2. НАЦИИ, ГРАНИЦЫ И ЭТНИЧЕСКОЕ НАСИЛИЕ

VII. Сергей Екельчик БАНДЫ СТРОИТЕЛЕЙ НАЦИИ? РОЛЬ ПОВСТАНЧЕСТВА И ИДЕОЛОГИИ В ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЕ НА УКРАИНЕ

При изучении украинской истории опыт Первой мировой войны, несмотря на всю его значимость и травматичность, обычно остается в тени дискуссии о дальнейших (и отчасти современных ей) событиях — в частности таких, как возникновение Украинской народной республики. Современные украинские историки, увлеченные нарративом национального строительства, зачастую забывают, что это государство объявило в январе 1918 года о своей полной независимости именно для того, чтобы участвовать в подписании Брестского мирного договора, которым завершилась война на Восточном фронте. Роль этой войны в формировании Украины XX века окажется еще более существенной, если мы примем во внимание понятия массовой мобилизации во имя нации и этнической принадлежности как признака лояльности, с которыми этот регион познакомился в годы Первой мировой войны. В этом смысле было бы ошибкой придерживаться принятого в украинской и западной историографии определения бурных 1917–1920 годов как эпохи «Украинской революции»{421}. Участники бесчисленных крупных и мелких конфликтов на украинской территории, прошедшие школу Первой мировой войны, принесли с собой оружие, боевой опыт, культуру насилия и новый мощный язык национализма. Кроме того, война привела к краху Российской и Австро-Венгерской империй, впервые в истории позволив ненадолго воссоединить Восточную и Западную Украину.

Однако хаотические события 1917–1920 годов в первую очередь следует понимать не как борьбу объединенного украинского народа за независимость, а как хитросплетение сложных идеологических конфликтов и местного насилия, сопровождавшее крах старых династических империй. Будучи одновременно и националистическим Сергей Екельчик движением, и социалистической революцией, гражданская война на Украине не подразумевала однозначного противостояния социалистов и националистов — которые зачастую были одними и теми же людьми, — однако она включала запутанную борьбу между украинскими патриотами различных оттенков, а также между многочисленными разновидностями местных консерваторов и социалистов, вступавших в ряды российских Красной и Белой армий, в украинские республиканские или монархические отряды, или в банды, возглавлявшиеся местными атаманами. Таким образом, история Украины ярко свидетельствует о сомнительности наших представлений о «революционном», «контрреволюционном» и «этническом» насилии, демонстрируя общую культуру насилия, разделявшуюся всеми сторонами и нередко воплощавшуюся в лице одних и тех же солдат, снова и снова призывавшихся в различные армии, проходившие по украинской земле.

С другой стороны, украинской гражданской войне были присущи некоторые принципиальные черты, ставившие ее в один ряд с прочими вспышками военизированного насилия после Первой мировой войны, освещаемыми в настоящей книге. В частности, бывшая российская Украина представляла собой классическую «зону дробления», в которой с момента свержения российской монархии в марте 1917 года и вплоть до решающей победы большевиков в конце 1920 года отсутствовали работоспособные государственные институты. Крах порядка и законности в украинских провинциях был тесно связан с распадом русской армии поздним летом и осенью 1917 года, когда отступавшие войска и массы дезертиров терроризировали гражданское население. Как и в других европейских странах, разочарованные ветераны приносили с собой свое оружие и свое недовольство — главным образом связанное с земельным вопросом, но отчасти и с более общими злободневными политическими проблемами. Как и в других регионах, эти ветераны были носителями политической культуры поражения, которая в данном случае отличалась многослойностью — на впечатление от поражения русской армии в Первой мировой войне накладывались нереализованные обещания демократической революции и неоднократные неудачи украинских правительств в конфликтах 1918–1920 годов. Как и повсюду, ядро военизированных отрядов составляли молодые ветераны войны, столкнувшиеся с проблемами при возвращении к гражданской жизни.

Рис. 10. Атаман Юхим Божко (в центре слева) со своими офицерами и писатель Осип Маковей (в центре справа). Апрель 1919 г.

Однако представляется, что на результатах военизированной борьбы на Украине в большей степени сказались ее особенности, нежели черты, объединявшие ее, например, с Германией. Военизированными формированиями на Украине обычно являлись отряды сельской милиции или банды, действовавшие в сельской местности, при отсутствии у тех и у других какой-либо внятной политической программы. Структуры тогдашнего крестьянского общества диктовали преобладание в вооруженных формированиях немолодых мужчин и допускали присутствие женщин в этих отрядах, несмотря на то что роль партизанских вожаков в большинстве случаев играли бывшие младшие офицеры царской армии. Кроме того, вследствие крестьянского характера украинского военизированного движения у него отсутствовала явная национальная выраженность, так как его участники предпочитали действовать вблизи своих родных сел. Их могли призвать в армию, проходившую по их местности, но они старались вступать в нее целыми отрядами и совместно дезертировать после того, как армия уходила. Этим объясняется сильнейший разброс чисел, фигурирующих в источниках, — от 600 с лишним тысяч солдат русской армии, объявивших о своем подчинении Украинской народной республике, до 8 тысяч фактических участников боевых отрядов или до 50-тысячной армии — вполне серьезного войска. Крестьяне могли заметно пополнить ряды любых вооруженных сил, но надолго в них не задерживались.

Помимо этого, события на Украине — за исключением украинско-польского конфликта в бывшей австрийской Галиции — не слишком вписываются в рубрику «этнических» конфликтов в Восточной и Юго-восточной Европе. На большей части российской Украины этническая принадлежность носила расплывчатый характер, а националистические организации были слабы. Крестьяне привнесли в культуру гражданской войны традиционное недоверие к посторонним и готовность грабить явных «чужаков» (в частности, евреев и меннонитов), причем эти настроения своеобразно преломлялись в призме новейших идеологий (евреи считались сторонниками большевиков, а меннониты — богатыми эксплуататорами). Впрочем, в конечном счете красные победили в гражданской войне, удовлетворив требования украинского крестьянства, связанные с наиболее важным для него вопросом — земельным.

Развал Восточного фронта

Первая мировая война не просто привела к краху многонациональных империй, тем. самым дав украинским патриотам шанс на построение своего государства. Воевавшие друг с другом империи сами подготовили почву для будущего европейского строя, взяв на вооружение этническую солидарность как средство взаимного уничтожения. И Российская, и Австро-Венгерская империи пытались взаимно подорвать друг друга, поднимая на щит лозунг об автономной и единой послевоенной Польше, однако имперским чиновникам не приходило в голову, что будущее Польское государство окажется независимым и не будет подчиняться ни той ни другой империи. В случае Украины дело обстояло сложнее. Царское правительство претендовало на украинские области Австрии, ссылаясь на этнический критерий, однако называло их «русскими» этническими землями, в то время как Центральные державы намеревались создать на отторгнутых от Российской империи территориях марионеточное украинское государство, которое не включало бы украинских владений Австрии. В результате обе стороны добились, как выразился Марк фон Хаген, «милитаризации имперской национальной проблемы» вообще и украинской проблемы в частности{422}. Этническая принадлежность превратилась в орудие мобилизации, а идея о том, что крестьяне по обе стороны русско-австрийской границы принадлежат к одной и той же национальности — которая называлась либо украинской, либо «малороссийским племенем русского народа», — стала общей разменной монетой. Так были заложены идеологические основы современной Украины.

Габсбурги пошли дальше Романовых, в самом начале войны позволив создать добровольческий украинский военный отряд численностью 2500 человек — украинских сечевых стрельцов, — однако военная удача поначалу склонялась на сторону русских. В начале сентября 1914 года русская армия заняла две основные украинские области Австро-Венгрии — Восточную Галицию и Буковину — и удерживала большую часть этого региона до лета 1915 года. У царских властей не имелось четкого плана по присоединению этих земель к империи, однако придерживавшийся националистических взглядов царский губернатор граф Георгий Бобринский немедленно закрыл украинские периодические издания, культурные организации и кооперативы, в то же время попытавшись ввести в школах преподавание на русском языке вместо украинского{423}. Вместе с тем Австро-Венгрия попыталась эксплуатировать потенциал украинского национализма в борьбе с Российской империей, разрешив группе социалистов-эмигрантов из российской части Украины — Союзу освобождения Украины — пропагандировать идею независимого Украинского государства среди российских военнопленных украинской национальности. Пользуясь официальной поддержкой, эта группа основала в Вене собственное издательство и направила в ряд стран своих эмиссаров.

Следствием войны стали ужасающие опустошения, огромные жертвы и толпы беженцев в австрийской Украине, особенно в Восточной Галиции и Буковине, которые являлись одной из главных арен военных действий на Восточном фронте. В более общем плане колоссальное напряжение военных лет вызвало многочисленные административные и экономические неурядицы в Российской и Австро-Венгерской империях. В обеих странах по мере распада социального и этнического имперского строя нарастало массовое возмущение центральными властями. После того как лояльность населения на приграничных территориях стала определяться в первую очередь его этнической принадлежностью, дни многонациональных династических империй были сочтены.

При этом распад Российской империи начался с ее столицы, где Волынский полк, состоявший в основном из украинцев, в марте 1917 года первым перешел на сторону демонстрантов. Как и повсюду в бывшей империи, на Украине возникли две параллельные властные структуры: Советы рабочих и солдатских депутатов и комиссары Временного правительства. Однако в первые дни революции намного динамичнее действовал третий претендент на власть — созданный в Киеве 17 марта 1917 года координационный орган украинских активистов, известный как Центральная рада. В этом самопровозглашенном органе, в состав которого входил ряд видных украинских деятелей, вскоре стали задавать тон Украинская партия социалистов-революционеров и Украинская социал-демократическая рабочая партия. Их вождями были не правые националисты, одержимые чистотой нации, а представители левых кругов, требовавшие всего лишь территориальной автономии в рамках федеративной Российской республики.

Тем не менее в бурные весенние месяцы 1917 года национальная программа представлялась наиболее удачным средством выражения разнообразных социальных требований, которые порождали у многих украинских активистов веру в свою способность «разбудить» массы. И действительно, в течение какого-то времени казалось, что национально-патриотические призывы получают восторженный отклик. 1 апреля 1917 года по Киеву под желто-голубыми флагами прошло до 100 тысяч демонстрантов, выступавших за автономию Украины. Впрочем, следует помнить о том, что для масс могло оказаться привлекательным выдвинутое Центральной радой сочетание национально-патриотических воззваний с лозунгами земельной реформы и всеобщего мира[37].

Этот фактор объясняет, почему так называемая «украинизация» частей русской армии встретила такую горячую поддержку со стороны солдат. Этот процесс, начавшийся весной 1917 года, с самых первых дней осуществлялся в основном усилиями низов, а не верхов. Центральная рада не имела планов по созданию украинской армии. Вожди Рады разделяли свойственные социалистам той эпохи представления о регулярных армиях как об орудии социального и национального угнетения и считали, что армию и полицию заменит добровольческая народная милиция. Тем не менее по примеру поляков, имевших в русской армии свои этнические формирования, а весной 1917 года получивших разрешение создать дополнительные национальные части, солдаты других национальностей тоже стали добиваться перевода в этнические подразделения, поскольку этот процесс требовал реорганизации и длительного пребывания в арьергарде, а порой даже отзыва с фронта. В марте 1917 года без разрешения командования русской армии и Центральной рады в Киеве был сформирован 1-й казачий полк имени Богдана Хмельницкого. Эта национально-патриотическая инициатива отдельных офицеров была активно поддержана солдатами местных резервных частей, со страхом ожидавшими отправки в траншеи. Центральная рада также сообразила, что в городе полезно иметь «украинские» воинские части, и одобрила солдатское начинание. К маю русское военное командование наконец признало первый украинский полк, но лишь на том условии, что он немедленно отбудет на фронт. В конечном счете только одна часть, входившая в состав этого «полка», никогда не насчитывавшего более трех тысяч штыков, с большой помпой была отправлена на Юго-Западный фронт, где вскоре развалилась{424}. Тем не менее прецедент был создан.

С целью укрепить свою легитимность и заручиться народной поддержкой Центральная рада весной и летом 1917 года провела в Киеве ряд съездов: Национальный конгресс, Военный съезд, Крестьянский съезд, Рабочий съезд — и все они направили в Раду своих делегатов. В мае тысяча делегатов, представлявших приблизительно миллион украинских солдат, служивших в русской армии (из общего числа 3,5 миллиона украинцев, составлявших в 1917 году примерно 40 процентов русской армии), собрались в Киеве на 1-й Всеукраинский войсковой съезд. В условиях борьбы за власть с российским Временным правительством Центральная рада допустила принятие резолюций о массовой «украинизации» воинских частей в русской армии и о создании Генерального украинского военного комитета (ГУВК) — прообраза Военного министерства, во главе которого встал украинский социал-демократ, бухгалтер по профессии, Симон Петлюра, — хотя съезд также подтвердил социалистическую линию на постепенную замену армии «народной милицией»{425}.

К лету 1917 года несанкционированная украинизация воинских частей шла полным ходом. Первым объявил себя «украинским» 39-й армейский корпус, размещавшийся на Волыни и в основе своей (по некоторым оценкам, не менее чем на 80 процентов) состоявший из этнических украинцев. Резервные части, получавшие название «украинских», нередко противились отправке на фронт, если на нее не давал своего разрешения ГУВК, в то время как некоторые фронтовые части самовольно уходили в тыл с целью вернуться на Украину — под предлогом реорганизации{426}. Глава Центральной рады, историк Михаил Грушевский, впоследствии вспоминал курьезный эпизод: направлявшийся на фронт из Саратова полк во время краткой остановки в Киеве попытался объявить себя украинским полком имени Грушевского. Историк согласился, чтобы полк был назван его именем, и даже принял полковой парад, однако тактично предложил солдатам все же добраться до фронта. Кажется, о саратовском украинском полке имени Михаила Грушевского больше никто никогда не слышал{427}.

Центральная рада, в целом приветствовавшая заявления военных о своей лояльности ей и ГУВК, в то же время оказалась втянута в запутанную борьбу за власть с Временным правительством, которая требовала по меньшей мере формального оказания поддержки воюющей армии в непосредственном будущем. В начале июля 1917 года медлительность украинского правительства при решении вопросов о мире и о национальной армии привела к бунту, едва не закончившемуся свержением Рады. Около 5 тысяч новобранцев и солдат, ожидавших нового назначения в пересыльном лагере под Киевом, отказались идти на фронт, требуя зачисления в новый украинский полк имени Павло Полуботка (казацкого гетмана начала XVIII века). Явно по наущению националистически настроенных младших офицеров, ранее участвовавших в создании полка имени Богдана Хмельницкого, солдаты заявили о своем желании оставаться под Киевом с целью «защищать свободу Украины». Они не пожелали подчиняться приказу ГУВК об отправке на фронт и прогнали высокопоставленную делегацию Рады во главе с Владимиром Винниченко и Петлюрой. 5 июля восставшие отобрали оружие у другой резервной части и двинулись на Киев, где без труда заняли полицейское управление и военные склады, едва не захватив и Центральный банк, прежде чем их в конце концов остановили и разоружили (а затем силой отправили на фронт) части, все еще лояльные Временному правительству — а не киевской Центральной Раде. В декларации, изданной восставшими, они объявляли себя «украинскими казаками», собирающимися «восстановить порядок на Украине» и «изгнать всех русских и [украинских] ренегатов» с высоких должностей{428}.

В конце июля командование русской армии наконец одобрило украинизацию как одно из последних остававшихся средств, позволявших удержать части от массового дезертирства и обеспечить приток новобранцев из Украины. Новый главнокомандующий, генерал Лавр Корнилов, подписал приказ об украинизации десяти дивизий, хотя в условиях возраставшего хаоса и дезертирства удачей завершилась лишь реорганизация 34-го (или 1-го украинского) армейского корпуса под командованием генерала Павла Скоропадского, русского аристократа, имевшего в числе своих дальних предков украинских казаков. Одной из причин здесь было то, что дивизии 34-го корпуса были выведены с фронта на реорганизацию, а затем размещены на Украине; кроме того, украинизация в прочих фронтовых частях не удалась из-за противодействия командиров и высокого уровня дезертирства; тех же солдат, которые желали служить в украинских частях, нередко просто переводили в 34-й корпус, который вскоре стал насчитывать уже 40 тысяч бойцов. Напротив, украинизация резервных тыловых частей проходила успешно, и к осени существовало уже 130 украинских частей общей численностью до 120 тысяч солдат. Некоторые другие источники оценивают численность украинских частей в 637 тысяч человек{429}.

Тем не менее такие цифры, как миллион украинских солдат, представленных тысячей делегатов на военном съезде, или сотни тысяч человек, насчитывавшихся в формально «украинизированных» частях, выглядят внушительно лишь на бумаге. Как с досадой признавал сам Грушевский, солдатские массы «восторженно отзывались на революционные лозунги, обещавшие вернуть [их] с фронта, однако вяло реагировали на призывы сражаться, от кого бы те ни исходили». Ему вторил другой видный украинский активист, Дмитрий Дорошенко: «Когда осенью [1917 года] появились большевики и бросили в солдатскую массу более элементарные и заманчивые лозунги, чем те, которые распространяли российские и украинские эсеры, то этот “миллион” растаял бесследно в самое короткое время»{430}.

Как мы уже видели, начиная с весны 1917 года важную роль в украинской политике стали играть солдаты русской армии. Регулярные части, расположенные в столице, поддерживали Временное правительство, в то время как другие резервные и фронтовые части склонялись то на сторону большевиков, то на сторону украинских властей — первые выдвигали более радикальную социальную программу, а последние обещали более реальный шанс на возвращение по домам. В то же время близость линии фронта означала, что тысячи дезертиров, нередко имевших оружие, привнесли в повседневную жизнь украинских городов и сел культуру насилия и право сильного.

Большинство солдат являлись крестьянами в военной форме, а Центральная рада медлила с удовлетворением главного крестьянского требования: земельного передела. В начале осени 1917 года, по мере того как в села возвращалось все больше дезертиров и комиссованных ветеранов, крестьяне стали брать дело в свои руки и приступили к массовым насильственным захватам земель, принадлежавших знати и короне. Украинское правительство теряло как доверие своей главной опоры — крестьянства, так и контроль над ситуацией в деревне. Подобно многим социалистам того времени, глава украинского Генерального секретариата Винниченко и другие украинские лидеры верили в неминуемое «отмирание» буржуазного государственного аппарата, регулярной армии и полиции. Ослепленные утопической мечтой, они не создали никаких институтов, способных к поддержанию общественного порядка, равно как и дееспособной бюрократической системы. По мере разрушения общественного строя местные советы в городах и временные органы самообороны на селе обращали все меньше и меньше внимания на прокламации, издававшиеся в Киеве.

Появление «вольных казаков»

Рост хаоса и беззакония в деревне привел к возникновению впечатляющего крестьянского движения самообороны, присвоившего традиционное название «казаки». Последние рудименты казачьего государства и территориальной полковой структуры исчезли на Украине к началу XIX века, однако память о казачьем прошлом жила в народных легендах, отчасти потому, что для закрепощенных и обедневших крестьян, так же как и для авторов патриотического направления, она играла роль мифа о былой свободе и благоденствии{431}. (Желанный статус казака с XV по конец XVIII века действительно давал личную свободу.) В 1855 году, во время Крымской войны, массы крепостных крестьян в Киевской губернии объявляли себя «казаками» в надежде на то, что правительство примет их на военную службу и тем самым даст им свободу. Поэтому неудивительно, что добровольная милиция, в течение 1917 года спонтанно возникавшая в украинской деревне, стала называться «вольными казаками».

Как и в случае со многими другими «вымышленными традициями», сознательно мобилизующими память о прошлом ради создания новой легитимности, при более пристальном взгляде на возникновение «вольных казаков» выясняется, что в формировании этого нового института заметную роль сыграла патриотическая интеллигенция. Хотя источники того времени приписывают основание первого отряда «вольных казаков» в апреле 1917 года в Звенигородском уезде Киевской губернии Никодиму Смоктию — богатому крестьянину, имевшему предков-казаков, — ему наверняка помогали два националистически настроенных студента Киевского коммерческого училища, В. Ковтуненко и Г. Пищаленко, вернувшиеся в свой родной уезд создавать новую революционную администрацию{432}. Вплоть до лета лишь немногие на Украине знали об этой местной инициативе по охране общественного порядка с помощью отрядов, одетых в шаровары и вышитые рубахи и вооруженных шашками. Однако в первых числах июня двое представителей звенигородских «вольных казаков» появились в своем живописном архаическом облачении на 2-м Украинском войсковом съезде, вызвав сенсацию. Лишнюю привлекательность такому патриотическому воплощению местных сил самообороны добавляло то, что потребность в их создании к тому моменту ощущалась повсеместно. В течение лета, после того как к дискуссии об этой «народной инициативе» подключились газеты, отряды «вольных казаков» начали возникать по всей Украине, в первую очередь в Киевской, Полтавской, Черниговской и Екатеринославской губерниях. И центральные, и местные власти требовали, чтобы в эти отряды было позволено записываться лишь мужчинам, негодным к военной службе; и до тех пор, пока имелась возможность следить за выполнением этого требования, «вольные казаки» состояли в основном из крестьян в возрасте до 18 и более 43 лет. Впрочем, появлялись сообщения о том, что кое-где в «вольные казаки» принимают женщин и что в других местах от кандидатов требуют формального заявления о принадлежности к украинской нации. К октябрю 1917 года на Украине официально насчитывалось уже 72 отряда «вольных казаков» общей численностью 15 586 человек, хотя, по оценкам современников, в ГУВК не зарегистрировалось еще около 300 отрядов, включавших порядка 40 тысяч человек{433}.

Однако Центральная рада с осторожностью относилась к этому новому народному движению. Она постоянно откладывала утверждение его устава, а запланированный съезд «вольных казаков» так и не был проведен. По сути, социалистических лидеров Рады беспокоило то, что институт «вольного казачества» давал богатым крестьянам инструмент политического и военного влияния, и это могло иметь самые серьезные последствия для политической ситуации в стране. В октябре совещание уездных комиссаров Рады проголосовало за запрет «вольных казаков», но в том же месяце в городке Чигирин, расположенном на некотором удалении от столицы, без официального одобрения центральных властей был проведен съезд «вольных казаков». В условиях очень ограниченного представительства местных отрядов организаторы съезда сумели протолкнуть предложение о том, чтобы выбрать наказным атаманом, то есть временным вождем казаков, того же генерала Скоропадского, который отличился при украинизации 34-го армейского корпуса. Поскольку у левых руководителей Рады имелось целых три причины не доверять Скоропадскому — тот был русским аристократом, крупным землевладельцем и царским генералом, — этот шаг лишь подтвердил их худшие подозрения о том, что «вольные казаки» становятся орудием консервативного бонапартистского переворота. ГУВК так и не признал избрания Скоропадского; вместо этого в начале ноября, когда Рада наконец утвердила устав «вольных казаков», они были формально подчинены министру внутренних дел или его заместителю. Одновременно Рада попыталась захватить штаб «вольных казаков» в городе Белая Церковь к югу от Киева, но получила отпор, после чего вожди казаков пригрозили походом на Киев в случае повторения попытки разоружить и распустить «вольных казаков»{434}.

К осени 1917 года политическая ситуация на Украине во все большей степени определялась военизированными группировками, поддерживавшими различные политические силы. Во время большевистского переворота, произошедшего в Петрограде в ноябре 1917 года, в Киеве развернулись бои между регулярными войсками, верными Временному правительству, и военизированными отрядами большевиков и Центральной рады. Последние вступили друг с другом в союз с целью изгнания прежней власти, но к концу декабря уже боролись друг с другом за контроль над Украиной. Как только большевики на съезде советов в восточноукраинском городе Харькове 25 декабря 1917 года провозгласили Украину советской республикой, прибывшие из России большевистские отряды совместно с местными красногвардейцами начали наступление на Киев.

Война с большевиками завершилась для Украинской республики катастрофой. Большинство солдат, находившихся на Восточном фронте и ранее присягнувших Центральной раде, разъехалось по своим селам. Собственно, 4 января 1918 года украинское Военное министерство само издало приказ о демобилизации всех солдат «украинизированных» частей бывшей русской армии, поскольку большинство этих частей к тому времени уже прекратило существование или проявляло враждебность по отношению к Раде. Однако попытки создать новую украинскую армию не принесли успеха. В отчаянии правительство прибегло к наемническому принципу, предлагая крупные денежные суммы атаманам, обещавшим организовать военные отряды{435}. По иронии судьбы, «вольные казаки» оказались в числе немногих вооруженных группировок, готовых поддерживать украинское правительство, еще недавно пытавшееся распустить их. Действующая украинская армия, подчинявшаяся военному министру Симону Петлюре, состояла из 15 тысяч иррегулярных «вольных казаков» и добровольцев, которые, впрочем, оставались организованной силой, лишь действуя в окрестностях своих родных уездов. В условиях фактически начавшейся гражданской войны моральное состояние войск имело большее значение, чем их численность, а украинские части в целом не отличались серьезной боеспособностью. Согласно украинским историкам, большевики начали наступление, имея в своем распоряжении не более 8 тысяч бойцов{436}. Но при этом они были лучше организованы, располагали отличными пропагандистами и могли предложить разочарованным массам более радикальную социальную программу. Они выиграли кампанию в большей степени путем убеждения, нежели силы, поскольку солдаты украинских добровольческих полков массами переходили на сторону большевиков или просто возвращались в свои села. Осведомленный мемуарист сообщает о том, что украинское военное командование скрывало известия о своей первой неудачной попытке послать в декабре 1917 года армию против большевиков:

Когда перед Рождеством на большевиков, к тому моменту захвативших Харьков, была отправлена армия, почти все ее солдаты, включая и полк имени Богдана Хмельницкого, разошлись по родным селам, забрав с собой оружие и лошадей. Военное руководство держало это в большом секрете, поскольку все еще надеялось, что казаки после праздников вернутся в свои отряды, однако эти надежды оказались напрасными — казаки были счастливы наконец-то оказаться дома{437}.

Пока с севера наступала Красная армия, пробольшевистски настроенные рабочие подняли в ряде украинских городов восстания, из которых самым известным стало киевское восстание в январе 1918 года, возглавлявшееся рабочими Арсенала и лишь с большим трудом (и с крайней жестокостью — было казнено около 300 рабочих) подавленное войсками, верными Центральной раде. Впоследствии оно было изображено в знаменитом фильме Александра Довженко Арсенал. Неделю спустя украинское правительство было вынуждено покинуть столицу; единственная надежная военная часть, выбранная для охраны республиканского руководства, в реальности состояла не из восточных украинцев, а из бывших австрийских военнопленных галицийско-украинского происхождения{438}. В один из последних дней осады Киева, 29 января 1918 года, большевистские силы окружили и уничтожили на станции Круты отряд, насчитывавший около 300 украинских добровольцев — студентов и гимназистов. Подобно расстрелянным рабочим Арсенала, вошедшим в пантеон советских героев, они стали мучениками в глазах украинцев, разделявших антисоветские взгляды. Взяв Киев, большевистские войска во главе с известным своей жестокостью Михаилом Муравьевым предали смерти, по некоторым сообщениям, от 2 до 5 тысяч «классовых врагов»{439}, но продержались в столице всего три недели. Впрочем, было бы ошибкой полагать, что солдаты Красной армии вошли в Киев как дисциплинированные фанатики большевизма, вооруженные бесчеловечной идеологией. В реальности большая часть этих сил представляла собой иррегулярные отряды, готовые подчиняться только своим атаманам. Украинский функционер-большевик Георгий Лапчинский вспоминал: «Это были странно одетые, абсолютно недисциплинированные люди, с ног до головы увешанные всевозможным оружием — от винтовок до сабель и пистолетов всех моделей — и гранатами. Между их командирами постоянно вспыхивали споры и потасовки»{440}.

Всего за несколько дней до сдачи Киева Центральная рада подписала сепаратный мирный договор с Центральными державами от имени Украинской народной республики — существовавшей на правах автономии в составе России с ноября 1917 года, но 25 января 1918 года провозгласившей независимость именно для того, чтобы стать легитимной участницей международных соглашений. На основании Брестского договора на Украину вошли германские и австрийские войска численностью 450 тысяч штыков, вынудив большевиков отступить. Недовольные левой Радой, немцы в конце апреля организовали консервативный переворот, в результате которого монархом Украины, или гетманом (традиционный титул казацких вождей), был объявлен генерал Скоропадский. Однако консервативный режим не имел серьезных шансов на выживание. Германские карательные экспедиции, имевшие целью покончить с мародерствовавшими крестьянскими бандами, и насильственное изъятие зерна вскоре спровоцировали беспрецедентные волнения на селе. После капитуляции Центральных держав и вывода их войск с Украины в ноябре 1918 года Владимир Винниченко и Симон Петлюра, два видных социалистических министра Генерального секретариата, создали Директорию (названную так по образцу французского революционного правительства 1795–1799 годов) — комитет из пяти человек, призванный координировать антимонархическое восстание. В штаб-квартиру Директории, находившуюся в Белой Церкви под Киевом, стекались десятки тысяч крестьян — вероятно, в большинстве своем бывших «вольных казаков», — к которым присоединилась изменившая гетману основная часть его небольших сил.

Крах государственного строительства

Если события на российской Украине выглядели в глазах современников такими же хаотичными и запутанными, какими они кажутся позднейшим исследователям, то революционные события на австрийской Украине создают впечатление борьбы с четко обозначенным этническим врагом. После краха Австро-Венгерской империи в ноябре 1918 года власть над Восточной Галицией оспаривали два новых государства: воссозданная Польша и только что провозглашенная Западно-Украинская Народная Республика. Первоначально группа молодых украинских офицеров австрийской армии без труда захватила власть в провинциальной столице Львове (Лемберге), однако затем развернулись уличные бои с местными поляками, и к концу месяца польское восстание заставило украинцев покинуть их новую столицу. Конфликт между двумя государствами вылился в полномасштабную польско-украинскую войну, в которой враждующие стороны четко различались своей этнической принадлежностью — в противоположность сравнительной незначительности этого фактора и частого перехода бойцов из одной армии в другую на российской Украине.

Также в отличие от Восточной Украины, Западно-Украинская Народная Республика имела возможность опираться на давние традиции украинской политической и общественной жизни в Австро-Венгрии. Новое государство сумело создать эффективный административный аппарат и поддерживало общественный порядок на контролировавшихся им территориях{441}. В Галиции не наблюдалось спонтанного повстанческого движения на селе, а украино-еврейские отношения оставались сравнительно дружественными в течение всего существования республики. Однако чего однозначно не удалось добиться, так это воплощения давней мечты о воссоединении Украины. Несмотря на его торжественное провозглашение в Киеве 22 января 1919 года, оно так и не было осуществлено. Умеренные западноукраинские политики не могли найти общий язык с восточными социалистами, и вдобавок на западе и на востоке бушевали две гражданских войны, имевшие совершенно разные цели и состав участников. В то время как западные украинцы воевали с поляками, восточным украинцам Польша представлялась естественным союзником против их главных врагов — большевиков и русских белых. Точно так же и галичане не возражали против союза с белыми в борьбе с Польшей. Впрочем, как вскоре выяснилось и на западе, и на востоке, дружба с врагами противоположной стороны отнюдь не являлась гарантией победы.

Благодаря своей давней традиции общинной организации украинцы в Восточной Галиции смогли создать то, чего никогда не было у Киева: надежное регулярное войско, так называемую Украинскую галицкую армию (УГА). Если бы не изнурительная борьба с намного более сильными поляками, галичане могли бы добиться перелома в гражданской войне на Восточной Украине. Несмотря на нехватку старших офицеров, в УГА служило много немецких и австрийских майоров и полковников, а на посту ее главнокомандующего сменилось два бывших русских генерала — Михаил Омельянович-Павленко и Александр Греков. Главным активом УГА являлись ее рядовые и младшие офицеры: до 60 тысяч сознательных и дисциплинированных крестьян и горожан из Восточной Галиции{442}. Украинская армия начала контрнаступление в феврале 1919 года и вскоре окружила Львов, однако прибытие крупных сил из собственно Польши решило исход борьбы в Галиции. Стремясь сделать независимую Польшу противовесом как Германии, так и большевистской России, державы Антанты на Парижской мирной конференции отказались от вильсоновского принципа самоопределения по отношению к Восточной Галиции. Они позволили перевести туда 100-тысячную польскую армию генерала Юзефа Халлера, обученную и оснащенную во Франции. В то же время нарастание социальных противоречий бросило тень на хрестоматийный образ западных украинцев, объединившихся для защиты своей родины. Крестьяне были недовольны неспособностью украинского правительства осуществить земельную реформу, а в Дрогобыче — единственном промышленном центре региона — рабочие подняли пробольшевистское восстание. Впрочем, прежде чем внутренние проблемы успели обостриться, западные украинцы проиграли войну полякам. 16 июля 1919 года остатки УГА и республиканской администрации переправились через реку Збруч на территорию бывшей российской Украины. Одновременно страны Антанты согласились на «временную» польскую оккупацию Восточной Галиции, после 1923 года ставшую постоянной.

Перебравшись на Восточную Украину, хорошо организованные, националистически настроенные галичане стали одной из множества мелких армий, бродивших по стране и постоянно менявших союзников. Однако последнее слово принадлежало не этим отрядам и даже не огромным русским армиям красных и белых, сражавшимся друг с другом на территории Украины (причем в каждой из них имелась значительная доля этнических украинцев), а украинскому крестьянству.

Военное положение украинского правительства (отныне называвшегося Директорией) ухудшилось почти сразу же, как в декабре 1918 года оно взяло власть после эвакуации немцев. В Одессу и другие южные города на поддержку белым, обещавшим восстановить единое антибольшевистское государство, прибыли французские войска общей численностью около 60 тысяч человек. Одновременно большевики начали новое наступление с севера. Винниченко, возглавлявший Директорию, полагал, что единственный способ заручиться народной поддержкой — выдвинуть не менее радикальную социальную программу, чем большевистская. Он даже говорил о возможном участии Украины в революционной войне советских республик (включавших Россию и Венгрию, в тот момент охваченную коммунистическим восстанием) против европейской реакции{443}. Однако переговоры с большевиками провалились, и их войска — опять существенно пополнившиеся украинскими добровольцами и призывниками — быстро наступали на Киев. Крестьяне, поддерживавшие Директорию против Скоропадского, вернулись по своим селам, и украинское правительство снова осталось без армии. В любом случае военные действия большевиков против Директории носили маргинальный характер по сравнению с масштабом боев, развернувшихся на Украине между красными и белыми. Впрочем, эти события тоже можно рассматривать в рамках украинской гражданской войны в той степени, в какой этнические украинцы, служившие в войсках Директории, у большевиков и в Белой армии, убивали друг друга во имя победы той «Украины», к которой были обращены их мечты.

Спасаясь от большевиков, Директория перебралась из Киева на запад — сначала в Винницу, затем в Ровно и наконец в Каменец-Подольский. В июле 1919 года галичане присоединились к обессилевшей Директории на последнем клочке земли вокруг Каменец-Подольского, который та еще контролировала. К тому моменту Винниченко ушел в отставку, потому что его радикальные социалистические взгляды препятствовали заключению возможных соглашений с Антантой; его место занял придерживавшийся более националистических взглядов Симон Петлюра. Между тем большевики взяли под свой контроль большинство украинских городов, но ухитрились лишь оттолкнуть от себя крестьян, силой реквизируя у них зерно. Вместо того чтобы раздавать землю крестьянам, новые власти предпочитали превращать конфискованные крупные поместья в совхозы.

Власть атаманов

Подобная политика лишь раздула пламя крестьянского восстания, нередко выливавшегося в борьбу против любых чужаков. Вся украинская деревня превратилась в сплошное море анархии, поделенное между местными крестьянскими вожаками — атаманами. Некоторые из них возглавляли многотысячные крестьянские армии, благодаря чему могли оказывать влияние на политическую ситуацию в стране{444}. В число наиболее известных атаманов входили Матвей Григорьев, бывший царский офицер и левый эсер, весной 1919 года выбивший французский экспедиционный корпус из Одессы, однако затем повернувший свои отряды против большевиков, и крестьянин-анархист Нестор Махно, который собрал в южных степях 40-тысячную армию и поддерживал то большевиков, то Директорию, а затем пытался воплотить в жизнь собственный проект создания крестьянской анархической республики. Были и другие колоритные персонажи, память о которых сохранилась в фольклоре, в том числе как минимум три атаманши, носившие имя Маруся.

Тот факт, что в 1919 году в Киеве одна слабая власть сменяла другую, не оказал никакого влияния на село. Украинское крестьянство после Первой мировой войны и последующего коллапса местных институтов оказалось вооружено до зубов, обладало боевым опытом и было более самоуверенным, чем когда-либо прежде. Хотя местные крестьянские банды часто переходили с одной стороны на другую, порой сражаясь под лозунгами социалистической революции или независимой Украины, в первую очередь их интересовало выживание, захват пахотной земли и грабежи. Использование термина «атаман» свидетельствовало о спонтанном возрождении казацких традиций, однако повстанцы не были сознательными украинскими националистами. В большей степени они мотивировались местными проблемами, предрассудками и наивным анархизмом.

По сути, было бы ошибкой думать, что солдаты-дезертиры и «вольные казаки» 1917 года чем-то отличались от бандитов и недовольных мобилизованных крестьян 1918–1919 годов. Нередко это наверняка были одни и те же люди, вооруженные теми же самыми винтовками, даже если им приходилось менять форму при мобилизации в очередную армию. Сообщения о крахе общественного порядка и о появлении местных атаманов часто фигурируют в газетах и воспоминаниях начиная с осени 1917 года. 4 октября 1917 года в передовице влиятельной газеты Нова Рада говорилось:

Изо всех частей страны, но в первую очередь с правого берега Днепра, из Подольской, Волынской и Киевской губерний в Генеральный секретариат приходят отчаянные телеграммы об ужасающей анархии, грабежах, уничтожении государственной собственности и об убийствах. Вернулись даже погромные эксцессы, наблюдавшиеся при старом режиме, а с ними — покушения на собственность и жизнь еврейского народа. Вообще, обычным делом стали посягательства на частную собственность, нападения на отдельных людей и на целые группы, при том, что преступникам придает смелости осознание безнаказанности за их злодеяния. Нарушения общественного порядка, грабежи и насилия совершаются не только бандами дезертиров, но и регулярными армейскими частями, расквартированными на Украине, направляющимися на фронт или отозванными с фронта. Посевы, жилища, зерно, прочая собственность и даже людские жизни гибнут из-за отсутствия на местах представителей государства, обладающих широкими полномочиями и местной поддержкой{445}.

В официальных донесениях об отступлении 2-го гвардейского корпуса и различных групп дезертиров через Волынскую губернию в октябре 1917 года действия солдат сравнивались с татарским набегом XVI века:

«Уничтожению подвергается все: посевы, скот, куры; из прудов спускают воду; солдаты насилуют женщин; в селах, через которые прошла армия, остаются только обугленные стены»{446}.

Если так себя вели крестьяне в армейских шинелях, то нет оснований ожидать, что от грабежей и насилия воздерживались бы крестьяне, одетые «вольными казаками». Они, несомненно, защищали собственные общины или по крайней мере тех жителей своих сёл, которых считали «своими», однако с самых первых дней существования «вольных казаков» в Звенигородском уезде появились сообщения об их «беззаконных действиях». К осени 1917 года «вольные казаки» производили в ближайших городах обыски и конфискации, вызывавшие энергичные протесты со стороны местных властей, подвергали разграблению крупные поместья и самовольно арестовывали людей. По словам самого Скоропадского, Генеральный штаб вольных казаков добыл средства на свою деятельность, обложив налогом местных евреев{447}. К февралю 1918 года черта между местными крестьянскими бандами, совершавшими грабежи, и «вольными казаками», якобы охранявшими общественный порядок на селе, была уже столь расплывчатой, что руководство казаков попыталось провести их перерегистрацию и выдавать зарегистрированным казакам разрешение на ношение оружия, которое отличало бы их от бандитов. Однако в обстановке возраставшего хаоса от этого начинания пришлось отказаться. Утратив к концу марта 1918 года всякий контроль над восставшими крестьянами, называвшими себя казаками, Директория распустила «вольных казаков». В дальнейшем их руководители оказывали поддержку режиму Скоропадского, но местные отряды во все большей степени вели независимое существование в качестве крестьянских банд{448}. Показательным был конец самого казачьего Генерального штаба: в январе 1918 года его разогнала какая-то пробольшевистская армейская авторемонтная часть, проходившая через Белую Церковь. Элитная казачья гвардейская рота, приданная Генеральному штабу, дезертировала, забрав с собой лошадей, но перед этим совместно с местными крестьянами-мародерами разграбила и сожгла соседний исторический дворец Браницких{449}.

