бы ты…
— Ничего смешного. Сорок тысяч человек погибло, и союзная нам армия уничтожена, а вы можете при этом шутить, — сказал он, как будто этою французскою фразой закрепляя свое мнение. — Это простительно ничтожному мальчишке, как вот этот господин, которого вы сделали себе другом, но не вам, не вам, — сказал князь Андрей по-русски, выговаривал это слово с французским акцентом, заметив, что Жерков вошел в комнату. Он подождал, не ответит ли что-нибудь корнет. Но корнет ничего не отвечал, взял свою фуражку и, подмигнув Несвицкому, вышел.
— Приходи же обедать, — крикнул Несвицкий. Князь Андрей пристально посмотрел на корнета, и когда он скрылся, сел за стол.
— Я тебе давно хотел сказать, — обратился он к Несвицкому, который с улыбкой в глазах смотрел теперь на князя Андрея. Казалось, для него всякое развлечение было приятно, и он теперь не без удовольствия слушал звук голоса и речь князя Андрея.
— Я тебе давно хотел сказать, твоя страсть со всеми быть фамильярным, и кормить, и поить без разбора всех на свете. Все это прекрасно, и хоть я с тобой живу, для меня это не стеснительно, потому что я этим господам умею дать почувствовать их место. И я говорю не для себя, а для тебя. Со мною ты можешь шутить. Мы понимаем друг друга и знаем границы шуток, а с этим Жерковым нельзя быть фамильярным. Его цель только в том, чтобы как-нибудь выскочить, получить крестик, да чтобы ты его даром кормил и поил; дальше он ничего не видит и готов тебя забавлять чем угодно, не соображая значения своих шуток, а тебе этого нельзя.
— Ну, что ж, он добрый малый, — заступаясь, сказал Несвицкий, — добрый малый.
— Этих Жерковых можно после обеда подпоить и заставить представлять комедии, это я понимаю, но не дальше.
— Ну, полно, брат, ну, неловко… Да что же, ну не буду, да только замолчи! — закричал, смеясь, Несвицкий и, вскочив с дивана, обнял и поцеловал князя Андрея. Князь Андрей улыбнулся, как учитель ласкающемуся школьнику.
— У меня внутренность переворачивается, когда эти Жерковы лезут к тебе в интимность. Ему хочется подняться и очиститься в сближении с тобой, и он не очистится, а только тебя запачкает.
Гусарский Павлоградский полк стоял в двух милях от Браунау. Эскадрон, в котором юнкером служил Николай Ростов, расположен был в немецкой деревне Зальценек. Эскадронному командиру, ротмистру Денисову, известному всей кавалерийской дивизии под именем Васьки Денисова, была отведена лучшая квартира в деревне. Юнкер Ростов, с тех самых пор, как он догнал полк в Польше, жил вместе с эскадронным командиром.
8-го октября, в тот самый день, когда в главной квартире все было поднято на ноги известием о поражении Макка, в штабе эскадрона походная жизнь спокойно шла по-старому. Денисов, проигравший всю ночь в карты, еще спал, когда Ростов, рано утром, верхом, вернулся домой в рейтузах и гусарской куртке. Ростов подъехал к крыльцу, толканув лошадь, гибким молодым жестом скинул ногу, постоял на стремени, как будто не желая расстаться с лошадью, наконец, спрыгнул и, обернув свое разрумяненное, загорелое, с пробивавшимися усиками лицо, крикнул вестового.
— А, Бондаренко, друг сердечный, — проговорил он бросившемуся стремглав к его лошади гусару. — Выводи, дружок, — сказал он с тою братскою веселою нежностью, с которой обращаются со всеми хорошие молодые люди, когда они счастливы.
— Слушаю, ваше сиятельство, — отвечал хохол, встряхивая весело головой.
— Смотри же, выводи хорошенько!
Другой гусар бросился тоже к лошади, но Бондаренко уже перекинул поводья трензеля. Видно было, что юнкер давал хорошо на водку и что услужить ему было выгодно. Ростов погладил лошадь по шее, потом по крупу и остановился на крыльце.
«Славно» — сказал он сам себе, улыбаясь и придерживая саблю, вбежал на крыльцо и пристукнул каблуками и шпорами, как делают в мазурке. Хозяин-немец, в фуфайке и колпаке, с вилами, которыми он вычищал навоз, выглянул из коровника. Лицо немца вдруг просветлело, как только он увидал Ростова. Он весело улыбнулся и подмигнул: «Прекрасно, доброго утра!» — повторял он, видимо, находя удовольствие в приветствии молодого человека.
— Уже за работой, — сказал Николай все с тою же радостною братскою улыбкой, какая не сходила с его оживленного лица. — Ура австрийцы! Ура русские! Император Александр ура! — обратился он к немцу, повторяя слова, говоренные часто немцем-хозяином. Немец засмеялся, вышел совсем из двери коровника, сдернул колпак и, взмахнув им над головой, закричал:
— И весь свет ура!
Ростов сам, так же как немец, взмахнул фуражкой над головой и, смеясь, закричал: «И весь свет ура!» Хотя не было никакой причины к особенной радости ни для немца, вычищавшего свой коровник, ни для Николая, ездившего со взводом за сеном; оба человека эти с счастливым восторгом и братскою любовью посмотрели друг на друга, потрясли головами в знак взаимной любви и, улыбаясь, разошлись, немец — в коровник, a Николай — в избу, которую занимал с Денисовым.
Накануне офицеры этого эскадрона собирались у ротмистра
4-го эскадрона в другой деревне и провели у него ночь за картами. Ростов там был, но уехал рано. Несмотря на все его желание быть вполне гусаром и товарищем, он не мог пить больше стакана вина, не делаясь больным, и засыпал за картами. Денег у него было слишком достаточно, так что он не знал, куда девать их, и не понимал удовольствия выигрывать. Каждый же раз, как он, по совету офицеров, ставил карту, он выигрывал деньги, которые ему были не нужны, и замечал, как это было неприятно тому, чьи были деньги, но помочь этому не мог. Ростов, несмотря на то, что эскадронный командир никогда не делал ему замечаний по службе, решил сам про себя, что в военной службе важнее всего добросовестность в исполнении обязанности, и объявил всем офицерам, что он счел бы себя дрянью, ежели бы он позволил себе когда-нибудь пропустить очередь дежурства или командировки. Впоследствии дежурства и унтер-офицерская служба, к которой никто не принуждал его, становились тяжелы для него, но он помнил сказанное неосторожно слово и не изменил ему. По унтер-офицерской службе, получив с вечера повестку от вахмистра, он велел себя разбудить до зари и вместе со взводом ходил за сеном. Денисов еще спал, а он уже успел наговориться с гусарами, насмотреться на немку, дочь школьного учителя в Зальценеке, проголодаться и прийти в то счастливое состояние духа, в котором все люди добры, милы и приятны. Он, слегка побрякивая солдатскими шпорами, ходил взад и вперед по скрипучему полу, поглядывая на спящего, с головой укутанного Денисова. Ему хотелось поговорить. Денисов кашлянул и повернулся. Он подошел к нему и дернул за одеяло.
— Пора, Денисов! Пора! — крикнул он.
Из-под одеяла быстро выскочила черная, обросшая волосами мохнатая голова с красными щеками и блестящими чернейшими глазами.
«Пог'а! — закричал Денисов, не выговаривая р. — Что пог'а? Пог'а уйти к чег'ту из этого… колбасного цаг'ства! Такого несчастия! такого несчастия! Как ты уехал, так и пошло. Пг'одулся я, бг'ат, вчег'а, как сукин сын!.. Эй, чаю!
Денисов вскочил своими карими голыми ногами, обросшими как у обезьяны, черными волосами, и, сморщившись, как бы улыбаясь и выказывая свои короткие крепкие зубы, начал обеими руками лохматить как лес взбитые черные густые волосы и усы.
С первых слов Денисова видно было, что ему невесело на душе, и что он телом слаб от вина и бессонных ночей, и что приемы веселости были не потребностью его, а привычкой.
— Черт меня дернул пойти к этой крысе (прозвище офицера), — растирая себе обеими руками лоб и лицо, говорил Денисов. — Можешь себе представить, вчера, как ты ушел, ни одной карты, ни одной, ни одной карты не дал, — говорил Денисов, возвышая голос до крика и весь багровея от волнения.
Денисов был один из тех людей, которые постоянно два раза в год пускали себе кровь и назывались горячими.
— Ну, полно, дело прошлое, — сказал Ростов, замечая, что Денисов начинает горячиться при одном воспоминании о своем несчастии. — Давай лучше чай пить.
Видно было, что Ростов еще не свыкся с своим положением и ему приятно было говорить ты такому старому человеку. Но Денисов уже расходился, глаза его налились кровью, он взял подаваемую ему закуренную трубку, сжал в кулак, рассыпая огонь, бил ею по полу, продолжая кричать.
— Нет, это надо мной чертовское несчастие — семпель даст, пароль бьет, семпель даст, пароль бьет.
Он рассыпал огонь, разбил трубку, бросил ее и замахнулся на денщика. Но через минуту, когда Ростов обратился к нему, горячка уже прошла.
— А я как проехался славно. Мы мимо того парка прошли, где учителева дочка, помнишь?… — сказал Ростов, краснея и улыбаясь.
— Это кровь молодая-то, — уже тихо сказал Денисов, хватая юнкера за руку и потрясая ее. — Краснеет юноша, даже противно…
— Опять видел…
— Ну, брат, и я, видно, теперь за прекрасный пол примусь — денег нет, играть баста. Никита, дай-ка, дружок, мне кошелек, — сказал он денщику, которого чуть не прибил. — Вот так. Эка дубина, черт! Где роешься? Под подушкой. Ну, спасибо, голубчик, — сказала он, принимая кошелек и высыпая на стол несколько золотых. — Эскадронные, фуражные, все тут, — сказал он. — Должно быть, фуражных одних сорок пять. Да нет, что считать! Не поднимешься.
Он отодвинул золотые.
— Что ж, возьми у меня, — сказал Ростов.
— Коли в воскресенье не привезут жалованье, скверно! — проговорил Денисов, не отвечая Ростову.
— Да возьми у меня, — проговорил Ростов, краснея, это всегда бывает с очень молодыми людьми, когда дело касается денег. У него неясно мелькнула мысль о том, что Денисов уже должен ему, и мысль, что Денисов оскорбляет его, не принимая его предложения.
Лицо Денисова опустилось и стало грустно.
— Вот что! Возьми у меня Бедуина, — сказал он серьезно, подумав несколько. — Я сам за него в России полторы тысячи дал, за ту же цену тебе отдам. Заветного ничего, кроме сабли. Бери! По рукам…
— Ни за что не возьму. Лучшая лошадь в полку, — сказал Ростов, опять вспыхивая.
Бедуин была действительно прекрасная лошадь, и Ростов очень бы хотел иметь ее, но и совестно было перед Денисовым. Он чувствовал себя как будто виноватым за то, что у него есть деньги. Денисов замолчал и стал опять задумчиво лохматить волосы.
— Эй, кто там? — обратился он к двери, заслышав остановившиеся шаги толстых сапог с бряцанием шпор, и почтительное покашливанье.
— Вахмистр! — сказал Никита. Денисов сморщился еще больше.
— Скверно, — проговорил он. — Ростов, сочти, голубчик, сколько там осталось, да брось кошелек под подушку, — сказал он, выходя к вахмистру.
Ростов, уже воображая себя корнетом на купленном Бедуине в замке эскадрона, начал считать деньги, машинально откладывая и равняя кучками старые и новые золотые (старых было семь, а новых шестнадцать).
— А! Телянин! Здорово! Вздули меня вчера, — послышался грустный голос Денисова в другой комнате.
— У кого? У Быкова, у крысы?… Я знал, — сказал другой тоненький голос, и вслед за тем в комнату вошел поручик Телянин, щеголеватый, маленький офицер того же эскадрона.
Ростов кинул под подушку кошелек и пожал протянутую ему влажную маленькую руку. Телянин был перед походом за что-то переведен из гвардии. Его не любили в эскадроне за его чопорность. Ростов купил у него свою лошадь.
— Ну что, молодой кавалерист, как вам мой Грачик служит? — спросил он. Поручик никогда не смотрел в глаза человеку, с кем говорил; глаза его постоянно перебегали с одного предмета на другой. — Я видел, вы нынче проехали…
— Да ничего, конь добрый, — отвечал Ростов серьезным тоном опытного кавалериста, несмотря на то, что лошадь, купленная им за семьсот рублей, была испорчена ногами и не стоила половины этой цены. — Припадать стала на левую переднюю… — прибавил он.
— Треснуло копыто? Это ничего. Я вас научу, покажу, заклепку какую положить.
Глаза Телянина не успокаивались, несмотря на то, что вся его небольшая фигурка принимала лениво-небрежную позу и тон его речи был слегка насмешливо-покровительственный.
— Не хотите ли чаю? И покажите, пожалуйста, как это заклепка-то, — сказал Ростов.
— Покажу, покажу, это не секрет. А за лошадь благодарить будете.
— Так я велю привести лошадь. — И Ростов вышел, чтобы привести.
В сенях Денисов в архалуке, с трубкой, скорчившись на пороге, сидел перед вахмистром, который что-то докладывал.
Увидав Ростова, Денисов сморщился и, указывая через плечо большим пальцем в комнату, в которую прошел Телянин, поморщился и с отвращением тряхнулся.
— Ох, не люблю молодца, — сказал он, не стесняясь присутствием вахмистра.
Ростов пожал плечами, как будто говоря: „И я тоже, да что ж делать“, — и, распорядившись, вернулся к Телянину.
Телянин сидел все в той же ленивой позе, в которой его оставил Ростов, потирая маленькие белые руки.
— Вот стояночка-то — ни одного дома, ни одной женщины не видал, с тех пор как из Польши, — сказал Телянин, вставая и небрежно оглядываясь вокруг себя. — Что же, велели привести лошадь? — прибавил он.
— Велел.
— Да пойдемте сами.
— А что ж чаю?
— Нет, не хочу. Я ведь зашел только спросить Денисова о вчерашнем приказе. Получили, Денисов?
— Нет еще. А вы куда?
— Вот хочу молодого человека научить, как ковать лошадь, — сказал Телянин.
Они вышли на крыльцо и в конюшню. Поручик показал, как делать заклепку, и ушел к себе.
Когда Ростов вернулся, на столе стояла водка и ветчина, и Денисов, одетый, быстрыми шагами ходил взад и вперед по комнате. Он мрачно посмотрел в лицо Ростову.
— Редко кого не люблю, — сказал Денисов, — а этот мне Телянин противен, как молоко с сахаром. Надул он тебя с Грачиком своим, это верно. Пойдем в конюшню. Возьми Бедуина, все равно, сейчас из полы в полу, и две бутылки шампанского.
Ростов опять разгорелся, как девушка.
— Нет, пожалуйста, Денисов… Я ни за что не возьму лошадь.
А ежели ты у меня не возьмешь деньги по-товарищески, ты меня обидишь. Право, у меня есть.
Денисов поморщился, отвернулся и стал лохматить волосы. Ему, видно, неприятно было.
— Ну, быть по-твоему!
Ростов хотел достать деньги.
— После, после, еще есть. Чучела, пошли вахмистра, — крикнул Денисов Никите, — надо ему деньги отдать.
И он пошел к постели, чтобы достать из-под подушки кошелек.
— Ты куда положил?
— Под нижнюю подушку.
— Я под нижней и смотрю.
Денисов скинул обе подушки на пол. Кошелька не было.
— Вот чудо-то!
— Постой, ты не уронил ли, — сказал Ростов, по одной поднимая подушки и вытрясая их. Он скинул и отряхнул одеяло. Кошелька не было.
— Уж не забыл ли я. Нет, я еще подумал, что ты точно клад под голову кладешь, — сказал Ростов. — Я тут положил кошелек. Где он? — обратился он к слуге.
— Я не входил. Где положили, там и должен быть.
— Да нет…
— Вы все так, бросите куда, да и забудете. В карманах посмотрите.
— Нет, коли бы я не подумал про клад, — сказал Ростов, — а то я помню, что положил.
Никита перерыл всю постель, заглянул под нее, под стол, перерыл всю комнату, кошелька не было. Денисов, перерыв карманы, молча следил за движениями Никиты и, когда Никита удивленно развел руками, говоря, что в кармане нет, он оглянулся на Ростова.
— Ростов, ты школьнич…
Он не договорил. Ростов, с обеими руками в карманах, стоял, опустив голову. Почувствовав на себе взгляд Денисова, он поднял глаза и в то же мгновение опустил их. В то же мгновение вся кровь его, бывшая запертою где то ниже горла, хлынула ему в лицо и глаза. Молодой человек, видимо, не мог перевести дыхание. Денисов поспешно отвернулся, сморщился и стал лохматить себе волосы.
— И в комнате-то никого не было, окромя поручика, да вас самих. Тут где-нибудь.
— Ну, ты, чертова кукла, поворачивайся, ищи, — вдруг закричал Денисов, побагровев и с угрожающим жестом бросаясь на денщика. — Чтоб был кошелек, а то запорю!
Ростов, задыхаясь и обходя взглядом Денисова, стал застегивать куртку, подстегнул саблю и надел фуражку
— Ну, чертов сын. Я тебе говорю, чтоб был кошелек, — кричал Денисов, бессмысленно тряся за плечи денщика и толкая его об стену.
— Денисов, оставь его. Я сейчас приду, — сказал Ростов, подходя к двери и не поднимая глаз.
— Ростов! Ростов! — закричал Денисов, так что жилы, как веревки, вздулись у него на шее и лбу. — Я тебе говорю, ты с ума сошел, я этого не позволю. — И Денисов схватил за руку Ростова. — Кошелек здесь, спущу шкуру со всех денщиков, и будет здесь.
— А я знаю, где кошелек, — отвечал Ростов дрожащим голосом. Они взглянули друг другу в глаза.
— А я тебе говорю, не делай этого, — закричал, надрываясь Денисов и бросаясь к юнкеру, чтобы удержать его, — я тебе говорю, черт их подери эти деньги! Это не может быть, я не допущу этого. Ну, пропали, черт с ними… — Но, несмотря на решительный смысл слов, мохнатое лицо ротмистра выражало теперь уже нерешительность и страх. Ростов вырвал свою руку и с такою злобой, как будто Денисов был величайший враг его, прямо и твердо устремил на него глаза.
— Ты понимаешь ли, что говоришь? — сказал он дрожащим голосом. — Кроме меня никого не было в комнате. Стало быть, ежели не то, так…
Он не мог договорить и выбежал из комнаты.
— Ах, черт с тобой и со всеми, — были последние слова, которые слышал Ростов.
Он пришел на квартиру Телянина.
— Барина дома нет, в штаб уехали, — сказал ему денщик Телянина. — Или что случилось? — прибавил денщик, удивляясь на расстроенное лицо юнкера.
— Нет, ничего.
— Немного не застали, — сказал денщик.
Штаб находился в трех верстах от Зальценека. Ростов, не заходя домой, взял лошадь и поехал в штаб.
В деревне, занимаемой штабом, был трактир, посещаемый офицерами.
Ростов приехал в трактир, у крыльца он увидал лошадь Телянина.
Во второй комнате трактира сидел поручик за блюдом сосисок с бутылкой.
— А, и вы заехали, юноша, — сказал он, улыбаясь и высоко поднимая брови.
— Да, — сказал Ростов, как будто выговорить это слово стоило ему большого труда, и сел за соседний стол.
Оба молчали, в комнате никого не было, и слышались только звуки ножа о тарелку и чавканье поручика. Когда Телянин кончил завтрак, он вынул из кармана двойной кошелек, изогнутыми кверху маленькими белыми пальцами раздвинул кольца, достал золотой и, приподняв брови, отдал деньги слуге.
— Пожалуйста, поскорее, — сказал он.
Золотой был новый. Ростов встал и подошел к Телянину.
— Позвольте посмотреть мне кошелек, — сказал он тихим, чуть слышным голосом.
С бегающими глазами, но все с поднятыми бровями, Телянин подал кошелек.
— Это сувенир панночки одной… да… — сказал он и вдруг побледнел. — Посмотрите, юноша, — прибавил он.
Ростов взял в руки кошелек и посмотрел на него и на деньги, которые были в нем, и на Телянина. Поручик оглядывался кругом по своей привычке и, казалось, вдруг стал очень весел.
— Коли будем в Вене, все там оставлю, а теперь и девать некуда в этих дрянных городишках, — сказал он. — Ну, давайте, юноша, я пойду.
Ростов молчал.
— Что, вы покупаете лошадь у Денисова? Хорош конь, — продолжал Телянин. — Давайте же. — Он протянул руку и взялся за кошелек. Ростов выпустил его. Телянин взял кошелек и стал опускать его в карман рейтуз, и брови его небрежно поднялись, а рот слегка раскрылся, как будто он говорил: „Да, кладу в карман свой кошелек, и это очень просто, и никому до этого дела нет“.
— Ну что, юноша? — сказал он, вздохнув, и из-под приподнятых бровей взглянул в глаза Ростова. Какой-то свет глаз с быстротою электрической искры перебежал из глаз Телянина в глаза Ростова и обратно, обратно и обратно, все в одно мгновение.
— Подите сюда, — проговорил Ростов, хватая Телянина за руку. Он почти притащил его к окну. — Вы вор! — прошептал он ему над ухом.
— Что?… Что?… Как вы смеете? Что?… — Но эти слова звучали жалобным, отчаянным криком и мольбой о прощении. Как только Ростов услыхал этот звук голоса, с души его свалился огромный камень сомнения. Он почувствовал радость, и в то же мгновение ему стало так жалко несчастного, стоявшего перед ним человека, что слезы выступили ему на глаза.
— Здесь люди, Бог знает что могут подумать, — бормотал Телянин, схватывая фуражку и направляясь в небольшую пустую комнату. — Объяснитесь, что с вами?
Когда они вошли в эту комнату, Телянин был бледен, сер, мал ростом и как будто после тяжелой болезни похудел.
— Вы нынче украли кошелек из-под подушки Денисова, — сказал Ростов с расстановкой. Телянин хотел что-то сказать. — Я это знаю, и я это докажу.
— Я…
Серое лицо, потерявшее всю миловидность, начало дрожать всеми мускулами, глаза бегали не по-старому, а уже где-то внизу, не поднимаясь до лица Ростова, и послышались всхлипыванья.
— Граф!.. не губите… молодого человека… вот эти несчастные… деньги, возьмите их… — Он бросил их на стол. — У меня отец старик, мать!..
Ростов взял деньги, избегая взгляда Телянина, и, не говоря ни слова, пошел из комнаты. Но у двери он остановился и вернулся назад.
— Боже мой, — сказал он со слезами на глазах, — как вы могли это сделать?
— Граф, — умилительно сказал Телянин, приближаясь к юнкеру.
— Не трогайте меня, — проговорил Ростов, отстраняясь. — Ежели вам нужда, возьмите эти деньги. — Он швырнул ему кошелек. — Не дотрагивайтесь до меня, не дотрагивайтесь! — И Ростов выбежал из трактира, едва скрывая слезы.
Вечером того же дня на квартире Денисова шел оживленный разговор офицеров эскадрона.
— А я говорю вам, Ростов, что вам надо извиниться перед полковым командиром, — говорил, обращаясь к пунцово-красному, взволнованному Ростову, высокий штаб-ротмистр с седеющими волосами, огромными усами и крупными чертами морщинистого лица. Штаб-ротмистр Кирстен был два раза разжалован в солдаты за дела чести и два раза выслуживался. Человек, не верящий в Бога, был бы менее странен в полку, чем человек, не уважающий штаб-ротмистра Кирстена.
— Я никому не позволю себе говорить, что я лгу! — вскрикнул Ростов. — Он сказал мне, что я лгу, а я сказал ему, что он лжет. Так с тем и останется. На дежурство может меня назначать хоть каждый день, и под арест сажать, а извиняться меня никто не заставит, потому что ежели он как полковой командир считает недостойным себя дать мне удовлетворение, так…
— Да вы постойте, батюшка, вы послушайте меня, — перебил штаб-ротмистр своим басистым голосом, спокойно разглаживая свои длинные усы. — Вы при других офицерах говорите полковому командиру, что офицер украл.
— Не могу и не умею быть дипломатом, я не виноват, что разговор зашел при других офицерах. Я затем в гусары и пошел, думал, что здесь не нужно тонкостей, а он мне говорит, что я лгу… так пусть даст мне удовлетворение…
— Это все хорошо, никто не думает, что вы трус, да не в том дело. Спросите у Денисова, похоже это на что-нибудь, чтобы юнкер требовал удовлетворения у полкового командира?
Денисов, закусив ус, с мрачным видом слушал разговор, видимо, не желая вступать в него. На вопрос штаб-ротмистра он отрицательно покачал головой.
— Я тебе сказал, — обратился он к штаб-ротмистру, — суди ты, как знаешь. Я знаю только, что, кабы я вас не слушал и размочалил бы давно голову этому воришке (с самого начала мне его дух противен был), так ничего бы не было, и не было бы всей этой истории, сраму.
— Ну, да дело сделано, — продолжал штаб-ротмистр. — Вы при офицерах говорите полковому командиру про эту пакость. Богданыч (Богданычем называли полкового командира) вас осадил, вы наговорили ему глупостей, и надо вам извиниться.
— Ни за что! — крикнул Ростов.
— Не думал я этого от вас, — серьезно и строго сказал штаб-ротмистр. — Вы не хотите извиниться, а вы, батюшка, не только перед ним, а перед всем полком, перед всеми нами, вы кругом виноваты. А вот как: кабы вы подумали да посоветовались, как обойтись с этим делом, а то вы прямо, да при офицерах и бухнули. Что теперь делать полковому командиру? Надо отдать под суд офицера и замарать весь полк? Из-за одного негодяя весь полк осрамить? Так, что ли, по-вашему? А по-нашему — не так. И Богданыч молодец, он вам сказал, что вы неправду говорите. Неприятно, да что делать, батюшка, сами наскочили. А теперь, как дело хотят замять, так вы из-за фанаберии какой-то не хотите извиниться, а хотите все рассказать. Вам обидно, что вы подежурите, да что вам извиниться перед старым и честным офицером? Какой бы там ни был Богданыч, а все честный и храбрый старый полковник, так вам обидно, а замарать полк вам ничего? — Голос штаб-ротмистра начинал дрожать. — Вы, батюшка, в полку без году неделя, нынче здесь, завтра перешли куда в адъютантики, вам наплевать, что говорить будут: «Между павлоградскими офицерами воры!» А нам не все равно. Так, что ли, Денисов? Не все равно?
