Глава III Отрезанный от всего мира

Майор Коминс, начальник охраны аэродрома, выделил отделение солдат, чтобы не подпускать людей ближе чем на сто ярдов к горящим обломкам. Потушить огонь попыток не предпринималось, поскольку начальство опасалось, как бы в самолете не оказались невзорвавшиеся бомбы. Остальные перешли к краю шоссе, которое кольцом опоясывало летное поле. Мне казалось, ребята, будто привороженные пламенем, никак не могли поверить, что это их рук дело, впрочем, так же, как и я сам. Прежде чем уезжать, командир авиакрыла Уинтон и майор Коминс побеседовали с Треворсом и Лэнгдоном и поздравили их с успехом.

Но, хотя я и стоял вместе с остальными, глядя, как догорают эти изуродованные куски стали, я едва ли осознавал то, что видел. А когда к шоссе привели второго немца, чтобы дождаться машины, я только и заметил, что он совсем еще желторотый, что лицо у него в крови от большого пореза на лбу и что он плачет; страшные рыдания, с которыми он не мог совладать, сотрясали его хлипкое тело. Я не мог, как другие, столпившиеся вокруг него, смотреть на его мальчишеское горе. Голова моя была занята совсем другими проблемами.

— Штурман, наверное, не успел выскочить из самолета, — услышал я голос Треворса, когда машина ВВС увезла этого мальчишку. — Спускались только двое — это все видели.

— А может быть, у него не раскрылся парашют, — предположил сержант из охраны.

— Может быть, — согласился Треворе. — В таком случае, утром найдут его тело. Бедолага!

— Бедолага?! Что ты хочешь этим сказать? Видел бы ты то, что я видел во Франции, не говорил бы «бедолага»!

Конца разговора я не расслышал. Я все пытался разобраться, в самом ли деле пилот, с которым я беседовал, что-то знает о каком-то плане или же просто блефует. Сказать это с уверенностью о человеке в его состоянии было трудно. Я пытался поставить себя на его место и посмотреть, что бы почувствовал и что бы сделал пройди я такую же школу, какую прошел он.

Потеря самолета, очевидно, вывела его из равновесия. Пилот, казалось мне, испытывает к машине нечто сродни любви капитана к своему судну. Ему, наверняка, захотелось бы как-то отомстить людям, превратившим ее из крылатого существа, полного красоты и жизни, в жалкие обломки. Я вспомнил круг враждебных пилоту лиц в свете пламени. Он мог нанести им ответный удар только одним способом: запугать их. Я говорил по-немецки, и он был вынужден нанести удар через меня…

И все-таки, что же заставило его заявить мне, что у них есть план захвата британских аэродромов истребительной авиации? Что заставило его сообщить мне о готовящемся нападении на Торби? Неужто просто бравада и ничего больше?

В то, что простой пилот знает о плане захвата наших авиабаз, верилось с трудом. Такой план по понятным причинам содержался бы в строгой тайне и был бы известен лишь самым высоким чинам люфтваффе. Но вполне возможно, что слух о наличии такого плана дошел до офицерских столовых. А может быть, это был всего-навсего тот случай, когда желаемое принимают за действительное. Понятно, чтобы вторжение оказалось успешным, врагу очень хотелось бы парализовать воздушный щит нашей страны. Вероятно поэтому немецкие авиаторы и пришли к заключению, что их верховное командование разработало план, осуществление которого позволит добиться такой цели. А может, сбитый пилот просто решил, что такой план должен быть, и в минуту горечи выдал его за факт, решив, что этим можно поддержать страх, в который, как он, наверное, воображал, после падения Франции повергнуты британцы.

И все же… очень этот немец уверен в себе. Да и мог ли он вообще наплести о каком-то плане, не будучи уверенным, что тот существует…? Сказать что-либо определенное было трудно. Его заявление о том, будто в пятницу Торби подвергнется налету пикирующих бомбардировщиков, еще можно было понять. Этот немец мог знать дату, когда по определенной цели будет нанесен удар. И я хорошо понимал, что он воспользовался этой информацией, чтобы придать убедительность неправдоподобному заявлению. Если бы я доложил об этом разговоре — а я знал, что сделать мне это придется, — наше начальство могло отнестись к идее о плане скептически. Если бы его предсказание о налете на Торби оказаkось верным, оно значительно добавило бы веса его первому заявлению.

Были, однако, две вещи, которые меня озадачивали. Во-первых, стал бы он понапрасну растрачивать браваду на простого зенитчика? Ведь он наверняка знал, что вскоре его будет допрашивать офицер разведки. Разве не именно тогда следовало бы выложить свою информацию, если бы он хотел, чтобы она дала максимальный эффект? Во-вторых, почему он замолк, как только увидел Вейла? Я бы мог еще понять, если бы он оборвал себя на полуслове при виде нашего командира. Но Вейл — человек гражданский! Это не лезло ни в какие ворота: выходило, что он знает библиотекаря.

В конце концов я сдался. Разум мой достиг того состояния, когда прийти к тому или иному заключению я был уже просто неспособен.

Я протолкался туда, где Тайни Треворc беседовал с только что прибывшим Огилви. Мне пришлось подождать, пока Огилви не освободился. Треворе повернулся и увидел меня:

— Привет, Хэнсон, — сказал он. — Быстро же вы сбили свой первый самолет. Мне что-то было от вас нужно. Ах, да. Вы ведь беседовали с пилотом по-немецки. Что он вам сказал?

— Собственно, я как раз и шел поговорить с вами об этом, — ответил я и передал ему суть разговора.

— Пожалуй, вам лучше сообщить об этом мистеру Огилви, — посоветовал Треворе. — Может, в этом и нет ничего такого, ведь, как вы говорите, человек был порядком потрясен. Хотя лично мне трудно поверить, чтобы у обыкновенного пилота была подобная информация. — Он глянул на группу офицеров, к которой только что присоединился Огилви. — Поторчите тут немного, а когда Малыш освободится, я подведу вас… Впрочем, лучше перехватим его прямо сейчас.

Я последовал за ним к кромке шоссе, и мы перехватили Огилви, когда он садился в машину офицера охранки.