Возможно, самым трагическим последствием хаоса, царившего на Украине в 1917–1920 и особенно в 1919 году, были кровавые еврейские погромы, унесшие более 30 тысяч жизней. В роли погромщиков выступали все стороны, участвовавшие в гражданской войне: белые, отряды Директории, независимые атаманы и Красная армия. Однако за исключением некоторых идеологически мотивированных белых погромов, погромщиками обычно являлись пьяные толпы антисемитски настроенных грабителей, игнорировавших приказы командования. 40 процентов погромов, зафиксированных в документах, приходится на долю войск, подчинявшихся Директории, — больше, чем на какую-либо другую сторону, — вследствие чего их главнокомандующий, Симон Петлюра, приобрел на Западе репутацию свирепого антисемита. Но несмотря на это местное насилие, направленное против евреев, на общенациональном уровне Украинская Народная Республика отличалась внимательным отношением к национальным меньшинствам. Она была первым современным государством, создавшим Министерство по делам евреев и гарантировавшим защиту еврейской культуры. Но ему не хватало влияния. Правительство УНР, действуя из самых лучших побуждений, издавало указы, осуждавшие погромы, и пыталось их расследовать. Между тем банды мародеров, нередко номинально входившие в состав Украинской, Красной или Белой армий, просто перебирались в соседнее село, подвергая его жителей новым грабежам и насилию.

Согласно далеко не полным статистическим сведениям, в 1917 году на Украине произошло около 60 антиеврейских погромов, в 1918 году — около 80, но уже в 1919 году было зафиксировано 934 погрома, а в 1920 году — 178. Эти цифры также говорят о том, что уровень насилия во многом определялся антисемитскими настроениями отдельных атаманов. Наибольшей жестокостью отличались отряды атамана Григорьева — в 52 совершенных ими погромах в среднем за погром погибало 67 евреев, что намного выше аналогичных цифр для погромов, произведенных войсками Директории (34 убитых за погром), Белой армией (25 убитых), «разрозненными бандами» (15) и Красной армией (7){450}. В идеологическом плане лишь Белая армия в какой-то степени поощряла погромы, однако Григорьев был известен своим антисемитизмом, а подобные ему атаманы чаще встречались в иррегулярных войсках, связанных с Директорией, чем в Красной армии. Вместе с тем «разрозненные банды», вероятно, состояли из местных жителей, больше заинтересованных в грабежах, чем в убийствах по идеологическим мотивам.

Вероятно, это в еще большей степени верно для происходивших в то же время, но менее известных погромов меннонитских поселений на Южной Украине. Подобно евреям, меннониты представляли собой явных «чужаков» в украинской деревне, но при этом они обычно жили компактными поселениями, имевшими у местных крестьян репутацию «зажиточных». Хотя большинство нападений на меннонитские села совершалось исключительно ради грабежей — по крайней мере, это можно сказать об отрядах местного влиятельного атамана Нестора Махно, — погромы оправдывались эгалитарной риторикой о перераспределении богатств, которая, разумеется, не объясняла кровавых расправ над меннонитами{451}.

Наведение порядка на Украине оказалось почти невыполнимой задачей не только для Директории, но и для сменивших ее в 1919 году большевиков. Они едва успели выявить проблемы, требовавшие решения, как в июне из Юго-Восточной России, с Дона, начала наступление сплоченная и организованная Белая армия, вооруженная Антантой. В июле с запада развернули наступление отряды Петлюры, усиленные частями УГА. На этот раз мобилизованные крестьяне массами покидали красных, переходя на более сильную сторону. Зажатые между Белой армией и войсками Директории, в конце августа большевики отступили в Россию, преследуемые по пятам отрядами белого генерала Антона Деникина. Правда, дружественный нейтралитет между украинцами и белыми длился недолго — лишь до тех пор, пока белые не вытеснили украинские части из Киева. Кроме того, белые приступили к выполнению своих планов по восстановлению дореволюционного социального строя, возвращая земли крупным помещикам и запретив украинский язык. На волне нараставшего массового недовольства белыми Директория в конце сентября объявила им войну.

Впрочем, сражения с сильной Белой армией не принесли украинским войскам успеха. В октябре, в условиях, когда поставки медикаментов были блокированы Антантой, в рядах украинцев разразилась эпидемия тифа, уничтожившая около 70 процентов бойцов Директории. Разбитые и лишившиеся большей части своих войск, они в конце концов сдались. Галичане вступили в секретные переговоры с белыми, завершившиеся тем, что УГА 6 ноября перешла в подчинение к Деникину. В то же время Петлюра достиг соглашения с заклятым врагом галичан — Польшей. Это довершило разрыв между обеими украинскими армиями, и военная катастрофа стала неизбежна. Польская армия вошла в западные Волынскую и Подольскую губернии, по которым скитались Петлюра и его правительство в нескольких железнодорожных вагонах. Остатки Директории подвергались нападениям со стороны местных крестьянских банд; государственная казна была разграблена, персонал Военного министерства брошен где-то по дороге{452}. 15 ноября Петлюра официально объявил себя диктатором и вскоре после этого бежал в Варшаву.

Пока вблизи польской границы происходили эти события, красные снова выгнали белых из центральных губерний Украины. В декабре 1919 года большевики в третий раз взяли Киев. Вернув себе власть на Украине, они подвергли свою прежнюю политику серьезной переоценке. Кремль согласился на формальную независимость Советской Украины (в федерации с Советской Россией), официально признал украинский язык и стал проводить более осторожную аграрную политику. Ради умиротворения села большевики весной 1920 года прекратили создавать совхозы и коммуны, вместо этого приступив к крупномасштабной раздаче конфискованной земли крестьянам{453}. Эта мера обеспечила им массовую поддержку в решающий момент гражданской войны. К осени 1920 года последствия этого шага были сведены на нет насильственным изъятием зерна у крестьян, вызвавшим новые бунты на селе, однако большевикам к тому моменту удалось окончательно склонить чашу весов на свою сторону.

Две последние кампании российской Гражданской войны тоже происходили на украинской территории, хотя в реальности они представляли собой скорее постскриптум к титанической борьбе между красными и белыми, развернувшейся годом ранее. В апреле — октябре 1920 года по Украине пронеслась стремительная советско-польская война, в конце концов покончившая с экспансионистскими амбициями обоих молодых государств. Сначала поляки взяли Киев и посадили там Петлюру в качестве марионеточного правителя Украины, однако затем лишь «чудо на Висле» помогло им остановить красную конницу на подступах к Варшаве. В ноябре того же года красные взяли штурмом последний оплот белых на юге Украины — Крым — и жестоко казнили тысячи офицеров и «классово чуждых элементов», не успевших сбежать морем в Турцию (те, кому это удалось, постепенно разъехались по всему свету). После этого большевикам все равно пришлось потратить много времени и усилий для подавления крестьянских восстаний различных политических оттенков, но их победа была уже делом решенным.

Заключение

Если недолгая польско-украинская война в бывшей Австро-Венгерской империи вполне вписывается в рамки «восточноевропейского» этнического конфликта, то гражданская война на обширных просторах бывшей российской Украины ставит под сомнение как эту модель, так и традиционное понимание военизированного насилия. Нечеткая этническая идентичность и преобладание социальных вопросов привели к развитию многостороннего конфликта, участники которого могли переходить с одной стороны на другую в зависимости от того, какая из сильнейших армий, в каждый конкретный момент участвовавших в боях на Украине, сражалась под теми лозунгами, которые в наибольшей степени соответствовали представлениям данного лица о будущем страны. Впрочем, для большинства украинцев идеология имела значение только применительно к вопросу выживания и местным проблемам. Власть в деревне находилась в руках крестьянских банд, нередко претендовавших на роль местной милиции; и хотя жителей могли призвать в любую армию, проходившую по той или иной местности, ключевым фактором в украинской гражданской войне являлось влияние местных атаманов. Идеология тоже играла определенную роль — в конце концов, конфликт между красными и белыми имел откровенно идеологический характер, а все украинские правительства пытались обеспечить независимое существование своей нации, — но эта роль нередко служила лишь призмой, преломлявшей мечты и фобии по большей части неграмотных повстанцев-крестьян в новейших терминах социализма или национализма. В итоге решающим фактором, обеспечившим большевикам победу на Украине, стала программа земельного передела, хотя кое-кого могла привлечь социалистическая мечта, а других отталкивали поспешные ассимиляционные мероприятия.

Было бы заманчиво возводить корни насилия, сопровождавшего сталинскую коллективизацию сельского хозяйства, к эпохе Гражданской войны — тем более что многие большевистские активисты и председатели колхозов были ветеранами Красной армии. Тем не менее коллективизация представляла собой очевидный пример государственного, централизованно осуществлявшегося насилия, основанного на советской идеологии и отличавшегося двойной целью — ликвидировать частную собственность на землю и уничтожить кулаков, объявленных классовыми врагами. Это насилие было связано с событиями предыдущего десятилетия лишь в той степени, в какой вся политическая культура большевистского режима сформировалась под влиянием Гражданской войны, на что нередко указывают исследователи сталинизма{454}. Возможно, в большей степени с военизированным насилием Гражданской войны была связана подпольная Организация украинских националистов (ОУН), действовавшая в западных украинских областях, входивших в состав Польши. Членами ОУН по большей части были ветераны Первой мировой-войны, обычно также являвшиеся ветеранами войны украино-польской и нередко участниками борьбы с большевиками в Центральной Украине. Врожденное сходство ОУН с прочими правыми военизированными организациями межвоенной Европы подчеркивалось свойственными этой организации культурой поражения, вирулентным национализмом и готовностью к применению силы.


VIII. Томас Балкелис ГРАЖДАНЕ СТАНОВЯТСЯ СОЛДАТАМИ: ВОЕНИЗИРОВАННЫЕ ДВИЖЕНИЯ В ПРИБАЛТИКЕ ПОСЛЕ ПЕРВОЙ МИРОВОЙ ВОЙНЫ

Введение: Война, военизированные движения и национальное строительство в Прибалтийских государствах

После Первой мировой войны Литва, Латвия, Эстония, Финляндия и Польша превратились в классические постимперские «зоны дробления». В течение 1918–1920 годов северо-западные приграничные территории бывшей Российской империи захлестнула новая волна кровопролитных боевых действий. Красные, белые, немцы, литовцы, латыши, эстонцы, финны и поляки сражались друг с другом, проявляя свирепость, зачастую достигавшую уровня ожесточенности 1914–1915 годов. В противоположность Первой мировой войне это послевоенное насилие отличалось менее значительными масштабами, иррегулярным характером и непостоянством. Но при этом для него была характерна более заметная идеологическая и этническая мотивированность, а также более пестрый состав участников, в число которых входили не только традиционные армии, но также гражданские отряды самообороны, партизаны и добровольческие военизированные формирования. Различные националистические и контрреволюционные течения противостояли друг другу и большевистскому революционному проекту, и все они претендовали на те или иные части данного региона с целью установления на них «нового строя». Некоторым западным наблюдателям, в том числе таким заметным, как Уинстон Черчилль, эти жестокие схватки представлялись не более чем «войнами пигмеев», однако не следует недооценивать их значения для местных жителей{455}. Вообще, одной из уникальных черт этого региона является то, что, в отличие от Западной Европы, память о Первой мировой войне здесь полностью отошла в тень воспоминаний об этом послевоенном конфликте, наследие которого продолжает жить в местной националистической мифологии и в современной политике{456}.

По мере того как поспешно формировались новые армии, состоявшие из ветеранов прежних имперских войск и новобранцев, различие между «военизированными» и «военными» организациями становилось все более расплывчатым. Послевоенные годы стали «золотой эрой» военизированных движений, возникавших как по всей Центральной и Восточной Европе, так и в других регионах{457}. Важную роль в этом послевоенном конфликте наряду с традиционными национальными, революционными и контрреволюционными армиями играли различные военизированные формирования. В новых государствах — Литве, Латвии и Эстонии — военизированные отряды включали красных и «зеленых» партизан, немецких и белых русских добровольцев, а также польское, литовское, латвийское и эстонское ополчение.

Данная глава в первую очередь посвящена одной из наименее известных из этих военизированных группировок — литовским «шаулисам» (Sauliai, Союз стрелков Литвы, или ССЛ). Однако мы также дадим сравнительный обзор двух других военизированных организаций, возникших в Латвии и Эстонии: латышских «айзсаргов» (Aizsargi) «Защитники») и эстонского «Кайтселийта» (Kaitseliit, Лига обороны). Все три организации были созданы в 1918–1919 годах в качестве гражданской милиции самообороны. К 1940 году каждая из них насчитывала более чем 60 тысяч членов («Кайтселийт» со своими вспомогательными организациями — более 100 тысяч членов), однако к концу 1940 года все они были упразднены советским режимом, а их лидеры арестованы, посажены в тюрьму, депортированы или казнены. Мы изучим идеологические корни этих организаций, их военные функции, политические цели и инициативы, а также их долгосрочное наследие — с целью объяснить их превращение в крупномасштабные социальные движения, имевшие между собой больше сходства, чем различий.

Рис. 11. Группа «литовских стрелков», снятых в 1920 г.

При этом более широкая задача будет заключаться в поиске взаимосвязи между военизированными движениями и национальным строительством. Являлось ли военизированное насилие последствием Первой мировой войны или результатом послевоенных конфликтов? Каковы были источники его легитимности? Можно ли назвать его стратегией национального строительства? В чем состоит его долговременное наследие?

Вследствие запоздалого и незавершенного процесса национального строительства, тормозившегося российским империализмом и Первой мировой войной, последовавшие прибалтийские «освободительные войны» (1918–1920 годов) породили радикальную стратегию национального строительства: национальный милитаризм{458}. Он представлял собой особую разновидность «тотальной мобилизации», требовавшую поставить под ружье все население. В то время как его непосредственные причины коренились в конфликтах, вспыхнувших после окончания Первой мировой войны, его идеологические и психологические основы сформировались под влиянием Первой мировой войны и русской революции. Самое важное заключается в том, что военизированное движение было симптоматическим следствием этого национального милитаризма, в первую очередь стремившегося превратить гражданское население в граждан-солдат.

Однако по своей сути это военизированное движение также являлось интеграционной политикой, не только призывавшей под свои знамена все больше и больше солдат, но и стремившейся к воздействию на местную политическую ситуацию и идентичности. В этом смысле данная политика являлась как контрреволюционной (оборонительной), так и революционной (наступательной). Соответственно «шаулисы», «айзсарги» и «Кайтселийт» участвовали одновременно в военных действиях, в политической и культурной жизни и в национальном строительстве. Никогда не теряя своего солдафонского духа, после завершения послевоенных конфликтов эти организации превратились в массовые общественные и культурные движения. Их эволюционный характер представляет собой один из наименее изученных и понятных аспектов их краткой, но динамичной истории. Или, как удачно выразился один из основателей «шаулисов» Владас Путвис-Путвинскис (1873–1929), «Литва была нашей, но мы сами себе не принадлежали»{459}. Иными словами, новое национальное государство, возникшее в кипящем котле Первой мировой войны, нуждалось в «национализации» для того, чтобы стать долговечным политическим проектом.

Вследствие своих радикальных призывов к популистской национальной революции «шаулисы», «айзсарги» (и в меньшей степени «Кайтселийт») становились источником серьезных трений между нацией и государством{460}. В условиях, когда государство было едва способно к решению задачи национального строительства и выживания в условиях войны, в игру вступали военизированные организации, призывая к политическому «пробуждению» и милитаризации всех граждан. Однако при этом они требовали для себя автономного статуса в рамках государства. В 1919 году Путвис называл «шаулисов» «маленькой разновидностью государства»{461}. Разумеется, подобные претензии порождали подозрения у государственных чиновников (особенно в рядах армии), нередко относившихся к военизированным организациям как к своим конкурентам. В Латвии армия пыталась контролировать «айзсаргов» после того, как президент Карлис Ульманис начал приближать их к себе в качестве своей личной вооруженной политической силы{462}.

Связь между гражданами и их готовностью сражаться, разумеется, укреплялась благодаря динамичному течению военных действий. Ни одно из новых Прибалтийских национальных государств (возникших в 1918 году) не было в 1918–1919 годах уверено в своих шансах на выживание. В течение короткого промежутка времени между декабрем 1918 и декабрем 1919 года Литве, Латвии и Эстонии пришлось отражать наступление Красной армии, занявшей более половины их территории. Особенно серьезным было положение в Латвии, где латышам в июне 1919 года противостояли не только красные, но и прибалтийские немцы (ландсвер) и германский фрайкор. Благодаря эстонской помощи немецкая угроза была устранена в сражении под Венденом 23 июля 1919 года. В этом бою объединенные силы латышей и эстонцев разбили немцев, тем самым покончив с их господством в Латвии. Ситуацию еще более запутывало то, что в июле — декабре 1919 года в Латвию и Литву также вторглись германские и белые русские войска под командованием генерала Павла Бермондта-Авалова. Наконец, в августе 1920 года поляки, преследуя отступавшую Красную армию, напали на Литву и 8 октября захватили Вильнюс. Передышка для эстонцев настала только в декабре 1919 года, для литовцев — в июле 1920 и для латышей — в августе 1920 года, когда были подписаны сепаратные мирные договоры с Советской Россией{463}.

Неудивительно, что такие масштабные боевые действия требовали мобилизации всех имевшихся экономических и людских ресурсов. Однако милитаризация граждан была также теснейшим образом связана с тем, что прибалтийские народы пережили за годы Первой мировой войны. Прибалтийские общества с 1914 года сталкивались с военными мобилизациями, присутствием воюющих армий, массовыми эвакуациями и военным насилием[38]. Всего в армию Российской империи было призвано более 64 тысяч литовцев и 100 тысяч эстонцев (из них погибло // и 10 тысяч соответственно){464}. Латышей было призвано еще больше — 130 тысяч, так как Россия мобилизовала латышских стрелков на отражение германского наступления в 1915–1917 годах{465}. Более того, Литва и почти половина Латвии большую часть войны пробыли под германской военной оккупацией с ее жесткой политикой реквизиций и экономической эксплуатации. Эстонию немцы заняли целиком лишь в феврале 1918 года.

Большевистская революция с ее воинственными лозунгами «классовой борьбы» стала еще одним мощным источником военного радикализма, нашедшего особенно сильный отклик в Латвии и отразившегося в попытках Советской России насадить в 1918–1919 годах в Прибалтийских государствах недолговечные большевистские правительства[39]. Вместе с тем массовое возвращение в 1918–1921 годах более 200 тысяч беженцев Первой мировой войны из России в Литву и почти 400 тысяч из России в Латвию дало этим национальным государствам возможность найти выход своему чувству тревоги и политическому радикализму{466}.

Истоки прибалтийского военизированного насилия

Корни эстонского «Кайтселийта», латвийских «айзсаргов» и литовских «шаулисов» восходят к культуре Первой мировой войны. Все эти организации стали порождением национального милитаризма, поощрявшегося молодыми национальными государствами, боровшимися за выживание в хаосе послевоенного периода. Соответственно, в противоположность таким предвоенным движениям, как чешские (и польские) «соколы», которые являлись их идеологическими предтечами (хотя сильное влияние на «Кайтселийт» оказало также финское движение Suojeluskunta), прибалтийские движения носили более военизированный характер. Все они были созданы в качестве гражданских милиций «самообороны» в условиях войны с целью обеспечить внутреннюю безопасность, однако вскоре превратились в крупномасштабные социальные движения. Все три играли в 1919–1920 годах важную военную роль наряду с регулярными армиями. Вследствие своей квазинезависимости по крайней мере два из них (ССЛ и «айзсарги») также спровоцировали трения и расколы во властных структурах соответствующих государств. Наконец, все они были постепенно подчинены государством в качестве орудий патриотического воспитания и мобилизации.

«Шаулисы» были созданы в июне 1919 года в качестве гражданских сил самообороны при вторжении большевиков. Однако их идеологические корни сформировались во время Первой мировой войны. Их можно проследить, изучая биографию одного из основателей и идеологических вождей этого движения — Путвиса{467}. Он родился в 1873 году в старинной, но обедневшей польскоязычной дворянской семье. Путвис был одним из немногих литовских помещиков, полностью порвавших свои социальные и культурные связи с Польшей. В 1896 году вместе с женой-дворянкой он перешел в стан литовских патриотов{468}. На третьем десятке жизни Путвис стал новым человеком, выучив литовский язык и заведя себе новых друзей среди литовской интеллигенции крестьянского происхождения. Большую часть молодости он провел в отцовском поместье, отдавая все силы сельскому хозяйству и пытаясь улучшить социальные условия для крестьян-арендаторов. Дважды подвергавшийся аресту (в 1906 и 1914 годах) за свою пролитовскую деятельность, во время Первой мировой войны Путвис был сослан в Центральную Россию. Там он пережил неприятный инцидент, когда разъяренная русская толпа пыталась убить его, приняв за «германца».

Получив после революции свободу, в Новочеркасске (на Украине) в 1917 году он некоторое время был членом украинского отряда самообороны. Согласно мемуарам Путвиса, именно этот опыт, а также довоенное изучение чешских «соколов» и швейцарских военизированных организаций вдохновили его на создание военизированных сил самообороны в Литве{469}. Кроме того, Путвис искренне восхищался белофинской милицией (Suojeluskunnat), которую считал образцом успешной мобилизации и патриотического воспитания гражданского населения{470}. Именно эти военизированные движения вдохновили Путвиса на аналогичное начинание у себя на родине.

В своих работах Путвис открыто признавал транснациональный характер того, что он называл «движением стрелков». Отслеживая его предмодерные корни, Путвис утверждал, что «оно будет жить до тех пор, пока жива нация; ему навеки суждено стать источником государственности и ее защитником»{471}. Он был убежден в том, что лишь те нации, которые способны осуществить военную мобилизацию своего гражданского населения на защиту своих национальных земель, имеют шанс на выживание и процветание. В отношении Литвы он говорил, что «идеи стрелков в нашей стране до сих пор слабы вследствие недоразвитости национального самосознания, несмотря на существование государства»{472}.

Вернувшись в Литву в 1918 году, Путвис начал собирать личный стрелковый арсенал. Современники вспоминали, что он всегда ходил с пистолетом, засунутым за ремень. Его одержимость оружием ярко описала его дочь София, вспоминавшая, что в их поместье всегда было полно всевозможного оружия, принадлежавшего отцу. Одна из его любимых забав заключалась в том, чтобы одним движением выхватить револьвер и выстрелить. Путвис в шутку называл это упражнение «стрельбой в губернатора»{473}.

Совместно с кучкой единомышленников из числа интеллигенции он основал ССЛ как «внепартийную добровольческую организацию» под эгидой Литовского спортивного союза, в первую очередь имея в виду цель «защиты литовской независимости»{474}. Помимо строевых упражнений, накопления оружия и выполнения функций гражданской милиции, ССЛ также занимался спортивной подготовкой, патриотическим воспитанием и агитацией. Первоначально, подобно чешским «соколам», зарегистрированным как спортивное общество, ССЛ состоял из небольшого числа интеллектуалов и государственных служащих (всего около 30 человек) — главным образом родственников и знакомых Путвиса. Идея вооружения государственных служащих была одобрена в правительственных кругах, поскольку в мае 1919 года большевики все еще угрожали Литве. «Батальон интеллектуалов» еженедельно собирался в местном парке ради упражнений и строевой подготовки[40]. Путвис так описывал воодушевление этих первых собраний: «Мы действовали по-любительски, но стремились не к деньгам или карьере, а к тому, чтобы помочь своей стране. Это была психология солдат-добровольцев, а не государственных чиновников»{475}.

Идеология «шаулисов» основывалась на представлениях Путвиса о несоответствии в отношениях между нацией и государством. Он утверждал, что «главная проблема национальной идеи — это государство; и самая большая ошибка заключается в том, что эта идея выражается во всех своих формах лишь через государство»{476}. Хотя Путвис считал, что «хорошее государство необходимо для нации», он видел в государстве лишь заменимую структуру, которая может быть разрушена и создана заново. Чего нельзя заменить, так это национального духа, национальной воли. Согласно его взглядам, цель «шаулисов» заключалась в защите и выработке этого национального духа. Гердерианские представления Путвиса о государстве подкреплялись также верой в то, что «шаулисы» должны стать духовной элитой литовской нации. Путвис обосновывал это тем, что в ходе истории литовцы лишились своей аристократии, превратившейся в польскую. В целом элитистские настроения этого кружка отражали ситуацию в деревне, где государственные структуры оставались достаточно слабыми и местное население еще надо было убеждать в необходимости поддержки каунасского правительства[41].

В отличие от «шаулисов», появившихся на свет в результате частных усилий небольшой группы государственных служащих и интеллектуалов, «айзсарги» и «Кайтселийт» были созданы в порядке государственной инициативы. История «айзсаргов» началась 30 марта 1919 года с указа главы латвийского временного правительства Карлиса Ульманиса. Движение «Кайтселийт» было основано эстонским правительством 11 ноября 1918 года и сразу же подчинено непосредственно министру обороны. «Кайтселийт» был сформирован на основе Omakaitse («Ополчения») — организации типа милиции, созданной в 1917 году для защиты эстонского населения от революционного хаоса. В 1918 году германские оккупационные власти запретили Omakaitse из-за того, что эта организация выступала за эстонскую независимость, провозглашенную перед самой германской оккупацией в феврале 1918 года.

Война как источник развития

Казалось, что после устранения непосредственной большевистской угрозы Каунасу в конце лета 1919 года «шаулисы» утратили ту цель, с которой были созданы. В какой-то момент на традиционный сбор в парке пришли лишь Путвис и трое его самых верных сторонников{477}. Однако в августе Путвис сумел возродить «шаулисов», переписав их устав и решив преобразовать движение в независимую военизированную организацию с центральным аппаратом, постоянным членством и региональными отделениями. В октябре 1919 года министр обороны Повилас Жадейкис подтвердил независимый статус «шаулисов» и пообещал им поддержку армии. Вскоре «шаулисы» сменили гражданскую одежду на военную форму. Оружие они либо приобретали на личные сбережения, либо получали из армии. Для сплочения своих сторонников Путвис использовал призыв к духовному возрождению, а также к созданию «нового защитника Литвы — гражданина-солдата»{478}.

Другим мощным стимулом к обновлению «шаулисов» стала попытка Польской военной организации (POW) низложить каунасское правительство 28–29 августа 1919 года. В эти дни вооруженные «шаулисы» вышли на улицу, встав на охрану правительственных зданий и производя розыск членов POW. С этого момента яркой чертой программы «шаулисов» стала их антипольская позиция. После того как Литва успешно отразила вторжение красных отрядов и оказалась втянута в военный конфликт с Польшей, антибольшевизм «шаулисов» постепенно сменился антипольской пропагандой. Так, в 1923 году главная газета ССЛ Trimitas (Труба) риторически вопрошала: «Литовец, кто твой главный враг? Поляк!»{479}

Вторжение Бермондта-Авалова в Северную Литву в июле 1919 года и продолжавшееся присутствие большевиков (они все еще удерживали Восточную Литву) породили вооруженное сопротивление со стороны местного литовского крестьянства. Начиная с конца лета 1919 года различные партизанские отряды и части самообороны возникали в Шяуляе, Паневежисе, Седе, Пасвалисе, Ионишкелисе и других местах. К осени в одной только Северной Литве насчитывалось около 30 партизанских отрядов{480}. Первоначально их связи с Каунасом были ничтожными: большинство из них действовало как независимые группы, пытавшиеся нарушить большевистские и германские коммуникации и защитить местное население от реквизиций и бандитизма{481}.

«Шаулисы» взяли на себя роль зонтичной организации для этих отрядов, самочинно выступая в качестве связующего звена между ними и армией с правительством. Отдельные члены ССЛ отправлялись в различные города для организации партизанской деятельности, сбора разведывательных данных и ведения политической пропаганды среди населения. При органах местной администрации создавались ячейки, исполнявшие функции гражданской милиции. К декабрю 1919 года ССЛ, по его заявлениям, насчитывал уже 16 региональных отделений и 39 отрядов{482}. Организационная структура этой сети сопротивления оставалась гибкой и рыхлой: многие партизанские ячейки по-прежнему действовали как независимые силы в тылу у врага и поддерживали лишь неформальные связи с руководством ССЛ в Каунасе.

Однако не следует недооценивать военного значения этих партизанских отрядов ССЛ. Рука об руку с национальной армией они активно сражались с врагом в таких операциях, как сражение за город Шяуляй в ноябре 1919 года{483}. В одном лишь районе Расеняя войска Бермондта в результате деятельности партизанских отрядов потеряли 10 офицеров, 137 солдат и 35 лошадей{484}. Большинство местного населения поддерживало эти отряды, поскольку многие из них носили местный характер и рассматривались как силы самообороны от мародерствовавших германских и русских солдат. Также партизанские отряды «шаулисов» активно действовали на польско-литовском фронте. Начиная с лета 1919 года они принимали участие в акциях саботажа и военной разведке в Юго-Восточной Литве. С осени 1920 года Центральный штаб ССЛ руководил их военизированной деятельностью на всем польско-литовском фронте{485}.

Литовская армия имела возможность использовать ширившуюся сеть этих военизированных группировок в своих интересах. В ноябре 1920 года ССЛ создал специальное Информационное бюро (Żinių koncentracijos biuras) для получения разведданных из различных частей Литвы. Это учреждение руководило сетью из 50 с лишним шпионов, добывавших информацию для ССЛ, армии и гражданских властей. Согласно некоторым оценкам, в течение 1919–1922 годов оно зарегистрировало более 1300 «врагов государства» и вскрыло около 250 случаев «антиправительственной деятельности»{486}. В категорию «врагов» в первую очередь зачисляли сторонников большевиков и поляков, а также лиц, саботировавших исполнение правительственных указов.

Если «шаулисы» являлись добровольческой организацией, то «айзсарги» и «Кайтселийт», по крайней мере первоначально, играли роль милиции самообороны, в которую принудительно записывали всех мужчин, непригодных к службе в национальной армии. Эта стратегия отражала крайнюю нехватку военных кадров, с которой столкнулись все Прибалтийские государства на первых этапах своего существования. Кроме того, этой стратегией был обусловлен иной темп роста численности военизированных организаций в Латвии и Эстонии: если в рядах «шаулисов» в январе 1919 года насчитывалось только 800 человек, то в «Кайтселийт» в ноябре 1919 года состояло более 100 тысяч человек (в том числе 32 тысячи имевших военную подготовку){487}.[42] На последних этапах балтийских войн за независимость численность латвийских и эстонских военизированных организаций сравнялась с численностью соответствующих национальных армий и даже превышала ее[43]. Этот поразительный рост прекратился в 1922 году в Латвии и в 1920 году в Эстонии, когда большинство принудительно призванных мужчин было отчислено после завершения военных действий. После этого «айзеарги» и «Кайтселийт», как и «шаулисы», превратились в добровольческие ассоциации.

У нас нет четких данных о том, сколько ветеранов войны и солдат было участниками прибалтийских военизированных формирований. Однако нет особых сомнений в том, что такие лица играли важную роль в их истории (особенно на первом ее этапе, в 1919–1920 годах). Поскольку «Кайтселийт» функционировал как военный резерв для армии, в рядах этой организации оказалось большинство ветеранов Войны за независимость{488}. В Литве во многих местных частях «шаулисов» состояли бывшие солдаты царской армии, руководившие их работой и делившиеся своим военным опытом{489}. После военной реформы 1935 года сотни офицеров запаса литовской армии вступили в ССЛ{490}. В Латвии в 1929 году «айзсарги» более чем на 60 процентов состояли из бывших солдат{491}. Благодаря присутствию этих закаленных войной ветеранов военизированные части становились серьезной угрозой для регулярных армий, с которыми они сражались. Майор польской армии С. Александрович писал в своих мемуарах: «Мы несли потери от их партизан-“шаулисов” <…> Взятые в плен и приговоренные к расстрелу, они не позволяли завязывать им глаза»{492}.

Внутренний фронт: пропаганда и культурная работа

Все три прибалтийских движения, о которых идет речь, были созданы как гражданское ополчение, имея задачей предотвратить непосредственную внешнюю угрозу, а также обеспечить внутреннюю безопасность и оказать военную поддержку регулярным армиям. При этом все три движения заявляли о своей внепартийности. Однако все они явно играли политическую роль, поддерживая власти своих стран, ведя националистическую пропаганду и занимаясь культурной агитацией. Их численность вновь начала возрастать с середины 1920-х годов после их переоформления в культурно-патриотические движения. Ни одно из них не утратило своей военной окраски (строевые упражнения, парады, оружие и форменная одежда оставались составной частью их идентичности), но их социальная и культурная активность быстро набирала размах и амбициозность. В результате развития этих движений в конце 1920-х годов во всех трех появились крупные женские и молодежные отделения. В Литве и Эстонии в 1939–1940 годах в составе «шаулисов» и «Кайтселийта» насчитывалось около 15–16 тысяч женщин и столько же молодежи{493}.

Способность трех этих движений к социальной трансформации ярко проявилась в создании ими массовых социальных и культурных сетей и, в частности, в их усилиях по проникновению в молодежную среду. После 1926 года при «шаулисах» была основана молодежная ассоциация Jaunoji Lietuva («Юная Литва»), чья основная цель заключалась в патриотическом воспитании. К 1940 году в ней состояло почти 40 тысяч человек. В 1939 году ССЛ спонсировал 125 хоров, 400 театральных трупп, 4 театра, 105 оркестров, 350 библиотек и 115 клубов{494}. В 1930-х годах более половины литовских учителей были членами ССЛ. Также национальное строительство являлось ключевой задачей огромной сети социальных и культурных клубов и обществ, созданных «айзсаргами». В клубах «айзсаргов» числилось две трети зарегистрированных спортсменов; под эгидой этой организации функционировало 159 оркестров (объединявших 2 тысячи человек) и 229 хоров (7800 человек). Отдел пропаганды «айзсаргов» в 1935–1939 годах организовал более 10 тысяч лекций{495}. Эстонский «Кайтселийт» не уделял такого же внимания социальной и культурной сферам, зато был более активен в том, что касалось патриотического воспитания и спорта{496}.

К 1940 году в рядах «Кайтселийта» состояло более 100 тысяч человек (включая женщин и молодежь), в то время как в «айзсаргах» насчитывалось 68 тысяч, а в «шаулисах» — 62 тысячи членов. По отношению к численности населения это составляло почти 9 процентов всех жителей Эстонии и приблизительно по 3 процента населения Латвии и Литвы. По-видимому, тем самым подтверждается мнение Руутсоо о том, что «Кайтселийт» по сравнению с двумя другими движениями имел наиболее ярко выраженный «народный характер» и отличался наиболее высокой социальной репрезентативностью{497}.

Социальный состав этих движений при всех различиях весьма точно отражал аграрный характер межвоенных прибалтийских обществ. В первую очередь эти движения поддерживались фермерами: их доля в «шаулисах» составляла в 1940 году не менее 80 процентов{498}. В 1928 году 95 процентов участников «айзсаргов» являлись крестьянами, 25 процентов из которых были безземельными{499}. Лишь в «Кайтселийте» доля хозяев ферм была менее значительной — всего 34 процента, при том что на долю рабочих приходилось 12 процентов, а на долю государственных служащих — 9 процентов. Доля интеллигенции среди «шаулисов» достигала в 1940 году лишь скромных 6 процентов[44]. Если «Кайтселийт» был весьма популярен среди всех основных социальных слоев эстонского населения, то «айзсарги» из всех этих движений имели наименьшую поддержку со стороны рабочего класса. Главным образом это объяснялось тем фактом, что из всех Прибалтийских государств в Латвии было наиболее заметно противостояние между левыми и правыми силами{500}.[45]

Все три движения лишь частично зависели от финансовой поддержки со стороны государства, хотя степень этой зависимости была разной. Все три жили за счет членских взносов и поступлений из таких источников, как лотереи, благотворительные вечера, клубы, концерты и спонсорская помощь. Кроме того, им принадлежала сеть «народных домов», библиотек и благотворительных заведений. Так, в 1939 году у «айзсаргов» имелось 89 «народных домов» в деревне, а у «шаулисов» — 72{501}. Наибольшей финансовой независимостью, по-видимому, отличался «Кайтселийт», обеспечивавший более половины своего бюджета благодаря членским взносам, лотереям и благотворительным сборам{502}. В 1927 году на долю негосударственных источников приходилась треть бюджета «айзсаргов» — и, вероятно, примерно так же обстояло дело на протяжении всего межвоенного периода{503}. Положение «шаулисов» было менее стабильным: в 1930 году они получили от государства огромную сумму в 650 тысяч литов, но в 1935 году помощь сократилась всего до 350 тысяч литов. Тем не менее в 1940 году более двух третей бюджета «шаулисов» составляли членские взносы, доходы от публичных мероприятий и поступления от эмигрантов{504}.

Преобразующее воздействие военизированных движений на общество можно наиболее подробно проследить на примере Литвы. Несмотря на заявленный внепартийный характер ССЛ, он открыто занимался политической пропагандой и патриотической агитацией среди различных групп населения. По сути, вся его идеология основывалась на понятии национальной мобилизации, которая должна была заново сформировать местную идентичность и превратить граждан из пассивных наблюдателей в активных участников государственной и национальной жизни. Мобилизация на внутреннем фронте рассматривалась как одна из ключевых задач движения, ради которой не следовало жалеть ни сил, ни средств. Путвис требовал: «В военное время мы должны защищать тылы армии <…> мы должны работать вместе. Все институты, все граждане — женщины, старики и дети, — все они должны работать, все должны находиться на своем месте…»{505}. Это был открытый призыв к национализации всего общества — к задаче, которую стремилась выполнить литовская интеллигенция до Первой мировой войны{506}.

Ради достижения этой цели «шаулисы» вели крупномасштабную пропагандистскую кампанию в периодической печати и иных изданиях. За расширение агитации в массах отвечала только что созданная Секция пропаганды и культуры. С мая 1920 года ССЛ издавал свою газету Trimitas (Труба)у тираж которой достигал 30 тысяч экземпляров, в то время как популярные брошюры ССЛ — такие как Руководство для «шаулисов» и Идея и работа — расходились тиражом до 35 тысяч экземпляров{507}. Страницы Трубы заполнялись патриотическими призывами, обращенными к внутреннему фронту, политическими новостями, поэзией, прозой и рассказами о героической борьбе как армии, так и «шаулисов».

Эту пропагандистскую кампанию можно с полным правом назвать культурным поворотом, призванным преобразовать жизнь простых граждан путем пробуждения их национального сознания и чувства гражданства. На собраниях «шаулисов» особое внимание уделялось сохранению и передаче национальных традиций, семейных ценностей, чувства долга, дисциплины и трудовой этики. В их клубах, распространившихся по всей Литве, обычным делом стали патриотические лекции и дискуссии, военные парады и коллективное проведение таких традиционных праздников, как Иванов день{508}.

Устав «шаулисов» позволял принимать в их ряды женщин и несовершеннолетних. С 1921 года при некоторых местных отрядах начали создаваться специальные группы Vyčiai («всадников») — юношеского отделения «шаулисов», — в которые привлекалась молодежь в возрасте от 15 до 17 лет[46]. Вскоре «всадники» приобрели такую популярность, что это стало вызывать озабоченность у учителей и чиновников в сфере образования, которые даже пытались запретить их в 1930-х годах{509}. Между тем женщины участвовали в деятельности ССЛ еще с середины 1919 года, главным образом работая на внутреннем фронте в качестве конторских служащих, медсестер и учителей. В пропагандистской статье Доблесть «шаулисов» Путвис заявлял, что главная задача мужчин«шаулисов» — оберегать целомудрие литовских женщин, в то время как «женщины обязаны сохранять свое женское достоинство»{510}.

Обширная пропагандистская кампания затрагивала даже такие малочисленные группы населения, как алкоголики. Руководство ССЛ публично осуждало традиции пьянства, распространенные и среди членов Союза. Путвис призывал алкоголиков вступать в ряды «шаулисов» с тем, чтобы помочь им в их «национальной работе». Интересно, что Путвис выражал алкоголикам сочувствие в их «тяжелой, но героической борьбе со своим недугом» и выказывал презрение в адрес «тех, кто пьет умеренно <…> и оправдывает употребление алкоголя с этической точки зрения»{511}. Также «шаулисы» активно участвовали в борьбе с нелегальным изготовлением самогона и его продажей по всей стране, фактически взяв на себя роль «полиции нравов».

Хотя эта кампания в первую очередь была направлена на этнических литовцев, ССЛ также потратил много усилий на то, чтобы заручиться поддержкой со стороны евреев. В 1919 году он издал обращение к литовским евреям, призывая их к активному участию в обороне государства{512}. При этом Путвис ссылался на демократические права, полученные евреями, и взывал к их гражданским чувствам{513}. Тем не менее нет свидетельств того, что евреи вступали в ССЯ в сколько-нибудь значительном числе. В противоположность руководству ССЛ, многие его рядовые члены были настроены откровенно антисемитски. В 1923 году в Каунасе, Шяуляе и других городах радикальные члены ССЛ и студенты били витрины в еврейских магазинах и замазывали еврейские и русские надписи{514}. Trimitas же в 1922 году объявила евреев «непроизводительной и деградирующей нацией»{515}.