— Да, брат, руку бы дал свою отрубить, чтобы не было этого дела, — сказал Денисов, стукнув кулаком по столу.
— Вам своя фанаберия дорога, извиниться не хочется, — продолжал штаб-ротмистр, — а нам старикам, как мы выросли, да и умереть, Бог даст, приведется в полку, так нам честь полка дорога, и Богданыч это знает. Ох, как дорога, батюшка! А это нехорошо, нехорошо. Там обижайтесь или нет, а я всегда правду-матку скажу. Нехорошо.
И штаб-ротмистр встал и отвернулся от Ростова.
— Правда, черт возьми! — закричал Денисов, начиная горячиться и поглядывая на Ростова. — Ну, Ростов! ну, Ростов! ну к черту ложный стыд, ну!
Ростов, краснея и бледнея, смотрел то на одного, то на другого офицера.
— Нет, господа, нет… вы не думайте… я очень понимаю, вы напрасно обо мне думаете так… я… для меня… я за честь полка… да что? это на деле я покажу, и для меня честь знамени… ну, все равно, правда, я виноват!.. — Слезы стояли у него в глазах. — Я виноват, кругом виноват!.. Ну, что вам еще?…
— Вот это так, граф, — поворачиваясь, крикнул штаб-ротмистр, ударяя его большою рукой по плечу.
— Я тебе говорю, — закричал Денисов, — он, черт возьми, малый славный.
— Так-то лучше, граф, — повторил штаб-ротмистр, как будто за его признание начиная величать его титулом. — Подите и извинитесь, ваше сиятельство, да-с.
— Господа, все сделаю, никто от меня слова не услышит, — умоляющим голосом проговорил Ростов, — но извиниться не могу, ей-богу не могу, как хотите! Как я буду извиняться, точно маленький, прощения просить?
Денисов засмеялся.
— Вам же хуже. Богданыч злопамятен, поплатитесь за упрямство.
— Ей-богу, не упрямство! Я не могу вам описать, какое чувство, не могу…
— Ну, ваша воля, — сказал штаб-ротмистр. — Что ж, мерзавец-то этот куда делся? — спросил он у Денисова.
— Сказался больным, завтра велено приказом исключить. Ох, попадись он мне, — проговорил Денисов, — как муху раздавлю.
— Это болезнь, иначе нельзя объяснить, — сказал штаб-ротмистр.
— Уж там болезнь, не болезнь, а пристрелил бы с радостью, — кровожадно прокричал Денисов.
В комнату вошел Жерков.
— Ты как? — обратились вдруг офицеры к вошедшему.
— Поход, господа, Макк в плен сдался и с армией, со всем.
— Врешь!
— Сам видел.
— Как? Макка живого видел? С руками, с ногами?
— Поход! Поход! Дать ему бутылку за такую новость. Ты как же сюда попал?
— Опять в полк выслали, за черта, за Макка. Австрийский генерал пожаловался. Я его поздравил с приездом Макка.
— Ты что, Ростов, точно из бани?
— Тут, брат, у нас такая каша второй день.
Вошел полковой адъютант и подтвердил известие, привезенное Жерковым. Назавтра велено было выступать.
— Поход, господа.
— Ну, и славу Богу, засиделись.
Кутузов отступил к Вене, уничтожая за собой мосты на реках Инне (в Браунау) и Трауне (в Линце). 23-го октября русские войска переходили реку Энс. Русские обозы, артиллерия и колонны войск в середине дня тянулись через город Энс, по сю и по ту сторону моста. День был теплый, осенний и дождливый. Пространная перспектива, раскрывавшаяся с возвышения, где стояли русские батареи, защищавшие мост, то вдруг затягивалась кисейным занавесом косого дождя, то вдруг расширялась, и при свете солнца далеко и ясно становились видны предметы, точно покрытые лаком. Виднелся городок под ногами с своими белыми домами и красными крышами, собором и мостом, по обеим сторонам которого, толпясь, лились массы русских войск. Виднелись на повороте Дуная суда и остров, и замок с парком, окруженный водами впадения Энса в Дунай, виднелся левый скалистый и покрытый сосновым лесом берег Дуная с таинственною далью зеленых вершин и голубеющими ущельями. Виднелись башни монастыря, выдававшегося из-за соснового, казавшегося нетронутым, дикого леса, и далеко впереди, на горе, по ту сторону Энса, виднелись разъезды неприятеля.
Между орудиями, на высоте, стояли впереди начальник арьергарда, генерал с свитским офицером, рассматривая в трубу местность. Несколько позади сидел на хоботе орудия князь Несвицкий, посланный от главнокомандующего к арьергарду. Казак, сопутствовавший Несвицкому, подал сумочку и фляжку, и Несвицкий угощал офицеров пирожками и настоящим доппелькюмелем. Офицеры радостно окружали его, кто на коленях, кто сидя по-турецки на мокрой траве.
— Да, не дурак был этот австрийский князь, что тут замок выстроил. Славное место. Что же вы не едите, господа, — говорил Несвицкий.
— Покорно благодарю, князь, — отвечал один из офицеров, с удовольствием разговаривая с таким важным штабным чиновником. — Прекрасное место. Мы мимо самого парка проходили, двух оленей видели, и дом какой чудесный!
— Посмотрите, князь, — сказал другой, которому очень хотелось взять еще пирожка, но совестно было, и который поэтому притворялся, что он оглядывает местность, — посмотрите-ка, уж забрались туда наши пехотные. Вон там, на лужку, за деревней, трое тянут что-то. Они проберут этот дворец, — сказал он с видимым одобрением.
— И то, и то, — сказал Несвицкий. — Нет, а чего бы я желал, — прибавил он, прожевывая пирожок в своем красивом влажном рте, — так это вон туда забраться. — Он указывал на монастырь с башнями, видневшийся на горе. Он улыбнулся, глаза его сузились и засветились. — А ведь хорошо бы, господа!
Офицеры засмеялись.
— Хоть бы попугать этих монашенок. Итальянки, говорят, есть молоденькие. Право, пять лет жизни отдал бы.
— Им ведь и скучно, князь, — смеясь сказал офицер, который был посмелее.
Между тем свитский офицер, стоявший впереди, указывал что-то генералу; генерал смотрел в зрительную трубку.
— Ну, так и есть, так и есть, — сердито сказал генерал, опуская трубку от глаз и пожимая плечами, — так и есть, станут бить по переправе. И что они там мешкают?
На той стороне простым глазом виден был неприятель и его батарея, на которой показался молочно-белый дымок. Вслед за дымком раздался дальний выстрел, и видно было, как наши войска заспешили на переправе.
Несвицкий, отдуваясь, поднялся и, улыбаясь, подошел к генералу.
— Не угодно ли закусить вашему превосходительству, — сказал он.
— Нехорошо дело, — сказал генерал, не отвечая ему, — замешкались наши.
— Не съездить ли, ваше превосходительство? — сказал Несвицкий.
— Да, съездите, пожалуйста, — сказал генерал, повторяя то, что уже раз подробно было приказано, — и скажите гусарам, чтоб они последние перешли и зажгли мост, как я приказывал, да чтобы горючие материалы на мосту еще осмотреть.
— Очень хорошо, — отвечал Несвицкий.
Он кликнул казака с лошадью, велел убрать сумочку и фляжку и легко перекинул свое тяжелое тело на седло.
— Право, заеду к монашенкам, — сказал он офицерам, с хитрою улыбкой глядевшим на него, и поехал по вьющейся тропинке под гору.
— Ну-тка, куда донесет, капитан, хватите-ка, — сказал генерал, обращаясь к артиллеристу. — Позабавьтесь от скуки.
— Прислуга к орудиям! — скомандовал офицер, и через минуту весело выбежали от костров артиллеристы и зарядили.
— Первое! — послышалась команда.
Бойко отскочил первый номер. Металлически оглушая, зазвенело орудие, и через головы всех наших под горой, свистя, перелетела граната и, далеко не долетев до неприятеля, дымком показала место своего падения и лопнула.
Лица солдат и офицеров повеселели при этом звуке; все поднялись и занялись наблюдениями над видными, как на ладони, движениями внизу наших войск и впереди — движениями приближавшегося неприятеля. Солнце в ту же минуту совсем вышло из-за туч, и этот красивый звук одинокого выстрела и блеск яркого солнца слились в одно бодрое и веселое впечатление.
Над мостом уже пролетели два неприятельских ядра, и на мосту была давка. В середине моста, слезши с лошади, прижатый своим толстым телом к перилам, стоял князь Несвицкий. Он, смеясь, оглядывался назад на своего казака, который с двумя лошадьми в поводу стоял несколько шагов позади его. Только что князь Несвицкий хотел двинуться вперед, как опять солдаты и повозки напирали на него и опять прижимали его к перилам, и ему ничего не оставалось, как улыбаться.
— Экой ты, братец мой! — говорил казак фурштатскому солдату с повозкой, напиравшему на толпившуюся у самых колес и лошадей пехоту, — экой ты! Нет, чтобы подождать, видишь, генералу проехать. — Но фурштат, не обращая внимания на наименование генерала, кричал на солдат, запружавших ему дорогу. — Эй! землячки! держись влево, постой! — Но землячки, теснясь плечо с плечом, цепляясь штыками и не прерываясь, двигались по мосту одною сплошною массой. Поглядев за перила вниз, князь Несвицкий видел быстрые, мутные, невысокие волны Энса, которые, сливаясь, рябея и загибаясь около свай моста, перегоняли одна другую. Поглядев на мост, он видел столь же однообразные, живые волны солдат, кутасы, кивера с чехлами, ранцы, штыки, длинные ружья и из-под киверов лица, с широкими скулами, ввалившимися щеками и беззаботно усталыми выражениями, и движущиеся ноги по натасканной на доски моста липкой грязи. Иногда между однообразными волнами солдат, как взбрызг белой пены в волнах Энса, протискивался между солдатами офицер в плаще с своею отличною от солдат физиономией, иногда как щепка, вьющаяся по реке, уносился по мосту волнами пехоты пеший гусар, денщик или житель, иногда, как бревно, плывущее по реке, окруженная со всех сторон проплывала по мосту ротная или офицерская, наложенная доверху и прикрытая кожами, повозка.
— Вишь их, как плотину прорвало, — безнадежно останавливаясь, говорил казак. — Много ль вас еще там?
— Мелион без одного! — подмигивая, говорил близко проходивший в прорванной шинели веселый солдат и скрывался; за ним проходил другой, старый солдат.
— Как он (он — неприятель) таперича по мосту примется чесать, — говорил мрачно старый солдат, обращаясь к товарищу, — забудешь чесаться, — и солдат проходил. За ним другой солдат ехал на повозке.
— Куда, черт, подвертки запихал? — говорил денщик, бегом следуя за повозкой и шаря в задке. И этот проходил с повозкой. За этим шли веселые и, видимо, выпившие солдаты.
— Как он его, милый человек, полыхнет прикладом-то в самые зубы… — радостно говорил один солдат в высоко подоткнутой шинели, широко размахивая рукой.
— То-то оно, сладкая ветчина-то, — отвечал другой с хохотом.
И они прошли, так что Несвицкий не узнал, кого ударили в зубы и к чему относилась ветчина.
— Эк торопятся, что он холодную пустил. Так и думаешь, всех перебьют, — говорил унтер-офицер сердито и укоризненно.
— Как оно пролетит мимо меня, дяденька, ядро-то, — говорил едва удерживаясь от смеха с огромным ртом молодой солдат, — я так и обмер. Право, ей-богу, так испужался, беда! — говорил этот солдат, как будто хвастаясь тем, что он испугался.
И этот проходил; за ним следовала повозка, непохожая на все проезжавшие до сих пор. Это был немецкий форшпан на паре, нагруженный, казалось, целым домом; за форшпаном, который вез немец, привязана была красивая, пестрая, с огромным выменем, корова. На перинах сидела женщина с грудным ребенком, старуха и молодая, багрово-румяная, здоровая девушка, немка. Видно, по особому разрешению были пропущены эти выселявшиеся жители. Глаза всех солдат обратились на женщин, и, пока проезжала повозка, двигаясь шаг за шагом, все замечания солдат относились только к двум женщинам. На всех лицах была почти одна и та же улыбка непристойных мыслей об этой женщине.
— Ишь колбаса-то, тоже убирается.
— Продай матушку, — ударяя на последнее слово, говорил другой солдат, обращаясь к немцу, который, опустив глаза, сердито и испуганно шел широким шагом.
— Эк убралась как! То-то черти!
— Вот бы тебе к ним стоять, Федотов!
— Видали, брат!
— Куда вы? — спрашивал пехотный офицер, евший яблоко, тоже полуулыбаясь и глядя на красивую девушку. Немец, закрывая глаза, показывал, что не понимает.
— Хочешь, возьми себе, — говорил офицер, подавая девушке яблоко. Девушка улыбнулась и взяла. Несвицкий, как и все бывшие на мосту, не спускал глаз с женщин, пока они не проехали. Когда они проехали, опять шли такие же солдаты, с такими же разговорами, и, наконец, все остановились. Как это часто бывает, на выезде моста замялись лошади в ротной повозке, и вся толпа должна была ждать.
— И что становятся? Порядку-то нет! — говорили солдаты. — Куда прешь? Черт! Нет того, чтобы подождать. Хуже того будет, как он мост подожжет. Вишь, и офицера-то притерли, — говорили с разных сторон остановившиеся толпы, оглядывая друг друга, и все жались вперед к выходу.
Оглянувшись под мост на воды Энса, Несвицкий вдруг услышал еще новый для него звук быстро приближающегося, чего-то большого и чего-то шлепнувшегося в воду.
— Ишь ты, куда фатает! — строго сказал близко стоявший солдат, оглядываясь на звук.
— Подбадривает, чтобы скорей проходили, — сказал другой неспокойно. Толпа опять тронулась. Несвицкий понял, что это было ядро.
— Эй, казак, подавай лошадь! — сказал он. — Ну, вы! сторонись! посторонись! дорогу!
Он с большим усилием добрался до лошади. Не переставая кричать, он тронулся вперед. Солдаты пожались, чтобы дать ему дорогу, но снова опять нажали на него так, что отдавили ему ногу, и ближайшие не были виноваты, потому что их давили еще сильнее.
— Несвицкий! Несвицкий! Ты рожа! — послышался в это время сзади хриплый голос.
Несвицкий оглянулся и увидал в пятнадцати шагах отделенного от него живою массой выдвигающейся пехоты красного, черного, лохматого, в фуражке на затылке и в молодецки накинутом на плече ментике Ваську Денисова.
— Вели ты им, чертям, дьяволам, дать дорогу, — кричал Васька, видимо, находясь в припадке горячности, блестя и поводя своими черными, как уголь, глазами в воспаленных белках и махая невынутой из ножен саблей, которую он держал такою же красной, как и лицо, голою маленькою рукой.
— Э! Вася, — отвечал радостно Несвицкий. — Да ты что?
— Эскадрону пройти нельзя, — кричал Васька Денисов, злобно открывая белые зубы, шпоря своего красивого вороного кровного Бедуина, который, мигая ушами от штыков, на которые он натыкался, фыркал, брызгая вокруг себя пеной с мундштука, звеня, бил копытами по доскам моста и, казалось, готов был перепрыгнуть через перила моста, ежели бы ему позволил седок. — Что это? как бараны! точь-в-точь бараны! Точь… дай дорогу!.. Стой там! ты, повозка, черт! саблей изрублю… — кричал он, действительно вынимая наголо саблю и начиная махать ею.
Солдаты с испуганными лицами нажались друг на друга, и Денисов присоединился к Несвицкому.
— Что же ты не пьян нынче? — сказал Несвицкий Денисову, когда он подъехал к нему.
— И напиться-то времени не дадут! — отвечал Денисов. — Целый день то туда, то сюда таскают полк. Драться так драться. А то черт знает, что такое!
— Каким ты щеголем нынче! — оглядывая его новый ментик и вальтрап, сказал Несвицкий.
Денисов улыбнулся, достал из ташки платок, распространявший запах духов, и сунул в нос Несвицкому.
— Нельзя, в дело иду! Выбрился, зубы вычистил и надушился.
Осанистая фигура Несвицкого, сопровождаемая казаком, и решительность Денисова, махавшего саблей и отчаянно кричавшего, подействовали так, что они протискались на ту сторону моста и остановили пехоту. Несвицкий нашел у выезда полковника, которому ему надо было передать приказание и, исполнив свое поручение, поехал назад.
Расчистив дорогу, Денисов остановился у входа на мост. Небрежно сдерживая рвавшегося к своим и бившего ногой жеребца, он смотрел на двигавшийся ему навстречу эскадрон. По доскам моста раздались прозрачные звуки копыт, как будто скакало несколько лошадей, и эскадрон с офицерами впереди, по четыре человека в ряд, растянулся по мосту и стал выходить на ту сторону.
Молодой красавец Перонский, лучший ездок полка и богач, на трехтысячном жеребце, каракулируя, ехал в замке. Остановленные пехотные солдаты, толпясь в растоптанной у моста грязи, с тем особенным недоброжелательным чувством отчужденности и насмешки, с каким встречаются обыкновенно различные роды войск, смотрели на чистых щеголеватых гусар, стройно проходивших мимо них.
— Нарядные ребята! Только бы на Подновинское!
— Что от них проку! Только на показ и водят! — говорил другой.
— Пехота, не пыли! — шутил гусар, под которым лошадь, заиграв, брызнула грязью в пехотинца.
— Прогонял бы тебя с ранцем перехода два, шнурки-то бы повытерлись, — обтирая рукавом грязь с лица, говорил пехотинец, — а то не человек, а птица сидит!
— То-то бы тебя, Зикин, на коня посадить, ловок бы ты был, — шутил ефрейтор над худым, скрюченным от тяжести ранца солдатиком.
— Дубинку промеж ног возьми, вот тебе и конь будет, — отозвался гусар.
Остальная пехота поспешно проходила по мосту, спираясь воронкой у входа. Наконец повозки все прошли, давка стала меньше, и последний батальон вступил на мост. Одни гусары эскадрона Денисова оставались по ту сторону моста против неприятеля. Неприятель, вдалеке видный с противоположной горы, снизу от моста не был еще виден, так как из лощины, по которой текла река, горизонт оканчивался противоположным возвышением не дальше полуверсты. Впереди была пустыня, по которой кое-где шевелились кучки наших разъездных казаков. Вдруг на противоположном возвышении дороги показались войска в синих капотах и артиллерия. Это были французы. Разъезд казаков рысью отошел под гору. Все офицеры и люди эскадрона Денисова, хотя и старались говорить о постороннем и смотреть по сторонам, не переставали думать только о том, что было там, на горе, и беспрестанно все вглядывались в выходившие на горизонт пятна, которые они признавали за неприятельские войска. Погода после полудня опять прояснилась, солнце ярко спускалось над Дунаем и окружающими его темными горами. Было тихо, и с той горы изредка долетали звуки рожков и криков неприятеля. Между эскадроном и неприятелями уже никого не было, кроме мелких разъездов. Пустое пространство, саженей в триста, отделяло их от него. Неприятель перестал стрелять, и тем яснее чувствовалась та строгая, грозная, неприступная и неуловимая черта, которая разделяет два неприятельских войска.
Один шаг за эту черту, напоминающую черту, отделяющую живых от мертвых, и неизвестность страдания и смерть. И что там? кто там? там, за этим полем, и деревом, и крышей, освещенной солнцем? Никто не знает, и хочется знать, и страшно перейти эту черту, и хочется перейти ее, и знаешь, что рано или поздно придется перейти ее и узнать, что там, по той стороне черты, как и неизбежно узнать, что там, по ту сторону смерти. А сам силен, здоров, весел и раздражен и окружен такими здоровыми и раздраженно-оживленными людьми. Хотя и не думает, но чувствует все это всякий человек, находящийся в виду неприятеля, и чувство это придает особенный блеск и радостную резкость впечатлений всего происходящего в эти минуты.
На бугре у неприятеля показался дымок выстрела, и ядро, свистя, пролетело над головами гусарского эскадрона. Офицеры, стоявшие вместе, разъехались по местам, гусары старательно стали выравнивать лошадей. В эскадроне все замолкло. Все поглядывали вперед на неприятеля и на эскадронного командира, ожидая команды. Пролетело другое, третье ядро. Очевидно, что стреляли по гусарам; но ядро, равномерно быстро свистя, пролетало над головами гусар и ударялось где-то сзади. Гусары не оглядывались, но при каждом звуке пролетающего ядра, будто по команде, весь эскадрон с своими однообразно-разнообразными лицами и подстриженными усами сдерживал дыхание, пока летело ядро, и, напрягая мышцы ног в натянутых синих рейтузах, приподнимался на стременах и снова опускался. Солдаты, не поворачивая головы, косились друг на друга, с любопытством высматривая впечатление товарища. На каждом лице, от Денисова до горниста, показалась около губ и подбородка одна общая черта борьбы раздраженности и волнения. Вахмистр хмурился, оглядывая солдат, как будто угрожая наказанием. Юнкер Миронов нагибался при каждом пролете ядра. Ростов, стоя на левом фланге на своем тронутом ногами, но видном Грачике, имел счастливый вид ученика, вызванного перед большою публикой к экзамену, в котором он уверен, что отличится. Он ясно и светло оглядывался на всех, как бы прося обратить внимание на то, как он спокойно стоит под ядрами. Но и в его лице та же черта чего-то нового и строгого, против его воли, показывалась около рта.
— Кто там кланяется? Юнкер Миронов! Нехорошо, на меня смотрите! — закричал Денисов, которому не стоялось на месте и который вертелся на лошади перед эскадроном.
Курносое и черноволосатое лицо Васьки Денисова и вся его маленькая сбитая фигурка с жилистою, с короткими пальцами, покрытыми волосами, кистью руки, в которой он держал эфес вынутой наголо сабли, было точно такое же, как и всегда, особенно к вечеру, после выпитых двух бутылок. Он был только более обыкновенного красен и, задрав свою мохнатую голову кверху, как птицы, когда они поют, безжалостно вдавив своими маленькими ногами шпоры в бока доброго Бедуина, он, будто падая назад, поскакал к другому флангу эскадрона и хриплым голосом закричал, чтоб осмотрели пистолеты. Проездом взглянул он на замкового красавца-офицера Перонского и поспешно отвернулся.
Перонский в гусарской полуформе, на своем тысячном коне, был очень красив. Но красивое лицо его было бледно как снег. Кровный его жеребец, чуя страшные над головой звуки, приходил в то рьяное бешенство породистой и выезженной лошади, которое так любят дети и гусары. То он фыркал, звеня цепочкой и кольцами мундштука, и бил мускулистою тонкою ногой землю, иногда не доставая ее, махал по воздуху, то, направо и налево поворачивая, насколько пускал мундштук, свою сухую голову, косился выпуклым и налитым кровью черным глазом на седока. Денисов, сердито отвернувшись от него, направился к Кирстену. Штаб-ротмистр на широкой и степенной кобыле шагом ехал навстречу Денисову. Штаб-ротмистр со своими длинными усами был серьезен, как и всегда, только глаза его блестели больше обыкновенного.
— Да что? — сказал он Денисову. — Не дойдет дело до атаки. Вот увидишь, назад уйдем.
— Черт их знает, что делают! — прокричал Денисов. — А! Ростов! — крикнул он юнкеру, заметив его. — Ну, дождался. — И он улыбнулся одобрительно, видимо радуясь на юнкера.
Ростов почувствовал себя совершенно счастливым. В это время начальник показался на мосту. Денисов поскакал к нему.
— Ваше превосходительство! Позвольте атаковать! Я их опрокину!
— Какие тут атаки, — сказал начальник скучливым голосом, морщась, как от докучливой мухи. — И зачем вы тут стоите? Видите, фланкеры отступают? Ведите назад эскадрон.
Эскадрон перешел мост и вышел из-под выстрелов, не потеряв ни одного человека. Вслед за ним перешел и второй эскадрон, бывший в цепи, и последние казаки очистили ту сторону.
Два эскадрона павлоградцев, перейдя мост, один за другим пошли назад в гору. Полковой командир, Карл Богданович Шуберт, подъехал к эскадрону Денисова и ехал шагом недалеко от Ростова, не обращая на него никакого внимания, несмотря на то, что после бывшего столкновения за Телянина они виделись теперь в первый раз. Ростов, чувствуя себя во фронте во власти человека, перед которым он теперь считал себя виноватым, не спускал глаз с атлетической спины, белокурого затылка и красной шеи полкового командира. Ростову то казалось, что Богданыч только притворяется невнимательным и что вся цель его теперь состоит в том, чтобы испытать храбрость юнкера, и он выпрямлялся и весело оглядывался; то ему казалось, что Богданыч нарочно едет близко, чтобы показать Ростову свою храбрость. То ему думалось, что враг его теперь нарочно пошлет эскадрон в отчаянную атаку, чтобы наказать его, Николая. То думалось, что после атаки от подойдет к нему и великодушно протянет ему, раненому, руку примирения.
Знакомая павлоградцам, с высоко поднятыми плечами, фигура Жеркова подъехала к полковому командиру. Жерков, после своего изгнания из главного штаба, не остался в полку, говоря, что он не дурак во фронте лямку тянуть, когда он при штабе, ничего не делая, получит наград больше, и умел пристроиться ординарцем к князю Багратиону. Он приехал к своему бывшему начальнику с приказанием от начальника арьергарда.