— Одну минуточку, сэр, — сказал Треворе. — Хэнсон хочет вам кое-что сообщить, и это, на мой взгляд, представляет определенный интерес.

Огилви, уже поставивший ногу на подножку, задержался.

— Ну, что там еще? — спросил он своим резким отрывистым голосом.

Это был человек маленького роста, предрасположенный к полноте; лицо круглое, заурядное, на носу — очки в роговой оправе. Поскольку в нем не было ничего командирского, он окружил себя атмосферой высокомерия и надменности, но уважения к себе этим не снискал.

До войны он, кажется, занимался страхованием. Как бы там ни было, он не кончал офицерского училища, а звание получил в территориальной армии[19]. Огилви не повезло: ему пришлось командовать подразделением, в котором большинство младших командиров были по социальному положению выше его, поэтому он неизменно старался подчеркнуть свое превосходство, но выглядело это совершенно неестественно. Наиболее заметным следствием создавшегося положения была его манера говорить отрывисто, которую, я уверен, он специально выработал в себе.

Я передал ему содержание моего разговора с немцем, но, когда подошел к собственным взглядам на достоверность этой информации, он оборвал меня:

— Ясно. Понимаю. Передам ваше состояние кому следует. Всего доброго, старшина.

С тем сел в машину и укатил.

Я смотрел вслед уезжающей машине с чувством, что ответственность за то, чтобы довести этот разговор до сведения людей, которые в состоянии определить его ценность, по-прежнему лежит на мне. Огилви, очевидно, имел в виду командира Торби или прикрепленного к авиабазе офицера разведки. Донесение об этом, хотя и могло дойти до Министерства военно-воздушных сил, скорее затерялось бы среди обычных донесений, его убрали бы в папочку, а те высокопоставленные лица, которые могли судить о его важности, даже и не узнали бы о нем. Я был знаком с помощником заведующего отделом печати Министерства военно-воздушных сил и решил, что мне бы следовало написать ему, изложив все подробности.

Я заикнулся было об этом Треворсу, но он сказал:

— Ради бога, не делайте этого, не оберетесь хлопот. Вы теперь в армии, а в армии нельзя забывать о формальностях — субординация и все такое прочее. Любое донесение должно пройти сначала через вашего командира, а от него — через батарею и полк — в бригаду. Обратиться непосредственно к самому главному вы не имеете права.

— Пожалуй, это верно, — согласился я. — Но если в этой идее о плане что-то есть, значит, она чрезвычайно важна.

— Если в ней что-то есть, — ответил он, — тогда, несомненно, контрразведке все об этом известно. Во всяком случае, вы больше ни за что не отвечаете.

Я же считал по-иному. Будучи журналистом, я слишком часто видел, как все задерживается из-за канцелярских проволочек, и поэтому прекрасно представлял себе, что мою информацию не ждет ничего хорошего, если она пойдет по официальным каналам.

Уснуть я никак не мог и просто лежал на койке. Прежде всего, мне надо было решить для себя, действительно ли немецкий пилот знал что-то важное и под влиянием минуты нечаянно проболтался. Но чем больше я думал об этом, тем неуверенней себя чувствовал. А ведь я понимал, что если даже я сам не уверен, то любой человек в министерстве ВВС, ответственный за донесение по этому делу, тоже не склонен будет придавать ему большого значения. Все зависело от показаний пленного на допросе.

С этим я наконец уснул, смертельно усталый.

Мы снова заступили на пост в четыре — весьма утомительная смена. События прошедшей ночи казались далеким сном, но на северном конце аэродрома, будто памятник нашему подвигу, лежали обломки самолета. В семь нас сменили, но, вместо того, чтобы отправиться в столовую на завтрак, мы сразу же опять завалились спать. Очнулся я от рева моторов на капонире рядом с нашим бараком. Шум стоял страшный, койка подо мной дрожала.

— Похоже, предстоит перелет, — услышал я чей-то голос, но глаз не открыл.

Не успел я, однако, перевернуться на другой бок, как мой сон нарушил «танной».

— Внимание! Внимание! Эскадрилья «тигров» — взлет! Эскадрилья «тигров» — взлет! Взлет! Взлет! Все.

— Нет покоя несчастным, — услышал я голос Четвуда. Его койка заскрипела, он встал.

Я подождал, не желая окончательно просыпаться, хотя нервы мои уже полностью пробудились. Ревели моторы — машины покидали капониры и выруливали на взлетную полосу. Я в страхе ждал неизбежного топота — знака, что мне придется выбираться из уютной постели. Он не заставил себя ждать, почти тут же распахнулась дверь и кто-то крикнул:

— К орудию!

Я вскочил с койки и, не размыкая плотно сжатых век, потянулся за курткой.

— Какая засечка? — спросил кто-то.

— Двадцать самолетов на юго-востоке, летят на северо-запад на высоте двадцати пяти тысяч футов, — последовал ответ.

Я открыл глаза и пошарил под кроватью в поисках своих парусиновых туфель. Через щели в шторах затемнения струился солнечный свет. Выйдя из барака, я увидел чистое голубое небо и дымку над землей. Уже теплело, ветра совершенно не было. Когда я добрался до окопа, как раз взлетало последнее звено, а ведущее, из трех самолетов, уже исчезало в дымке, направляясь на юго-восток и круто набирая высоту.

— Внимание! Внимание! Ожидается воздушная тревога! Ожидается воздушная тревога!

— А вам не кажется, что это уже слишком, — заметил Кэн. — Я хочу сказать, для такого дела еще чертовски рано.

— Странно, что он всегда прилетает во время приема пищи, — сказал Хэлсон. — Завтрак он вчера пропустил, зато прилетал к ленчу и к чаю.

— Все это — война нервов, — сказал Лэнгдон.

— Что это там наверху? — Вытянутая рука Мики указывала высоко к востоку. На какую-то долю секунды на солнце сверкнул самолет. Лэнгдон поднес к глазам бинокль.