Резкий рост численности ССЛ (к апрелю 1922 года превысившей 9 тысяч человек) повлек за собой необходимость ужесточить политический и моральный контроль в его рядах{516}. В 1922 году Путвис приступил к амбициозной внутренней реформе «шаулисов». Следовало сократить число неуправляемых элементов, вступивших в ряды «шаулисов» в течение войны, и повысить нравственный уровень их руководства{517}. С этой целью Путвис начал создавать «элитные ячейки», призванные подавать пример дисциплины и преданности. Итогом должно было стать нравственное обновление «шаулисов». Путвис писал: «Наша стратегия — подлинно революционная, но не бунтовщическая <…> Мы стремимся к нравственному изменению самой нашей жизни…»{518}.

Отношения с армией

«Шаулисы», «айзсарги» и «Кайтселийт» ни в коем случае не были единственными организациями, представлявшими национальный милитаризм в странах Прибалтики. Главными столпами этой идеологии служили национальные армии. Они не только обеспечивали военную защиту национальных государств, но и являлись политическими, социальными и культурными институтами, активно участвовавшими в национальном строительстве{519}. В крестьянах-призывниках, оказавшихся в рядах армии, воспитывали национальное и гражданское сознание, попутно обучая их различным навыкам и ремеслам{520}.

Однако на ранних этапах эти армии также прошли через военизированную фазу. В начале 1919 года их командные структуры оставались подвижными и неразработанными, офицеры превышали своим числом рядовых, отсутствовало деление на рода войск, подготовка бойцов была слабой, а их оснащение — достойным жалости. Неудивительно, что в начальный период «войн за независимость» новым прибалтийским армиям приходилось полагаться на помощь иностранных войск и военных специалистов{521}.

Литовская добровольческая армия, созданная 23 ноября 1918 года, первоначально набиралась по добровольному принципу. Однако вследствие нехватки людей она быстро превратилась в призывную армию. Ее костяк составляли младшие офицеры бывшей царской армии, ветераны Первой мировой войны, вернувшиеся в Литву из России в 1918–1920 годах. В июле 1920 года литовскую армию возглавил бывший капитан царской армии Константинас Жукас{522}. Тем не менее к маю 1919 года она превратилась в боеспособное войско, насчитывавшее около // тысяч солдат{523}. В Эстонии лишь трое из 90 офицеров (главным образом обучавшихся в России), организовавших эстонские вооруженные силы, имели опыт командования дивизией, и еще 70 — опыт командования батальоном{524}.

Возраставшая популярность «шаулисов» не уберегла их от подозрений со стороны армейских чиновников, относившихся к ним как к сборищу неуправляемых элементов. Некоторые офицеры официально жаловались на то, что «шаулисы» совершают акты личной мести в отношении гражданских лиц, что они полностью деморализованы и участвуют в незаконных арестах, реквизициях и грабежах{525}. Нередкая подмена «шаулисами» полицейских сил приводила к путанице и протестам со стороны местного населения. В результате этого нажима правительство в октябре 1920 года издало указ, запрещавший «шаулисам» проводить обыски, аресты и реквизиции без официального приказа командующего армией{526}.

Напряженные отношения между «шаулисами» и армией еще сильнее омрачились в результате инцидента, произошедшего во время собрания ССЛ под Каунасом в Иванов день 23 июня 1922 года. Празднование, в котором участвовало около 100 «шаулисов» и почти 3 тысячи зрителей, завершилось стычкой между толпой полупьяных солдат местного гарнизона и «шаулисами», открывшими огонь и ранившими пятерых солдат{527}. Этот инцидент получил негативное освещение в национальной печати и повредил репутации ССЛ{528}. Попытка Путвиса защитить «шаулисов» в печати была пресечена военной цензурой. Более того, итогом этого инцидента стал официальный парламентский запрос, когда заместитель министра обороны обвинил ССЛ в организации беспорядков. Вскоре последовали и другие публичные обвинения: на этот раз речь шла о преобладании родственников Путвиса в Центральном бюро ССЛ, отсутствии твердого руководства у движения и о подозрениях в финансовых махинациях. Путвис принял эти обвинения очень близко к сердцу и 24 июля 1922 года подал в отставку с поста главы ССЛ.

Руководство армии не желало делиться монополией на официально санкционированное насилие с военизированной организацией, претендовавшей на роль авангарда нации. На низовом уровне между ССЛ и армией происходили мелкие конфликты — обычно в тех случаях, когда «шаулисы» пытались претендовать на свою долю трофеев, захваченных в бою{529}. Также «шаулисы» были недовольны армейским приказом от 5 декабря 1919 года о регистрации всего огнестрельного оружия (но вынуждены были его исполнять). Однако более серьезные трения всплыли на поверхность тогда, когда высокопоставленные армейские чиновники попытались ограничить публичный характер ССЛ и его независимость. Явным отражением этих поползновений стали попытки подвергнуть цензуре газету ССЛ в середине 1922 года, а также переписать устав ССЛ и внедрить в него в качестве вице-шефа представителя армии в сентябре 1922 года{530}. С этого момента военная сторона деятельности ССЛ полностью оказалась под армейским контролем, так как движению было позволено сохранить независимость только в социальной и культурной сфере. Наконец, после проведенных в 1935 году реформ ССЛ оказался в непосредственном подчинении у командующего армией, фактически превратившись в ее военный резерв.

С середины 1920-х годов прибалтийские правительства (и в первую очередь армейское руководство) усилили свои попытки интегрировать все три военизированных движения в официальные армейские структуры. Обычно это достигалось путем непосредственного подчинения лидеров этих движений командующим армиями, назначения армейских офицеров в руководящие органы движений, введения более строгого контроля за применением оружия и прикрепления военизированных частей к местным административным структурам. К концу 1920-х годов все три организации были территориально разделены и привязаны к местным администрациям. Например, территориальная организация «айзсаргов» предусматривала наличие отделений при всех муниципалитетах (pagasts), сгруппированных в девятнадцать полков — по одному для каждого латвийского уезда (aprinkis){531}. В целом эти изменения укрепляли ярко выраженную иерархическую структуру движений, самой характерной чертой которых было наличие харизматических лидеров (Владас Путвис, Винцас Креве-Мицкявичус, Альфреде Берзиньш, Йохан Лайдонер) и тесных связей с военным и правящим истеблишментом.

По-видимому, из всех трех прибалтийских движений «шаулисы» дольше всех сохраняли свою полунезависимость. В 1919–1921 годах они функционировали главным образом как независимый орган. С 1921 года в военных делах они подчинялись армии, но лишь в 1935 году вся их деятельность (включая социальную и культурную) оказалась под полным контролем командующего армией. В Латвии за контроль над «айзеаргами» боролись армия и Ульманис: после переворота 1934 года «айзеарги» были выведены из подчинения Министерству внутренних дел и переданы в ведение нового Министерства общественных работ, которое возглавлял вождь «айзсаргов» Альфреде Берзиньш, бывший доверенным лицом Ульманиса{532}. Латвийский диктатор покровительствовал «айзеаргам» за счет армии, что лишь усилило трения в отношениях между ними. К концу 1930-х годов литовское и латвийское военизированные движения были превращены в военный резерв регулярной армии. Между тем «Кайтселийт» играл роль армейского резерва с самых первых дней своего существования: с декабря 1918 года он подчинялся непосредственно главнокомандующему эстонской армией.

Кроме того, все три движения поддерживали определенные связи друг с другом, но в первую очередь с аналогичным финским движением. «Шаулисы» и «айзсарги» сохраняли дружеские организационные связи с Suojeluskunta время от времени обмениваясь визитами{533}. В июне 1939 года руководителю «айзсаргов» Карлису Праульсу устроили пышную торжественную встречу в Литве на праздновании 20-летия «шаулисов».

Наследие

Мобилизующее воздействие балтийских военизированных движений являлось одним из ключевых факторов, обеспечивших выживание трех Прибалтийских национальных государств в бурях и испытаниях первых послевоенных лет. С другой стороны, существование крупных и хорошо развитых военизированных организаций, обладавших обширными социальными сетями, оказывало серьезное воздействие на межвоенную политическую ситуацию в Прибалтике и внесло свой вклад в скорое падение непрочных прибалтийских демократий. В этом отношении страны Прибалтики следовали военизированным тенденциям, наблюдавшимся после Первой мировой войны в Италии и в веймарской Германии.

Правые антиправительственные путчи, завершившиеся установлением авторитарных режимов Сметоны, Ульманиса и Пятса, были организованы военными кругами, имевшими тесные связи с армией и военизированными организациями. Однако из всех трех прибалтийских движений лишь «айзсарги» непосредственно участвовали в президентском перевороте 1934 года, после чего фактически превратились в личную гвардию диктатора Ульманиса. В Литве путч Сметоны 1926 года был подготовлен небольшой группой армейских офицеров. Однако после переворота «шаулисы» с энтузиазмом поддерживали новый режим, выполняя при нем роль политической полиции и являясь орудием внутренней безопасности. Лишь эстонский диктатор Пяте не мог полагаться на чрезвычайно популистский и неоднородный «Кайтселийт»: после путча 1934 года из его рядов пришлось изгонять тысячи социалистов и правых «Борцов за свободу»{534}.

Несмотря на то что все три прибалтийских военизированных движения заявляли о своей внепартийности, в реальности лишь «Кайтселийт» приблизился к такому состоянию. Все организаторы путчей повторяли, что от имени нации спасают свое государство либо от коммунистов, либо от правых радикалов. В реальности же угроза левой революции сильно преувеличивалась ими, так как все три прибалтийские коммунистические партии уже находились под запретом, а профсоюзы были здесь малочисленными и неэффективными. Тем не менее авторитарные режимы успешно использовали «шаулисов», «айзсаргов» и «Кайтселийт» для обуздания таких прибалтийских ультранационалистических группировок, как Geležinis vilkas («Железный волк») в Литве, Perkonkrusts («Громовой крест») в Латвии и Vabadusojalased («Борцы за свободу») в Эстонии.

Однако самой мрачной страницей в наследии прибалтийских военизированных организаций остается их участие в Холокосте. Хотя советские власти распустили «шаулисов», «айзсаргов» и «Кайтселийт» в 1940 году, а их руководство было ликвидировано, неформальные социальные сети этих движений уцелели. Экс-«шаулисы» оказались в числе самых активных сторонников Временного правительства Литвы, пытавшегося восстановить независимость страны перед ее захватом нацистами 23 июня 1941 года. Этот политический эксперимент продолжался недолго, так как был пресечен нацистами. И все же новое правительство успело дискредитировать себя, неофициально одобрив убийства евреев, совершавшиеся отрядами вооруженных «литовских партизан» и нацистами в первые месяцы германской оккупации. 24 июня 1941 года представитель Временного правительства издал приказ о мобилизации в районе Каунаса, обращенный ко всем экс-«шаулисам»{535}. Многие из бывших «шаулисов» являлись наиболее активными участниками этих «партизанских отрядов», совершавших массовые убийства, аресты и грабежи евреев по всей Литве[47]. Некоторые из экс-«шаулисов» даже служили в печально известном Ypatingasis bûrys (Специальном отряде) в Панеряе (Понарах), где было уничтожено более 80 тысяч человек — почти исключительно евреев{536}.[48]

Весьма похожим было и военное досье бывших «айзсаргов»: многие из них присоединились к различным местным «группам самообороны», которые совместно с нацистами или независимо от них участвовали в массовых убийствах, арестах и депортациях евреев в Риге, Лиепае, Даугавпилсе и многих других местах{537}. В число жестоких коммандос Арайса, состоявших в основном из латышских добровольцев, входили многие бывшие члены «айзсаргов» и «Громового креста»[49]. В июне 1943 года, делая уступку латвийскому самоуправлению, нацисты одобрили воссоздание «айзсаргов». Между тем эстонцы сумели возродить свою военизированную организацию под ее старым названием Omakaitse («Ополчение») в первые дни июля 1941 года{538}. И некоторые части Omakaitse также приняли участие в облавах на евреев и их убийствах. Замешанными в них якобы оказались от тысячи до 1200 из более чем 30 тысяч членов этой организации{539}. В целом наследие прибалтийских военизированных движений, проявившееся во время Второй мировой войны, до сих пор остается в основном за рамками дискуссий и является одним из самых болезненных эпизодов в их истории.

В межвоенные годы патриотические деяния «шаулисов», «айзсаргов» и «Кайтселийта» быстро вошли в канон местной национальной мифологии наряду с героическими военными подвигами прибалтийских национальных армий. Наследие «освободительных войн» прославлялось и увековечивалось в многочисленных изданиях, официальных праздниках, учебниках истории, фольклоре, солдатских кладбищах, памятниках и государственных музеях. В наши дни в центре Каунаса — бывшей столицы межвоенной Литвы — существуют отдельные музеи истории литовской армии и «шаулисов». В Латвии символическими объектами национального значения остаются Братское кладбище и Монумент свободы, построенный в 1935 году и посвященный жертвам латвийской войны за независимость. «Кайтселийт» гордо вступил в новое тысячелетие в качестве патриотической гвардии, насчитывающей в своих рядах 15 тысяч мужчин, 4 тысячи женщин и 4600 детей{540}. Возрождение и дальнейшее существование прибалтийских военизированных движений после 1989–1990 годов свидетельствуют о долгосрочном наследии этих движений в истории национального строительства в Литве, Латвии и Эстонии. Несмотря на то что их наследие времен нацистской оккупации остается спорным, они сохраняют привилегированное положение в коллективной памяти прибалтийских обществ.

Заключение

Анализируя возникновение ранних структур гражданского общества в межвоенных Прибалтийских государствах, Рейн Руутсоо предположил существование значительного сходства между эстонским, латвийским и литовским военизированными движениями. Он утверждает, что «без подобных “организационных ресурсов” прибалтийские нации едва ли сумели бы спонтанно подняться против захватчиков»{541}. Являясь «связующими элементами», укреплявшими, по мнению Руутсоо, социальную ткань Прибалтийских государств, эти движения в то же время привели к созданию массовых военизированных организаций. Политическое и культурное влияние этих военизированных формирований на ситуацию в межвоенных Прибалтийских государствах до сих пор изучено слабо. Более того, их наследие времен Второй мировой войны остается, мягко говоря, противоречивым из-за их участия в Холокосте.

Все три балтийских военизированных движения были порождены идеологией национального милитаризма, возникшего в кипящем котле непрерывных войн. В Литву и Латвию война пришла в 1914–1915 годах, в Эстонию — в 1918 году. И она не закончилась в том же году, как на Западе, а продолжалась вплоть до начала 1920-х годов. Ключевая цель этой идеологии заключалась в превращении прибалтийского гражданского населения в потенциальных солдат-патриотов. Это предполагалось осуществить посредством тщательно организованных военных мобилизаций, пропагандистских кампаний и при помощи партизанских группировок, возникших во время «освободительных войн». Таким образом, слияние военизированных структур со спонтанными вооруженными движениями сопротивления являлось типичной, если не уникальной, чертой прибалтийских военизированных движений.

Несмотря на второстепенные различия, ранние этапы существования «шаулисов» и «айзсаргов» («Кайтселийт», по-видимому, был исключением) стали периодом напряженных отношений между нацией и государством, возникших в результате их неравномерного развития в послевоенные годы. Военизированные движения являлись и источником этого процесса, и реакцией на него. Государство могло делиться своей монополией на официальное насилие с военизированными структурами лишь до тех пор, пока его выживание требовало мобилизации всех экономических и людских ресурсов ради ведения войны. Однако возникновение массовых общественных движений, возглавлявшихся военизированными организациями, заявлявшими о своей преданности не государству, а нации или одному из ее вождей, порождало враждебность со стороны военного истеблишмента, требовавшего подчинения себе. К концу 1930-х годов литовское и латвийское движения в основном утратили свою независимость от государства.

Военизированные движения также рассматривались как эффективная стратегия национального строительства, укреплявшая политическую лояльность граждан, их чувство патриотизма и долга, а также готовность встать на защиту своей родины. К концу 1920-х годов политические лидеры всех трех Прибалтийских государств уже отлично осознавали преобразующий патриотический потенциал, скрывавшийся в этих военизированных организациях, и все они пытались использовать их как орудие национальной агитации и патриотического воспитания. Военизированные движения оправдывались как средство обороны национального государства и его территории: последняя понималась как символическая «родина», как спорное политическое пространство и как экономический ресурс. Кроме того, ее оборона воспринималась как защита духовно-культурной сущности нации от иностранных захватчиков. Соответственно, идеология прибалтийских военизированных движений была бы немыслима без стереотипных негативных образов «большевика», «немца» или «поляка». Первая советская оккупация (1940–1941 годов) стала ключевым фактором, радикализовавшим военизированные формирования и вновь пробудившим их к военной активности. Их социальные сети пережили формальный роспуск их организаций советской властью в 1940 году и внесли свой вклад в вооруженные прибалтийские движения сопротивления во время и особенно после Второй мировой войны.

Однако военизированный характер «шаулисов», «айзсаргов» и «Кайтселийта» в своих формах воспроизводил характерные черты мобилизаций эпохи революций и Первой мировой войны. Своим реформаторским пылом и организационными структурами они были обязаны чешским «соколам» — старейшему и мощнейшему военизированному движению Восточной Европы. Такие вожди прибалтийских военизированных движений, как, например, Путвис, неоднократно выражали свое восхищение «соколами» и признавали в них источник своего интеллектуального вдохновения. Тем не менее своим милитаризмом прибалтийские движения больше напоминали такие военизированные формирования, как белофинская милиция (Suojeluskunnat) и Польская военная организация (POW). В отличие от движения «соколов», выросшего в мирные годы из спортивного клуба, прибалтийские, польское и финское движения родились и возмужали в условиях войны. Как правило, заметную роль в их рядах играли ветераны бывших императорских армий. В целом послевоенные конфликты всем им прибавили солдафонского духа, сделав их более жестокими, структурированными, иерархическими и политически радикальными. В настоящее время эти военизированные движения больше помнят за их военные деяния, нежели за их социальную и культурную активность.


IX. Джон Пол Ньюмен ИСТОКИ, АТРИБУТЫ И НАСЛЕДИЕ ВОЕНИЗИРОВАННОГО НАСИЛИЯ НА БАЛКАНАХ

Введение: Военизированные движения на Балканах

В данной главе будут прослежены преемственность и разрывы в традиции военизированного насилия на Балканах начиная с первых лет XX века. Проникновение национализма в этот регион в XIX веке породило жестокое соперничество между различными проектами государственного и национального строительства. Как демонстрирует история Балканских войн, это яростное соперничество предвосхитило европейский конфликт 1914–1918 годов; военизированное насилие на Балканах не являлось побочным продуктом насилия Первой мировой войны. Тем не менее ключевым периодом для данного региона стали 1917–1923 годы, поскольку эта эпоха, открывшая регион для многочисленных внешних влияний, изменила контуры происходившей здесь борьбы. Сражения между довоенными военизированными группировками в эти годы вступили в новый этап, так как достижение этнонационалистических целей оказалось увязано с пересмотром или защитой послевоенных соглашений и тем самым попало в сферу действия более серьезных сил общеевропейского масштаба. На довоенные программы наложились вильсоновская и ленинская идеологии, которые также связывали местные военизированные движения с крупными транснациональными сетями, способствуя появлению новых альянсов, новых друзей и новых врагов. Немаловажно и то, что распад Австро-Венгрии и создание в 1918 году крупного южнославянского государства объединили прежде разрозненные регионы и игроков, приведя к возникновению новых и к расширению старых «зон насилия»[50]. Несмотря на то что первая волна послевоенного насилия к 1923 году в целом улеглась, транснациональные сети военизированного насилия сохранялись на протяжении всего межвоенного периода. Они имели важное значение для ревизионистских групп 1930-х годов и во время Второй мировой войны.

Предтечи: Балканская революционная традиция

Для того чтобы понять контекст насилия в данном регионе в 1917–1923 годах, необходимо сперва изучить цикл национальных войн и революций, игравших важную роль в истории региона с начала XIX века и вплоть до кануна Первой мировой войны. Как отмечал Бела Кирали во введении к важному сборнику работ по истории двух Балканских войн, этот цикл начался с Первого сербского восстания 1804 года, его кульминацией стали война в Боснии в 1876–1878 годах и подписание Берлинского договора (1878 год), а завершился он вместе с Балканскими войнами (1912–1913 годы){542}.

В этом отношении различные нации Балканского региона участвовали в одном и том же историческом процессе: продолжительном и нередко кровавом выходе из состава Османской империи и обретении государственности. Хронология является полезным эвристическим инструментом, однако следует помнить, что каждая балканская нация пробуждалась и развивалась по-своему и эти процессы в значительной степени накладывались друг на друга и вступали между собой в конфликты. В «максималистском» смысле каждая отдельная программа национальной интеграции в тот или иной момент времени вступала в противоречие как минимум с одной из остальных программ, создавая по всему региону горячие точки или «зоны конфликта». Нигде эти трения не проявились более очевидно, чем в Македонии[51] — последнем регионе, подлежавшем «освобождению» от турецкой власти. Здесь сталкивались взаимно конфликтующие территориальные притязания сербских, болгарских, греческих и македонских националистов.

Рис. 12. Йован Бабунский в образе типичного четника.
На Бабунском лежит ответственность за ряд послевоенных зверств в Албании и Македонии

С ослаблением османской власти на Балканах каждое из этих государств предпринимало меры для «национализации» этого региона по своему подобию, используя пропаганду, массовую агитацию и насилие. Интересы болгар и македонских автономистов, порой (хотя и не всегда) достигавшие равного размаха, представляла основанная в 1893 году в Салониках группа, впоследствии получившая известность как Внутренняя македонская революционная организация (ВМРО){543}.[52] Начиная с 1895 года ВМРО при помощи мелких групп вооруженных людей, известных как «четники» (или «комитаджи», как называли их турки), вела агитацию среди населения и совершала нападения на представителей османских властей. Такие же задачи ставили перед собой некоторые фракции в Сербском королевстве, создавшие в 1902 году в Белграде комитет, который посылал сербских четников на османские Балканы с целью усиления (или насаждения) сербских националистических настроений. Подобно ВМРО, миссия сербских четников заключалась в «национализации» османских земель и их славянского населения, в пробуждении у населения еще не вполне сформировавшегося национального самосознания. Сербских четников, действовавших в Македонии до и после 1918 года, нередко называли «национальными работниками» (nationalni radnici); они совершали акты насилия против турок и против других групп четников, но в то же время старались распространять сербское влияние посредством пропаганды в школах, церквях, печатных материалах и так далее{544}.

В отличие от других европейских военизированных отрядов — таких как хеймверы или фрайкоры, — балканские четники не были порождением ни Первой мировой войны, ни даже Балканских войн.

Традиция крупных, организованных военизированных отрядов, имевших внятные политические цели и официальную поддержку, была заложена еще в начале XX века. Такие отряды занимались насаждением собственной национальной программы в регионах, еще находившихся под властью турок, и встречали противодействие со стороны как властей Османской империи, так и иных националистически настроенных четников. Последний конфликт продолжался и после изгнания турок из этого региона.

Балканские войны (1912–1913 годы)

И Сербия, и Болгария во время Балканских войн в дополнение к регулярным армиям использовали военизированные формирования — в отличие от крупных национальных армий, знакомые с местными условиями и обстановкой{545}.[53] Во время короткого промежутка между окончанием Второй Балканской и началом Первой мировой войны балканские военизированные группировки не собирались довольствоваться одним лишь изгнанием турок из Европы. Сербские попытки «сербизировать» Македонию включали террор против «болгарофильского» населения, проводившийся силами четников, а также нападения на соперничающие военизированные группировки. Эти попытки встречали соответствующее противодействие со стороны ВМРО, которая накануне Первой мировой войны претерпевала процесс реформирования, инициированный ее новыми вождями — Александром Протогеровым и Тодором Александровым{546}. Закрепление сербских побед и сербская территориальная экспансия сталкивались с сопротивлением также и в районах, имевших значительное албанское население{547}. Например, в Косово, аннексированном Сербией во время Первой Балканской войны, такие вожди кланов, как Иса Болетини и Байрам Цур, призывали к вооруженной борьбе с сербами ради расширения территорий, находящихся под контролем албанских кланов. Другие албанские лидеры — например Эсад Паша — относились к сербам более благосклонно и даже осведомляли сербскую армию о готовившихся против нее операциях{548}. Сербские войска в этом регионе нередко реагировали на угрозы с чрезмерной жестокостью, и их попытки разоружить, склонить на свою сторону или иным образом «умиротворить» албанское население на территориях, захваченных во время Балканских войн, нередко лишь усиливали антисербские настроения{549}.

Если не считать изгнания турок, на Балканах накануне Первой мировой войны сохранялись все прежние источники напряженности. Более того, в 1912–1913 годах вспыхнуло много новых конфликтов. Ричард Крэмптон называл Вторую Балканскую войну «важнейшей поворотной точкой в современной болгарской истории»{550}. Поражение 1913 года породило мощный ревизионистский импульс среди многих элементов в Болгарии и Македонии, включая ВМРО, и серьезно подорвало добрососедские отношения как с Сербией (и наследовавшей ей Югославией), так и с Грецией.

Королевство Сербия, однозначный победитель в обеих Балканских войнах, по максимуму удовлетворило свои территориальные притязания на юге, не получив разве что выхода к морю. «Невозвращенными» в 1913 году оставались только захваченные Габсбургами южнославянские регионы Босния и Герцеговина и — на севере — земли Воеводины. Несмотря на то что долгосрочной целью сербских националистов еще с XIX века, безусловно, являлось воссоединение с габсбургскими территориями, имевшими сербское население, после Балканских войн Сербия едва ли была в состоянии затевать новую войну — с таким сильным врагом. Страна еще не оправилась от двух Балканских войн с их материальными и людскими потерями, ее армия мало чем отличалась от «толпы крестьян»{551}, а все усилия официальных структур были направлены на «национализацию» свежеприобретенных территорий на юге — процесс, который продолжился и в межвоенный период.

Тем не менее и внутри, и вне Сербии существовали фракции, стремившиеся немедленно свести счеты с Австро-Венгрией. Последние два года перед началом Первой мировой войны были отмечены рядом неудачных покушений на должностных лиц и высокопоставленных сановников Габсбургской империи, организованных южнославянской революционной молодежью. Убийство Франца-Фердинанда в июне 1914 года боснийским сербом, студентом Гаврилой Принципом едва не стало очередным из этих неудачных покушений. Но в конечном счете оно ознаменовало собой начало новой фазы балканского конфликта.

1914–1918: победы и поражения

Если Первая Балканская война велась с тем, чтобы завершить процесс национального освобождения из-под имперской власти, а причиной для второй войны стали конкурирующие программы национальной интеграции, то в ходе Первой мировой на фоне успехов, неудач и военных целей великих держав продолжилось решение задач 1912–1913 годов в условиях новой международной ситуации. Как отмечали Барбара и Чарльз Йелавич, балканские нации во время Первой мировой войны всего лишь «желали завершить процесс национального объединения»{552}. Однако это желание — или, точнее, эти желания — неизбежно переплетались с намерениями Центральных держав и Антанты. События 1917 года в России привнесли еще один аспект и в саму войну, и в последующие кровавые события в данном регионе.

Союз Сербии с Антантой во время Первой мировой войны был предопределен противостоянием Сербии с Австро-Венгрией, а враждебность между двумя этими странами придавала сербскому национализму антиимперский оттенок. Война с Габсбургами стала войной за «освобождение и объединение» всех южных славян в одно государство (то есть за включение габсбургских земель, населенных южными славянами, в состав большого сербско-югославского государства){553}. Эта цель стала идеологическим оправданием войны с Габсбургами, связывая текущую войну с антитурецкой борьбой XIX и начала XX века. Неожиданные победы над австро-венграми в начале войны упрочили популярность «маленькой отважной Сербии» и укрепили ее союз с Антантой. Однако предполагавшееся включение Далмации в состав крупного южнославянского государства поссорило Сербию с Италией, которой были обещаны эти территории в обмен на участие в войне на стороне Антанты.

С другой стороны, Болгария сражалась против Антанты не из-за сочувствия делу Центральных держав, а с целью вернуть земли, потерянные в ходе Второй Балканской войны. Вступление Болгарии в войну в конце 1915 года способствовало разгрому и оккупации Сербии и привело к аннексии Македонии (или к ее воссоединению с Болгарией). ВМРО, «полностью отождествлявшая себя с проболгарскими силами»{554}, в годы войны играла в Македонии роль жандармерии, активно содействуя «болгаризации» этого региона. Вследствие участия ВМРО в национализации Македонии и репрессивных акциях против неболгарского населения многие из ее вождей, включая Тодора Александрова и Александра Протогерова, после 1918 года были объявлены в Югославии военными преступниками[54]. Однако болгарская политика в Македонии, включая и ее военизированный аспект, в смысле своих задач и методов была почти полностью идентична предшествовавшей ей сербской и последовавшей югославской политике. Как здесь, так и (в меньшей степени) в оккупированной Сербии насилие диктовалось, по терминологии Алана Крамера, «динамикой уничтожения»{555} — стремлением не только нанести врагу военное поражение, но и стереть все следы его культуры, ликвидировать все признаки того, что он вообще когда-либо был здесь.

Наталия Матич Зрнич, сербка, находившаяся в 1915–1918 годах на территории Сербии, оккупированной болгарами, на себе испытала подавление национальной жизни и насилие, сопровождавшее эту «динамику уничтожения». Например, оккупационные власти, столкнувшись с проблемой четников, производили аресты мужского населения в возрасте от 17 до 50 лет{556}, за которыми последовало более систематическое и целенаправленное интернирование сербских священников{557}, а также введение болгарской учебной программы в школах{558}. Именно к этому приводило «желание завершить процесс национального объединения» во многих областях Балкан во время и после Первой мировой войны: к культурному и физическому насилию, входившему составной частью в систематическую программу изменения национального состава и характера отдельных регионов.

Однако и Сербия в условиях болгарской и австро-венгерской оккупации могла опираться на собственный опыт и традиции военизированных формирований. Верховное сербское командование, находившееся в Салониках, смогло оказать содействие крупному сербскому восстанию, вспыхнувшему в 1917 году в болгарской оккупационной зоне вследствие попыток призывать сербов на службу в болгарскую армию. Эта политика была идентична той, которую ранее проводила сербская армия, в начале 1914 года пытавшаяся провести рекрутский набор среди болгар в Македонии. В тот раз уклоняться от призыва населению помогала ВМРО{559}. В 1917 году сербских четников возглавляли партизанские вожаки Коста Войнович «Косовац» и Коста Милованович «Печанац» — последний перебрался в Сербию из Салоник с целью руководить восстанием{560}. Вождю ВМРО Александру Протогерову болгарская армия поручила проведение вспомогательных операций при действиях против повстанцев, сопровождавшихся суровыми репрессиями по всей стране. Так под зонтиком общеевропейского конфликта разгорелся один из самых кровавых этапов борьбы между болгарами и сербами, которая началась со стычек четников в начале XX века и продолжилась после 1918 года.

Таким образом, отнюдь не Первая мировая война создала условия для военизированного насилия в этом регионе после 1918 года. Однако она внесла изменения в прежние конфликты и расширила их масштабы. Как уже отмечалось, антиимперские военные цели Сербии обеспечили идеологическую преемственность между национально-революционной борьбой против турок, сопровождавшей Балканские войны, и участием в Первой мировой войне под знаменем борьбы с Габсбургами. В противоположность победоносной Сербии, Болгария в 1918 году опять оказалась среди проигравших, пройдя через вторую «национальную катастрофу» и вновь уступив Сербии-Югославии большинство своих территориальных приобретений в Македонии. Шок поражения ввергнет Болгарию в революцию, а затем и в жестокую контрреволюцию, причем военизированные группировки будут играть заметную роль и в первом, и во втором случае.

Если победившая Сербия и побежденная Болгария в этом плане представляли в 1918 году полную противоположность друг другу, то другие части региона занимали то или иное промежуточное положение между этими полюсами. Так, в 1914 году было раздавлено Албанское государство, не успевшее выйти из стадии младенчества; расчлененное и оккупированное почти всеми своими соседями, оно не восстановило суверенитета вплоть до окончания войны. В 1914–1918 годах какие-либо внятные албанские национальные настроения почти совершенно утонули в хитросплетении клановых и региональных интересов, носители которых сражались и против Антанты, и против Центральных держав, и против друг друга{561}. Черногория в 1918 году тоже была расколота. С начала войны и вплоть до капитуляции перед австро-венгерскими силами в начале 1916 года она состояла в военном союзе с Сербией. Это крохотное королевство — единственное из стран-победительниц, которое прославилось своим неучастием в мирных конференциях, символом чего служил ее «пустой стул» в Версале. По сути, желавшие сесть на этот стул силы, выступавшие за независимость страны, носили маргинальный характер; реальная борьба после 1918 года происходила между двумя фракциями — «белыми», выступавшими за безоговорочное объединение с Сербией, и «зелеными», требовавшими такого объединения с Сербией на правах автономии в составе федерации{562}. Еще сильнее ситуацию осложняли южнославянские земли, прежде входившие в состав Габсбургской империи. И здесь не наблюдалось единства мнений в отношении распада Австро-Венгрии и создания южнославянского государства. Некоторые (в частности, те, кто был связан с молодежным революционным движением) приветствовали создание Югославии[55], а кое-кто был даже готов прибегнуть к насилию ради ее защиты. Другие — в том числе ряд высокопоставленных офицеров габсбургской армии южнославянского происхождения — восприняли события 1918 года и создание Югославии как поражение.

Промежуточную позицию между двумя этими крайностями занимали многие южные славяне, более или менее безразличные к войне Габсбургов либо не доверявшие ни габсбургским, ни югославским властям во время перехода от империи к национальному государству.

Зоны насилия после 1918 года

Вероятно, самыми значительными событиями в данном регионе после 1918 года являлись распад Австро-Венгрии и создание Югославии. Первое из этих событий связало Балканы с волнами насилия, затопившими Центральную Европу после краха Австро-Венгрии, и породило новую «зону насилия». Второе событие втянуло в балканские дела Италию как ревизионистское государство, ставшее мощным спонсором и координатором военизированных сил региона. Соответственно, для изучения военизированного насилия на Балканах после 1918 года представляется полезным разделить этот регион на две «зоны». Первая охватывает Южные Балканы: Македонию, Косово, Северную Албанию и прочие территории, оспаривавшиеся и до 1914, и после 1918 года различными балканскими националистическими силами. Вторая зона включает Адриатическое побережье, итало-югославскую границу и «Центральную Европу»: Хорватию, Славонию, Австрию и Венгрию, то есть области, в которых военизированное насилие было либо частично, либо целиком связано с распадом Австро-Венгрии{563}. Разумеется, эти зоны в значительной степени перекрывались и, как мы увидим ниже, были связаны друг с другом через транснациональные сети и идеологии, распространившиеся по всей послевоенной Европе.

Зона 1: «Классический юг»

Из всех Балканских стран самый бурный переход от войны к миру в 1918–1919 годах претерпела Болгария{564}. Потрясения, вызванные поражением, привели здесь к новой расстановке политических сил и даже к появлению новых военизированных формирований, таких как «Оранжевая гвардия» — сельская милиция, созданная при Болгарском земледельческом народном союзе Александра Стамболийского{565}. Военизированная атмосфера, сложившаяся в болгарской политике после 1918 года, была связана с нестабильностью, вызванной окончанием войны; местное насилие в некоторых отношениях было аналогично насилию, наблюдавшемуся в других побежденных странах — таких как Германия, Австрия и Венгрия.

Однако масштабы и амбиции всех этих группировок меркли в сравнении с ВМРО, которая стала крупнейшей военизированной организацией на Балканах в послевоенный период. Деятельность четников ВМРО в 1918–1920 годах на время приостановилась. Однако суровые условия подписанного в ноябре 1919 года Нейиского мирного договора, подтверждавшего болгарские территориальные потери, имели своим следствием вступление этой организации в новую фазу продолжавшегося конфликта, целью которого оставалось насильственное изгнание чужой власти и чужих элементов из Македонии. Начиная с весны 1920 года четники возрожденной ВМРО стали просачиваться из Болгарии в Югославию и совершать вооруженные нападения на югославских жандармов и гражданских лиц[56]. Эти акции с большим или меньшим размахом продолжались в течение всех 1920-х годов.

В 1920–1923 годах ослабленное Болгарское государство и его политические лидеры пребывали в тени ВМРО. Относительная слабость Болгарского государства по сравнению с ВМРО получила сенсационное и жестокое подтверждение в июне 1923 года, когда эта организация приняла участие в военном перевороте, завершившемся свержением болгарского премьер-министра Стамболийского. В глазах ВМРО величайший грех Стамболийского заключался в его попытках примирить Болгарию с соседями и с новым европейским статус-кво путем отказа от территориальных претензий в Македонии. Крестьянский вождь был похищен, подвергнут пыткам и убит людьми ВМРО. Впоследствии ее члены хвалились тем, что «отрезали руку», которой Стамболийский подписал договор о Македонии с югославским правительством (кроме того, в Софию прислали отрубленную голову Стамболийского). Так крестьянский вождь расплатился за попытку покончить с зависимостью болгарской политики от дорого обошедшейся стране программы национальной экспансии и от довоенных связей с ВМРО.

В Сербии, отныне входившей в состав Югославии, сложилось диаметрально иное соотношение сил между государством и военизированными формированиями. Югославская армия, ядро которой составляла прежняя армия Сербского королевства, после 1918 года не знала себе в регионе конкурентов в качестве вооруженной силы традиционного типа[57]. Одна из ее задач заключалась в укреплении границ только что созданной Югославии и в «умиротворении» непокорных территорий, оказавшихся в их пределах. На юге это означало сражения с такими военизированными силами, как ВМРО, а также с албанскими партизанами — качаками, — действовавшими в Косово и в Северной Албании. Сербские военизированные формирования, по крайней мере первоначально, оказывали содействие сербской армии в этих «южных областях». Четники — такие как «летучие отряды» Йована Стойковича «Бабунского», партизанского вождя, принимавшего участие в Балканских войнах и в Первой мировой войне, а также люди Косты Печанаца, тоже четника и одного из руководителей восстания 1917 года против оккупантов, — считались более подходящими для проведения операций, которые сербское Верховное командование эвфемистически называло «умиротворением»[58]. По словам одного четника, уклонившегося от командования такими летучими отрядами, «умиротворение» означало полную свободу «наказывать так, как вам заблагорассудится, всех, кто замешан в антигосударственной деятельности»{566}.

Несмотря на создание Югославии, «южные» регионы Косово и Македония оставались по преимуществу сербской, а не общеюгославской проблемой. Эти регионы официально назывались «Старая Сербия» (Косово) и «Южная Сербия» (Македония), и почти сразу же после завершения войны здесь стала проводиться политика культурной и национальной ассимиляции. Сербские лидеры продолжали относиться к этим регионам так же, как до 1914 года, то есть как к неотъемлемым частям национальной сербской территории, на которых еще не завершился процесс интеграции и которые служили ареной жестокого конфликта между конкурировавшими программами национальной интеграции и ассимиляции.

В ходе этой ассимиляции славянское население названных регионов было объявлено сербами, а болгарские культурные, религиозные и учебные институты были закрыты (так же, как были закрыты соответствующие сербские институты во время войны). В долгосрочном плане белградские власти приступили к политике колонизации, которая, по крайней мере на бумаге, проводилась в интересах ветеранов сербской армии. Одна из задач этой политики заключалась в насаждении (сербского) национального духа в регионе{567}. Лидеры, пробуждавшие национальное самосознание, еще в XIX веке объявили эти территории важными историческими местностями: в Косово в 1389 году произошла битва на Косовом поле, а македонский город Скопье являлся столицей средневековой сербской империи Душана Сильного. Сербские патриоты, называвшие эти регионы «классическим югом»[59], после 1918 года старались принять все меры к тому, чтобы современность оказалась достойной преемницей классической истории.

Балканская революционная традиция соответствующим образом адаптировалась к этой цивилизаторской миссии. Уже летом 1919 года сербско-югославские власти решили, что такие вспомогательные военизированные формирования, как отряды Косты Печанаца и Йована Бабунского, непригодны для решения государственных задач в этих областях{568}. Армия в конечном счете была сочтена более подходящим орудием для поддержания порядка в регионе, однако четники сохраняли за собой определенную роль. Некоторые бывшие активисты военизированного движения приняли сделанное во время войны предложение правительства о предоставлении им земельных наделов в Косово и Македонии и переселились туда после 1918 года. В глазах националистов они были совершенно благонадежны, так как сражались за сербские интересы на юге в 1912–1918 годах. Такие бывшие бойцы, как Коста Печанац, Илья Трифунович «Бирчанин», Стефан Симич, Василие Трбич, Пуниша Рачич и Алекса Йованович, также внесли заметный вклад в культурную жизнь региона в качестве учителей, политиков, писателей и пр. Они создавали общества, целью которых было возведение памятников в честь сербских побед 1912–1918 годов, а также объединенные певческие и филантропические организации, ставившие перед собой задачу изменить культурный и физический пейзаж региона{569}.

