I. Основные предпосылки научных исследований в области культуры

Все ярко, пестро, нестройно[1]...

...Все ярко, пестро, нестройно, мечется кучами и снуется перед глазами. Разноголосные речи потопляют друг друга, и ни одно слово не выхватится, не спасется из этого потопа; ни один крик не выговорится ясно.

Н.В. Гоголь. Сорочинская ярмарка

Эта цитата из повести Гоголя «Сорочинская ярмарка» представляет собой описание пестрой сумятицы ярмарочного дня в его обычной беспорядочности, в которой знаки теряют свои контуры и словно сливаются друг с другом. Вместо того чтобы сохранять дискретность, они растворяются в не поддающемся рациональному осмыслению хаосе и превращаются в подобие жизненного континуума.

Если рассматривать этот фрагмент изолированно, то подобная интерпретация не подлежит сомнению. Однако на фоне всей повести и других элементов повествования его характер и функция в свете ряда коннотаций предполагают более дифференцированный подход.

Это тривиальная констатация элементарного филологического постулата: тексты нельзя читать, будто они не обладают глубиной, будто у них есть только поверхностная структура, нельзя читать части текста изолированно, односторонне, в одном измерении. То есть так, как обычно делают, быстро пробегая текст взглядом и доверяясь «надежным сведениям»: лишь последние сомнения в правильности высказываний дают возможность их фальсификации и тем самым действительно углубленного понимания. Сомнения же опираются, в свою очередь, на вопросы, не имеющие однозначного ответа. В отношении гоголевского текста один из подобных вопросов мог бы звучать так: не хотел ли Гоголь этим описанием выразить свое специфическое видение мира как не выраженной в эксплицитном виде теории о взаимообратимости знака и незнака, хаоса и упорядоченности или постоянной трансформации упорядоченного состояния в неупорядоченное и наоборот, т. е. нераздельном, обоюдном взаимопроникновении порядка и беспорядка как подлинном отражении жизни, культуры и человеческого бытия? Если скрытое в вопросе утверждение обосновано, то текст передает его в такой форме, которая противоречит нашим определяемым метаязыковыми структурами представлениям о мире или же культуре, и это потому, что искусство ближе к жизни, чем теория относительно 'жизни', 'мира', которую мы пытаемся вывести из произведений литературы, искусства или явлений культуры.

Это хорошо согласуется с убеждением Гоголя, согласно которому литературные миры, несмотря на то что они опираются на сложную систему конвенций, выражают жизнь. Жизнь сама является выражением высшего божественного порядка, повинующегося собственным законам и потому не доступного сомнениям. Только дьявол способен, влияя на человека, на время «нарушить» или «изменить» этот порядок жизни.

Возвращение одного и того же было в этой системе мышления основополагающим принципом, защищающим от вторжения иного, отличного от вариации... В этом мире не было принципиальных изменений, никакого движения, никакого нового знания, никакого развития.

Глядя на нас, культурологов, специалистов по семиотике -или как нас еще назвать - Гоголь мог бы воскликнуть: «Черт побери, нет для вас ни бога, ни мира. Все, чем вы занимаетесь, -чертовщина, сатанинские козни. Вы хотите упорядочить мир, чтобы лучше его понять, но чем больше порядка вы, как вам кажется, находите, тем больше неизвестности перед вами будет открываться. Иначе говоря: вам никогда не удастся ни познать, ни понять мир до конца». Нечто в этом роде мог бы сказать Гоголь, который не только выразил в художественной форме семиотические трансформации в пограничной области между порядком и беспорядком, культурой и хаосом, но и был озабочен вместе с этим, пусть и в скрытой форме, вопросом о «месте» человека в мире и возможностях человеческого познания, т. е. о пределах познавательных возможностей человека.

Ведь может оказаться, что уже первых шагов в понимании природы этих сложных феноменов - «познание», «культура», «эволюция» - будет достаточно, чтобы получить общее представление об их характере. Тем более, что нам известно: еще ни одному человеку не удалось преодолеть границы познаваемого. Однако, несмотря ни на что, даже зная это, каждый из нас испытывает действие неиссякающей силы, толкающей нас на новые и новые попытки прорваться в сферу окончательного познания. Оказывается, что безуспешные опыты предыдущих столетий игнорировать ограниченность наших познавательных возможностей, как ни странно, не могут удержать нас от того, чтобы вновь попытаться достичь недостижимого. Совершенно очевидно, что чужой опыт не может быть просто позаимствован, чтобы обеспечить нам мудрую скромность, состоящую в признании ограниченных возможностей человеческого знания.

Volens nolens нам придется смириться с тем, что знание с течением времени не просто аккумулируется, чтобы - сгущенное в понимание - всего лишь передаваться от поколения к поколению, чтобы в конце концов вылиться во всеобъясняющую теорию (подобную самодостаточному мировому духу Гегеля, который в зените своего самосознания занят только собой). Скорее дело обстоит таким образом, что каждый - как это ни горько - сначала должен все же пройти мучительную процедуру самостоятельной проверки уже полученных другими познаний, прежде чем сможет опираться на них. Поступательное наращивание знаний, к которому мы стремимся, постоянно сопровождается, таким образом, сбоями, потерями и необходимостью то и дело начинать процесс сначала. Одновременно эти новые попытки страдают от того, что их сопровождает опасение, что поставленной цели никогда не удастся достигнуть.

Чужой опыт чаще всего легковесен: несмотря на уже упомянутое отрезвляющее осознание сизифова характера этого занятия, каждый заново начинает познавательную деятельность с непосредственно наблюдаемых поверхностных деталей, проникает в глубинную структуру их связей, обозревает целостные структуры сложных систем, чтобы от них снова вернуться к единичным явлениям. И все это ради одной цели: обрести возможность судить обо всем на достаточных основаниях. Мы поддаемся этому стремлению, хотя и сознаем, что в действительности никогда не сможем постичь целое, и тем самым понимаем относительность достаточных оснований.

Николай Гоголь понимал это так же хорошо, как и Вальтер Кох, выразивший это во множестве своих работ, которые теперь опубликованы отдельной книгой (Koch W. Origins of Semiotics: Sign Evolution, Systematics and Behaviour / Ed. by W. Noth. - Berlin; New York, 1994). Оба прибегают - каждый по-своему - к драматическим эффектам. Николай Гоголь попытался наглядно представить феномен (в конечном итоге) непостижимого через введение в мир, кажущийся совершенно нормальным, хаоса, в то время как Вальтер Кох пытается достичь того же самого через изображение становящегося все более дифференцированным и сложным порядка, в котором все-таки всегда сохраняется остаточное присутствие хаоса. И если Гоголь помещает в центр своего литературного изображения художественно сублимированный мотив вечного возвращения, то Вальтер Кох подчеркивает в своих систематических попытках объяснения возникновение сходного из противоположности различий.

Этот подход, близкий по своим целям интенциональной направленности, однако очень различный в способе реализации, подход, заключающийся в стремлении выявить рационально мотивированное стремление к познанию, при этом, как я полагаю, обещающий ничуть не более, чем многие другие сходные попытки. И поскольку никто из нас, вступающих на этот путь, не в состоянии предугадать результат подобных вылазок, то никто не сможет воспрепятствовать нам вновь и вновь приниматься - якобы с чистого листа - за эти попытки...

Вот и я присоединяюсь - несмотря на все уже сказанное - к изначально бесперспективной борьбе за полное познание.

Впрочем, делаю я это с одной задней мыслью: несмотря на понимание ограниченности человеческого познания, я в то же время всегда хотел знать, что является подлинной мотивацией, целью моей научной деятельности, и как можно достичь всего этого с достаточно спокойной совестью, несмотря на всю непредсказуемость, открытость, ненадежность, искусственность. Слепо заимствовать что-либо у других мне было тяжело, зато легко было вступать в спор с другими (хотя это и не всегда отражено в тщательно составленных сносках). Поэтому я чувствую себя не столько наследником в цепочке действий сходной направленности, сколько человеком, строящим свой мир, свои убеждения и свою решимость в дискуссии с чужим опытом, чужими убеждениями и моделями, объясняющими мир (включая его «остаток хаоса», как это называет В. Кох). Возникающий в конце концов по самостоятельно разработанным рецептам «собственный мир» представляет собой некий порядок, в котором я ориентируюсь, который дает мне возможность обосновывать нормы деятельности, которым я могу свободно руководствоваться и которым я могу пользоваться для решения практических задач.

С течением лет я пришел к убеждению, что и то, как мы понимаем сущность культуры, а также более ограниченные культурные процессы, т. е. явления такого масштаба, системные связи которых не удается охватить одним взглядом, явно определяется теми же предпосылками, что и понимание текста, а также ограниченные познавательные способности человека. Да и как иначе интерпретировать культуру, если не понимать ее, по крайней мере гипотетически, как единое целое и - исходя из этого - придавать ее частям некий «смысл», или, наоборот, если, опираясь на гипотетический «смысл» одной из ее частей, например одной из эпох, т. е. определенного, хронологически ограниченного временного отрезка, делать заключения о «смысле» культуры в целом? Представление о целом, хотим мы того или нет, как правило, складывается из представлений о его составляющих, о множестве их частных смыслов.

На первый взгляд эта мысль, высказанная в подобной абстрактной форме, - прописная истина. Но на практике, прежде всего в практике научного исследования, важно то, каким образом может быть выявлена взаимосвязь части и целого, каким образом мы интерпретируем (т. е. снабжаем «смыслом») культуру как таковую или ее отдельные области или хронологические отрезки.

Понимание культуры при таком подходе оказывается сходным с интерпретацией текста, при этом молчаливо опускается то обстоятельство, что у культуры, в отличие от текста, нет столь ясно обозначенных границ. Сходная аналогия имеет место и при не обсуждаемых эксплицитно гипотезах о познаваемости мира: просто поступают так, словно мир - это текст, который как бы обладает теми же свойствами, что и тексты в обычном смысле слова, и смыслообразующие механизмы у него сходные.

Если же при этом молчаливо подразумевается, что наше понимание мира, культуры и текстов является неким аналогом нашего сознания, то становится ясно, насколько универсальна и вместе с тем проблематична эта самая прописная истина. Тем самым мы снова возвращаемся к Гоголю и остаточному хаосу Коха.

Из сказанного с еще большей ясностью, чем прежде, следует, что все, именуемое нами культурой, ее сущностью, ее образом бытия, ее развитием и даже ее смыслом, - не более как гипотеза, опирающаяся на другие гипотезы, гипотеза, следующая из интерпретации суммированных данных о ее частях, подобно тому как смысл текста художественных произведений выводится из смыслообразующих связей многократных семантических трансформаций.

Интересно при этом то, что мы можем делать подобные высказывания не только относительно таких «больших систем», как «культура» или принципы ее развития, но и относительно других не менее важных проблемных областей, которые на основе своих свойств являются существенными компонентами культуры и в то же время обладают в отношении текстов очень специфическим статусом. Я имею при этом в виду как глобальные интерпретации мира, известные нам по мифу, так и научные реконструкции в образе теорий. Оба этих способа обращения с «миром» принадлежат к числу наиболее фундаментальных форм, в которых человеческое сознание добывает и накапливает знания.

* * *

Вернемся еще на короткое время к нашей исходной мысли.

Всякое высказывание о культуре основано - подобно всякому текстуальному процессу смыслообразования - на избранных предварительных положениях, методах познания и целевых установках, а также - как уже упоминалось - на понимании и интерпретации взаимосвязи части и целого. Подобно «высказыванию о смысле» некоторого текста всякое высказывание о культуре как таковой или одной из ее эпох представляет собой не что иное, как результат многократно повторенной многоходовой интерпретации, направленной на ее компоненты и их взаимодействие. Существенно то, что смысл текста (т. е. представление некоторого идеологического целого) оформляется лишь в зависимости от того, опознаются ли, и если да, то каким образом, его составляющие, как они формируются и трансформируются. Существенно при этом также и то, на фоне каких иных, т. е. внетекстовых знаков и знаковых систем, тексты конденсируются в соответствующие специфические познавательные модели. Само собой разумеется, что в подобном процессе понимания в добавление к каждому субъективному по своему происхождению познавательному интересу существенную роль играют коллективно обусловленные ментальные, психические и социально-психологические установки восприятия, влияние которых также оказывает воздействие на постоянно меняющуюся комбинацию интерпретационных параметров.

Логическое обобщение относительно целого сосуществует с потенциально открытым диапазоном вариаций исследовательских и интерпретационных параметров, с которыми мы имеем дело в первую очередь при систематическом детальном анализе. Комбинация проникновения в свойства целого и его частей, их «диалогические отношения», а также взаимодействие аналитических и синтетических методов познания и создают основу всякой интерпретации. На основании структурного сходства направленных (по крайней мере в тенденции) на цельность моделирующих мир знаковых систем различной степени сложности можно предположить, что свойства отдельных подвергнутых изучению знаковых формаций (например, текстов) действительны и для таких больших систем, как культура. Действуя по аналогии, мы вполне можем заключить, что сходные структурные и функциональные механизмы характеризуют и наше сознание. Если это предположение окажется вероятным, значит, мы не обязательно должны обозревать и понимать весь массив культуры, чтобы быть в состоянии высказываться о ней. Достаточно обследовать ее фрагмент, чтобы далее экстраполировать и проецировать полученные знания на весь массив (например, культуру), создавая еще поддающуюся фальсификации гипотезу. Хотя культура, несмотря на известные методы изучения, не поддается аналитическому разложению вплоть до последних составляющих и потому не поддается и окончательному пониманию, все же возможно - подобно тому, как это происходит с текстами - ухватить ее существенные черты, опираясь на распознаваемые, по крайней мере до определенной степени, структурные принципы и интерактивные механизмы. Если принять такой подход, это значит, что мы можем считать себя свободными от гнетущего требования конструировать безусловно полные гиперсистемы культуры, будь то в их развитии ab ovo или ad infinitum, чтобы отваживаться на высказывания о феномене «культура» и его интерактивных отношениях с человеком. В конце концов, это могло бы послужить для нас и средством определенной психической разгрузки, даже если мы тем самым нисколько не приблизимся к решению коренной проблемы.

И если Гоголь по этому поводу сказал бы: к чему эти терзания при том, что возможное знание не выходит за пределы здесь и сейчас человеческой жизни, то Кох мог бы ему ответить: как бы там ни было, давайте, несмотря ни на что, с упорством и рвением Сизифа искать философский камень. Аймермахер же задался бы по поводу всего этого вопросом: не берем ли мы на себя слишком много? Не походим ли мы на муравьев, которым в определенное время дана возможность лишь поддерживать функционирование своего муравейника? Но поскольку наша жизнь, наша культура, наши стремления явно чрезвычайно трудно понять, на все это есть наверняка много - и очень разнообразных - ответов, как и вопросов, которые могут за ними последовать...

* * *

Как бы мы ни понимали упомянутые минимальные и глобальные связи текстов или культуры, в каждом случае, будь то «малые» или «большие системы», мы имеем дело с относительно сложными структурами, которые и сами по себе, и в их взаимодействии оставляют при анализе и интерпретации множество не поддающихся однозначной интерпретации зон, что проявляется в ненадежности попыток интерпретации. При всей структурированности исследуемых объектов попытки интерпретации опираются в основном на разные - в зависимости от выбора - параметры истолкования. Впрочем, не исключено, что неопределенность интерпретации «сложных ситуаций» вполне связана и с онтологическими особенностями изучаемых объектов, так что структурная неоднозначность приводит к семантическим наложениям, смысловая двойственность которых взаимодействует с обладающими тенденцией к целостности структурами. Можно предположить наличие и других факторов, влияющих на интерпретацию. В своей совокупности они в разной степени прямо и косвенно влияют на познавательные свойства высказываний, их степень адекватности и, тем самым, на их достоверность. Наблюдения, гипотезы, аналогии, разнонаправленные интерполяции результатов интерпретации знаков и многое другое образуют при истолковании текстов и культурных формаций конгломерат факторов неопределенности, на основании которого в конечном итоге и делаются заключения общего характера.