Но это всего лишь кружила эскадрилья наших «харрикейнов». Никакого врага мы не увидели, и вскоре из оперативного отдела сообщили, что вражеские самолеты рассеялись. По «танною» объявили отбой воздушной тревоги, но прошло еще некоторое время, прежде чем нам разрешили уйти с поста. А когда все-таки разрешили, пошел уже десятый час, и наш расчет заступил на дежурство.

Дело в том, что днем мы тогда дежурили по двухчасовой системе — исключением был только первый срок, длившийся три часа. Начальство считало, что у зенитки — на случаи неожиданного нападения — должен постоянно находиться орудийный расчет. Поскольку на позиции нас было двенадцать человек, а увольнительных нам не давали, можно было держать в каждом расчете шестерых, что вполне достаточно для укомплектования. В течение дня расчет, свободный от вахты, должен был явиться на пост, как только давалась команда «к орудию». Ночью же мы становились к орудию только по тревоге. Со времени моего прибытия на аэродром ночные тревоги стали обычным явлением. Отсюда и этот новый распорядок, в соответствии с которым ночью у орудия находился только дежурный расчет, если не было предупреждения о возможном налете или если командир подразделения не находил нужным усилить его.

Другой расчет ушел на завтрак. Нам сходить в столовку так и не удалось, и многие из нас достали шоколад. Лично я не был голоден. После выпавшего мне сна — он продолжался три с половиной часа и был самым долгим с тех пор, как я прибыл на аэродром — я, казалось, еще больше устал. Впридачу ко всему голова моя снова была забита воспоминаниями о ночном разговоре с немецким пилотом. На солнышке его слова уже не казались такими важными, но я вдруг вспомнил, что рассказал нам Треворе в ВТС. Неужели между попыткой раздобыть план оборонительных сооружений авиабазы и замыслом немцев вывести из строя наш аэродром есть какая-то связь? Все это довольно сильно отдавало мелодрамой, а немец охоч до мелодрамы — сама история прихода нацистов к власти была мелодрамой в чистом виде. Мы в Англии к ней не привыкли, на континенте она стала обычным делом.

Зазвонил телефон. Трубку взял Лэнгдон. Положив ее, он повернулся ко мне.

— Тебе надлежит немедленно явиться в канцелярию подразделения. Тебя хочет видеть мистер Огилви.

Я как будто снова перенесся в школьные годы: «Директор хочет видеть тебя в своем кабинете».

Канцелярия — мистер Огилви предпочитал, чтобы ее называли штабом подразделения — находилась у южной стороны летного поля, занимая часть здания штаба авиабазы. Добравшись туда, я спросил Эндрю Мейсона, нашего делопроизводителя, зачем я понадобился Огилви. Тот ответил, что не знает, но добавил, что перед тем, как его попросили позвонить и вызвать меня, туда заходил офицер ВВС.

Мейсон открыл внутреннюю дверь и доложил обо мне. Войдя, я подошел к столу, за которым восседал Огилви, отдал честь и вытянулся по стойке смирно. В кабинете каким-то образом уживались одновременно и порядок, и кавардак. Угол у окна был завален снаряжением — ящиками с противогазами, кучей обмундирования, стальными касками, резиновыми сапогами. На столе старшины, помещавшемся у стены напротив входной двери, валялись бумаги, блокноты, пропуска. В углу рядом с ним стоял старомодный сейф. Осыпающаяся штукатурка стен, окрашенных клеевой краской в довольно тошнотворный оттенок зеленого цвета, была увешана копиями действующих приказов, аэронавигационными картами и плакатами с широкогрудыми мужчинами, демонстрирующими самые элементарные физические упражнения.

Когда я отдал честь, мистер Огилви поднял глаза.

— Ах, да, Хенсон, — сказал он, откидываясь на стуле и вынимая трубку изо рта. — Насчет того разговора, который у вас был с немецким пилотом. У меня только что был офицер разведки, который допрашивал его утром. А до того я рассказал ему, что пилот рассказал вам. Немец даже не пытался это отрицать. По сути дела, он повторил все это в самой что ни на есть язвительной манере. Когда же ему стали задавать вопросы относительно этого плана, он не смог сообщить никаких подробностей. Он стал распространяться о мощи люфтваффе и о том, как британские аэродромы истребителей будут уничтожены, а наше сопротивление сломлено. О плане он вообще говорил туманно. Но он не сказал ничего такого, что убедило бы офицера разведки, будто и впрямь существует какой-то специальный план уничтожения наших авиабаз. Разве что какое-нибудь неопределенное намерение вывести их из строя.

Он вытащил коробок спичек и вновь закурил трубку.

— Что касается налета на Торби, — продолжал он, — то тут действительно создается впечатление, что он что-то знает. Он был весьма уклончив на этот счет, заявив, что это не более чем слух, какой именно называли день, он не помнит. Офицер разведки пришел к заключению, что он просто не хочет говорить и темнит. Не исключена, разумеется, возможность, что это ложный ход. Немецкие ВВС и прежде проделывали такие номера. Они сообщают летчикам ложную информацию для того, чтобы, если их собьют и у них развяжется язык, они ничего не выдали. Тем не менее меня заверили, что в пятницу будут приняты все необходимые меры, чтобы защитить нашу базу. Я решил, что вам захочется это знать, так как именно благодаря вам это дело доведено до сведения начальства.

Я подумал, как это мило с его стороны — он столь подробно изложил мне ситуацию. Но на душе у меня было неспокойно — мне казалось, что немецкий пилот непоследователен. Я так и заявил.

— У него, вероятно, был только один мотив, заставивший его рассказать мне об этом плане, — заговорил я. — Обозленный потерей самолета, он хотел запугать нас. Значит, либо этот план — сплошная выдумка, либо он действительно существует, и летчик, желая достичь своей цели, козырнул тем, что знает о нем.

— Переходите к делу, — в голосе Огилви снова появились отрывистые нотки.