— Полковник, — сказал он с своею мрачною серьезностью, обращаясь к врагу Николая Ростова и оглядывая товарищей, — велено остановиться, мост зажечь.
— Кто велено? — угрюмо спросил полковник.
— Уж я и не знаю, полковник, кто велено, — наивно и серьезно отвечал корнет, — но только мне князь приказал: «Поезжай и скажи полковнику, чтобы гусары вернулись скорей и зажгли бы мост».
Вслед за Жерковым к гусарскому полковнику подъехал свитский офицер с тем же приказанием. Вслед за свитским офицером на казачьей лошади, которая насилу несла его галопом, подъехал толстый Несвицкий.
— Как же, полковник, — кричал он еще на езде, — я вам говорил мост зажечь; а теперь кто-то переврал, там все с ума сходят, ничего не разберешь.
Полковник неторопливо остановил полк и обратился к Несвицкому:
— Вы мне говорили про горючие вещества, — сказал он, — а про то, чтобы зажигать, вы мне ничего не говорили.
— Да как же, батюшка, — заговорил, остановившись, Несвицкий, снимая фуражку и расправляя пухлою рукой мокрые от пота волосы, — как же не говорил, что мост зажечь, когда горючие вещества положили.
— Я вам не «батюшка», господин штаб-офицер, а вы мне не говорили, чтобы мост зажигайт! Я служба зная, и мне в привычка приказания строго исполняйт. Вы сказали, мост зажгут, я святым духом не могу знайт…
— Ну вот, всегда так, — махнув рукой, сказал Несвицкий.
— Ты как здесь? — обратился он к Жеркову.
— Да затем же. Однако ты отсырел, дай я тебя выжму.
— Вы сказали, господин штаб-офицер… — продолжал полковник обиженным тоном.
— Полковник, — перебил свитский офицер, — надо торопиться, а то неприятель пододвинет орудия на картечный выстрел.
Полковник молча посмотрел на свитского офицера, на толстого штаб-офицера, на Жеркова и нахмурился.
— Я буду мост зажигайт, — сказал он торжественным тоном, как будто, несмотря на все делаемые ему неприятности, он выражал этим свое великодушие.
Ударив своими длинными, мускулистыми ногами лошадь, как будто она была во всем виновата, полковник выдвинулся вперед и второму эскадрону, тому самому, в котором служил Ростов под командою Денисова, скомандовал вернуться назад к мосту.
«Ну, так и есть, — подумал Ростов, — он хочет испытать меня! — Сердце его сжалось, и кровь бросилась к лицу. — Пускай посмотрит, трус ли я?» — подумал он.
Опять на всех веселых лицах людей эскадрона появилась та серьезная черта, которая была на них в то время, как они стояли под ядрами.
Николай, не спуская глаз, смотрел на своего врага, полкового командира, желая найти на его лице подтверждение своих догадок; но полковник ни разу не взглянул на Николая, а смотрел, как всегда во фронте, строго и торжественно. Послышалась команда.
— Живо! Живо! — проговорило около него несколько голосов. Цепляясь саблями за поводья, гремя шпорами и торопясь, слезали гусары, сами не зная, что они будут делать. Гусары крестились. Ростов уже не смотрел на полкового командира, ему некогда было. Он боялся, с замиранием сердца боялся, как бы ему не отстать от гусар. Рука его дрожала, когда он передавал лошадь коноводу, и он чувствовал, как со стуком приливает кровь к его сердцу. Денисов, заваливаясь назад и крича что-то, проехал мимо него. Николай ничего не видел, кроме бежавших вокруг него гусар, цеплявшихся шпорами и бренчавших саблями.
— Носилки! — крикнул чей-то голос сзади. Ростов не подумал о том, что значит требование носилок, он бежал, стараясь только быть впереди всех, но у самого моста он, не смотря под ноги, попал в вязкую, растоптанную грязь и, споткнувшись, упал на руки. Его обежали другие.
— По обоий сторона, ротмистр, — послышался ему голос полкового командира, который, заехав вперед, стал верхом недалеко от моста с торжествующим и веселым лицом.
Ростов, обтирая испачканные руки о рейтузы, оглянулся на своего врага и хотел бежать дальше, полагая, что, чем он дальше уйдет вперед, тем будет лучше. Но Богданыч, хотя и не глядел, и не узнал Ростова, крикнул на него:
— Кто посредине моста бежит? На права сторона! Юнкер, назад! — сердито закричал он.
Но и тут Карл Богданович не обратил на него внимания; зато он обратился к Денисову, который, щеголяя храбростью, въехал верхом на доски моста.
— Зачем рисковайт, ротмистр! Вы бы слезли, — сказал полковник.
— Э! виноватого найдет, — отвечал Васька Денисов, поворачиваясь на седле.
Между тем Несвицкий, Жерков и свитский офицер стояли вместе, вне выстрелов, и смотрели то на ту, то на эту небольшую кучку людей в желтых киверах, темно-зеленых куртках, расшитых снурками, и синих рейтузах, копошившихся у моста, то на ту сторону, на приближавшиеся вдалеке синие капоты и группы с лошадьми, которые легко можно было принять за орудие.
«Зажгут или не зажгут мост? Кто прежде? Они добегут и зажгут мост или французы подъедут на картечный выстрел и перебьют их?» Эти вопросы с замиранием сердца невольно задавал себе каждый из того большого количества войск, которые стояли над мостом, и при ярком вечернем свете смотрели на мост и гусаров, и на ту сторону, на подвигавшиеся синие капоты со штыками и орудиями.
— Ох! достанется гусарам! — говорил Несвицкий. — Не дальше картечного выстрела теперь.
— Напрасно он так много людей повел, — сказал свитский офицер.
— И на самом деле, — сказал Несвицкий. — Тут бы двух молодцов послать, все равно бы.
— Ах, ваше сиятельство, — вмешался Жерков, не спуская глаз с гусар, но все с своею наивной манерой, из-за которой нельзя было догадаться, серьезно ли то, что он говорит, или нет. — Ах, ваше сиятельство! Как вы судите! Двух человек послать, а нам-то кто же Владимира с бантом даст? А так-то, хоть и поколотят, да можно эскадрон представить, и самому бантик получить. Наш Богданыч порядки знает.
— Ну, — сказал свитский офицер, — это картечь. — Он показал на французские орудия, которые снимались с передков и поспешно отъезжали.
— Да врет он, — продолжал Жерков, — и меня представят, и мы под огнем были.
В это время на французской стороне, в тех группах, где были орудия, опять показался дымок, другой, третий, почти в одно время, и в ту минуту, как долетел звук первого выстрела, показался четвертый. Два звука один за другим, и третий.
— О-ох! — охнул Несвицкий, как будто от жгучей боли, хватая за руку свитского офицера. — Посмотрите, упал один, упал, упал.
— Два, кажется
— Был бы я царь, никогда бы не воевал. И что они так долго!
Французские орудия поспешно заряжали. Пехота бегом двинулась к мосту. Опять, но в равных промежутках, показались дымки, и защелкала и затрещала картечь по мосту. Но в этот раз Несвицкий не мог видеть, что делалось на мосту. С моста поднялся густой дым. Гусары успели зажечь мост, и французские батареи стреляли по ним уже не для того, чтобы помешать, а для того, что орудия были наведены и было по ком стрелять. Французы успели сделать три картечные выстрела, прежде чем гусары вернулись к коноводам. Два залпа были сделаны неверно, и картечь всю перенесло, но зато последний выстрел попал в середину кучки гусар и повалил троих.
Николай Ростов, озабоченный своими отношениями к Богданычу, остановился на мосту, не зная, что ему делать. Рубить (как он всегда воображал себе сражение) было некого, помогать в зажжении моста он тоже не мог, потому что не взял с собою, как другие солдаты, жгута соломы. Он стоял и оглядывался, как вдруг затрещало по мосту, будто рассыпанные орехи, и один из гусар, ближе всех бывший от него, со стоном упал на перила. Николай подбежал к нему вместе с другими. Опять закричал кто-то: «Носилки!» Гусара подхватили четыре человека и стали поднимать.
— Оооо! Бросьте, ради Христа, — закричал раненый, но его все-таки подняли и положили. Фуражка упала с него. Ее подняли и бросили в носилки. Николай Ростов отвернулся и, как будто отыскивая чего-то, стал смотреть вдаль, на воду Дуная, на небо, на солнце. Как хорошо показалось небо, как голубо, спокойно и глубоко! как ярко и торжественно опускающееся солнце! как ласково-глянцевито блестела вода в далеком Дунае! И еще лучше были далекие голубеющие за Дунаем горы, монастырь, таинственные ущелья, залитые до макушек туманом сосновые леса… там тихо, счастливо… «Ничего, ничего бы я не желал, ничего бы не желал, ежели бы я только был там, — думал Николай. — Во мне одном и в этом солнце так много счастья, а тут… стоны, страдания, страх и эта неясность, эта поспешность… Вот опять кричат что-то и опять все побежали куда-то назад, и я бегу с ними, и вот она, вот она смерть надо мной, вокруг меня… мгновенье, и я никогда уже не увижу этого солнца, этой воды, этого ущелья…» В эту минуту солнце стало скрываться за тучами; впереди Николая показались другие носилки. И страх смерти и носилок, и любовь к солнцу и жизни, все слилось в одно болезненно-тревожное впечатление.
— Господи, Боже! Тот, кто там в этом небе, спаси, прости и защити меня! — прошептал про себя Николай.
Гусары подбежали к коноводам, голоса стали громче и спокойнее, носилки скрылись из глаз.
— Что, брат, понюхал пороху?… — прокричал ему над ухом голос Васьки Денисова.
— «Все кончилось, но я трус, да, я трус», — подумал Николай, и тяжело вздыхая, взял из рук коновода своего отставившего ногу Грачика и стал садиться.
— Что это было — картечь? — спросил он у Денисова.
— Да еще какая! — прокричал Денисов. — Молодцами работали! А работа скверная! Атака любезное дело, там весь горишь, себя не помнишь, а тут черт знает что, бьют, как в мишень.
И Денисов отъехал к остановившейся недалеко от Ростова группе полкового командира, Несвицкого, Жеркова и свитского офицера.
«Однако, кажется, никто не заметил», — думал про себя Ростов. И действительно, никто ничего не заметил, потому что каждому было знакомо то чувство, которое испытал в первый раз необстрелянный юнкер.
— Вот вам реляция и будет, — сказал Жерков, — глядишь, и меня в подпоручики произведут.
— Доложите князю, что я мост зажигал, — сказал полковник торжественно и весело.
— А коли про потерю спросят?
— Пустячок! — пробасил полковник. — Два гусара ранено, и один наповал, — сказал он с видимою радостью, не в силах удержаться от счастливой улыбки, звучно отрубая красивое слово наповал.
Преследуемая стотысячною французской армией под начальством Бонапарта, встречаемая враждебно расположенными жителями, не доверяя более своим союзникам, испытывая недостаток продовольствия и принужденная действовать вне всех предвиденных условий войны, русская тридцатипятитысячная армия, под начальством Кутузова, поспешно отступала вниз по Дунаю, останавливаясь там, где она бывала настигнута неприятелем, и отбиваясь арьергардными делами, лишь насколько это было нужно для того, чтобы отступать, не теряя тяжестей. Были дела при Ламбахе, Амштеттене и Мельке, но, несмотря на храбрость и стойкость, признаваемую самими французами, с которою дрались русские, последствием этих дел было только еще быстрейшее отступление. Австрийские войска, избежавшие плена под Ульмом и присоединившиеся к Кутузову у Браунау, отделились теперь от русской армии, и Кутузов был предоставлен только своим слабым, истощенным силам. Защищать более Вену нельзя было и думать. Вместо наступательной, глубоко обдуманной по законам новой науки стратегии войны, план которой был передан Кутузову в его бытность в Вене австрийским гофкригсратом, единственная, почти недостижимая цель, представлявшаяся теперь Кутузову, состояла в том, чтобы, не погубив армии, подобно Макку под Ульмом, соединиться с войсками, шедшими из России.
28-го октября Кутузов с армией перешел на левый берег Дуная и в первый раз остановился, положив Дунай между собой и главными силами французов. 30-го он атаковал находившуюся на левом берегу Дуная дивизию Мортье и разбил ее. В этом деле в первый раз были взяты трофеи: знамя, орудия и два неприятельские генерала.
В первый раз после двухнедельного отступления русские войска остановились и после борьбы не только удержали поле сражения, но прогнали французов. Несмотря на то, что войска были раздеты, изнурены, на одну треть ослаблены отсталыми, ранеными, убитыми и больными; несмотря на то, что на той стороне Дуная были оставлены больные и раненые с письмом Кутузова, поручавшим их человеколюбию неприятеля; несмотря на то, что большие госпитали и дома в Кремсе, обращенные в лазареты, не могли уже вмещать в себе всех больных и раненых, несмотря на все это, остановка при Кремсе и победа над Мортье значительно подняли дух войска. Во всей армии и в главной квартире ходили самые радостные, хотя и несправедливые слухи о мнимом приближении колонн из России, о какой-то победе, одержанной австрийцами, и об отступлении испуганного Бонапарта.
Князь Андрей находился во время сражения при убитом в этом деле австрийском генерале Шмидте. Под ним была ранена лошадь, и сам он был слегка оцарапан в руку пулей. В знак особой милости главнокомандующего он был послан с известием об этой победе к австрийскому двору, находившемуся уже не в Вене, которой угрожали французские войска, а в Брюнне. В ночь сражения взволнованный, но не усталый (несмотря на свою слабую наружность, князь Андрей мог переносить физическую усталость гораздо лучше самых сильных людей), верхом приехав с донесением от Дохтурова в Кремс к Кутузову, князь Андрей был в ту же ночь отправлен курьером в Брюнн. Отправление курьером, кроме наград, означало важный шаг к повышению. Получив депешу, письма и поручения товарищей, князь Андрей ночью, при свете фонаря, вышел на крыльцо и сел в бричку.
— Ну, брат, — говорил Несвицкий, провожая его и обнимая, — вперед поздравляю с Марией-Терезией.
— Как честный человек говорю тебе, — отвечал князь Андрей, — ежели бы мне ничего не дали, мне все равно. Я так счастлив, так счастлив… что везу такие известия… что я сам видел… ты понимаешь меня.
То возбуждающее чувство опасности и сознания храбрости, которое испытал князь Андрей во время сражения, было только усилено бессонною ночью и поручением к австрийскому двору. Он был другим человеком, оживленным и ласковым.
— Ну, Христос с тобой…
— Прощай, душа моя. Прощайте, Козловский.
— Поцелуй же от меня хорошенькую ручку баронессы Зайфер.
И Cordial бутылочку хоть привези, коли место будет, — говорил Несвицкий.
— Привезу и поцелую.
— Прощай.
Бич хлопнул, и почтовая бричка поскакала по темно-грязной дороге мимо огней войск. Ночь была темная, звездная, дорога чернелась между белевшим снегом, выпавшим накануне, в день сражения. То перебирая впечатления прошедшего сражения, то радостно воображая впечатление, которое он произведет известием о победе, вспоминая проводы главнокомандующего и товарищей, князь Андрей испытывал чувство человека, долго ждавшего и, наконец, достигшего начала желаемого счастья. Как скоро он закрывал глаза, в ушах его раздавалась пальба ружей и орудий, которая сливалась со стуком колес и впечатлением победы. То ему начинало представляться, что русские бегут, что он сам убит; но он поспешно просыпался, со счастьем, как будто вновь узнавал, что ничего этого не было и что, напротив, французы бежали. Он снова вспоминал все подробности победы, своего спокойного мужества во время сражения и, успокоившись, задремывал… После темной звездной ночи наступило яркое веселое утро. Снег таял на солнце, лошади быстро скакали, и безразлично вправо и влево проходили новые разнообразные леса, поля, деревни.
На одной из станций он обогнал обоз русских раненых. Русский офицер, ведший транспорт, развалясь на передней телеге, что-то кричал, ругая грубыми словами солдата. В длинных немецких форшпанах тряслось по каменистой дороге по шести и более бледных, перевязанных и грязных раненых. Некоторые из них говорили (он слышал русский говор), другие ели хлеб, самые тяжелые, молча, с кротким и болезненным детским участием, смотрели на скачущего мимо их курьера.
«Несчастные! — подумал князь Андрей, — а и они нужны…» Он велел остановиться и спросил у солдата, в каком деле ранены.
— Позавчера на Дунаю, — отвечал солдат. Князь Андрей достал кошелек и дал солдату три золотых.
— На всех, — прибавил он, обращаясь к подошедшему офицеру. — Поправляйтесь, ребята, — обратился он к солдатам, — еще дела много.
— Что, господин адъютант, какие новости? — спросил офицер, видимо, желая разговориться.
— Хорошие. Вперед! — крикнул он ямщику и поскакал далее. Уже было совсем темно, когда князь Андрей въехал в Брюнн и увидал себя окруженным высокими домами, огнями лавок, окон, домов и фонарей, шумящими по мостовой красивыми экипажами и всею тою атмосферой большого оживленного города, которая всегда так привлекательна для военного человека после лагеря. Князь Андрей, несмотря на быструю езду и бессонную ночь, подъезжая ко дворцу, чувствовал себя еще более оживленным, чем накануне. Только глаза блестели лихорадочным блеском, и мысли изменялись с чрезвычайною быстротой и ясностью. Живо представились ему опять все подробности сражения, уже не смутно, но определенно, в сжатом изложении, которое он в воображении делал императору Францу. Живо представлялось ему лицо императора и все случайные вопросы, которые могли быть ему сделаны, и те ответы, которые он сделает на них. Он полагал, что его сейчас же представят императору. Но у большого подъезда дворца к нему выбежал чиновник и, узнав в нем курьера, проводил его на другой подъезд.
— Из коридора направо; там, ваше высокородие, найдете дежурного флигель-адъютанта. Он проводит к военному министру.
Дежурный флигель-адъютант, встретивший князя Андрея, попросил его подождать и пошел к военному министру. Через пять минут флигель-адъютант вернулся и, особенно учтиво наклоняясь и пропуская князя Андрея вперед себя, провел его через коридор в кабинет, где занимался военный министр. Флигель-адъютант своею изысканною учтивостью, казалось, хотел оградить себя от попыток фамильярности русского адъютанта. Радостное чувство князя Андрея значительно ослабело, когда он подходил к двери кабинета военного министра. Он почувствовал себя оскорбленным, и, как это всегда бывало в его гордой душе, чувство оскорбления перешло в то же мгновенье незаметно для него самого в чувство презрении, ни на чем не основанного. Находчивый же ум в то же мгновение подсказал ему ту точку зрения, с которой он имел право презирать и адъютанта, и военного министра. «Им, должно быть, очень легко покажется одерживать победы, не нюхая пороха», — подумал он. Глаза его презрительно прищурились, члены безжизненно опустились, и он, как бы с трудом волоча ноги, вошел в кабинет военного министра. Чувство это еще более усилилось, когда он увидал военного министра, сидящего над большим столом и первые две минуты не обращавшего внимания на вошедшего. Военный министр опустил свою лысую, с седыми висками голову между двух восковых свечей и читал, отмечая карандашом, бумаги. Он дочитывал, не поднимая головы, в то время как отворилась дверь и послышались шаги.
— Возьмите это и передайте, — сказал военный министр своему адъютанту, подавая бумаги и не обращая еще внимания на курьера.
Князь Андрей почувствовал, что либо из всех дел, занимавших военного министра, действия кутузовской армии менее всего могли его интересовать, либо нужно было это дать почувствовать русскому курьеру. «Но мне это все равно», — подумал он. Военный министр сдвинул остальные бумаги, сравнял их, края с краями, и поднял голову. У него была умная и характерная голова. Но в то же мгновение, как он обратился к князю Андрею, умное и твердое выражение лица военного министра, видимо, привычно и сознательно изменилось, на лице его остановилась глупая, притворная, не скрывающая своего притворства улыбка человека, принимающего одного за другим много просителей.
— От генерал-фельдмаршала Кутузова? — спросил он. — Надеюсь, хорошие вести? Было столкновение с Мортье? Победа? Пора!
Он взял депешу, которая была на его имя, и стал читать ее с грустным выражением.
— Ах, боже мой! боже мой! Шмидт! — сказал он по-немецки. — Какое несчастие, какое несчастие! — Пробежав депешу, он положил ее на стол и взглянул на князя Андрея, видимо, что-то соображая. — Ах, какое несчастие! Дело, вы говорите, решительное? Мортье не взят, однако. — Он подумал. — Очень рад, что вы привезли хорошие вести, хотя смерть Шмидта есть дорогая плата за победу. Его величество, верно, пожелает вас видеть, но не нынче. Благодарю вас, отдохните. Завтра будьте на выходе после парада. Впрочем, я вам дам знать.
Исчезнувшая во время разговора глупая улыбка опять явилась на лице военного министра.
— До свидания, очень благодарю вас. Государь император, вероятно, пожелает вас видеть, — повторил он и наклонил голову.
Князь Андрей вышел в приемную. Там были два адъютанта, которые говорили между собою, видимо, о чем-то совершенно не относящемся до приезда князя Андрея. Один из них с неохотой встал, и все с тою же оскорбительною учтивостью попросил князя Андрея записать свой чин, звание и адрес в поданную ему адъютантом книгу. Князь Андрей молча исполнил его желание и, не взглянув на него, вышел из приемной.
Когда он вышел из дворца, он почувствовал, что весь интерес и счастье, доставленные ему победой, оставлены им теперь и переданы в равнодушные руки военного министра и учтивого адъютанта. Весь склад мыслей его мгновенно изменился, сражение представилось ему давнишним, далеким воспоминанием; ближайшими и интереснейшими предметами стали для него прием военного министра, учтивость адъютанта и предстоящее представление императору.
Князь Андрей поехал к русскому дипломату Билибину. Немец, слуга дипломата, узнал князя Андрея, который останавливался у Билибина во время своего приезда в Вену, и, встречая его, словоохотливо говорил.
— Герр фон Билибин должны были оставить свою квартиру в Вене. Проклятый Бонапарт! — говорил дипломатический слуга. — Сколько несчастий, сколько убытку, беспорядков произвел!
— Здоров господин Билибин? — спросил князь Андрей.
— Не совсем здоровы, не выезжают еще, а очень рады будут вас видеть. Сюда пожалуйте. Вещи ваши выберут. Казак здесь останется? Вот и они услыхали.
— А, милый князь, нет приятнее гостя, — сказал Билибин, выходя навстречу. — Франц, в мою спальню вещи князя. Что, вестником победы? Прекрасно. А я сижу больной, как видите.
— Да, вестником победы, — отвечал князь Андрей, — но, как кажется, не очень желанный.
— Ну, коли вы не устали, расскажите же мне за ужином ваши высокие подвиги, — сказал Билибин, усаживаясь с ногами на кушетке в углу камина, когда князь Андрей, умывшись и одевшись, вышел в роскошный кабинет дипломата и сел за приготовленный обед. — Франц, поправь экран, а то князю будет жарко.
Князь Андрей не только после своего путешествия, но и после всего похода, во время которого он был лишен всех удобств чистоты и изящества жизни, испытывал приятное чувство отдыха среди тех роскошных условий жизни, к которым он привык с детства. Кроме того, ему было приятно после австрийского приема поговорить хоть не по-русски (они говорили по-французски), но с русским человеком, который, он знал, разделял его отвращение (теперь особенно живо испытываемое) к австрийцам. Неприятно действовало на него только то, что Билибин слушал его рассказ почти с таким же недоверием и равнодушием, с каким слушал его и австрийский министр военный.
Билибин был человек лет тридцати пяти, холостой, одного общества с князем Андреем. Они были знакомы еще в Петербурге, но сблизились особенно в последний приезд князя Андрея в Вену вместе с Кутузовым. Билибин просил его, в случае приезда в Вену, непременно остановиться у него. Как князь Андрей был молодой человек, обещающий пойти далеко на военном поприще, так и еще более обещал Билибин на дипломатическом. Он был еще молодой человек, но уже немолодой дипломат, так как он начал служить с шестнадцати лет, был в Париже, в Копенгагене и теперь в Вене и занимал довольно значительное место. И канцлер, и наш посланник в Вене знали его и дорожили им. Он был не из того большого количества дипломатов, которые обязаны иметь только отрицательные достоинства, не делать известных вещей и говорить по-французски, для того чтобы быть очень хорошими дипломатами. Он был один из тех дипломатов, которые любят и умеют работать, и, несмотря на свою лень, он иногда проводил ночи за письменным столом. Он работал одинаково хорошо, в чем бы ни состояла сущность работы. Его интересовал не вопрос «зачем?», а вопрос «как?». В чем состояло дипломатическое дело, ему было все равно, но составить искусно, метко и изящно циркуляр, меморандум или донесение — в этом он находил большое удовольствие. Заслуги Билибина ценились, кроме письменных работ, еще и по его искусству обращаться и говорить в высших сферах.
Билибин любил разговор так же, как он любил работу, только тогда, когда разговор мог быть изящно остроумен. В обществе он постоянно выжидал случая сказать что-нибудь замечательное и вступал в разговор не иначе как при этих условиях. Разговор Билибина постоянно пересыпался оригинально-остроумными, законченными фразами, имеющими общий интерес. Эти фразы изготовлялись во внутренней лаборатории Билибина как будто нарочно портативного свойства для того, чтобы ничтожные светские люди удобно могли запоминать их и переносить из гостиных в гостиные. И действительно, отзывы Билибина расходились по всем гостиным Вены, часто повторялись и часто имели влияние на так называемые важные дела.
Худое, истощенное, необыкновенной белизны лицо его было все покрыто крупными, молодыми морщинами, которые всегда казались так чистоплотно и старательно промыты, как кончики пальцев после бани. Движения этих морщин составляли главную игру его физиономии. То у него морщился лоб широкими складками, брови поднимались кверху, то брови опускались книзу, и у щек образовывались крупные морщины. Глубоко поставленные небольшие глаза всегда смотрели прямо и весело.