Вследствие сохранявшейся угрозы со стороны качаков и ВМРО многие из этих людей не вполне расстались со своей ролью бойцов военизированных формирований. Более того, на ранних этапах программы колонизации предполагалось как можно быстрее заселить такие неспокойные регионы, как Косово, лояльными элементами — бывшими добровольцами, сражавшимися в рядах сербской армии[60]. Об отношении к послевоенным военизированным группировкам как к стражам спокойствия и сербского присутствия на юге свидетельствовало создание таких организаций, как базировавшаяся в Штипе Ассоциация по борьбе с болгарскими бандитами, требовавшая от государства содействия (в виде оружия) с целью защиты от антисербских сил на юге{570}. Такие требования приобрели особую настойчивость после убийства двадцати сербов в колонии Кадрифаково (Овче поле) на территории Македонии в 1922 году{571}. Вообще, согласно донесениям, чаще всего колонисты в южных регионах жаловались на то, что им не выдают оружие для самообороны{572}.

Зона 2: Адриатическое побережье и Центральная Европа

В то время как на «классическом юге» наблюдалась преемственность между довоенным и послевоенным военизированным насилием, другая зона конфликтов в регионе возникла как следствие распада Австро-Венгрии и создания Югославии после окончания войны. Италия, претендовавшая на югославские территории, примыкавшие к Адриатике, поддерживала и даже создавала на этих территориях транснациональные военизированные сети, существовавшие в течение долгого времени после 1923 года. Помимо этого, в состав Югославии частично вошли земли, прежде принадлежавшие Австро-Венгрии, а в конце войны превратившиеся в кровавую центральноевропейскую «зону дробления».

Наиболее непосредственным и значительным проявлением насилия, связанного с распадом Австро-Венгрии, в этом регионе стали вооруженные банды крестьян, так называемые «зеленые кадры», наводнившие хорватскую и славонскую деревню в 1918 году. «Зеленые кадры» представляли собой аморфное и неоднородное движение, чьи цели и намерения, как правило, были менее идеологизированы, чем у многих других европейских военизированных группировок, действовавших в 1917–1923 годах. В состав «зеленых кадров» входили дезертиры из габсбургской армии, скрывавшиеся от призыва местные крестьяне, а также бывшие военнопленные, вернувшиеся из революционной России. В глазах властей они свидетельствовали о проникновении в регион «большевистской заразы». На самом же деле влияние коммунистической идеологии на «зеленые кадры» в лучшем случае было крайне поверхностным: «кадристы» в первую очередь стремились избежать службы в габсбургской армии[61]. Фактически «зеленые кадры» были одним из проявлений пацифистской, антивоенной революционности, охватившей Центральную Европу на последних этапах Первой мировой войны{573}.

«Зеленые кадры» включали в себя основную массу бывших габсбургских солдат, вовлеченных в военизированное насилие после 1918 года. Однако небольшая группа бывших габсбургских офицеров хорватского происхождения, с готовностью сражавшихся на стороне Австро-Венгрии вплоть до ее поражения, противилась вхождению бывших имперских южнославянских земель в состав (Югославского) национального государства. Эти офицеры налаживали транснациональные связи — в том числе и с бывшими офицерами из Венгрии и Австрии, после 1918 года вставшими на сторону контрреволюции. В течение 1918–1920 годов офицеры-эмигранты создали Хорватский комитет — пропагандистскую организацию, выступавшую за независимость Хорватии от Югославии, — и военизированную группировку Хорватский легион{574}. По оценкам югославских властей, знавших о формировании этих групп, они насчитывали около 300 человек: 250 офицеров и 50 «старших офицеров»{575}. Малочисленность собственных военизированных отрядов хорваты пытались компенсировать посредством связей с венгерскими и австрийскими военизированными группировками. «Центральноевропейская контрреволюция», как окрестил Роберт Герварт эту военизированную сеть{576}, представляла собой куда более грозную силу, нежели крохотная группа хорватских эмигрантов, брошенных крахом Австро-Венгрии на произвол судьбы. Более того, бывших офицеров объединял не только боевой опыт, полученный в рядах габсбургской армии (и явно оставивший заметный след на многих участниках центральноевропейской контрреволюции), но и желание пересмотреть заключенные мирные договоры и лишить Антанту ее победы.

Самым влиятельным покровителем этих офицеров в данном регионе была Италия — бывшая союзница Сербии, вступившая в войну после того, как державы Антанты пообещали отдать ей территории в Далмации, но в результате так их и не получившая{577}. В ответ Италия вела в этом регионе двойственную политику: с одной стороны, она пыталась добиться территориальных уступок, напоминая союзникам об обещаниях, сделанных во время войны, а с другой — покровительствовала антиюгославским группировкам в регионе и координировала их деятельность. Именно этот компонент итальянской политики способствовал наведению связей между двумя зонами конфликтов в регионе и созданию транснациональных сетей военизированных группировок, сохранявшихся в течение всего межвоенного периода.

Эмигранты из Хорватского комитета и Хорватского легиона были представлены венгерскими ревизионистами-легитимистами итальянскому послу в Вене, после чего стали получать через него итальянское оружие для замышлявшегося «переворота» в Югославии{578}. Более того, главному вербовщику Легиона Степану Дуичу, бывшему подполковнику габсбургской армии, было разрешено объехать итальянские лагеря военнопленных, в которых он искал желающих встать под хорватские знамена в борьбе против Южнославянского государства{579}.

Югославские власти также обоснованно усматривали руку Италии за событиями, происходившими в их южных регионах. Через несколько недель после окончания войны представители сербской армии в Косово сетовали на то, что Италия, теоретически являвшаяся их союзницей, поддерживает здесь антисербскую агитацию и албанское восстание[62]. Эти подозрения сохранялись и летом 1919 года, когда в Министерство внутренних дел был направлен доклад, авторы которого отмечали, что попытки разоружить местное население были сорваны Италией, снабжавшей антисербские элементы «австрийским оружием»{580}. В начале февраля 1920 года командующий частями Третьей армии в Скопье утверждал, что итальянцы рекрутируют албанцев и тренируют их для подрывных действий против Югославии{581}. «Двойственность» итальянской политики особенно ярко проявилась в Черногории: итальянская дипломатия поддерживала здесь отряды низложенного короля Николы Петровича и федералистов («зеленых»), участвовавшие в вооруженном конфликте с силами, выступавшими за объединение страны с Югославией. ВМРО в этот период тоже получала итальянскую поддержку в борьбе против Югославии{582}.

Чтобы понять сущность этих военизированных сетей и ту роль, которую они играли на Балканах в межвоенный период, мы можем сослаться на Пэтришию Клэвин, предложившую метафору транснационализма как «пчелиных сот» — «структуры, поддерживающей и формирующей идентичность национальных государств, институтов, а также конкретного социального и географического пространства»{583}. Несмотря на то что территориальные интересы Италии на Балканах ограничивались Адриатическим побережьем, поддержка, оказывавшаяся ею различным мелким антиюгославским силам — хорватским, македонским и албанским, — способствовала созданию военизированной сети, построенной не по географическому признаку, а по признаку ревизионизма. Этот структурирующий фактор связывал южную зону конфликтов с центральноевропейской и адриатической зонами, объединяя военизированные силы самого разного происхождения (габсбургских офицеров, черногорских федералистов, ВМРО).

В то время как каналы поддержки исходили из Италии, эти группы сотрудничали и друг с другом в своих действиях против Сербии-Югославии. Например, существовал совместный македонско-хорватский заговор с целью убийства югославского короля Александра во время церемонии его бракосочетания в 1922 году. Эта операция, очевидно планировавшаяся эмигрантами, ранее состоявшими в Хорватском легионе, предусматривала участие македонского стрелка и бывшего члена ВМРО{584}. Такая структура — Италия поддерживает балканских ревизионистов, которые, в свою очередь, оказывают содействие друг другу, — сохранялась на протяжении всего межвоенного периода. Югославы внимательно наблюдали за дипломатическими маневрами Италии до, во время и после парижских мирных конференций и за сплетавшимися внутри и вокруг их страны «ревизионистскими сетями», существование которых почти не скрывалось их участниками[63].

Итальянская угроза служила одной из причин возникновения военизированных группировок югославских унитаристов на Адриатическом побережье и вдоль итало-словенской границы. Здесь многие рассматривали послевоенные территориальные амбиции Италии как продолжение ее попыток экспансии в данном регионе, предпринимавшихся во время войны. Результатом стало распространение «жестких» антиитальянских, унитаристских настроений на Адриатическом побережье, что определило специфику этого региона и привело к формированию здесь новой зоны насилия.

Так, в 1921 году в Сплите была создана крупная военизированная группировка — Организация югославских националистов (ОРЮНА). Она не вполне безосновательно объявляла себя наследницей революционного крыла в довоенном молодежном движении южных славян. Действительно, ряд ее вождей — таких как Любо Леонтич и Нико Бартулович — участвовал в довоенном молодежном движении. ОРЮНА прославляла как акты индивидуального террора, совершавшиеся до войны революционной молодежью (в первую очередь убийство Франца-Фердинанда Гаврилой Принципом), так и насилие 1914–1918 годов — на том основании, что оно привело к созданию Югославии. Именно это прославление вкупе с явственно ощущавшейся в регионе угрозой, исходившей от Италии, подтолкнуло ОРЮНА к осуществлению новых актов насилия после 1918 года. Члены ОРЮНА нападали на коммунистов, сторонников Хорватской крестьянской партии и отставных офицеров габсбургской армии. Бывшие вожди сербских четников Илья Трифунович и Коста Печанац в 1920-х годах возглавляли «боевые группы» ОРЮНА[64]. Со временем на смену ОРЮНА пришла другая военизированная группировка — ТИГР (названная по первым буквам местностей, на которые претендовали как Италия, так и Югославия: Триест, Истрия, Гориция и Риека), которая продолжила антиитальянское сопротивление в регионе{585}.

Взятые вместе, эти «зоны насилия» дают представление о тех путях, которыми на Балканы проникали общие тенденции военизированного насилия и потрясений, характерные для Европы после Первой мировой войны. Борьба между сербскими четниками и албанскими качаками на «классическом юге» стала продолжением традиции, существовавшей еще до войны и связанной со специфическими условиями национальных антиосманских революций в данном регионе. Эта традиция пережила изгнание турок из региона, поскольку местные военизированные группировки занимались не только вытеснением ослабевшей империи с Балкан, но и осуществлением собственных программ национальной интеграции. «Интернационализация» этих военизированных конфликтов в результате Первой мировой войны привела к разрастанию насилия. Одной из причин было то, что такие союзники Сербии, как Великобритания и Франция, во имя мира допустили продолжение войны в этом регионе. Однако более важную роль сыграли неудовлетворенные территориальные амбиции Италии на Адриатике, провоцировавшие и подпитывавшие уже существовавшие конфликты. В свою очередь, итальянские амбиции в данном регионе способствовали сближению славянского населения приморских областей с новым Югославским государством, воспринимавшимся в качестве защитника от итальянских территориальных притязаний.

Кровавые акции ТИГР и ОРЮНА отчасти служили проявлением этого желания обезопаситься от итальянских поползновений.

Наконец, распад Австро-Венгрии и возникший политический вакуум связали этот регион с центральноевропейской зоной конфликта, в которой действовали такие постгабсбургские военизированные группировки, как хеймверы, «Ребята Ленина» Белы Куна и венгерские контрреволюционеры. «Зеленые кадры», Хорватский легион и Хорватский комитет также относились к этой центральноевропейской зоне. Итальянское влияние и создание Югославии способствовали их сближению с такими балканскими военизированными группировками, как ВМРО, после 1918 года.

Идеология и наследие насилия

Оправдывая свою деятельность в глазах международной аудитории, большинство упомянутых в этой главе группировок формулировало свои требования в вильсоновских терминах. Например, ВМРО в своих обращениях к Лиге наций призывала ее признать право македонцев на самоопределение, которого их лишали югославские власти. На это же право ссылались черногорцы, выступавшие за независимость, и воинствующие хорватские эмигранты. В большинстве случаев вильсоновское право на самоопределение представляло собой не новую, освободительную идеологию, мобилизовавшую военизированные силы на участие в конфликте, а всего лишь новые мехи для старого вина. Для группировок, подобных ВМРО, а также для позднейших ревизионистских организаций — таких как хорватские усташи — оно играло роль моральных, юридических и универсалистских рамок, становившихся основой для конкретных требований.

Еще одним идолом угнетенных народов после 1918 года, разумеется, был Ленин. Мы уже видели, что ленинская идеология и риторика проникла в Юго-Восточную Европу вместе с вернувшимися из плена солдатами габсбургской армии. Обещание Ленина покончить с войной произвело глубокое впечатление на этих людей, которых именно нежелание воевать заставляло симпатизировать его идеям. Малочисленная группа таких «возвращенцев», глубоко проникшаяся духом марксизма-ленинизма, после 1918 года стала ядром Коммунистической партии Югославии{586}. Тем не менее их неспособность разжечь социалистическую революцию в Югославии (что удалось их товарищам в Венгрии) может быть отчасти объяснена неготовностью большинства вернувшихся с фронта крестьян в бывших южнославянских землях Габсбургской империи к радикальной социальной революции после окончания войны. Отказ сражаться за Габсбургов стал причиной революционных событий 1918 года в сельской Хорватии, но после того, как война завершилась, насилие в этих местах утратило прежний размах.

Однако коммунистическая идеология пользовалась массовой поддержкой в Македонии и Черногории, о чем свидетельствовали впечатляющие успехи коммунистов на выборах в Югославское учредительное собрание в ноябре 1920 года{587}. По-видимому, избиратели из этих регионов голосовали за коммунистов в знак протеста против нового режима и его жестокостей. В дальнейшем Коминтерн высоко оценил революционный потенциал данного региона и принял резолюцию, призывавшую к расчленению Югославии, за которым должны были последовать отдельные южнославянские национальные революции, предшествуя социалистической революции. Такая позиция делала ленинизм более многообещающей антиюгославской и антисербской платформой по сравнению с вильсонианством.

В случае ВМРО зов коммунистической сирены еще до окончания войны способствовал усугублению уже существовавшего идеологического раскола между «левой» и «правой» фракциями этой организации{588}. Тодор Александров в апреле 1924 года сделал шаг к примирению, предложив создать единое коммунистическое крыло с участием обеих фракций. В потенциале сила такого союза была бы очень велика. С одной стороны, ВМРО смогла бы опереться на международное коммунистическое движение и, что более важно, получать «всестороннюю моральную, материальную и политическую поддержку от СССР»{589}. С другой стороны, СССР приобретал важного революционного союзника в данном регионе. Отнюдь не являясь пешкой на балканской шахматной доске (как воспринимали ситуацию итальянцы), ВМРО представляла собой крупнейшую военизированную организацию в регионе, которая при наличии внутреннего единства и в случае заключения союза с коммунистами могла бы серьезно изменить послевоенный политический расклад. Однако заигрывания Александрова с Москвой привели лишь к дальнейшему углублению раскола в рядах ВМРО и к начавшимся в 1924 году междоусобным столкновениям, итогом которых стало убийство как самого Александрова, так и его «наследника» Александра Протогерова.

Хотя «поворот влево» катастрофически сказался на единстве ВМРО, в смысле международной политики и транснациональных союзов это был совершенно логичный шаг. Москва была для македонцев намного более подходящим партнером, чем Лондон или Париж, поскольку Франция и Великобритания стремились построить стабильную послевоенную систему, опиравшуюся на их победу. Составной частью этой системы было создание сильного и жизнеспособного Южнославянского государства на Балканах, в рамках которого приоритет получали югославские территориальные и политические требования. В первые годы после завершения войны это желание поддерживать Югославию имело двоякие последствия. С одной стороны, сербские военизированные формирования рассматривали свою деятельность в южных регионах как один из аспектов общих международных усилий по консолидации победы союзных держав и нового европейского строя. С другой стороны, союзники — такие как Франция и Великобритания — молчаливо одобряли это насилие, поскольку оно отвечало их собственным стратегическим интересам на Балканах. Документы британского Министерства внутренних дел показывают, что англичане знали об этом насилии и воспринимали его как неизбежное зло[65].

Эта легитимность, основанная на победе союзников, а также преобладание частных интересов над общими способствовали провалу консенсусной политики в Югославии. Поскольку югославские власти зачастую не имели массовой поддержки по всей стране, они делали ставку на военизированные формирования и отряды милиции{590}. Такие группировки, как ОРЮНА, «Сербская националистическая молодежь» и послевоенное движение четников, участвовали в политической жизни страны, блокируясь с теми или иными партиями и применяя насилие с целью запугивания и разгрома оппозиционных групп — особенно в Боснии, Македонии и Косово. Для того чтобы понять, как Югославия пришла от слабой демократии к диктатуре, необходимо также осознать ту роль, которую играли эти группы в формировании и развитии государства в течение 1920-х годов.

Принимали ли четники 1912–1923 годов участие в движении сопротивления 1941–1945 годов? Нусрет Шехич, видный специалист по истории межвоенных организаций четников, выяснил, что если такое и случалось, то редко. Различные отряды четников, действовавшие в 1941–1945 годах, в основном состояли из сербских офицеров и солдат югославской армии, не сдавшихся в плен после разгрома Югославии державами Оси. Среди них встречались и пожилые ветераны антиосманского движения четников — такие как Илья Трифунович «Бирчанин», который, несмотря на свой возраст и увечье (он потерял руку на Первой мировой войне), сражался в рядах Динарской дивизии югославских войск на родине (как называли себя четники) вплоть до своей смерти в 1943 году. С другой стороны, Коста Милованович «Печанац» после недолгой борьбы с албанскими партизанами на юге страны перешел со своим небольшим отрядом на сторону оккупационного режима в Сербии[66].

Еще более призрачными были связи между коммунистическим партизанским подпольем времен Второй мировой войны и коммунистическим движением после Первой мировой войны. Хотя партизанский вожак Иосип Броз «Тито» был солдатом габсбургской армии (впрочем, он не принимал участия в движении «зеленых», сопровождавшем окончание Первой мировой войны), югославский коммунизм в межвоенный период испытал много превратностей судьбы. Межвоенный югославский режим весьма решительно пресекал деятельность Коммунистической партии, а югославские коммунисты, бежавшие в Москву, по большей части пали там жертвами «чисток» 1930-х годов (Тито был самым известным из уцелевших). Ветераны Первой мировой войны в 1941–1945 годах оказались не у дел: наиболее опытными бойцами партизанских отрядов являлись так называемые «испанцы» — ветераны Интернациональных бригад, участвовавшие в испанской гражданской войне[67]. При разговоре как о партизанах, так и о четниках не следует забывать о том, что между 1917–1923 годами и началом Второй мировой войны в этом регионе сменилось целое поколение. Многие активисты прежней эпохи «ушли на покой», то есть слишком состарились для того, чтобы принимать в сражениях такое же активное участие, как во время и после Первой мировой войны. Многие другие умерли.

Тем не менее транснациональная сеть антисербских и антиюгославских сил, создававшаяся Италией после окончания Первой мировой войны, по большей части уцелела в течение межвоенного периода. Также и усташи — хорватская военизированно-террористическая организация, основанная после установления диктатуры короля Александра, — в значительной степени пополнялись из рядов югославских эмигрантов первой волны, покинувших страну после 1918 года. Подобно ранней югославской эмиграции, усташи в основном являлись бывшими габсбургскими офицерами и хорватами, связанными с Хорватской правой партией (Hrvatska stranka prava,или «франкисты»), и стремились к тому, чтобы уничтожить единую Югославию, подстрекая хорватов к восстанию против государства и осуществляя акты террора. Оба проявления этого антиюгославского ревизионистского движения поддерживались Италией, снабжавшей усташей оружием и разрешившей им создавать тренировочные лагеря на своей территории, точно так же, как она оказывала материальную помощь хорватским эмигрантам сразу после 1918 года. Ревизионистское движение, опиравшееся на Италию, оказалось наиболее прочной и долговечной транснациональной сетью на Балканах в межвоенный период, и именно в деятельности этих группировок наиболее зримо проявилось наследие военизированного насилия 1917–1923 годов.

Заключение

Насильственные попытки навязать собственную программу национальной интеграции спорным регионам на Балканах имели достаточно много общих черт с проектами насильственной национализации, после 1918 года осуществлявшимися военизированными группировками в Австрии, Венгрии, Германии, Польше и на Украине. Как показывает Угур Умит Унгор в главе, написанной для настоящей книги, насилие, которому балканские военизированные группировки подвергали мусульманское гражданское население во время и после Балканских войн, являлось составной частью попыток изменить этнический и национальный состав данных территорий и впоследствии воспроизводилось по всей Европе в 1917–1923 годах. Если балканские военизированные организации и армии балканских государств в 1912–1913 годах быстро добились полного изгнания турок из региона, то национализация этих территорий в долгосрочном плане проходила намного менее успешно[68]. Собственно, те же традиции военизированных движений, которые способствовали вытеснению турок с Балкан, пагубно отразились на попытках создать жизнеспособные демократические национальные государства после 1918 года — за что, по иронии судьбы, и сражались эти военизированные группировки до 1914 года. Военизированные группировки, поддерживавшие послевоенный статус-кво и создание Югославии, были удовлетворены итогами 1917–1923 годов — в отличие от соперничавших с ними ревизионистских организаций, сократившихся в размерах и потерпевших поражение к 1923 году, но все же продержавшихся в течение всего межвоенного периода. В конце концов их время вновь настало в годы Второй мировой войны.


X. Угур Умит Унгор ВОЕНИЗИРОВАННОЕ НАСИЛИЕ В ОСМАНСКОЙ ИМПЕРИИ НАКАНУНЕ ЕЕ КРАХА

Введение

В 1912–1923 годах, в ходе распада Габсбургской, Османской и Российской империй на поле боя были убиты миллионы солдат. Но кроме них в число погибших входили и сотни тысяч людей из числа гражданского населения, ставшие жертвами изгнания, погромов и других видов преследований и массового насилия. Балканские войны 1912–1913 годов привели к практически полному вытеснению Османской империи с Балкан и нанесли сокрушительный удар по османской политической культуре. В 1915–1916 годах было уничтожено подавляющее большинство анатолийских армян, убитых главным образом (но не исключительно) военизированными частями младотурок. Наконец, для истории как Северного, так и Южного Кавказа весьма важен период 1917–1923 годов, сопровождавшийся войнами на уничтожение и массовыми убийствами гражданских лиц. Фоном, на котором разворачивались все три эпизода, служил глубокий кризис межгосударственных связей и социетальных условий, а также межэтнических отношений как внутри государств, так и в международной сфере{591}.

Во всех трех случаях военизированные группировки сыграли решающую роль при разжигании и осуществлении насилия, направленного как на вооруженных участников военных действий, так и на безоружных гражданских лиц. В таких регионах, как Македония, Понт, Нагорный Карабах, эти группировки совершали всевозможные акты насилия, включая уничтожение и сожжение множества сел, избиения и пытки, насильственное обращение в иную веру и массовые убийства без разбора. Османские военизированные формирования, вовлеченные в этот процесс, в основном — но не исключительно — состояли из безработных молодых людей, выходцев с городского дна. Многие из них были беженцами с Балкан. По данным одного из исследователей, максимальная численность таких группировок достигала 30 тысяч человек{592}. Их жертвами становились османские, российские и персидские армяне и ассирийцы, а также османские греки.

Проследить связи между упомянутыми эпизодами было бы весьма амбициозным начинанием. Многие исследования этого калейдоскопа насилия обращались прежде всего к его внутриполитическому аспекту. Так, армянский геноцид зачастую рассматривается как следствие турецкой национальной идеологии или интриг партии младотурок «Единение и прогресс» (ЕП). В аналогичном ключе насилие на Кавказе главным образом изучалось в рамках истории российской Гражданской войны и Советского Союза. При несомненном значении этих подходов транснациональная перспектива может привести нас к более глубокому пониманию процессов, породивших это насилие, его масштабов и последствий.

Концепция военизированного насилия оказывается весьма полезной при рассмотрении этого материала. Далее будет указано, что крах государственной власти и соответствующей монополии на насилие во время и после Первой мировой войны давал политическим элитам и вожакам военизированных формирований (так называемым фидаинам) уникальную возможность установить или консолидировать свою власть в этих постимперских зонах дробления. В центре нашего внимания будут находиться корни и обоснования военизированного насилия, а не военное противоборство регулярных армий. Как и почему создавались военизированные части? Какую роль они играли в насилии, охватившем эти территории? Какие отношения существовали между государствами и военизированными формированиями? В частности, пристальному рассмотрению будут подвергнуты взаимоотношения между виктимизацией и реваншизмом. Изучение других исторических эпизодов показывает, что появление травмированных и виктимизированных представителей одного общества в другом обществе может иметь двоякие последствия: дестабилизацию и радикализацию внутриполитической культуры в новом обществе вкупе с обеспечением его политической элиты кандидатами в бойцы военизированных формирований{593}. Жертвы насилия в одном обществе, пересекая границу, сами творят насилие в другом обществе.

Рис. 13. Бойцы армянского военизированного отряда на Южном Кавказе. 1919 г.

Первая мировая война и армянский геноцид

Как указывал в предыдущей главе Джон Пол Ньюмен, военизированное движение в Османской империи имело давнюю историю. Оно получало все большее распространение на Балканах в конце XIX века, выражаясь в вялотекущих гражданских войнах между различными военизированными группировками{594}. Болгарские, македонские, сербские, греческие и мусульманские отряды сражались друг с другом с целью защиты своих семей и общин, насаждения своих религиозных или идеологических взглядов, а также мести за прежние насилия или за реальные и мнимые несправедливости. Османское государство, отчаянно боровшееся с этими конфликтами, нередко само прибегало к военизированному насилию и к террору{595}. Например, всякий раз, как мусульманские банды убивали болгар, они оставляли для местного окружного губернатора записку со следующими словами: «Этот человек был убит с целью отомстить за мусульман, убитых там-то и там-то»{596}. Внутренняя переписка ЕП проливает свет на то, как младотурки учились на примере этих банд. Так, в письме без даты, адресованном доктору Бахеддину Шакиру, доктор Мехмед Назим сообщает о некоем Хасане-Моряке следующее:

Программа Хасана-Моряка состоит в том, чтобы убивать по десять болгар за каждого убитого мусульманина. При этом ему неважно, кто станет его жертвой. Ни мужчина, ни женщина, ни молодой болгарин, ни старый — никто не спасется от топора Хасана-Моряка до тех пор, пока он не убьет десятерых. Хасан-Моряк стал богом нескольких округов, и болгары дрожат, слыша его имя <…> Эти банды держат болгар в большем страхе, чем стотысячное войско, расквартированное правительством в их землях{597}.

Таким образом, террор, выражавшийся в убийстве гражданских лиц, рассматривался как законный метод обеспечить подчинение потенциально непокорного населения.

Военизированное насилие данного периода перешло важный рубеж одновременно с младотурецким переворотом 23 января 1913 года. В последующие месяцы партия ЕП, более не имевшая нужды в том, чтобы править страной из-за кулис, постепенно установила в империи жестокую диктатуру. Энвер-паша отвоевал Эдирне, произвел себя в генералы и стал военным министром. Новый кабинет возглавил глава партии и министр внутренних дел Талаат-паша. Политическое насилие превратилось в обыденность. Военизированные банды, лояльные фракциям Талаата-паши и особенно Энвера-паши, совершали многочисленные убийства. Хусейн Кахит (1875–19S7), издатель одной из самых влиятельных газет того периода, был свидетелем одной из таких политических расправ, когда на его глазах убийца из числа сторонников Энвера-паши застрелил человека, критиковавшего новый режим{598}. Движущей силой государственного террора являлись младотурки. Фидаины, прежде находившиеся в подполье, взяли власть в свои руки. Обретя легитимность, они принесли свою политическую культуру насилия в Анатолию. Их опыт военизированных боевых действий в сельской Румелии насаждался в правительственных учреждениях, имея своим следствием брутализацию Османского государства.

Начиная с января 1913 года доктор Мехмед Назим и доктор Бахеддин Шакир приступили к объединению достаточно разобщенных и независимых военизированных формирований в единую Специальную организацию (Teşkilât-i Mahsusa). Во время Первой мировой войны существовали пять типов османских военизированных сил. Во-первых, это сельская жандармерия (jandarma), представленная как статичными, так и мобильными частями. Подготовленная по современным армейским стандартам и возглавлявшаяся профессиональным офицерским корпусом, жандармерия занималась поддержанием порядка в деревне. Во-вторых, имелась племенная кавалерия (açiret alaylari), созданная на базе 29 курдских и черкесских кавалерийских полков. Эти части, во главе которых стояли племенные вожди, выполняли различные задачи, связанные с внутренней безопасностью. Третью группу представляли собой «добровольцы» (gönüllüler), набиравшиеся из мусульманских этносов за пределами Османской империи. В большинстве своем эта группа состояла из турецких беженцев с Балкан, нередко пылавших жаждой мести и рвавшихся в бой. Четвертой являлась вышеупомянутая Специальная организация (Teşkilât-i Mahsusa), первоначально игравшая роль разведслужбы, призванной возбуждать восстания на вражеской территории и осуществлять шпионскую, контрразведывательную и антиповстанческую деятельность. Отныне командованию этой организации были подчинены и другие группы{599}.

Наконец, в пятую группу входили просто «банды» (çete) — всевозможные нерегулярные партизанские группировки, не вполне подчинявшиеся центральному командованию и контролю, но нередко действовавшие как личные военизированные отряды отдельных вождей младотурок. В эти части особенно охотно шли так называемые «бродяги» (serseri) или «хулиганы» (kabadayi) — бедные, безработные молодые люди с городского дна, из подозрительных кофеен и криминальных кругов. Считалось, что эти формирования играют важную роль на полях сражений, при подавлении восстаний и выполнении разной «грязной работы». Им либо выплачивали жалованье, либо выдавали carte blanche на грабежи. Многие из этих головорезов пользовались покровительством высокопоставленных младотурок, причастных к их преступлениям{600}. Помимо превращения военизированных частей в бандитские группировки, наблюдался и обратный процесс: партия ЕП начала создавать военизированные формирования из числа осужденных преступников, освобожденных из тюрем. Эта операция, осуществлявшаяся доктором Бахеддином Шакиром и доктором Назимом и в организационном плане опиравшаяся на разветвленную партийную сеть в провинции, проводилась под контролем Талаатапаши и Энвера-паши.

В августе 1914 года секретарь Эрзерумского отделения партии Филибели Ахмет Хилми (1885–1926), сам являвшийся беженцем из Пловдива, в переписке с Талаатом-пашой предложил освободить заключенных из центральной тюрьмы в Трабзоне и зачислить их в военизированные части под командованием офицеров регулярной армии. При этом особое предпочтение должно было оказываться заключенным, «имеющим репутацию вожаков преступных банд». Талаат-паша ответил утвердительно: «Те заключенные, которые нужны в иррегулярных частях, будут освобождены, их список будет составлен и выслан»{601}. С целью упростить формирование таких частей Министерство юстиции объявило специальную амнистию на основании временного закона, в 1916 году ставшего постоянным{602}. В результате этих мер тысячи заключенных были выпущены из османских тюрем и завербованы в военизированные части. Эти заключенные, которых даже функционеры ЕП называли «зверями и уголовниками»{603}, нередко являлись местными преступниками и бандитами, осужденными за такие преступления, как грабежи, вымогательство и убийства. Согласно одному источнику, в течение недели их муштровали в Стамбуле, а затем отправляли в различные регионы: «Эти банды состояли из убийц и воров, отпущенных на волю. В течение недели их обучали во дворе Военного министерства, а затем при посредничестве Специальной организации посылали на кавказскую границу»{604}. Военизированные части, подобно грозовым тучам войны, скапливались по всей Анатолии, наводняя провинцию за провинцией.

С 11 ноября 1914 года Османская империя официально находилась в состоянии войны с Россией, Францией и Великобританией. Согласно одному из недавних исследований, решение ЕП об объявлении войны было «составной частью стратегии по достижению долгосрочной безопасности, экономического развития и, в конечном счете, национального возрождения»{605}. ЕП немедленно начала создание частей иррегулярной милиции с целью вторжения в Россию и Персию. Эти секретные воинские части влились в уже существовавшую Специальную организацию. Новые партизанские отряды набирались из числа заключенных, курдских племен и мусульманских беженцев и возглавлялись теми же людьми, к услугам которых ЕП прибегала во время Балканских войн. 18 ноября Талаат-паша лично приказал составить списки «заключенных, имеющих высокий авторитет»{606}. Вся эта операция, во главе которой стоял доктор Бахеддин Шакир, по мере возможности проводилась независимо от армейских структур. Тем не менее неизбежными были случаи двойного подчинения, во время войны служившие источником путаницы и пониженной боеспособности{607}.

В начале зимы 1914/15 года эти группы начали просачиваться на российскую и персидскую территорию, имея задачей подстрекательство мусульманского населения к восстаниям и к переходу на сторону османских сил{608}. Одна из этих операций проводилась в персидском Азербайджане (Северо-Западный Иран), вторая — на Южном Кавказе (современные Северо-Восточная Турция и Грузия). Первая обернулась «катастрофическим успехом», вторая — полным провалом. Война на Восточном фронте разгорелась вовсю после того, как Энвер-паша, движимый соображениями безопасности и экспансионистскими побуждениями, 29 декабря 1914 года начал наступление на российскую армию под Сарыкамышем и был наголову разбит, тем самым открыв русским войскам путь в глубину османской территории{609}. Американские дипломаты, находившиеся в Стамбуле, после этого сражения засвидетельствовали резкую смену настроений среди тех младотурок, с которыми они часто контактировали.

Военизированные части не всегда сражались на передовой. Они либо проникали за линию фронта и пытались разжечь мусульманское восстание в тылу у русских войск, либо бесчинствовали в тыловых поселениях. Офицеры османской армии, служившие на Кавказском фронте, давали подробные отчеты о поведении военизированных частей:

Наиболее отличившиеся офицеры и самые отважные бойцы из частей 9-го армейского корпуса в Эрзеруме были направлены в вооруженные отряды, сформированные Бахеддином Шакиром. Впоследствии я узнал, что эти отряды отнюдь не шли впереди нас, а, напротив, следовали за нами и занимались грабежом деревень{610}.

Другой османский офицер позднее вспоминал:

Там, где проходил их путь, они <…> совершали жестокости и помыкали местным населением, добиваясь от него обеспечения всем. Они делали все, что им заблагорассудится <…> Энвер-паша доверял этим отрядам разбойников. Он знал, что они бесчинствуют и грабят деревни. То, что он не боролся с этими отрядами, было его слабостью. Все, кто входил в эту Специальную организацию, были бандитами, бродягами, дервишами и дезертирами. Мы всячески противодействовали созданию этих организаций, но не могли тягаться силами с Энвером-пашой и таким заправилой ЕП, как Бахеддин Шакир{611}.

В ходе этой иррегулярной войны военизированные отряды нападали на армянские деревни, безнаказанно грабя, насилуя и убивая их жителей. Именно это поведение привело к трениям в отношениях между Специальной организацией и армией. Бахеддин Шакир жаловался в Стамбул на низкий боевой дух и отсутствие энтузиазма у солдат регулярной армии. Офицеры османской армии, в свою очередь, скептически отзывались о боеспособности военизированных формирований. Энверу-паше нередко приходилось улаживать разногласия между обеими силами{612}.

Союзники Османской империи — в первую очередь германские военные и дипломаты — также были встревожены этим насилием. Германский миссионер Йоханнес Лепсиус (1858–1926) втайне издал отчет с данными о числе убитых армян: 1726 в округах Ардануч и Олту, примерно 7 тысяч в округе Артвин{613}. Германский консул в Эрзеруме сообщал: «Армянское население очень обеспокоено и боится резни; в селе Эсни под Эрзерумом турецкие башибузуки застрелили армянского священника. Сведения об эксцессах поступают и из других сел»{614}. Эти жалобы дошли до германского посла Ганса фон Вангенхейма (1859–1915), который выразил канцлеру Теобальду фон Бетман-Гольвегу (1856–1921) свою озабоченность тем, что действия военизированных формирований по обе стороны границы нередко выливаются в «злоупотребления и эксцессы» (Übergriffen und Ausschreitungen) по отношению к армянскому населению региона{615}.

Османское наступление в Персии и оккупация персидской территории означали аналогичную участь для местных армян и ассирийцев. Персия была разделена на британскую и российскую зоны влияния, причем север страны фактически оккупировали российские силы. Поскольку потенциально это создавало угрозу для Османской империи, Энвер-паша отдал приказ наступать в сторону Каспийского моря, и Иран превратился в поле сражения между Россией и Турцией[69]. Вперед рвались две армии: Первый экспедиционный отряд под командованием Халила-паши (1882–1957), дяди Энвера-паши, и Пятый экспедиционный отряд под командованием фанатичного младотурка Тахира Джевдет-Бея — губернатора Вана и шурина Энвера-паши. Военизированные части, состоявшие из жандармерии, добровольцев и курдов, опустошали территории к западу от озера Урмия. Дотла сжигались села вместе со всеми школами, библиотеками, церквями, лавками, миссиями, жилыми домами и официальными учреждениями. Мужчин поголовно убивали, женщин насиловали и тоже нередко убивали. Жертвами этих злодеяний становилось захваченное врасплох армянское и ассирийское население Персии — страны, официально объявившей о нейтралитете в войне между Россией и Османской империей{616}.

Русский консул Павел Введенский (1880–1938)[70], выпускник Российского института востоковедения, бегло говоривший по-персидски, 10 марта 1915 года стал первым должностным лицом, побывавшим в этом районе после происходившей там резни. Прибыв в деревню неподалеку от города Салмас, он обнаружил там крытый колодец, заполненный обезглавленными телами. Убитых, по-видимому, вешали вниз головой, затем отрубали им головы и сбрасывали тела в колодец. Мужчин небольшими группами ставили лицом к стене и по очереди раскраивали им черепа мотыгой. Введенский насчитал не менее пятнадцати колодцев и несколько амбаров, забитых разлагающимися трупами. В другом месте он нашел пленных, которым отрубали головы после того, как заставляли просовывать их между ступеньками лестницы{617}. Российский вице-командующий, объехавший район, докладывал: «Лично я своими глазами видел сотни заколотых трупов в ямах, смрад от которых заражал воздух этих городов, видел обезглавленные трупы, отрубленные топорами на камнях, руки, голени, отрезанные пальцы, скальпированные черепа, трупы под обломками, десятки погибших под заборами»{618}. Сражение между русской и османской армиями под Дилманом завершилось полной победой российской Кавказской армии, которой помогал Армянский добровольческий батальон во главе со знаменитым командиром Андраником Озаняном (1865–1927).

Вернувшись с Кавказского фронта, Энвер-паша написал письмо армянскому патриарху Коньи, в котором выражал ему свое уважение и восхищался храбростью, проявленной армянскими солдатами во время сражения при Сарыкамыше. Он даже привел в пример сержанта Оганеса, получившего медаль за доблесть{619}. Возможно, в реальности Энвер-паша совсем не так относился к участию османских армян в войне. В личной беседе с издателем Хусейном Джахитом он возлагал на армян вину за поражение и предлагал сослать их куда-нибудь туда, где они не будут создавать проблем{620}. Талаат-паша также заявлял, что армяне всадили нож в спину армии{621}. Американский дипломат Льюис Айнстайн (1877–1967) писал в дневнике, что Талаат-паша «был другим шесть лет назад, когда я виделся с ним каждый день <…> вас подкупала в нем внешняя откровенность, выгодно отличавшая его от уклончивых гамидовских чиновников». Однако после Балканских войн, отмечал Айнстайн, Талаат-паша изменился: «Он верен только своей организации и проводит политику безжалостного отуречивания <…> Он открыто объявляет, что гонения являются ответом на поражение при Сарыкамыше, на изгнание турок из Азербайджана и на оккупацию Вана, обвиняя во всем этом армян»{622}. Руководство ЕП пришло к выводу о том, что катастрофические поражения при Сарыкамыше и Дилмане объясняются «армянским предательством». Итальянский консул в Ване сообщал, что армии Халила-паши и Джевдет-Бея, вытесненные на османскую территорию, отыгрывались на османских армянах, убивая их без разбора и присваивая их имущество{623}. В прифронтовом Битлисе губернатор Мустафа Абдулхалик Ренда вызвал к себе армянского гражданского инспектора Михрана Бояджана и в открытую угрожал ему: «Настало время мести (Şimdi intikâm zamantdtr)»{624}. Согласно американским и германским миссионерам, проживавшим в том районе, армейские части разграбили и уничтожили там 50 армянских сел{625}.