— Ну, сэр, если бы это был чистый вымысел, он бы, не колеблясь, придумал подробности, — на мгновение все это дело показалось мне вдруг абсолютно ясным, — Моя точка зрения такова: будучи в полубессознательном состоянии, он выболтал что-то такое, о чем бы болтать ему не следовало. Когда офицер разведки спросил его об этом плане, он понял, что, если станет отрицать сказанное мне, подозрения еще больше усилятся. Поэтому он и повторил свое заявление, а когда от него потребовали подробностей, он пустился в общие рассуждения, туманные и запутанные, что, как он и ожидал, бросило тень сомнения на все это дело. Что же касается предполагаемого налета на Торби, тут он явно заметал следы. Очевидно, он достиг своей цели, отвлекши внимание офицера от плана к налету.

Огилви постучал черенком трубки по зубам.

— Да нет, боюсь, офицер разведки вовсе так не думает. У него опыт в таких делах. Я полагаю, вам следует считать, что он прав.

Но офицер разведки не видел, как немецкий пилот замолк, будто воды в рот набрал, на полуслове, когда встретился взглядом с Вейлом. В этом, казалось, и скрывается ключ к разгадке всей тайны.

— Вы не скажете, сэр, собирается ли начальник разведки сделать представление об этом разведке ВВС? — спросил я.

— Мне он ничего об этом не говорил. Я полагаю, что это войдет в ежевечернее донесение командиру.

Чего я и опасался.

— Я считаю, что донесение об этом деле должно быть передано разведке ВВС немедленно, — заявил я.

— Боюсь, Хэнсон, что вы там считаете или чего не считаете, важности не представляет, — резковато ответил Огилви. — Это дело находится в компетенции ВВС, и их начальник разведки уже сформулировал собственное мнение. — Он помолчал. — Если хотите, можете оставить заявление, и я отошлю его на батарею.

Огилви все было как об стену горох, но, хотя я и понимал, что толку от этого не будет, я сказал, что заявление напишу. Он дал мне бумагу, и я устроился за столом старшины. Чтобы написать заявление, понадобилось время — ведь его надо было сделать кратким и в то же время понятным. Чем черт не шутит — оно могло попасть в руки человека, который отнесется к этому делу с неменьшей серьезностью, чем я.

Когда я вернулся на позицию, было почти десять тридцать. Мики, не умевший обуздывать свое любопытство, тут же спросил, зачем это я понадобился Огилви.

— Только что умерла моя бабушка, — ответил я. — Он дал мне увольнительную на неделю — надо же ее похоронить.

— Неделю?! Серьезно?! Тебе дали неделю?! Только из-за того, что умерла твоя бабка?! Это паршивая батарея. Вы, ребята, все заодно. Как только один из благородных устал, господи, ему отпуск! Неделя из-за того, что умерла бабушка! Ну, забодай меня комар! Случись такое с кем-нибудь попроще, вроде меня или Фуллера, так сразу бы — пшел вон! Нет, браток, это несправедливо. В настоящей армии такого бы не случилось. Ни в коем разе. Пехота — вот куда мне надо было податься.

У Мики было весьма высоко развито классовое сознание, хотя сам он этого даже не понимал. Ему виделась привилегия там, где таковой на самом деле не было. Из-за этой его черты, да еще потому, что он постоянно ворчал по пустякам, он порой становился просто невыносимым. Послушать его, так выходило, что с ним почти никогда не поступали, как с другими, на самом же деле ему сходило с рук гораздо больше, чем кому-либо.

— А, не будь дураком, Мики, — сказал Лэнгдон. — Никакого отпуска ему не дали. Просто он вежливо хочет сказать тебе, чтобы ты не лез не в свое дело.

— Ага, ясно, — Мики снова заулыбался. — Прости, браток, я не понял.

Лэнгдон занимался осмотром оборудования, который на нашем орудии проводился каждое утро между десятью и одиннадцатью. Народу там хватало, и я сел на скамейку У телефона. Я по-прежнему был встревожен. Большинство, наверное, посчитало бы этот вопрос закрытым. Если начальник разведки удовлетворен, чего ж мне-то тревожиться? Но в том-то и дело, что журналистика приучает человека инстинктивно идти до конца, сколь бы ни горька была истина. Начальник разведки, возможно, прав. Но мне не давало покоя то, что немец замолк при виде Вейла. Казалось, будто его поймали, когда он говорил что-то такое, чего ему говорить не следовало бы. Только так и можно было объяснить поспешность, с которой он закрыл рот. А это уже наводило на мысль о том, что он знает Вейла — что Вейл, по сути дела, член «пятой колонны».

Когда в одиннадцать часов нас сменил расчет капрала Худа, я прямо вцепился в Кэна, уходившего с позиции.

— Ты здесь уже относительно давно, Кэн, — заговорил я. — Ты, случайно, никого не знаешь, кто мог бы рассказать мне что-нибудь о Вейле… ну, ты знаешь, о библиотекаре?

Он окинул меня быстрым взглядом, но не спросил, зачем мне все это нужно.

— Есть тут один парень из ВВС, мы с ним познакомились в ВТС для летчиков — это еще до того, как поставили нашу палатку. По-моему, его фамилия Дэвидсон. Во всяком случае, он был помощником библиотекаря. Мы познакомились с ним, потому что Вейл занимался с теми, кто собирался сдавать экзамен по тригонометрии на младшее офицерское звание. Милый парень, он очень много нам помогал. Мне кажется, он все еще здесь.

— А ты не мог бы меня познакомить с ним? — спросил я.

— Ну, разумеется, милый мальчик. В любое время.

— А что если прямо сейчас?

— Сейчас?! — И снова этот быстрый взгляд. Мне даже показалось, что вот-вот посыпятся вопросы, но он только сказал: — Ну что ж. Я собираюсь на плац помыться. Прихвачу тебя по дороге.

Я поблагодарил и добавил:

— Буду очень обязан, если ты никому об этом не скажешь. Я потом как-нибудь все объясню.

— Ну что ж, — согласился он. — Но если ты действуешь на свой страх и риск, будь поосторожней. Хотя я бы не сказал, что на бедном крошке Вейле можно сделать какой-то там материал.

— Почему «бедный крошка Вейл»?

— Ну, даже и не знаю. Он довольно славный, ты не находишь? Он как-то сказал мне, что уж если ему и хотелось кем-то стать, так это актером.