Во всем лице, фигуре его и звуке голоса, несмотря на утонченность одежды, утонченность приемов и французского, изящного языка, которым он говорил, резко выражались черты русского человека.
Болконский самым скромным образом, ни разу не упоминая о себе, рассказал дело и прием военного министра.
— Они приняли меня с этой вестью, как принимают собаку при игре в кегли, — заключил он.
Билибин усмехнулся и распустил складки кожи.
— Однако, мой милый, — сказал он, рассматривая издалека свой ноготь и опять подбирая кожу над левым глазом, — при всем моем уважении к православному воинству, я полагаю, что победа ваша не из самых блестящих.
Он продолжал все так же на французском языке, произнося по-русски только те слова, которые он презрительно хотел подчеркнуть.
— Как же? Вы со всею массой своею обрушились на несчастного Мортье при одной дивизии, и этот Мортье уходит у вас между рук? Где же победа?
— Однако, серьезно говоря, — отвечал князь Андрей, отодвигая тарелку, — все-таки мы можем сказать без хвастовства, что это немного получше Ульма.
— Отчего вы не взяли нам одного, хоть одного маршала?
— Оттого, что не все делается, как предполагается, и не так регулярно, как на параде. Мы полагали, как я вам говорил, зайти в тыл к семи часам утра, а не пришли и к пяти вечера.
— Отчего же вы не пришли к семи часам утра? Вам надо было прийти в семь часов утра, — улыбаясь, сказал Билибин, — вот и надо было прийти в семь часов утра.
— Отчего вы не внушили Бонапарту дипломатическим путем, что ему лучше оставить Геную? — тем же тоном спросил князь Андрей.
— Я знаю, — перебил Билибин, — вы думаете, что очень легко брать маршалов, сидя на диване перед камином. Это правда, а все-таки зачем вы его не взяли? И не удивляйтесь, что не только военный министр, но и августейший император и король Франц не будут очень осчастливлены вашею победой, да и я, несчастный секретарь русского посольства, не чувствую никакой потребности в знак радости дать моему Францу талер и отпустить его со своей подружкой на Пратер… Правда, здесь нет Пратера.
Он посмотрел прямо на князя Андрея и вдруг спустил собранную кожу со лба.
— Теперь мой черед спросить вас «отчего», мой милый, — сказал Болконский. — Я вам признаюсь, что не понимаю, может быть, тут есть дипломатические тонкости выше моего слабого ума, но я не понимаю. Макк теряет целую армию, эрцгерцог Фердинанд и эрцгерцог Карл не дают никаких признаков жизни и делают ошибки за ошибками, наконец, один Кутузов одерживает действительную победу, уничтожает очарование французов, и военный министр не интересуется даже знать подробности.
— Именно от этого, мой милый. Возьмите же еще кусок жаркого, больше ничего не будет.
— Спасибо.
— Видите ли, мой милый, ура! за царя, за Русь, за веру! — все это прекрасно и хорошо, но что нам, я говорю, австрийскому двору, за дело до ваших побед? Привезите вы нам сюда хорошенькое известие о победе эрцгерцога Карла или Фердинанда, один эрцгерцог стоит другого, как вам известно, — хоть над ротой пожарной команды Бонапарта, это другое дело, мы прогремим в пушки. А то это, как нарочно, может только дразнить нас. Эрцгерцог Карл ничего не делает, эрцгерцог Фердинанд покрывается позором, Вену вы бросаете, не защищаете больше, как если бы нам сказали: с нами Бог, а бог с вами, с вашей столицей; один генерал, которого мы все любили, Шмидт, вы его подводите под пулю и поздравляете нас с победой!.. Вы взяли в плен каких-то двух дебардеров, наряженных в бонапартовских генералов. Согласитесь, что раздражительнее того известия, которое вы привозите, нельзя придумать. Это как нарочно, как нарочно. Кроме того, ну, одержи вы точно блестящую победу, одержи победу даже эрцгерцог Карл, что же бы это переменило в общем ходе дел? Теперь уж поздно, когда Вена занята французскими войсками.
— Как занята? Вена занята?
— Не только занята, но Бонапарт в Шенбрунне, а граф, ваш милый граф Врбна, отправляется к нему за приказаниями.
Болконский, после усталости и впечатлений путешествия, приема и в особенности после обеда, чувствовал, что он не понимает всего значения слов, которые он слышал.
— Это совсем другое дело, — сказал он и, достав зубочистку, придвинулся к камину.
— Нынче утром был здесь граф Лихтенфельс, — продолжал Билибин, — и показывал мне письмо, в котором подробно описан парад французов в Вене. Принц Мюрат, и все такое… Вы видите, что ваша победа не очень-то радостна и что вы не можете быть приняты как спаситель…
— Право, для меня все равно, совершенно все равно, — сказал князь Андрей, начиная понимать, что известие его о сражении под Кремсом действительно имело мало важности ввиду таких событий, как занятие столицы Австрии. — Как же Вена взята? А мост и знаменитое мостовое укрепление, и князь Ауэрсперг? У нас были слухи, что князь Ауэрсперг защищает Вену, — сказал он.
— Князь Ауэрсперг стоит на этой, на нашей, стороне и защищает нас, я думаю, очень плохо защищает, но все-таки защищает. А Вена на той стороне. Нет, мост еще не взят, и надеюсь не будет взят, потому что он минирован и его велено взорвать. В противном случае мы были бы давно в горах Богемии, и вы с вашею армией провели бы дурную четверть часа между двух огней.
— Ежели так, то кампания кончена, — сказал князь Андрей.
— Вот это и я тоже думаю. И так думают большие колпаки здесь, но не смеют сказать этого. Будет то, что я говорил в начале кампании, что не ваша дюренштейнская стачка, вообще не порох решит дело, а те, кто его выдумали, — сказал Билибин, повторяя одно из своих словечек, распуская кожу на лбу и приостанавливаясь. — Вопрос только в том, что скажет берлинское свидание императора Александра с прусским королем. Ежели Пруссия вступит в союз, принудят Австрию, и будет война. Ежели же нет, то дело только в том (возьмите же эту грушу, она очень хороша), чтоб условиться, где составлять первоначальные статьи нового Кампо Формио.
— Но что за необычайная гениальность! — вдруг вскрикнул князь Андрей, сжимая свою маленькую руку и ударяя ею по столу. — И что за счастье этому человеку!
— Буонапарт? — вопросительно сказал Билибин, морща лоб и этим давая чувствовать, что сейчас будет шутка. — Буонапарт? — сказал он, ударяя особенно на у. — Я думаю, однако, что теперь, когда он предписывает законы Австрии из Шенбрунна, надо его избавить от у. Я решительно делаю нововведение, и называю его просто Бонапарт. Хотите еще или нет кофею? Франц!
— Нет, без шуток, — сказал князь Андрей, — вы в состоянии знать. Как вы думаете, чем кончится все это?
— А я вот что думаю. Австрия осталась в дурах, а она к этому не привыкла, и она отплатит. А в дурах она осталась оттого, что, во-первых, провинции разорены (говорят, что православное ужасно по части грабежа), армия разбита, столица взята, и все это ради прекрасных глаз сардинское величество.
— Ждут государя? — спросил князь Андрей.
— Каждый день. Нас обманут; уже теперь я чутьем слышу сношения с Францией и проекты мира, тайного мира, отдельно заключенного.
— Это будет мило! — сказал князь Андрей.
— Поживем — увидим.
Они помолчали.
Билибин распустил опять кожу в знак окончания разговора.
— А знаете, вы в последний приезд одержали здесь совершенную победу над баронессой Зайфер?
— Что, она все такая же восторженная? — спросил князь Андрей, вспоминая одну из приятных женщин, между которыми он имел большой успех в свой приезд в Вену с Кутузовым.
— Одна она женщина, а не дама, — сказал свою шутку Билибин. — Завтра поедем к ней. Для вас и для нее я не повинуюсь моему доктору. Надо, чтобы хорошо провести эти дни здесь. Каков бы ни был австрийский кабинет, люди, особенно женщины, необыкновенно милы, и я ничего не желал бы, как провести всю свою жизнь в Вене. Ах, знаете, кто постоянный посетитель ее гостиной? Наш Ипполит Курагин. Это самый откровенный дурак, какого я видел. Завтра вы его увидите у меня. Наши собираются у меня по четвергам, и вы всех их увидите. Ну, однако, идите спать; я вижу, что вы падаете.
Когда князь Андрей пришел в приготовленную для него комнату и в чистом белье лег на пуховики и душистые гретые подушки, он почувствовал, что то сражение, о котором он привез известие, было далеко, далеко от него. Прусский союз, Ипполит Курагин, баронесса Зайфер, измена Австрии, новое торжество Бонапарта, выход, и парад, и прием императора Франца на завтра занимали его. Он закрыл глаза, но в то же мгновение в ушах его затрещала канонада, пальба, стук колес экипажа, и вот опять спускаются с горы растянутые ниткой мушкетеры, и французы стреляют, и он чувствует, как содрогается его сердце, и он выезжает вперед рядом с Шмидтом, и пули весело свистят вокруг него, и он испытывает то чувство удесятеренной радости жизни, какого он не испытывал с самого детства. Он пробудился…
— Да, все это было!.. — сказал он, счастливо, по-детски улыбаясь сам себе, и заснул крепким молодым сном.
На другой день он проснулся поздно. Возобновляя впечатление прошедшего, он вспомнил прежде всего то, что нынче надо представляться императору Францу, вспомнил военного министра, учтивого австрийского флигель-адъютанта, Билибина и разговор вчерашнего вечера. Воспоминание о сражении представлялось ему чем-то давно, давно прошедшим и незначащим. Одевшись в полную парадную форму, которой он уже давно не надевал, для поездки во дворец, он, свежий, оживленный и красивый, с подвязанной рукой, более в великосветском и придворном, чем в военном настроении духа, вошел в кабинет Билибина. В кабинете уже сидели, лежали и стояли несколько господ дипломатического корпуса, посещавших Билибина, которых он называл — наши. Большинство были русские, но был один англичанин и один швед. Со многими из них, как с князем Ипполитом, Болконский был знаком; с другими его познакомил Билибин, называя Болконского вестником победы, о которой уже было известно всему городу.
— Перья… — сказал Билибин, указывая на своих, — шпага, — сказал он, указывая на Болконского. — Господа, рекомендую вам одного из тех людей, которые имеют искусство быть всегда счастливы. Он всегда был любим самыми милыми женщинами, владеет самою милою женой, прекрасною наружностью и никогда не был и не будет ранен в нос, в живот или еще хуже, как мой знакомый капитан Гнилопупов. Славная фамилия! К несчастью, вы, господа иностранцы, — обратился он к англичанину и шведу, — не можете оценить всей прелести и благозвучности этого имени. Нет, господа, объясните мне, пожалуйста, отчего капитана Гнилопупова ранят непременно в нос или просто убьют, а такого человека, как Болконский, в руку, чтобы придать ему еще более привлекательности в глазах женщин.
Гости, бывавшие у Билибина, светские, молодые, богатые и веселые люди, составляли и в Вене, и здесь отдельный кружок, который Билибин, бывший главой итого кружка, называл наши, — les n^tres. В кружке этом, состоявшем почти исключительно из дипломатов, видимо, были свои, не имеющие ничего общего с войной и политикой, интересы высшего света, отношений к некоторым женщинам и канцелярской стороны службы. Эти господа, по-видимому, охотно, как своего (честь, которую они делали немногим), приняли в свой кружок князя Андрея. Из учтивости и как предмет для вступления в разговор ему сделали несколько вопросов об армии и сражении, и разговор опять рассыпался на непоследовательные веселые шутки и пересуды. Все они говорили по-французски. И, несмотря на привычку их к этому языку и их оживление, разговор имел характер притворства или подражания какому-то чужому веселью.
— Но особенно хорошо, — говорил один, рассказывая неудачу товарища-дипломата, — особенно хорошо то, что канцлер прямо сказал ему, что назначение его в Лондон есть повышение и чтоб он так и смотрел на это. Видели бы вы его фигуру при этом!.. Но что всего хуже, господа, я вам выдаю Курагина: человек в несчастии, и этим-то пользуется этот донжуан, этот ужасный человек.
Князь Ипполит лежал в вольтеровском кресле, положив ноги через ручку; он дико засмеялся.
— Ну-ка, ну-ка, — сказал он.
— О, донжуан! О, змея, — послышались голоса.
— Вы не знаете, Болконский, — обратился Билибин к князю Андрею, — что все ужасы французской армии (я чуть было не сказал русской армии) ничто в сравнении с тем, что наделал между женщинами этот человек.
— Женщина — подруга мужчины, — сентенциозно произнес князь Ипполит и стал смотреть в лорнет на свои поднятые ноги.
Билибин и наши бесцеремонно расхохотались, глядя в глаза Ипполиту. Князь Андрей видел, что этот Ипполит, которого он (д\лжно было признаться) почти ревновал к своей жене, был просто шутом этой веселой компании.
— Нет, я должен вас угостить Курагиным, — сказал Билибин тихо Болконскому. — Он прелестен, когда рассуждает о политике; надо видеть эту важность.
Он подсел к Ипполиту и, собрав на лбу свои складки, завел с ним разговор о политике. Князь Андрей и другие обступили обоих.
— Берлинский кабинет не может выразить свое мнение о союзе, — начал Ипполит, значительно оглядывая всех, — не выражая… как в своей последней ноте… вы понимаете… вы понимаете… впрочем, если его величество император не изменит сущности нашего союза…
Князь Андрей, несмотря на то, что наши с радостными лицами слушали Ипполита, с отвращением отошел; но Ипполит схватил его за руку.
— Подождите, я не кончил… — продолжал он, желая, очевидно, внушить новому лицу уважение к своим политическим соображениям. — Я думаю, что вмешательство будет прочнее, чем невмешательство. И… — он помолчал, — невозможно считать дело оконченным непринятием нашей депеши от 28 ноября. Вот чем все это кончится.
И он отпустил руку Болконского, показывая тем, что теперь он совсем кончил.
— Демосфен! Я узнаю тебя по камешку, который ты скрываешь в своих золотых устах, — сказал Билибин, у которого шапка волос подвинулась на голове от удовольствия.
И все засмеялись дружным и оживленным хохотом, особенно возбуждаемым от хохота самого Ипполита, который, видимо, страдал, задыхался, но не мог удержаться от дикого смеха, причем растягивалось его всегда неподвижное лицо.
— Ну, вот что, господа, — сказал Билибин, — Болконский мой гость, в доме и здесь. И я хочу его угостить, сколько могу, всеми радостями здешней жизни. Если бы мы были в Вене, это было бы легко; но здесь, в этой скверной моравской дыре, это трудно, и я прошу у всех вас помощи. Надо показать ему Брюнн. Вы возьмите на себя театр, я общество; вы, Ипполит, разумеется, женщин.
— Надо ему показать Амели, прелесть! — сказал одни из наших, целуя кончики пальцев. — Поедемте со мной.
— А оттуда едем к баронессе Зайфер. Я для вас выезжаю нынче первый раз, а ночь ваша, коли вы желаете ею воспользоваться. Кто-нибудь из господ может вас руководить.
— Вообще этого кровожадного солдата Болконского, — сказал кто-то, — надо обратить к более человеколюбивым взглядам.
— И чтоб он полюбил наш Брюнн и нашу Вену милую!
— Однако мне пора ехать, — взглядывая на часы, сказал Болконский, который, несмотря на суету разговора, ни на минуту не забывал предстоящего представления императору.
— Куда вы?
— К императору.
— О! О! О!
— Ну, до свидания, Болконский! До свидания, князь, приезжайте же обедать раньше, — послышались голоса. — Мы беремся за вас.
— Старайтесь как можно более расхваливать порядок в доставлении провианта и маршрутов, когда будете говорить с императором, — сказал Билибин, провожая до передней Болконского.
— И желал бы хвалить, но не могу, сколько знаю, — улыбаясь отвечал Болконский.
— Ну, вообще как можно больше говорите. Его страсть — аудиенции, а говорить сам он не любит и не умеет, как увидите.
Император Франц подошел к князю Андрею, стоявшему в назначенном месте между австрийскими офицерами на выходе, и сказал ему скоро несколько невнятных, но, очевидно, ласковых слов и прошел дальше. После выхода вчерашний флигель-адъютант, сделавшийся нынче совсем другим, учтивым и деликатным человеком, передал Болконскому желание императора видеть его еще раз. Прежде чем вступить в кабинет, князь Андрей, при виде шептавшихся придворных, при виде того уважения, которое ему оказывали теперь, когда узнали, что он будет принят императором, почувствовал, что и его волновало предстоящее свидание. Но опять это чувство волнения в одно мгновение превратилось в его душе в чувство презрения к условному величию и к этой толпе шепчущих придворных, готовых изменить себе и правде в угоду императору. «Нет, — сказал себе князь Андрей, — в какое бы трудное положение ни был я поставлен предстоящим свиданием, я откину все соображения и скажу одну полную и прямую правду». Но разговор, который произошел между им и императором, не подал ему случая говорить ни правды, ни неправды. Император Франц принял его, стоя посредине комнаты. Перед тем, как начинать разговор, князя Андрея поразило то, что император как будто смешался, не зная, что сказать, и покраснел.
— Скажите, когда началось сражение? — спросил он поспешно. Князь Андрей ответил. После этого вопроса следовали другие, столь же простые вопросы: «здоров ли Кутузов», «как давно выехал он из Кремса?» и т. п. Император говорил с таким выражением, как будто вся цель его состояла только в том, чтобы сделать известное количество вопросов. Ответы же на эти вопросы, как было слишком очевидно, не могли интересовать его.
— В котором часу началось сражение? — спросил император.
— Не могу донести вашему величеству, в котором часу началось сражение с фронта, но в Дюренштейне, где я находился, войско начало атаку в шестом часу вечера, — сказал Болконский, оживляясь и при этом случае предполагая, что ему удастся представить уже готовое в его голове, правдивое описание всего того, что он знал и видел. Но император улыбнулся и перебил его.
— Сколько миль?
— Откуда и докуда, ваше величество?
— От Дюренштейна до Кремса?
— Три с половиною мили, ваше величество.
— Французы оставили левый берег?
— Как доносили, лазутчики в ночь на плотах переправились последние.
— Достаточно ли фуража в Кремсе?
— Фураж не был доставлен в том количестве…
Император перебил его.
— В котором часу убит генерал Шмидт?…
Сделав этот последний вопрос, требовавший краткого ответа, император сказал, что он благодарит, и наклонился. Князь Андрей вышел, и, сам не зная отчего, в первую минуту, несмотря на поразительную простоту фигуры и приемов императора, несмотря на свою философию, князь Андрей почувствовал себя не совсем трезвым. Его окружили, когда он вышел из двери кабинета, со всех сторон глядели на него ласковые глаза, улыбки и слышались ласковые слова. Вчерашний учтивый флигель-адъютант делал ему ласковые упреки, зачем он не остановился во дворце в отделении для иностранных курьеров. Военный министр подошел, поздравляя его с орденом Марии-Терезии 3-й степени, которым жаловал его император. Он не знал, кому отвечать, и несколько секунд собирался с мыслями. Русский посланник взял его за плечо, отвел к окну и стал говорить с ним. Противно ожиданиям его и Билибина представление имело полный успех. Назначено было благодарственное молебствие. Кутузов был награжден Марией-Терезией большого креста, и вся армия получила награды. Императрица желала видеть князя Болконского, и приглашения на обеды и вечера сыпались на него со всех сторон.
По возвращении из дворца князь Андрей, сидя в коляске, мысленно сочинял письмо к отцу обо всех обстоятельствах сражения, поездки в Брюнн и разговора с императором. О чем он ни думал, разговор с императором, этот пустой, этот просто глупый разговор, возникал снова в его воображении со всеми малейшими подробностями выражения лица и интонации императора Франца.
«В котором часу убили генерала Шмидта? — повторял он сам себе. — Очень нужно было ему знать, в котором именно часу убит генерал Шмидт. Отчего он не спросил, во сколько минут и секунд? Какие важные для государства соображения он выведет из этого знания? Но хуже и глупее вопроса — то волнение, с которым я приступал к этому разговору. И волнение всех этих стариков при мысли о том, что он говорил со мной. Два дня тому назад, стоя под пулями, из которых каждая могла принести смерть, я не испытывал и сотой доли того волнения, которое я почему-то ощущал, разговаривая с этим простым, добрым и вполне ничтожным человеком. Да, надо быть философом», — заключил он и, вместо того чтобы ехать прямо к Билибину, поехал в книжную лавку запастись на поход книгами. Он засиделся, перебирая неизвестные ему философские сочинения, более часа. Когда он подъехал к крыльцу Билибина, его удивил вид стоявшей тут до половины уложенной брички, и Франц, слуга Билибина, который с расстроенным видом выбежал ему навстречу.
— Ах! Ваше сиятельство! — говорил Франц. — Несчастье!
— Что такое? — спросил Болконский.
— Мы отправляемся еще далее, бог знает куда. Злодей уже опять за нами по пятам.
Билибин вышел навстречу Болконскому. На всегда спокойном лице Билибина было волнение.
— Нет, нет, признайтесь, что это прелесть, — говорил он, — эта история с Таборским мостом в Beне. Они перешли его без сопротивления.
Князь Андрей ничего не понимал.
— Да откуда же вы, что вы не знаете того, что уже знают все кучера в городе? Разве вы не из дворца?
— Из дворца. Я видел и императора. Кутузов получил большой крест Марии-Терезии.
— Теперь не до крестов дело. Неужели там ничего не знают?
— Ничего, может быть, после меня; я оттуда заехал в лавки… Да в чем дело?
— Ну, теперь я понимаю. В чем дело? Это прекрасно!.. Французы перешли мост, который защищает Ауэрсперг, и мост не взорвали, так что Мюрат бежит теперь по дороге к Брюнну и нынче-завтра они будут здесь.
— Как здесь? Да как же не взорвали мост, когда он минирован?
— А это я у вас спрашиваю. Этого никто, и сам Бонапарт, не знает.
Болконский пожал плечами.
— Но ежели мост перейден, значит, и армия погибла, она будет отрезана, — сказал он.
— Я думаю.
— Но как же это случилось?
— В этом-то и штука, и прелесть. Слушайте. Вступают французы в Вену, как я вам говорил. Все очень хорошо. На другой день, то есть вчера, господа маршалы, Мюрат, Ланн и Бельяр, садятся верхом и отправляются на мост. (Заметьте, все трое гасконцы.) «Господа, — говорит один, — вы знаете, что Таборский мост минирован и контраминирован и что перед нами грозное мостовое укрепление и пятнадцать тысяч войска, которому велено взорвать мост и нас не пускать. Но нашему государю императору Наполеону будет приятно, ежели мы возьмем этот мост. Поедемте втроем и возьмем этот мост». «Поедемте», — говорят другие, и они отправляются и берут мост, переходят его, и теперь со всею армией по эту сторону Дуная направляются на нас, на вас и на ваши сообщения.
— Полноте шутить.
— Нисколько не шучу, — продолжал Билибин, отвечая на нетерпеливое и недоверчивое движение Болконского, — ничего нет справедливее и печальнее. Господа эти приезжают на мост одни и поднимают белые платки, уверяют, что перемирие и что они, маршалы, едут для переговоров с князем Ауэрспергом. Дежурный офицер пускает их в мостовое укрепление. Они рассказывают ему тысячу гасконских глупостей, говорят, что война кончена, что император Франц назначил свидание Бонапарту, что они желают видеть князя Ауэрсперга, и тысячу гасконцев и проч. Офицер посылает за Ауэрспергом, господа эти обнимают офицеров, шутят, садятся на пушки, а между тем французский батальон, незамеченный, входит на мост, сбрасывает мешки с горючими веществами в воду и подходит к мостовым укреплениям. Наконец, является сам генерал-лейтенант, наш милый князь Ауэрсперг фон Маутерн. «Милый неприятель! Цвет австрийского воинства, герой турецких войн! Вражда кончена, мы можем подать друг другу руку… Император Наполеон сгорает желанием узнать князя Ауэрсперга». Одним словом, эти господа недаром гасконцы, так забрасывают этого индейского петуха Ауэрсперга прекрасными словами, он так прельщен своею столь быстро установившеюся интимностью с французскими маршалами, так ослеплен видом мантии и страусовых перьев Мюрата, что он видит только их огонь и забывает о своем, о том, который он обязан был открыть против неприятеля.
(Несмотря на живость своей речи, Билибин не забыл приостановиться после этого, чтобы дать время оценить его.)
Французский батальон вбегает на мостовое укрепление, заколачивают пушки, и мост взят. Нет, но, что лучше всего, — продолжал он, успокаиваясь в своем волнении прелестью собственного рассказа, — это то, что сержант, приставленный к той пушке, по сигналу которой должно было зажигать мины и взрывать мост, сержант этот, увидав, что французские войска бегут на мост, хотел уже стрелять, но Ланн отвел его руку. Сержант, который, видно, был умнее своего генерала, подходит к Ауэрспергу и говорит: «Князь, вас обманывают, вот французы!» Мюрат видит, что дело проиграно, ежели дать говорить сержанту. Он с притворным удивлением (настоящий гасконец) обращается к Ауэрспергу: «Я не узнаю столь хваленную в мире австрийскую дисциплину, — говорит он, — и вы позволяете так говорить с вами низшему чину». Это гениально. Князь Ауэрсперг оскорбляется и приказывает арестовать сержанта. Нет, признайтесь, что это прелесть — вся эта история с мостом. Это не то что глупость, не то что подлость.