Чтобы конкретизировать возникающую при этом методологическую проблематику, необходимо кратко остановиться по крайней мере на трех подобных факторах неопределенности.

• До сих пор нет ясности в вопросе о том, каким образом из многообразия культурных явлений, т. е. имеющегося в наличии «сырого материала», вычленяется то, что и составляет, собственно говоря, объект исследования. Дело в том, как из противоречивых отношений тождественного, сходного и различного, повторяющегося и уникального в культуре, из последовательности наложений и модификаций могут быть вычленены, экстраполированы и определены на основании аналогии фрагменты или части, так что полученные при этом результаты исследования будут сравнимы и могут быть сведены в единое целое.

• Другим фактором, выделяющим объект изучения из массива, в котором он находится, являются особенности исследовательской концепции с присущими ей специфическими исходными положениями и целевыми установками. Речь идет о том, что герменевтический, психологический, социально-критический, социологический, марксистский, филологический, формалистский, структуралистский, семиотический, деконструктивистский или иной взгляд на один и тот же художественный текст, на развитие одного и того же жанра или же историю литературы или культуры подмечает, выделяет, систематизирует, интерпретирует в каждом случае нечто свое, обобщая полученные знания или даже превращая их в основания некоторой теории в соответствии с особенностями, налагаемыми базовой концепцией.

• Следующий фактор связан с «языковым» оформлением изучаемого объекта. Дело в том, что реализация установки на строгое изучение объекта с помощью эксплицитного понятийного аппарата предполагает создание адекватного метаязыка. Избираемые при этом параметры изучения неизбежно ведут к «манипуляции»: «естественность» изучаемого материала превращается тем самым в «искусственный» предмет исследования, теряющий при этом часть своих специфических свойств.

Качественные характеристики обобщающих высказываний, зависящие от многих факторов, обусловленные систематикой исследовательской деятельности, не адекватные исследуемому предмету и потому не совсем однозначные, оказываются, конечно же, неудовлетворительными, даже если мы и сознаем, что это следствие неизбежного противоречия между дискретностью языка и его претензией на полноту отображения, касается ли это текстов или культуры и сознания. Так что приходится с неудовлетворением констатировать, что, несмотря на всю систематичность исследований и стремление к однозначности высказываний, множество взаимодействующих методов познания обязательно приводит к росту числа как неоднозначных отношений между частью и целым, так и их интерпретаций. И качество, и открытость текстуальных/культурных связей (формаций), т. е. отношения между частью и целым, решающим образом определяют, могут ли полученные знания быть, при всей их относительности, подвергнуты оптимизации либо будут способствовать возникновению мифов (см. далее).

Как бы мы ни оценивали соотношение объекта исследования и исследовательского инструментария, они как раз и являются нашими «костылями» в познавательной деятельности, существенно изменяющими ради систематичности свойства текстов, культурных формаций или культуры вообще с присущими им пересечениями (а порой и противоречивостью), размытостью, нестабильностью и т. п., заставляя их каждый раз появляться в особом, далеко не всегда «естественном» свете.

Этот трезвый взгляд хотя и помогает нам, с разного рода оговорками и осторожностью, исследовать процессы в когнитивной области, представляемые как «черный ящик», в том числе - в определенной степени - и исторически, однако в конечном итоге такой подход блокирует полное выявление идеологической (а тем самым и семантической) субстанции культуры с ее специфическими и универсальными механизмами развития.

Неизбежно односторонний характер нашего исследовательского инструментария, проявляющийся в том числе и в элементарных структурах наших исследовательских параметров и применяемый к изучению сложных семиотических трансформаций, наиболее ясно свидетельствует о нашем смущении перед лицом столь сложных систем, как сознание и культура.

Недостатки одних познавательных «костылей» с помощью других, сходным образом устроенных «костылей». С помощью подобных «костылей» можно, как показывает опыт, преодолеть лишь ограниченный отрезок пути. После этого требуется найти новые, и так до бесконечности. Иначе не бывает. В этом слабость любой формы познания, но в этом же и ее преимущество. Поскольку всегда представляется более уместным реагировать на открытые, противоречиво развивающиеся системы/формации, каковыми являются культурные системы, исследовательскими методами, которые невозможно считать исключительно логическими, внутренне абсолютно непротиворечивыми и полностью поддающимися экспликации. Неполная рационализируемость объектов исследования явно требует поэтому определенной непрозрачности и открытости сложного исследовательского инструментария, чтобы не быть односторонним и неадекватным. Это можно считать слабостью научных исследований в области культуры, но в то же время это и определенное преимущество, которым гуманитарные дисциплины обладают перед так называемыми точными естественными науками. Латентная нестабильность культурных объектов исследования, как и частичная неадекватность методов их изучения, является одной из важнейших предпосылок (целенаправленного или игрового) изменения (модификации, трансформации, развития) культуры (знака, языка, текста) и сопровождающих их на метаязыковом уровне теорий. Таким образом, недостаток оказывается, если подойти к нему с другой стороны, преимуществом.

Насколько эта точка зрения существенна, показывают следующие рассуждения, которые до определенной степени могут сыграть конструктивную роль в познавательных процессах: экстраполяция конститутивных и функциональных особенностей текстов с целью прояснения особенностей культуры и сознания - т. е. перенос знаний, полученных на фрагменте системы, на систему в целом - позволяет, по аналогии с соотношением langue (грамматики) и parole (ее употребления в речи), сформировать две сферы, чтобы рассматривать, анализировать и, возможно, развивать культуру, с одной стороны, с точки зрения универсальных принципов, характеризующих ее структуру, функциональные особенности и закономерности развития (langue) и, с другой стороны, в ее конкретной реализации в ситуациях знаковой коммуникации.

Различение таких сфер, как упорядоченность и неупорядоченность, упорядоченность и частичная упорядоченность, облигаторность и факультативность, инвариантность и вариантность, в принципе не является чем-то новым. Однако это позволяет, именно в силу сходных структур и функциональных механизмов, более ясно акцентировать некоторые ситуации в сфере циклично повторяющихся глубинных структур развития культуры, ситуации, имеющие отношение к уже упомянутым концепциям Гоголя и Коха, а также Аймермахера, один из которых (а именно Гоголь) исходит из положения «Мир таков, каков он есть, он не будет развиваться», другой (т. е. Кох) - из того, что «Мир и вместе с ним культура эволюционируют», а третий полагает: «Культура уже достаточно развита, дело только за тем, чтобы как можно полнее ею овладеть».

* * *

Поскольку речь не идет здесь о том, чтобы защищать позицию Гоголя или Коха (да и кто сказал, что я адекватно понял и изложил их), я бы хотел по крайней мере кратко изложить собственные взгляды.

Происшедшее уже тысячи лет назад формирование человеческой культуры оставляет - если я правильно понимаю - очень немного пространства для изменения. Похоже, что уже давно достигнутый уровень культурного развития подлежит лишь сохранению. Нам остается поэтому не только постоянно работать над освоением достижений великих культур прошлого и того принципиально нового, что было прибавлено к ним в ходе истории, сохранять их живыми, но и анализировать и комбинировать их таким образом, чтобы в процессе исторического развития возникли действительно новые ходы мысли и формы культуры. Последней радикальной попыткой фундаментального изменения нашей культуры в этом столетии можно считать критическое рассмотрение основ отдельных областей культуры и их новое обоснование европейским авангардом, а в науке - изменение нашей картины мира под влиянием квантовой теории. Сюда же относится также общая и дескриптивная семиотика XIX и ХХ вв. Существенного изменения культурной ситуации с тех пор не происходило. Не достичь его и с помощью новых хранителей информации, через рекомбинацию и более быструю обработку данных в компьютерный век. Для этого современным средствам информации требуются совершенно новые структурные принципы и функциональные механизмы.

Изменения, полагаю я, скорее всего достигаются и обнаруживаются в области искусства. Ведь характерные для искусства приемы компрессии, редукции, расширения, соположения, наложения, усиления, опущения информации и т. д., создающие условия для разного рода иерархически организованного сгущения в любой сфере, где используются знаки, как раз и образуют основу для изменений в культуре. Однако они оставляют достаточно свободного пространства для комбинаторики, что позволяет порождать на базе открытого взаимодействия упорядоченности и неупорядоченности культурные изменения, на которые строгие логические системы явно неспособны.

Правда, независимо от таких рассуждений возникает вопрос, следует ли, учитывая достигнутое на данный момент состояние культуры, форсировать ее дальнейшее развитие через обращение к ее предыдущим стадиям или на основе экстенсивного анализа и экстраполяции ее существенных моментов и их целенаправленной конструктивно-игровой реинтеграции.

Несомненно, что ни в том, ни в другом случае не следует начинать с нуля. Выявлены многие универсальные, а также и специфические структурные принципы культуры и текстов или когнитивных процессов. Я напомню лишь о феноменах, отражаемых обычно парными понятиями, такими, как избыточность и энтропия, гомогенность и гетерогенность и т. д., которые характеризуют взаимодействие противоречивых явлений как в минимальных, так и в глобальных системных комплексах. При этом обращает на себя внимание то обстоятельство, что подобные системные комплексы не только являются одновременно структурированными и неструктурированными, но и при всей своей тенденции к системной завершенности всегда рассматриваются также как открытые. Примечательно и то, что культурные системы - такие, как тексты -могут характеризоваться по соотношению избыточности и энтропии, открытости и закрытости. Однако любые культурные процессы, несмотря на их многообразие, необозримость, непроницаемость и т. д., все же обладают тенденцией блокировать энтропию с помощью введения правил, а также упрощать сами процессы с помощью избыточности. Это видно, в частности, на примере мифологии, религий и теорий...

Однако, несмотря на эту тенденцию, в культурных системах наблюдается взаимодействие так называемых антагонистических, по большей части прагматически ориентированных сил, которые изменяют внутренне непротиворечивые культурные системы. Очевидно, что они регулируют постоянное приспособление культурных систем к новым условиям и беспрерывно заново задают их функциональные параметры. Какие-то части забываются, какие-то добавляются и подвергаются реинтерпретации. Тем самым культурно-имманентным, порождающим избыточность конститутивным принципам вновь противопоставляется гетерогенность (возможно и хаотичность) и возникает открытость нового рода, являющаяся предпосылкой эволюции.

Рассмотрим в связи с этим отношения мифа и теории, которые -с точки зрения типологии - оказываются сходными, поскольку представляют собой модели интерпретации мира. Это завершенные, универсальные системы. Различие между ними заключается в наличии или отсутствии средств саморефлексии и саморелятивизации.

Если поставить вопрос, не связывают ли миф и теорию эволюционные отношения, то в ответ, правда, возможно утверждение, что появляющаяся позднее модель объяснения (т. е. теория) является результатом ясного эволюционного процесса по принципу «более дифференцированная структура возникает из сложной и недифференцированной». В качестве гипотезы, объясняющей развитие подобных моделей объяснения мира, такой ответ представляется вполне логичным. Однако с точки зрения жизненного опыта и нашего знания истории этот вывод оказывается более проблематичным, чем это могло показаться поначалу. Разве нам не известно, что теории (т. е. системы, основанные на множестве гипотез) постоянно подвергаются мифологизации и даже могут порождать целые комплексы новых мифов? Получается, что вместо ожидаемого в системе гипотетических моделей познания поступательного процесса эволюционного развития в действительности нередко обнаруживаются движение в обратную сторону и рецидив мифологического мышления. На основании таких наблюдений можно даже утверждать, что эволюция и рецидивы так называемых ранних стадий развития связаны воедино, подобно рациональному и инстинктивному поведению, хотя считается, что вследствие культурного совершенствования в ходе развития человечества рациональный принцип все больше вытесняет инстинкты и все больше подчиняет их себе. Иными словами, именно взаимодействие хаоса, неупорядоченности и порядка, низкого и высокого определяет последовательность и прерывистость эволюционных процессов. Это явление, столь же характерное для культурных процессов, как и противодействующие принципы стабильности и динамики, избыточности и энтропии для искусства или категории ясного и неясного, однозначного и неоднозначного, целого и единичного для познавательных процессов.

* * *

Вернемся еще раз к началу наших рассуждений.

Сознание, знаки, знаковые модели, а также культуры - в их фрагментах или в целом - возникают, существуют и исчезают в рамках потенциально всеохватывающего процесса взаимодействия, основная тенденция которого направлена на сохранение, поддержание, но в то же время постоянно подвергается угрозе частичного или даже полного уничтожения. Если обозреть этот процесс на протяжении тысячелетий, то вполне можно вывести из него некую эволюцию, хотя она и совсем необязательно будет при этом всегда характеризоваться принципиальными инновациями и революционными преобразованиями. Качественные скачки, которые мы наблюдаем в переходе языка к дискретности фонемных единиц, от иероглифического письма к фонематическому письму, или к развитым текстовым структурам в семиотическом смысле, действительно носят фундаментальный характер, однако отмечаются в истории далеко не часто. Вместо действительно качественных эволюционных сдвигов в истории, похоже, преобладает количественная разработка эволюционного потенциала достигнутой фазы развития. Поэтому я не могу избавиться от ощущения, что значительные сегменты европейской культуры представляют собой результат прощупывания этого потенциала и беспрерывной рекомбинации полученных элементов. Возникающая в результате специфика отдельного «культурного текста» (опять-таки в семиотическом смысле) не меняет принципиального характера этого положения. Нам не остается ничего другого, как смиренно признать, что в основе истории европейской культуры лежат древние универсальные возможности текстообразования и что эта история ориентируется на индивидуальные и определяемые исторической эпохой специфические черты, основанные в первую очередь на принципе отклонения, различения, на опирающееся на них нормообразование, а не на образование культуры по некоторым не известным до того принципам.

Пожалуй, ясно: и в моих мыслях не так уж много нового, основополагающего. Повторим еще раз: Гоголя интересовало явление, яркое, пестрое, нестройное, жизнь; Коха, напротив, большие эволюционные скачки, меня же - механизмы комбинации, закономерности, но и момент игры, однако не как изолированный принцип, а во всеобъемлющем взаимодействии множества различных знаковых систем. Ничего нового обнаружить не дано, можно только вновь и вновь открывать старое. И в результате мы снова возвращаемся к Гоголю: «Все ярко, пестро, нестройно...».

Семиотика и филология: к вопросу о междисциплинарности[2]

Идея моего выступления появилась, когда профессор Рымарь рассказал мне об исследовательском проекте, посвященном теме границ и рамок в литературоведении. Тогда я вспомнил, как во второй половине 70-х годов мы вместе с Александром Пятигорским, одним из основателей Московско-Тартуской семиотической школы, взялись за написание книги под названием «Пролегомены к семиотике». Она начиналась с рассуждения о принятии границы в качестве основной предпосылки существования знаков: мы утверждали, что знаком может стать лишь тот объект, который отграничен или изолирован от своего окружения, имеет некоторое значение и поэтому неизбежно обладает собственной функцией. Если - в простейшем случае - знаки составляют единый ряд или - в более сложном случае - смешиваются друг с другом или накладываются друг на друга, из них могут образоваться новые, многокомпонентные знаки.