Мы зашли в барак, и он взял из чемодана свои купальные принадлежности. Когда мы прошли мимо капонира, он заговорил снова:

— Я часто задумывался, почему он стал библиотекарем в таком месте. Ты знаешь, он ведь здесь уже почти четыре года. А он умный парень. Я думаю, он неплохо бы преуспел и в твоей профессии.

Четыре года! Значит, с 1936-го.

— А ты не знаешь, чем он занимался до приезда сюда? — спросил я.

— Чего не знаю, того не знаю, старина. Но он не перешел сюда с другой авиабазы, в этом я уверен. По-моему, он был школьным учителем. Он очень интересно вел эти занятия по тригонометрии. Иногда, когда мы заканчивали намеченную работу, он, бывало, принимался толковать о тактике воздушного боя. Мне кажется, он пишет об этом книгу. Уж не поэтому ли он тебя заинтересовал? По-моему, он немало поездил. Во всяком случае, он занимался европейской политикой. Он рассказывал нам много такого, о чем я понятия не имел, о приходе нацистов к власти и о закулисных махинациях французских политиков. Он не то чтобы предсказал падение Франции, но после того, как он обрисовал нам внутреннее положение этой страны, я не удивился, когда это случилось.

Это было интересно. Вейл, с его бледным лицом и седыми волосами, начинал «обретать форму» в моем сознании. Все зависело от того, кем или, вернее, где он был, прежде чем появился на нашем аэродроме.

Больше ничего полезного Кэн сообщить не мог. Однако с его слов у меня создалось впечатление, что Вейл далеко не рядовой библиотекарь авиабазы. Он, похоже, обладал весьма широкими познаниями о положении дел в Европе. И почему, если так хорошо разбирается в них, он довольствуется тем, что торчит четыре года на нашем аэродроме?

Библиотека занимала помещение совместно с ИМКА[20] сразу же за штабом авиабазы. По сути дела, это был учебный центр. Кэн ввел меня туда и познакомил с Дэвидсоном, худеньким веснушчатым мужчиной с рыжеватыми волосами. Я сказал ему, что пришел разведать, какие шансы на то, что будут организованы новые курсы по тригонометрии. Но когда Кэн ушел, я перевел разговор на Вейла. Дэвидсон, однако, едва ли что добавил к уже сказанному Кэном. Хотя он и проработал с Вейлом более полутора лет, но понятия не имел, где тот был, прежде чем стал библиотекарем в Торби.

Он прямо восхищался Вейлом и считал его блестящим человеком.

— Здесь его таланты пропадают понапрасну, — заявил он, устремив на меня свои водянистые глаза.

Значит, все опять упирается в тот же самый вопрос — почему Вейл довольствовался тем, что оставался на Торби?

Затем Дэвидсон заговорил о ночном бое.

— Сегодня утром мистер Вейл мне все о нем рассказал. Вы знаете, он побеседовал с обоими военнопленными. — Он был прямо напичкан информацией. — Младший-то совсем еще мальчишка — ему едва исполнилось семнадцать. Зато другому за тридцать, у него целая куча наград, в том числе железные кресты первой и второй степени. Сейчас, когда идет война, Вейлу, наверное, очень интересно, — задумчиво добавил он. — Поскольку он гражданский, чины для него не преграда. Командир о нем очень высокого мнения. По-моему, он частенько с ним советуется по многим вопросам. О том, что происходит здесь, Вейлу известно абсолютно все, и я бы нисколько не удивился, узнав, что он принимает участие в разработке нашей стратегии. А то, что он не знает о тактике воздушного боя, и знать не стоит.

— Он действительно беседовал с военнопленными? — спросил я.

— О да. Он полиглот. По-моему, знает пять языков. Он вполне мог поговорить с ними по-немецки. И я уверен, вытянул из них больше, чем начальник разведки.

— А он не говорил вам, что они ему сказали?

— Ну, по его словам, старший — человек весьма жестокий, закоренелый наци. Мальчишка же страшно напуган.

— Когда он их видел? — спросил я.

— Вероятно, как только их привели. Они с командиром были при них, пока военный врач перевязывал им раны.

Это казалось невероятным. Однако именно поэтому я чувствовал, что это должно быть правдой. Ситуация еще раз стала такой же ясной, какой была, когда я разговаривал с Огилви. Озадачивало меня одно: был ли человек того типа, к которому я относил пилота, достаточно коварен, чтобы отвлечь внимание начальника разведки от плана к предполагавшемуся налету? Если Вейл тайный агент, тогда все можно объяснить. Он сказал летчику, какой линии придерживаться. Правда, при разговоре присутствовали командир и военврач, но, вполне вероятно, ни тот, ни другой немецкого не понимают.

Я ушел от Дэвидсона в глубокой задумчивости. Во мне росло чувство ответственности. Я слишком хорошо знал, как журналисты в погоне за сенсацией порою начисто лишаются рассудительности. Однако я чувствовал, что в этом деле есть что-то такое, чего я ни забыть, ни проигнорировать не мог. В то же время я знал, что действовать надо крайне осторожно. Пойди я по начальству, я бы только попал в беду и ничего не добился. Положение у Вейла на аэродроме довольно прочное. Над моими подозрениями, основанными лишь на догадках, только посмеялись бы, и всё. А заявить: «Я же вам говорил», когда наш аэродром окажется в руках немцев, было бы слабым утешением. Оставалось только одно — узнать, чем Вейл занимался до 1936 года.

Под слепящим светом солнца на плацу было жарко и пыльно. Шел первый час, палатка ВТС была открыта. Мне захотелось выпить пива. Внутри стояла страшная духота, хотя людей там было мало. Я отнес свою бутылку к столу у открытого откидного люка. Пиво было теплое и шипучее. Я закурил.

А что если позвонить Биллу Тренту? Он был репортером «Глоба» по уголовным делам. Уж Билл-то знает, как заполучить нужную информацию. Однако звонить из переговорной будки на базе было бы величайшей глупостью. Она работала через коммутатор ВВС, и я не мог быть уверен, что оператор не будет подслушивать. Я не имел ни малейшего представления, насколько строга цензура у нас на аэродроме. Ближайший переговорный пункт находился в деревне Торби, отправиться туда означало бы пойти в самоволку. Это было слишком опасно.