Двойное военное поражение имело следствием резкую радикализацию антиармянской политики в центре империи, инспирировав гонения на армян зимой 1914/15 года, включая увольнение всех армянских должностных лиц{626}. Далее последовала вторая фаза событий, начавшаяся одновременно с высадкой союзных сил в Галлиполи 24 апреля 1915 года, которая довела до точки кипения страхи перед якобы готовившимся армянским восстанием. В ту же ночь Талаатпаша приказал произвести аресты армянской элиты по всей Османской империи. В Стамбуле было схвачено от 235 до 270 армянских священников, врачей, редакторов, журналистов, юристов, учителей и политиков, депортированных в глубь страны, где большинство из них было убито{627}. То же происходило и в других провинциях. Таким образом армянская община была фактически лишена политических, интеллектуальных, культурных и религиозных лидеров. Началом третьей фазы стал приказ об общей депортации всех османских армян в Сирийскую пустыню. Согласно недавним исследованиям, эти депортации переросли в массовые убийства, унеся жизни примерно миллиона армян и фактически являясь геноцидом{628}.

Особо значительный вклад в армянский геноцид внесли младотурецкие военизированные формирования. Кампанию массовых убийств осуществляли десятки тысяч турок, курдов и черкесов. Во время войны они почти не отрицали и не скрывали своего участия в этих событиях. Один умеренный турецкий интеллектуал описывал, как в годы войны ему довелось встретиться и беседовать со знаменитым черкесским головорезом Черкез-Ахмедом, вожаком одного из самых безжалостных «эскадронов смерти»:

Черкез-Ахмед был одним из главных действующих лиц армянской трагедии. Я хотел услышать рассказ об этих кровавых событиях из уст того, по чьей вине они случились, и спросил Черкез-Ахмеда о том, что он делал в восточных провинциях. Он положил ногу на ногу, выдохнул изо рта дым сигареты и сказал: «Дорогой брат, происходящее задевает мою честь. Я служил моей стране. Посуди сам — я превратил Ван и его окрестности в земли Каабы. Сейчас ты не найдешь там ни одного армянина. Я оказал родине такую услугу, а теперь мерзавцы вроде Талаата-паши попивают в Стамбуле ледяное пиво и обливают меня грязью! Нет, моя честь такого не потерпит!» Мне хотелось узнать от него больше подробностей: «Так что же случилось с Зохрабом и прочими?» — «А ты не слышал? Я их всех прикончил (hepsini geberttim)». Выпустив в воздух струйку дыма, он разгладил левой рукой усы и продолжил рассказ: «Они выехали из Алеппо. Мы перехватили их на дороге и сразу же окружили их машину. Они поняли, что с ними все кончено. Варткес сказал: “Ладно, господин Ахмед, вы убьете нас, но как же арабы? Они уже и так вами недовольны”. Я ответил: “Не твое дело, гадина!” — и первой же пулей из маузера вышиб ему мозги. Затем я схватил Зохраба, бросил его себе под ноги, схватил большой камень и стал им бить, бить, бить по его черепу, пока тот не раскололся»{629}.

Другой член Специальной организации так оправдывал подобные жестокости:

Некоторые считают, что наш комитет — это лишь мародерство и грабежи. Я же, напротив, вижу в нем воплощение патриотизма. Член комитета жертвует родине всё, даже свою жизнь. Когда на кону стоят интересы родины и народа, член комитета не знает жалости. Он уничтожает то, что должен уничтожить, он сжигает дома, когда это необходимо, он разрушает и проливает кровь. Всех врагов следует извести под корень, не оставляя ни одной головы на плечах. Мы часто бывали в подобных ситуациях и делали то, что от нас требовалось. Оглядываясь назад, я думаю: «Если бы не эта решительность, что случилось бы с нашей страной, чья нога бы ее попирала и чьими рабами нам суждено было бы стать?»{630}

В то время как многие участники военизированных организаций возвращались домой с огромной добычей и не подвергались никаким преследованиям, некоторым все же приходилось держать ответ перед политической элитой младотурок. На взаимоотношения между военизированными формированиями и государством проливают свет мемуары начальника штаба 4-й армии, генерала Али Фуата Эрдена (1883–1957). Он пишет, что находил среди личных вещей бойцов этих группировок окровавленные золотые монеты, и упоминает о том, что 28 сентября 1915 года Джемаль-паша получил от Талаата-паши следующую короткую телеграмму о Черкез-Ахмеде: «Вероятно, подлежит ликвидации. В будущем может быть весьма опасен». Черкез-Ахмед был арестован, предстал перед военным трибуналом, осужден и повешен в Дамаске 30 сентября 1915 года вместе со своим подручным. Эрден добавляет:

Мы многим обязаны палачам и убийцам. Они желали встать выше тех, кто нуждался в них и пользовался их услугами. Орудия, требующиеся для грязной работы, необходимы в чрезвычайных ситуациях; впрочем, точно так же следует не прославлять их, а избавляться от них после того, как они выполнят свое дело и перестанут быть нужны (подобно туалетной бумаге){631}.

Тем не менее к участникам военизированных формирований, замешанным в геноциде, очень часто относятся как к неразборчивым убийцам, не имевшим иных причин для своих деяний, кроме врожденной (турецкой или мусульманской) жестокости и кровожадности. Однако мотивом к коллективной мести османским христианам для многих из них могло служить пережитое на Балканах. Соответственно, не исключено, что корни армянского геноцида частично восходят к утрате власти и территорий, военному поражению и «бесчестью» на Балканах, при наличии такого связующего вектора, как военизированное насилие. Аффективный контекст играл важную роль в той мере, в какой мобилизация рядовых убийц опиралась на манипулирование такими эмоциями, как страх, ненависть и возмущение{632}. Геноцид вырос на почве, подготовленной фатальным сочетанием экзистенциального страха и животной ненависти, и воплотился в жизнь на далеком Восточном фронте в виде серии решений, принятых после вторжения в Россию и в Персию в декабре 1914 года. Могущественные партийные, государственные и армейские кадры пришли к людоедскому консенсусу в ходе напряженных административных интриг, стратегических диспутов и фракционной борьбы, сопровождавших самые мрачные часы существования империи.

Османские армяне были не единственной жертвой младотурецкого насилия. Греки, проживавшие по берегам Эгейского и Черного морей, сталкивались с нараставшим экономическим бойкотом, массовыми изгнаниями и убийствами лидеров общин. Еще в первой половине 1914 года более 100 тысяч османских греков было выдворено в Грецию в попытке обезопасить побережье, сделав его население этнически однородным{633}. В течение войны османских греков терроризировали, выселяли из жилищ и депортировали, хотя до полномасштабного геноцида дело не дошло — в частности из-за того, что младотурецкая элита хотела использовать греческое меньшинство как разменную карту на возможных будущих переговорах. Однако в результате греческой оккупации Смирны 15 мая 1919 года и последующего массового насилия против турецкого гражданского населения антигреческая политика младотурок резко радикализовалась. Теперь младотурки понимали, что наличие местного греческого населения в качестве большинства или заметного меньшинства дает греческому правительству реальную возможность оккупировать османские территории. Младотурецкая элита обратила свое внимание на два особенно уязвимых региона: Восточное Причерноморье (Понт) и район Смирны. И тот и другой являлись местом проживания греческой общины, относительно слабо пострадавшей в годы войны. Мирная жизнь греков закончилась летом 1921 года, когда отряды Специальной организации под командованием печально знаменитого Топаль-Османа (1883–1923) стали сжигать греческие села на побережье Понта, убивая и изгоняя их обитателей{634}. Вскоре настал и черед Смирны. После того как 9 сентября 1922 года победоносная армия Мустафы Кемаля вступила в Смирну, те же самые военизированные части, которые уничтожали армян, получили carte blanche на очистку города от османских греков. «Эскадроны смерти» младотурок подожгли христианские кварталы и буквально утопили смирненских греков в море{635}. К концу этого десятилетия социальной катастрофы община османских греков представляла собой лишь жалкие остатки того, какой она была до войны. Выжившие были изгнаны из родных мест и обменяны на мусульман из Греции.

Военизированное насилие на Кавказе

Вторым эпизодом массового насилия, происходившего в контексте Первой мировой войны, явилась деятельность военизированных формирований на Южном Кавказе после 1917 года. В традиционных исследованиях насилия этого периода оно увязывается с глубоко укоренившейся ненавистью между азербайджанцами и армянами, с жестокостью казаков или с крахом правопорядка в результате коллапса Российского государства. Однако в этой картине не хватает транснационального компонента, пришедшего из Османской империи. В конце концов многие уцелевшие армяне стали беженцами, жаждавшими мести, в этом отношении не слишком отличаясь от балканских турок. После революции, покончившей с императорской властью в России, и произошедшего год спустя поражения Османской империи в Первой мировой войне Южный Кавказ превратился в типичную зону дробления, где власть двух династических империй сменилась нарождавшимися националистическими силами, стремившимися одержать верх над соперниками. Одним из важных аспектов этого процесса являлась армяно-азербайджанская война, в ходе которой армянские политические партии вступили в союз с большевиками, а азербайджанские противостояли им, играя роль «белых». Итогом стало несколько эпизодов взаимной армяно-азербайджанской резни. Самыми знаменитыми из них были резня азербайджанцев в Баку в «черную пятницу» 31 марта 1918 года и резня армян в Шуше, столице Нагорного Карабаха, 22–26 марта 1920 года. Говоря более конкретно, этот период был отмечен крахом военной дисциплины и вертикали командования, распадом политического консенсуса в отношении законности власти и насилия, а также прекращением поставок продовольствия. В этих условиях такие армянские националистические партии, как «Дашнакцутюн», тоже объявили, что будут мстить за события, которые армяне называли «великим преступлением» (Medz Yeghern) — то есть геноцидом 1915–1916 годов{636}. Месть армян осуществлялась в три этапа: в 1916–1918 годах — на оккупированной османской территории, в 1917–1922 годах — на Южном Кавказе и с начала 1920-х годов — по всему миру, против бывших вождей младотурок.

Первая фаза армянского мщения пришлась на период оккупации Восточной Анатолии русскими войсками. Вступив на чужую землю, многие русские офицеры и командующие прониклись сильными предубеждениями в отношении местного мусульманского населения. Армянские части, возглавлявшиеся русскими командирами, к тому моменту, вероятно, уже имели сильные предубеждения в отношении турок и курдов{637}. Рассказы армянских беженцев о массовых убийствах вызывали в воображении русских военных эссенциалистские образы варварства, якобы от природы присущего курдам и туркам. На местное мусульманское население обрушились жестокие репрессии. Русская армия проводила «карательные экспедиции» против враждебных элементов в оккупированной зоне. С особым пылом подобные задания исполняли армянские военизированные части и казачьи отряды. Несмотря на то что официальная российская политика требовала сдерживания межэтнических трений, некоторые русские офицеры только усугубляли их, проводя в мусульманских поселениях политику выжженной земли. Например, генерал Ляхов

…обвинял туземных мусульман в предательстве и послал своих казаков из Батума с приказом убивать всех туземцев на месте, сжигать все села и все мечети. И они очень старательно выполнили эту задачу: на пути в Артвин по долине Чороха мы не видели ни одного обитаемого жилища, ни одного живого существа{638}.

Офицер донских казаков Ф.И. Елисеев (1892–1987) так писал в своих мемуарах об обращении с османскими курдами:

Мы заняли их земли, разрушили их жилища «на топливо», забрали все их зерно на корм многочисленной коннице, резали овец и коров себе на пропитание, почти ничего не платя за это. Любой строевой начальник самого младшего ранга, остановившись в курдском селе или прибыв за фуражом, мог позволить «все» над населением. Любой рядовой воин, войдя в мрачную каменную пещеру курда, считал себя вправе делать все, что он захотел бы: отбирать у него последний лаваш… мог выгнать главу семьи из его норы и тут же приставать к его жене, сестре, дочерям… И мы психологическое состояние курдов поняли остро лишь тогда, когда Красная Армия и советская власть пришли с севера в наши казачьи края и поступили с казаками так, как мы поступали с курдами…{639}

Эти операции унесли жизнь примерно 45 тысяч жителей долины реки Чорох на Юго-Западном Кавказе{640}.

Немногим лучше вели себя армянские военизированные добровольческие отряды. По словам Елисеева, во время войны служившего в казачьем полку на Кавказе, турецкие и курдские части не брали пленников-армян, и в ответ армянские военизированные подразделения не брали курдских и турецких пленных. Это была этническая война на уничтожение{641}. Молодой Виктор Шкловский (1893–1984) писал, что армянские части шли в бой, «уже ненавидя курдов», и что такое отношение лишало «мирных курдов, и даже детей, покровительства законов войны»{642}. Турецкие и курдские деревни подвергались разграблению, опустошению и сожжению. «[Во время войны] я видел Галицию, видел Польшу, — добавляет Шкловский, — но все это было раем в сравнении с Курдистаном». Он рассказывает о резне в курдской деревне, чьи жители убили трех солдат, явившихся за добычей. Карательный отряд в отместку безжалостно уничтожил 200 курдов «без различия пола и возраста»{643}. Британский военный корреспондент Морган Филипс Прайс (1885–1973), верхом следовавший за русской армией и армянскими добровольческими частями, так описывал свои впечатления:

Однажды я выехал из лагеря и наткнулся на маленькую курдскую деревню. Большинство ее жителей ушло с турками, но, проезжая по улице, я увидел трупы курдов — мужчин и двух женщин — со свежими ранами на головах и теле. Тут передо мной возникли двое армян-добровольцев из нашего лагеря, тащивших из дома добычу. Я остановил их и спросил, кто эти мертвые курды. «А, — сказали они, — это мы их только что убили». — «Зачем?» — спросил я. На их лицах проступило изумление. «Что за вопрос? Мы убиваем всех курдов на месте. Они наши враги, и мы их убиваем, потому что, если оставить их здесь, они нам навредят»{644}.

Таким образом, на практике различие между комбатантами и некомбатантами совершенно исчезло.

Одним из вождей армянских военизированных формирований был Мурад Хакобян (1874–1918), уроженец центральной османской провинции Сивас. При старом режиме Хакобян участвовал в демонстрациях против плохого обращения с армянами, но поскольку мирные протесты оказались тщетными, он создал свой отряд и перешел к партизанским действиям. Во время Первой мировой войны он чудом избежал неминуемой смерти и ушел со своими «фидаинами» на территорию, занятую русскими. Добравшись до Тбилиси, он привел в порядок свои силы и присоединился к русской армии, наступавшей на Эрзинджан и Сивас. По мере приближения к родным местам его отряды встречали все больше и больше разрушенных армянских сел и под Эрзинджаном уже без всякого стеснения убивали мирных жителей. С декабря 1917 по март 1918 года люди Хакобяна вымещали свою ярость на турках и курдах, проживавших между Сивасом и Эрзерумом{645}. Эта резня почти не освещается в армянских источниках. Один из ее участников — юноша, осиротевший во время геноцида, но выживший, перебравшийся в зону русской оккупации и там в конце декабря 1917 года присоединившийся к частям Хакобяна, — признает в своих мемуарах, что убил много турок, желая отмстить им{646}. Оксен Тегхцунян, армянский беженец, уцелевший в Ереване во время Гражданской войны в России, вспоминал:

Однажды один из моих сотрудников заявил, что бросает работу, чтобы вступить в армию — в любой отряд, сражающийся с турками. Это был очень симпатичный парень примерно моего возраста, но все его помыслы поглощала кипучая ненависть к туркам. Во время бегства из Вана он потерял родителей и всю свою семью и пылал жаждой мщения. «Я должен убить по два турка за каждого погибшего родственника, — говорил он. — Лишь тогда я успокоюсь и смогу работать»{647}.

Этот человек вступил в одну из военизированных частей, и автор больше ничего о нем не слышал.

Начало второй фазе армянского военизированного насилия положил Брестский мир (заключенный 3 марта 1918 года). Талаат-паша требовал для Османской империи провинции Ардаган, Батум и Карс и добился таких уступок. К тому моменту крайне нестабильная ситуация сложилась в Баку: разгоралось противостояние между партией азербайджанских националистов «Мусават» и «Дашнакцутюном», и большевистские силы в этом городе оказались между молотом и наковальней. После развала Кавказского фронта у Бакинского совета не осталось сил, на которые он мог бы полагаться. Глава Бакинской коммуны Степан Шаумян (1878–1918) отчаянно требовал от Ленина военного подкрепления и гуманитарной помощи, но его призывы остались без ответа{648}. В итоге Бакинский совет был вынужден вступить в союз с «Дашнакцутюном», чтобы опереться на него в борьбе против наступавшей османо-азербайджанской армии и «пятой колонны» — азербайджанских националистов в самом Баку. Очевидно, такой шаг еще сильнее оттолкнул азербайджанскую общину Баку от большевиков{649}. Встревоженные в том числе и возраставшей военной мощью армян, азербайджанцы поддались на провокацию большевиков и стали стрелять по их бойцам. В ходе последующих столкновений армянским военизированным формированиям была молчаливо предоставлена полная свобода действий при подавлении «восстания». В результате армянскими военизированными частями в самом Баку и его окрестностях было убито до 12 тысяч азербайджанцев{650}.

За Брестским миром последовала еще одна победа младотурок: Энвер-паша угрозами принудил Демократическую республику Армению к подписанию Батумского договора (4 июня 1918 года), который вынуждал армян к большим территориальным уступкам и ставил их в очень жесткие инфраструктурные условия. Эти два договора повлекли за собой принципиальные изменения в соотношении сил на Южном Кавказе в 1918 году. Крах российской власти в этом регионе создавал политический вакуум, который были готовы заполнить младотурки. Брестский мир и выход большевиков из «империалистической войны» стали для них большим подарком: теперь они могли вернуть себе восточные провинции Османской империи и занять Южный Кавказ{651}. После заключения Брестского мира избранная группа грузинских, азербайджанских и армянских политических представителей провозгласила создание независимой Закавказской демократической федеративной республики{652}. Мотивируясь стремлением добраться до нефтяных месторождений Азербайджана и в меньшей степени — пантюркистской идеологией, младотурки вторглись в это молодое государство и начали наступление на Баку. 13 сентября 1918 года объединенная османо-азербайджанская армия Нури-паши (1881–1949), брата Энвера-паши, уже стояла на окраинах Баку и была готова к штурму города. Вступив в Баку, военизированные отряды начали охотиться на армян и убивать их без разбора, стремясь отмстить за резню 31 марта{653}.

К лету 1918 года на Южном Кавказе существовало уже несколько очагов этнической войны между азербайджанцами и армянами. Со стороны армян военизированное насилие в этот период осуществляли добровольческие части, во главе которых стояли два известных командира — Андраник Озанян (1865–1927) и Драстамат Канаян (1884–1956). Оба участвовали в сражениях с османской армией, защищали армянские интересы, а также были замешаны в насилии против турок, курдов и азербайджанцев. Вероятно, из них двоих наиболее заметной фигурой являлся Озанян, родившийся в османском городе Шабин-Карахисар. В юном возрасте он примкнул к армянскому революционному движению, преследовавшему политику оборонительного и наступательного политического насилия, направленного против османских должностных лиц, курдских племенных вождей и армян, не признававших революционную идеологию. Во время Первой мировой войны Озанян создавал добровольческие отряды и сражался в их рядах против османской армии, тем самым внося вклад в русские победы{654}. В 1918 году он не признал навязанный турками Батумский договор и вместе с военизированным отрядом численностью 3–5 тысяч человек, за которым следовали тысячи беженцев из числа османских армян, отошел в Зангезур{655}. Там, на территории самопровозглашенной «Республики Горная Армения», включавшей мультиэтнические Нахичеванский, Зангезурский и Карабахский округа, военизированные отряды Озаняна уничтожали и изгоняли азербайджанское население. Разумеется, этого не одобряло даже армянское правительство в Ереване, тщетно пытавшееся образумить Озаняна. В конце концов армянские власти объявили его персоной нон-грата и отдали приказ разоружить его, если он покажется в пределах республики{656}. 23–26 марта 1920 года, после неудачного армянского набега на Шушу — столицу Карабаха, жившие в Шуше азербайджанцы в порядке «превентивной мести» убили тысячи армян{657}.

Озанян, презиравший армянское правительство, отправился в США надеясь убедить президента Вильсона вступиться за армян. Однако явившись в ноябре 1919 года в Белый дом, Озанян был встречен личным секретарем президента Джозефом Патриком Темелти (1879–1954), который заявил, что президент не сможет лично принять посетителя по причине нездоровья. Обиженный и разочарованный, Озанян подверг резкой критике политику Вильсона и США в отношении Армении и удалился в изгнание в город Фресно (Калифорния){658}. Но другие армянские политические лидеры отказывались смириться с несправедливостями, которым подвергались армяне. Партия «Дашнакцутюн» на своем съезде в 1919 году решила взять правосудие в свои руки и организовала серию покушений на лидеров младотурок, эмигрировавших после оккупации Стамбула победившими британскими и французскими войсками. Эта подпольная операция носила название «Немезида». Талаата-пашу убил в Берлине 15 марта 1921 года Согомон Тейлирян. Потеряв во время геноцида семью, он сумел разжалобить присяжных и был оправдан судом. Бахеддина Шакира и Джемаля Азми (губернатора Трабзона) застрелил в Берлине 17 апреля 1922 года Арам Ерганян. Джемаль-паша был убит в Тбилиси 21 июля 1922 года Степаном Джагигяном — убийство произошло в квартале от дома Лаврентия Берии, который стал свидетелем последствий покушения и, по некоторым сообщениям, сам был в нем замешан. 5 декабря 1921 года Аршавир Ширагян убил Саида-Халима-пашу, великого визиря в 1913–1916 годах, непричастного к геноциду. Агенты дашнаков убили и многих армян, которых обвиняли в сотрудничестве с младотурками и в антиармянской пропаганде во время геноцида{659}. Круг мести замкнулся.

Армянские войска Дро Канаяна, Андраника Озаняна и Мурада Хакобяна, не входившие в состав регулярных армий и не подчинявшиеся военному командованию, нередко присваивали себе монополию на насилие в отдельных районах. Важно отметить, что среди участников военизированных формирований многие были обездоленными беженцами из Османской империи. Возможно, люди, уничтожавшие села и убивавшие мирных жителей, во многом вдохновлялись жаждой мести. Немаловажно и то, что кавказские азербайджанцы ни в коем случае не были ответственными за геноцид армян — точно так же, как османские армяне не несли ответственности за преследования балканских мусульман и их изгнание в 1913 году.

Механизмы военизированного насилия

В 1995 году специалист по армянскому геноциду Ваагн Дадрян издал важную работу История армянского геноцида, в которой уничтожение османских армян во время Первой мировой войны рассматривалось с исторической и юридической точек зрения. Выразительный подзаголовок этой книги, Этнический конфликт: Балканы — Анатолия — Кавказ, подразумевает наличие преемственности и взаимосвязи между тремя крупномасштабными эпизодами массового насилия: Балканскими войнами 1912–1913 годов, армянским геноцидом 1915–1916 годов и этнической гражданской войной на Южном Кавказе в 1917–1922 годах. Работа Дадряна многообещающая и обоснованная, но все же не вполне удовлетворительна с точки зрения объяснения насилия. Автор утверждает, что причинами войн и конфликтов этого периода являлись мнимая исконная ненависть между четко определенными этническими группами, которые коллективно действовали, исходя из идентичных мотивов и взаимных чувств, а также врожденное убеждение в своем превосходстве и смутная концепция, называемая автором «культурой резни»{660}.[71] Эта концепция не получает у автора дальнейшего развития и преподносится довольно статичным и эссенциалистским образом.

В данной главе я попытался вновь поднять проблему, обозначенную подзаголовком книги Дадряна, и заявить ее в качестве направления для новых исследований. Три этих конфликта, несомненно, были связаны друг с другом. Природа этой связи носит направленный и отчасти причинно-следственный характер. Насилие иррегулярной гражданской войны на Балканах и Балканских войн 1912–1913 годов переместилось во время Первой мировой войны в Анатолию, а оттуда распространилось на Кавказ. Более того, одни политические элиты учились у других. Успех балканского национализма стал образцом для османских меньшинств, чьи националистически настроенные политики заключили, во-первых, что «сила — это право» и что насилие позволяет осуществлять захват территорий в качестве fait accompli и, во-вторых, что европейские державы не станут вмешиваться в случае изгнания меньшинств или еще более жестокого обращения с ними{661}. Цепную реакцию этого транснационального процесса не были в силах остановить ни соседние государства, ни великие державы. Тот факт, что геноцид анатолийских армян проводился на глазах у германских дипломатов и военных или что бакинских азербайджанцев убивали в присутствии британской армии, свидетельствует об относительной независимости политического насилия. Более точно определить природу связи между этими тремя эпизодами массового насилия позволят дальнейшие исследования.

Бесспорной была та роль, которую играли конкурировавшие национальные претензии и проблемы этнической безопасности в обстановке распада имперской системы. Крах государственной монополии на применение силы привел к тому, что целый ряд этнических групп — армяне, курды, турки, греки и другие — лишились важнейшего блага, традиционно предоставляемого государством: безопасности. Распространение анархии привело к тому, что забота о безопасности стала первоочередной задачей политических элит этих групп. Им следовало решить, представляют ли для них угрозу соседние группы, — при том что в свете двух предыдущих войн ответ на этот вопрос было дать несложно. В частности, боязнь оказаться в меньшинстве и быть уничтоженными подпитывалась надуманными представлениями о мнимой групповой сплоченности «противников». Элиты полагали, что наступление — более эффективный способ ликвидировать собственную уязвимость, чем оборона, и потому прибегали к превентивным войнам — таким как младотурецкое наступление в Восточной Анатолии и вторжение на Кавказ или занятие армянами Зангезура и Нагорного Карабаха.

Таким образом, военизированное насилие представляло собой общую тему этих кровавых эпизодов и в то же время служило связующим звеном между ними. Сравнительные исследования участия военизированных формирований в таких массовых преступлениях, как геноцид и этнические чистки, демонстрируют, что власти охотно прибегали к услугам военизированных группировок, так как это позволяло им уйти от ответственности за насилие, совершавшееся такими группировками над вражеским населением. Режим всегда мог отмежеваться от военизированных организаций, утверждая, что те действовали самовольно{662}. Но если поступки младотурецкого правительства в 1913–1918 годах, несомненно, вписываются в эту модель, то в меньшей степени она применима к периоду 1919–1923 годов, когда в Османской империи существовали две власти: либеральное стамбульское правительство, пытавшееся исправить зло, причиненное действиями ЕП, и младотурки с их закаленными военизированными формированиями, которые отступили в Анкару, не признали Севрского договора и в 1919–1922 годах вели Войну за независимость (грекотурецкую и армяно-турецкую войну). В случае молодой Армянской республики наблюдается такая же динамика: мы видим раскол политического пейзажа, аналогичный процессам, происходившим тогда же во многих европейских странах. В то время как государство стремилось к миру (хотя бы и «унизительному»), заключая договоры с соседями, независимые лидеры военизированных организаций продолжали осуществление своей националистической миссии. Эти группировки совершали серьезные преступления против человечности в попытках создания этнически однородных регионов — «протонациональных государств» — путем очистки как можно большей территории от населявших ее меньшинств. Убийства и депортации азербайджанцев на Южном Кавказе являются типичным примером этой логики.

Заключение

Первая мировая война, несомненно, колоссальным образом отразилась на судьбах младотурок. Она поляризовала турецкое общество, оставив многочисленные шрамы и обиды, в то время как военные успехи противников порождали у младотурок постоянный страх окружения и уязвимости, содержавший элементы паранойи и ксенофобии. Более того, крах экономики, вызванный войной, а также преследования христиан младотурками завели в тупик промышленность и сельское хозяйство, что сказалось не только в экономической, но также и в социальной и политической сферах. Младотурки приобрели опыт управления страной главным образом в контексте мировой войны. Это имело несколько последствий для дальнейшего развития партии: по мере того как война и политика все теснее переплетались друг с другом, а язык власти насыщался военным жаргоном, партия постепенно превращалась в боевое братство. Более того, опыт войны привел к военизации политической культуры младотурецкого движения и оставил наследие, включавшее готовность к насилию, самовластному правлению, упрощенному судопроизводству и централизованной администрации.

Война продемонстрировала также, что военизированные группировки полезно держать «на скамейке запасных» и прибегать к их услугам в кризисные периоды. Локальное этническое сопротивление правлению младотурок, оказанное армянами в Ване (1915), греками в Понте (1920), черкесами и албанцами в Южной Мармаре (1920), курдами-суннитами в Диярбакыре (1925) и курдами-шиитами в Дерсиме (1937), подавлялось посредством военизированного насилия. Кроме того, решительный отказ Турции от признания парижских мирных соглашений в межвоенный период позволил ей завоевать уважение и восхищение со стороны других изгоев послевоенного строя — таких как Венгрия и, безусловно, Германия{663}.

В долгосрочном плане военизированное насилие в кризисные эпохи стало в Турции традицией, проверенной временем. Курдское националистическое движение, подавлявшееся с 1920-х годов, возродилось в 1950-х и вышло на важный этап после основания Курдской рабочей партии. 15 августа 1984 года она объявила войну Турецкому государству, после чего местные стычки переросли в полномасштабную партизанскую войну, которая продолжалась 13 лет и унесла жизни более 40 тысяч человек{664}. Глубокое разочарование в результатах военных действий, охватившее турецкую военную элиту, привело к формированию экстралегальных военизированных частей, проводивших в 1994 и 1995 годах антиповстанческие операции и тактику выжженной земли. Этот поощрявшийся государством террор привел к опустошению более 3 тысяч сел и к появлению миллионов внутренних беженцев{665}. Такое поразительное сходство с конфликтами, происходившими до, во время и после Первой мировой войны, поднимает вопрос о преемственности политической культуры, а также о геополитической ситуации, сложившейся после Первой мировой войны. Средоточием главных политических вызовов, с которыми сталкивалось Турецкое государство, продолжало оставаться восточное приграничье, место проживания двух важнейших этнических групп, не получивших своего места в национальном государстве, — армян и курдов, стремящихся привлечь внимание мирового сообщества к своей истории. Наследие эпохи младотурок по-прежнему омрачает отношения между этими группами.


XI. Юлия Айхенберг ИЗ СОЛДАТ — В ШТАТСКИЕ, ИЗ ШТАТСКИХ — В СОЛДАТЫ: ПОЛЬША И ИРЛАНДИЯ ПОСЛЕ ПЕРВОЙ МИРОВОЙ ВОЙНЫ[72]

Введение

Вудро Вильсон прославился своим заявлением о том, что с окончанием Первой мировой войны начинается эпоха национального самоопределения{666}. Впрочем, политическая реальность оказалась более сложной. Как Ирландия, так и Польша после Первой мировой войны получили независимость. Хотя процесс ее обретения в этих двух странах шел разными путями, толчком к нему послужили сходные обстоятельства: независимость стала возможной благодаря тому, что империи, подчинившие себе эти страны, в результате войны либо полностью развалились (Габсбургская и Российская империи), либо серьезно пострадали (Германия, Великобритания). Однако обещания Вильсона по-разному отразились на судьбе обеих стран. «14 пунктов» Вильсона предусматривали создание свободного Польского государства, тем самым сделав его неизбежной деталью послевоенного порядка. Польское государство постепенно возникало из хаоса, охватившего Россию, Германию и Австро-Венгрию, хотя укрепление центральной власти и установление государственной монополии на применение силы требовали времени. С другой стороны, ирландцам пришлось убедиться в тщетности своих надежд: если национальное самоопределение приветствовалось тогда, когда речь шла о территориях побежденных Центральных держав, то к регионам и народам, находившимся под властью держав-победительниц, подходили с иной меркой.

Ирландия и Польша превратились в две важнейшие арены «войны после войны»{667}. Перемирие 11 ноября не означало окончания военных действий. Обретение Польшей независимости повлекло за собой новые сражения, связанные с обороной — и расширением — новых польских границ. В Ирландии движение за независимость, не получившее обещанного Вильсоном и преданное на Парижской мирной конференции, вдохнуло новые силы в Ирландскую республиканскую армию (ИРА), бросило вызов британским королевским войскам, начало освободительную войну и частично покончило с британской гегемонией в Ирландии, хотя условия независимости стали предметом дальнейшей борьбы{668}.

В обеих странах боевые действия в основном носили иррегулярный характер. Генезис военизированных формирований в Польше и Ирландии демонстрирует радикализацию движений за независимость, ускоренную политическим распадом прежних режимов. Разница между военными и гражданскими лицами размывалась в условиях партизанской войны и насилия, мотивировавшегося этническими, религиозными и идеологическими факторами. Этот процесс проходил в контексте агрессивного попрания прежних норм, а также социальной мобилизации, происходившей в обеих странах после мировой войны.

Из солдат — в штатские, из штатских — в солдаты

На представления о том, как выглядел типичный участник военизированных формирований после Первой мировой войны, в значительной степени повлиял стереотипный образ германского фрайкоровца — молодого, сильного человека. На интерпретации военизированных движений данного периода заметно отразились две историографические тенденции, отталкивающиеся от этого образа: во-первых, тезис о «брутализации» послевоенной политики вследствие войны и, во-вторых, идея об ультрамаскулинном характере военизированного насилия{669}. Обе эти концепции выдвигались применительно ко многим театрам послевоенного насилия, сформировав общее представление о военизированных организациях. В данной главе утверждается, что история Ирландии и Польши дает как подтверждения этого правила, так и факты, заставляющие в нем усомниться. Военизированное насилие в этих двух странах не являлось исключительно порождением брутализации, вызванной военным опытом. Кроме того, оно находило выражение не только в мужском братстве и ультрамаскулинности: в число комбатантов входили подростки и даже женщины.

Рис. 14. «Бей большевика!». Польский плакат времен советско-польской войны. 1920 г.

Насилие после окончания Первой мировой войны ознаменовало перемену в отношениях между гражданским обществом и военными формированиями, устранявшую традиционную дихотомию между комбатантами и гражданскими лицами. В данной главе утверждается, что комбатанты, осуществлявшие насилие, и гражданские лица, становившиеся его жертвами, были неразрывно связаны друг с другом. Последние могли пострадать или погибнуть во время очередного цикла насилия вследствие случайности или того, что их принимали за переодетых солдат. Помимо этого, гражданские лица — включая даже женщин, детей и стариков — вступали в ряды вооруженных формирований. В то же время комбатанты оказывались столь же уязвимыми, как и гражданские лица: они подвергались нападениям, находясь не при исполнении обязанностей, или страдали от угроз в адрес своих близких и от нападений на них. В ходе этого процесса размывались и другие социальные и культурные реалии — такие как пространство и возраст или же, например, различия между тылом и фронтом, военными и гражданскими, маскулинностью и фемининностью{670}.

Взаимоотношения между гражданской и военной жизнью в Ирландии и Польше после Первой мировой войны перестраивались по мере того, как из хаоса военного насилия вырастали новые национальные государства. Завершение этих конфликтов и восстановление целостности общества потребовало определенной амнезии — или как минимум искусственного молчания в отношении «необычного» боевого опыта, особенно приобретенного женщинами и детьми. Прошлое следовало примирить с настоящим, но при этом значительная часть насилия, отличавшего данный период, выпадала из памяти.

Рис. 15. Польские повстанцы в Верхней Силезии. 1920 г.

Война и ветераны

«Афтершоки» глобального конфликта подчеркивались большим количеством ветеранов Первой мировой войны, входивших в число комбатантов и в Ирландии, и в Польше{671}. Ветераны были подготовлены к боевым действиям как физически, так и психологически. Для них не было новым ни обращение с оружием, ни преимущественно мужское окружение, ни аскетизм военной жизни, ни насилие, которому они подвергались и которое осуществляли.

Однако из-за разной степени участия обеих стран в войне 1914– 1918 годов число ветеранов, вступивших в военизированные формирования, было в Польше намного выше, чем в Ирландии. Жители территорий, впоследствии вошедших в состав польского государства, сражались как призывники и как профессиональные военные в армиях бывших Германской, Российской и Австро-Венгерской империй[73]. Намного меньше было тех, кому довелось участвовать добровольцами в борьбе Польши за независимость, находясь к рядах Польских легионов, созданных Центральными державами, армии Галлера («Голубой армии», Blękitna Armia) во Франции или Польской военной организации (Polska Organizacja Wojskowa, POW). Армия Галлера, состоявшая из польских добровольцев-эмигрантов (главным образом проживавших в США) и военнопленных поляков из германской и австрийской армий, сражалась на Западном фронте в составе войск Антанты. Поскольку почти на всех театрах военных действий поляков можно было встретить по обе стороны фронта, сражения — особенно на Восточном фронте — нередко превращались в братоубийство.

Официальная реорганизация польских сил в польскую армию началась еще до провозглашения Польского государства (в конце октября 1918 года), когда всех бывших легионеров и офицеров вызвали в Варшаву присягнуть на верность польской армии{672}. Однако говорить о национальной польской армии в течение рассматриваемого периода затруднительно, и более точно было бы описывать польские вооруженные силы как военизированные формирования. В течение почти всего периода 1918–1920 годов отряды, бродившие по стране, фактически никак не подчинялись Юзефу Пилсудскому — новому главе государства и официальному командующему польской армией.

Большинство частей, возвращавшихся с фронтов Мировой войны, сохраняли свою прежнюю структуру и командование, лишь изменяя название. Например, 3-й Подгальский стрелковый полк (Strzelców Podhalańskich) горно-пехотная часть) был создан в конце октября 1919 года на основе 2-го учебного гренадерско-кавалерийского полка (Instrukcyjny Grenadierów Woltyzerów) армии Галлера. 4-й Подгальский стрелковый полк был сформирован в мае 1919 года во Франции из 19-го Польского стрелкового полка (Strzelców Polskich) армии Галлера. В июне 1919 года он прибыл в Польшу и в сентябре был реорганизован в соответствии с новыми польскими стандартами как 143-й Кресовский пехотный стрелковый полк (Piechoty Strzelców Kresowych). С октября 1919 года он сражался против украинцев, а с марта 1920 года в качестве 4-го Подгальского стрелкового полка (Strzelców Podhalańskich) воевал на польско-советском фронте. Прочие формирования состояли из людей, ранее участвовавших в польском военизированном движении за независимость: так, 11-й Верхне-Силезский пехотный полк был набран в ноябре 1918 года из бывших военнопленных, бывших легионеров, польских солдат из бывшего 13-го австрийского стрелкового батальона и добровольцев. Более того, 9 сентября, через три месяца после разоружения корпуса генерала Довбор-Мусницкого, был создан Союз польских бойцов в Вильне (Związek Wojskowych Polaków w Wilnie), состоявший из пяти артиллерийских батальонов и батальона уланов — легкой кавалерии, вооруженной пиками{673}.

Однако представление о том, что польские комбатанты в течение данного периода были почти исключительно ветеранами Первой мировой войны, неверно. Ряды вооруженных отрядов пополнялись волонтерами — как молодежью, не попавшей на войну по причине возраста, так и демобилизованными солдатами. Также в состав польских частей вступали отдельные солдаты или целые группы солдат, дезертировавшие из бывших имперских армий. Лишь в марте 1920 года демобилизация немолодых солдат и иностранных добровольцев привела к реальной реорганизации польской армии. До тех же пор боевые действия, в которых участвовали польские части, лишь на первый взгляд казались традиционной войной. Некоторые отряды были замешаны в различных эксцессах и в бандитизме[74]. Эта причастность к насилию против гражданских лиц демонстрировала их принадлежность к военизированным, а не к военным формированиям, так как свидетельствовала о неподконтрольности центральному военному командованию{674}.

После окончания Первой мировой войны Ирландская республиканская армия (ИРА) бросила вызов британским королевским войскам и начала войну за независимость, со временем покончившую с гегемонией англичан в 26 графствах. Структура ИРА позволила ей стать ядром новой армии после создания независимого государства, и многие бойцы ИРА в 1922 году действительно вступили в Ирландскую национальную армию — вооруженные силы нового Свободного государства. Во время войны за независимость ИРА действовала в большей степени как армия будущего государства, нежели как военизированное формирование, считая, что представляет собой новую национальную армию, идущую на смену вооруженным силам прежнего государства. В то время как польские военизированные отряды, независимые и неподконтрольные центральному командованию, сражались за новое независимое государство, ирландские силы сражались против существующего государства. Первоначально ИРА противостояла британскому правлению, считая его колониальным. После того как был подписан договор о частичной независимости Ирландского свободного государства, не признававшая этого договора часть ИРА открыла боевые действия против сил Свободного государства в надежде завоевать независимость для всей Ирландии.

Во время войны за независимость ИРА не имела возможности вступать в открытое противоборство с британскими силами, и эта ситуация повторилась в ходе дальнейшей войны с армией Свободного государства. В обоих случаях использовались методы партизанской войны. Тактика войны за независимость и последующей гражданской войны стирала традиционные различия между солдатами и гражданскими лицами, между военной и штатской жизнью. В отличие от тех условий, в которых находилось большинство солдат во время Первой мировой, на партизанской войне не давали увольнительных. Кроме того, война велась не только против британской власти, но и против многих из тех, кто был с ней связан. Соответственно если Первая мировая война не затронула ирландскую территорию (за исключением восстания националистов в Дублине в апреле 1916 года), то война за независимость и гражданская война принесли насилие (в том числе и против гражданских лиц) на ирландскую землю{675}.