— Быть может, измена, — сказал князь Андрей, видимо, не могший разделить удовольствия, которое находил Билибин в глупости рассказанного факта. Рассказ этот мгновенно изменил его вынесенное из дворца городское, великосветское расположение духа. Он думал о том положении, в которое поставлена теперь армия Кутузова, думал о том, как ему, вместо покойных дней в Брюнне, предстоит тотчас скакать к армии и участвовать там или в отчаянной борьбе, или в позоре. И серые шинели, раны, пороховой дым и звуки пальбы мгновенно возникли живо в его воображении. И опять в эту минуту, как и всегда, когда он думал об общем ходе дел, в его душе странно соединилось сильное, гордое патриотическое чувство страха за поражение русских с торжеством о торжестве своего героя. Кампания кончена. Все силы всей Европы, все расчеты, все усилия уничтожены в два месяца гением и счастьем этого непостижимого рокового человека…
— Также нет. Это ставит двор в самое нелепое положение, — продолжал Билибин — Это ни измена, ни подлость, ни глупость, это как при Ульме… — Он как будто задумался, отыскивая выражение, — это маковщина. Мы обмакнулись, — заключил он, чувствуя, что он сказал un mot и свежее mot, такую шутку, которую будет повторять. Собранные до тех пор складки на лбу быстро распустились в знак удовольствия, и он, слегка улыбаясь, стал рассматривать свои ногти.
— Куда вы? — сказал он вдруг, обращаясь к князю Андрею, который ни слова не сказал, встал и направился в свою комнату.
— Я еду.
— Куда?
— В армию.
— Да вы хотели остаться еще два дня.
— А теперь я еду сейчас.
И князь Андрей, сделав распоряжение об отъезде, ушел в свою комнату.
— Знаете что, мой милый, — сказал Билибин, входя к нему в комнату. — Я подумал об вас. Зачем вы поедете? — И в доказательство неопровержимости этого довода складки все сбежали с лица.
Князь Андрей вопросительно посмотрел на своего собеседника и ничего не ответил.
— Зачем вы поедете? Я знаю, вы думаете, что ваш долг скакать в армию теперь, когда армия в опасности. Я это понимаю, мой милый, это героизм.
— Нисколько, — сказал князь Андрей.
— Но вы философ; будьте же им вполне, посмотрите на вещи с другой стороны, и вы увидите, что ваш долг, напротив, беречь себя. Предоставьте это другим, которые ни на что более не годны. Вам не велено приезжать назад, и отсюда вас не отпустили, стало быть, вы можете остаться и ехать с нами, куда нас повлечет наша несчастная судьба. Говорят, едут в Ольмюц. А Ольмюц очень милый город. И мы с вами вместе спокойно поедем в моей коляске.
— Вы шутите, Билибин, — сказал Болконский.
— Я говорю вам искренно и дружески. Рассудите. Куда и для чего вы поедете теперь, когда вы можете оставаться здесь? Вас ожидает одно из двух (он собрал кожу над левым виском): или не доедете до армии, и мир будет заключен, или поражение и срам со всею кутузовскою армией.
И Билибин распустил кожу, чувствуя, что дилемма его неопровержима.
— Этого я не могу рассудить, — холодно отвечал князь Андрей. — Больше, чем философ, я человек, и потому я еду.
— Милый мой, вы герой, — сказал Билибин.
— Вовсе нет, я простой офицер, исполняющий свой долг, вот и все, — не без гордости сказал князь Андрей.
В ту же ночь, откланявшись военному министру, Болконский ехал к армии, сам не зная, где он найдет ее, и опасаясь по дороге к Кремсу быть перехваченным французами.
В Брюнне все придворное население укладывалось, и уже отправлялись тяжести в Ольмюц. Для чего Болконский поехал в армию, а не остался в Брюнне, какими рассуждениями он дошел до этого, он не мог бы сказать. Как только он услыхал страшное известие от Билибина, мгновенно медаль жизни, на которую он смотрел с веселой стороны, перевернулась. Он увидел одно дурное во всем и инстинктивно почувствовал необходимость принять участие во всем этом дурном. «Ничего не может выйти, кроме сраму и погибели для наших войск, при условиях, в которых мы боремся с этим роковым гением», — думал он с мрачными мыслями, усталый, голодный и сердитый, миновав французов и подъезжая на другой день к тому месту, где, по слухам, должен был находиться Кутузов. Около Эцельсдорфа князь Андрей выехал на дорогу, по которой с величайшею поспешностью и в величайшем беспорядке двигалась русская армия. Дорога была так запружена повозками, что невозможно было ехать в экипаже. Взяв у казачьего начальника лошадь и казака, князь Андрей, обгоняя обозы, ехал отыскивать главнокомандующего и свою повозку. Самые зловещие слухи о положении армии доходили до него дорогой; вид же беспорядочно бегущей армии еще более утвердил его в убеждении, что дело кампании окончательно проиграно. Он смотрел на все совершавшееся вокруг него презрительно и грустно, как человек, уже не принадлежащий к этому миру.
«Эта русская армия, которую английское золото принесло сюда с конца света, отведает ту же участь, участь ульмской армии», — вспомнил он слова приказа Бонапарта своей армии перед началом кампании, и слова эти одинаково возбуждали в нем удивление к гениальному герою и чувство оскорбленной гордости. «Ничего не остается, кроме как умереть, — думал он. — Что же, коли нужно!
Я сделаю это не хуже других».
Беспорядок и поспешность движения армии, увеличиваемые беспрестанно повторяемыми приказаниями главного штаба идти сколь возможно скорее, достигли высшей степени. Шутники-казаки, хотевшие посмеяться над спавшими в повозках денщиками, крикнули: «Французы», — и проскакали мимо. Крик: «Французы!» — как нарастающий ком снега прокатился по всей колонне: всё бросилось, давя и обгоняя друг друга, и послышались даже выстрелы и батальный огонь пехоты, стрелявшей сама не зная в кого. Едва через четверть часа могли начальники движения остановить эту суматоху, стоившую жизни нескольким человекам, которые были задавлены, и одному, который был застрелен.
Князь Андрей с равнодушным презрением смотрел на эти бесконечные, мешавшие команды, повозки, парки, артиллерию, и опять повозки, повозки и повозки всех возможных видов, обгонявшие одна другую и в три, в четыре ряда запружавшие грязную дорогу. Со всех сторон, назади и впереди, покуда хватал слух, слышались звуки колес, громыхание кузовов телег и лафетов, лошадиный топот, удары кнутом, крики понуканий, ругательства солдат, денщиков и офицеров. По краям дороги видны были беспрестанно то павшие ободранные и неободранные лошади, то сломанные повозки, у которых, дожидаясь чего-то, сидели одинокие солдаты, то отделившиеся от команд солдаты, которые толпами направлялись в соседние деревни или тащили из деревень кур, баранов, сено или мешки, чем-то наполненные. На спусках и подъемах толпы делались гуще, и стоял непрерывный стон криков. Солдаты, утопая по колено в грязи, на руках подхватывали орудия и фуры; бились кнуты, скользили копыта, лопались постромки и надрывались криками груди. Офицеры, заведовавшие движением, то вперед, то назад проезжали между обозами. Голоса их были слабо слышны среди общего гула, и по лицам их видно было, что они отчаивались в возможности остановить этот беспорядок.
«Вот оно, уважаемое православное воинство», — подумал Болконский, вспоминая слова Билибина.
Желая спросить у кого-нибудь из этих людей, где главнокомандующий, он подъехал к обозу. Прямо против него ехал странный, в одну лошадь экипаж, видимо, устроенный домашними солдатскими средствами, представлявший середину между телегой, кабриолетом и коляской. В экипаже правил солдат и сидела под кожаным верхом за фартуком женщина, вся обвязанная платками. Князь Андрей подъехал и уже обратился с вопросом к солдату, когда его внимание обратили отчаянные крики женщины, сидевшей в кибиточке. Офицер, заведовавший обозом, бил солдата, сидевшего кучером в этой колясочке, за то, что он хотел объехать других, и плеть попадала по фартуку экипажа. Женщина пронзительно кричала. Увидав князя Андрея, она высунулась из-за фартука и, махая худыми руками, выскочившими из-под коврового платка, кричала:
— Адъютант! Господин адъютант!.. Ради бога… защитите! Что ж это будет?… Я лекарская жена 7-го егерского… не пускают, мы отстали, своих потеряли…
— В лепешку расшибу, заворачивай! — кричал озлобленный офицер на солдата. — Заворачивай назад со шлюхой своею.
— Господин адъютант, защитите. Что ж это? — кричала лекарша.
— Извольте пропустить эту повозку. Разве вы не видите, что это женщина? — сказал князь Андрей, подъезжая к офицеру.
Офицер взглянул на него и, не отвечая, поворотился опять к солдату.
— Я-те объеду… Назад!..
— Пропустите, я вам говорю, — опять повторил, поджимая губы, князь Андрей.
— А ты кто такой? — вдруг с пьяным бешенством обратился к нему офицер. — Ты кто такой? Ты (он особенно упирал на ты) начальник, что ль? Здесь я начальник, а не ты. Ты, назад, — повторил он, — в лепешку расшибу.
Это выражение, видимо, понравилось офицеру.
— Важно отбрил адъютантика, — послышался голос сзади.
Князь Андрей видел, что офицер находился в том пьяном припадке беспричинного бешенства, в котором люди не помнят, что говорят. Он видел, что его заступничество за лекарскую жену в кибиточке исполнено того, чего он боялся больше всего в мире, того, что называется глупо-смешным, но инстинкт его говорил другое. Не успел офицер договорить последних слов, как князь Андрей, со страшно изуродованным бешенством лицом, подъехал к нему и поднял нагайку.
— Из-воль-те про-пус-тить!
Офицер махнул рукой и торопливо отъехал прочь.
— Все от этих штабных беспорядок весь, — проворчал он. — Делайте ж как знаете.
Князь Андрей торопливо, не поднимая глаз, отъехал от лекарской жены, называвшей его спасителем, и, с отвращением вспоминая мельчайшие подробности этой унизительной сцены, поскакал дальше к той деревне, где, как ему сказали, находился главнокомандующий.
Въехав в деревню, он слез с лошади и пошел к первому дому с намерением отдохнуть хоть на минуту, съесть что-нибудь и привести в ясность все эти оскорбительные, мучившие его мысли.
«Это толпа мерзавцев, а не войско», — думал он, подходя к окну первого дома, когда знакомый ему голос назвал его по имени.
Он оглянулся. Из маленького окна высовывалось красивое лицо Несвицкого. Несвицкий, махая руками, звал его к себе.
— Болконский! Болконский! Не слышишь, что ли? Иди скорее, — кричал он.
Войдя в дом, князь Андрей увидал Несвицкого и еще другого адъютанта. Они поспешно обратились к Болконскому с вопросом, не знает ли он чего нового? На их столь знакомых ему лицах князь Андрей прочел выражение тревоги и беспокойства. Выражение это особенно заметно было на всегда смеющемся лице Несвицкого.
— Где главнокомандующий? — спросил Болконский.
— Здесь, в этом доме, — отвечал адъютант.
— Ну, что ж? Правда, что мир и капитуляция? — спрашивал Несвицкий.
— Я у вас спрашиваю. Я ничего не знаю, кроме того, что я насилу добрался до вас.
— А у нас, брат, что! Ужас! Винюсь, брат, над Макком смеялись, а самим еще хуже приходится, — сказал Несвицкий. — Да садись же, поешь чего-нибудь.
— Теперь, князь, ни повозок, ничего не найдете, и ваш Петр бог его знает где, — сказал другой адъютант.
— Где ж главная квартира? В Цнайме ночуем?
— А я так перевьючил себе все, что мне нужно, на двух лошадей, — сказал Несвицкий, — и вьюки отличные мне сделали. Хоть через Богемские горы удирать. Плохо, брат. Да что ты, верно, нездоров, что так вздрагиваешь? — спросил Несвицкий, заметив, как князя Андрея дернуло, будто от прикосновения к лейденской банке.
— Ничего, — ответил князь Андрей.
Он вспомнил в эту минуту о недавнем столкновении с лекарскою женой и фурштатским офицером.
— Что главнокомандующий здесь делает? — спросил он.
— Ничего не понимаю, — сказал Несвицкий.
— Я одно понимаю, что все мерзко, мерзко и мерзко, — сказал князь Андрей и пошел в дом, где стоял главнокомандующий.
Пройдя мимо экипажа Кутузова, верховых замученных лошадей свиты и казаков, громко говоривших между собою, князь Андрей вошел в сени. Сам Кутузов, как сказали князю Андрею, находился в избе с князем Багратионом и Вейротером. Это был австрийский генерал, заменивший убитого Шмидта. В сенях же маленький Козловский сидел на корточках перед писарем. Писарь на перевернутой кадушке, заворотив обшлага мундира, поспешно писал. Лицо Козловского было измученное — он, видно, тоже не спал ночь — и мрачное, озабоченное, больше чем когда-нибудь. Он взглянул на князя Андрея и даже не кивнул ему головой.
— Вторая линия… Написал? — продолжал он, диктуя писарю. — Киевский гренадерский, Подольский…
— Не поспеешь, ваше высокоблагородие, — отвечал писарь, непочтительно и сердито оглядываясь на Козловского.
Из-за двери слышен был в это время оживленно-недовольный голос Кутузова, перебиваемый другим, незнакомым голосом. В звуке этих голосов, в невнимании, с которым взглянул на него Козловский, в непочтительности измученного писаря, в самом том факте, что писарь и Козловский сидели так близко от главнокомандующего на полу около кадушки, что казаки, державшие лошадей, смеялись громко под окном дома, князь Андрей чувствовал, что должно было случиться что-нибудь важное и несчастливое. Князь Андрей, однако, настоятельно обратился к Козловскому с вопросами.
— Сейчас, князь, — сказал Козловский. — Диспозиция Багратиону.
— А капитуляция?
— Никакой нет, сделаны все распоряжения к сражению.
Князь Андрей направился к двери, из-за которой слышны были голоса.
Но в то время как он хотел отворить дверь, голоса в комнате замолкли, дверь сама отворилась, и Кутузов показался на пороге. Князь Андрей стоял прямо против Кутузова, но по выражению единственного зрячего глаза главнокомандующего видно было, что мысль и забота так сильно занимали его, что как будто застилали ему зрение. Он прямо смотрел на лицо своего адъютанта и не узнавал его.
— Ну что, кончили? — обратился он к Козловскому.
— Сию секунду, ваше высокопревосходительство.
Багратион, невысокий, с восточным типом твердого и неподвижного лица, сухой, еще не старый человек, вышел за главнокомандующим.
— Честь имею явиться, — повторил довольно громко князь Андрей, подавая конверт.
— А, из Вены? Хорошо. После, после.
Кутузов вышел с Багратионом на крыльцо.
— Ну, князь, прощай! Христос с тобой. Благословляю тебя на великий подвиг.
Лицо Кутузова неожиданно смягчилось, и слезы показались в его глазах. Он притянул к себе левою рукою Багратиона, а правой, на которой было кольцо, видимо, привычным жестом перекрестил его и подставил ему пухлую щеку, вместо которой Багратион поцеловал его в шею.
— Христос с тобой! — повторил Кутузов и подошел к коляске.
— Садись со мной, — сказал он Болконскому.
— Ваше высокопревосходительство, я желал бы быть полезен здесь. Позвольте мне остаться в отряде князя Багратиона.
— Садись, — сказал Кутузов, заметив, что Болконский медлит, — мне хорошие офицеры самому нужны, самому нужны.
Они сели в коляску и молча проехали несколько минут.
— Еще впереди много, много будет всего, — сказал он со старческим выражением проницательности, как будто поняв, что делалось в душе Болконского. — Ежели из отряда его придет завтра одна десятая часть, я буду благодарить Бога, — прибавил Кутузов, как бы говоря сам с собой.
Князь Андрей взглянул на Кутузова, и ему невольно бросились в глаза, в полуаршине от него, чисто промытые сборки шрама на виске Кутузова, где измаильская пуля пронизала ему голову. «Да, он имеет право так спокойно говорить о погибели этих людей», — подумал Болконский.
— От этого я и прошу отправить меня в этот отряд, — сказал он.
Кутузов не ответил. Он, казалось, уж забыл о том, что было сказано им, и сидел задумавшись. Через пять минут, плавно раскачиваясь на мягких рессорах коляски, Кутузов обратился к князю Андрею. На лице его не было и следа волнения. Он с тонкою насмешливостью расспрашивал князя Андрея о подробностях его свидания с императором и отзывах, слышанных при дворе о кремском деле. Видно было, что он предвидел все, что рассказывал его адъютант.
Кутузов через своего лазутчика получил 1-го ноября известие, ставившее командуемую им армию почти в безвыходное положение. Лазутчик доносил, что французы в огромных силах, перейдя Венский мост, направились на путь сообщения Кутузова с войсками, шедшими из России. Ежели бы Кутузов решился оставаться в Кремсе, то полуторастатысячная армия Наполеона отрезала бы его от всех сообщений, окружила бы его сорокатысячную изнуренную армию, и он находился бы в положении Макка под Ульмом. Ежели бы Кутузов решился оставить дорогу, ведшую на сообщения с войсками из России, то он должен был вступить без дороги в неизвестные края Богемских гор, защищаясь от превосходящего силами неприятеля, и оставить всякую надежду на сообщения с Буксгевденом. Ежели бы Кутузов решился отступать по дороге из Кремса в Ольмюц на соединение с войсками из России, то он рисковал быть предупрежденным на этой дороге французами, перешедшими мост в Вене, и таким образом быть принужденным принять сражение на походе, со всеми тяжестями и обозами, и имея дело с неприятелем, втрое превосходившим его и окружавшим его с двух сторон. Кутузов избрал этот последний выход.
Французы, как доносил лазутчик, перейдя мост в Вене, усиленными маршами шли на Цнайм, лежавший на пути отступления Кутузова, впереди его более чем на сто верст. Достигнуть Цнайма прежде французов значило получить большую надежду на спасение армии; дать французам предупредить себя в Цнайме значило наверное подвергнуть всю армию позору, подобному Ульмскому, или общей гибели. Но предупредить французов со всею армией было невозможно. Дорога французов от Вены до Цнайма была короче и лучше, чем дорога русских от Кремса до Цнайма.
В ночь получения известия Кутузов послал шеститысячный авангард Багратиона направо горами с кремско-цнаймской дороги на венско-цнаймскую. Багратион должен был пройти без отдыха этот переход, остановиться лицом к Вене и задом к Цнайму, и ежели бы ему удалось предупредить французов, то он должен был задерживать их, сколько мог. Сам же Кутузов со всеми тяжестями тронулся к Цнайму.
Пройдя с голодными, разутыми солдатами, без дороги, по горам, в бурную ночь, сорок пять верст, растеряв третью часть отсталыми, Багратион вышел в Голлабрун, на венско-цнаймскую дорогу, несколькими часами прежде французов, подходивших к Голлабруну из Вены. Кутузову надо было идти еще целые сутки с своими обозами, чтобы достигнуть Цнайма, и потому, чтобы спасти армию, Багратион должен был, с четырьмя тысячами голодных, измученных солдат, удерживать в продолжение суток всю неприятельскую армию, встретившуюся с ним в Голлабруне, что было, очевидно, невозможно. Но странная судьба сделала невозможное возможным. Успех этого обмана, который без боя отдал Венский мост в руки французов, побудил Мюрата попытаться обмануть так же и Кутузова. Мюрат, встретив слабый отряд Багратиона на цнаймской дороге, подумал, что это была вся армия Кутузова. Чтобы несомненно раздавить эту армию, он поджидал отставшие по дороге из Вены войска и с этой целью предложил перемирие на три дня, с условием, чтобы те и другие войска не изменяли своих положений и не трогались с места. Мюрат уверял, что уже идут переговоры о мире и что потому, избегая бесполезного пролития крови, он предлагает перемирие. Австрийский генерал граф Ностиц, стоявший на аванпостах, поверил словам парламентера Мюрата и отступил, открыв отряд Багратиона. Другой парламентер поехал в русскую цепь объявить то же известие о мирных переговорах и предложить перемирие русским войскам на три дня. Багратион отвечал, что он не может принимать или не принимать перемирия и с донесением о сделанном ему предложении послал к Кутузову своего адъютанта.
Перемирие для Кутузова было единственным средством выиграть время, дать отдохнуть измученному отряду Багратиона и пройти обозам и тяжестям, движение которых было скрыто от французов, хотя бы один лишний переход до Цнайма. Предложение перемирия давало единственную и неожиданную возможность спасти армию. Получив это известие, Кутузов немедленно послал состоявшего при нем генерал-адъютанта Винценгероде в неприятельский лагерь. Винценгероде должен был не только принять перемирие, но и предложить условия капитуляции, а между тем Кутузов послал своих адъютантов назад торопить сколь возможно движение обозов всей армии по кремско-цнаймской дороге. Измученный, голодный отряд Багратиона один должен был, прикрывая собой движение обозов и всей армии, неподвижно оставаться перед неприятелем, в восемь раз сильнейшим.
Ожидания Кутузова сбылись как относительно того, что предложения капитуляции, ни к чему не обязывающие, могли дать время пройти некоторой части обозов, так и относительно того, что ошибка Мюрата должна была открыться очень скоро. Как только Бонапарт, находившийся в Шенбрунне, в 25 верстах от Голлабруна, получил донесение Мюрата и проект перемирия и капитуляции, он увидел обман и написал следующее письмо Мюрату:
Принцу Мюрату.
Шенбрунн, 25 брюмера 1805 г. в восемь часов утра.
Я не могу найти слов, чтобы выразить вам мое неудовольствие. Вы командуете только моим авангардом и не имеете права делать перемирие без моего приказания. Вы заставляете меня потерять плоды целой кампании. Немедленно разорвите перемирие и идите против неприятеля. Вы объявите ему, что генерал, подписавший эту капитуляцию, не имел на это права, и никто не имеет, исключая лишь российского императора.
Впрочем, если российский император согласится на упомянутое условие, я тоже соглашусь, но это не что иное, как хитрость. Идите, уничтожьте русскую армию. Вы можете взять ее обозы и ее артиллерию.
Генерал — адъютант российского императора… Офицеры ничего не значат, когда не имеют официальных полномочий, он также их не имеет. Австрийцы дали себя обмануть при переходе Венского моста, а вы даете себя обмануть этому генералу — адъютанту императора.
Наполеон.
Адъютант Бонапарта во всю прыть лошади скакал с этим грозным письмом к Мюрату. Сам Бонапарт, не доверяя своим генералам, со всею гвардией двигался к полю сражения, боясь упустить готовую жертву, а четырехтысячный отряд Багратиона, весело раскладывая костры, сушился, обогревался, варил, в первый раз после трех дней, кашу, и никто из людей отряда не знал и не думал о том, что предстояло ему.
В четвертом часу вечера князь Андрей, настояв на своей просьбе у Кутузова, приехал в Грунт и явился к Багратиону. Адъютант Бонапарта еще не приехал в отряд Мюрата, и сражение еще не начиналось. В отряде Багратиона ничего не знали об общем ходе дел, говорили о мире, но не верили в его возможность. Говорили о сражении и тоже не верили и в близость сражения. Багратион, зная Болконского за любимого и доверенного адъютанта, принял его с особенным начальническим отличием и снисхождением, объяснил ему, что, вероятно, нынче или завтра будет сражение, и предоставил ему полную свободу находиться при нем во время сражения или в арьергарде наблюдать за порядком отступления, «что тоже было очень важно».
— Впрочем, нынче, вероятно, дела не будет, — сказал Багратион, как бы успокаивая князя Андрея.
«Ежели это один из обыкновенных штабных франтиков, посылаемых для получения крестика, то он и в арьергарде получит награду, а ежели хочет со мной быть, пускай… пригодится, коли храбрый офицер», — подумал Багратион.
Князь Андрей, ничего не ответив, попросил позволения князя объехать позицию и узнать расположение войск с тем, чтобы в случае поручения знать, куда ехать. Дежурный офицер отряда, мужчина красивый, щеголевато одетый и с алмазным перстнем на указательном пальце, дурно, но охотно говоривший по-французски, вызвался проводить князя Андрея.
Дежурный штаб-офицер занимал один из разоренных домов деревни Грунт, и князь Андрей зашел к нему, в то время как им седлали лошадей. За разломанной перегородкой топилась печь, и перед печью морщились и светлели сушившиеся мокрые сапоги и дымилась насквозь промокшая шинель. В горнице на полу спали три офицера, атмосфера была тяжелая.
— Присядьте, князь, хоть тут, — сказал штаб-офицер по-французски. — Сейчас мне лошадь подадут. Это наши господа, князь. Ведь две ночи под дождем, негде и посушиться было.
Жалкий и грустный вид представляли эти офицеры. Такой же печальный и беспорядочный вид представляла вся деревня, когда они, сев на лошадей, проезжали ее. Со всех сторон виднелись мокрые, с грустными лицами офицеры, чего-то как будто искавшие, и солдаты, тащившие из деревни двери, лавки и заборы.
— Вот не можем, князь, избавиться от этого народа, — сказал штаб-офицер, указывая на этих людей. — Распускают командиры.
А вот здесь, — он указал на раскинутую палатку маркитанта, — собьются и сидят. Нынче утром всех выгнал, посмотрите, опять полна. Надо подъехать, князь, пугнуть их. Одна минута.
— Заедемте, и я возьму у него сыру и булку, — сказал князь Андрей, который не успел еще поесть.
— Что ж вы не сказали, князь?
Они сошли с лошадей и вошли в палатку маркитанта. Несколько человек офицеров с раскрасневшимися и истомленными лицами сидели за столами, пили и ели.
— Ну что ж это, господа, — сказал штаб-офицер тоном упрека, как человек, уже несколько раз повторявший одно и то же. — Ведь нельзя же отлучаться так. Князь приказал, чтобы никого не было. Ну, вот вы, господин штабс-капитан, — обратился он к маленькому, грязному, худому артиллерийскому офицеру, который без сапог (он отдал их сушить маркитанту), в одних чулках встал перед вошедшими, улыбаясь не совсем естественно.
— Ну, как вам, капитан Тушин, не стыдно? — продолжал штаб-офицер. — Вам бы, кажется, как артиллеристу, надо пример показывать, а вы без сапог. Забьют тревогу, а вы без сапог очень хороши будете. (Штаб-офицер улыбнулся.) Извольте отправляться к своим местам, господа, все, все, — прибавил он начальнически.