Я вспомнил, что в час нам опять заступать. Надо было съесть свой второй завтрак, но особой радости эта мысль у меня не вызвала. С питанием в Торби было плохо. Столовая для летчиков была первоначально построена на 400 или 500 мест, а теперь ей приходилось обслуживать около двух тысяч человек. Там сейчас наверняка жарко и стоит вонь, грязные столы и неизбежная очередь. Л на ленч подадут бобы — другого не было уже несколько недель.

Я как раз допил пиво и поднялся, когда вошла Марион Шелдон. Несмотря на жару, от нее веяло свежестью и прохладой. Она увидела меня и улыбнулась. Вдруг мне стало ясно, что вот же оно — разрешение всех моих проблем. Сотрудницы ЖВС были расквартированы за пределами лагеря, и им предоставлялась значительная свобода. Более того, я чувствовал, что Марион — единственный человек в лагере, кому я действительно могу довериться. Я заказал пиво, и мы расположились за моим столом.

— Послушайте, вы не окажете мне одну услугу? — спросил я.

— Разумеется. Что именно?

— Я хочу передать кое-что Биллу Тренту. Дело весьма личное, и я не хочу звонить с аэродрома. Вот я и подумал, не могли бы вы позвонить ему из деревни? Сам я этого сделать не могу. Мы привязаны к лагерю.

— Я бы с удовольствием, да вряд ли что из этого получится. Сегодня утром несколько девушек пытались позвонить в Лондон, но принимают только экстренные заказы. По-моему, после вчерашнего налета на Митчет повреждена линия.

Это был удар под дых. Я мог, разумеется, написать. Но это означало бы задержку.

— А телеграмма? — спросил я.

— По-моему, телеграммы принимают, — ответила она.

Я заколебался. Телеграмму не скроешь — это не телефонный разговор или письмо, но другого выхода не было.

— Тогда отправите телеграмму?

— Конечно. Мне заступать на дежурство только вечером.

Я нацарапал текст на обороте конверта: «Пожалуйста добудь все подробности Вейле библиотекаре Торби с тридцать шестого тчк Могут оказаться жизненно важными тчк Результатах позвони рано пятницу». Особого восторга этот текст у меня не вызывал — уж лучше поговорить с Биллом. Оставалось только надеяться, что он прочитает между строк и поймет, что это исключительно важно. Я протянул телеграмму Марион.

— Надеюсь, вы сможете разобрать мой почерк, — сказал я.

Она пробежала текст глазами, и я увидел, как у нее слегка поднялись брови. Но это был единственный знак, которым она дала понять, что текст необычен: вопросов она никаких не задавала, а объяснять сиnуацию я был не расположен. Теперь, когда пришло время поверить себя бумаге, я почувствовал слишком большую неуверенность и не мог пуститься в рассуждения о своих подозрениях. Она сунула конверт в карман.

— Отправлю сразу же после ленча, — пообещала она.

— Вспомнил, — сказал я. — Мне, пожалуй, тоже надо поесть. В час опять на пост.

— Тогда у вас мало времени — уже без двадцати.

Я встал.

— Посидим сегодня вечером за пивом?

— С удовольствием. Только в восемь мне на смену.

— Отлично. Я сменяюсь в семь. Буду ждать вас здесь сразу же после семи. Если, конечно, Гитлер позволит.

— Надеюсь, что позволит. — Марион улыбнулась.

Она вдруг придала мне уверенности, эта улыбка. Мне захотелось остаться и обсудить все с Марион, но надо было идти на ленч, и я оставил девушку за столом — она потягивала пиво.

День тянулся медленно. Воздушных тревог не было, и времени для размышлений хватало с избытком. Сменившись в три, мы попытались подремать. Эта пополуденная сиеста стала теперь у нас ежедневным ритуалом. Без нее, я уверен, мы были бы не в состоянии двигаться. Было сразу видно, кто горожанин, а кто привык работать на открытом воздухе. Мики с Фуллером завалились на свои койки в бараке, сняв лишь куртки и накрывшись покрывалами. Остальные разделись и легли на солнце.

Хотя мыслей у меня хватало, уснул я легко. Разбудили нас без четверти пять. После этого короткого сна я, как обычно, чувствовал себя хуже. Вероятно, благоразумней было бы отдыхать под крышей, но уж слишком привлекало меня солнце. Чувство праздности казалось беспредельным. При одной мысли о жарких, пыльных улицах Лондона Торби на какое-то время превращался в лагерь отдыха.

На чай я не пошел — к чему утруждать себя? — хотя это была последняя приличная трапеза дня. На солнце я весь как-то размяк, и сама мысль о том, что надо натягивать обмундирование и тащиться на плац, была мне отвратительна. Некоторые из нас готовили чай прямо на позиции, что было гораздо лучше в любом смысле, так как столовский чай к употреблению совершенно не годился. А уже вечером мы получали еду в ВТС.

В семь мы снова сменились, и я сразу же направился к палатке столовой. Она уже была переполнена. Там оказалось несколько человек с другой позиции. Я огляделся, но Марион Шелдон не увидел. В конце концов я взял себе выпивку и присоединился к другим.

Я не отрывал глаз от входной двери, но Марион все не шла. Сперва я думал, что она, наверное, опаздывает, но к половине восьмого я уже стал гадать, а не забыла ли она обо мне вообще. Мне стало немного тоскливо. К нам присоединился Треворе, тут уже собрался весь наш расчет. Количество бутылок на столе быстро росло. В помещении стало невыносимо жарко и шумно. Мне было как-то не по себе, я страшно устал.

Вскоре после восьми пришла Элейн и присоединилась к нам. Я не знал, насколько она близка с Марион, но подумал, что, возможно, скажет мне, что с той случилось. Элейн сидела в конце зала с Треворсом и двумя сержантами, и мне было как-то неудобно. Я ждал, набираясь смелости. Правда, я опасался насмешек, которые, безусловно, вызвала бы моя озабоченность судьбой какой-то особы из ЖВС. Потом кто-то заговорил о том, что надо бы сходить в столовую за едой, и, когда они встали, я присоединился к ним. Проходя мимо Элейн, я спросил:

— А что случилось с Марион?