Многие ирландцы, служившие в британской армии, после демобилизации шли или возвращались в ряды Королевской ирландской полиции, однако желающих вступить в ИРА среди них тоже находилось немало[75]. Йоост Аугустейн и Питер Харт утверждают, что бывшие военнослужащие играли в ИРА заметную роль, однако точная их численность до сих пор служит предметом дискуссий{676}. Наибольшую известность среди них, конечно, получил Том Барри, участвовавший в Месопотамской кампании, а затем постепенно взявший в свои руки командование 3-й летучей колонной Западного Корка{677}. Но, вероятно, самую колоритную фигуру представлял собой Морис Мид, который поступил добровольцем в британскую армию, не достигнув совершеннолетия. В начале войны, захваченный в плен во Франции, он был перемещен в лагерь военнопленных, где завербовался в Ирландскую бригаду, но в итоге был отправлен воевать за немцев на Ближнем Востоке. Мид открыто признавал, что сражается лишь за свою личную свободу. Тем не менее, в конце концов вернувшись в Ирландию, он вступил в ИРА, где его превозносили за боевой опыт и считали отличным стрелком{678}. Вообще, бывшие бойцы британской армии весьма котировались в ИРА. В некоторых регионах — например в Дерри — местные отряды ИРА и их командная верхушка в значительной степени состояли из бывших военнослужащих. Однако военная подготовка этих людей и их контакты с британской армией могли работать и против них, вызывая подозрения в предательстве и превращая их в мишень для нападений ИРА. Таким образом, мы не слишком преувеличим, если скажем, что бывшие бойцы британской армии либо могли вступить в ИРА, либо становились ее потенциальными жертвами{679}.

Добровольцы и миф о героях-мужчинах

Помимо этих опытных бойцов, военизированные формирования в обеих странах включали много добровольцев из числа гражданских лиц. Согласно традиционным представлениям, добровольное участие в обоих конфликтах принимали главным образом героические молодые люди, сражавшиеся за национальную независимость. Подобный образ мы встречаем не только в автобиографиях самих этих молодых людей, но и в воспоминаниях женщин, которым должно было бы быть виднее, поскольку они наблюдали все это как непосредственные участницы. Как указывают в случае Ирландии Луиза Уорд и Ив Моррисон, степень женского участия в борьбе за независимость последовательно преуменьшалась вплоть до полного стирания из памяти{680}. То же самое можно сказать и о событиях в Польше, в которых тоже участвовало много женщин. В число «неожиданных» участников борьбы за независимость входили также дети и подростки, старики и даже инвалиды войны. Подобные примеры мы видим главным образом в Польше, но они встречались и в Ирландии. Разумеется, это не отменяет того факта, что в военизированных формированиях преобладали молодые мужчины, однако требуется более полная картина и вместе с тем встает очевидный вопрос: когда и почему из нее исчезли «другие» комбатанты?

Многие участники военизированных формирований, особенно те из них, кто был причастен к насилию в отношении гражданского населения, принадлежали к поколению «детей войны». Иными словами, они были слишком молоды для того, чтобы принимать участие в войне 1914–1918 годов, однако их возраст позволял им восхищаться историями о героических подвигах и мечтать о личном вкладе в «борьбу за независимость»[76]. Далеко не все ветераны, участвовавшие в сражениях или совершавшие акты насилия, были ожесточены войной. Среди них встречались искатели приключений и просто безработные{681}. Как указывает Йоост Аугустейн, некоторые могли вступать в военизированные формирования только для того, чтобы произвести впечатление на женщин{682}. Кроме того, война и усиление надежд на достижение национальной независимости вели к сокращению эмиграции из обеих стран{683}. Молодые люди оставались дома вместо того, чтобы уезжать за границу, и становились потенциальными участниками боевых отрядов.

В польской памяти о войне за независимость культивируется миф о том, что польские молодые люди все как один поднялись на борьбу{684}. Однако в реальности набрать добровольцев было далеко не так просто, как хотелось бы их вождям. Несмотря на официальные заявления о непрерывном притоке добровольцев, их собственные боевые командиры опровергают такую точку зрения. Кароль Бачиньски, лейтенант Польских легионов, сражавшихся во Львове, сетовал:

В приказе № 6 говорится о невероятном притоке добровольцев. Это неправда. Мне в своей части пришлось с помощью патрулей отлавливать всех мужчин в возрасте от 20 до 40 лет для зачисления добровольцами на военную службу.

Но даже эти насильственные меры далеко не у всех находили поддержку:

Мы обшарили каждый дом <…> [во всем квартале] <…> и отправили всех задержанных на медицинскую комиссию. Несмотря на недовольство (выражавшееся многими), этим людям выдавалось обмундирование и сразу же сообщалось боевое задание.

Набирать добровольцев было проще в других частях страны, в меньшей мере затронутых войной. Некоторые группы подчеркивали свой добровольческий характер, однако многие состояли главным образом из бывших солдат, которые просто продолжали сражаться{685}. Так, в виленском Союзе польских бойцов большинство рядовых и офицеров прежде числились в 1-м Восточном корпусе генерала Довбор-Мусницкого. Анджей Брохоцки, один из их числа, называл их «опытными борцами с большевизмом», из чего следует, что они «были знакомы со своими врагами». Но в то же время он утверждал, что основные отряды «самообороны» в Виленском регионе (так и называвшиеся: «Самооборона») в ходе революции не вставали ни на ту, ни на другую сторону, предпочитая отстаивать польские интересы и «прибирая к рукам все оружие и боеприпасы, какие им только попадались». Число добровольцев различалось от региона к региону, однако все они жаловались на недостаточное снабжение оружием и боеприпасами{686}. Кроме того, военизированным отрядам не хватало много других необходимых вещей — таких как зимняя одежда, ботинки, сапоги, лошади и медикаменты. По мере того как снабжение наконец стало немного улучшаться, Брохоцки с гордостью отмечал, что его часть приобретала «все более и более военный вид»{687}. Многие покупали ружья у солдат отступавших армий — или разоружали их силой[77].

Насильственная мобилизация «добровольцев» на защиту нации приводила к снижению качества военизированных формирований. Служившие в них бывшие армейцы нередко сетовали на недостаток дисциплины. Некоторые части состояли из революционных солдат, пытавшихся обеспечить снабжение через большевистских комиссаров. Другие, по мнению их критиков, мало чем отличались от бандитских шаек, имея в своем составе «местных крестьян — в основном ветеранов русской армии, еще недавно сражавшихся на стороне коммунистов, [но теперь] превратившихся просто в антикоммунистические и антисемитские банды, ничуть не гнушающиеся вооруженного грабежа». Кроме того, на дисциплину пагубно воздействовали алкоголь и усталость от войны{688}. Все эти факторы благоприятствовали насилию против гражданских лиц в переходный период и в регионах, слабо контролировавшихся государством.

Неожиданные комбатанты: дети и женщины

В отличие от частей регулярной армии, участники военизированных формирований в Ирландии и Польше допускали в свои ряды представителей слоев, традиционно не являющихся военнообязанными. Тем самым дихотомия «солдаты — мирные граждане» размывалась еще сильнее. Несмотря на участие военизированных формирований в боевых действиях в качестве квазивооруженных сил, их неоднозначная природа находила выражение в стратегиях вербовки, применявшихся в обеих странах. В этом смысле, говоря о «военизированных» частях, мы имеем в виду в том числе и гражданских лиц, игравших роль солдат. Зная, что их собственная тактика вербовки распространялась на детей, женщин и даже инвалидов, участники военизированных формирований имели тем больше оснований ожидать того же самого и от противника, что влекло за собой подозрения и агрессию в отношении гражданского населения и снижение порога направленного против него насилия. Привлекая в свои ряды молодых людей, бойцы военизированных отрядов зачастую не делали исключения и для тех, кого не взяли бы на обычную воинскую службу по причине юного возраста. В польские военизированные отряды принимали подростков и детей. Кароль Бачиньски, один из ведущих участников сражения за Львов, тщетно писал командующему Польским легионом с просьбой об увольнении со службы его 12-летнего сына Здислава, зачисленного в 1-ю бригаду. И сын Бачиньского был не единственным ребенком, вовлеченным в те события; во время боев за город дети с оружием в руках были обычным зрелищем. Из 6022 защитников Львова 1421 не достиг 18-летнего возраста. 1027 из их числа активно сражались, а 394 служили во вспомогательных отрядах или ухаживали за ранеными. Самым младшим из погибших был 12-летний Ян Дуфрат, а самому младшему из комбатантов исполнилось всего 9 лет. Помимо этого, в польских отрядах, воевавших во Львове, насчитывалось еще 43 ребенка возрастом менее 12 лет{689}. В отряды, сражавшиеся за национальную независимость, принимали и тех, кто получил ранения на Мировой войне или был признан непригодным к воинской службе; в военизированных частях числилось даже несколько инвалидов[78].

В Ирландии юноши и подростки тоже участвовали в действиях военизированных формирований, хотя и в меньшей степени, чем в Польше. Согласно Йоосту Аугустейну, доля подростков в отрядах ИРА достигала в 1921 году почти 20 процентов[79]. Этой тенденции способствовало значение гэльских спортивных клубов, родственных связей и местных структур, которые вдохновляли и мобилизовали детей и молодежь на борьбу за свободу, даже если непосредственно и не участвовали в их вербовке{690}. Однако при наличии отдельных случаев, когда бойцами становились совсем молодые ребята (в возрасте 10 с небольшим лет), большинство ирландских подростков, вовлеченных в боевые действия, скорее всего, были старше 16 лет. Некоторым мальчикам, пытавшимся записаться в отряды, отказывали вследствие их молодости — что, впрочем, порой не мешало им все равно выдавать себя за бойцов ИРА{691}. Но и в 16- или даже в 18-летнем возрасте эти подростки наверняка были потрясены неожиданным приобщением к войне и насилию — и с трудом привыкали к своей новой роли. Чарльза Дальтона, 17-летним юношей принимавшего участие в убийствах в день «кровавого воскресенья», потом долго преследовали воспоминания о пережитом{692}. Тем не менее, несмотря на то что значительное число бойцов военизированных формирований не вышло возрастом для службы в традиционной армии, их принимали в эти отряды в качестве молодых бойцов армии еще не существовавшего государства, сражавшихся за свою нацию.

Напротив, роль женщин была более неоднозначной. Женщины также играли заметную роль в борьбе за независимость и в Ирландии, и в Польше, несмотря на свое последующее выпадение из памяти и из историографии. После завершения сражений бывшие женщины-бойцы были низведены до роли пассивных фигур — таких как матери, сестры и сиделки — или же изображались в качестве развращенных «диких баб» и «боевых шлюх»{693}. На самом же деле женщины были активно задействованы в вооруженных силах движений за независимость. В дневниках Бачиньского упоминается некая Зофья Каминьска, дочь одного из его знакомых, которой он по ее просьбе помогал поступить на службу. Зофья сражалась в рядах уланов, взяв мужское имя, и своей отвагой завоевала уважение соратников. Лейтенант Кароль Бачиньски, во время боев за Львов отвечавший за оборону одного из штабов, гордился тем, что стал наставником Зофьи, и восхищался ее храбростью, превосходившей храбрость многих мужчин, включая ее собственного мужа: «Помнится, она поступала так, потому что была патриоткой, а также потому, что ее муж не пожелал идти в легионеры»{694}. Официально Пилсудский запретил брать женщин в Польские легионы. Однако многие женщины вступали в них под мужскими именами; самой известной была Ванда Герц, записавшаяся в Польские легионы в феврале 1916 года по документам своего кузена Казимежа Жуховича. Начиная с 1919 года она участвовала в боях против большевиков. Когда она находилась в Виленском лагере для военнопленных, комендант лагеря, прекрасно зная, что она женщина, называл ее «героиней, перед которой должно склониться большинство мужчин», «одной из героических девушек», которые «шли на фронт, в то время как парни прятались»{695}.[80]

Еще больше женщин воевало за Польшу в последующие годы. В одном только сражении за Львов участвовало 427 женщин: не менее 17 находилось на передовой, а остальные служили во вспомогательных частях, отвечая за связь, снабжение оружием и боеприпасами, первую медицинскую помощь, а также в качестве часовых{696}. Возможно, Львов — наиболее заметный пример, однако женские военизированные части создавались и в других местах. Существовали женские подразделения POW. У Добровольческого женского легиона (Ochotnicza Legia Kobiet), сформированного во Львове в 1918 году, во время последующих пограничных войн появились отделения по всей Польше. Численность легиона в период его расцвета официально достигала 2500 человек.

Вклад других женщин не получил такого же признания. В Ирландии в женщинах зачастую видели либо исполнительниц сугубо второстепенных ролей — вроде доставки донесений и ухода за ранеными, — либо политических фурий, более яростных и ожесточенных, чем мужчины{697}. Однако именно женщины находились на переднем крае политического противостояния, пока мужчины-республиканцы скрывались или сидели в тюрьмах. Наибольшим влиянием и известностью пользовались женщины из Женской лиги (Ситапп па тВап), основанной в 1914 году. К 1921 году она имела более 800 отделений, а ее максимальная численность достигала примерно 3 тысяч человек. Во время войны за независимость отделения Женской лиги сотрудничали с частями ИРА и играли роль «женской армии»{698}. Участницы Женской лиги носили форму, занимались военной подготовкой, проводили съезды и срывали политические митинги. Не будучи только «публичными представительницами воинствующего движения», они также являлись «тайными участниками военных действий»{699}.

Наряду со множеством менее известных женщин активную поддержку ИРА оказывали некоторые известные активистки — такие как Молли Чайлдерс, Мэри Мак-Суини и графиня Маркевич. Политическая активность в обеих странах приводила к основанию организаций, которые во многих отношениях стремились стать традиционными армиями с преимущественно мужской иерархией. Однако женские и мужские роли ставились под сомнение вследствие специфической природы данных конфликтов, включавшей поддержку со стороны гражданских лиц. В первые месяцы конфликта «женщины делали почти все то же самое, что и мужчины. Женщины сражались, ходили строем, организовывали, вели вербовку, собирали средства и готовы были идти за это в тюрьму»{700}. Однако их активное участие нередко подвергалось осуждению. После того как газета Cork Examiner сообщила, что «молодые девушки» бросали бомбы в грузовик национальных войск, республиканские источники дали официальное опровержение. Женщин-республиканок нередко обвиняли в «оголтелости» и в иррациональности их поступков, называли «истеричными “фуриями”» и уличали в сексуальном «бесстыдстве». Их влияние на борьбу за независимость принижалось с одновременным навязыванием маскулинных стереотипов борьбы. Поскольку участие женщин в сражениях подрывало традиционное распределение социальных ролей, официальная пропаганда и общественность сосредотачивали внимание на более «женских качествах» и ролях — таких как оказание первой помощи, уход за ранеными, приготовление пищи и обеспечение убежища{701}. По мере роста организованности и профессионализации ИРА место женщин в борьбе изменилось и они постепенно отошли на второстепенные позиции{702}.

Начиная с самых первых дней Пасхального восстания у националистов не было четкой политики в отношении участия женщин в их движении. «Ирландские добровольцы» признавали Женскую лигу в качестве вспомогательных сил, Ирландская гражданская армия провозгласила равенство полов в своих рядах, однако большинство отвергало саму идею о сражающихся женщинах, отталкиваясь от традиционных католических представлений о социальном поведении, приличествующем женщинам. Санитарный корпус Гражданской армии являлся единственной частью, в которой женщинам выдавали револьверы для самозащиты. В конечном счете в Пасхальном восстании приняли участие около 90 женщин, в том числе 60 — из Женской лиги, а остальные — из Ирландской гражданской армии. Представительницам Женской лиги главным образом поручались такие «женские задачи», как уход за ранеными, приготовление пищи и доставка донесений, однако следует отметить, что в число этих задач входили также захват обозов и конфискация их грузов (продовольствия){703}.

Партизанская тактика войны за независимость привела к реорганизации внутренней структуры ИРА и Женской лиги и к установлению между ними более тесных связей. Работа каждого отделения Женской лиги координировалась с действиями какого-либо отделения ИРА. Большинству женщин, вовлеченных в эти события, было по двадцать с небольшим лет. Женщины-офицеры Женской лиги проходили подготовку в военных лагерях, где их обучали оказанию первой помощи и уходу за ранеными, а также «строевым приемам, подаче сигналов, чтению карт и обращению с оружием». Оценка их роли постепенно повышалась в ходе гражданской войны, по мере того как ИРА, чьи бойцы либо сидели по тюрьмам, либо скрывались, приходилось все сильнее полагаться на женскую поддержку{704}. Несмотря на то что многие задачи, поручавшиеся отделениям Женской лиги, относились к вопросам связи и снабжения, они не всегда носили мирный, «женский» характер. При доставке донесений нередко приходилось ездить ночами на велосипеде по проселочным дорогам, не пользуясь светом и рискуя нарваться на патруль или пулю. «Бытовые поручения» включали не только закупку продовольствия в лавках, но и добычу бензина для поджогов военных казарм, а порой даже сбор смолы и перьев, в которых обваливали подвергшихся осуждению. Иногда женские военизированные части предпринимали самостоятельные акции. В ответ на убийство семьи Мак-Магон активистка Женской лиги Эйтне Койл решила организовать бойкот североирландских газет и товаров. При помощи других активисток Лиги она устраивала вооруженные нападения на поезда и фуры с целью сожжения товаров, доставлявшихся с севера{705}.

Полиция, мученики и «вольные стрелки»

Не только гражданские лица, игравшие роль солдат, размывали традиционную грань между военными и штатскими. Порой комбатанты сознательно выдавали себя за мирных граждан, вследствие чего всем штатским лицам грозило, что с ними будут обращаться как с врагами. Бойцы, имевшие профессиональную армейскую подготовку, нередко сетовали на эксцессы, связанные с военизированным движением, и на отсутствие военной дисциплины в его рядах. Тем не менее слухи о «вольных стрелках» заставляли военных видеть в любом штатском потенциального противника.

Термин «вольные стрелки» (франтиреры) появился во время Франко-прусской войны 1870 года и использовался для обозначения иррегулярных сил. Страх и фантазии о «вольных стрелках» среди гражданских лиц, о противниках, одетых в штатское и ведущих «народную войну», нередко служили оправданием для нападений на гражданское население. В мифе о «вольных стрелках» отражался личный страх перед смертью, особенно смертью внезапной. В некоторых случаях боязнь «вольных стрелков» даже специально использовалась командирами с целью манипулировать подчиненными. Предъявлявшееся врагу обвинение в анонимности играло ключевую роль при всех нарушениях правил войны. Во время гражданской и партизанской войны врагу приписываются коварные намерения и штатские лица превращаются в потенциальных замаскированных комбатантов, в союзников врага, предателей и террористов. Как в Польше, так и в Ирландии обе стороны, участвовавшие в конфликте, культивировали собственные слухи и мифы о «вольных стрелках»{706}.

С глубинными страхами перед «вольными стрелками» были связаны и социальные предрассудки в отношении «неожиданных» комбатантов, особенно женщин. Путаницы прибавляло и появление новых формирований. Ирландцы нередко выступали с заявлениями о преступлениях, совершавшихся лицами, «явно не принадлежавшими ни к солдатам регулярной армии, ни <…> к обычным Черно-коричневым». Также и британцы воспринимали бойцов ИРА как безликих террористов, с легкостью растворяющихся среди сочувствующего им гражданского населения[81]. Описывая засаду в графстве Голуэй в ноябре 1920 года, главный констебль Джеймс Хили, кажется, был больше обеспокоен тем, что «50 молодых людей рассеялось по стране, выдавая себя за мирных рабочих», нежели самим фактом засады{707}. Подобная неясность в отношении того, как отличить гражданских лиц от комбатантов, продолжала существовать и во время ирландской гражданской войны.

Та же самая «безликость» и нечеткость границы между комбатантами и некомбатантами была присуща и Польше, где добровольцы нередко сражались в гражданской одежде{708}. Различие между регулярной армией, военизированными частями, вооруженными крестьянами или отрядами самообороны, с одной стороны, и криминальными бандами, с другой, было настолько туманным, что порой его вовсе не существовало[82]. Сражению за Львов, проходившему в городских условиях, были присущи черты и партизанской, и гражданской войны, вследствие чего каждый житель города подпадал под подозрение. Поскольку каждая сторона культивировала миф о том, что за нее «сражаются все, вне зависимости от возраста, пола, социального происхождения», то каждого принадлежавшего к другой общине подозревали в том же самом{709}. Свой вклад в эскалацию насилия вносило и коллективное убеждение в том, что противник воюет по-партизански, не по правилам{710}. Слухи о вражеской жестокости нередко провоцировали аналогичные репрессии, и в результате такие обвинения становились реальностью{711}.

В случае Ирландии члены ИРА обычно сохраняли связи со своими семьями и общинами, даже когда скрывались или находились в бегах. Кроме того, многие бойцы ИРА сражались в своих родных графствах и потому были хорошо знакомы и с местностью, и с населением. С другой стороны, в польские военизированные отряды входили как местные добровольцы, так и многочисленные ветераны и авантюристы, оторванные от своих корней. Динамика гражданской войны и национального восстания сочеталась с динамикой завоевательной войны. Участники военизированных формирований нередко являлись чужаками в тех регионах, где воевали, и аутсайдерами в своих общинах — так было, например, с бойцами армии Галлера, активно действовавшими на восточных территориях{712}. Это обстоятельство наряду с прочими причинами обусловило разницу между масштабами насилия в обеих странах.

На то, как участники военизированного насилия понимали свою роль, оказывала влияние и религия{713}. Глубоко укоренившаяся вера в национальное мученичество способствовала росту насилия под прикрытием борьбы за национальную независимость. Польский и ирландский католицизм обеспечивал символический язык для презентации и оправдания насилия — в первую очередь через фигуру мученика. Разумеется, бойцы военизированных формирований не были святыми — совсем наоборот. Рискуя жизнью ради нации, большинство добровольцев в рядах ИРА вовсе не спешили отказываться от этой жизни, а некоторых, как указывает Аугустейн, даже «отвлекал от выполнения их задач огромный интерес к общению»[83]. Однако (само) репрезентация большинства комбатантов мужского пола показывает их исключительно как рыцарственных, дисциплинированных и благочестивых людей. В их воспоминаниях, резко контрастировавших с тем, что рассказывали о себе немцы-фрайкоровцы, подчеркивались братство, товарищество и дисциплина вместо удовольствия, испытывавшегося от убийств, и сексуальных отношений с женщинами. Образ республиканской кампании был полностью десексуализован, превратившись в идеал самоотречения. Луиза Райан утверждает, что такой подход можно понимать как стремление совместить любовь к Ирландии с преданностью Деве Марии как непорочной Богоматери{714}. Образ благочестивого и благородного борца за свободу подчеркивался и в позднейших рассказах таких свидетелей, как жены и родственники. Тем самым эти женщины, одновременно преуменьшавшие свою собственную роль, вносили вклад в восстановление традиционной дихотомии{715}. Идеализация комбатантов способствовала их зачислению в канон ирландских мучеников наряду с такими фигурами, как Патрик Пирс, Джеймс Коннолли и прочие казненные герои 1916 года, а также Теренс Мак-Суини, умерший в 1920 году.

Польская мартирология защитников Львова также опиралась на давние традиции памяти о «национальных» восстаниях XIX века, особенно 1830 и 1863 годов. Однако в противоположность Ирландии, в этот пантеон мучеников включались даже самые юные участники сражений, порой становясь его центром. Этих школьников и молодых студентов славили как «львовских орлят»{716}. Некоторые из самых младших бойцов в межвоенный период стали национальными идолами и героями множества стихотворений и песен. Совсем иным было отношение к женщинам-участницам. Их испытания приходилось замалчивать, так как они не отвечали послевоенному восстановлению традиционных гендерных ролей. Ванда Герц, удостоившись похвал командования за отвагу, так и не получила медали Virtuti Militari, потому что сражалась в рядах Легиона, переодетая мужчиной, тем самым проигнорировав приказ, запрещавший брать в Легион женщин[84].

В Ирландии католическая церковь решительно осуждала участие женщин в конфликте{717}. Во время гражданской войны от церкви в конце концов были отлучены все республиканцы, которые «в отсутствие соответствующей санкции со стороны какой-либо законной власти [продолжали] систематические убийства»{718}.[85] Когда от заключенных женщин требовали признать это перед исповедью, Эйтне Койл провокационно заявила, что «епископы вряд ли были правы, когда сожгли Жанну д’Арк», тем самым предъявляя претензии на равноправное положение женщин в пантеоне мучеников ирландской борьбы за независимость.

Заключение

После завершения послевоенных боев за независимость и Ирландия, и Польша прошли через процесс консолидации и чисток, восстановивших монополию государства на применение силы. Военизированные формирования, способствовавшие получению независимости, отныне представляли собой потенциальную угрозу политической стабильности, особенно в той степени, в какой они не подчинялись центральным властям и хранили лояльность в первую очередь своему непосредственному вождю. В отсутствие функционирующей государственной власти или в ходе противостояния с властью, считавшейся незаконной, военизированные формирования в обеих странах объявляли себя законными силами. Считая себя ответственными за установление порядка и веря в свою будущую роль ядра национальной армии, члены этих иррегулярных формирований рассматривали себя скорее в качестве проторегулярных (pre-military), нежели военизированных (paramilitary) сил. Для них самих это убеждение означало, что их действия будут оправданы их дальнейшим предназначением. Стремясь разбить врагов, они сами понимали это стремление как защиту своей страны. В годы борьбы боевые действия воспринимались как национальное восстание, как демонстрация «вооруженной нации», объединявшая национальные силы ради достижения независимости. Поэтому в число бойцов входили женщины и дети, а организация национальной борьбы требовала поддержки со стороны гражданских лиц и несения ими вспомогательной службы. В этом отношении военизированное насилие в двух рассматриваемых случаях имело общие черты, отличавшие его от военизированного насилия в некоторых других странах, носившего контрреволюционный характер.

Однако роль военизированных группировок в формировании нации также оставила неудобное, пагубное наследие, препятствовавшее признанию вклада «неожиданных» комбатантов и в конечном счете затруднившее или сделавшее невозможной их интеграцию в национальную память. Участие подростков и студентов в ретроспективе выглядело более приемлемым, чем участие женщин, поскольку первые вырастали и в итоге становились солдатами. Это, по крайней мере, верно в отношении Польши с ее системой воинского призыва — по-видимому, у ирландцев существовало больше различных табу, связанных с участием несовершеннолетних. Однако наличие женщин-комбатантов и размывание гендерных границ в ходе иррегулярных боевых действий представляли собой серьезную проблему в обеих странах{719}. В ходе возвращения к «норме» после завершения сражений требовалось восстановить традиционную дихотомию. Молодежь и взрослые, мужчины и женщины вновь получали «должное место» в обществе. Мужчины, сражавшиеся в рядах «протогосударственной» армии, представляя собой и национальных героев, и мучеников национальной борьбы, вошли в национальный пантеон, в то время как женщины-ниспровергательницы не были туда допущены. Вообще, военизированные силы, сражавшиеся за независимость, отныне считались потенциальной угрозой для политической стабильности — в силу того, что воплощали в себе это несоблюдение социальных ролей, а также (главным образом в случае Ирландии) потому, что оставались альтернативным источником национальной мифологии и самолегитимации. По мере того как борьба за независимость задним числом начала подаваться в качестве законной, традиционной войны, бойцы иррегулярных формирований становились все более сомнительными фигурами. Прославление лишь тех солдат, которые соответствовали стандарту здоровых молодых людей, являлось частью нарратива, способствовавшего преобразованию догосударственных военизированных формирований в кадры национальной армии и ретроспективно освятившего рождение нации в горниле войны.


XII. Энн Долан БРИТАНСКАЯ КУЛЬТУРА ВОЕНИЗИРОВАННОГО НАСИЛИЯ В ИРЛАНДСКОЙ ВОЙНЕ ЗА НЕЗАВИСИМОСТЬ

От военизированных отрядов к военизированному насилию

28 февраля 1933 года майор Генри Проктер отправился в палату общин — точно так же, как поступал каждый день с тех пор, как в 1931 году стал депутатом парламента. Это был совершенно обычный день по парламентским меркам, однако когда поздно вечером разгорелись дебаты по вопросу о жилищных субсидиях и Проктер подверг критике Лейбористскую партию и профсоюзы, чинившие препятствия строительству «домов, достойных трудящихся классов нашей страны», течение долгого дня приняло несколько неожиданный оборот{720}. Ответ лейбористов огласил Фредерик Сеймур Кокс: Проктер не вправе выступать по жилищному вопросу. Дело было не в его знаниях или опыте; в конце концов, Проктер только что назвал себя квалифицированным инженером. Лейбористы отказывали ему в этом праве из-за того, где Кокс находился и чем мог заниматься одиннадцатью или двенадцатью годами ранее:

Я не оспариваю искренности достопочтенного, сведущего и доблестного депутата от Аккрингтона [Проктера], однако оспариваю его право высказываться по теме жилищного вопроса. Думается, что за время пребывания в рядах «Черно-коричневых» в Ирландии он должен был приобрести больший опыт в сожжении домов, нежели в их строительстве{721}.

Это было не относящееся к делу и абсолютно неуместное замечание. В лучшем случае оно представляло собой парламентскую уловку, в худшем — шпильку, насмешку, и Проктер, несомненно, расценил ее именно таким образом, резко возразив: «Я был офицером регулярной армии Его Величества, а никаким не “Черно-коричневым”!»{722} Он осознавал, что термин «Черно-коричневые» стал синонимом самоволия и недисциплинированности, всех порочных и деструктивных аспектов службы в Ирландии в 1920–1921 годах. Инстинкт требовал от Проктера встать на защиту своей репутации и не допустить, чтобы «регулярную армию Его Величества» смешивали с этим иррегулярным сбродом. Он клюнул на наживку, даже не попытавшись указать на то, что его ирландское прошлое никак не связано с рассматриваемым вопросом, и устранился от дальнейшего участия в дебатах.

Эта сама по себе малозначительная перепалка между Коксом и Проктером тем не менее многое говорит о военизированном прошлом Великобритании или по крайней мере о связанном с ним чувстве дискомфорта. Быть причисленным к «Черно-коричневым» представляло собой оскорбление, не требовавшее объяснений; оно слетало с языка с готовностью, свидетельствовавшей о консенсусе, сложившемся по поводу его смысла к 1933 году. Оно означало то, чего не потерпел бы ни один честный военнослужащий; называться так было оскорбительно, унизительно, позорно. Предполагалось, что военизированные «Черно-коричневые» воплощали в себе все то, чего не было в «регулярной» армии. Для таких ветеранов, как Проктер, различие между армией и военизированными отрядами было очевидным и элементарным, однако после ирландских событий в обществе не наблюдалось былой готовности признавать это различие — к сильному неудовольствию нашего старого служаки. В ответ на требование не называть его «Черно-коричневым» Кокс лишь расширил масштаб нападок: «Любой, кто в те ужасные годы служил в Ирландии, гораздо больше знает о том, как сжигать дома, чем о том, как их строить»{723}. «Любой» — то есть хоть солдат регулярной армии, хоть «Черно-коричневый»: они ничем не отличались друг от друга, запятнанные самыми мрачными ассоциациями, которые отныне служили определением самого этого термина «Черно-коричневые». Исчезла всякая разница в отношении к батальону и взводу, к армейским частям и военизированным формированиям: все они служили Короне и государству и вся их служба теперь ассоциировалась с недисциплинированностью и беспорядком, с репрессиями и убийствами, которые стали определяющей чертой ирландской войны за независимость. Произошло слияние британского военизированного прошлого в Ирландии с собственно британским военным прошлым, диктовавшее такое понимание военизированного движения (paramilitarism), которое охватывало далеко не только те группировки, которые традиционно назывались там военизированными. Оно ассоциировалось с распадом, неповиновением или беспорядком, с таким состоянием ума, при котором границы приемлемого поведения агрессивно нарушались армией, военизированными частями и полицией. Это понятие звучало как нечто оскорбительное и с легкостью воспринималось в таком качестве спустя десять с лишним лет после ирландских событий. Британское военизированное движение, несомненно, сформировалось под влиянием насилия со стороны ИРА, природы ирландской партизанской войны, реальных угроз и воображаемых опасностей. Это движение вдохновлялось и мотивировалось требованиями имперской политики и тем местом, которое занимала в ней Ирландия; оно служило ответом на внутренние проблемы, прежде чем стало явлением колониального плана, и отчасти являлось следствием победы 1918 года. Условия, сделавшие его возможным, создавались призывами, звучавшими на пространствах от Силезии до Константинополя и в других местах, стремлением к дальнейшей демобилизации на фоне уже произошедшего резкого сокращения армии к ноябрю 1920 года, а также «страхами в отношении того, что усталый британский солдат — и доброволец, и призывник — будет не готов к беспрекословному продолжению службы после завершения войны»[86]. Военизированное движение не стало уделом исключительно побежденных европейских держав, таких как Германия или Австрия, или их неудовлетворенного победителя — Италии. Нерешенная часть послевоенных британских проблем и негодование Проктера красноречиво говорят о том, как воспринималось военизированное движение подобного типа. Проктер понимал, что значит называться «Черно-коричневым».

Рис. 16. Группа из трех «Черно-коричневых» в Ирландии

«Черно-коричневые», прозвище, намекавшее на поспешную экипировку униформой — отчасти темно-зелеными мундирами Королевской ирландской полиции (Royal Irish Constabulary, RIC), отчасти армейскими мундирами цвета хаки, — быстро превратилось в удобное, иногда некорректное, но весьма эмоционально заряженное и дожившее до наших дней обозначение всех вспомогательных сил, посылавшихся в Ирландию на помощь RIC в 1920–1921 годах{724}. Тогда, как и сейчас, этот термин не отличался четкостью. В первую очередь «Черно-коричневыми» являлись бывшие военнослужащие, в конце 1919 года вербовавшиеся по всей Великобритании в ряды RIC и перед окончанием войны насчитывавшие около 9 тысяч человек{725}.[87] Однако «Черно-коричневыми» стали также называть временных кадетов вспомогательного дивизиона RIC — созданный в июле 1920 года отряд приблизительно из 2200 бывших офицеров, на практике фактически не подчинявшийся военным и полицейским властям{726}. Обе эти силы набирались из ветеранов всевозможных служб. Во вспомогательном дивизионе были люди, служившие в бирманской полиции, в канадских полках, и даже один человек из Китайского трудового корпуса. Как во вспомогательном дивизионе, так и среди «Черно-коричневых» имелись ирландцы. Судя по выборкам, более 80 процентов членов вспомогательного дивизиона были протестантами, более 70 процентов — неженатыми. Они имели самое разное социальное происхождение: среди них можно было найти бывших клерков, продавцов, представителей свободных профессий, работников физического труда и даже актеров и музыкантов, — и столь же разнообразными были причины, по которым эти люди попали на войну в Ирландии{727}.

Ирландская война за независимость началась в январе 1919 года. Перед началом Первой мировой войны стране было обещано самоуправление (гомруль), однако политический пейзаж Ирландии, радикализованной войной, обещаниями по поводу прав малых наций и жесткой реакцией британских властей на восстание 1916 года, после Мировой войны сильно изменился. Неизвестно, действительно ли ирландские избиратели стремились к кровавой борьбе за независимость, когда на всеобщих выборах в декабре 1918 года вновь отдали предпочтение кандидатам от партии Шинн фейн, однако было ясно, что 73 новых члена парламента не собираются занимать свои места в Вестминстере, намереваясь создать собственный парламент в Дублине. Ирландия встала на путь войны за независимость уже тогда, когда на первом заседании нового парламента, Дойла, было объявлено по-ирландски, по-английски и по-французски о независимости Ирландии в надежде получить признание на Версальской конференции. Ирландскими добровольцами в графстве Типперери были застрелены двое полицейских. Убийцы не получили никакого приказа из штаба Добровольческих сил, не носили формы, а после убийства растворились среди гражданского населения, тем самым начав партизанскую войну, которая к лету 1920 года окончательно вышла из-под всякого контроля. Вследствие нападений на отдельных полицейских и на полицейские казармы во многих частях страны фактически не осталось сил, занимавшихся поддержанием правопорядка{728}.

Угрозы в адрес полицейских и их семей, а также признание Дойла и его альтернативной системы правосудия все большим числом людей — диктовавшееся страхом, убеждениями или любыми другими мотивами — вели к тому, что страна все меньше подчинялась традиционным органам власти{729}. Чрезмерное напряжение, ложившееся на армию вследствие выполнения ею новых задач в послевоенном мире, а также объявление военного положения в ряде ирландских графств в декабре 1920 года вызвали и ускорили вербовку британских военизированных формирований для отправки в Ирландию{730}. Кроме того, выбор военизированных сил — вспомогательных сил, призванных оказывать содействие RIC, — определялся контекстом, который создавался официальной реакцией британского правительства. Официально Великобритания не находилась в состоянии войны. «В Ирландии требовались полицейские», — заявил Ллойд Джордж своему кабинету{731}. «Повстанцам не объявляют войну»{732}, в их действиях не признают ничего законного и вообще не видят ничего, кроме убийств, насилия и бунта, — ничего, кроме вспышки гражданского неповиновения, которую надлежит признать преступлением, кроме беззакония, которое должно быть подавлено гражданскими властями при помощи военных и военизированных формирований. Но эти принципы были уже нарушены Вестминстером. «RIC, — указывает Чарльз Тауншенд, — следовало стать армией, чтобы выжить»{733}.

Размещенные в Ирландии британские войска находились в условиях войны с точки зрения дисциплины, преступлений и наказаний; с другой стороны, их жалованье, привилегии, выплаты и компенсации соответствовали нормам мирного времени{734}. Солдаты нередко ходили в патрули совместно с RIC, «Черно-коричневыми» и вспомогательным дивизионом. «Черно-коричневые» носили смешанную полицейскую и военную форму, вспомогательный дивизион — бывшие офицеры, завербованные на подмогу RIC, — военную форму, никогда не претендуя на роль полиции и не пытаясь выглядеть как полиция. Участники военизированных формирований регулярно изображались и воспринимались в качестве бывших военнослужащих, в то время как армейцы постоянно сетовали на то, что им приходится исполнять функции полицейских, не имея возможности по-военному отвечать на партизанскую войну, в которую их втянули. Солдаты отзывались о ситуации в Ирландии как о странном сочетании войны и мира, говорили о том, что армия решает полицейские задачи, к которым впоследствии прибавились судебные, и, как выразился один боец, ждет выстрелов, прежде чем получить разрешение на ответную стрельбу{735}. Многие солдаты писали о том, как унизительны их обязанности и что если караульная служба более приемлема по сравнению с другими заданиями, то проводить обыски в домах, останавливать и обыскивать людей на улицах — дело недостойное и даже «омерзительное» для всех участвующих в нем сторон{736}. Это просто работа не для армии. Непонимание своей роли и постоянное забвение всевозможных традиций являлось питательной средой для фрустрации и такого поведения, которое стало отличительной чертой «Черно-коричневых».

Насилие и военизированные формирования

Фактором, на основе которого первоначально определялось место британских военизированных формирований в Ирландии, а также выстраивалась их защита, служила природа насилия, с которым им приходилось там сталкиваться. Главный секретарь по ирландским делам, сэр Хамар Гринвуд, регулярно доводил до сведения Вестминстера, что обвинения в репрессиях и недисциплинированности, предъявлявшиеся войскам и «Черно-коричневым», просто не учитывали того, что он называл «первопричинами»{737}. В докладе о сожжении королевскими силами трех деревень в Клэр главная вина возлагалась на насилие со стороны ИРА:

Я признаю сожжение трех деревень королевскими силами, однако палата забывает причину этих событий. Когда-то там попали в засаду и были убиты разрывными пулями, изувечившими их тела, шестеро полицейских. Вскоре после этого там проходили другие королевские силы, ужаснувшиеся при виде того, что осталось от их товарищей. Я много месяцев назад признавал в палате и признаю сейчас, что они потеряли контроль над собой и сожгли эти деревни, в пылу ожесточения выгоняя людей на улицу и расстреливая мужчин. Мое сожаление не выразить словами <…> [но] давайте оплачем и 28 зверски убитых солдат и полицейских <…> ответственность за развязывание этой оргии убийств лежит не на той власти, что восседает на этих скамьях, — и не на солдатах или полицейских. Она лежит на тех заговорщиках из Шинн фейн, которые никогда не останавливались перед убийствами и не останавливаются перед ними сейчас{738}.[88]

Но те люди, которых защищал Гринвуд, видели еще более четкую связь между причиной и следствием. В многочисленных описаниях тех событий они сопоставляли партизанскую войну ИРА с известными им войнами, оценивая свой ирландский опыт по меркам Первой мировой войны, службы в Индии или участия в других кампаниях. В той мере, в какой ирландская война не соответствовала правилам и условностям современной войны, в какой она не уважала, попирала и нарушала эти правила, эти люди предпочитали определять военизированное насилие в смысле того, чем оно не являлась. На ирландской войне не было затяжных сражений и гибели огромного числа людей на поле боя, она не считалась почетной, протекала хаотически и вообще не отвечала солдатским представлениям о войне. Ее отличительной чертой являлись отчаяние и озлобление. Один участник ирландской войны выразился так:

Наше дело — сражаться, но это! <…> Война с ИРА — это война с асассинами. Они — настоящие мастера подлого, трусливого коварства. Я прямо скажу вам, что предпочел бы прослужить еще два с половиной года во Франции, чем здесь <…> Да, это не война, а черт знает что{739}.