Князь Андрей невольно улыбнулся, взглянув тоже на штабс-капитана Тушина. Молча и улыбаясь, Тушин переступал с босой ноги на ногу, вопросительно глядел большими умными и добрыми глазами то на князя Андрея, то на штаб-офицера.
— Солдаты говорят: разумши ловчее, — сказал капитан Тушин, улыбаясь и робея, видимо, желая из своего неловкого положения перейти в шутливый тон; но еще он не договорил, как почувствовал, что шутка его не принята и не вышла. Он смутился.
— Извольте отправляться, — сказал штаб-офицер, стараясь удержать серьезность.
Князь Андрей еще раз взглянул на фигурку артиллериста. В ней было что-то особенное, совершенно не военное, несколько комическое, но чрезвычайно привлекательное.
Штаб-офицер и князь Андрей сели на лошадей и поехали дальше.
Выехав за деревню, беспрестанно обгоняя и встречая идущих солдат, офицеров разных команд, они увидали налево краснеющие свежею глиной вновь вскопанные, строящиеся укрепления. Несколько батальонов солдат в одних рубахах, несмотря на холодный ветер, как белые муравьи, копошились на этих укреплениях; из-за вала невидимо кем беспрестанно выкидывались лопаты красной глины. Они подъехали к укреплению, осмотрели его и поехали дальше. За самым укреплением наткнулись они на несколько десятков солдат, беспрестанно переменяющихся, сбегающих с укрепления. Они должны были зажать нос и тронуть лошадей рысью, чтобы выехать из этой отравленной атмосферы.
— Вот удовольствие лагеря, князь, — сказал дежурный штаб-офицер.
Они выехали на противоположную гору. С этой горы уже видны были французы. Князь Андрей остановился и начал рассматривать.
— Нет, после посмотрим, князь, — сказал штаб-офицер, для которого зрелище это уже было обыкновенно. Он указал на самый высокий пункт горы. — Вот тут наша батарея стоит, — сказал он, — того самого чудака, что без сапог сидел; оттуда все видно; после заедем.
— Впрочем, я теперь один проеду, — сказал князь Андрей, желая избавиться от ломаного французского языка штаб-офицера, — не беспокойтесь, пожалуйста.
Но штаб-офицер сказал, что ему нужно проехать к драгунам, и они вместе поехали направо.
Чем далее подвигались они вперед, ближе к неприятелю, тем порядочнее и веселее становился вид войск. Самый сильный беспорядок и уныние были в том обозе перед Цнаймом, который объезжал утром князь Андрей и который был в десяти верстах от французов. В Грунте тоже чувствовалась некоторая тревога и страх чего-то. Но чем ближе подъезжал князь Андрей к цепи французов, тем самоувереннее становился вид наших войск. Выстроенные в ряд, стояли в шинелях солдаты, и фельдфебель и ротный рассчитывали людей, тыкая пальцем в грудь крайнему по отделению солдату и приказывая ему поднимать руку; рассыпанные по всему пространству солдаты тащили дрова и хворост и строили балаганчики, весело смеясь и переговариваясь; у костров сидели одетые и голые, суша рубахи, подвертки или починивая сапоги и шинели; толпились около котлов и кашеваров. В одной роте обед был готов, и солдаты с жадными лицами смотрели на дымившиеся котлы и ждали пробы, которую в деревянной чашке подносил каптенармус офицеру, сидевшему на бревне против своего балагана.
В другой, более счастливой роте, так как не у всех была водка, солдаты, толпясь, стояли около рябого широкоплечего фельдфебеля, который, нагибая бочонок, лил в подставляемые поочередно крышки манерок. Солдаты с набожными лицами подносили ко рту манерки, опрокидывали их и, полоща рот и утираясь рукавами шинели, с повеселевшими лицами отходили от фельдфебеля. Все лица были такие спокойные, как будто все происходило не в виду неприятеля, перед делом, где должна была остаться на месте, по крайней мере, половина отряда, а как будто где-нибудь на родине в ожидании спокойной стоянки. Проехав егерский полк, в рядах киевских гренадеров, молодцеватых людей, занятых теми же мирными делами, князь Андрей и штаб-офицер недалеко от высокого, отличавшегося от других балагана полкового командира наехали на фронт взвода гренадер, перед которыми лежал обнаженный человек. Двое солдат держали его, а двое взмахивали гибкие прутья и мерно ударяли по обнаженной спине. Наказываемый неестественно кричал, толстый майор ходил перед фронтом и, не переставая и не обращая внимания на крик, говорил:
— Солдату позорно красть, солдат должен быть честен, благороден и храбр, а коли у своего брата украл, так в нем чести нет, это мерзавец. Еще, еще!
И все слышались гибкие удары и отчаянный, но притворный крик.
— Еще, еще, — приговаривал майор.
Молодой офицер, с выражением недоумения и страдания в лице, отошел от наказываемого, оглядываясь вопросительно на проезжавших адъютантов. Но адъютанты ничего не сказали, отвернулись и поехали дальше.
Неестественно отчаянный, притворный крик наказываемого нескладно сливался с звуками плясовой песни, которую пели в соседней роте. Солдаты стояли кружком, и в середине их плясал молодой рекрут, выделывая ногами и ртом уродливо быстрые и усиленные движения.
— Пройдись, ну, Макатюк! Ну же! — говорили старому солдату с медалью и крестом, пихая его в круг.
— Да я так не могу, как он.
— Да ну!
Солдат вошел в круг в шинели внакидку с мотавшимися на ней орденами, держа руки в карманах, и прошелся по кругу шагом, чуть встряхивая плечами и щуря глаз. Он оглянулся и попал глазами на проезжавших адъютантов. Ему, видно, было все равно, на кого бы он ни смотрел, хотя выражение взгляда его, казалось, имело в виду какого-то одного приятеля, с кем он этим взглядом вспоминал штуку. Он остановился посередине и вдруг повернулся, вспрыгнул на корточки, сделал два раза ногами, поднялся, перевернулся и, не останавливаясь и отталкивая останавливающих, вышел вон из круга.
— Ну вас совсем! Пущай молодые ребята пляшут. Пойти ружье почистить, — сказал он.
Все, что он видел, врезывалось в память князя Андрея.
У драгун штаб-офицер зашел к полковому командиру, и князь Андрей один поехал по фронту. Цепь наша и неприятельская стояли на левом и правом фланге далеко друг от друга, но в середине, в том месте, где утром проезжали парламентеры, цепи сошлись так близко, что могли видеть лица друг друга и переговариваться между собою. Кроме солдат, занимавших цепь в этом месте, с той и с другой стороны стояло много любопытных, которые, посмеиваясь, разглядывали странных и чуждых для них неприятелей.
С раннего утра, несмотря на запрещение подходить к цепи, начальники не могли отбиться от любопытных. Солдаты, стоявшие в цепи, как люди, показывающие что-нибудь редкое, уж не смотрели на французов, а делали свои наблюдения над приходящими и, скучая, дожидались смены. Князь Андрей остановился рассматривать французов.
— Глянь-ка, глянь, — говорил один солдат товарищу, указывая на русского мушкетера-солдата, который с офицером подошел к цепи и что-то часто и горячо говорил с французским гренадером. — Вишь, лопочет как ловко! Аж хранцуз-то за ним не поспевает. Ну-ка, ты, Сидоров!..
— Погоди, послухай. Ишь, ловко! — отвечал Сидоров, считавшийся мастером говорить по-французски.
Солдат, на кого указывали смеявшиеся, был Долохов. Князь Андрей узнал его и прислушался к его разговору. Долохов вместе с своим ротным пришел в цепь с левого фланга, на котором стоял их полк.
— Ну, еще, еще! — с наивно радостным и степенным лицом подстрекал Брыков, нагибаясь вперед и стараясь не проронить ни одного непонятного для него слова. — Пожалуйста, почаще. Что он?
Долохов не отвечал ротному, он был вовлечен в горячий спор с французским гренадером. Они говорили, как и должно было быть, о кампании. Француз доказывал, смешивая австрийцев с русскими, что русские сдались и бежали от самого Ульма; Долохов, как и всегда, говорил с излишним и несколько напыщенным жаром. Он доказывал, что русские не сдались, а отступали. А где захотели стоять, там разбили французов, как под Кремсом.
— Здесь велят прогнать вас, и прогоним, — говорил Долохов.
— Только старайтесь, чтобы вас не забрали со всеми вашими казаками, — сказал гренадер-француз.
Зрители и слушатели французы засмеялись.
— Вас заставят плясать, как при Суворове вы плясали.
— Что он там поет? — спросил один француз.
— Древняя история, — сказал другой, догадавшись, что дело шло о прежних войнах. — Император покажет этому вашему Сувара да и другим.
— Бонапарте… — начал было Долохов, но француз перебил его.
— Нет Бонапарте, есть император! — сердито крикнул он.
— Черт его дери!..
И Долохов по-русски, грубо, по-солдатски, обругался и, вскинув ружье, отошел прочь.
— Пойдемте, Иван Лукич, — сказал он ротному.
— Вот так по-хранцузски, — заговорили солдаты в цепи. — Ну-ка ты, Сидоров!
Сидоров подмигнул и, обращаясь к французам, начал часто, часто лопотать непонятные слова:
— Кари, мала, мусю, поскавили, мутер, каска, мущить, — лопотал он, стараясь придавать выразительные интонации своему говору.
— Го-го-го! ха-ха-ха-ха! Ух! Ух! — раздался между солдатами грохот такого здорового и веселого хохота, невольно через цепь сообщившегося и французам, что после этого, казалось, нужно было поскорее разрядить ружья, взорвать заряды и разойтись поскорее всем по домам. Но ружья остались заряжены, бойницы в домах и укреплениях так же грозно смотрели вперед, и так же, как прежде, остались друг против друга обращенные, снятые с передков пушки.
«Ну что же, — сказал сам себе князь Андрей, — православное воинство не так уж плохо. Оно выглядит совсем недурно… Вовсе нет, вовсе нет».
Объехав всю линию войск от правого до левого фланга, он поднялся на ту батарею, с которой, по словам штаб-офицера, сопровождавшего его, все поле было видно. Здесь он слез с лошади и остановился у крайнего из четырех снятых с передков орудий. Впереди орудий ходил часовой артиллерист, вытянувшийся было перед офицером, но по сделанному ему знаку возобновивший свое равномерное, скучливое хождение. Сзади орудий стояли передки, еще сзади коновязь и костры артиллеристов. Налево, недалеко от крайнего орудия, был новый плетеный шалашик, из которого слышались оживленные офицерские голоса.
Действительно, с батареи открывался вид почти всего расположения русских войск и большей части неприятеля. Прямо против батареи, на горизонте противоположного бугра, виднелась деревня Шенграбен; левее и правее можно было различить в трех местах, среди дыма их костров, массы французских войск, которых, очевидно, большая часть находилась в самой деревне и за горою. Левее деревни, в дыму, казалось что-то похожее на батарею, но простым глазом нельзя было рассмотреть хорошенько. Правый фланг наш располагался на довольно крутом возвышении, которое господствовало над позицией французов. По нем расположена была наша пехота, и на самом краю видны были драгуны. В центре, где и находилась та батарея Тушина, с которой рассматривал позицию князь Андрей, был самый отлогий и прямой спуск и подъем к ручью, отделявшему нас от Шенграбена. Налево войска наши примыкали к лесу, где дымились костры нашей рубившей дрова пехоты. Линия французов была шире нашей, и ясно было, что французы могли обойти нас с обеих сторон и атаковать; в центре, сзади нашей позиции, был крутой и глубокий овраг, по которому трудно было отступать артиллерии и коннице. Князь Андрей, облокотясь на пушку и достав бумажник, начертил для себя план расположения войск. В двух местах он карандашом поставил заметки, намереваясь при случае сообщить самому князю Багратиону или хоть свитскому офицеру, находившемуся при нем, свои сомнения в правильности расположения войск. Он предполагал, во-первых, сосредоточить всю артиллерию в центре и, во-вторых, кавалерию перевести назад, на ту сторону оврага.
Князь Андрей, постоянно находясь при главнокомандующем, следя за движениями масс и общими распоряжениями и постоянно занимаясь историческими описаниями сражений, и в этом предстоящем деле невольно соображал будущий ход военных действии только в общих чертах. Ему представлялись лишь следующего рода крупные случайности: «Ежели неприятель поведет атаку на правый фланг, — говорил он сам себе, — Киевский гренадерский и Подольский егерский должны будут удерживать свою позицию до тех пор, пока резервы центра не подойдут к ним. В этом случае драгуны могут ударить во фланг и опрокинуть. В случае же атаки на центр мы выставляем на этом возвышении центральную батарею и под ее прикрытием стягиваем левый фланг и отступаем до оврага эшелонами…» Все время, что он был на батарее у орудия, он, как это часто бывает, не переставая слышал звуки голосов офицеров, говоривших в балагане; но не понимал ни одного слова из того, что они говорили. Вспоминая маршала Лаудона, Суворова, Фридриха, Бонапарта и их сражения и рассматривая известные ему и перед ним расположенные части войск как мертвые орудия, он предполагал в своем воображении различные сочетания и случайности, французскими словами закрепляя свои мысли. Вдруг звук голосов из балагана поразил его таким задушевным и простым тоном, что он невольно стал понимать смысл их разговора и стал прислушиваться. Офицеры, видимо, находились в самой задушевной беседе и философствовали.
— Нет, голубчик, — говорил приятный и как будто знакомый князю Андрею голос, — я говорю, что коли бы возможно было знать, что будет после смерти, тогда бы и смерти из нас никто не боялся. Так-то, голубчик.
Другой, более молодой голос перебил его:
— Да бойся, не бойся, все равно не минуешь.
— А все боишься! Эх вы, ученые люди, — сказал третий, мужественный голос, перебивая обоих. — То-то вы артиллеристы и учены очень, оттого что все с собой свезти можно, и водочки, и закусочки.
И владелец мужественного голоса, видимо, пехотный офицер, засмеялся. Артиллеристы продолжали спорить.
— А все боишься, — продолжал первый. — Боишься неизвестности, вот чего. Как там ни говори, что душа на небо пойдет… ведь это мы знаем, что неба нет, а есть атмосфера одна.
Опять мужественный голос перебил артиллериста.
— Ну, угостите же травником вашим, Тушин, — сказал он.
«А, это тот самый капитан, который без сапог стоял у маркитанта», — подумал князь Андрей, с удовольствием признавая приятный философствовавший голос.
— Ей, ты! — крикнул пехотный офицер. — Алешка! Тащи, брат, сюда из зарядного ящика закуски.
— Давай, давай, — подтвердил голос артиллериста, — да трубочку мне за это.
Либо совестно было одному, что попросил водки и закуски, либо другому стало страшно, чтобы не подумали, что он жалеет, — они помолчали.
— Вишь ты, и книжечки с собой возят, — сказал смеющийся мужественный голос.
— О черкешенках пишет какой-то.
Он стал читать, едва удерживаясь от смеха, которого он, видимо, сам стыдился, но не мог удержать.
«Черкешенки славятся красотой и заслуживают свою славу от удивительной белизны…»
В это время в воздухе послышался свист; ближе, ближе, быстрее и слышнее, слышнее и быстрее, и ядро, как будто не договорив всего, что нужно было, с нечеловеческой силой взрывая брызги, шлепнулось в землю недалеко от балагана. Земля как будто ахнула от страшного удара. В то же мгновение из балагана выскочил прежде всех маленький Тушин с закушенною набок трубочкой; доброе, умное лицо его было несколько бледно. За ним вышел владетель мужественного голоса, пехотный офицер, и побежал к своей роте, на бегу застегиваясь.
Князь Андрей верхом остановился на батарее, глядя на французские войска. Глаза его разбегались по обширному пространству. Он видел только, что прежде неподвижные массы французов заколыхались и что налево действительно была батарея. На ней еще не разошелся дымок. Французские два конные, вероятно, адъютанта проскакали по горе. Под гору, вероятно, для усиления цепи, двигалась явственно видневшаяся небольшая колонна неприятеля. Еще дым первого выстрела не рассеялся, как показался другой дымок и выстрел. Сраженье началось. Князь Андрей повернул лошадь и поскакал назад в Грунт отыскивать князя Багратиона. Сзади себя он слышал, как канонада становилась чаще и громче. Видно, наши начинали отвечать. Внизу, в том месте, где проезжали парламентеры, послышались ружейные выстрелы.
Лемарруа с грозным письмом Бонапарта только что прискакал к Мюрату, и пристыженный Мюрат, желая загладить свою ошибку, тотчас же двинул свои войска на центр и в обход обоих флангов, надеясь еще до вечера и до прибытия императора раздавить ничтожный, стоявший перед ним отряд.
«Началось! Вот оно!» — думал князь Андрей, чувствуя, как кровь чаще начинала приливать к его сердцу. Проезжая между тех же рот, которые ели кашу и пили водку четверть часа тому назад, он везде видел одни и те же быстрые движения строившихся и разбиравших ружья солдат, и на всех лицах узнавал он то чувство оживления, которое было в его сердце. «Началось. Вот оно! Страшно и весело!» — говорило лицо каждого солдата и офицера, которые встречались ему.
Не доехав еще до строившегося укрепления, он увидел в вечернем свете пасмурного осеннего дня подвигавшихся ему навстречу верховых. Передовой, в генеральском сюртуке, бурке и картузе со смушками, ехал на белой лошади. Это был князь Багратион со свитой. Князь Андрей остановился, ожидая его. Князь Багратион приостановил свою лошадь и, узнав князя Андрея, кивнул ему головой. Он продолжал смотреть вперед, в то время как князь Андрей говорил ему то, что он видел.
Выражение «началось! вот оно!» было даже и на крепком, карем лице князя Багратиона, с полузакрытыми, мутными, как будто не выспавшимися глазами. Князь Андрей с беспокойным любопытством вглядывался в это неподвижное лицо, и ему хотелось знать: думает ли и чувствует, и что думает, что чувствует этот человек в эту минуту. «Есть ли вообще что-нибудь там, за этим неподвижным лицом?» — спрашивал себя князь Андрей, глядя на него. Князь Багратион наклонил голову в знак согласия на слова князя Андрея и сказал «хорошо» с таким выражением, как будто все то, что происходило и что ему сообщали, было именно то, что он уже предвидел. Князь Андрей, запыхавшись от быстрой езды, говорил быстро. Князь Багратион произносил слова с своим восточным акцентом особенно медленно, как бы внушая, что торопиться некуда. Он тронул, однако, рысью свою лошадь по направлению к батарее Тушина. Князь Андрей вместе с свитой поехал за ним. За князем Багратионом ехал свитский офицер, личный адъютант князя Жерков, ординарец, дежурный штаб-офицер на англизированной красивой лошади, статский чиновник, аудитор, который из любопытства попросился ехать в сражение, и еще нижние чины, казаки и гусары. Аудитор, полный мужчина, с полным лицом, с наивною улыбкой радости, оглядывался вокруг, трясясь на своей лошади, представляя странный вид в своей камлотовой шинели на фурштатском седле среди гусар, казаков и адъютантов.
— Вот, князь, хочет сраженье посмотреть, — сказал Жерков Болконскому, указывая на аудитора, — да под ложечкой уж заболело.
— Ну, полно вам, — проговорил аудитор с сияющею наивною и вместе хитрою улыбкой, как будто ему лестно было, что он составлял предмет шуток Жеркова, и как будто нарочно старался казаться глупее, чем он был на самом деле.
— Очень забавно, мой господин князь, — сказал дежурный штаб-офицер. (Он помнил, что по-французски как-то особенно говорится титул князь, и никак не мог наладить.)
В это время они все уже подъезжали к батарее Тушина, и впереди их ударилось ядро.
— Что ж это упало? — наивно улыбаясь, спросил аудитор.
— Лепешки французские, — сказал Жерков.
— Этим-то бьют, значит? — спросил аудитор. — Страсть-то какая!
И он, казалось, распускался весь от удовольствия. Едва он договорил, как опять раздался неожиданно страшный свист, вдруг прекратившийся ударом во что-то жидкое, и ш-ш-ш-шлеп — казак, ехавший несколько правее и сзади аудитора, с лошадью рухнулся на землю. Жерков и дежурный штаб-офицер пригнулись к седлам и прочь поворотили лошадей. Аудитор остановился против казака, со внимательным любопытством рассматривая его. Казак был мертв, лошадь еще билась.
— Что ж? поднять бы надо, — сказал он с улыбкой. Князь Багратион, прищурившись, оглянулся и, увидав причину происшедшего замешательства, равнодушно отвернулся, как будто говоря: стоит ли глупостями заниматься. Он остановил лошадь с приемом хорошего ездока, несколько перегнулся и выправил зацепившуюся за бурку шпагу. Шпага была старинная, не такая, какие носились теперь. Князь Андрей вспомнил рассказ о том, как Суворов в Италии подарил свою шпагу Багратиону, и ему в эту минуту особенно приятно было это воспоминание. Они подъехали к той самой батарее, у которой стоял Болконский, рассматривая поле сражения.
— Чья рота? — спросил князь Багратион у фейерверкера, стоявшего у ящиков.
Он спрашивал: «Чья рота?» — а в сущности он спрашивал: «Уж не робеете вы тут?» И фейерверкер понял это.
— Капитана Тушина, ваше превосходительство, — вытягиваясь, закричал страшным и веселым голосом рыжий, с покрытым веснушками лицом фейерверкер.
— Так, так, — проговорил Багратион, что-то соображая, и мимо передков подъехал к крайнему орудию. В то время как он подъезжал, из орудия этого, оглушая его и свиту, зазвенел выстрел, и в дыму, вдруг окружившем орудие, видны были артиллеристы, подхватившие пушку и, торопливо напрягаясь, накатывавшие ее на прежнее место. Широкоплечий, огромный солдат, первый с банником, широко расставив ноги, отскочил к колесу. Второй трясущеюся рукой клал заряд в дуло. Небольшой сутуловатый человечек, офицер Тушин, спотыкнувшись на хобот, выбежал вперед, не замечая генерала и выглядывая из-под маленькой ручки.
— Еще две линии прибавь, как раз так будет, — закричал он тоненьким голоском, которому он старался придать молодцеватость, не шедшую к его фигуре. — Второе! — пропищал он. — Круши, Медведев!
Багратион окликнул офицера, и Тушин робким и неловким движением, совсем не так, как салютуют военные, а так, как благословляют священники, приложив два пальца к козырьку, подошел к генералу. Хотя орудия Тушина были назначены для того, чтобы обстреливать лощину, он стрелял брандскугелями по видневшейся впереди деревне Шенграбен, перед которой выдвигались большие массы французов.
Никто не приказывал Тушину, куда и чем стрелять, и он, посоветовавшись с своим фельдфебелем Захарченком, к которому имел большое уважение, решил, что хорошо было бы зажечь деревню. «Хорошо!» — сказал Багратион на доклад офицера и стал оглядывать все открывавшееся перед ним поле сражения, как бы что-то соображая. С правой стороны ближе всего подошли французы. Пониже высоты, на которой стоял Киевский полк, в лощине речки, слышалась хватающая за душу перекатная трескотня ружей, и гораздо правее за драгунами свитский офицер указывал князю на обходившую наш фланг колонну французов. Налево горизонт ограничивался близким лесом.
Князь Багратион приказал двум батальонам из центра идти на подкрепление направо. Свитский офицер осмелился заметить князю, что по уходе этих батальонов орудия останутся без прикрытия. Князь Багратион обернулся к свитскому офицеру и тусклыми глазами смотрел на него молча. Князю Андрею казалось, что замечание свитского офицера было справедливо и что действительно сказать было нечего. Но в это время прискакал адъютант от полкового командира, бывшего в лощине, с известием, что огромные массы французов шли низом, что полк расстроен и отступает к киевским гренадерам. Князь Багратион наклонил голову в знак согласия и одобрения. Шагом поехал он направо и послал адъютанта к драгунам с приказанием атаковать французов. Но посланный туда адъютант приехал через полчаса с известием, что драгунский полковой командир отступил за овраг, ибо против него был направлен сильный огонь и он понапрасну терял людей и потому спJшил стрелков в лес.
— Хорошо, — сказал Багратион. В то время как он отъезжал от батареи, налево тоже послышались выстрелы в лесу, и так как было слишком далеко до левого фланга, чтоб успеть самому приехать вовремя, князь Багратион послал туда Жеркова сказать старшему генералу, тому самому, который представлял полк Кутузову в Браунау, чтоб он отступил сколь можно поспешнее за овраг, потому что правый фланг, вероятно, не в силах будет долго удерживать неприятеля. Про Тушина же и батальон, прикрывавший его, было забыто.
Князь Андрей тщательно прислушивался к разговорам князя Багратиона с начальниками и к отдаваемым им приказаниям, и к удивлению замечал, что приказаний никаких отдаваемо не было, а что князь Багратион только старался делать вид, что все, что делалось по необходимости, случайности и воле частных начальников, что все это делалось хоть не по его приказанию, но согласно с его намерениями. Благодаря такту, который выказывал князь Багратион, князь Андрей замечал, что, несмотря на эту случайность событий и независимость их от воли начальника, присутствие его сделало чрезвычайно много. Начальники, с расстроенными лицами подъезжавшие к князю Багратиону, становились спокойны, солдаты и офицеры весело приветствовали его и становились оживленнее в его присутствии и, видимо, щеголяли перед ним своею храбростью.