Мы знаем, что из комплексных знаков возникают тексты, группы текстов, жанры, то есть тексты с самыми различными функциями. Можно также добавить: знаки - это не просто знаки, на их основе могут формулироваться проблемы, а также могут изображаться комические и трагические ситуации - как напрямую, так и в ироническом, сатирическом или ином преломлении. Примеры такого рода хорошо известны в риторике, истории жанров и общей теории текста. Системы знаков или, лучше сказать, модели знаков, которые базируются на механизмах разграничения, как правило, участвуют в наполнении памяти и в игре со временем. Они являются фундаментом того, что мы называем культурой. Таким образом, культура опирается на модели знаков, с помощью которых ставятся вопросы, находятся и передаются знания. Как исторически сложилось, эту сферу изучает не только семиотика, но и филология. Она анализирует и интерпретирует культуру уже несколько столетий. С XIX и прежде всего с XX века подключаются также естественные науки, которые занимаются, в первую очередь, нейробиологическими аспектами формирования образов в человеческом мозге. Тем самым они задают первичные структуры для сознательных и бессознательных процессов образования знаков в культуре.

На этом месте я бы хотел отвлечься от успехов филологии, чтобы еще раз вернуться к принципу введения границ и условиям обособления.

Объединение знаков, которые являются результатом сознательно проведенной границы, сознательной изоляции - это относительно элементарное событие. Принцип образования знаков или создания знаков составляет в определенном смысле основное правило для возникновения гораздо сложнее построенных изображений, а точнее сказать, моделей, которые представляют своего рода комплексы знаков. Можно было бы говорить о скрытом сглаживании границ между исходными знаками, благодаря которому появляются новые обособленные единства с новыми границами, то есть - если оставаться в «знаковой» терминологии -комплексные знаки. Иначе говоря, знаки составляют системы знаков, которые - как и простые знаки - не закреплены раз и навсегда, а при необходимости могут претерпевать изменения и образовывать структуры, которые, в свою очередь, допускают иерархическое разделение по первостепенным и второстепенным качествам.

Логика подобных превращений знаков в знаки нового уровня и бесконечно возможная цепочка новообразованных знаков имеет дальнейшие последствия для сферы семиотических операций. Знаки, вне зависимости от своей структуры, могут быть подвержены двум различным и в сущности противоположным тенденциям: они могут тяготеть к стабильности, например если слово называет только один объект или состояние, или же к постоянной трансформации, становясь проще или сложнее в соответствии с задачей и контекстом. Предполагается, что в процессе любых трансформаций с новообразованными знаками всегда могут быть связаны и новые функции.

Напрашивается вывод: принцип объединения и обособления, так же как и изменения границ, - это общее явление для знаковых структур. Он лежит в основе как простых, так и сложных моделей - неважно, идет ли речь о языке, литературе и культуре или о научных дисциплинах, которые, как филология и ее разделы, занимаются их изучением.

Напрашивается и следующий вывод: механизмы структуризации более конкретных или более абстрактных фактов, по всей видимости, во многом сопоставимы друг с другом, хотя филология в рамках своего понятийного аппарата не всегда позволяет достоверно осознать это. Во всяком случае дисциплины, которые занимаются языком, литературой, а также изобразительным искусством, музыкой и культурой в целом демонстрируют, что у них - за исключением схожих точек зрения - совсем немного общего. Кроме того, во многих случаях представителям названных дисциплин не удается в полной мере понять друг друга из-за использования различной терминологии. Если взять системы понятий современного литературоведения и современной лингвистики, которые за последние 50 лет очень далеко отошли друг от друга, то «безмолвие» между двумя дисциплинами станет более чем очевидно. Споры о текущем иерархическом статусе литературоведения и лингвистики также укрепляют это впечатление. В связи с этим возникает вопрос, можно ли считать перечисленные дисциплины отдельными науками: является ли, например, семиотика с ее исследовательскими объектами и целями чем-то отличным от филологических дисциплин? Верно ли, что филологические науки всегда оперируют семиотическими категориями и поэтому имеют общий фундамент?

Дискуссии о самостоятельности литературоведения, лингвистики и семиотики, которые ведутся последние полвека, достаточно ясно показывают сходства и различия, а также поверхностные и коренные изменения в принципах научной работы. Посмотрим на этот процесс пусть даже невооруженным взглядом, но более пристально: если бы речь шла о взаимоисключающих дисциплинах, то можно было бы говорить о том, что на определенном этапе своего развития литературоведы прибегли к заимствованию методов и понятий - как из семиотики, так и из современной лингвистики. В то же время, примерно в конце 50-х - начале 60-х годов прошлого века они обратились к знаниям, накопленным математикой, социологией и другими дисциплинами.

И наоборот, можно было бы спросить, почему общая семиотика приблизительно в тот же период вышла за рамки своей первоначальной сферы исследований и стала заниматься вопросами культуры, то есть объектом изучения филологов?

Говоря о проблеме сходств и различий филологии, литературоведения и семиотики я чаще всего утверждал, что с точки зрения семиотики культурные феномены, очевидно, могут быть устроены так же, как и дисциплины, которые их изучают. В связи с этим снова встает вопрос, почему научные области заимствуют друг у друга терминологию, вместо того чтобы прояснить, что объединяет их методики, раз все они исследуют общие или специфические аспекты человеческой культуры?

На этом месте я бы хотел сделать небольшое отступление и затронуть понятие междисциплинарности, которое напрямую соотносится с единством и противоположностью наук и в последние двадцать лет выступает в качестве ключевого термина почти в любой исследовательской заявке. Речь идет о том, является ли междисциплинарность одновременным взаимодействием нескольких дисциплин с собственным, обычно различающимся понятийным аппаратом при изучении одного и того же объекта -как это происходит, например, в проекте по феномену границы. (Позволю себе дополнительное замечание: интересно, что раньше в исторической науке для данного случая существовало понятие studium generale.) В основе этого понимания междисциплинарности (как взаимодействия нескольких дисциплин) лежит сопоставимость результатов исследования (а не процедур). Другое, заметно отличающееся понимание междисциплинарности исходит из того, что - как в дескриптивной семиотике Московской и Тартуской школ - практически идентичный понятийный аппарат используется при изучении ряда схожих объектов, то есть в основе лежит единство результатов исследования.

Повторю уже сказанное: как сам вопрос соотношения и пересечения научных областей, так и его спорный характер можно лучше всего прояснить, если опираться на частично существующую, но частично по-прежнему необходимую дискуссию о методологических основах гуманитарного / культурологического научного процесса.

К двадцатому веку в филологической сфере в полной мере начинается процесс рефлексии, результатом которого стало появление ряда новых научных областей. Это рождение таких направлений, как формализм, структурализм, функционализм, которые отвергают внесистемные методы анализа литературы и языка, существовавшие в филологии до этого, и выделяют универсальные признаки текста исходя из их формы, структуры и функции. В этом контексте развивается в том числе и семиотика. Впрочем, предпосылки этого этапа развития присутствовали и в филологии, а именно в виде правил или систем правил, которые основывались на механизмах повторения и рассматривались в соответствующих учебниках грамматики или поэтики. Понятийный аппарат риторики, поэтики, да и весь очень обширный комплекс литературоведческих терминов был разработан по совершенно независимым критериям, поскольку их формулировка базировалась на схожих или различных признаках внешней стороны текста.

В зависимости от объекта исследования, от постановки вопроса в каждом конкретном случае возникли метаязыки разного уровня абстрактности, безусловно создавшие конфликтный потенциал внутри гуманитарных наук. Устройство этих метаязыков позволяло сформулировать с их помощью общие, а значит, допускающие обобщения выводы. На этом фоне становится понятным, почему формализм отказался от традиций традиционного литературоведения, почему сам формализм был по-новому осмыслен в функционализме и почему концепции обоих направлений были развиты и улучшены семиотикой.

Долгие годы эти тенденции оставались на заднем плане из-за военных перипетий. Марксистская и нацистская индоктринация тормозили развитие теоретических подходов, которые могли быть сформулированы новыми дисциплинами. Однако в послевоенное время ранние научно-методологические преобразования, которые произошли с начала двадцатого века почти во всех связанных с культурой дисциплинах, включая языкознание, философию языка, литературоведение и сравнительно новую семиотику, были снова собраны воедино. С 1950-60-х годов после обсуждений, которые велись в философии, кибернетике / информатике и современной лингвистике, а также структурализме и семиотике, набирает обороты дискуссия об основах гуманитарных наук, их объектах исследования, методах и целях, то есть об их научном статусе и востребованности.

Тезисы, которые были тогда сформулированы, актуальны и по сей день и определяют взаимодействие, в том числе, литературоведения и семиотики.

Представители одной точки зрения в этой дискуссии считают, что специфика гуманитарных дисциплин состоит в многообразии их методов. При этом предполагается, что большое число методов находится в особом соответствии с разнородностью и уникальностью культурного разнообразия, ставшего итогом многовекового исторического развития. Другая позиция отвергает такой подход и видит в многообразии методов отражение бессистемности научной работы, констатирует методологическую беспомощность и основывает на этом свою критику.

Выходом из этой ситуации в прошлом становились в том числе терминологические заимствования из других наук, таких как уже упомянутые математика, информатика, теория систем, теоретическая и эмпирическая социология, психология, лингвистика, теория коммуникации, культурология, а также семиотика. Этот перенос «чужого» понятийного и методического аппарата привел в итоге к попытке увеличить влияние систематического, естественнонаучного мышления в гуманитарных дисциплинах. С этого момента одной из ключевых исследовательских целей стала выработка комплекса норм в области использования языка, создания и интерпретации текста, а также других крупных культурных формаций.

В то же время образовалось оппозиционное направление, представители которого выступали за обращение к исходным герменевтическим основам гуманитарных наук и многообразию методов.

Пока одни стремились к преодолению проблемы ненаучности якобы несистематического или только частично систематического подхода литературоведения с помощью заимствований из гораздо более структурированной семиотики, множились призывы и попытки обновить филологию за счет возвращения к герменевтическому фундаменту любой интерпретации. Объектом исследования должно было стать не нормативное, а специфическое, то есть как раз то, что не повторяется. Поэтому в качестве предмета и цели изучения предлагалось в первую очередь то, что делало характер и функцию литературы особенными на фоне других средств коммуникации. В центре рассмотрения, как манифест людского творчества, оказывались литература и искусство с их подчеркнуто эстетическим процессом осмысления действительности. По мнению представителей этой точки зрения, задача литературоведа состояла в том, чтобы описать непередаваемое метаязыком, индивидуальное, исторически уникальное воплощение творческих способностей человека.

Несмотря на (сознательно здесь преувеличенные) фундаментальные различия этих двух позиций, оба направления постоянно использовали общие знания, и в особенности терминологию, накопленные семиотикой, которая, очевидно, занимает промежуточное положение между гуманитарными и естественными науками.

Если же немного смягчить противоположности в обсуждаемой дихотомии и попытаться найти в двух позициях сходства, появившиеся благодаря семиотике, можно будет легко обнаружить, что их конечные цели одинаковы и различаются лишь при поверхностном взгляде. Тем не менее заметны отличия в том, как в целом интерпретируется структура объектов изучения.

Вернемся, однако, к нашему исходному вопросу об отношении семиотики и филологии. Проблему взаимодействия семиотики и филологии можно сформулировать и следующим образом: почему, несмотря на существование таких понятий, как семиотика театра, семиотическая морфология и т. д., продолжают использоваться названия дисциплин «литературоведение» и «лингвистика» - почему они не включаются в более общий термин «семиотика»? Разве мы не увидели во вступительной части, что процесс образования знаков во всех этих областях если не идентичен, то во всяком случае весьма схож? Такое переименование дисциплин было бы естественным и по причине других общих моментов при формировании знаков. И в семиотике, и в названных самостоятельных дисциплинах находится целый ряд критериев (ср. наличие набора знаков, правил совмещения знаков, функций знаковой системы и т. д.), которые могли бы стать единым фундаментом. И, конечно же, нашлось бы много дополнительных признаков и характерных черт, которые оправдывали бы интеграцию семиотики и упомянутых научных областей. Или следует считать, что семиотика рассматривает только общие основы процессов и результатов формирования знаков, а филология ограничивается изучением структур символов, характерных для художественных текстов? Но так как процесс образования знаков и другие упомянутые сходства не ограничиваются семиотикой и филологией, а могут быть обнаружены также в других науках, то есть, очевидно, входят в число формообразующих условий, вопрос об отношении филологии и семиотики должен быть проработан более основательно. Он может быть дополнен проблемой взаимодействия филологии и лингвистики, филологии и теории коммуникаций, кибернетики, информатики, возможно также биологии, физиологии, психологии, социологии и так далее.

В то же время следует констатировать: при сравнении понятийного аппарата классической семиотики с терминологией перечисленных самостоятельных областей становится очевидным, что семиотика действительно больше интересуется общими вопросами сущности знаков, их возникновения и взаимодействия, в то время как отдельные науки анализируют специфические свойства объектов исследования. Самостоятельные дисциплины, как правило, отказываются от слишком общих формулировок выводов, тем самым также обнаруживая отличие от семиотики.

Кроме того, можно наблюдать, что если выводы, сделанные в рамках отдельных дисциплин, не могут быть переформулированы (или во всяком случае проинтерпретированы) на семиотическом уровне, то они чаще всего оказываются нерелевантными и/или недостаточно систематичными для семиотики, чтобы быть ею принятыми. Представители самостоятельных дисциплин, напротив, достаточно часто реагируют со смесью презрения, недоверия и скепсиса на обобщительные выводы семиотики, касающиеся их области исследования. Таким образом, для одних формулировки оказываются слишком общими или тривиальными и поэтому неподходящими для практической работы; для других -недостаточно четкими / систематичными и в целом слишком частными.

Очевидно, что при вопросе о системе взаимоотношений семиотики и филологии, как и других наук, вполне можно исходить из их типологических общих и особенных черт, однако на практике оценка этого взаимодействия оказывается весьма различной и зависит от ожиданий каждой конкретной дисциплины.

Прояснить характер отношений между семиотикой и самостоятельными дисциплинами, а также значение взаимного влияния этих наук на данный момент лучше всего - по крайней мере наиболее последовательно - способно рассмотрение исторического фона этой взаимосвязи, а также конкретных и общих целей отдельных наук.

В историческом плане взаимодействия с семиотикой стоит уделить внимание прежде всего тем наукам, которые в ходе своего развития вели интенсивную проработку методологии, имеют сложившуюся терминологию и не только претендуют на системный подход, но и преследуют ряд схожих целей. Здесь я в первую очередь имею в виду лингвистику и теорию коммуникаций, но частично также и филологию. Общим для них - как уже многократно показано - является изучение формально или функционально похожих фигур повторения с целью установления и систематизации характера их регулярности. Также к сходствам относится изучение взаимодействия формальных, семантических и идеологических проявлений и закономерностей на основе системно-теоретических аспектов.

На базе уже сказанного можно понять: благодаря схожей области интересов упомянутых независимых дисциплин прежде всего лингвистический структурализм (в особенности фонология) оказал воздействие не только на многие гуманитарные науки, но и на семиотические исследования исторических текстов. Объектом изучения при этом были структурно-текстовые закономерности, которые обычно не учитываются метаязыком лингвистики, а, основываясь на принципе чаще всего (но не всегда) бинарных оппозиций (при использовании системно-теоретических критериев), выражают семантические или идеологические черты и могут быть проанализированы с точки зрения семиотических принципов генерации текста.

Мы видим, что такие исследования начинаются с семиотически выстроенных актов наименования. При этом вторичноязыковые свойства текстов анализируются по параметрам, которые как раз являются актуальными для исследователя. Затем результаты параметризации собираются в парадигмы, чтобы - как в лингвистике - изучить характер их регулярности. Тем не менее цель этого процесса - и я хотел бы отдельно подчеркнуть это - не анализ лингвистических фактов, а интерпретация текстовых и более общих культурных закономерностей путем формализации семантических / идеологических признаков. Речь в данном случае идет не столько о специфике или уникальности творческого процесса, сколько об универсальных принципах, лежащих в основе текстов и культурных феноменов. Когда я говорю, что изначально встает вопрос о регулярности связей, из этого, конечно, следует, что на втором этапе должна возникнуть проблема взаимоотношения регулярного и нерегулярного. Как в рамках текстов, так и культуры в целом только это взаимоотношение (или противостояние) может, с одной стороны, создавать фундамент, стабильную основу, а с другой - задавать динамику, изменения. И здесь мы возвращаемся к исходной сфере интересов филологии, которая в конечном счете нацелена на изучение культуры в целом и в ее частных проявлениях как особенности человеческого существования и которая - как показывают современные исследования в смежной области естественных и гуманитарных наук - в будущем станет занимать всё более важное место в изучении человеческого сознания.