Участники этого «черт знает чего» были вынуждены заново определяться с тем, что они понимали под войной.

Дж.С. Уилкинсон из Шервудского егерского полка так писал об Ирландии:

В целом я решительно предпочитаю войну гражданской службе в Ирландии. На войне ты более или менее знаешь, где находится враг, но в Ирландии тех лет это никогда не было известно{740}.

Подобное неведение порождало явственную паранойю. Дуглас Уимберли, служивший в Кэмеронском полку в Корке, писал:

…вокруг нас [были] те, кто стали нашими врагами, — шиннфейнеры, одетые в штатское, прятавшие оружие и говорившие на хорошем английском. В течение первых недель было очень трудно приучить солдат к тому, что мы находимся, по сути, во вражеской стране и что, возможно, три четверти всех местных жителей — и мужчин, и женщин — питают к нам активную или пассивную враждебность <…> обучение нашему делу обошлось нам недешево{741}.

Если Дуглас Дафф, начиная службу в «Черно-коричневых», был не в силах «поверить, что те дружелюбные, симпатичные ирландцы, которых я так хорошо знал, превратились в подлых убийц, какими их изображали», то покидал он Ирландию с чувством облегчения оттого, что «из этого кошмара с убийствами и секретными расстрелами возвращается на своих собственных ногах, а не в гробу»{742}. Бернард Монтгомери писал из Корка в феврале 1921 года, что «здесь ведется просто дьявольская война; из каждых двух человек один — твой друг, а второй — заклятый враг»{743}. Два года спустя он признавался: «Думаю, ко всем штатским я относился как к “шиннерам” и никогда не имел ни с кем из них никаких дел»{744}.

С точки зрения многих из этих людей, их гнев и собственное своеволие подпитывались множеством фактов и слухов. Ходили слухи о том, что ИРА способна и готова распространять тиф, что повстанцы подбрасывают отравленные конфеты и сигареты, что нельзя доверять ничему — даже самому явному и невинному дружелюбию{745}. Более зловещими, чем слухи, были многочисленные наглядные примеры, вызывавшие еще большую тревогу: полицейские, убитые в церквях; стрелки, скрывающиеся в толпе; выстрелы из-за стен; внезапные засады; изувеченные тела 17 кадетов вспомогательного дивизиона в Килмайкле; таблички «шпион», оставленные на мертвых телах… Не один только Дуглас Уимберли признавался, что спал с заряженным пистолетом под подушкой. Еще более показательно то, что он не мог отказаться от этой привычки в течение нескольких месяцев после того, как покинул Ирландию{746}. «Здесь хуже, чем в окопах, — писал Лайонел Кертис. — Постоянно рискуешь погибнуть от пули или от бомбы. В Ирландии не бывает увольнительных»{747}.[89] Жить среди военизированного насилия означало не знать, кого бояться, не знать, кто и в какой момент придет и застрелит тебя. Британское военизированное движение невозможно классифицировать и оценивать, не учитывая этого представления о противниках, равно как и критериев, по которым определялось, ведется ли война «по-спортивному» или нет{748}. И кадеты из вспомогательного дивизиона, и «Черно-коричневые» признавали свое отчаяние; то, что они видели, в чем участвовали и что делали, не вызывало у них никакой гордости. И во многом это объяснялось или оправдывалось ссылками на сущность ИРА: «Наши люди не способны отличить друзей от врагов, правила войны здесь не соблюдаются, и, соответственно, они берут правосудие в собственные руки»{749}.

Люди говорили о том, в каком напряжении они живут, вынужденные садиться на поезд, имея по револьверу в каждом кармане, издавать приказы, запрещающие гражданскому населению ходить по улицам, держа руки в карманах, ограничивать отпуска, открывать курсы по подготовке к партизанской войне, напоминать офицерам о необходимости практиковаться в стрельбе из револьверов, — причем все эти предосторожности по-своему лишь сильнее обостряли существующие страхи{750}. Многие отмечали, что вообще не имели понятия о том, куда их посылают и что они там будут делать{751}. Эрнест Мерилл Рэнсфорд из Суффолкского полка прибыл в Ирландию после Месопотамии и Индии. Он сетовал на отсутствие «переднего края», на то, что постоянная угроза не дает людям покидать казармы, отчего у них почти не имеется возможности для тренировок и отдыха, на слабую дисциплину, болезни и низкий боевой дух. Сам он ранил себя в ногу и едва избежал трибунала, сумев доказать, что это был несчастный случай, но наблюдал множество случаев «самострела»: люди были готовы на все, лишь бы вернуться домой{752}. Другие отмечали, что не знали, как реагировать на эту войну: вся прежняя подготовка оказалась на ней совершенно бесполезной. Жаловались на то, что их готовили к окопной войне, и многие просто не соответствовали своей новой роли. Заместитель генерал-адъютанта писал после одного инцидента со стрельбой:

Все они были взвинчены, распалены и делали то, к чему привыкли во французских траншеях. В данных обстоятельствах нельзя привлекать их к уголовной ответственности, но они не годятся для выполнения полицейской работы — да и годится ли для нее кто-либо из вспомогательного дивизиона?{753}

Они были встревожены и выбиты из колеи насилием, с которым сталкивались, и это влияло на те формы, которые принимала деятельность британских военизированных сил в Ирландии, сильнее, чем некоторым хотелось бы признать. Крэйг-Браун из Эссекского полка писал домой: «…после нашего отбытия из Олдершота заметно возросло число случаев пьянства»{754}. Половник Кертис признавал, что «в данных обстоятельствах даже самые смелые готовы успокаивать свои нервы выпивкой»{755}. Многие не скрывали своего отчаяния и отсутствия гордости за то, что видят, в чем участвуют и что делают. «Войска, разорившие Фермой, — писал Крэйг-Браун, — <…> скатились до уровня бошей», но, «конечно, тем булавочным уколам, которые готовы терпеть войска, тоже есть предел»{756}. Провокации и отчаяние ложились на плечи бойцов непосильным бременем. Военизированное насилие изменило природу солдата, подрывая дисциплину, боевой дух и структуру войск до такой степени, что Хью Чарльз Напье Троллоп из Суффолкского полка отмечал: «…в результате ирландской войны армия настолько деградировала, что батальонные учения, за исключением отработки одного-двух статичных батальонных построений, были сочтены нецелесообразными»{757}. В глазах некоторых из этих людей насилие, с которым они встречались, — а может быть, одна лишь его угроза или слухи о нем — разрушало самую сущность армии и армейской службы. Фредерик Э.С. Кларк из Эссекского полка выразился откровенно: «Я сам себе не нравился в Ирландии. Думаю, что все остальные тоже сами себе не нравились»{758}.

Эти свидетельства подводят нас к намного более широкому определению военизированного насилия, не связанному с конкретными группами или организациями. Тем не менее по-прежнему считается, что единственными британскими военизированными формированиями были вспомогательный дивизион и «Черно-коричневые». В глазах большинства обозревателей эти группы — особенно офицеры и кадеты вспомогательного дивизиона — своей формой и своим обликом резко отличались от регулярной полиции — и в то время, и в смысле последующего конфликта. Более того, они отличались от полиции не только своей внешностью и жалованьем, которое во вспомогательном дивизионе составляло 1 фунт в день и было феноменальным само по себе, делая это формирование на тот момент самой высокооплачиваемой силой такого рода в мире. Но что было необычного в их службе и в насилии, к которому они прибегали? Какими отличительными чертами обладало это конкретное военизированное насилие, если носителями военизированного насилия были только эти части?

Ирландские источники дают четкий ответ на этот вопрос. Дороти Макардл, «королевский агиограф [Ирландской] республики»{759}, в 1930-х годах по-своему сформулировала тезис о брутализации: она называла участников британских военизированных формирований «людьми с низким мыслительным уровнем, вышедшими из-под контроля вследствие того, что война разбудила в них самые первобытные инстинкты»{760}. Республиканские интерпретаторы того времени осуждали их как «уголовников, наркоманов, безумцев и убийц»{761}, как «британских гуннов <…> выпущенных на свободу»{762}. Но кем же еще они могли быть в глазах ирландских националистов, если не такими же карикатурами, как те, что рисовал Дэвид Лоу в The Star — где они изображались бешеными псами, которых Ллойд Джордж спустил с поводка, а теперь не может посадить обратно на цепь{763}. Такая злоба и ярость в адрес «Черно-коричневых» до сих пор делает столь значимым их место в памяти о войне, которую иногда даже называют «Коричневой войной», несмотря на их относительно небольшую численность — около 9000 «Черно-коричневых» и до 2200 человек во вспомогательном дивизионе, что ничтожно мало по сравнению с почти 60 тысячами солдат, находившихся в Ирландии, — сами по себе демонстрируют, как быстро они стали восприниматься в качестве силы, единственной в своем роде. Как отмечал в 1922 году один журналист, «проблема “Черно-коричневых” уже глубоко укоренилась в национальном сознании»{764}. Хотя не исключено, что в какой-то мере ко всем британцам подходили с одной меркой («Кажется, “Черно-коричневыми” называют всех, кто служит правительству»{765}), даже в ирландской пропаганде и мемуарах проводилось различие между «Черно-коричневыми» и офицерами вспомогательного дивизиона. Эти бывшие армейские офицеры, разгуливавшие, нацепив на себя «целый миниатюрный арсенал», и державшиеся так, «словно все эти неприятности были устроены специально для их увеселения»{766}, кажется, заслужили всеобщее невольное уважение, которое само по себе являлось чем-то вроде комплимента в глазах тех людей из ИРА, которым удавалось сравняться с ними или убить одного из них{767}. Однако «Черно-коричневые» и люди из вспомогательного дивизиона, похоже, сами с готовностью пропагандировали этот образ с тем, чтобы слухи об их безрассудстве и свирепости шли впереди них и заставляли их противников и гражданских лиц убираться с их пути. Архиепископу Дублина рекомендовали не выпускать монахинь его епархии из их монастырей, пока рядом находятся такие отчаянные люди, и помнить о том, «что наши славные ирландские девы претерпели в прошлом <…> от рук злобных кромвелевцев» и «что та же самая дьявольская жестокость присуща сегодня британским варварам», которые способны на любое подлое деяние{768}. О них отзывались как о «жалких тварях из самых гнусных дыр Лондона», и эта репутация, убеждение широкой публики в ее справедливости, ее поощрение и стремление ей соответствовать, кажется, стали едва ли не фундаментальной чертой британских военизированных сил{769}. Их называли «грязными орудиями для грязной работы», и какой-то частью своего существа они стремились стать теми, кем их хотело видеть столько людей{770}.

Нам известно множество случаев насилия, своеволия, повальных расстрелов, странных и необычных методов допроса, пыток и убийств, и даже обвинений в изнасилованиях и похищениях. В первую очередь мы узнаем обо всем этом, естественно, из публицистики и пропаганды ИРА, но более показательны донесения британской армии и RIC, а порой даже сведения, поступавшие от самих «Черно-коричневых» и вспомогательного дивизиона{771}. Кое-что нам известно от бывшего главы вспомогательного дивизиона бригадного генерала Крозиера, подавшего в отставку в феврале 1921 года из-за поведения своих подчиненных, а также из-за того, что британское правительство явно не проявляло воли или готовности к тому, чтобы приструнить их{772}. Либо в целях оправдания, либо в целях обвинения, но отличительными чертами этих людей во всех источниках назывались их недисциплинированность и необузданность, их способность к репрессиям, к поджогам, грабежам и мщению, которые сочетались с ожиданием или уверенностью в том, что им все сойдет с рук. Опять же, идея о «грязных орудиях для грязной работы», взятая на вооружение и молчаливо одобренная при попустительстве Ллойд Джорджа, дошла до самих этих людей в тренировочном лагере в Горманстауне, который, как говорили, в день выплаты жалованья превращался в «Дикий Запад»{773}. Они несли службу без четких правил, не пройдя должного обучения, толком не зная, в чем состоит их роль и задача: «ни дисциплины, ни чести мундира, ни сплоченности, ни подготовки, ни стрельбища, ни столовой — НИЧЕГО»{774}. Эти люди стали ассоциироваться с конкретными видами занятий — грабежами, поджогами, пьянством, — с конкретными событиями — в первую очередь с сожжением Корка и с разграблением Балбриггана, — с конкретными расправами — со смертью каноника Магнера в Данманвэе, с убийством бывшего армейца, капитана Николаса Прендергаста, в Фермое. По сути, на них стали валить вину за все плохое, происходившее в Ирландии в те годы. Роль козла отпущения стала частью их профессии, и за один фунт в день они брали на себя бремя не только своих, но и чужих грехов.

Хотя многие солдаты и полицейские задним числом с неприязнью отзывались о поступках «Черно-коричневых» и вспомогательного дивизиона, пожалуй, еще большее их число выражало определенную зависть к тем методам и средствам, которые позволялось применять этим вспомогательным полицейским силам. Один армейский офицер, отмечая, что «они были абсолютно недисциплинированными по стандартам нашего полка <…> [и] словно бы взяли за привычку по ночам без разрешения вырываться из казарм и убивать тех, кого считали повстанцами», по крайней мере признавал, что «эту привычку исподтишка переняли даже некоторые офицеры и солдаты из числа армейцев»{775}. И действительно, существует более чем достаточно свидетельств того, что в некоторых армейских частях практиковалось то же самое. Это подтверждает, например, Эвелин Линдси Янг, офицер из Бэндона (графство Корк). Он явно не без удовольствия описывает, как пытал пленных, утверждая, что показывал им трупы с целью запугать их и вынудить к признанию{776}. Все участники сожжения Туама в июле 1920 года являлись кадровыми служащими RIC. И в то время как многие армейцы и полицейские были склонны видеть в участниках военизированных формирований тех, кто способен «отвечать противнику достаточным и даже более чем достаточным воздаянием», многие представители армии и RIC в этом смысле ничем от них не отличались{777}. В тех случаях, когда отличительной чертой военизированных формирований являются недисциплинированность, репрессии, «ответ ударом на удар», то, возможно, было бы более уместно говорить об общем состоянии военизированного насилия, а не возлагать вину за него исключительно на одно-два вспомогательных полицейских формирования. Их особый статус, будучи чисто поверхностным, создавался различиями в жалованье и внешнем виде, репутацией и пропагандой. Но, по сути, если разница между регулярными и военизированными частями определяется их поступками, то насколько поступки последних отличались от поступков прочих королевских сил в Ирландии, демонстрировавших то же самое сочетание послушания, недисциплинированности, стрельбы, убийств, сожалений, обвинений и ошибок? Армия оправдывала свои репрессивные действия против населения точно так же, как их оправдывали «Черно-коричневые» и вспомогательный дивизион. Некий майор с планкой ордена «За выдающиеся заслуги» так объяснял в 1921 году журналисту: «Разве можно ожидать чего-либо, кроме репрессий, когда здесь так убивают твоих товарищей и товарищей твоих подчиненных?»{778} Судя по всему, все формирования в какой-то момент оказались готовы отвечать «огнем на огонь», в результате боев превратившись, как выразился руководитель армейского отдела ирландской пропаганды, в «секретное сообщество убийц» вместо «дисциплинированной регулярной армии», ведущей войну{779}.

Политика военизированного насилия

Характер военизированных формирований определялся не только их отношением к боевым действиям, в которых они участвовали, но и запретами, с которыми эти формирования сталкивались — и которые служили источником раздражения и для «Черно-коричневых», и для солдат. Представитель «Черно-коричневых» Дуглас В. Дафф писал:

…имея свободу действий, мы могли бы восстановить порядок в Ирландии за месяц, даже если бы это был мир в римском стиле, при котором страна становится пустыней. Нас же сегодня подбивали на жестокости и зверства, завтра сажали в тюрьму и увольняли за грубые слова в адрес врага — и неудивительно, что наши люди падали духом и в большинстве своем несли службу только ради жалованья{780}.

Постоянно раздавались призывы ввести военное положение, от правительства требовали назвать происходящее войной и дать разрешение на использование известных способов ведения военных действий. Монтгомери признавал, что «для победы в войне такого типа нужно быть безжалостным; Оливер Кромвель или немцы покончили бы с ней очень быстро. Но общественное мнение в наши дни не даст согласия на подобные методы»{781}. Монтгомери допускал, что подавление восстания, вероятно, все равно стало бы лишь временной мерой, но тем не менее написанные им строки полны сожаления. Многие обвиняли правительство в том, что оно сдалось в тот момент, когда до победы оставался только шаг. Ф.Э.С. Кларк писал о том, с каким стыдом он сдавал форт, удерживавшийся 350 лет, — форт, «который им отдали наши политики <…> форт, который они никогда бы не захватили» сами{782}. Джордж У. Элбин выразил свои чувства лишь немногим более откровенно: «Хорошо было правительству и интеллигенции сидеть дома на своих жирных задницах, в то время как расхлебывать все дерьмо приходилось войскам»{783}.

Но, несмотря на разочарование действиями правительства, гораздо чаще речь заходила о том, что было почетного и бесчестного на войне с ИРА, и именно такие рамки эти люди продолжали использовать для самоидентификации. Во многих отношениях как раз такая идиоматика — развитие идеи о «честной игре», представление о том, что «война между белыми людьми должна вестись по-спортивному, а не так, как воюют дикие племена», — и поставила под вопрос поведение королевских сил в Ирландии{784}. Об этом поведении стали судить по их собственным стандартам, и оказалось, что в смысле военного идеала оно оставляет желать лучшего. Вооруженным силам Его Величества не пристало заниматься репрессиями и тайными расстрелами. Победители в Мировой войне, защитники отважной Бельгии просто не имели права попасться на чем-то подобном; воевать таким образом было «не по-британски»{785}. Депутат от Либеральной партии, лейтенант-коммандер Кенворти, выступая в палате общин, привел следующее острое сопоставление:

Бельгийские эксцессы оправдывались в германском рейхстаге рассказами о бельгийцах, стреляющих из своих домов по доблестным германским войскам <…> Точно так же сейчас наше правительство оправдывает сожжение деревень в Ирландии. Если мы не осудим его, то будем виновны не меньше и даже больше, чем немецкий народ. Пусть я не добьюсь такого осуждения от этой палаты, но надеюсь, что его вынесет народ за ее стенами. Если же этого не случится, то, значит, войну выиграла Германия и в нас вселился прусский дух. И это окончательное торжество прусского духа будет означать, что 800 тысяч погребенных на десятке фронтов, цвет нашей расы, погибли зря <…> [что] Германия победила, а мы проиграли. В этом и заключается самая главная трагедия, самое большое зло{786}.

Лейборист Артур Хендерсон задавался вопросом о том, как правительство могло поставить себя в такое положение, что его действия «сравнивались с политикой [германских] гуннов в бельгийских деревнях во время войны»{787}. В глазах сэра Генри Уилсона, начальника имперского Генерального штаба, военизированное насилие было не просто «фатальной политикой и упущением со стороны правительства», а «чрезвычайно опасной и неоправданной практикой»{788}. Уилсон не был против насилия в Ирландии. Он почти неизменно называл бойцов ИРА убийцами, выступал за введение полноценного военного положения и хотел умиротворить страну с помощью расстрельных списков{789}. Но он желал, чтобы правительство взяло на себя ответственность и действовало так, как, по его мнению и убеждению, надлежит действовать британскому правительству: «Для меня все это означает полное банкротство правительства и обязательно приведет к хаосу и анархии». «Черно-коричневые» — не более чем «буйные дьяволы», а «идея Л[лойд] Дж[орджа] и Уинстона послать туда банду убийц, чтобы та перебила других убийц, была и остается вещью скандальной»{790}. В своем дневнике Уилсон отмечал аналогичное неодобрение со стороны короля: «Он хочет запретить всех “Черно-коричневых”»{791}. Они не соответствовали идеалу британской войны по представлениям Георга V.

Если военизированное насилие представляло собой оскорбление идеала войны в широком смысле, то еще более затруднительно выявить те идеалы или идеи, за которые сражалось большинство людей, отправленных в Ирландию. Если некоторые — такие как вышеупомянутый Дафф — открыто признавали, что служат исключительно за деньги, а многие вступали или возвращались в ряды военизированных сил, не найдя вообще никакой работы или такой работы, которая, по их мнению, соответствовала бы их военным заслугам, то прочие, кажется, просто не знали, где, с кем и зачем они будут сражаться в Ирландии. С точки зрения одного бойца вспомогательного дивизиона, просто «наконец нашлось какое-то занятие»{792}. В то время как люди, подобные Уилсону, являлись откровенными, убежденными и решительными унионистами и свято верили в то, что ирландские события определяют судьбу империи, в целом мотивации были такими же разными, как и сами участники военизированных формирований. Некоторыми двигала ненависть, вражда, верность империи, война ради войны. Другие всего лишь старались продержаться, отбыть свой срок, симулировать болезнь или по максимуму выжать из этого очередного назначения вдали от дома. Для третьих мотивацией являлся своеобразный расизм, нашедший выражение в словах бойца вспомогательного дивизиона: «У немца есть честь. У турка есть честь. У черномазого есть честь. Чести нет лишь у “шиннера”. Вступайтесь за любую ублюдочную расу, за какую хотите, но только не за ирландцев»{793}. Однако это отсутствие явной идеологии создает разительный контраст со многими военизированными движениями Европы. В отличие от них «Черно-коричневые» не имели ни идеологии — будь то национализм или социализм, — ни цели. Если что-то и выделяло их из числа прочих военизированных движений, то в первую очередь — борьба с врагом, ставившим перед собой намного более ясную цель:

…большинство из нас не могло не испытывать сочувствия к тем беднягам, за которыми мы охотились по холмам и болотам. Они, по крайней мере, считали, что сражаются за справедливое дело, в то время как мы точно не могли сказать этого о себе, понимая, что являемся лишь орудием в руках лондонской политической хунты{794}.

И хотя большинство не заходило так далеко, как Дафф, признававший: «Я бы перешел на службу в Ирландскую республиканскую армию, если бы знал, как это сделать», — все же он явно не был исключением, судя по частым случаям дезертирства, отставки или передачи и продажи оружия повстанцам{795}. «Мы определенно не были патриотами, готовыми умереть за свою родину», — вероятно, именно это отличало «Черно-коричневых» от других военизированных группировок той эпохи{796}. Не шло речи и о верности конкретному вождю или конкретной политике; многие скатывались к военизированному насилию из-за отсутствия иного внятного выхода. Политика, религия, этническая принадлежность и даже утрата ориентиров — все это присутствовало в той или иной мере и в тех или иных разновидностях, но в недостаточном количестве для того, чтобы оформиться в единую идеологию и сделать английское военизированное насилие в Ирландии чем-то большим, нежели сумма его частей.

Если идеология не позволяет поместить «Черно-коричневых» в какую-либо рубрику или дать им истолкование, то остается традиционная точка зрения, согласно которой они являлись «жестоким детищем военной деморализации»{797}. Британская пропаганда в Ирландии специально обыгрывала их участие в Мировой войне в надежде запугать ИРА: «Они знают, что такое опасность. Они знают, что такое война. Они и прежде, не дрогнув, смотрели смерти в лицо»{798}.

Но то же самое можно было сказать и о многих бойцах ИРА, а тезис о брутализации в случае «Черно-коричневых» так же уязвим для критики, как и в контексте всех прочих военизированных движений послевоенной Европы. Нет никакой возможности проверить его вне рамок индивидуального опыта. Были те, кто объяснял свою службу в военизированных формированиях возбуждением, ощущаемым в бою — в любом бою; например, один человек похвалялся тем, что имел на своем счету 37 убитых{799}. Но, с другой стороны, немало офицеров и солдат, удостоенных наград, увольнялись, не выдержав того, с чем они сталкивались на ирландской войне{800}. В то время как было бы «ошибкой», по словам Эдриена Грегори, «полагать, что в британской жизни не встречалось “кровожадных” ветеранов», в случае Ирландии было бы более разумно изучить реакцию многих из таких британских ветеранов на насилие и на условия их службы в Ирландии, вместо того чтобы огульно обвинять во всем Мировую войну{801}. Они были участниками военизированных формирований, реагировавшими на военизированное насилие со всем сопутствовавшим ему смятением и потенциалом к неповиновению. Первая мировая война повлияла на происходившее в Ирландии в том смысле, что многие оказались не подготовленными к тому типу насилия, который они там встретили. Тезис о брутализации во многих отношениях слишком элементарен. Природа военизированного насилия в Ирландии имела намного более сложный характер.

Кроме того, не следует упрощать дело, относясь к британскому военизированному насилию как к чему-то оторванному и далекому от самой Британии. Грегори утверждает, что разговоры о «британском самодовольстве, вызванном отсутствием послевоенного менталитета фрайкора, следует сопровождать серьезной оговоркой “за исключением Ирландии”» и что ирландское насилие даже «вызвало яростную контрреакцию против политического насилия в Великобритании»{802}. Такое выталкивание проблемы на «другой остров» не вполне согласуется с намного более сложным личным отношением к Ирландии во многих умах того времени{803}. Сэр Генри Уилсон перемещал батальоны из Ирландии в Ливерпуль и Лондон, всегда помня о том, что рабочие волнения в метрополии не менее важны, чем ирландские проблемы, и что противник знает о бремени, возложенном на силы Его Величества, и умело пользуется этим.

Те ирландцы, что достаточно умны, постепенно впутывают в свое дело английских лейбористов <…> в самом ближайшем будущем ирландский вопрос будет настолько сплетен с рабочим вопросом в Англии, что они станут неразделимы, и это будет означать сперва потерю Ирландии, затем потерю империи и наконец гибель самой Англии{804}.

Уилсон полагал, что в войне за Ирландию «сражается с Нью-Йорком, Каиром, Калькуттой и Москвой, которые используют Ирландию лишь как инструмент и орудие против Англии»{805}. В Ирландии Уилсон воевал с большевизмом и анархией точно так же, как воевал с ними в ливерпульских доках и ланкаширских шахтах, так же, как воевали с ними Union Civiques во Франции, фрайкор и сама Белая армия, даже если в случае Уилсона и Великобритании эта угроза была в большей степени надуманной, чем реальной. Борьба с одним врагом означала борьбу со всеми прочими, и в этом смысле Ирландия в глазах Уилсона была так же важна для Великобритании, как Ольстер, как Англия, как сам король. Парадоксальным образом, оппозиция Освальда Мосли военизированному насилию в 1920 году тоже играла ключевую роль в его представлениях о том, что значит быть британцем. Он перешел на скамью оппозиции в палате общин в знак протеста против дальнейшего использования правительством «Черно-коричневых»{806}.

Ирландия была не просто одной из частей империи. Она входила в Союз Великобритании и Ирландии; депутаты от Ирландии заседали в самом имперском парламенте. Тем не менее вне зависимости от конституционных тонкостей и различий практическая сторона войны с ИРА означала, что отмежеваться или дистанцироваться от военизированного насилия было не так просто, как полагает Грегори. ИРА имела роты и батальоны в Англии, Шотландии и Уэльсе. Поджоги в Ливерпуле, стрельба, планы покушения на британских министров, убийство самого сэра Генри Уилсона в июне 1922 года — все это заставляло принимать происходящее несколько ближе к сердцу по сравнению с какой-нибудь далекой колониальной войной. Заграждения, возведенные вокруг Даунинг-стрит, и полисмены, неотлучно следовавшие за Ллойд Джорджем и его министрами еще и в 1922 году, служили признаком того, что на этот раз линия фронта проходила совсем рядом{807}. Лейтенант-коммандер Кенворти поднимал и неудобный вопрос о том, что случится с участниками британских военизированных формирований после возвращения домой:

…если им позволено расстреливать людей на месте по подозрению в их принадлежности к Шинн фейну или причастности к убийствам, то что они завтра будут делать в Англии? <…> Думая, что сумеем остановиться на другой стороне пролива Святого Георга, мы проявляем оптимизм, совершенно не оправданный с точки зрения истории{808}.

От Ирландии и военизированного насилия было не так-то просто отделаться. Более того, идея вооруженного подавления профсоюзных волнений в Великобритании являлась прямым следствием перенапряжения сил в Ирландии и других местах{809}. Собственно, планы по обороне столицы во время ирландской войны были вновь извлечены из-под спуда с началом всеобщей забастовки{810}. Британцы, в отличие от французов, в 1926 году были готовы наделить отечественные военизированные формирования — Специальную полицию и Гражданский полицейский резерв — полицейскими функциями{811}. Но и тогда генерал-майор лорд Рутвен, осуществлявший общее командование в Лондоне, улавливал отголоски ирландских событий 1920–1921 годов: к этим полицейским частям «несомненно, относились как к очередной разновидности штрейкбрехеров и “Черно-коричневых”…»{812}.

Наследие

Наследие британского военизированного насилия в Ирландии имеет долгую историю. «Черно-коричневые» с легкостью вошли в пантеон ирландских бедствий наряду с Кромвелем, голодом и разорительной арендной платой. В 1972 году британский министр по делам Северной Ирландии лорд Уиндлшэм затребовал доклад о «Черно-коричневых», задаваясь вопросом о том, «дают ли они нам уроки, которые могут пригодиться в текущий момент». Согласно выводу, сделанному автором доклада, «любая британская структура, вынужденная вмешиваться в ирландские дела, наверняка будет обвинена в том, что ведет себя подобно “Черно-коричневым”»{813}. Число ссылок на этот термин и его упоминаний в одном лишь парламенте после 1972 года свидетельствует о том, что предсказания чиновника, к сожалению, оказались верными. Наследием «Черно-коричневых» в более непосредственном смысле являлись события в Палестине и служба многих бывших «Черно-коричневых» в рядах здешней жандармерии. Некоторые из них признавались, что Ирландия изменила их и что во время службы в Палестине они просто «закрывали на всё глаза», стреляли первыми, а затем не задавали никаких вопросов{814}. Воспоминания Дугласа Даффа о Палестине намного более брутальны, чем всё, что он испытал или ожидал увидеть в Ирландии{815}. В 1931 году он был фактически отправлен в отставку. Однако во многих отношениях Палестина представляла собой новую проблему, совершенно иную и намного более далекую по сравнению с Ирландией. Выражение «Черно-коричневые» оставались бранным и оскорбительным много времени спустя после палестинских событий. Его можно было услышать во время парламентских дебатов по Кипру, Кении, Малайе и во всех тех частях света, где британская политика и британские действия производили впечатление неуклюжих, неэффективных или в чем-то неверных. Оно оставалось символом беспорядка и неповиновения, состояния ума, военизированного насилия как такового, не связанного конкретно с той или иной организацией.

«Черно-коричневые» в самом широком смысле не обязательно являлись британским фрайкором, хотя Харви готов допустить, что в них шли люди точно такого же типа{816}. За ними не стояла какая-либо последовательная идеология, связанная с вопросами веры, этнической принадлежности или расы. Они были такими же экстремистами, как и те, кто видел «шиннеров» за каждым углом, и столь же безразлично относились к своему делу, как и те, кто признавал, что служит исключительно ради жалованья. К их появлению на свет привело перенапряжение полицейских и армейских сил, они не являлись союзом убежденных и разочарованных людей, которых государству приходилось как-то контролировать и обуздывать. На «отсутствие послевоенного менталитета фрайкора», о котором говорит Грегори, имеет смысл ссылаться лишь в том случае, если придерживаться слишком узких определений{817}. Но если военизированные формирования переходят к военизированному насилию, если им дозволяется означать нечто большее, чем конкретные части вспомогательных военных или полицейских сил, если под ними начинают понимать нечто более расплывчатое, более близкое к состоянию умов во всех королевских силах в Ирландии — как в армии, так и в старой и новой RIC, — более близкое к беспорядку и неповиновению, воюющее без особого внимания к обычаям, правилам и должным процедурам, то британское военизированное насилие становится намного более сложным, широким и тревожным явлением. Не зря майор Проктер протестовал, когда его назвали «Черно-коричневым». Это словечко служило слишком явным напоминанием о «грязных орудиях», применявшихся Великобританией на ирландской войне.


XIII. Джон Хорн ЗАЩИТИТЬ ПОБЕДУ: ВОЕНИЗИРОВАННАЯ ПОЛИТИКА ВО ФРАНЦИИ, 1918–1926 ГОДЫ. КОНТРПРИМЕР

Стабильные демократии Западной Европы представляют собой контрпример по отношению к основному тезису настоящей книги, выделяясь практически полным отсутствием военизированного насилия во внутренней политике в послевоенный период. Великобритания и Франция в ноябре 1918 года стали «победителями». Их политическая система успешно справилась с тяготами военного времени, и даже достаточно серьезный послевоенный социальный конфликт не стал принципиальной угрозой для существующего порядка. За таким важным исключением, как война за независимость в Ирландии, их географическая целостность не подвергалась опасности.

Однако смысл контрпримера состоит в задании концептуальной точки отсчета, позволяющей оценить основной феномен — в данном случае военизированное насилие в других регионах Европы. Вероятно, в этом отношении полезнее рассматривать не Великобританию, а Францию, поскольку в этой стране все же создавались отечественные военизированные формирования, и военизированная политика выдвигалась здесь и в качестве опоры парламентской республики, и в качестве ее альтернативы. Понимание того, почему дело обстояло таким образом и какие факторы ограничивали распространение военизированного насилия во Франции, может пролить свет на его более обширные и кровавые проявления в других странах. Однако по причинам, которые будут объяснены ниже, изучение французских военизированных формирований требует использования временных рамок, выходящих за пределы 1923 года.

Рис. 17. «Культура победы» под угрозой поражения. Голос павших на войне призывает живых встать на защиту победы: «Живые, вставайте! Не позволяйте говорить о нас как об умерших напрасно!»
Рисунок Максима Реаль дель Сарте, ведущего французского художника и скульптора, члена ультраправой группировки Action Française, раненного под Верденом в январе 1916 г.
Этот рисунок был помещен на обложке журнала «Лиги за союз французов, не предавших победу» 9 марта 1924 г., накануне выборов, выигранных «Картелем левых»

Мифы о победе и революции

Распространению военизированного насилия в первые шесть лет после завершения Первой мировой войны способствовала «культура поражения», выявленная в качестве объекта исследования лишь в недавние годы{818}. Попытки предотвратить наихудшие последствия военного поражения в Германии и Австро-Венгрии, а также стремление националистических кругов в Италии аннулировать реальное или мнимое дипломатическое поражение приводили к самоорганизации возвращавшихся с фронта офицеров и солдат, а также молодых авантюристов, не участвовавших в войне, в группировки, подменявшие собой армию. Считалось, что регулярная армия утратила способность защищать нацию и устоявшийся строй как внутри страны, в ходе классовой борьбы с радикальными и революционными движениями, вспыхивавшими после окончания войны (и скопом причислявшимися к большевизму), так и на спорных этнических рубежах новых государств, формировавшихся во время и после Парижской мирной конференции. В Финляндии и Прибалтийских республиках, в Центральной Европе, в Северной и Центральной Италии — повсюду возникали всевозможные легионы, милиции, фрайкоры и прочие вооруженные группировки, использовавшие идеологию и опыт Первой мировой войны, а также оставшиеся от нее оружие и подготовку с целью противодействовать тому, что воспринималось как социальное или национальное поражение, и обратить его вспять{819}. Они защищали свое дело с точки зрения идеологии и этнической принадлежности, но источником их влияния служило насилие — использование квазивоенных формирований как лекарства от хаоса. Более того, в Италии, где зарождалось фашистское движение, военизированное насилие превратилось в организационный принцип при разработке проекта авторитарного государства и его воплощении в жизнь{820}.

Во Франции наблюдалось противоположное явление — возникновение «культуры победы» (явления, которое как таковое до сих пор не привлекло к себе внимания историков). Никогда прежде со времен Наполеоновских войн французская армия не достигала таких размеров и не пользовалась таким престижем. Она не только «освободила» Эльзас и Лотарингию, но также (совместно с британскими и американскими силами) оккупировала Рейнланд и оставалась там до 1930 года с целью обеспечить соблюдение мирного договора. Она решительно выполняла эту роль, оккупировав в 1923 году Рур с тем, чтобы принудить Германию к выплате репараций. Кроме того, французские войска дошли из Македонии до Дуная и в 1919 году способствовали свержению недолговечного революционного правительства Белы Куна в Будапеште. Они вмешались в Гражданскую войну в России (при поддержке французского флота, вошедшего в Черное море) и помогли польской армии разгромить большевиков во время советско-польской войны 1920 года. Некоторые солдаты, которым не терпелось попасть домой, возмущались тем, что более половины армии оставалось под ружьем вплоть до подписания 28 июня 1919 года Версальского мирного договора{821}. Однако во второй половине этого года была быстро проведена демобилизация. Полки, ненужные для решения военных задач за границей, возвращались в гарнизонные города, где им устраивали торжественные встречи, подчеркивавшие масштаб победы и то, в каком долгу перед ними находится страна{822}.

Признание этого долга выразилось в создании национального ритуала, увековечивавшего память о погибших и подвиг простых солдат. Устраивая различные церемонии — начиная от проведения 14 июля 1919 года парада победы, который открывала тысяча ветеранов-инвалидов, и заканчивая торжественным открытием Могилы Неизвестного Солдата под Триумфальной аркой 11 ноября 1920 года, — государство признавало победу и уплаченную за нее цену таким образом, который устраивал большинство слоев нации, вне зависимости от их политических, религиозных или культурных взглядов{823}. Благодаря многочисленным военным мемориалам, сооруженным в течение последующих пяти лет, победа и те страдания, которые пришлось вынести по пути к ней, стали неотъемлемой частью французской гражданской и религиозной жизни{824}.

Однако наступивший мир не принес с собой полного спокойствия. Двусмысленность заключенного перемирия отражалась в трениях на мирной конференции, связанных со стремлением французской делегации дипломатически закрепить победу, одержанную Францией на поле боя. Согласно донесениям о состоянии общественного мнения, большинство французов «требовало жестких условий, которые бы исключали новые агрессивные замыслы со стороны немцев»{825}. Как хорошо известно, Клемансо приходилось лавировать между воинственными националистами (чью позицию разделял маршал Фош, Верховный главнокомандующий армиями Антанты), настаивавшими на полной аннексии Рейнланда, и Вудро Вильсоном и Ллойд Джорджем, проявлявшими больше снисходительности к Германии в стремлении избежать зеркального отражения 1871 года. С точки зрения Ллойд Джорджа, угроза большевизма, ощущавшаяся по всей Европе и особенно в Германии, требовала заключения мира на более умеренных условиях{826}. В конце концов все, за исключением социалистов (заявивших: «Этот мир — не наш мир!»), ратифицировали Версальский договор в палате депутатов{827}. Но боязнь утратить в мирные годы все завоеванное такой ценой на войне продолжала терзать французское политическое сознание.

Тревожным было и внутреннее положение страны в 1919–1920 годах, несмотря на то что ее не сотрясали жестокие социальные конфликты и революционные события, как это было в других странах. Забастовочное движение достигло в 1919–1920 годах рекордных масштабов, сойдя на нет лишь вместе со спадом 1920–1921 годов, охватившим экономику, пытавшуюся вернуться на мирные рельсы и справиться с наплывом демобилизованной рабочей силы{828}. Бастующие нередко требовали повышения заработной платы, которое предусматривалось в рамках трехсторонних соглашений, заключенных в годы войны между государством, предпринимательскими кругами и рабочим классом. Но в то же время забастовщики выступали и с более обширными призывами к реформам, опиравшимися на убеждение главной французской конфедерации профсоюзов, Confédération Générale du Travail (CGT), в том, что вклад, внесенный рабочими оборонных предприятий в победу, должен быть вознагражден установлением экономической демократии в той или иной форме. Под угрозой забастовок в конце апреля 1919 года и вопреки оппозиции со стороны предпринимателей, полагавших, что Франция не может себе такого позволить, Клемансо удовлетворил ключевое требование пролетариата — введение восьмичасового рабочего дня{829}.

Более воинственные профсоюзные круги, вдохновляясь довоенным революционным синдикализмом, отважились пойти на более радикальное, практически революционное противостояние с государством, в полной мере проявившееся во время мощной забастовки парижских машиностроителей в июне 1919 года и недолгой железнодорожной забастовки в феврале 1920 года и достигшее кульминации в ходе всеобщей забастовки 1 мая 1920 года. В то время как воинствующее меньшинство воспринимало происходящее как революционную атаку на существующий строй, забастовку возглавила CGT, потребовав окончательной национализации железных дорог (временно осуществленной государством в годы войны) и обширных реформ. Эти события стали высшей точкой послевоенных рабочих выступлений.