Князь Багратион, выехав на самый высокий пункт нашего правого фланга, стал спускаться книзу, где слышалась перекатная стрельба и ничего не видно было от порохового дыма. Чем ближе они спускались к лощине, тем менее им становилось видно, но тем чувствительнее становилась близость самого настоящего поля сражения. Им стали встречаться раненые. Одного, с окровавленною головой, без шапки, тащили двое солдат под руки. Он хрипел и плевал. Пуля попала, видно, в рот или в горло. Другой, встретившийся им, бодро шел один, без ружья, громко охая в махая от свежей боли рукою, из которой кровь лилась, как из склянки, на его шинель. Лицо его казалось больше испуганным, чем страдающим. Он минуту тому назад был ранен. Переехав дорогу, они стали круто спускаться и на спуске увидали несколько человек, которые лежали; им встретилась толпа раненых, в числе которых были и нераненые. Солдаты шли в гору, тяжело дыша и, несмотря на вид генерала, громко разговаривали и махали руками. Впереди, в дыму, уже были видны ряды серых шинелей, и офицер, увидав Багратиона, с криком побежал за солдатами, шедшими толпой, требуя, чтоб они воротились. Багратион подъехал к рядам, по которым то там, то здесь быстро щелкали выстрелы, заглушая говор и командные крики. Весь воздух пропитан был пороховым дымом. Лица солдат все были закопчены порохом и оживлены. Иные забивали шомполами, другие подсыпали на полки, доставали заряды из сумок, третьи стреляли под самым ухом. Но в кого они стреляли, этого не было видно от порохового дыма, не уносимого ветром. И слышались довольно часто приятные звуки жужжания и свистения.
«Что это такое? — думал князь Андрей, подъезжая к этой толпе солдат. — Это не может быть цепь, потому что они в кучке! Не может быть атака, потому что они не двигаются, не может быть каре, они не так стоят».
Худощавый, слабый на вид старичок, полковой командир, с приятною улыбкой, с веками, которые больше чем наполовину закрывали его старческие глаза, придавая ему кроткий вид, подъехал к князю Багратиону и принял его как хозяин дорогого гостя. Он доложил князю Багратиону, что против его полка была конная атака французов. Но что, хотя атака эта отбита, полк потерял больше половины людей. Полковой командир сказал, что атака была отбита, придумав это военное название тому, что происходило в его полку, но он действительно сам не знал, что происходило в эти полчаса во вверенных ему войсках, и не мог с достоверностью сказать, была ли отбита атака или полк его был разбит атакой. В начале действий он знал только то, что по всему его полку стали летать ядра и гранаты и бить людей, что потом кто-то закричал: «конница», и наши стали стрелять. И стреляли до сих пор уже не в конницу, которая скрылась, а в пеших французов, которые показались в лощине и стреляли по нашим.
Князь Багратион наклонил голову в знак того, что все это было совершенно так, как он желал и предполагал. Обратившись к адъютанту, он приказал ему привести с горы два батальона 6-го егерского, мимо которых они сейчас проехали. Князя Андрея поразила в эту минуту перемена, происшедшая в лице князя Багратиона. А лицо его выражало ту сосредоточенную и счастливую решимость, которая бывает у человека, готового в жаркий день броситься в воду и берущего последний разбег. Не было ни невыспавшихся тусклых глаз, ни притворно глубокомысленного вида: круглые, твердые, ястребиные глаза восторженно и несколько презрительно смотрели вперед, очевидно, ни на чем не останавливаясь, хотя в его движениях оставалась прежняя медленность и размеренность.
Полковой командир обратился к князю Багратиону, упрашивая его отъехать назад, так как здесь было слишком опасно.
— Помилуйте, ваше сиятельство, ради бога, — говорил он, за подтверждением взглядывая на свитского офицера, который отвертывался от него. — Вот изволите видеть.
Он давал заметить пули, которые беспрестанно визжали, пели и свистели около них. Он говорил таким тоном просьбы и упрека, с каким плотник говорит взявшемуся за топор барину: «Наше дело привычное, а вы ручки намозолите». Он говорил так, как будто его самого не могли убить эти пули. И его полузакрытые глаза придавали его словам еще более убедительное выражение. Штаб-офицер присоединился к увещаниям полкового командира, но князь Багратион не отвечал им и только приказал перестать стрелять и построиться так, чтобы дать место подходившим двум батальонам. В то время как он говорил, будто невидимою рукой потянулся справа налево от поднявшегося ветра полог дыма, скрывавший лощину, и противоположная гора с двигающимися по ней французами открылась перед ними. Все глаза были невольно устремлены на эту французскую колонну, подвигавшуюся к нам и извивавшуюся по уступам местности. Уже видны были мохнатые шапки солдат, уже можно было отличить офицеров от рядовых, видно было, как трепалось знамя.
— Славно идут, — сказал кто-то в свите Багратиона.
Голова колонны спустилась уже в лощину. Столкновение должно было произойти на этой стороне.
Остатки нашего полка, бывшего в деле, поспешно строясь, отходили вправо; из-за них, разгоняя отставших, подходили стройно два батальона 6-го егерского. Они еще не поравнялись с Багратионом, а уже слышен был тяжелый, грузный шаг, отбиваемый в ногу всею этою массой людей. С левого фланга шел ближе всех к Багратиону ротный командир, круглолицый статный мужчина, с глупым, счастливым выражением лица. Он, видимо, ни о чем не думал в эту минуту, кроме того, что он молодцом пройдет мимо начальства. С фрунтовым самодовольством он шел легко на мускулистых ногах, точно плыл, без малейшего усилия вытягиваясь и отличаясь этою легкостью от тяжелого шага солдат, шедших по его шагу. Он нес у ноги вынутую тоненькую узенькую шпагу (гнутую шпажку, не похожую на оружие) и, оглядываясь то на начальство, то назад, не теряя шагу, гибко поворачивался всем своим сильным станом. Казалось, все силы души его были направлены на то, чтобы наилучшим образом пройти мимо начальства, и, чувствуя, что он исполняет это дело хорошо, он был счастлив. «Левой… левой… левой», — казалось, внутренне приговаривал он через каждый шаг, и по этому такту с разнообразно строгими лицами двигалась стена солдатских фигур, отягченных ранцами и ружьями, как будто каждый из этих сотен солдат мысленно через шаг приговаривал: «левой… левой… левой…»
Толстый майор, пыхтя и разрознивая шаг, обходил куст по дороге; отставший солдат, запыхавшись, с испуганным лицом за свою неисправность, рысью догонял роту; ядро, нажимая воздух, пролетело над головой князя Багратиона и свиты и ударилось в колонну.
— Сомкнись! — послышался щеголяющий голос ротного командира.
Солдаты дугой обходили что-то в том месте, куда упало ядро, и старый кавалер, фланговый унтер-офицер, отстав около убитых, догнал свой ряд, подпрыгнув, переменил ногу, попал в шаг и сердито оглянулся. «Левой… левой… левой…» — казалось, слышалось из-за угрожающего молчания и однообразного звука единовременно ударяющих о землю ног.
— Молодцами, ребята! — сказал Багратион.
— Ради… ого-го-го-го-го-го!.. — раздалось по рядам.
Угрюмый солдат, шедший слева, крича, оглянулся глазами на Багратиона с таким выражением, как будто говорил «сами знаем», другой, не оглядываясь и как будто боясь развлечься, разинув рот, кричал и проходил. Велено было остановиться и снять ранцы.
Багратион объехал прошедшие мимо его ряды и слез с лошади. Он отдал казаку поводья, затем снял и отдал бурку, расправил ноги и поправил на голове картуз. Голова французской колонны, с офицерами впереди, показалась из-под горы. Но никто не видал их, все смотрели только на этого невысокого человека, в прямо надетом бараньем картузе, с просто опущенными руками и блестящими теперь глазами.
— С Богом! — проговорил он твердым слышным голосом, на мгновение обернулся к фронту и, слегка размахивая руками, неловким шагом кавалериста, как бы трудясь, пошел вперед по неровному полю. Князь Андрей чувствовал, что какая-то непреодолимая сила влечет его вперед, и испытывал счастье, заставившее его забыть все в эту минуту…
Тут произошла та атака, про которую господин Тьер говорит: «Русские вели себя доблестно, и — вещь редкая на войне — две массы пехоты шли решительно одна против другой, и ни одна из двух не уступила до самого столкновения»; а Наполеон на острове Святой Елены сказал: «Несколько русских батальонов проявили бесстрашие».
Уже близко становились французы, уже князь Андрей, шедший рядом с Багратионом, ясно различал перевязи, красные эполеты, даже лица французов, ясно видел одного старого французского офицера, который вывернутыми ногами, в штиблетах, с трудом шел в гору. Князь Багратион не давал нового приказания, и все так же молча шел перед рядами. Вдруг между французами треснул один выстрел, другой, третий… и по всем расстроившимся неприятельским рядам разнесся дым и затрещала пальба. Несколько человек наших упало, в том числе и круглолицый офицер, шедший так весело и старательно. Но в то же мгновение как раздался первый выстрел, Багратион оглянулся и закричал:
— Ура!
— Ура-а-а-а! — протяжным криком разнеслось по нашей линии, и, обгоняя князя Багратиона и друг друга, нестройною, но веселою и оживленною толпой побежали наши под гору за расстроенными французами.
Атака 6-го егерского обеспечила отступление правого фланга.
В центре действие забытой батареи Тушина, успевшего зажечь Шенграбен, останавливало движение французов. Французы тушили пожар, разносимый ветром, и давали время отступать. Хотя отступление через овраг совершилось и поспешно, и шумно, однако войска отступали, не путаясь командами. Но левый фланг, который единовременно был атакован и обходим превосходящими силами французов под начальством Ланна и который состоял из Азовского и Подольского пехотных и Павлоградского гусарского полков, был расстроен. Багратион послал Жеркова к генералу левого фланга с приказанием немедленно отступать.
Жерков бойко, не отнимая руки от фуражки, тронул лошадь и поскакал. При Багратионе он вел себя прекрасно, то есть совершенно храбро, но едва отъехал, как силы изменили ему. Он боялся, непреодолимо боялся быть убитым, и не мог ехать опять туда, где было опасно.
Подъехав к войскам левого фланга, он поехал вперед, где была стрельба и стал отыскивать генерала и начальников там, где их не могло и быть, и потому не передал приказания.
Командование левым флангом принадлежало по старшинству полковому командиру того самого полка, который представлялся под Браунау Кутузову и в котором служил солдатом Долохов. Командование же крайнего левого фланга было предназначено командиру Павлоградского полка, где служил Ростов, вследствие чего произошло недоразумение. Оба начальника были сильно раздражены друг против друга, и в то самое время, как на правом фланге давно уже шло дело и французы уже начали наступление, оба начальника были погружены в переговоры через адъютантов между собой, переговоры, которые имели целью оскорбить один другого. Полки же, как кавалерийский, так и пехотный, были весьма мало приготовлены к предстоящему делу. По странной случайности люди полков, от солдата до генерала, не ждали сраженья и спокойно занимались мирными делами: кормлением лошадей в коннице, собиранием дров в пехоте.
— Если он, однако, старше моего чином, — говорил немец, гусарский полковник, краснея и обращаясь к подъехавшему адъютанту, — то оставляй его делать, как он хочет. Я своих гусар не могу жертвовать. Трубач! Играй отступление!
Но дело становилось к спеху. Канонада и стрельба, сливаясь, гремели справа и в центре, и французские капоты стрелков Ланна проходили уже плотину мельницы и выстраивались на этой стороне в двух ружейных выстрелах. Пехотный полковник вздрагивающею походкой подошел к лошади и, влезши на нее и сделавшись очень прямым и высоким, поехал к павлоградскому командиру. Полковые командиры съехались с учтивыми поклонами и со скрываемою злобой в сердце.
— Опять-таки, полковник, — говорил генерал, — не могу я, однако, оставить половину людей в лесу. Я вас прошу, я вас прошу, — повторил он, — занять позицию и приготовиться к атаке.
— А вас прошу не мешивайться не свое дело, — отвечал, горячась, полковник. — Коли бы вы был кавалерист…
— Я не кавалерист, полковник, но я русский генерал, и ежели вам это неизвестно…
— Очень известно, ваше превосходительство, — вдруг вскрикнул, трогая лошадь и делаясь красно-багровым, полковник. — Не угодно ли пожаловать в цепи, и вы будете посмотреть, что этот позиция никуда негодный. Я не хочу истребляйть своя полка для ваше удовольствие.
— Вы забываетесь, полковник. Я не удовольствие свое соблюдаю и говорить себе этого не позволю.
Генерал, принимая приглашение полковника на турнир храбрости, выпрямив грудь и нахмурившись, поехал с ним вместе по направлению к цепи, как будто все их разногласие должно было решиться там, в цепи, под пулями. Они поехали в цепь, несколько пуль пролетело над ними, и они молча остановились. Смотреть в цепи нечего было, так как и с того места, на котором они прежде стояли, ясно было, что по кустам и оврагам кавалерии действовать невозможно и что французы обходят левое крыло. Генерал и полковник строго и значительно смотрели, как два петуха, готовящиеся к бою, друг на друга, напрасно выжидая признаков трусости. Оба выдержали экзамен. Так как говорить было нечего, и ни тому, ни другому не хотелось подать повод другому сказать, что он первый выехал из-под пуль, они долго простояли бы там, взаимно испытывая храбрость, ежели бы в это время в лесу, почти сзади их, не послышались трескотня ружей и глухой сливающийся крик. Французы напали на солдат, находившихся в лесу с дровами. Гусарам уже нельзя было отступать вместе с пехотой. Они были отрезаны от пути отступления налево французской цепью. Теперь, как ни неудобна была местность, необходимо было атаковать, чтобы проложить себе дорогу.
Эскадрон, где служил Ростов, только что успевший сесть на лошадей, был остановлен лицом к неприятелю. Опять, как и на Энском мосту, между эскадроном и неприятелем никого не было, и между ними, разделяя их, лежала та же странная черта неизвестности и страха, как бы черта, отделяющая живых от мертвых. Все люди чувствовали эту черту, и вопрос о том, перейдут ли или нет и как перейдут они эту черту, волновал их.
Ко фронту подъехал полковник, сердито ответил что-то на вопросы офицеров и, как человек, отчаянно настаивающий на своем, отдал какое-то приказание. Никто ничего определенного не говорил, но по эскадрону пронеслась молва об атаке. Раздалась команда построения, потом визгнули сабли, вынутые из ножен. Но все еще никто не двигался. Войска левого фланга, и пехота, и гусары, чувствовали, что начальство само не знает, что делать. И нерешимость начальников сообщалась войскам. Все нетерпеливо взглядывали друг на друга и на начальство впереди.
— Что поводья-то распустил? — крикнул унтер-офицер на солдата, недалеко от Ростова.
— Вон ротмистр скачет, — сказал другой солдат, — должно, дело будет.
«Поскорее, поскорее бы», — думал Николай, поглядывая на висевший на шнурке его куртки Георгиевский крест, полученный третьего дня за зажжение Энского моста. Николай находился в этот день еще больше, чем когда-либо, в своем обычном счастливом расположении духа. Третьего дня был получен крест; с Богданычем он уже совершенно примирился и — верх счастья! — наконец-то наступило время изведать наслаждение атаки, про которое он так много слышал от товарищей гусар и с таким нетерпением ожидал изведать его. Про атаку Николай слышал как про что-то сверхъестественно увлекательное. Ему говорили: как в это каре врубаешься, так забываешь совсем себя, на гусарской сабле остаются благородные следы вражеской крови, и т. д.
— Добра не будет, — сказал старый солдат. Николай с упреком посмотрел на него.
— Ну, с Богом, ребята, — прозвучал голос Денисова, — рысью, марш!
В переднем ряду заколыхались крупы лошадей. Грачик потянул поводья и сам тронулся.
«Врубиться в каре», — подумал Николай, сжимая эфес сабли. Впереди он видел первый ряд своих гусар, а еще дальше впереди виднелась ему темная полоса, которую он не мог рассмотреть, но считал неприятелем. Ни одного выстрела не было, как перед ударом грома.
— Прибавь рыси! — послышалась команда, и Николай чувствовал, как поддает задом, перебивая в галоп, его Грачик. Он вперед угадывал его движения, и ему становилось все веселее и веселее. Он заметил одинокое дерево, мимо которого должен был проехать эскадрон. Это дерево сначала было впереди, на середине той черты, которая казалась столь страшною. А вот и перешли эту черту, и не только ничего страшного не было, но все веселее и оживленнее становилось. «Скорее бы, скорее дать сабле поесть вражьего мяса!» — думал Николай. Он не видел ничего ни под ногами, и впереди себя, кроме крупов лошадей и спин гусаров переднего ряда. Лошади начали скакать, невольно перегоняя одна другую. «Коли бы они там, в Москве, могли видеть меня в эту минуту!» — думал он.
— У р-р-а-а-а!! — загудели голоса.
«Ну, попадись теперь кто бы ни был», — думал Николай, вдавливая шпоры Грачику, и, перегоняя других, выпустил его во весь карьер. Вдруг, как широким веником, стегнуло что-то по эскадрону. Николай поднял саблю, готовясь рубить, но в это время впереди скакавший солдат Никитенко отделился от него, и Николай почувствовал, как во сне, что продолжает нестись с неестественною быстротой вперед и вместе с тем остается на месте. Сзади знакомый гусар Бондарчук наскакал на него и сердито посмотрел. Лошадь Бондарчука шарахнулась, и он обскакал мимо. Еще проскакал один, другой и третий.
«Что же это? я не подвигаюсь? Я упал, я убит…» — в одно мгновение спросил и ответил Николай. Он был уже один посреди поля. Вместо двигавшихся лошадей и гусарских спин он видел вокруг себя неподвижную землю и жнивье. Теплая кровь была под ним. «Нет, я ранен, а лошадь убита». Грачик поднялся было на передние ноги, но упал, придавил седоку ногу. Из головы лошади текла кровь. Лошадь билась, не могла встать. Николай хотел подняться и упал тоже. Шашка зацепилась за седло. Где были наши, где были французы, он не знал. Никого не было кругом.
Высвободив ногу, он поднялся. «Где, с какой стороны была теперь та черта, которая так резко отделяла два войска?» Он спрашивал себя и не мог ответить. «Уже не дурное ли что-нибудь случилось со мной? Бывают ли такие случаи, и что надо делать в таких случаях?» — спросил он сам себя, вставая. И в это время почувствовал, что что-то лишнее висит на его левой онемевшей руке. Кисть ее была как чужая. Он оглядывал руку, тщетно отыскивая на ней кровь. «Ну, вот и люди, — подумал он радостно, увидав несколько человек, бежавших к нему. — Они мне помогут». Впереди этих людей бежал один в странном кивере и в синей шинели, черный, загорелый, с горбатым носом. Еще два и еще много бежало сзади. Один из них проговорил что-то странное, нерусское. Между задними такими же людьми, и в таких же киверах, стоял один русский гусар. Его держали за руки; позади его держали его лошадь.
«Верно, наш пленный… Да. Неужели и меня возьмут? Что это за люди? — все думал Николай, не веря себе. — Неужели французы?» Он смотрел на приближавшихся французов и, несмотря на то, что за секунду скакал только за тем, чтобы настигнуть этих французов и изрубить их, близость их казалась ему теперь так ужасна, что он не верил своим глазам. «Кто они? Зачем они бегут? Неужели ко мне? Неужели ко мне они бегут? И зачем? Убить меня? Меня, кого так любят все?» Ему вспомнилась любовь к нему его матери, семьи, друзей, и намерение неприятелей убить его показалось невозможно: «А может, и убить». Он более 10 секунд стоял, не двигаясь с места и не понимая своего положения. Передний француз с горбатым носом подбежал так близко, что уже видно было выражение его лица. И разгоряченная, чужая физиономии этого человека, который со штыком наперевес, сдерживая дыханье, легко подбегал к нему, испугала Ростова. Он схватил пистолет и, вместо того чтобы стрелять из него, бросил им в француза и побежал к кустам что было силы. Не с тем чувством сомнения и борьбы, с каким он ходил на Энский мост, бежал он, а с чувством зайца, убегающего от собак. Одно нераздельное чувство страха за свою молодую, счастливую жизнь владело всем его существом. Быстро перепрыгивая через межи, с тою стремительностью, с которою он бегал, играя в горелки, он летел по полю, изредка оборачивая свое бледное, доброе, молодое лицо, и холод ужаса пробегал по его спине. «Нет, лучше не смотреть», — подумал он, но, подбежав к кустам, оглянулся еще раз. Французы отстали, и даже, в ту минуту как он оглянулся, передний только что переменил рысь на шаг и, обернувшись, что-то сильно кричал заднему товарищу. Николай остановился. «Что-нибудь не так, — подумал он, — не может быть, чтоб они хотели убить меня». А между тем левая рука его была так тяжела, как будто двухпудовая гиря была привешена к ней. Он не мог бежать дальше. Француз остановился тоже и прицелился. Николай зажмурился и нагнулся. Одна, другая пуля пролетела, жужжа, мимо него. Он собрал последние силы, взял левую руку в правую и побежал до кустов. В кустах были русские стрелки.
Пехотные полки, застигнутые врасплох в лесу, выбегали из леса, и роты, смешиваясь с другими ротами, неслись беспорядочными толпами. Один солдат в испуге проговорил страшное на войне и бессмысленное слово «отрезали!» — и слово, вместе с чувством страха, сообщилось всей массе.
— Обошли! Отрезали! Пропали! — кричали запыхавшиеся голоса бегущих.
Французы, не атакуя с фронта, обошли наш левый фланг справа и ударили (как пишут в реляциях) на Подольский полк, стоявший перед лесом, и большая часть которого находилась в лесу за дровами. «Ударили» значило то, что французы, подойдя к лесу, выстрелили в опушку, на которой виднелись дроворубы, трое русских солдат. Подольские два батальона смешались и побежали в лес. Дроворубы присоединились к бежавшим, увеличивая беспорядок. Пробежав неглубокий лес, выбежав в поле с другой стороны, они продолжали бежать в совершенном беспорядке. Лес, находившийся в середине расположения нашего левого фланга, был занят французами, так что павлоградцы были разделены ими и, чтобы соединиться с отрядом, должны были взять совсем влево и прогнать неприятельскую цепь, которая отрезывала их. Но две роты, стоявшие в нашей передовой цепи, часть солдат, находившихся в лесу, и сам полковой командир были отрезаны французами. Им нужно было либо выходить на противоположную высоту и на виду, под огнем французов, обходить лес, либо пробиваться через них. Полковой командир, в ту самую минуту как он услыхал стрельбу и крик сзади, понял, что случилось что-нибудь ужасное с его полком, и мысль, что он, примерный, двадцать два года служивший, ни в чем не виноватый офицер, мог быть виновен перед начальством в оплошности или нераспорядительности, так поразила его, что в ту же минуту, забыв и непокорного кавалериста-полковника, и свою генеральскую важность, а главное — совершенно забыв про опасность и чувство самосохранения, он, ухватившись за луку седла и шпоря лошадь, поскакал к полку под градом обсыпавших, но счастливо миновавших его пуль. Он желал одного: узнать, в чем дело и помочь и исправить во что бы то ни стало ошибку, ежели она была с его стороны, и не быть виновным ему, ни в чем не замеченному, заслуженному, примерному офицеру.
Счастливо проскакав между французами, он подскакал к полю за лесом, через который бежали наши и, не слушаясь команды, спускались под гору. Наступила та минута нравственного колебания, которая решает участь сражений: послушают эти расстроенные толпы солдат голоса своего командира или, оглянувшись на него, побегут дальше.
Несмотря на отчаянный крик прежде столь грозного для солдата голоса полкового командира, несмотря на разъяренное, багровое, на себя не похожее лицо полкового командира и маханье шпагой, солдаты все бежали, разговаривали, стреляли в воздух и не слушали команды.
Нравственное колебание, решающее участь сражений, очевидно, разрешалось в пользу страха.
— Капитан Маслов! Поручик Плетнев! Ребята, вперед! Умрем за царя! — кричал полковой командир. — Ура!
Небольшая кучка солдат тронулась вперед за генералом, но вдруг опять остановилась и стала стрелять. Генерал закашлялся от крика и порохового дыма и остановился посереди солдат. Все казалось потеряно; но в эту минуту французы, наступавшие на наших, вдруг побежали, скрылись из опушки леса, и в лесу показались русские стрелки. Это была рота Тимохина, которая одна в лесу удержалась в порядке и, засев в канаву у леса, неожиданно атаковала французов. Тимохин с таким отчаянным криком бросился на французов и с такою безумною и пьяною решительностью, с одною шпажкой, набежал на неприятеля, что французы, не успев опомниться, побросали оружие и побежали. Долохов, бежавший почти рядом с Тимохиным, в упор убил одного француза, и первый взял за воротник сдававшегося офицера. Бегущие возвратились, батальоны собрались, и французы, разделившие было на две части войска левого фланга, на мгновение были оттеснены. Резервные части успели соединиться, и беглецы направлялись назад.
Полковой командир стоял с майором Экономовым у моста, пропуская мимо себя отступающие роты, когда к нему подошел солдат и бесцеремонно, чтоб обратить на себя внимание, взял его за стремя и почти прислонился к нему. На солдате была синеватая, фабричного сукна шинель, ранца и кивера не было, голова была повязана, и через плечо была надета французская зарядная сумка. Он в руках держал офицерскую шпагу. Солдат был красен, голубые глаза его нагло смотрели в лицо полковому командиру, а рот улыбался. Несмотря на то, что полковой командир был занят отданием приказания майору Экономову, он не мог не обратить внимания на этого солдата.
— Ваше превосходительство, вот два трофея, — сказал Долохов, указывая на французскую шпагу и сумку. — Мною взят в плен офицер. Я остановил роту, — Долохов тяжело дышал от усталости; он говорил с остановками. — Офицера закололи после наши. Вся рота может свидетельствовать. Прошу запомнить, ваше превосходительство.
— Хорошо, хорошо, — сказал полковой командир и обратился к майору Экономову. Но Долохов не отошел; он развязал платок, дернул его, и кровь полилась по его открытому, красивому лбу на волосы, которые влеплены были кровью в одном месте.
— Рана штыком; я остался во фронте.
Генерал отъехал, не слушая Долохова. Новые колонны французов подвигались к мельнице.
— Не забудьте же, ваше превосходительство, — прокричал Долохов и, перевязав себе голову платком, пошел за отступавшими солдатами.