Таким образом, круг замыкается: широкий, общий филологический подход, который с течением времени после многих открытых или скрытых методологических дискуссий привел к заметной дифференциации научных дисциплин, сегодня может получить вторую жизнь, но на этот раз - на основе различных междисциплинарных подходов. Выбор одного из них уже не кажется неизбежным - решающее значение имеют полученные результаты. Впрочем, можно не сомневаться: самостоятельным дисциплинам, которые прямо или косвенно выстроили свою терминологию на семиотическом фундаменте, в ближайшие годы придется основательно разобраться с возможностями систематизации, предлагаемыми семиотикой, а семиотика, в свою очередь, не сможет игнорировать результаты, полученные в рамках отдельных научных областей. Вполне вероятно, что в будущем в этой сфере начнется новая интенсивная методологическая дискуссия.

Перевод: Даниил Бордюгов

Проблемы анализа текста. Формализм, структурализм и семиотический подход[3]

Литературные тексты представляются в принципе открытыми для понимания каждым, по крайней мере многие имеют о них некоторое мнение. Кажется, что каждый каким-то образом вправе высказать нечто «по поводу» таких текстов, даже если высказывания эти не слишком обоснованы или не поддаются обоснованию вообще. К тому же речи такого рода часто произносятся с намерением открыть «истинный смысл» некоторого текста и наделены в таком случае обычно признаками аподиктического, во всяком случае в значительной степени не поддающегося релятивизации, высказывания. Если «свидетельств истины» оказывается несколько, то различия между ними нередко объясняются неспособностью верного прочтения или понимания, недостаточной информированностью, а то и просто «неверным сознанием»; у каждого оказывается своя «теория», свой ключ к пониманию текста.

Что же касается «древних», «темных» и иных «герметических» текстов, т. е. текстов, смысл которых не открыт для непосредственного восприятия, то их чаще всего оставляют в компетенции профессиональных «толкователей текста» (филологов, литературоведов); «современными» текстами в случае необходимости займется литературный критик.

Для уяснения содержания «темных» текстов явно требуется особое знание, компетентность, которой располагает не каждый и которая позволяет сначала определить место текста в более широком контексте, чтобы затем «интерпретировать» его с учетом находящихся за его пределами дополнительных данных, т. е. выявить в таких текстах то, что не может быть замечено непосредственно и сразу. Таким образом, если в нормальной ситуации читатель кажется достаточно информированным для того, чтобы понимать определенные группы текстов, то для «исторических» текстов требуется дополнительная информация, без которой высказываться по их поводу невозможно.

В действительности же одних этих способностей интерпретатора все же недостаточно. Чтобы высказывание о тексте не было притянутым за волосы, односторонним и т. п., нужно по меньшей мере учитывать релевантность и особенности методики, используемой при интерпретации текста, а также общие и частные характерные черты литературных текстов.

По степени осознанности предпосылок понимания и объяснения, включая саморефлексию этих процессов и учет связей, существующих между постановкой вопроса, исходными гипотезами и взаимозависимостью методов анализа и отображения, подходы к тексту могут быть разделены на подход, основанный на «здравом рассудке», на общий «филологический» и на строго «научно отрефлектированный». Этим подходам мы обязаны накопленными за всю историю работы над определением смысла и функций текстов, с одной стороны, очень обширным собранием литературоведческих понятий, а с другой стороны - множеством «теорий», «методов» и вариантов «методологии». Общим для всех этих усилий - хотя каждый при этом действовал по-своему -было стремление создать более или менее последовательно систематизированные категориальные предпосылки для описания, каталогизации и объяснения текстов, а также общие теоретические основы оптимизации высказываний о текстах. Необходимость все новых методологических предложений обычно обосновывается «односторонностью» какого-нибудь из прочих «методов», а сами предложения преследуют в качестве цели чаще всего серьезное изменение целых направлений исследования на базе «новой методологии». Подобные внутридисциплинарные дискуссии находят выражение в критической проверке, отбраковке, улучшении и расширении:

a) подлежащего отныне изучению материала,

b) особо ценимого соответствия поставленных проблем (и намеченных целей) и

c) «новых» методов исследования.

Переломная ситуация такого рода наблюдается с 60-х годов и в литературоведении: формулируются, обсуждаются, усваиваются или отвергаются «методы»; выдвигаются требования «прикладной методологии», чтобы преодолеть разрыв между якобы существующим избытком теоретических построений и практикой интерпретации текстов. В ситуации, когда литературоведческая деятельность оказывается пораженной общей неопределенностью, возникает желание получить ясное подручное средство, позволяющее определить, какой из предложенных «методов» является «правильным», «более эффективным», «менее односторонним», «более многообещающим», «более релевантным» и т. д. и каким образом оценить соотношение «методов» друг с другом. Если отвлечься от поверхностных явлений в области методологии, при поиске новых литературоведческих подходов речь шла о:

• рассмотрении основных предпосылок научного анализа текстов и научных высказываний о текстах, их специфике и содержании,

• провозглашении соответствующего определенного теоретико-познавательного интереса и

• новом определении предмета исследования в литературоведении и его гипотетическом предварительном структурировании.

Прежде чем перейти к принципам формализма, структурализма и семиотики, необходимо со всей ясностью констатировать, что хотя русский формализм, структурализм, а также семиотика направлены на специфические свойства и семантические, а также прагматические функции (способы порождения смысла, социальные и культурные факторы) - также в различной степени интенсивности - искусства и литературы, однако эти научные направления не выработали аналитической техники, которая характеризовала бы исключительно искусство и литературу. Если бы проблема заключалась только в «технике», то следовало бы искать вопросы и ответы, которые в названных направлениях не находятся на переднем плане. Дело в том, что если понимать под «анализом» только определенный исследовательский инструментарий («метод в узком смысле»), то его следовало бы реконструировать специально для формализма, структурализма и семиотики, одновременно указав при этом, что в результате эти направления были бы представлены односторонне и в отчасти периферийных аспектах их общей системы. Если же понимать под «анализом» не только всего лишь «методы в узком смысле», но и учитывать предполагаемые всяким анализом методологические моменты (предмет исследования, цели, исходные предпосылки), то станет ясной также связь, существующая между концептуальным подходом в целом и «методами».

Следующая сложность, с которой связано получение ответа на вопрос о характере интересующих нас направлений анализа, заключается в непоследовательном употреблении понятий «формалистский», «структуралистский» (в меньшей степени это относится к понятию «семиотический»): порой они в качестве метафор замещают реалии, обычно обозначаемые средствами обыденного языка, называют определенную методику анализа или используются в качестве стенографических значков вместо соответствующих методологических систем. В то время как критика формализма в 30-40-е годы понимала под «формалистским анализом» в значительной степени одностороннее «механистичное» (свободное от марксистско-ленинского понимания истории) исследование текстов, то, например, критика Л.Д. Троцкого в адрес существовавшего в то время формализма (с тенденциями его будущих продолжателей) была еще гораздо более дифференцированной1. Из характеристики Троцкого, согласно которой «формалисты» сосредотачивают свое внимание на «исчислимых элементах» - сегодня мы сказали бы «плане выражения» -литературных текстов (таких, как ритм, параллелизм, формы организации стиха и т. д.), следует вывод, что он не понимал «формалистический» метод ни исключительно как способ исследования, ни строго методологически в духе определения целей, методов и исходных положений: как бы то ни было, в качестве объекта исследования называются по крайней мере «формальные элементы», анализируемые с помощью «методов исчисления».

Другие, как, например, П.Н. Медведев[4] [5], хотя и критиковали слишком узкое понимание материала формалистами, обусловленную психологией восприятия зависимость познания от литературного метода и характер возможного в результате этого эффекта остранения у воспринимающего субъекта, однако не подвергали при этом сомнению методологическую основу как таковую. И это показывает, что уже критики - современники формализма рассматривали его не исключительно в аспекте определенного, узко понятого механистического аналитического инструмента, а разбирали его - по крайней мере что касается исходных принципов - скорее методологически (хотя и не в соответствии с основной интенцией формализма).

Сами формалисты связывали с «формальным» подходом или «формальной школой» - в этом они являются ясной противоположностью своим односторонним критикам - в равной степени как совершенно определенный предмет исследования, так и совершенно определенную цель исследования. Так, Б.М. Эйхенбаум указывал в качестве задач

a) «построение литературной науки»[6] [7], которое носило бы «наукообразный характер», чтобы избавиться от часто порицаемой пустой болтовни «по поводу» текстов;

b) ограничение предмета исследования, причем не через особые методы анализа, а заданием фундаментального «принципа»[8], отделяющего этот предмет от других предметов. Более детально предмет затем определяется как «специфический ряд явлений»[9]. «Формальная школа изучает литературу как ряд специфических явлений и строит историю литературы как специфическую конкретную эволюцию литературных форм и традиций»[10]. Поэтому усилия формалистов направлены «[...] не на описание отдельных произведений [...], а на построение теории и истории литературы как самостоятельной науки»[11]. Со всей ясностью подчеркивается, что речь идет о «научной системе вместо хаотического нагромождения фактов и личных мнений»[12], независимо от того, что из этого подхода и прежде всего из самих эмпирических работ могут быть выведены определенные методы анализа.

С сегодняшней точки зрения понятие «формальный» может быть истолковано помимо того, хотя и не исключительно, как относящееся к определенной ступени процедуры анализа, правда, теперь уже исходя не только из позиций русского формализма, а из позиций современной лингвистики. «Формальным» в таком случае оказывается - с учетом разделения плана выражения и плана содержания - анализ функциональных связей (т. е. формы организации) плана выражения (например, какого-либо текста либо его аспектов/элементов), причем вопрос о том, ограничится ли исследователь только этой ступенью или же включит в работу семантические и/или прагматические аспекты проблемы, используя соответствующие методы анализа и интерпретации полученных результатов, остается открытым.

В дальнейшем мы будем пользоваться этим понятием не в указанном смысле, а в соответствии с концепцией русского формализма.

Проблемы, сходные с теми, что возникают при фиксации понятия «формализм» и «формальный», наблюдаются и при работе с понятиями «структурализм» и «семиотика» Московской и Тартуской школ (см. ниже).

Формализм, структурализм и семиотика - равно как и формальный, структурный и семиотический анализ - не исключают друг друга как противоположности, а дополняют друг друга[13]. Это верно и несмотря на тот факт, что каждое из трех указанных направлений соотносится со своей, более или менее широкой областью материала и сосредоточивает свой интерес на отчасти различной постановке проблем. Тем не менее всех их объединяет то, что они стремятся определить соответствующий предмет исследования более систематично и с помощью более точных методов, чем их предшественники, а также то, что их представители постоянно подчеркивают, что было бы неверно говорить о формальной, структурной или семиотической теории или методе. Вместо этого обращается внимание на то, что в основе их деятельности лежит формальный, структурный или семиотический принцип (или подход), позволяющий построить теорию текста, литературы, коммуникации или семиотическую теорию как более или менее строгую науку в духе «формализма», «структурализма» или «семиотики», причем делая это в первую очередь для того, чтобы - как уже указывалось при обсуждении «формального подхода» - избавиться от безосновательных рассуждений («следующих впечатлениям»). При этом более или менее сознается, что речь идет в каждом случае не только о своем «принципе», создающем определенные научные предметы, но и что подход сам по себе уже предполагает определенные методологические следствия, т. е. в основе его лежат определенные эвристически необходимые исходные предположения о характере исследовательской работы, а также о возможной структуре предмета исследования. Если отвлечься от обозначившегося здесь системного характера научных концепций, похоже, что развитие формализма, структурализма и семиотики характеризует также определенная внутренняя детерминированность, которая к тому же принципиально отличает эти концепции от других как концепции динамические. Так, например, можно заметить, что прирост знаний в ходе развития формализма, структурализма и семиотики был связан с последовательным изменением области исследования каждого из направлений, их понятийных систем, а также со спецификацией и уточнением целеполаганий, существенным образом определяющих эти направления. Отсюда возникло не только сложным образом переплетенное взаимное влияние исходных предположений, исследовательских методов и целей в рамках одного направления, но вследствие этой самой динамики оказалось возможным, что все направления - несмотря на взаимную критику и даже неприятие - опирались на достижения друг друга или же одно из направлений конструктивно развивало научную основополагающую интенцию других направлений; при этом трансформация, переформулирование или новая интерпретация результатов исследования, методов и целей играли немаловажную роль; все это в перспективе становящейся все более глобальной и общей теоретической деятельности в конце концов вело к качественному улучшению наших знаний о строении текстов.

Формализм11

Формалистский подход к выработке научного взгляда на литературу в своей ранней стадии, в которой он выступал в форме отрицания всего предшествовавшего литературоведения и в форме проектов новой науки, был столь же радикален, как и манифесты [14] русских футуристов, чьи программы и литературная практика первоначально также оказали на него существенное влияние. Однако не менее важную роль в развитии формалистической теории литературы и в попытках внести ясность в соотношение поэтического и обиходного языка[15] сыграли и новейшие тенденции российского и западноевропейского языкознания того времени (И.А. Бодуэн де Куртенэ, Ф. де Соссюр). Наиболее существенный момент этого подхода заключался - как уже было в самых общих чертах намечено - в последовательной сегментации, редукции и систематизации того, что входило в традиционный предмет литературоведения, а также в попытке заново точно определить цель литературоведения. Вместо того чтобы рассматривать литературные тексты как исходный пункт разнообразных оригинальных и остроумно сформулированных самонаблюдений, сентенций, чей диапазон простирается от верно подмеченных деталей до умозрительных построений, и все это в пределах огромной науки обо всем на свете (испытывающей влияние философии, психологии, биографических исследований и пр.), предлагалось считать предметом исследования лишь те явления литературных текстов, которые и делают литературу литературой: специфические свойства литературы, или «литературность», определенные как ряд текстовых признаков. Подобно тому как футуристы поставили во главу угла своих поэтических принципов художественный прием остранения для того, чтобы вернуть осознанный взгляд на действительность, формалисты стремились, опираясь на футуристов, а также лингвистику, которая все больше смещала центр своего внимания с содержательных явлений текста на формальные моменты, в особенности фонологический уровень языка, в первую очередь сконцентрировать свои усилия на исследовании литературных приемов как специфической разновидности элементов плана выражения текстов. Следующим шагом должно было быть изучение сочетания отдельных формально определенных уровней текста (таких, как фонетический уровень, уровень сюжета), корреляции уровней (соответствие ритма и синтаксиса и др.) и лишь затем также и функциональной релевантности уровневой структуры текста для его содержания[16].

Из этого уже достаточно ясно, что формалисты (точнее говоря, «ранние») существенное свойство литературы как литературы видели не в ее содержании, в ее коммуникативной функции, а в том, каким образом организован ее план выражения; по этой причине для них первоочередное значение имел анализ наиболее общих признаков плана выражения через выделение формальных свойств текста (приемов) в литературе. Поэтому отдельные тексты присутствуют в их исследованиях почти исключительно как запас материала, из которого по мере необходимости извлекаются отдельные примеры для демонстрации универсальных специфических признаков формальной, собственной литературной организации произведений, а также развития литературы вообще: обнаружение литературных приемов - под влиянием футуризма -происходило по их способности выполнять в плане содержания функцию отчуждения по контрасту с действительностью, воспринимаемой через литературу в недостаточном объеме либо только автоматически; решающим было обстоятельство, способны ли, и если да, то в какой степени, приемы порождать качественные различия между, например, специфически поэтическим и специфически обиходным языком, между различными произведениями или жанрами и т. д. В предельно заостренной и сжатой форме В.Б. Шкловский мог констатировать, что литературное произведение - просто «сумма приемов», имея при этом в виду -нам сегодня, с учетом более широко понятой концептуальной основы, представляется это более дифференцированным, - что собственно литературным в отдельном произведении или литературе вообще является сумма приемов, работающих на создание эффекта отчуждения[17].