Социальные волнения охватили не только промышленный пролетариат. Офисные служащие также начали объединяться в профсоюзы и вести агитацию в ответ на снижение уровня жизни вследствие инфляции, а государственные служащие, которым согласно французскому профсоюзному закону 1884 года было запрещено вступать в профсоюзы, теперь требовали себе такого права. Как и в других странах, внутренние трения 1919–1920 годов во Франции были тесно связаны с жертвами военного времени и с возникавшей в ответ на них «моральной экономикой» (по выражению Эдварда Палмера Томпсона){830}. В то время как рабочие и офисные служащие по-прежнему обвиняли в инфляции «спекулянтов», припрятывавших товары, семьи из числа среднего класса, столкнувшись с трудностями, были готовы поверить, что рабочие военных заводов (включая женщин-munitionnettes) получают чрезмерно высокую зарплату, которая вместе с военными пособиями для семей, оставшихся без кормильцев, переворачивает с ног на голову довоенную иерархию доходов и социального статуса. Если семейные фермы наживались на резком увеличении спроса, то это процветание достигалось ценой изнурительного труда женщин, детей и престарелых. К этому прибавлялось негодование, вызванное убеждением в том, что рабочие оборонных предприятий — и даже городской рабочий класс в целом — это «уклонисты» (embusqués), чей привилегированный статус позволял им избежать страданий и смерти на фронте. И хотя военные заказы благодаря множеству мелких контрактов привели к росту дохода широких слоев населения, объектом самой сильной ненависти являлся даже не «уклонист», а «спекулянт»{831}.

Все эти факторы — последние тревоги в отношении мирного урегулирования, страх социальных беспорядков и общественная мораль военного времени, для которой главным критерием служили жертвы, понесенные солдатами, — в той или иной мере повлияли на французскую политическую ситуацию 1919–1923 годов. В частности, ими определялись результаты всеобщих выборов в палату депутатов в ноябре 1919 года, когда победу одержали правоцентристы и большинство мест в парламенте получили бывшие военнослужащие. «Культура победы» обеспечивала преемственность между новым парламентским большинством и теми ценностями, которые, как считалось, помогли стране успешно преодолеть военные испытания. Последние восемнадцать месяцев войны стали периодом «ремобилизации» французского общественного мнения, осуществлявшейся пропагандистскими организациями, работавшими под эгидой Union des Grandes Associations contre la Propagande Ennemie{832}. Пропагандисты всячески поносили немцев и обвиняли в измене тех, кто выступал за мирные переговоры. После того как было заключено перемирие и источником беспокойства стал миротворческий процесс, эта кампания лишь усилилась. Но ее предметом наряду с «бошем» стал «большевик» — классовый враг, прежде помогавший немцам своим «пацифизмом» и требованием мирных переговоров, а теперь совместно с Москвой готовивший революцию. Оба мифа — о «бошах» и о «большевиках» — имели одну и ту же образную структуру. Каждый из них строился на идее о внешнем заговоре, о наводнивших страну агентах, шпионах и московском (или немецком) «золоте», предназначавшемся для манипулирования «внутренними врагами», готовыми предать отечество. Как говорилось в одной правой листовке, изданной в декабре 1918 года, «сегодняшний большевик вчера был германским подпевалой и останется им завтра»{833}.[90]

Пропаганда, которую вел Union des Grandes Associations, затрагивала обе темы — и «бошей», и «большевиков». Предвыборная кампания правоцентристов в 1919 году отталкивалась не только от победы над Германией, но и от угрозы большевизма; именно тогда появился пресловутый плакат, изображавший большевика «с ножом в зубах»{834}. Как раз в тот момент большевики заявили о своем отказе платить по облигациям, размещенным царским правительством на парижской бирже и купленным множеством французских мелких инвесторов. В одной из своих последних речей в качестве премьер-министра Клемансо, позаимствовав метафору из будней окопной войны, заявил:

Пока Россия пребывает в состоянии анархии, наблюдаемой в данный момент, в Европе не наступит мир. Мы согласны [с Великобританией] в том <…> что большевизм следует окружить сетью из колючей проволоки, которая не позволит ему ворваться в цивилизованную Европу{835}.

Короче говоря, «культура победы», основанная на французском военном превосходстве, все же умерялась компромиссами коалиционной дипломатии и сопровождалась беспокойством по поводу возможного возрождения Германии, особенно после того, как США не стали ратифицировать Версальский договор, а британцы отклонили французское предложение о постоянном военном союзе. Кроме того, французов преследовал призрак революции, якобы разжигавшейся зарубежным большевизмом, которому помогали внутренние союзники по классовой борьбе. В таких условиях вряд ли у кого-то могла быть уверенность в прочности победы.

Национальная мобилизация против большевизма: гражданские союзы 1920 года

Наиболее вероятным толчком к созданию военизированных формирований в первые послевоенные годы могли стать железнодорожная забастовка в феврале 1920 года и всеобщая забастовка в мае того же года. Железные дороги представляли собой очевидное поле боя, поскольку консервативное правительство Александра Мильерана при поддержке нового правоцентристского большинства в палате депутатов намеревалось вернуть их частным владельцам. Ни реформаторское большинство, ни воинствующее меньшинство в рабочем движении не собирались с этим мириться. Весной 1920 года в синдикалистских и социалистических кругах разгоралась надежда на революцию — одновременно с тем, как страх перед ней охватывал средние классы и деревню. После того как правительство, стремясь уничтожить революционное меньшинство в составе CGT, нарушило договоренности, достигнутые в ходе февральской забастовки (которые гарантировали забастовщикам защиту от каких-либо санкций), страсти достигли апогея. Результатом стало появление гражданских союзов — Unions Civiques, — цель которых состояла в поддержке государства и обеспечении бесперебойной работы железных дорог и других служб{836}.

К счастью, мы имеем много сведений о настроениях в обоих лагерях и среди населения вообще после создания гражданских союзов. Префекты (главные представители правительства в каждом из 89 департаментов) регулярно информировали правительство о состоянии общественного мнения. Однако в марте 1920 года Министерство внутренних дел затребовало у префектов информацию о местных забастовках, о взглядах рабочего и других классов и о вероятности попыток революции. Сохранились ответы из 77 департаментов (87 процентов от их общей численности){837}. Префекты подтверждали, что железнодорожные рабочие сменили машиностроителей в роли зачинщиков профсоюзных волнений, и указывали на то, что местные профсоюзы в 32 процентах департаментов либо принадлежат к революционному крылу CGT, либо переняли революционный язык. Независимая революционная инициатива прогнозировалась лишь в 10 департаментах (это всего 13 процентов), но они включали такие крупные города, как Лион (департамент Рона), Гренобль (Изер) и Марсель (Буш-дю-Рон). Ответы из Парижа (департамент Сена) не сохранились, но он, несомненно, тоже входил в эту категорию{838}. Впрочем, еще более существенно то, что, по мнению префектов, в 28 департаментах (то есть в 36 процентах от общего их числа) местные профсоюзы подчинились бы приказу CGT о всеобщей забастовке.

Государство заранее знало, что реальную опасность представляла собой не столько революция, сколько возможная опора CGT на солидарность, сложившуюся за три предыдущих года в ходе противостояния с правительством, собиравшимся отменить меры военного контроля за экономикой и поощрять рыночные силы и частное предпринимательство с целью обеспечить экономическое возрождение. Особенно угрожающей являлась попытка синдикалистского меньшинства использовать эту солидарность в революционных целях, однако формальной причиной для наступления правительства на CGT служили право на труд и незаконное блокирование работы общественных служб. Однако из докладов префектов также видно, что если воинствующее синдикалистское и социалистическое меньшинство вопреки реальности убежденно верило в неминуемость революции, то ответный страх перед революцией был распространен еще больше, нередко скрывая нежелание допускать какие-либо изменения в отношениях между классами. Полицейский комиссар Марселя писал:

По правде говоря, уже в течение некоторого времени «грядущая революция» становится темой любого разговора. Повсюду — в кафе, в буржуазных клубах (cercles), в салонах — люди говорят о революции как о чем-то почти неминуемом. В рабочих кругах и среди передовых социалистов вопрос о революции перестал быть излюбленной темой одних лишь экстремистов и сторонников насилия, отныне присутствуя в каждой речи. В этом окружении о революции теперь говорят как о том, что случится неизбежно, причем очень скоро. В группах, ведущих пропаганду, никто не сомневается в грядущем захвате государственной власти пролетариатом — вернее, CGT и Объединенной социалистической партией, — споры идут лишь в отношении даты и способа. На селе страхи перед социальным переворотом так же сильны, как и в городах; однако там подавляющее большинство враждебно любым революционным движениям…{839}

Доклады по 54 департаментам (это 61 процент от их числа) дают представление о настроениях «буржуазии» и нижних слоев среднего класса. В 45 из этих департаментов (83 процента) буржуазия выражала преданность существующему социальному строю, а в 21 (39 процентов) выказывала беспокойство (inquiétude) в отношении социальной ситуации. В шести департаментах буржуазия и низы среднего класса считались неспособными поддерживать порядок без помощи государства, однако в 12 департаментах (22 процента) они, согласно докладам, демонстрировали «добровольческий» дух. За немногими исключениями, крестьянство считалось не менее враждебным идее революции, как свидетельствуют доклады по 55 из 66 департаментов, префекты которых отчитались об умонастроениях в деревне. Более чем в четверти случаев крестьяне с негодованием отзывались о поведении рабочих вообще или бастующих железнодорожников в частности. Жители одной коммуны в департаменте Буш-дю-Рон возмущались железнодорожниками, которые «имеют такой хороший заработок и живут в таких хороших условиях, а в годы войны были избавлены от страданий, которым мы, крестьяне, подвергались в окопах, не говоря уже о мучительном беспокойстве, одолевавшем наши семьи»{840}. Однако удаленность крестьян от центров конфликта не позволяла им в него вмешиваться. Гражданские союзы являлись порождением активности, наблюдавшейся префектами среди городских средних классов, которые боялись революции и встали в оппозицию даже к организованной умеренными профсоюзами железнодорожной забастовке, считая ее угрозой для общественного строя и национального возрождения.

Первый французский гражданский союз был создан в январе 1920 года лионским адвокатом Пьером Мильвуа, хотя этому событию предшествовал прецедент в Женеве. Являясь членом Union des Grandes Associations contre la Propagande Ennemie, a также президентом Союза отцов и матерей, чьи сыновья умерли за родину (Union des Pères et Mères dont les fils sont morts pour la Patrie), Мильвуа был безусловным приверженцем «культуры победы»{841}. Лион не случайно оказался колыбелью этого движения, поскольку город являлся одним из центров трудового конфликта: так, в начале марта здесь состоялась забастовка с участием около 40 тысяч рабочих{842}. Кроме того, Лион служил нервным узлом важной железнодорожной сети, связывавшей Париж со Средиземноморьем. Мильвуа утверждал, что его союз, объединявший в основном инженеров, механиков и студентов, не собирается вмешиваться в законные трудовые споры, а намерен лишь помогать властям в отражении политически мотивированных нападок на общественный строй, если не попыток разжечь революцию. Во время февральской забастовки благодаря стараниям добровольцев не прекращалась подача электричества и продолжал действовать общественный транспорт.

По сути, еще предшествовавшей осенью правительство, обеспокоенное тем, что демобилизация лишает его вооруженных сил, на которые оно бы могло рассчитывать при подавлении крупных внутренних беспорядков, стало задумываться о мобилизации вспомогательной гражданской милиции. Эту идею подхватил Мильеран, и уже во время февральской железнодорожной забастовки Министерство внутренних дел обратилось за помощью к добровольцам. Однако лишь лионский эксперимент привлек к себе национальное внимание, и правительство еще до начала майской всеобщей забастовки попыталось распространить его на всю страну{843}. В Париже некий пожилой генерал, признавая лионский прецедент, основал столичный гражданский союз — по его словам, такой эксперимент стал возможен лишь благодаря окопному товариществу, преодолевшему классовые различия («эти буржуа научились пачкать руки, отвечать ударом на удар и ползать в грязи. Для борьбы с революционерами ничего большего и не требуется»){844}. В Сент-Этьене, крупной индустриальной агломерации на востоке Центрального Массива и втором важнейшем центре производства вооружений (после Парижа) во время войны, где во главе рабочего движения стояли воинствующие революционеры, гражданский союз был создан ввиду «серьезности» большевистской угрозы{845}. На учредительную встречу союза явилось более 500 человек; в его состав входили лица свободных профессий, а также занятые в промышленности и торговле (владельцы предприятий, наемные служащие и рабочие) — «за одним или двумя исключениями, все — демобилизованные солдаты, доблестно исполнившие свой долг на фронте и не принимавшие активного участия в политических баталиях»{846}.

К моменту всеобщей забастовки, объявленной CGT 1 мая, во Франции существовало 40 гражданских союзов, а к моменту ее окончания — не менее 65{847}. В Париже и Лионе гражданские союзы обеспечивали работу общественного транспорта, газо-, водо- и электроснабжения. Кроме того, они участвовали в организации минимально необходимого подвоза продовольствия и топлива в магазины и на склады{848}. Усилиями специалистов и более чем 9 тысяч студентов высших технических учебных заведений, нанятых железнодорожными компаниями, в течение всей забастовки продолжали ходить поезда{849}. 400 студентов Ecole des Hautes Etudes Commerciales, ведущего коммерческого учебного заведения в Париже, «как минимум наполовину — демобилизованные военнослужащие, в большинстве своем офицеры, все до единого награжденные Военным крестом, а некоторые — и орденом Почетного легиона», пришли на смену водителям, пожарным, телефонистам и связистам{850}. Не оставались в стороне и женщины. Три национальные организации Красного Креста (имевшие исключительно женский персонал) во время всеобщей забастовки официально предложили свои услуги Мильерану. Однако они также позволяли своим членам вступать в гражданские союзы с условием не носить форму и опознавательные знаки Красного Креста{851}. Все это вело к яростным столкновениям, так как рабочие обвиняли добровольцев в штрейкбрехерстве, но последние избегали выполнения полицейских обязанностей. Замену бастующих, незаконно оставивших свои рабочие места, они в принципе считали «гражданской акцией».

Являлись ли гражданские союзы военизированными формированиями? Называя свои действия «гражданскими акциями», их участники акцентировали сознательный отказ от организации по военному признаку, не говоря уже о применении оружия. Этот вопрос встал на повестку дня после того, как Стеж, министр внутренних дел, предложил, чтобы гражданские союзы взяли на себя полицейские функции, охраняя железные дороги и телеграфные линии. Указ, изданный накануне всеобщей забастовки, разрешал создание добровольческих полицейских отрядов, но это начинание закончилось «почти полным провалом», поскольку ветераны, готовые защищать национальные интересы, «с отвращением» относились к идее о том, чтобы стать полицией. После майской забастовки по приказам префектов началось тайное создание «гражданской гвардии». Но когда об этом стало известно, левые объявили гражданские союзы «белогвардейскими». Согласно докладу национальной полицейской службы, впоследствии принимались самые серьезные меры к тому, чтобы в гражданских союзах не видели «агрессора», а относились к ним «просто как к организациям гражданской обороны»{852}.

Существенными факторами при этом являлись опыт войны и ощущение принадлежности к ветеранам. Важную роль в мобилизации добровольцев однозначно сыграла «культура победы». Более того, гражданские союзы стали ядром более широкой мобилизации, охватывавшей не только общества Красного Креста, но и некоторые ветеранские организации — в первую очередь Ligue des Chefs de Section (бывших унтер-офицеров), a также многих членов и местные группы Union Nationale des Combattants (UNC), более консервативной из двух крупных ассоциаций anciens combattants{853}. Военный опыт диктовал представление о том, что каждый патриот должен встать на защиту завоеванной в 1918 году победы. С этой точки зрения «большевизм» и радикальное меньшинство в составе CGT представляли собой новое воплощение прежнего врага. Столь же неприемлемой была и готовность большинства членов CGT прибегнуть к политической забастовке с целью добиваться такой важной реформы, как национализация железных дорог, особенно в условиях, когда срочно требовалась реконструкция северо-востока страны, опустошенного войной. Один из руководителей Парижского гражданского союза огласил эти аргументы в последние дни майской забастовки. Союз не отрицал необходимости в реформах и в признании «моральной экономики», оставшейся от времен войны, — в частности, он призывал к изменениям налоговой системы, направленным на борьбу со «спекулянтами». Однако он оправдывал свое противодействие забастовке с точки зрения охраны свободы в демократической республике — именно той свободы, которую и защищали во время войны, — от любых форм диктатуры:

Франция — не Россия. Она потратила полтора столетия на то, чтобы одну за другой завоевать все те свободы, которые служат условием социального и политического прогресса: свободу собраний, свободу печати <…> Франция защитит священные цели наших славных революций от сил, стремящихся к насильственному свержению [существующего режима], и от реакционных ретроградов{854}.

Фактически правительство Мильерана избегало обращения к военизированному насилию в ходе кампании, развернутой против CGT (которую обвиняли в нарушении профсоюзного закона 1884 года, запрещавшего политические забастовки) и синдикалистского меньшинства, 18 тысяч активистов которого были уволены железнодорожными компаниями после майской забастовки. Уверенное в наличии достаточных военных и полицейских сил, чтобы противодействовать любым нарушениям спокойствия, правительство использовало модель общенациональной мобилизации, вдохновлявшуюся памятью о 1914 годе (и его мифами), — Мильеран называл происходившее «гражданской битвой на Марне» — наряду с более чем реальными воспоминаниями об армейской службе и фронтовом братстве. Такой подход позволил изолировать забастовщиков почти как военного противника, недостойного общественной поддержки. Стеж заявил в парламенте:

Подстрекатели борьбы с экономической жизнеспособностью родины вдохновляются идеями с Востока, нашедшими среди нас намного больше слепых орудий, нежели сознательных последователей{855}.

Перед лицом такой угрозы гражданские союзы были объявлены Священным союзом в новом обличье и беспристрастным воплощением истинной нации. В 1920 году они объединились в федерацию и продолжали существовать до конца десятилетия, однако вследствие затухания рабочих волнений уже никогда больше не претерпевали аналогичной мобилизации{856}. На примере гражданских союзов видно, что во Франции отсутствовало пространство для военизированного насилия — даже в период самой напряженной социальной конфронтации в первые послевоенные годы. Благодаря наличию сильного парламентского большинства у консервативного правительства, опиравшегося на «культуру победы», призрак революции и вызов со стороны организованного труда удалось победить с помощью мобилизации добровольцев — в первую очередь из числа городских средних классов — на поддержку республики и существующего социального строя. Через пару лет в журнале новой Федерации гражданских союзов отмечалось, что, хотя итальянский фашизм разделяет с гражданскими союзами идею социального мира и сильного правительства, применяемые им методы совершенно бесполезны в республиканской Франции{857}.

Защита победы: военизированные организации и Cartel des Gauches, 1924–1926

К 1924 году военизированное насилие, спровоцированное поражением, революцией, контрреволюцией и межэтническими столкновениями по поводу принадлежности к новым нациям, в большей части Европы либо затухало, либо перерождалось во внутриполитическую борьбу. В Германии после оккупации Рура в 1923 году парламентское правительство и экономика постепенно стабилизировались, что заложило основы для «процветания» середины и конца 1920-х годов. Большевики, понемногу приступавшие к нормализации дипломатических отношений с другими странами, уже не представляли собой столь явной международной угрозы, как прежде.

После того как улеглись страсти военного времени, Франция тоже вступила в период разрядки в отношениях с бывшим врагом. В то время как оккупация Рура обеспечила прекратившееся было поступление репараций, их издержки в смысле поляризации германской политики подталкивали французов к частичному примирению с прежним противником. Результатом стало наступление с 1926 года эпохи Локарнской дипломатии, принятие Германии в Лигу Наций и партнерство французского и немецкого министров иностранных дел Аристида Бриана и Густава Штреземана, полных решимости сделать все, чтобы их странам не пришлось еще раз пережить катастрофу мировой войны{858}. Сигналом к переменам и одновременно их подтверждением стали майские выборы 1924 года, вернувшие в парламент левоцентристское большинство и позволившие Радикальной партии, объединившейся с социалистами в так называемый Cartel des Gauches («Картель левых»), сформировать правительство{859}. Политические лидеры, во время войны подвергавшиеся преследованиям за пацифистские взгляды (Кайо, Мальви), возобновили свою министерскую карьеру. На повестку дня был снова поставлен ряд социальных реформ, за которые во время войны выступали умеренные синдикалисты и социалисты. Но в первую очередь благодаря «культурной демобилизации» стихала ненависть к военному противнику. Кровь, пролитая на фронтах, становилась вкладом в укрепление антивоенных настроений и, соответственно, в новый интернационализм, призванный уменьшить межнациональную враждебность{860}.

Все это разрушало «культуру победы» и порождало сильнейшее беспокойство среди ее главных представителей — правых националистов{861}. В то время как прочие могли верить в то, что новая Германия была уже совсем не той империей, что развязала войну, правые сохраняли убеждение, что под демократическим фасадом все осталось прежним. В самом факте установления дипломатических отношений Советской России с Францией, как и с другими европейскими державами, они усматривали очередной революционный заговор, а создание небольшой, но чрезвычайно провокационно себя ведущей Французской коммунистической партии формализовало идеологическую конфронтацию между демократией, коммунизмом и авторитаризмом во внутренней политике{862}. Таким образом, «боши» и «большевики» оставались врагами, но теперь к этому списку прибавился и сам Cartel des Gauches, который обвиняли в посягательствах и на победу 1918 году, и на завоевавших ее ветеранов. Язык дипломатической разрядки и культурной демобилизации, в рамках которой сама война изображалась величайшим злом, воспринимался как предательство. Соответственно тенденции, ослаблявшие военизированное насилие в других странах, оказывали противоположный эффект во Франции, где военизированное движение приобрело статус серьезной идеи и заметного течения в политике. Природу и масштабы этого военизированного движения можно оценить, вкратце ознакомившись с наиболее заметными группами из числа поддерживавших его.

Пьер Тэтэнже, основатель Jeunesses Patriotes (JP), был скромным служащим парижского универмага Printemps, породнившимся с банкирской семьей и со временем превратившимся в успешного бизнесмена и основателя фирмы по производству шампанского, получившей его имя. Благодаря влиянию со стороны родственников жены Тэтэнже навсегда стал приверженцем бонапартистского течения во французской политике и перед войной вступил в Лигу патриотов (основанную в ответ на поражение 1871 года). На выборах 1919 года он получил место депутата от Парижа. Все это способствовало его приобщению к давним традициям правого авторитаризма. Однако Тэтэнже побывал и на Первой мировой войне, удостоившись четырех упоминаний за отвагу, проявленную этим «прирожденным военным»{863}. В 1920 году он считал революционерами даже реформаторское руководство CGT, осуждал забастовщиков за попытку «саботировать победу» и призывал наградить железнодорожников, патриотично продолжавших работать, — при этом, впрочем, довольствовался тем, что поддерживал правительство Мильерана{864}. И напротив, в 1924 году победа «Картеля левых» представлялась Тэтэнже угрозой для самого государства, вынудив его к основанию новой военизированной политической организации — JP.

Поводом для этого послужили события 23 ноября 1924 года, когда состоялась официальная церемония переноса останков Жана Жореса, лидера социалистов и решительного сторонника мира, убитого в 1914 году накануне войны, в Пантеон. В глазах правых это стало символом всего зла, воплощавшегося в «Картеле левых». Мало того, что эта церемония означала официальное одобрение антивоенной позиции Жореса и, соответственно, отречение от жертв Мировой войны; ключевую роль в торжествах играл организованный труд — за гробом шли шахтеры из избирательного округа Жореса в полном горняцком облачении и в черных шапках. Еще более тревожным было то, что в шествии участвовали коммунисты, которые несли красные флаги, пели «Интернационал» и выкрикивали: «Долой войну!» К ним присоединялись рабочие, включая многих иммигрантов: они в значительном количестве приезжали в послевоенную Францию, привлеченные реконструкцией северо-востока страны{865}. Для Тэтэнже это стало призывом к действию; зрелище иностранных рабочих под коммунистическими флагами навело его на мысль о том, что «еще несколько дней — и улицы могут стать добычей революции»{866}.

В следующем месяце Тэтэнже основал JP как молодежную группу в рамках Ligue des Patriotes и с полного одобрения руководства этой организации, которая сама по себе подверглась обновлению с целью противодействия угрозе, ощущавшейся со стороны «Картеля левых». Первоначально использовалась организационная модель, аналогичная той, по которой проводилась «национальная» мобилизация 1920 года, предусматривавшая создание местных «групп действия», открытых для всех французов, вне зависимости от их политических взглядов. Однако задача прогнать с улиц коммунистов, предположительно вооруженных и организованных в квазивоенные отряды, предполагала применение насилия. В одном из ранних уставов JP утверждалось, что Jeunesses Patriotes созданы ради «координации всех живых сил во Франции ради защиты социального строя и национального процветания с использованием гомеопатических средств против коммунизма, революционного социализма и разрушительных сил масонства»{867}.

В течение 1925–1926 годов, после поглощения двух других правых группировок, Jeunesses Patriotes получили полную независимость и были реорганизованы на откровенно военизированной основе. Главными единицами организации стали «центурии», включавшие по сто человек из конкретного района и делившиеся на «ударные центурии», всегда готовые к бою и призванные возглавлять шествия JP в случае начала столкновений, «активные центурии», обязанные выйти на улицу по получении приказа, и «резервные центурии», находившиеся в запасе на случай полномасштабной мобилизации{868}. Эта структура сознательно или бессознательно воспроизводила структуру национальной армии (при которой «действующая» армия состояла из призывников, проходящих службу, резерва и территориальных частей). Отличительным признаком членов JP была форма (синий мундир и берет) и трость. Существовала также элитная часть, Brigade de Feu («Боевая бригада»), представлявшая собой личную охрану Тэтэнже. По оценкам полиции, в 1926 году JP насчитывали в своих рядах около 50 тысяч человек, имели 48 «центурий» в Париже и были представлены в крупных провинциальных городах{869}.

JP вступали в уличные схватки с коммунистами, создавшими свою собственную революционную гвардию. Однако это больше походило на массовые волнения, нежели на вооруженную борьбу — хотя четыре члена JP были застрелены в 1925 году в ходе особенно жестокой стычки на улице Дамремон в Париже. Тогда во время муниципальных выборов JP устроили шествие, сознательно бросая вызов коммунистам, которые сами стремились к столкновению с националистами. В результате разгоревшегося сражения и погибли эти четверо, тем самым дав движению мучеников, необходимых для военизированного культа{870}. Но представления JP о цели насилия оставались неоднозначными. JP ставили перед собой четкую задачу бороться с революционной угрозой во Франции и с международным коммунизмом, иногда считая себя в этом отношении вспомогательными силами государства — именно тем, чем не пожелали становиться гражданские союзы в 1920 году. Тэтэнже пользовался поддержкой примерно 70 депутатов парламента и сохранял связи с Ligue des Patriotes даже после формального разрыва с ней. Тем не менее в своем манифесте, изданном в 1926 году, когда «Картель левых» еще находился у власти, Тэтэнже также нападал на правительство:

Хватит нам анархии в нашей стране. Мы полны решимости бороться с этой анархией во всех ее видах: в виде кровавого и активного анархизма, т.е. коммунизма, и в виде скрытой и пассивной анархии, каковой является тот режим, с которым мы вынуждены жить в данный момент{871}.

В качестве альтернативы предлагался «режим порядка», основанный на сильной власти, классовом сотрудничестве и социальной реформе; его следовало установить мирными методами, при необходимости, впрочем, не отказываясь и от насилия. Конечной целью называлось восстановление победы 1918 года:

По окончании войны страна питала единодушную надежду на то, что победа [которую «Картель» превратил в поражение] станет основой для строительства новой Франции. На это же надеялись и все те, кто расстался с жизнью на поле боя{872}.

Вспоминая погибших на улице Дамремон, Тэтэнже призывал страну воплотить эту цель в жизнь. Однако два года спустя, когда «Картель левых» пал и власть перешла к правоцентристам, в образцовой речи, распространявшейся среди членов JP, утверждалось: «JP — не фашисты <…> Существуют и другие способы выбраться из нынешних затруднений, помимо свержения наших институтов, способных дать нам сильное и энергичное правительство»{873}.

Faisceau («фасции»), основанные Жоржем Валуа, пытались устранить эту двусмысленность, заимствовав свое имя и по крайней мере внешние проявления у итальянского фашизма. Отправная точка этого движения была той же, что и у JP. Однако корни Валуа — интеллектуала-самоучки скромного происхождения, который еще до войны пытался объединить монархистов из Action Française с революционным синдикализмом с целью свержения парламентской республики, — делали его более изобретательным в интеллектуальном плане и более радикальным в политическом плане по сравнению с Тэтэнже{874}. Впрочем, их объединяли представления о единстве, иерархии и прежде всего о власти, полученные на основе военного опыта. Взгляды Валуа во многом сложились под влиянием генерала де Кастельно, в 1916 году руководившего обороной Вердена, — тем более что в 1920-х годах Кастельно играл заметную роль в стане правых сил. 11 ноября 1924 года Валуа устроил в Париже митинг ветеранов в знак протеста против результатов майских выборов. В апреле 1925 года из этой инициативы родились Légions pour la Politique de la Victoire («Легионы за политику победы [1918 года]»), которые Валуа создал совместно с двумя другими правыми интеллектуалами, Филиппом Барре и Жаком Артюи, призвав «подмастерьев победы» выступить против коммунизма и нового духа примирения с Германией (снова «боши» и «большевики»){875}. Все это делалось ради насаждения «политики победы» экстрапарламентскими средствами и установления диктатуры{876}. 11 ноября 1925 года новая организация была преобразована в Faisceau des Combattants et des Producteurs.

Программа Валуа предусматривала возрождение победы посредством апелляции к ветеранам Мировой войны как источнику легитимной власти в корпоративном государстве и создания диктаторского режима, который покончил бы и с «Картелем», и с республикой. «Победа, наша победа погублена политиканами и тыловыми крысами (embusqués)», — объявлялось в одном из первых манифестов нового движения. Используя театральные приемы, позаимствованные у итальянских фашистов, Валуа в 1926 году собрал ветеранов сперва в Вердене, а затем в Реймсе — священных точках Западного фронта — с целью создания живого тела новой политики и последующего установления «диктатуры бойца». Он призывал к «национальной революции», воспользовавшись термином, который не терял актуальности в течение следующих двадцати лет{877}. В отличие от Тэтэнже Валуа называл ноябрьские выборы 1919 года «контрреволюцией», поскольку они надели на правых электоральную смирительную рубашку, освободить их из которой были призваны Faisceau. Таким образом, насилие и военизированная организация являлись неотъемлемыми чертами Faisceau, которые не имели намерения выдавать себя за помощников государства в деле борьбы с коммунизмом и поддержания общественного порядка. Местные «легионы» Faisceau носили синие рубашки, похожие на форму итальянских фашистов, и, подобно JP, участвовали в уличных сражениях — к которым привела, например, попытка местных левых сил остановить национальный крестовый поход Faisceau на Реймс 27 июня 1926 года{878}. Faisceau не могли сравняться своей численностью с JP, даже на пике движения, в 1926 году, имея в своих рядах около 40 тысяч человек{879}. После падения «Картеля левых» они тоже вошли в фазу упадка, окончательно развалившись в 1928 году.

Военизированное насилие стало в 1924–1926 годах заметным течением в правой политике, представляя собой реакцию как на распад «культуры победы» (уже отягощенный сомнениями и тревогами), так и на усиление левых, подрывавшее возможности государства к выполнению консервативной политической и социальной повестки дня. В то время как определенную роль играл международный контекст (страх разрядки в отношениях с Германией и Россией, укрепление фашистского правительства в Италии), на первом месте находились все же внутренние соображения. Нравственный и политический капитал ветеранов давал Валуа альтернативный источник силы для наступления на «картелистекую» республику. Формы и опыт военной организации были особенно важны для Тэтэнже, стремившегося получить инструмент, который позволял бы оспаривать контроль коммунистов над улицами с целью защиты социального строя, хотя и не обязательно правительства «Картеля».

Эти воинствующие правые группировки представляли собой не единственные выражения протеста. Некоторые организации ветеранов, включая UNC, также мобилизовались против коммунистов и критиковали примирение с Германией. Генерал де Кастельно возглавлял Fédération Nationale Catholique (FNC), которая стремилась защитить дух Священного союза и противостояла антиклерикализму правительства «Картеля», скатывавшегося к довоенным антикатолическим настроениям. И все же, несмотря на взгляды руководителей этих консервативных и ультраправых организаций, и UNC, и FNC, представлявшие собой крупные движения, тщательно избегали чего-либо незаконного, не говоря уже об уличном насилии{880}. Например, генерал де Кастельно поддерживал тесные связи с церковным руководством и использовал епархиальную структуру как местную основу для деятельности FNC, во главе которой стояли многие представители католической верXVIIIки{881}.

1924–1926 годы стали временем, когда правые силы взяли на вооружение уличные антиправительственные демонстрации, организовывавшиеся людьми, чье социальное положение и происхождение обычно заставляли их сторониться подобных методов. С декабря 1924 по июль 1926 года состоялось 185 таких манифестаций{882}. Тот же импульс лежал в основе ряда организаций, демонстрировавших свою приверженность тем или иным формам военизированного насилия. Менее ясным остается уровень их склонности к реальному — в противоположность символическому — насилию. У нас как будто бы отсутствуют свидетельства о проявлениях других видов военизированного насилия — таких как поджоги, нападения и угрозы, регулярно практиковавшиеся итальянскими фашистами с марта 1919 года. Более того, группы, по крайней мере в принципе одобрявшие насилие, были намного малочисленнее организаций, ставивших перед собой цель защиты «победы» 1918 года, но не желавших даже в теории оказаться на стороне сил беспорядка. К 1927–1928 годам «Картель левых» распался, однако многие темы культурной демобилизации были взяты на вооружение новыми правоцентристскими правительствами. Бриан возглавлял Министерство иностранных дел вплоть до своей смерти в 1932 году, и политика разрядки в отношениях с Германией достигла наибольшего размаха уже после краха «Картеля». С военизированным движением было покончено, по крайней мере на время.

Заключение

Французский контрпример позволяет выделить ряд факторов, подпитывавших военизированные движения и насилие в других странах. Во-первых, благодаря тому, что в 1920 году, на пике послевоенной социальной напряженности, реальная революция — в противоположность воображаемой — во Франции так и не состоялась, мобилизация среднего класса на защиту «национального дела» носила в первую очередь экономический и гражданский характер, не принимая насильственной, военизированной формы. Ровно противоположное происходило в то же самое время в Италии, где «красное двухлетие» (biennio rosso) осенью 1920 года ознаменовалось захватом заводов, и в Германии, где фрайкоры жестоко разгромили последние отряды «красной» милиции в Руре.

Во-вторых, военизированные организации практически не имели возможности подорвать монополию на применение силы или отобрать ее у победоносного Французского государства, обладавшего колоссальной военной и политической мощью. В 1920 году гражданские союзы являлись в лучшем случае полезным помощником государства и не претендовали ни на что большее. Демонстрации 1924–1926 годов не несли никакой угрозы общественному строю, так как и JP, и Faisceau оставались относительно малочисленными организациями. Несмотря на то что обе они старались привлечь на свою сторону ветеранов Первой мировой войны, тех было слишком много для того, чтобы встать под какое-то одно знамя — насчитывалось около 3 миллионов ветеранов, входивших в те или иные ассоциации. Опять же, здесь виден заметный контраст с другими странами, где государство утратило значительную часть своей власти и где поражение либо отказ признать его делали политическую власть яблоком раздора, которое доставалось самым сильным вооруженным группировкам, нередко апеллировавшим как минимум к одной из разновидностей течений в ветеранской среде.

В-третьих, благодаря крепкой политической культуре французской парламентской республики трехсторонний конфликт между фашизмом, коммунизмом и демократией протекал на обочине французской политики и нередко приобретал налет зарубежной экзотики (так, JP старательно открещивались от каких-либо сопоставлений с итальянским фашизмом). Это, в свою очередь, сужало политическое пространство, в котором одна из сил могла бы заручиться военизированной поддержкой против оппонентов или против парламентского режима. Правда, стремление правоцентристов монополизировать «победу» и «национальные» интересы позволило оказывать давление на левое правительство как в парламенте и в печати, так и посредством уличных демонстраций. Однако неоднозначное отношение самих JP к подобным методам (в отличие от намного более четкой позиции Faisceau) демонстрировало, что даже в этом отношении возможности для выступлений военизированной организации против государства — в противоположность коммунизму и угрозе «революции» — были незначительными.

В-четвертых, почти полное отсутствие межэтнических и приграничных трений еще сильнее ограничивало проникновение военизированной политики в национальную жизнь. Правда, мнимая неспособность «Картеля» добиться единства мнений по вопросу об Эльзасе и Лотарингии, усилившая движение за автономию Эльзаса, в глазах JP и FNC служила еще одним подтверждением того, что «Картель» не в состоянии защитить победу 1918 года. Но это был мелкий вопрос по сравнению с последствиями перекройки границ в других регионах.

Наконец, незначительные масштабы французского военизированного движения, равно как и то, что оно существовало в основном в риторической и организационной сферах, на практике почти не прибегая к насилию, должны заставить нас с осторожностью относиться к заявлениям о том, что опыт Мировой войны имел обязательным следствием «брутализацию» послевоенных обществ. Этот аргумент используется намного шире, чем предполагал его автор Георг Моссе, говоривший об этом лишь применительно к послевоенной политической жизни в Германии{883}. Французская политика перед войной не была свободна от внутреннего насилия — возможно, вследствие незрелости демократической политики во Франции после 1870 года. Однако в послевоенный период насилие сохраняло здесь ограниченный характер — по крайней мере по сравнению с большей частью Центральной, Южной и Восточной Европы. Военизированное насилие как раз и является одним из тех симптомов, которые помогают выяснить, где и почему действительно наблюдалась брутализация послевоенной политики.


Список принятых сокращений

AJ — Архив Jугославиje (Београд)

АРР — Архив русской революции (Берлин)

ВИ — Вопросы истории (Москва)

ВМРО — Внутренняя македонская революционная организация

ГАРФ — Государственный архив Российской Федерации (Москва)

ГУВК — Генеральный украинский военный комитет

ДАЛО — Державний apxiв Львiвськоï областi (Львiв)

ЕП — «Единение и прогресс» (партия младотурок)

ИРА — Ирландская республиканская армия

КВЖД — Китайско-Восточная железная дорога

ММРО — Международная македонская революционная организация

ОГПУ — Объединенное государственное политическое управление

ОРЮНА — Организация югославских националистов

ОСВАГ — Осведомительное агентство

ОУН — Организация украинских националистов

РВС — Революционный военный совет

РГАСПИ — Российский государственный архив социально-политической истории (Москва)

РГИА — Российский государственный исторический архив (Санкт-Петербург)

РККА — Рабоче-крестьянская Красная армия

СДПГ — Социал-демократическая партия Германии

ССЛ — Союз стрелков Литвы

ТИГР — «Триест, Истрия, Гориция и Риека» (военизированная группировка)

УГА — Украинская галицкая армия

ЧК — Чрезвычайная комиссия

AHRC — Art & Humanities Research Council

AN — Archives Nationales (Paris)

BAR — Bakhmeteff Archive of Russian and East European History and Culture (Columbia University, New York)

BN — Biblioteka Narodowa (Warszawa)

BOA — Baçbakanlik Osmanli Arçivi (Istanbul)

CGT — Confédération Générale du Travail (Всеобщая конфедерация труда)

DDA — Dublin Diocesan Archives

FNC — Fédération Nationale Catholique (Национальная католическая федерация)

HDA — Hrvatski Drzavni Arhiv (Zagreb)

HLA — Hoover Institution Archives (Stanford, Cal.)

IWM — Imperial War Museum

JP — Jeunesses Patriotes (Патриотическая молодежь)

LHC — Liddell Hart Centre (London)

MOVE — Венгерский национальный союз обороны

MVSN — Milizia Volontaria per la Sicurezza Nazionale (Добровольная милиция национальной безопасности)

NIOD — Nederlands instituut voor oorlogsdocumentatie (Amsterdam)

OÖLA — Oberösterreichisches Landesarchiv (Linz)

PA AA — Politisches Archiv des Auswärtigen Amtes (Berlin)

POW — Polska organizacja wojskowa (Польская военная организация)

RIC — Royal Irish Constabulary (Королевская ирландская полиция)

SHD — Service Historique de Défense

TNA — The National Archives (Richmond, Surrey, UK)

UCDA — University College Dublin Archives (Dublin, Ireland)

UGACPE — Union des Grandes Associations contre la Propagande Ennemie UNC — Union Nationale des Combattants (Национальный союз ветеранов) ZfG — Zeitschrift für Geschichtswissenschaft (Berlin)


Загрузка...