Про батарею Тушина было забыто, и только в самом конце дела, продолжая слышать канонаду в центре, князь Багратион послал туда дежурного штаб-офицера и потом князя Андрея, чтобы велеть батарее отступать как можно скорее. Прикрытие, стоявшее подле пушек Тушина, ушло по чьему-то приказанию в середине дела, но батарея продолжала стрелять и не был взята французами только потому, что неприятель в дыму не мог разобрать, есть или нет чем прикрыться, и не мог предполагать дерзости стрельбы четырех никем не защищенных пушек. Напротив, по энергичному действию этой батареи он предполагал, что здесь в центре сосредоточены главные силы русских, и два раза пытался атаковать этот пункт, и оба раза был прогоняем картечными выстрелами
Скоро после отъезда князя Багратиона Тушину удалось зажечь Шенграбен.
— Вишь, засумятились! Горит! Вишь дым-то! Ловко! Важно! Дым-то, дым-то! — заговорила прислуга, оживляясь.
Все орудия без приказания били в направлении к пожару. Как будто подгоняя, подкрикивали солдаты к каждому выстрелу: «Ловко! Вот так, так! Ишь ты… Важно!» Пожар, разносимый ветром, быстро распространялся. Французские колонны, выступившие за деревню, ушли назад, но, как бы в наказание за эту неудачу, неприятель выставил правее деревни, на том самом бугре, у мельницы, где вчера утром стояла палатка Тушина, десять орудий и стал бить из них по Тушину.
Из-за детской радости, возбужденной пожаром, и азарта удачной стрельбы по французам наши артиллеристы заметили эту батарею только тогда, когда два ядра и вслед за ними еще четыре ударили между орудиями и одно повалило двух лошадей, а другое оторвало ногу ящичному вожатому. Оживление, раз установившееся, однако, не ослабело, а только переменило настроение. Лошади были заменены другими из запасного лафета, раненые убраны, и четыре орудия повернуты против десятипушечной батареи. Офицер, товарищ Тушина, был убит в начале дела, и в продолжение часа из сорока человек прислуги выбыли семнадцать, и одно орудие уже не могло стрелять; но артиллеристы все так же были веселы и оживлены. Два раза они замечали, что внизу, близко от них, показывались французы, и тогда они били по них картечью.
Маленький человечек, с слабыми, неловкими движениями, требовал себе беспрестанно у денщика еще трубочку за это, как он говорил, и, рассыпая из нее огонь, выбегал вперед и из-под маленькой ручки смотрел на французов.
— Круши, ребята! — приговаривал он, и сам подхватывал орудия за колеса и вывинчивал винты. В дыму, оглушаемый беспрерывными выстрелами, заставлявшими каждый раз вздрагивать его слабые нервы, Тушин, не выпуская своей носогрелки, ковылял от одного орудия к другому и к ящикам, то прицеливаясь, то считая заряды, то распоряжаясь переменой и перепряжкой убитых и раненых лошадей, покрикивал своим слабым, тоненьким, нерешительным голоском. Лицо его все более и более оживлялось. Только когда убивали или ранили людей, он хмурился и хрипел, как будто от боли, и, отворачиваясь от убитого, сердито кричал на людей, как всегда мешкавших поднять раненого или тело. Солдаты, большею частью красивые молодцы (как и всегда в батарейной роте, на две головы выше своего офицера и вдвое шире его), все, как дети в затруднительном положении, смотрели на своего командира, и то выражение, которое было на его лице, неизменно отражалось на их лицах.
Вследствие этого страшного гула, шума, потребности внимания и деятельности, Тушин не испытывал ни малейшего неприятного чувства страха; и мысль, что его могут убить или больно ранить, не приходила ему в голову. Напротив, ему становилось все веселее и веселее, и он больше и больше уверялся, что его не могут убить. Ему казалось, что уже очень давно, едва ли не вчера, была та минута, когда он увидел неприятеля и сделал первый выстрел, и что клочок поля, на котором он стоял, был ему давно знакомым, родственным местом. Несмотря на то, что он все помнил, все соображал, все делал, что мог делать самый лучший офицер в его положении, он находился в состоянии, похожем на лихорадочный бред или на состояние пьяного человека.
Из-за оглушающих со всех сторон звуков своих орудий, из-за свиста и ударов снарядов неприятелей, из-за вида вспотевшей, раскрасневшейся, торопящейся около орудий прислуги, из-за вида крови, людей и лошадей, из-за вида дымков неприятеля на той стороне, откуда после каждого выстрела прилетало ядро и било в землю, в человека, в орудие или в лошадь, из-за вида этих предметов у него в голове установился свой фантастический мир, который составлял его наслаждение в эту минуту. Неприятельские пушки в его воображении были не пушки, а трубки, из которых редкими клубами выпускал дым невидимый курильщик.
— Вишь, пыхнул опять, — проговорил Тушин шепотом про себя, в то время как с горы выскакивал клуб дыма и влево полосой относился ветром, — теперь мячик жди, отсылать назад.
— Что прикажите, ваше благородие? — спросил фейерверкер, близко стоявший около него и слышавший, что он бормотал что-то.
— Ничего, гранату… — отвечал он.
«Ну-ка, наша Матвевна», — говорил он про себя. Матвевной представлялась в его воображении большая, крайняя, старинного литья пушка. Муравьями представлялись ему французы около своих орудий. Красавец и пьяница, первый второго орудия, в его мире был дядя; Тушин чаще других смотрел на него и радовался на каждое его движение. Звук то замиравшей, то опять усиливавшейся ружейной перестрелки под горою представлялся ему чьим-то дыханием. Он прислушивался к затиханию и разгоранию этих звуков.
«Ишь задышала опять, задышала», — говорил он про себя.
Сам он представлялся себе огромного роста, мощным мужчиной, который обеими руками швыряет французам ядра.
— Ну, Матвевна, матушка, не выдавай! — говорил он, отходя от орудия, как над его головой раздался чуждый, незнакомый голос.
— Капитан Тушин! Капитан!
Тушин испуганно оглянулся. Это был тот штаб-офицер, который выгнал его из Грунта. Он запыхавшимся голосом кричал ему:
— Что вы — с ума сошли, милостивый государь?! Вам два раза приказано отступать, а вы…
«Ну за что они меня?…» — думал про себя Тушин, со страхом глядя на начальника.
— Я… ничего… — проговорил он, приставляя два пальца к козырьку. — Я…
Но полковник не договорил всего, что хотел. Близко пролетевшее ядро заставило его, нырнув, согнуться на лошади. Он замолк и только что хотел сказать еще что-то, как еще ядро остановило его. Он поворотил лошадь и поскакал прочь.
— Отступать! Все отступать! — прокричал он издалека.
— Не любишь! — проговорил Тушин.
Через минуту приехал адъютант с тем же приказанием. Это был князь Андрей. Первое, что он увидел, выезжая на то пространство, которое занимали пушки Тушина, была отпряженная лошадь с перебитою ногой, которая ржала около запряженных лошадей. Из ноги ее, как из ключа, лилась кровь. Между передками лежало несколько странных предметов. Это были убитые. На одного из них наехала лошадь князя Андрея, и он невольно увидел, что головы совсем не было, а кисть руки с полусогнутыми пальцами казалась живою. Одно ядро за другим пролетало над ним, в то время как он подъезжал. И он почувствовал, как нервическая дрожь пробежала по его спине. Он был нравственно и физически измучен. Но одна мысль о том, что он боится, снова подняла его. «Я не могу бояться». Он передал приказание и не уезжал с батареи. Он решил, что при себе снимет орудия с позиции и отведет их. Князь Андрей слез с лошади и вместе с Тушиным, шагая через тела, и под страшным огнем французов, занялся уборкой орудий.
— А то приезжало сейчас начальство, так скоро драло, — сказал фейерверкер князю Андрею, — не так, как ваше благородие
Князь Андрей ничего не говорил с Тушиным. Они оба были так заняты, что, казалось, и не видали друг друга. Когда, надев уцелевшие из четырех два орудия на передки, они двинулись под гору (одна разбитая пушка и единорог были оставлены), князь Андрей подъехал к Тушину.
— Ну, до свидания, — сказал князь Андрей, протягивая руку Тушину.
— Прощайте, голубчик, — сказал Тушин со слезами на глазах.
Князь Андрей пожал плечами и поехал прочь.
— Ну-ка, трубочку за это, — сказал Тушин.
Ветер стих, черные тучи низко нависли над местом сражения, сливаясь на горизонте с пороховым дымом. Становилось темно, и тем яснее обозначалось в двух местах зарево пожаров. Канонада стала слабее, но трескотня ружей сзади и справа слышалась еще чаще и ближе. Как только Тушин с своими орудиями, объезжая и наезжая на раненых, вышел из-под огня и спустился в овраг, его встретило начальство и адъютанты, в числе которых были и штаб-офицер, и Жерков, два раза посланный и ни разу не доехавший до батареи Тушина. Все они, перебивая один другого, отдавали и передавали приказания, как и куда идти, и делали ему упреки и замечания, зачем он так необдуманно действовал, долго не отступая. Тушин ничем не распоряжался и, молча, боясь говорить, потому что при каждом слове он готов был, сам не зная отчего, заплакать, ехал сзади на своей артиллерийской кляче. Хотя раненых велено было бросать, много из них тащилось за войсками и просилось на орудия. Тот самый пехотный офицер, который перед сражением читал о черкешенках, был с пулей в животе положен на лафет. Под горой бледный гусарский юнкер, одною рукой поддерживая другую, подошел к Тушину и попросился сесть.
— Капитан, ради бога, я контужен в руку, — сказал он робко. — Ради бога, я не могу идти. Ради бога. — Видно было, что юнкер этот уже не раз просился где-нибудь сесть и везде получал отказы. Он просил нерешительным и жалким голосом. — Прикажите посадить, ради бога…
— Посадите, посадите, — сказал Тушин. — Подложи шинель, ты, дядя. А где офицер раненый?
— Сложили, кончился, — ответил кто-то.
— Посадите. Садитесь, милый, садитесь. Подстели шинель, Антонов.
Юнкер был Ростов. Он держал одною рукой другую, был бледен, и нижняя челюсть тряслась от лихорадочной дрожи. Его посадили на то самое орудие, с которого сложили мертвого офицера. На подложенной шинели были кровь, в которой запачкались рейтузы и руки Ростова.
— Что, вы ранены, голубчик? — сказал Тушин, подходя к орудию, на котором сидел Ростов.
— Нет, контужен.
— Отчего же кровь-то на станине? — спросил Тушин.
— Это офицер, ваше благородие, окровянили, — отвечал солдат-артиллерист, обтирая кровь рукавом шинели и как будто извиняясь за нечистоту, в которой находилось орудие.
Насилу с помощью пехоты вывезли орудия в гору и, достигши деревни Гунтерсдорф, остановились. Стало уже так темно, что в десяти шагах нельзя было различить мундир солдата, и перестрелка стала стихать. Вдруг близко с правой стороны послышались опять крики и пальба. От выстрелов уже блестело в темноте. Это была последняя атака французов, на которую отвечали солдаты, засевшие в дома деревни. Опять все бросилось из деревни, но орудия Тушина не могли двинуться, и артиллеристы, Тушин и юнкер молча переглядывались, ожидая своей участи. Перестрелка стала стихать, и из боковой улицы высыпали оживленные говором солдаты.
— Цел, Петров? — спрашивал один.
— Задали, брат, жару. Теперь не сунутся, — говорил другой.
— Ничего не видать. Как они в своих-то зажарили! Не видать, темь, братцы. Нет ли напиться?
Французы последний раз были отбиты. И опять в совершенном мраке орудия Тушина, как рамой окруженные гудевшей пехотой, двинулись куда-то вперед.
В темноте как будто текла невидимая, мрачная река все в одном направлении, гудя шепотом, говором и звуками копыт и колес. В общем гуле из-за всех других звуков яснее всех были стоны и голоса раненых во мраке ночи. Их стоны, казалось, наполняли собой весь этот мрак, окружавший войска. Через несколько времени в движущейся толпе произошло волнение. Кто-то проехал со свитой на белой лошади и что-то сказал, проезжая.
— Что сказал? Куда теперь? Стоять, что ль? Благодарил, что ли? — послышались жадные расспросы со всех сторон, и вся движущаяся масса стала напирать сама на себя (видно, передние остановились), и пронесся слух, что велено остановиться. Все остановились, как шли, на середине грязной дороги.
Засветились огни, и слышнее стал говор. Капитан Тушин, распорядившись по роте, послал одного из солдат отыскивать перевязочный пункт или лекаря для юнкера, и сел у огня, разложенного на дороге солдатами. Ростов перетащился тоже к огню. Лихорадочная дрожь от боли, холода и сырости трясла все его тело. Сон непреодолимо клонил его, но он не мог заснуть от мучительной боли в нывшей и не находившей положения руке. Он то закрывал глаза, то взглядывал на огонь, казавшийся ему горячо-красным, то на сутуловатую, слабую фигурку Тушина, по-турецки сидевшего подле него. Большие, добрые и умные глаза Тушина устремлялись на него с таким сочувствием и состраданием, что ему жалко становилось Тушина. Он видел, что Тушин всею душой хотел и ничем не мог помочь ему.
Со всех сторон слышны были шаги и говор проходивших, проезжавших и кругом размещавшейся пехоты, звуки голосов, шагов и переставляемых в грязи лошадиных копыт, ближний и дальний треск дров сливались в один колеблющийся гул.
Теперь уже не текла, как прежде, во мраке невидимая река, а будто после бури укладывалось и трепетало мрачное море. Ростов бессмысленно смотрел и слушал, что происходило перед ним и вокруг него. Пехотный солдат подошел к костру, присел на корточки, всунул руки в огонь и отвернул лицо.
— Ничего, ваше благородие? — сказал он, вопросительно обращаясь к Тушину. — Вот отбился от роты, ваше благородие; сам не знаю где — беда!
Вместе с солдатом подошел к костру пехотный офицер с подвязанною щекой и, обращаясь к Тушину, просил приказать продвинуть крошечку орудия, чтобы провезти повозку. За ротным командиром набежали на костер два солдата. Они отчаянно ругались и дрались, выдергивая друг у друга какой-то сапог.
— Как же, ты поднял! Ишь ловок! — кричал один хриплым голосом.
Потом подошел худой, бледный солдат с шеей, обвязанной окровавленною подверткой, и сердитым голосом требовал воды у артиллеристов.
— Что ж, умирать что ли, как собаке? — говорил он. Тушин велел дать ему воды. Потом подбежал веселый солдат, прося огоньку в пехоту.
— Огоньку горяченького в пехоту! Счастливо оставаться, землячки, благодарим за огонек, мы назад с процентой отдадим, — говорил он, унося куда то в темноту краснеющуюся головешку.
За этим солдатом четыре солдата, неся что-то тяжелое на шинели, прошли мимо костра. Один из них споткнулся.
— Ишь, черти, на дороге дрова положили, — проворчал один.
— Кончился, что ж его носить? — сказал еще один из них.
— Ну вас!
И они скрылись во мраке с своею ношей.
С другой стороны в это же время подошли два пехотные офицера и солдат без шапки, с повязанною головой.
— Огонек, господа. Своих не найдем, хоть здесь присядем.
Артиллеристы дали им место.
— Не видали ли, господа, где третий батальон, Подольский? — спросил один.
Никто не знал. Солдат с повязанною головой сел к костру и, нахмурившись, оглядел сидевших вокруг.
— Ребята, — сказал он, обращаясь к артиллеристам, — нет ли водки? Золотой за две крышки водки.
Он достал кошелек. По мундиру он был солдат, но шинель на нем была синяя с разорванным рукавом. Через плечо висели сумка и шпага французские. Лоб и бровь были в крови. Неестественная складка на переносице между бровями давала ему усталое и жестокое выражение, но лицо его было поразительно красиво, в углах губ его была улыбка. Офицеры продолжали, видимо, начатый разговор.
— Как я ударил на них! Как крикнул! — говорил один офицер. — Нет, брат, плохи твои французы.
— Ну, будет хвастать, — сказал другой.
Солдат между тем выпил обе крышки водки, которые нашлись у артиллеристов, и отдал золотой.
— Да, теперь рассказов много будет, — сказал он, обращаясь презрительно к офицеру, — а там что-то не видать было.
— Ну, да ведь такого Долохова другого нет, — сказал офицер, робко смеясь и обращаясь к товарищу. — Ему мало французов колоть, он своего из пятой роты застрелил.
Долохов быстро оглянулся на Тушина и Ростова, не спускавших с него глаз.
— А не беги, за то и застрелил, — проговорил он. — И офицера бы заколол, коли трус.
Долохов стал шевелить костер и подкладывать дрова.
— Что ж орудия-то оставили французам? — обратился он к Тушину. Тушин поморщился, отвернулся и сделал вид, что не слыхал.
— Что? Болит? — спросил он шепотом у Ростова.
— Болит.
— И из чего бьются? — сказал Тушин, вздохнув.
В это время около самого костра прозвучали шаги двух лошадей, показались тени верховых, и послышался голос начальника, который что-то строго выговаривал.
— Вам приказано в хвосте колонны идти, в хвосте и стать, — говорил гневный голос, — а не рассуждать.
— Там не слыхать голосу было, а здесь опять важничают, — сказал Долохов так, чтобы проезжавшие могли слышать, встал, оправил шинель, повязку головы и отошел от костра.
— Ваше благородие, к генералу. Здесь в избе стоят, — сказал фейерверкер, подходя к Тушину.
— Сейчас, голубчик.
Тушин встал и, застегивая шинель и оправляясь, отошел от костра.
Недалеко от костра артиллеристов, в приготовленной для него избе сидел князь Багратион за обедом, разговаривая с некоторыми начальниками частей, собравшимися у него. Тут был старичок с полузакрытыми глазами, жадно обгладывавший баранью кость, и двадцать два года безупречно прослуживший генерал, раскрасневшийся от рюмки водки и обеда, и штаб-офицер с именным перстнем, и Жерков, беспокойно оглядывавший всех, и князь Андрей, лениво и презрительно щурившийся.
В избе стояло прислоненное к углу взятое французское знамя, и аудитор с наивным лицом щупал ткань знамени и, недоумевая, покачивал головой, может быть, оттого, что его и в самом деле интересовал вид знамени, а может быть, и оттого, что ему тяжело было голодному смотреть на обед, за которым ему недоставало прибора. В соседней избе находился взятый в плен драгунами французский полковник. Около толпились, рассматривая его, наши офицеры. Князь Багратион благодарил отдельных начальников и расспрашивал о подробностях дела и о потерях. Полковой командир, представлявшийся под Браунау, докладывал князю, что, как только началось дело, он отступил из леса, собрал дроворубов и, пропустив их мимо себя, с двумя батальонами ударил в штыки и опрокинул французов.
— Как я увидал, ваше сиятельство, что первый батальон расстроен, я стал на дороге и думаю: «Пропущу этих и встречу батальным огнем», — так и сделал.
Полковому командиру так хотелось сделать это, так он жалел, что не успел этого сделать, что ему казалось, что все это точно было. Да, может быть, и в самом деле было? Разве можно было разобрать в этой путанице, что было и чего не было?
— Причем должен заметить, ваше сиятельство, — продолжал он, вспоминая о разговоре Долохова с Кутузовым и о последнем свидании своем с разжалованным, — что рядовой, разжалованный Долохов на моих глазах взял в плен французского офицера и особенно отличился.
— Здесь-то я видел, ваше сиятельство, атаку павлоградцев, — вмешался почтительно и смело Жерков, который вовсе не видал в этот день своих гусар, а только слышал о них от пехотного офицера. — Смяли два каре, ваше сиятельство.
На слова Жеркова некоторые улыбнулись, как и всегда ожидая от него шутки; но, заметив, что то, что он говорил, клонилось тоже к славе нашего оружия и нынешнего дня, приняли серьезное выражение, хотя многие очень хорошо знали, что то, что говорил Жерков, была ложь, ни на чем не основанная. Князь Багратион поморщился и обратился к старичку полковнику.
— Благодарю всех, господа, все части действовали геройски: пехота, кавалерия и артиллерия. Каким образом в центре оставлены два орудия? — спросил он, ища кого-то глазами. (Князь Багратион не спрашивал про орудия левого фланга, он знал уже, что там в самом начале дела были брошены все пушки.) — Я вас, кажется, просил, — обратился он к дежурному штаб-офицеру.
— Одно было подбито, — с твердостью и определенностью отвечал дежурный штаб-офицер, — а другое, я не могу понять, я сам там все время был и распоряжался, и только что отъехал… Жарко было, правда, — прибавил он скромно.
Кто-то сказал, что капитан Тушин стоит здесь, у самой деревни, и что за ним уже послано.
— Да вот вы были, князь Болконский, — сказал князь Багратион, обращаясь к князю Андрею.
— Как же мы вместе немного не съехались, — сказал дежурный штаб-офицер, приятно улыбаясь Болконскому.
— Я не имел удовольствия вас видеть, — холодно сказал князь Андрей, вставая.
В это время на пороге показался Тушин, робко пробиравшийся из-за спин генералов. Обходя генералов в тесной избе, сконфуженный, как и всегда, при виде начальства, Тушин не рассмотрел древка знамени и спотыкнулся на него. Несколько голосов засмеялось.
— Каким образом орудие оставлено? — спросил Багратион, нахмурившись не столько против капитана, сколько против смеявшихся голосов, в числе которых громче всех был голос Жеркова.
Тушину теперь только, при виде грозного начальства, во всем ужасе представилась его вина и позор в том, что он, оставшись жив, потерял два орудия. Он так был взволнован, что до сей минуты не успел подумать об этом. Смех офицеров еще больше сбил его с толку. Он стоял перед Багратионом с дрожащею нижнею челюстью, как у лихорадочного или у ребенка, собирающегося плакать, и едва проговорил:
— Не знаю… ваше сиятельство… людей не было, ваше сиятельство.
— Вы бы могли из прикрытия взять?
Что прикрытия не было, этого не сказал Тушин, хотя это была сущая правда. Он боялся подвести этим другого начальника и молча, остановившимися глазами смотрел прямо в лицо Багратиону с таким видом, как сбившийся ученик стоит перед экзаменатором.
Молчание было довольно продолжительно. Князь Багратион, видимо, не желая быть строгим, не находился, что сказать; остальные не смели вмешаться в разговор. Князь Андрей, щурясь, смотрел на Тушина.
— Ваше сиятельство, — прервал князь Андрей молчание своим резким голосом, — вы меня изволили послать к батарее капитана Тушина. Я был там и нашел две трети людей и лошадей перебитыми, два орудия исковерканными. И прикрытия никакого.
Князь Багратион и Тушин одинаково упорно смотрели теперь на медленно цедившего свои слова Болконского.
— И ежели, ваше сиятельство, позволите мне высказать свое мнение, — продолжал он, — то успехом дня мы обязаны более всего действию этой батареи и геройской стойкости капитана Тушина с его ротой, — сказал князь Андрей, небрежным и презрительным жестом указывая на удивленного капитана.
Князь Багратион посмотрел на Тушина и, видимо, не желая выказать недоверия к странному суждению Болконского и вместе с тем чувствуя себя не в состоянии вполне верить ему, наклонил голову и сказал Тушину, что он может идти.
«Кто они? Зачем они? Что им нужно? И когда все это кончится?» — думал Ростов, глядя на переменявшиеся перед ним тени, когда Тушин отошел от него. Боль в руке становилась все мучительнее. Сон клонил непреодолимо, в глазах прыгали красные круги, и впечатление этих голосов, и этих лиц, и чувство одиночества сливались с чувством боли. Это они, эти солдаты, раненые и нераненые; это они, эти офицеры, и особенно этот странный беспокойный солдат с повязанною головой, — это они-то и давили, и тяготили, и выворачивали жилы, и жгли мясо в его разломанной руке и плече. Чтобы избавиться от них, особенно от него, от тревожного солдата с этою остановившеюся улыбкой, он закрыл глаза.
Он забылся на одну минуту, но в этот короткий промежуток забвения он видел во сне бесчисленное количество предметов: он видел свою мать и ее большую белую руку, видел худенькие плечи Сони, глаза и смех Наташи, и Денисова с его голосом и усами, и Телянина, и всю свою историю с Теляниным и Богданычем. Вся эта история была одно и то же, что этот солдат с резким голосом, и эта-то вся история, и этот-то солдат так мучительно, неотступно держали, давили и все в одну сторону тянули его руку. Он пытался устраниться от них, но они не отпускали ни на волос, ни на секунду его плечо. Оно бы не болело, оно было бы здорово, ежели б они не тянули его; но нельзя было избавиться от них.
Он приподнялся. Сырость, проникавшая из земли, и боль заставляли его дрожать, как в лихорадке. Он открыл глаза, поглядел вверх. Черный полог ночи на аршин висел над светом углей. В этом свете летали порошинки падавшего снега. Тушин не возвращался, лекарь не приходил. Он был один, только какой-то солдатик сидел теперь голый по другую сторону огня и грел свое худое желтое тело.
«Никому не нужен я! — думал Ростов. — Некому ни помочь, ни пожалеть. А был же и я когда-то дома, сильный, веселый, любимый». Он вздохнул и со вздохом невольно застонал.
— Ай болит что? — спросил солдатик, встряхивая свою рубаху над огнем, и, не дожидаясь ответа, крякнув, прибавил: — Мало ли за день народу попортили — страсть!
Николай не слушал солдата. Он смотрел на порхавшие над огнем снежинки и вспоминал русскую зиму с теплым светлым домом, пушистою шубой, быстрыми санями, здоровым телом и со всею любовью и заботою семьи. «И зачем я пошел сюда? Теперь все кончено! Один и умираю», — думал он.
На другой день французы не возобновляли нападения, и остаток Багратионова отряда присоединился к армии Кутузова. На третий день князь Анатолий Курагин, адъютант Буксгевдена, прискакал к Кутузову с известием, что армия, шедшая из России, находится в одном переходе. Армии соединились.
Отступление Кутузова, несмотря на потерю Венского моста, в особенности это последнее сражение под Шенграбеном, составляли удивление не только русских, французов, но и самих австрийцев. Отряд Багратиона называли «войско героев», и Багратион и его отряд получили большие награды от австрийцев и вскоре прибывшего в Ольмюц русского императора.