В последовавшей затем второй стадии развития формализма сказалось, с одной стороны, пусть вначале еще в скрытой форме, сформировавшееся в лингвистике представление о языке как системе функциональных явлений (Бодуэн, де Соссюр) и, с другой стороны, обобщение и определенная систематизация данных, полученных из различных предметных областей. Речь шла в первую очередь о закономерностях, организующих «более низкие уровни языка» и гипотетически рассматривавшихся в качестве структурообразующих для «более высоких уровней языка» (вроде законов эвфонии) и переносившихся в том числе и на уровень повествования[18]. Этот подход, в принципе ориентированный на теорию систем, а также стремление не просто выделять прием как выражение литературной специфики, с необходимостью вело к новой структуризации мыслительной и понятийной системы формалистов, получившей наиболее ясное выражение, или, по крайней мере, наиболее целостный характер, у Ю.Н. Тынянова. Понятие «остранения» - в противоположность В.Б. Шкловскому - постепенно уходит, и вместо относительно недифференцированного определения произведения как «суммы приемов» Ю.Н. Тынянов говорит о произведении уже как о «сложном целом» (при этом в уже структуралистском смысле) или же как о «системе взаимозависимых элементов», включая их связь с «содержательными или смысловыми особенностями» литературных текстов.

Сходную попытку преодоления подхода раннего В.Б. Шкловского, согласно которому задача искусства заключается в том, чтобы с помощью определенных приемов, снимающих автоматизм нормального восприятия действительности, обеспечить «новый взгляд», предпринял в то же время и О.М. Брик. Он считал, что в стихе ни план выражения не доминирует над планом содержания (скажем, ритм над семантикой), ни, наоборот, план содержания над планом выражения. Речь идет скорее о взаимозависимости, из которой рождается специфическая «ритмическая семантика», «семантика стиховых строк», «которая существует самостоятельно и развивается по своим законам»[19].

Ю.Н. Тынянов углубил эту мысль, поняв на основе системных связей всех элементов текста друг с другом, а также их коннотаций, в том числе и с внетекстуальными семантическими полями, сложность литературных смысловых структур, и поместив в центр своих исследований подробный анализ связи формальной организации текста и его смысловой организации. Тем самым -подобно тому, как это было намечено у О.М. Брика - формальная организация хотя и приобретает функцию формализации содержания, однако, с другой стороны, она претерпевает семантизацию формы. Эта специфически литературная взаимосвязанность и создает в конечном итоге предпосылку возникновения «сложного содержания» художественных текстов.

Механизмы таких постоянно влияющих друг на друга пересечений различных структурно- и смыслообразующих принципов с этого момента не только рассматриваются как принципиальное условие изначальной динамизации смысловой структуры литературного текста, но считаются ответственными за создание специфически литературных дискретных (т. е. «четко различимых») единиц: только они позволяют создать усложненную семантику текста с помощью особых приемов семантического контраста либо иерархизации «текстуально тождественных или сходных предметов». Тем самым обиходное слово, относительно фиксированное в своих семантических признаках, высвобождалось из своих привычных связей и получало возможность вхождения в одновременные отношения с другими контекстами (этот подход был реализован в подробном структурном анализе Ю.И. Левина, выявлявшем новые лексические значения в стихотворениях Мандельштама, появлявшиеся в результате изменения или обновления иерархических отношений в пучке сем)[20].

Выработанное Ю.Н. Тыняновым абстрактное, но систематическое понятие «сложного», или «сложного функционального целого», которое, собственно, и является основной предпосылкой более дифференцированного анализа «литературных норм» (например, структуры уровней произведения, корреляции уровней), было перенесено в качестве универсального принципа организации и анализа на все (мыслимые в то время) макро- и микроединицы, существующие выше или ниже лексического уровня литературного текста, а также наряду с ним или вне его, начиная со звуковых повторов, параллелизмов, композиции сюжетных единиц и кончая жанрами, закономерностями литературных эпох и историей литературы.

В ходе подобной систематизации и перестройки «изначальной» формалистской концепции сама «логика подхода» породила ряд понятий, которые в дальнейшем в конце концов позволили уточнить предмет литературоведения, как его понимали формалисты, а также освоить принципиально важные для понимания литературы взгляды; отчасти это было сделано лишь в более позднем структурализме и в семиотических исследованиях, причем было выражено порой в значительно различающихся терминах и выработано на значительно более объемных массивах изучаемого материала. К числу таких понятий, использование которых также имеет последствия для структурирования предмета исследования, принадлежат, в частности:

1. Понятие уровня:

a) (в общем виде) в смысле множества элементов с однородными и/или по крайней мере сходными признаками;

b) (специфически) в смысле организованного порядка подобных элементов в рамках закрытых систем (например, литературного произведения).

2. Понятие корреляции как условия возникновения системных связей (например, двух или более уровней в одном произведении, произведений между собой и т. д.).

3. Понятие оппозиции и эквивалентности как предпосылка возникновения (и обнаружения) различных признаков (на одном или нескольких уровнях) в результате специфических литературных приемов или же их нейтрализации ради новой литературной эквивалентности и т. д.

4. Понятие переменных/константных величин, определяемых по степени общих, тождественных или по крайней мере сходных признаков, а также в некотором диапазоне вариаций относительно определенной константы (ср., например, морфологию сказки у В.Я. Проппа, понятия со- и автофункции у Тынянова).

5. Понятие доминанты и такие связанные с этим понятием варианты, как основная/фоновая информация, центр/периферия и т. д., причем в применении к конститутивным признакам отдельных уровней, отношению уровней, определенным жанрам в системе всех существующих в определенную эпоху жанров или же к взаимозависимости «коммуникативной» и «поэтической», или «эстетической», функции.

6. Представление о не столько статической, сколько динамической взаимозависимости всех составляющих текста, определяемой по способу и степени приданной им смысловой нагрузки и по тому, какие корреляции между элементами произведения, отдельными жанрами в системе всех жанров и т. д. подвергаются актуализации; «динамика» этой «взаимозависимости» всех составляющих произведения, а также и литературы как процессуальной эволюции систем объясняет смену доминант всех иерархически построенных литературных структур, т. е., скажем, отдельных уровней или более крупных стилевых систем (например, характеризующих отдельную эпоху).

Для научных направлений, которые, подобно формализму, опираются на систематику и - пусть даже в самом общем виде - на теорию систем, представляется характерным, что определенные литературоведческие понятия (закон, норма, закономерность) или принципы организации исследования (методика, формальный уровень, функциональные связи) приводят, уже в силу заключенного в самом теоретическом основании самодетерминирующего момента, к дальнейшему развитию всей научной системы, хотя предметная область остается при этом не полностью освоенной соответствующими конкретными исследованиями. В случае с формализмом это проявляется, например, не только в том, что при изучении литературы произошел переход от более низких к более высоким уровням организации текста, но и в том, что постепенно наряду с выделением приемов плана выражения в исследование постепенно вовлекалось функциональное и семантическое значение/значимость этих приемов, а также учет условий, при которых «бытовые факты» становятся «литературными фактами» (Ю.Н. Тынянов). Но поскольку тем самым оказался затронут - как верно подчеркнул Й. Иве - аспект, входящий в ведение теории коммуникации[21], то обращение и к другим средствам коммуникации, как, скажем, кино (в том числе им занимались Ю.Н. Тынянов и В.Б. Шкловский) или же обусловленным социальными условиями или традицией «текстам фольклора» (П.Г. Богатырев) было лишь делом времени. «Итог», который Ю.Н. Тынянов и P.O. Якобсон подвели в тезисах 1928 г.[22], с одной стороны, закрепил достигнутый уровень развития, в то же время указывая, с другой стороны, на возможность дальнейшего совершенствования. Причина этого заключена скорее всего в двух операциях, которые вновь вызвали дифференциацию теоретической базы, а также расширение объема изучаемого материала. Первой операцией было явное заимствование проведенного Соссюром различения «языка» (langue) и «речи» (parole), а также признание (гипотетическое допущение) структурной однотипности «языковых» и «литературных» систем. Вторая (вполне понятная в связи с первой) операция заключалась в принципиальном допущении скрещивания лингвистической терминологии (такой, как синхрония, диахрония, индивидуальная/общая или коллективная языковая норма) с литературоведческими единицами структурирования (ряд, дифференциация рядов, нормы «более высокого» порядка и др.). Понятия «норма», «инвариант/вариант», «доминанта» подвергались при этом имплицитной и эксплицитной актуализации и еще больше, чем прежде, выдвигались на первый план в методологии и в конкретных исследованиях. Дифференциация норм на нормы языка и нормы речи уже тогда наметила возможность скорого перехода от индивидуальных и коллективных норм к нормам универсальным (ср. позднее так называемые антропологические константы Я. Мукаржовского).

Хотя этот подход уже в своих зачатках носил широкомасштабный характер, многое из этой концепции осталось лишь на программном уровне, и теоретические положения, как и намеченное расширение предметной области исследований, не были систематически и последовательно реализованы (ср., например, не исследованное более детально соотношение внутри- и внетекстовых связей); историко-литературная спецификация теоретических положений была осуществлена лишь Ю.Н. Тыняновым применительно к стихотворному языку. Правда, произошло углубление разработки историко-литературного понятийного аппарата[23].

Совершенно без внимания остался вопрос соотношения языкознания, литературоведения и семиотического подхода, существовавших одновременно. Это очень ясно проявляется в развитии литературоведческой терминологии в ходе эволюции формалистской концепции: формалисты, как правило, пользовались традиционными терминами литературоведения (филологии, в частности теории стиха, риторики и т. д.) и столкнулись с лингвистической терминологией в области стилистики, однако заимствовали лингвистические или даже семиотические термины («знак») лишь спорадически. Причина этого заключается не столько в особенностях концептуального подхода, сколько в недостатке рефлексии по поводу характера связи между исследовательской терминологией, необходимостью последовательности систематического анализа (возможность сознательного порождения информации или знаний в зависимости от характера методики анализа) и возможностями отображения. Видимо, этим объясняется также и то, что «семиотический подход» у этнолога П.Г. Богатырева (с 1923 г.), у лингвистов СИ. Бернштейна (1927), Б.А. Ларина (1924), Г.О. Винокура или философов П.А. Флоренского (1923), В.Н. Волошинова (1927 и след.), П.Н. Медведева (1928), М.М. Бахтина (1929)[24] и других, подобно тому как и изначально «семиотическое» мышление теоретиков авангарда в художественном искусстве того времени (например, у Л. Лисицкого в 1923 г.)[25] - в отличие от футуристических по своим истокам рассуждений - не нашло тогда должного понимания в своих научных возможностях и тем самым оказалось на десятилетия потерянным для теории литературы. Конечно, можно констатировать, что уже работы Ю.Н. Тынянова 1923-1924 гг.[26], а в полной мере тезисы, которые он опубликовал совместно с P.O. Якобсоном в 1928 г. (см. выше), были структуралистскими как в смысле более позднего пражского структурализма, так и гораздо более позднего советского структурализма 60-х годов. Однако в то же время нельзя не признать, что этот подход, во-первых, не был достаточно удачно разъяснен, почему и возможность была «упущена», и, во-вторых, что касается собственно методологии, не были обсуждены предпосылки и нормы научной работы в приложении к систематическому построению литературной теории. Когда же к концу 20-х годов борьба с формализмом в России усилилась, его представители стали терять и чисто материальные возможности развития своего начинания в области теории литературы.

Пражский структурализм[27]

Нисколько не удивительно, что после этой мнимой неудачи русского формализма в Праге на семиотической основе возник структурализм, который опирался как на достижения формализма, так и на собственную, чешскую литературоведческую и искусствоведческую традицию; не следует забывать при этом также влияние теоретических дискуссий, связанных, с одной стороны, с такими мыслителями, как Гуссерль и Ингарден, а с другой стороны - с Пражской школой функциональной лингвистики (которая в свою очередь также испытала влияние Бодуэна де Куртенэ и де Соссюра). Семиотически ориентированный пражский структурализм отличался прежде всего тем, что придавал особое значение эстетическим аспектам искусства и литературы и их взаимосвязям со всеми прочими формами общественных явлений. Тем самым сознательно создавалась основа развития нового, в равной степени структуралистского и семиотического литературоведения и искусствознания. Поэтому при сравнении русского формализма и пражского структурализма могло бы возникнуть впечатление, что речь идет не о преемственности, а о типологически достаточно удаленных друг от друга научных направлениях. Однако проведение жесткой границы между русским формализмом и пражским структурализмом не менее проблематично, чем, скажем, утверждение, что русский формализм и пражский структурализм являются носителями разных концепций. На самом же деле следует различать принципиально сходные концепции обоих направлений, действительно отчасти разные постановки проблем и аспекты анализа, а также терминологический аппарат, который (правда, более внешне) в обоих направлениях достаточно различен, однако в основе своей служит обозначению сходных ситуаций.

Может быть, не сразу бросающейся в глаза, однако существенной характерной чертой пражского структурализма является сознательное и относительно систематическое формулирование исследовательских принципов для литературных и эстетических предметных областей, которые служили отправной точкой и для русского формализма, не выделившего их, однако, с такой ясностью в качестве методологических основополагающих элементов своей исследовательской системы, как это сделал пражский структурализм (ср. понятия «системный», «функциональный» в приложении преимущественно к внутритекстовым связям; доминанта/смена доминанты, иерархия/изменение иерархического порядка, диалектическое напряжение, взаимная корреляция элементов и т. д.).

Вторая примечательная черта пражского структурализма проявляется в расширении объектной области изучения. В первую очередь речь идет о «социальной среде», т. е. об условиях «литературной жизни», в частности о влиянии литературы на «жизнь», или «целостность» социального и культурного бытия, равно как и их влиянии на литературу. В конечном счете дело было во взаимосвязях, существующих между всеми этими областями. В то же время сохраняется приверженность формалистской позиции, согласно которой развитие отдельных «рядов» (или, как они теперь называются, «структур») проходит до некоторой степени «автономно».

Третья особенность заключается в том, что вопрос о структуре значения литературных текстов, поставленный Ю.Н. Тыняновым, получает новый смысл, его детальные моменты значительно уточняются и углубляются с учетом новых аспектов. Особенно существенным при этом было различение «литературного текста как артефакта» (формальный уровень, план выражения) и его «значения», его содержательной конкретизации или, как это также выражалось, «семантического жеста», «эстетического объекта», который возникает лишь в конкретизирующих действиях воспринимающего субъекта. Различение остающегося, как правило, самотождественным «артефакта» и его актуальной конкретизации как «эстетического объекта» предполагало гораздо более четкое, чем это было у формалистов, активное включение коммуникативных аспектов и тем самым делало необходимым анализ и описание факторов, обеспечивающих коммуникацию. Это влекло за собой обращение не только к общим условиям коммуникативных процессов, но и ко всем видам специфических нормативных систем, а именно тех, что играют определенную роль в эстетическом или социальном аспекте; поэтому особое внимание уделялось реконструкции и изучению индивидуальных и коллективных нормативных систем, определяющих структурные особенности отдельных произведений, жанров, эпох и т. п. как с позиций автора, так и с позиций реципиента.