Элейн глянула на меня через плечо.

— А, влипла в какую-то историю. Четыре дня нарядов вне очереди. Передать ей ваш привет? — В глазах Элейн сверкнул дьявольский огонек.

У меня вдруг засосало под ложечкой.

— Из-за чего она влипла? — спросил я.

— Об этом, мой дорогой, она не распространялась. — И снова я уловил этот огонек в ее глазах. Мне стало неловко. — Уж не вы ли, случаем, всему причиной, а? Вы, похоже, времени вчера вечером даром не теряли.

Я не знал, что и сказать. У меня возникло нехорошее предчувствие, а поскольку я опасался, что Элейн права, я начисто лишился дара речи и вдруг осознал, что все за столом притихли и прислушиваются к нашему разговору.

Элейн дружеским жестом сжала мне руку.

— Не расстраивайтесь. Я передам ей ваш привет.

И одарила меня сладкой как сахар улыбкой.

Я ответил ей ухмылкой, наверное, ужасно глупой, и вышел с парнями из палатки. Когда мы пересекали плац, направляясь к большому корпусу ВТС, за которым находилась вечерняя столовая, Кэн сказал:

— Сучка она, правда?

— А, не знаю, — ответил я. — Я ведь был как в воду опущенный, разве нет? Я договорился встретиться там с Марион, а она не пришла.

Кэн засмеялся.

— И все равно она сучка. Ты не знаешь Элейн. Она умеет быть по-настоящему милой, хотя эти ее «мой дорогой» несколько отдают дешевой стороной Пикадилли. А иногда прямо кошка, и всё. Тайни считает ее образцом всех добродетелей. Он очень прост. А она неразборчива в своих связях, насколько это возможно в лагере. Она в самом прямом смысле хочет каждого мужчину, какого только видит.

Я промолчал. Да и что тут скажешь? На Элейн мне было наплевать. Я гадал, из-за чего влипла Марион.

— Ты что-то совсем нос повесил, старина, — сказал Кэн. — Неужто в самом деле тревожишься за свою подружку? Несколько нарядов вне очереди ничего в жизни человека не значат.

— Просто я вымотался, вот и всё, — ответил я.

В столовой уже было много народу. Мы заняли единственный свободный стол у стены рядом с кухней. Духота была почти невыносима. Мы все заказали бифштекс с луком, а пока ждали, выпили еще пива.

— Ну, за наши ночные трофеи, — сказал Четвуд, поднося стакан к губам.

— Что ты хочешь этим сказать — за ваши ночные трофеи? — спросил Бисли, молоденький паренек с другого орудия.

Началось все совершенно безобидно, но вскоре разгорелся настоящий спор.

— Ну, а какой трубкой вы стреляли? Двенадцатой? Ну, так слушай, голубчик, тот самолет упал на краю аэродрома. Он не мог быть выше трех-четырех тысяч футов, когда вы открыли огонь. Двенадцатка была бы далеко за пределами цели.

— Дружище, я своими глазами видел, как наш снаряд взорвался у самого носа самолета.

— Ну, а Джон смотрел в бинокль, и он говорит, что наш взорвался рядом с крылом. А отвалилось-то крыло. Во всяком случае, ты ведь был наводчиком? Как же, черт побери, ты мог видеть? Я тоже наводил, и я ничего не видел — меня ослепляла вспышка.

Спору этому не было конца, и он казался бессмысленным. Главное в том, что наше подразделение сбило самолет. Наконец нам подали еду. Только я начал есть, как увидал вошедшего Эндрю Мейсона. Он остановился в дверях, оглядел зал и направился прямо к нашему столу. Он казался возбужденным.

— Тебе надо немедленно явиться в канцелярию, Хенсон. Тебя хочет видеть мистер Огилви.

Судя по тону его голоса, дело было срочное. Моя вилка застыла в воздухе.

— О, черт! — сказал я. — Зачем это я понадобился?

Но я уже понял, зачем. И почувствовал себя, как репортер-новичок перед первой беседой с редактором.

— Не знаю, — ответил Мейсон. — Но у него сидит командир авиакрыла Уинтон. Я искал тебя повсюду.

Я встал.

— Не будь дураком, — сказал Кэн, — сначала поужинай.

Я заколебался.

— Мне кажется, лучше пойти сразу, — сказал Мейсон. — Дело, по-моему, срочное, а я уже тебя порядочно разыскиваю.

— Ну что ж, — сказал я.

Надев кепи, я последовал за ним из столовой. Я нервничал. Что-то, наверное, вышло не так с телеграммой. Тогда — не миновать беды. Маловероятно, чтобы Огилви понял мое объяснение. Слава богу еще, что Вейл не королевский офицер, а гражданский человек — это большая разница.

Мейсон сразу же провел меня в кабинет. Командир авиакрыла Уинтон сидел на стуле рядом со столом Огилви. Когда я вошел, оба взглянули на меня. Я козырнул.

— Вы желали видеть меня, сэр? — Я застыл по стойке смирно.

— Вы поручили члену ЖВС по фамилии Шелдон отправить сегодня вашу телеграмму?

Стало быть, я оказался прав. Я кивнул.

— Да, сэр.

— Это ваша телеграмма?

Он протянул мне телеграфный бланк. Послание, нацарапанное мною утром в ВТС на обратной стороне конверта, было написано на нем четким женским почерком.

— Да, сэр, моя.

— Невероятно, зенитчик Хэнсон, совершенно невероятно. Вы отдаете себе отчет в том, что косвенно обвиняете мистера Вейла в чем-то таком, о чем вы не смеете заявить вслух? В чем вы его обвиняете?

— Я не думал, что в чем-то его обвиняю, — ответил я.

— Тогда почему же вы испрашиваете у своего друга все подробности о Вейле? У вас для этого наверняка должна была быть какая-то причина.

— Это было чисто личное послание сотруднику по газете, сэр.