Наконец, в-четвертых, принципиальное значение имело то, что описание общих и частных способов функционирования литературы и искусства строилось на основе теории знака. Происходило это прямо-таки с необходимостью, с одной стороны, в силу учета коммуникативных предпосылок конкретизации артефактов, которая, в принципе, в каждом случае может быть различной, что обусловлено исторически постоянно изменяющимся культурным контекстом реципиента; с другой стороны - в силу учета специфической корреляции, существующей между «артефактом» и «эстетическим объектом». Оба момента по причине их взаимодействия - что было замечено уже Ю.Н. Тыняновым - были в конечном итоге причиной того, что значение отдельных слов, входящих в некоторый текст, сначала расщеплялось - в соответствии с тем, что создавало связность текста - на отдельные семантические компоненты, а затем подвергалось новой, иной акцентуации; в результате возникали новые внутритекстовые «контексты», семантика которых могла активироваться и модифицироваться (вплоть до превращения в собственную противоположность); все возникшие этим или другим образом и объединенные в тексте как целом «значения» и создавали возможность новых «сложных смыслов», или, как это было бы выражено позднее в советском структурализме, «моделирующего» отражения действительности. Сложности детального описания «значений» (или процесса формирования значения) вызвали, по крайней мере теперь - впрочем, как и раньше, уже в попытках С.И. Бернштейна создать теорию декламации, - необходимость создания «нового языка», т. е. метаязыка, вместо того чтобы пользоваться словами в их «общеупотребительном значении», метаязыка, использующего по возможности «нейтральные понятия» и способного описывать смыслы, возникшие в рамках «искусства», «искусственно» (т. е. абстрактно) на основе семантических «признаков» или «пучков признаков», находящихся ниже или выше лексемного уровня: отдельное слово уже не обозначало каким-либо привычным образом определенный предмет действительности, оно «представляло» в литературном тексте некоторый «новый», «модифицированный» или даже совсем другой предмет; «естественное слово» оказывалось, таким образом, в данном тексте хотя и «знакомым», однако в то же время «модифицированным» словом и не только приобретало тем самым в гораздо более ясном виде, чем это происходит со словами, употребляемыми в обиходной речи в значительной мере «автоматически», признак «особой знаковости», но и было одновременно «знаком специфического смысла»; вместе с другими «знаками такого рода» оно и создавало в «системе текста» его «сложный смысл». Поэтому было вполне последовательным понимать «эстетический объект» как сложный знак с особой семантической структурой.

Итак, если русский формализм продемонстрировал скорее редукционистскую тенденцию к сосредоточенности только на художественном произведении, выделяя и обсуждая исключительно литературные аспекты (впрочем, связи с «другими рядами» отмечались, на них указывали, но не исследовали), то пражский структурализм действует, пожалуй, в духе экспансии, анализируя, наряду со смысловыми структурами, принципы функционального структурирования, а также связи с другими социальными сферами на основе норм (систем ценностей) или их противоречий и пересечений: немалый интерес проявляется к выявлению роли и значимости литературы и искусства в социальном контексте, включая эволюцию взаимозависимости всех аспектов, релевантных при конкретизации и функционализации «артефактов».

Дальнейшее развитие базирующегося на семиотике структурализма, или же превращение структурализма в семиотику, не проходило ни прямолинейно, ни однородно (т. е., скажем, - как можно было бы предположить, - от пражского структурализма через его французский вариант к советскому структурализму и семиотике): развитие пражского структурализма было прервано после Второй мировой войны «извне», под влиянием репрессивной советской культурной политики так называемого ждановского периода (до 1952-1956 г.). Структурализм вновь вернулся к жизни лишь в 60-е годы. P.O. Якобсон, один из основателей русского формализма, бывший также одним из ведущих представителей Пражской школы, продолжал работу в русле лингвистического структурализма в США. Там он оказал в 60-е годы значительное влияние на современную лингвистику, углубив ее теоретические разработки. Французский структурализм, связанный с К. Леви-Строссом, получил решающий импульс от современной лингвистики, испытавшей влияние P.O. Якобсона: одним из первых К. Леви-Стросс перенес принципы классификации, разработанные современной лингвистикой, на материал мифов с целью представить «мифологические представления о мире» в качестве «элементарных ментальных структур». При этом он предпринял попытку проинтерпретировать результаты, полученные формалистом В. Проппом при изучении «Морфологии [волшебной] сказки»[28], «с точки зрения мифологии»[29]. В 60-е годы произошла дифференциация французского структурализма под влиянием наследия русского формализма, пражского структурализма и многочисленных эмпирических исследований, вызванных к жизни им самим.

Русский структурализм

Советский структурализм, как и советская семиотика, развивался с конца 50-х - начала 60-х годов практически одновременно в лингвистике и языкознании. Обе эти линии развития не испытывали в то время - подобно французскому структурализму - влияния пражского литературоведческого структурализма: формирование литературоведческого структурализма в России происходило через сознательное возвращение к идеям русского формализма и через учет достижений кибернетики (теории информации), формальной логики и лингвистики; советский структурализм в лингвистике интенсивно впитывал результаты, полученные американской лингвистикой того времени, все более активно занимался параллельно с этим методологическими основами теории перевода, чтобы решить задачу машинного перевода, и расширил затем в рамках Московской школы (Вяч. Вс. Иванов, A.M. Пятигорский, И.И. Ревзин, В.Н. Топоров, Б.А. Успенский, A.A. Зализняк и др.) сферу своих интересов в теоретических аспектах, включив в нее семиотические основы лингвистической концепции де Соссюра, основы пражского (лингвистического) структурализма, Копенгагенской и Лондонской школы. Параллельно с этим шло освоение пионерских работ в области структурализма и семиотики в России (И.А. Бодуэн де Куртенэ, Е.Д. Поливанов, П.А. Флоренский, П.Г. Богатырев, P.O. Якобсон, М.М. Бахтин): П.Г. Богатырев, тесно сотрудничавший с P.O. Якобсоном во время своего пребывания в Праге, активно работал в круге названных ученых на протяжении 60-х и до начала 70-х годов. Другие - P.O. Якобсон, М.М. Бахтин и В.Я. Пропп - поддерживали активные личные контакты с этим кругом. С 1962-1964 гг. «литературоведы» из Тарту и Ленинграда (Ю.М. Лотман, Б.Ф. Егоров и др.) тесно сотрудничали с «лингвистами» Московской школы (ср. совместные конференции и серии публикаций в Тарту) и пытались создать в теории и на практике структурную семиотику[30]. Особую роль при этом играли более ранние работы P.O. Якобсона, П.Г. Богатырева, М.М. Бахтина, С.М. Эйзенштейна, дополненные, правда, рассуждениями Ю.Н. Тынянова и Я. Мукаржовского. Обобщая, можно сказать, что советский структурализм (семиотика Московской и Тартуской школ) представлял собой наиболее последовательную в методологическом отношении и охватывающую наиболее широкий круг изучаемого материала попытку выработки нового подхода в гуманитарных науках послевоенного времени; одновременно это был синтез результатов русского формализма, пражского и французского структурализма, а также других направлений. Для этого подхода характерно ярко выраженное методологическое сознание, следование далеко идущим целям и абстрактный характер концептуальных оснований.

Принципиальные смыслообразующие предпосылки литера-турных/эстетических текстов, наиболее четко выявленные Ю.Н. Тыняновым и Я. Мукаржовским, развивались теперь под влиянием кибернетики, теории информации и лингвистической теории коммуникации P.O. Якобсона и последовательно переносились на самые различные области гуманитарных и социальных наук, в более широком смысле - даже на все формы культурных явлений, расширяясь до создания теории методов получения знаний в науке и исследования смыслообразования с помощью «текстов» вообще, включая изучение структуры знаний, порождаемых текстами (ср. принципиально сходный подход у Р. Барта в его работе «Структуралистская деятельность»)[31].

Эти исходные позиции придавали исследованиям, в сравнении с русским формализмом и пражским структурализмом, гораздо более универсальное значение. С этого момента исследовательский интерес был направлен не только на то, «как сделаны с формальной стороны» литературные и другие художественные «тексты», и не на их функциональную значимость, и не только на системную связь элементов текста и их значение для содержания или на характер «поэтической/эстетической» функции и ее роль во взаимодействии с «другими» функциями, но распространялся на все «тексты», способные на основе своего знакового характера функционировать в процессе коммуникации. Тем самым «художественные» тексты не только приобретали статус определенного типа текстов, но и уравнивались со всеми другими «текстами». Универсальные и специфические черты формальной структуры текстов с различными функциями могли быть соотнесены друг с другом так же, как и структура их ментального содержания. Поэтому этот подход в конечном итоге предполагал не только общую теорию элементов текста, текстов и типов текстов, но и теорию человеческого сознания и требовал исследования возникновения и развития текстов и исторически обусловленных форм сознания, начиная с их мифологических истоков и заканчивая вопросами смыслообразования с помощью специфических (например, поэтических, научных) способов структурирования текста, исследования вопросов о границах и возможностях творческой деятельности, обучения, идеологической манипуляции и т. д.

При сочетании столь глобальных (в принципе) интересов исследования и неразвитости всех известных в частных науках инструментов анализа и отображения чрезвычайно важное значение приобретала - подобно пражскому структурализму, который, однако, работал на гораздо более ограниченном материале, - единая концептуальная и понятийная база, которая к тому же давала преимущество синтеза полученных в результате исследований результатов. В связи с этим особо существенную роль сыграл конструктивный перенос разработанного P.O. Якобсоном функционального и бинарного анализа на поэтику и семиотические исследования. Сходное влияние на развитие семиотики в начале 60-х годов сыграли также рассуждения Вяч. Вс. Иванова, направленные на дальнейшее повышение уровня абстракции семиотических основ лингвистического структурализма и расширение сферы их приложения на все системы, носящие знаковый характер (такие, как литература, изобразительное искусство, кино и т. д.). Тем самым перед семиотикой была поставлена задача заниматься системами, которые служат человеческой коммуникации (сохранению, передаче и получению информации) и особенности которых могут быть определены по их структуре. Решающим для сравнимости этих систем было принятие положения, согласно которому они построены по в значительной степени однотипным (универсальным) или более или менее сходным принципам, которые могут быть типологически обобщены, однако в конкретных текстах доминируют и выполняют текстообразующую функцию по-разному; эти системы обладают свойством на основании определенных сочетаний семантических признаков выполнять прагматические функции (ср., например, лишь в тенденции стремящуюся к стабильности связь плана выражения и плана содержания отдельных слов естественного языка и обратную тенденцию в литературных текстах, порой даже доходящую до почти полного разрушения этой связи, как в поэзии футуристов). Подобные способы моделирования, в основе которых лежат определенные конвенциональные или поддающиеся конвенционализации нормы, могли теперь быть подвергнуты систематическому и концептуально однородному анализу на предмет наличия характера правила у операционализированных действий, таких, как отбор, сегментация, комбинация или трансформация знаков и знаковых отношений, а также на предмет видов модификации отношений между планом выражения и планом содержания.

Экспансия исследовательских позиций структурной лингвистики привела - как уже раньше можно было не раз наблюдать - и в этом случае к «сдвигам» не только в терминологической системе лингвистики, но и ряда других наук (в том числе литературоведения, кибернетики, теории информации), отчасти она подверглась трансформации в ходе многочисленных переименований, отчасти - сложным наложениям одних систем на другие, их комбинациям. В русле этих тенденций, например, такие структуралистские понятия, как «язык», «синтаксис», получили совершенно универсальный характер и могли теперь обозначать на более высокой ступени абстракции, будучи «семиотическими понятиями», уже не только - как это было первоначально - свойства, относящиеся к определенным уровням языковой структуры, но и свойства текста, находящиеся выше уровня предложения (макроструктурные) или ниже уровня слова (например, уровень сем или другие микроуровни).

В основе трансформации или новой формулировки формалистских терминов лежало - как и в других случаях заимствования понятий и их трансформации - стремление повысить уровень четкости всего терминологического аппарата, с тем чтобы исследования носили более систематический характер, чем прежде (ср., например, сформулированные Ю.Н. Тыняновым понятия «семантического ядра» и «вторичных семантических признаков» [= эмоциональная окраска коннотативных элементов], вновь появляющиеся у Ю.И. Левина в виде «сем максимального [или минимального] веса»)[32]. Если в этом случае речь идет лишь о новой формулировке с целью большей систематизации, то при замене формалистской формулировки (имеющей отношение к количественно различным по своему объему объектам, в том числе историко-литературным процессам) «на таком-то фоне то-то и то-то имело такое-то и такое-то значение» на понятийную пару «центр/периферия» произошло включение еще одной операции. Хотя и в этом случае первоначально из «более длинной формулировки» лежащее в ее основе «абстрактное ядро» выражается в краткой биполярной форме, однако в дальнейшем эта понятийная пара интерпретируется как гипотетический структурирующий принцип универсального характера, приложимый ко всем мыслимым отношениям, выступающим в качестве специфических для систем, уровней, текстов или эпох. То есть - и это универсальная черта семиотики - сделанное при анализе конкретного материала наблюдение получает с помощью простых или многоступенчатых операций абстрактную формулировку универсального принципа организации и в систематической форме переносится в ходе анализа на рассматриваемый предмет.

Эти немногие примеры легко можно было бы умножить, и они ясно показали бы, что изменение направлений научных исследований в сочетании со строго проведенным расширением предметной области не только с необходимостью ведет к систематизации и большей абстрактности понятийной системы, но и к заметному преобразованию ее внутренней структуры. Этот процесс преобразования в то же время связан с систематической методологической рефлексией (ср. также развитие современной логики и теории науки) и целеустремленным применением ее результатов. Следует особо подчеркнуть, что благодаря этому развитию многое из того, что в русском формализме и пражском структурализме было лишь программным заявлением, оказалось разработанным теоретически и благодаря многочисленным эмпирическим исследованиям достаточно детально, приобрело более абстрактные, чем прежде, формулировки, а полученные таким образом результаты были согласованы друг с другом. Ряд вопросов был рассмотрен точнее и стал тем самым яснее (ср. хотя бы ставшее только благодаря этому развитию возможным ясное различение плана выражения и плана содержания, или осознание динамического, т. е. меняющегося в зависимости от различных факторов характера отношений, существующих между планом выражения и планом содержания, или же четкую дифференциацию языка-объекта и метаязыка и т. д.). Открылись (не в последнюю очередь благодаря работам Вяч. Вс. Иванова и В.Н. Топорова[33]) и совершенно новые результаты (ср., например, работы о мифологических истоках и архаическом характере определенных бинарных оппозиций как формальных и семантических/идеологических возможностях организации текстов, которые частично и по сей день сознательно или бессознательно участвуют в определении форм отбора микро- и макротекстуаль-ных единиц; ср. в связи с этим также мотивированность определенных «поэтических» символов).

Хотя этот процесс структурных преобразований был и остается плодотворным и необходимым для дальнейшего интенсивного развития гуманитарных наук, однако для тех, кто не обладает научной подготовкой и не прошел школы методологии, он нередко превращается в проблему, в необходимость усвоения еще одной (как кажется) новой «системы», «метода», или же нового терминологического аппарата. Нередко это вызывает замешательство: вместо подручного средства для максимально быстрого понимания содержания текста такой человек обнаруживает, что всякое основательное углубление систематичности научного исследования с необходимостью вызывает рост усилий, необходимых для проведения такого исследования. В связи с этим, конечно же, возникает вопрос, до какой степени имеет смысл использование большого терминологического аппарата для масштабных исследований, аппарата, который хотя и может быть охарактеризован как чрезвычайно «научный» и позволяет ожидать результатов, с одной стороны, очень тонких, однако, с другой стороны, если сравнить итог со сложностью предмета исследования, производящих впечатление достаточно бледное. Но речь при этом идет не о поддающихся простому решению альтернативах, поскольку в конечном итоге вопрос о смысле и пользе подобных исследований решается конкретно применительно к каждому случаю и с учетом поставленных целей.