— Раз вы в армии, ничего личного нет. Вам еще повезло, что на нашей базе цензуры как таковой нет. Но ваша телеграмма была до того пугающая, что начальница почтового отделения в Торби сочла благоразумным позвонить в штаб авиабазы, чтобы узнать, имеет ли право эта из ЖВС отправлять ее. — Он замолчал и посмотрел на командира авиакрыла. — Возможно, вы хотели бы задать солдату несколько вопросов, сэр?

Начальник авиабазы Торби, мужчина с тяжелым под бородком и проницательным взглядом, сразу перешел к делу.

— По словам мистера Огилви, в этой вашей телеграмме мистер Вейл косвенно обвиняется в чем-то таком, чего вы не желаете выразить открыто. Вы просите своего друга сообщить вам подробности жизни Вейла до 1936 года. Вы утверждаете, что это может оказаться жизненно важным. Возможно, вы дадите нам объяснения.

Я заколебался. С Уинтоном говорить было легче, чем с Огилви, вероятно, потому, что у него был большой опыт работы с людьми. Но я не был уверен, какую линию мне повести. В конце концов я решился на откровенность.

— Я послал эту телеграмму, сэр, потому что у меня возникли подозрения, — сказал я.

Затем я объяснил, как немецкий пилот резко заткнулся при виде Вейла, как я узнал, что Вейл беседовал с пилотом до офицера разведки, и как я засомневался, взял бы пилот эту линию без подсказки со стороны.

— О том, чем занимался Вейл до 1936 года, сэр, мне ничего узнать не удалось, — закончил я. — Вот я и решил послать телеграмму коллеге в надежде, что он раскопает что-нибудь о происхождении мистера Вейла. Я знаю, что план оборонительных сооружений аэродрома уже попал в руки врага.

— Понимаю. Иными словами, вы подозреваете, что мистер Вейл — нацистский агент?

Командир насупил густые брови и говорил очень тихо. В его словах я почуял угрозу, но отвести ее был не в силах.

— Да, сэр, — признал я.

— А вы понимаете, что правильным курсом поведения было бы объяснить свои подозрения вашему командиру или же попросить его договориться о встрече со мной? Сделай вы так, я бы рассказал вам, что мистер Вейл прибыл на нашу базу из одной хорошо известной частной школы и что мы ему полностью доверяем. Вместо этого вы затеваете небольшое частное расследование, не имея на него никакого права. — Он вдруг очень внимательно взглянул на меня. — Кем вы были до армии?

— Журналистом, сэр.

Он посмотрел на адрес на телеграмме.

— «Глоб»?

— Так точно, сэр.

— А этот Трент — каково его положение в газете?

— Репортер по уголовным делам, сэр.

— Ясно. Ищущая сенсаций газета и падкий до сенсаций солдат. — Я ощутил неприятное чувство одиночества. — Я отношусь к этому делу весьма серьезно. — Голос его звучал холодно, отчужденно. — Ваши подозрения кажутся мне совершенно безосновательными. Кроме всего прочего, эта ваша связь с дружком-газетчиком могла бы иметь весьма нежелательные последствия. Мистер Вейл, хотя и урожденный британец, в течение ряда лет был лектором Берлинского университета. Поскольку он еврей, в 1934 году его вынудили уехать из Германии. Как я уже сказал, здесь на базе мы очень высокого мнения о нем. Если бы ваша телеграмма не была перехвачена, я легко могу себе представить, какую броскую статейку состряпал бы ваш друг. — Он резко встал. — Оставляю этого солдата на ваше усмотрение, мистер Огилви. Мои пожелания вам известны. Я не хочу, чтобы у меня на базе повторялось подобное.

Огилви тоже встал.

— Я позабочусь о том, чтобы этого больше не было, сер.

Я был в нерешительности. Но, когда командир направился к выходу, я сказал:

— Простите, сэр.

Он остановился, взявшись за ручку двери.

— Что там еще? — сказал он неприветливо.

— Во-первых, — заговорил я, — Трент никогда бы не воспользовался никакой полученной информацией без моего разрешения. Во-вторых, вступив в армию, я не лишился своего права гражданина предпринять любые шаги, которые считаю необходимыми, в интересах моей страны. Мои подозрения были безосновательными. Я это знал. О том, чтобы поднять этот вопрос на данной стадии у начальства, не могло быть и речи. Я пошел по единственно открытому мне пути, чтобы либо развеять эти подозрения, либо найти им подтверждение.

— Вы сослужили бы гораздо большую службу интересам своей страны, обратившись со своими подозрениями ко мне, а не в какую-то там газету. — Говорил он по-прежнему тихо, но голос у него дрожал от гнева.

Вероятно, продолжать с моей стороны было бы глупо, но я не удержался и сказал:

— А сделай я это, не убедившись прежде, что для моих подозрений есть основания, я вряд ли мог ожидать, что к этому делу отнесутся более серьезно, чем к моим взглядам относительно информации, которую выдал мне немецкий пилот, о плане вывести из строя наши аэродромы истребителей.

— О важности информации штаб базы способен судить гораздо лучше вас. Я думаю, было бы благоразумней, если бы вы забыли о том, что были когда-то журналистом, а помнили бы только, что вы зенитчик Британской армии. — Он повернулся к Огилви: — Какое бы решение вы ни приняли, я надеюсь, вы позаботитесь о том, чтобы подобное впредь не повторялось.

— Хорошо, сэр. — Огилви распахнул для него дверь.

Когда он ушел, Огилви вернулся к своему столу и закурил трубку.

— Взяв такую линию, Хэнсон, вы нисколько не облегчили мою задачу, — заговорил он. Командир авиакрыла выразил желание, чтобы я перевел вас в другое подразделение или даже на другую батарею, с тем чтобы вы не задерживались в этом лагере больше, чем необходимо. Я, однако, не готов пойти столь далеко. — Он вытащил трубку изо рта. — Вы будете прикованы к своей позиции четыре недели и будете оставлять ее, только чтобы поесть и помыться. Все письма и другие послания в течение этого периода будут доставляться мне для цензуры. Я дам соответствующие указания Лэнгдону. Вот так. Идите!

Загрузка...