Однако вопрос о смысле и цене более или менее систематического изучения текста - не только проблема «непосвященных», но в той же мере касается и самого исследователя. Тем не менее до тех пор, пока систематичность и доказательность научного исследования обладает принципиальным положительным смыслом, дальнейшая детализация исследований, сопровождаемая все большей дифференциацией и абстракцией понятийных систем, встречать препятствий, судя по всему, не будет. Несмотря на это интенсивное понятийно-методологическое развитие, и сегодня сохраняет свое значение та цель, которая впервые была обозначена формалистом Ю.Н. Тыняновым в 1924 г. (правда, его формулировка относится главным образом к стихотворному языку): «анализ специфических изменений значения и смысла слова в зависимости от самой стиховой конструкции»[34]. Это почти 50 лет позднее сходным образом было выражено структуралистом Ю.М. Лотманом, правда, было expressis verbis связано им с лежащей в основе этой деятельности общей проблематикой анализа «текста» и «значения»: «Дать общий очерк структуры художественного языка и его отношений к структуре художественного текста, их сходства и отличий от аналогичных лингвистических категорий, то есть объяснить, как художественный текст становится носителем определенной мысли - идеи, как структура текста относится к структуре этой идеи, - такова общая цель, в направлении которой автор надеется сделать хотя бы некоторые шаги»[35].

В то время как проблема «стара», поворот к принципиальным основам анализа является у Ю.М. Лотмана (и с еще большей ясностью у других представителей семиотики) специфической чертой русской семиотики; этим отчасти объясняется и определенная абстрактность основного концептуального ядра, проглядывающего сквозь многочисленные подчеркнуто эмпирические и насыщенные конкретным материалом исследования.

Перевод: Сергей Ромашко

Творчество в науке и искусстве. К вопросу о знаках в различных семиотических системах[36]

Явление человеческой креативности нельзя объяснить ни путем его непосредственного наблюдения, ни путем логических умозаключений. По этой причине его анализ требует не только новой формулировки проблемы, но и точного выбора объекта исследования, с помощью которого можно будет изучать креативность. Наиболее уместным кажется рассматривать не саму креативность, а предпосылки творческой деятельности в науке и искусстве. Поскольку общей функцией этих двух сфер человеческой культуры является познание мира, к которому они, впрочем, подходят различным образом, вопрос о предпосылках творчества сводится не только к этим самым подходам, но и к тем методам, которые могут быть в той или иной степени наглядно представлены и классифицированы исходя из их сходств и различий. Однако рассмотрение творческого процесса не должно ограничиваться необходимыми для него условиями и его результатами. Следует также учитывать обстоятельства, которые ограничивают творческую деятельность или даже делают ее невозможной. Интерес, таким образом, состоит не просто в типологическом аспекте знаковых систем с различными проявлениями креативности, а еще и в операциях по преобразованию знаков, которые не требуют особого творческого подхода.

Дальнейший анализ будет базироваться на двух допущениях: во-первых, что человеческую креативность можно рассмотреть (и проанализировать) на материале ее «знаковых» выражений; во-вторых, что имеет место сосуществование или взаимодействие творческой и нетворческой деятельности.

Все перечисленные вопросы и гипотезы теснейшим образом связаны. Поскольку они относятся не к элементарным, а к сложнейшим явлениям, таким как искусство и наука в целом, ответить на них довольно трудно. Количественная характеристика и построенное на ней разграничение этих обширных областей исследования («наука» и «искусство»), а также их раздробление на «художественные» или «научные» тексты принесут немного пользы, так как ключевые структурные и функциональные критерии, различные с семиотической точки зрения, оказываются слишком многогранными, комплексными и потому не в полной мере распознаваемыми и доступными для разбора.

Чтобы немного облегчить задачу в дальнейшем, начнем не с самого сложного, а со сравнительно простого вопроса. Основу для рассмотрения в значительной степени должны составить формальные условия для возникновения знаков и операций с ними в различных семиотических системах («текстах»). Предполагается, что в качестве цели выступает не прояснение всех связанных с этой темой аспектов, а лишь приблизительная формулировка проблемы, на которую следует обратить внимание.

Вот два первых вопроса: какие виды знаков существуют и как образуются связи между знаками различного характера в художественных и научных текстах?

Знаки как элементарные единицы семиотических систем («текстов») можно разделить на три базовых категории по типу их окружения:

1) знаки, или ситуации, в которых присутствует знак;

2) не-знаки (нулевые знаки), или ситуации, в которых нет знака;

3) отсутствующие знаки (минус-знаки), или ситуации, в которых знак потенциально возможен или даже ожидаем, однако в действительности не представлен; знак не реализован и потому отсутствует.

Эти виды знаков, или условия их существования, нуждаются в дополнительном комментарии:

- Кажется очевидным, что знаки и не-знаки (см. выше, пп. 1-2) могут иметь место только в тех случаях, когда их окружение представляет противоположность, то есть является не-знаком (нулевым знаком) или минус-знаком (отсутствующим знаком).

- Должно быть также понятным, что минус-знаки могут появиться только в тех ситуациях, когда для наличия знака есть необходимые условия, но они не реализуются, то есть его отсутствие прямо или косвенно маркировано. Иначе говоря, знака нет не в полном смысле слова: несмотря на свое «отсутствие», он в принципе (то есть в сознании) присутствует. Другая предпосылка для минус-знака - так же, как и для (реализованного) знака, - его вхождение в состав системы знаков («текст»). К не-знаку это условие не относится.

- Всем трем видам знаков свойственно, что они могут быть знаками только в случае внутреннего разграничения, когда они изолируют друг друга и демонстрируют тем самым дискретный, заметно различный характер. Если признак дискретности не выражен эксплицитно, знак становится не-знаком или минус-знаком; если он полностью отсутствует, знак перестает быть знаком вообще.

В дополнение хотел бы напомнить и о следующих аксиомах:

- Бесспорно, что знаки представляют объекты, явления или другие знаки.

- Не поддается также сомнению, что характер репрезентации в определенной степени произволен и при нормальных обстоятельствах регулируется известными механизмами (кодами). Коды формализуют отношение между означающим и означаемым или между знаком и знаком (включая не-знаки), то есть в широком смысле между компонентами системы знаков, а также все методы их репрезентации, включая самореференцию.

Как уже было сказано, при соблюдении нормы репрезентативный статус знаков и сочетаний знаков контролируется общепринятыми механизмами, в противном случае коммуникация была бы затруднена или невозможна. Тем не менее в коммуникативных актах обсуждаемый здесь регулярный характер основополагающих механизмов никогда не выражен на сто процентов. Если же мы имеем дело с правилами, которые - говоря языком формальной логики - устанавливают между знаками и их комбинациями взаимно однозначное соответствие, то они в действительности не делают возможным сам коммуникативный процесс, а лишь управляют сочетанием предложений (высказываний) в четко заданных условиях - отвечают не за передачу информации, а за принятие выбора между «истинно» и «ложно» в логической терминологии. Несмотря на то что каждый вид коммуникации в то же время зависим от более или менее строго установленных кодов, изменения во внешне регламентированном взаимоотношении знаков, не-знаков и минус-знаков не только допустимы, но и часто служат одной из предпосылок для распространения и получения знаний, - разумеется, при условии, что подобные трансформации не приводят к устранению собственно коммуникативной функции.

На этом этапе анализа должны быть наконец сделаны некоторые оговорки и введены дополнительные критерии: использованные обороты более или менее, как правило, при нормальных условиях уже указывают на то, что каждое правило оставляет пространство для отклонений, благодаря которому не каждое нормообразующее ограничение требует беспрекословного соблюдения. Впрочем, это пространство не может быть вовсе лишено рамок и регулирующих механизмов. В отношении упомянутых видов или условий существований знаков можно сделать следующий вывод: в строго регламентированных (хотя не всегда и не обязательно) знаковых сочетаниях (системах знаков) не может возникнуть ничего нового, а может быть повторено только уже известное -возможности создать нечто оригинальное в принципе практически нет. Обобщая, можно сказать так: постоянное исполнение принятых коммуникативных норм связано с минимальным количеством инновационных изменений в механизмах общения и сильно ограниченной способностью к появлению существенно новых точек зрения. По всей видимости, набор закрепленных, упорядоченных коммуникативных форм сопровождается набором определенных возможностей по совершенствованию коммуникативных систем / средств информации («текстов») и мировоззрений. Из этой гипотезы следует, что креативная деятельность возможна только в тех случаях, когда конвенциональные методы описания явлений с помощью знаков в той или иной степени нарушаются. Само нарушение может являться либо заметной модификацией, либо, как в случае радикально новых художественных текстов, попранием почти всех норм.

Два уточняющих замечания к феномену нарушения, чтобы избежать возможных недоразумений:

1. Конечно, каждое отрицание или объявление нормы не-нормой (так же, как при предъявлении минус-знака) всегда прямо или косвенно устанавливает новую норму (и тем самым в принципе новую систему правил). Использование этой возможности -любимый прием многих вдохновленных авангардом художественных и в целом культурных процессов (ср. заявления о бесцельности существующих систем знаков как предпосылки для их переосмысления: «роман мертв, да здравствует роман»; замену знаков жизненными ситуациями в функции знаков в художественных текстах; осознанное смешивание «жизни» и «искусства» и т. д.). Отказ от общепринятых систем знаков и кодов связан в данном случае с созданием абсолютно новых или выдаваемых за таковые. Здесь имеет место перемена, «граница», предшествующая возникновению отдельных неконвенциональных компонентов текстовых систем и способствующая наделению «устаревших» или по-другому использованных знаков, знаковых категорий и кодов новыми функциями, а в крайнем случае - к их превращению в собственную противоположность.

2. Каждое нарушение обнаруживает свой предел там, где оно приводит к полному разрушению дискретности, то есть уничтожению знаков и (разграниченных) систем знаков, в результате чего возникает хаос и знаки как таковые целиком искореняются.

Из сказанного можно сделать следующий вывод: пространство для творческой деятельности возникает на основе в различной степени допустимых нарушений использования знаков и их комбинаций, то есть заметного расширения существующих коммуникативных норм.

Перейдем теперь к наиболее общим условиям, обеспечивающим творческую деятельность с точки зрения знаковых систем. Они касаются воспроизведения, представления и предпосылок креативных идей, которые развивают системы знаков, создают новое мировоззрение или новые миры.

Как мы видели, творчески обусловленное изменение или нарушение принятых знаков или комбинаций знаков может выражаться в различных формах. Не претендуя на завершенность списка, обозначим следующие ситуации:

- нарушение может состоять в попытке создания абсолютно новых знаков вне существующих норм;

- нарушение может заключаться в трансформации репрезентативных свойств общепринятых знаков;

- нарушение может открывать возможности для новых, неконвенциональных принципов сочетания знаков и т. д.

Общим свойством для всех этих нарушений (операций) является изменение обособленного характера знаков, в результате чего возникают новые виды обособленности и новые возможности представления и интерпретации явлений. Другими словами: именно граница, а точнее, смещение границы как между означаемым и означающим, так и между отдельными знаками дает возможность модификации семиотических систем («текстов»). Граница между компонентами знака (его внешней и внутренней стороной), между одинаковыми, схожими и различными знаками, которая c формальной точки зрения обеспечивает их самостоятельность, подразумевает возможность их использования в реализации творческих замыслов и тем самым в оживлении и развитии любых систем знаков.

На этом фоне становится понятным, что креативность как таковая базируется не только на самих знаках, но и, прежде всего, на изменениях границ, характере смещений между дискретными единицами (простыми, комбинированными и удаленными знаками). Таким образом, трансформация границ является непосредственным условием для творческой деятельности. Если границы строго статичны, то существенные инновации невозможны - так же, как и фундаментальное развитие знаков и знаковых систем.

При данном положении дел интересным случаем оказывается привязанная к правилам игра (карточные игры, шахматы и т. д.), где ряд ограничений, с одной стороны, сужает возможности для свободных ходов и инноваций, а с другой - обеспечивает огромное количество разнообразных вариантов развития игры, по всей видимости, ставя ее в промежуточную позицию между нормативной коммуникацией и многоуровневой игрой в искусстве и литературе. Очевидно, что в настольных играх на заднем плане находится более или менее скрыто соблюдаемая система правил, выводящая на передний план максимальный вариативный потенциал. Взаимоотношение безвариантного и многовариантного путей позволяет с большой находчивостью использовать поле возможных ситуаций. Цель при этом состоит не в том, чтобы подвергнуть сомнению существенную основу системы правил и -в крайнем случае - фундаментально изменить функцию игры. Выход за рамки правил и возможных комбинаций исключен - в противном случае он повлек бы за собой создание новой игры с измененными правилами.

Игра в искусстве выглядит по-другому: в ней всегда может быть задействовано перемещение разделительных границ. За исключением некоторых жанров, которые по форме скорее ближе к карточным играм, искусство, как правило, стремится к деавтоматизации общепринятого использования знаков. Сюда относятся все виды художественной игры и все формы использования знаков с особой, художественной функцией. С упомянутыми здесь перемещениями границ связаны произведения с оригинальным текстовым оформлением (например, комедия, трагедия), все специфические текстовые направления (такие жанры, как гротеск, пародия и т. д.), а также смещение и стирание границ между ними, смешивание, наслоение, полное переосмысление и т. д.

Здесь я мог бы рассмотреть почти всю терминологию литературы, искусства и показать на ней, какого рода отказ от традиции (подвержение сомнению, внесение неоднозначности, наделение новой функцией или новой интерпретацией) привел к возникновению множества форм, последовавших за самыми различными творческими замыслами.

Коротко можно было бы сформулировать так: изменения в границах дискретных единиц, с одной стороны, открывают возможности, неотъемлемые для творческой деятельности, с другой -предполагают нарушение общепринятых принципов и появление коммуникативных неоднозначностей. При восприятии подобных инноваций смещение границ должно осознаваться или - если этого не происходит - служить основой для придумывания (установления) новых дискретных единиц. В противном случае никаких смысловых и логических цепочек не возникнет. Таким образом, возможность перемещения границ как предпосылка и свойство творческой деятельности не просто является качеством объектов исследования, но и в значительной степени зависит от способности зрителя распознавать знаки, их сочетания и их специфические особенности.

По этой причине недостаточно классифицировать знаки только по их виду и типу сочетаемости. Необходимо учитывать, что они, так же как и тексты, в которых они используются, являются компонентами более крупных систем, то есть других текстов, других знаковых комбинаций и, кроме того, должны рассматриваться как часть обширной области культуры. Проблемы точки зрения наблюдателя и способности вычленять знаки из сложных систем имеют ключевой приоритет при ответе на вопрос о том, как реконструировать творческие процессы, приведшие к созданию текстов.

В данной связи было бы целесообразно проверить (и этому аспекту может быть посвящена более подробная работа), как проявляется критерий изолированности знаков и их комбинаций с одной стороны в изобразительном искусстве, кинематографе и литературе, а с другой стороны - в научном дискурсе: в чем заключаются сходства и в чем - различия?

Что касается разницы искусства и науки в целом, то существенные расхождения между ними очевидны. Грубо говоря, языки объектов и метаязыки отражают абсолютно разное, а степень творческой свободы ограничена в науке заложенным в метаязыках требованием ясности, однозначного использования терминов и строгости выражения мысли, чего нет в художественных системах знаков.

Вопреки этой преобладающей тенденции, которая, в принципе, еще не была исследована детально, почти во всех художественных произведениях и направлениях обнаруживаются тенденции к эксплицитному выражению идей, аргументированной позиции автора и привязке к метаязыку. Научные метаязыки, в свою очередь, также не всегда так строги и однозначны, как того требует научная теория последних десятилетий: в них (речь, конечно, идет прежде всего о гуманитарных дисциплинах) встречаются попытки отхода от требуемого соблюдения узких терминологических рамок. Поэтому неудивительно, а, возможно, даже естественно, что при стремлении к комплексной репрезентации и интерпретации явлений используются формулировки, традиционно свойственные определенным художественным способам изображения и анализа. Если же основное внимание уделяется освещению системных явлений или изучению характера отношений системного и бессистемного (то есть совершенно неинтерпретируемого), то метаязык исследования с большей вероятностью будет выполнять требования общей научной теории.

Предварительно мы можем утверждать: в очень разных по структуре и по задачам системах знаков и их текстовых выражениях имеют место изменения границ, которые, очевидно, связаны с особенностями дискретного характера знаков и со свойствами их трансформаций.

Именно поэтому при дальнейшем изучении креативности я бы предложил заняться вначале вопросом о возможностях творческой деятельности, отталкиваясь от дихотомии «знак - не-знак» и проявлений ее дуалистического характера в различных научных и художественных произведениях.

Перевод: Даниил Бордюгов

Quo vadis? Размышления о ситуации в литературоведении[37]

Об актуальном состоянии филологии, ее первоначальных и изменившихся с течением времени целях, а также о ее методологических предпосылках задумываются время от времени начиная с прошлого века. Стремление осознать то, что представляется само собой разумеющимся, связано в первую очередь с определением предмета науки, ее отношений с другими дисциплинами, отпочковавшимися от нее или возникшими самостоятельно, или же со степенью точности и адекватности используемой в ней понятийной системы. Выражением сознательной и систематической рефлексии по поводу этих усилий стали теперь уже многочисленные лингвистические и литературоведческие методы и направления, появившиеся в последние десятилетия. Всякий новый научный подход пытался как можно точнее и полнее описать и обобщить в некоторой теории предмет, именуемый языком или литературой, в их специфике и способе существования в универсуме культуры и общества, а также в их связи с психическими и мыслительными возможностями индивидуума, добиваясь этого через новый метаязык или через постановку определенных, до того не пользовавшихся достаточным вниманием проблем. На этом тернистом пути познания одна из наиболее заманчивых и одновременно трудных задач для науки была связана с непокорностью художественных текстов, обусловленной в конечном итоге их сложностью.

Обрисуем же еще раз вкратце общую проблематику и исходную ситуацию. Точно так же, как нельзя представить себе культуру без текстов, как правило, так же трудно представить себе и тексты без комментариев; указания (правила) к составлению текстов, критика текстов и их толкование должны способствовать улучшению их эмоционального и идеологического восприятия. Тексты (в самом широком смысле), в особенности же художественные, представляют собой специфическую форму порождения, сохранения и передачи информации и являются, будучи основой любого вида коммуникации, одной из наиболее существенных составляющих культуры. Не умаляя их центрального значения для культуры, следует признать, что они в то же время оказываются очевидным выражением самого культурного развития. Тем самым они влияют на человека и сопровождают его - независимо от места и времени их создания - в его индивидуальной и коллективной работе сознания.

В качестве специфического, возникшего в ходе длительного развития средства передачи некоторого «содержания» тексты обладают свойствами, которые, с одной стороны, могут рассматриваться как положительные, с другой же - как недостатки. Так, обусловленная ограниченной отображаемостью явлений действительности, опосредуемых знаками, степень открытости или неопределенности текстов является решающей предпосылкой изменения и создания новых знаков, знаковых систем и знаковых моделей (текстов). Принципиально сходное свойство знаков и текстов, которые - по сравнению с действительностью - всегда оказываются лишь «редуцированным отображением», может быть в то же время причиной искаженного понимания знаков и текстов. Причина непонимания - в недостаточно адекватном воссоздании знаков и текстов в процессе восприятия (потеря информации, появление дополнительной информации, изменение информации).

Не в последнюю очередь потенциальная поливалентность (как в положительном, так и в отрицательном смысле) знаков и текстов, которая в литературных текстах может быть намеренно ограничена или же конструктивно расширена с помощью определенных художественных приемов, является причиной возникновения множества вторичных текстовых структур, а также метатекстов самого различного рода: они анализируют и интерпретируют специфический характер знаков, а также их позицию в контексте других знаков. В то время как выходящие за пределы отдельного знака внутритекстовые структуры наделены функцией членения (структурирования) текстов для достижения планируемого воздействия, метатексты наряду с интерпретацией знаков и построенных на их основе (знаковых) моделей (текстов) преследуют и такую цель, как выявление и систематизация универсальных свойств текстов. За этими операциями и целевыми установками скрывается стремление в конечном итоге усовершенствовать наши знания о специфике смыслообразования с помощью текстов, о его эмоциональном, идеологическом и эстетическом воздействии.

В конце концов, не требуется какого-либо специального объяснения того обстоятельства, что интерес исследователя, сконцентрированный на текстах, не ограничивается и не может ограничиваться одними только текстами, а затрагивает тем самым все формы сознания, его формирования и развития, а также культуры в целом. Хотя и не обязательно в столь четко выраженной форме, в принципе так было всегда. Пусть еще отсутствовала универсальная семиотически ориентированная концепция текста, охватывающая явления сознания и культуры, все же тот факт, что тексты - даже понимаемые только как материальный носитель информации - обладают глобальным, тематически не ограниченным характером, с необходимостью делал тексты даже и без концепций такого рода предметом филологии или культурной антропологии. Другая, обусловленная внутренней динамикой науки, тенденция развития привела в конечном итоге к тому, что произошла дополнительная дифференциация и что тексты изучаются и другими, специализированными научными дисциплинами, так что первоначальное проблемное и предметное единство филологии было утеряно. В русле этого развития внутридисциплинарной специализации лежит и возникновение семиотики, однако тут есть одно отличие: она хотя и стремится в своей методологической сфере выделить прежде всего элементарные текстообразующие составляющие и положить их в качестве так называемого семиотического минимума в основу универсальной семиотической теории, однако в противовес тенденции частных филологических дисциплин к специализации семиотика помимо метода, понятийного аппарата и программного определения своего исследовательского подхода занята также поисками пути, который вернул бы нас к общей картине всех видов культурной активности человека. Поэтому наряду с поверхностной структурой текстов семиотика рассматривает и их глубинную структуру, а взаимосвязь различных уровней текста становится центральным предметом исследования. То, что прежде готово было распасться на все более систематически и утонченно разбираемые детали, с точки зрения семиотики и в соответствии с ее притязаниями оказалось наделенным статусом функциональных элементов более крупных структур. Тем самым текстообразующий знак мог изучаться и теоретически обобщаться в своей потенциальной и реальной поливалентности в процессе коммуникации, а также в аспекте его динамического характера в рамках его многообразных трансформаций.

Рассуждения о художественных текстах, их анализе и интерпретации как феномене человеческой культуры имеют долгую традицию в истории филологии последних столетий. Этот процесс, включая функциональное разделение филологии на языкознание и литературоведение, продолжился в ХХ в. и нашел свое выражение во множестве концептуально очень различных попыток описания литературы вообще и литературных произведений в частности, с опорой на новую систематику и методологически как можно более строго построенные специальные языки. Изучение специфики литературы и ее развития в связи с этим оказывается в той же мере важным, как и получение знаний о человеке, его культурной деятельности и мире в его целостности.

Развитие литературоведения по крайней мере с рубежа XIX и ХХ вв. характеризуется рядом тенденций, не получивших соответствующего развития в прошлом веке и обусловленных углубленным рассмотрением литературы как модели психических и социальных структур, а также как коммуникативного средства, специфического в своих технических возможностях. Эти тенденции характеризуются:

a) в том, что касается продолжения ориентированных на содержание аспектов исследования, - попыткой «идеологической» интерпретации литературы как художественного выражения социального развития, стремлением рассматривать ее в качестве анализа якобы действительного состояния социальной и политической ситуации;

b) в качестве реакции и дополнения к систематизации мотивов, к историческим и сравнительным исследованиям - прежде всего более интенсивной рефлексией относительно статуса литературы в аспекте теории и методологии науки (философская значимость литературных текстов, соотношение текста и действительности, аксиоматика и цели литературоведческой деятельности, проблемы герменевтики, эстетики и т. д.);

c) все более сильной потребностью в теории, позволяющей через обобщение полученных результатов или гипотез достигать более объемного понимания изучаемого предмета чтобы противодействовать парцелляции и слишком сильной индивидуализации суждений о литературе;

d) в продолжение и развитие риторической традиции - ясно выраженными, постоянно повторяющимися попытками метаязыкового отражения целостности литературных текстов с помощью систематической терминологии, нацеленной на их специфику.

Как следствие этих тенденций мы наблюдаем:

e) появление все более растущего числа перспектив исследования, находящих отражение - в сочетании с развитием новых параметров исследования и потребностью во все более активной теоретической деятельности - во множестве литературоведческих концепций.

Несмотря на последовательность и линейную направленность подобных параллельных тенденций, не может не впечатлять и не удивлять тот факт, что история литературоведения в ХХ в. в то же самое время характеризуется непоследовательностью, забвением целых теоретических комплексов, фрагментарностью, односторонностью восприятия и переиначиванием, а то и сознательной фальсификацией результатов исследований.

В принципе можно сказать, что конечной целью всех указанных литературоведческих тенденций является совершенствование систематики и теоретического оснащения литературоведения. Однако, несмотря на это, обращает на себя внимание то обстоятельство, что при следовании этой цели развитие может принять направление, противодействующее большей доказательности и более высокому уровню обобщения. Ведь, например, тот, кто хочет добиться успеха новой концепции, часто умаляет ценность других концепций, игнорируя лежащие в их основе целевые установки и аксиоматику, и склонен рассматривать их «извне» или только на поверхностном уровне. В результате рассматриваемая концепция получает лишь видимость настоящей оценки, зато собственные предложения приобретают большую самостоятельность (заметим, что это явление любопытным образом достаточно сходно со стремлением художника быть неповторимым). С этой тенденцией связана и еще одна примечательная черта: постоянное изобретение новых литературоведческих терминов, что должно, по мысли их создателей, сделать определенную область литературоведения достаточно обозримой. При этом, однако, нередко оказываются затемненными явления литературного текста и литературы, прояснение которых и должно быть, собственно, целью исследования. В особенности это происходит в тех случаях, когда новые термины понятны только в рамках определенной концепции и не претендуют на достаточно высокую степень универсальности. То, что представляется мнимым совершенствованием метаязыкового анализа, оказывается в то же время препятствием, преодоление которого требует затрат, не окупаемых получаемым результатом.

Противоречивость этих тенденций развития литературоведения более чем очевидна и, по-видимому объясняется в конечном итоге как вынужденной, обусловленной систематичностью, односторонностью любых литературоведческих концепций более строгого типа и их метаязыков, так и специфической структурой художественных текстов как социокультурно и исторически обусловленных предметов исследования; к тому же их индивидуальные, обусловленные меняющимися пространственными и временными факторами условия восприятия дополнительно повышают изначальную сложность культурных произведений этого рода.

Если взглянуть на развитие литературной теории в восточноевропейских странах, где это развитие и вне связи с его истоками также могло существенным образом влиять на ход литературоведческих дискуссий, направление которых, в особенности после Второй мировой войны, было сходным, то возникает - несмотря на в общем-то единые тенденции развития «по обе стороны» -впечатление, что существование литературоведческих концепций, которые, как кажется, противоречат друг другу, определенным образом оправдано.

Можно было бы решить, что так и не удавшаяся до сих пор попытка создания литературной теории, охватывающей все комплексы стоящих перед ней проблем, и единой - как в других дисциплинах - терминологии равнозначна неудаче литературоведения в работе со своими объектами исследования. Такой вывод представляется вполне логичным, если принять во внимание разнородность литературоведческих концепций и ограниченный характер применимости результатов специальных исследований.

Если сложности, с которыми сталкивается литературоведение уже на уровне своей предметной области в узком смысле, т. е. литературы и ее развития, более чем очевидны, то, конечно же, возникает вопрос, оправданно ли в этом случае вообще стремление расширить предметную область литературоведения таким образом, чтобы в нее оказались включенными явления человеческого сознания и культуры, с которыми литература также вступает в соприкосновение.

Несомненно, ответы на этот вопрос могут оказаться очень различными, и было бы, конечно, очень интересно осветить их при удобном случае с разных сторон. Однако обсуждению подлежит и вопрос как таковой, и можно на основании имеющегося опыта проверить, насколько он вообще имеет смысл. Разве кто-нибудь заставляет нас создавать единую, внутренне непротиворечивую теорию литературы? Не означало бы это, что такая теория в состоянии убедительно «объяснить» любое литературное явление как в узком, так и в широком смысле, причем для каждого, кто «компетентен и доброжелателен» (Камбартель)? Однако если обратиться к легкоповторимому опыту, который приобретается при анализе и интерпретации одного-единственного, впаянного - в любом случае - в культурно-исторический контекст художественного текста, то легко увидеть, что число потенциальных параметров анализа и интерпретации достигает величин, которые по самым разным причинам делают систематическое представление и общепонятный контроль этих параметров невозможными.

Некоторые ученые, осознав это, заходят так далеко, что начинают говорить об уникальности художественного текста и невозможности его полного перевода (т. е. о наличии в нем вербально невыразимого компонента) и отказываются от обычно требуемых в науке объяснений, за исключением тех, что не переходят границы определенного минимума. Исходя из известного факта, что достаточно полное сближение между действием, которое текст должен производить согласно замыслу, и тем, которое он производит в действительности, является недостижимым на практике идеалом, они полагают необходимым условием понимания сообщаемого художественным текстом чужого опыта определенную конгениальность интерпретатора. Понимание того, что стопроцентное отображение текста и его смысловых потенциалов принципиально невозможно, порождает самоограничение, в результате которого в качестве цели рассматривается комментарий к тексту, который представляется еще «естественным» и реализуемым на практике.

Уже одни эти предпосылки понимания, а также знание того, что каждый новый вид восприятия предполагает возможность выбора принципиально иных параметров и их комбинации, как и то, что систематический инструментарий исследователя всегда способен охватывать свои объекты только в одной «плоскости проекции» (И.И. Ревзин), - все это дает достаточно оснований для того, чтобы существенно переосмыслить и заново сформулировать целевые установки литературоведческой деятельности. Хотя стремление человека к познанию явно побуждает его вновь и вновь пытаться спрессовывать знание в опирающиеся на гипотезы теории, однако возможно, что полученный за это время опыт вполне мог бы также подсказать нам, что функция метатекста заключается не только в максимально полной интерпретации текста на языке-объекте, но прежде всего и в «естественном» взаимодействии текста и метатекста как выражении повседневной культурной деятельности. В этом случае текст и метатекст оказываются уже не только экспериментальным полем, предоставленным избранным - ведущим научную работу, - но и могут оставаться в их собственной культурной сфере, где их и будут изучать. Если понимать сосуществование текстов и метатекстов как одну из важнейших предпосылок взаимодействия в рамках культуры, то их значение оказывается обусловленным специфическим напряжением, существующим в их отношениях, характеризующихся, как правило, открытой, в значительной степени саморегулирующейся культурной информационной системой и подчиняющихся собственным культурным механизмам развития. Если понимать культуру как систему постоянного обмена информацией, которой, несмотря на наличие достаточно широкого базиса конвенционализированных правил понимания, присущи латентная открытость и противоречивость, обусловленные одновременным наличием дальнейших очень различных (индивидуальных, групповых, исторически обусловленных и др.) конвенциональных факторов, то тогда в ряде случаев существенной оказывается не столько полнота передаваемых сообщений, сколько их постоянно варьируемое порождение и восприятие. Поэтому систему культуры характеризуют, с одной стороны, определенная избыточность, выполняющая компенсирующую функцию при неполной или неудачной передаче сообщений, а с другой стороны - присутствующая в ней наряду с избыточностью энтропия, открывающая достаточно широкое поле действий для активации и динамизации сознания, что вызывает к жизни инновации на всех уровнях культуры.

Если исходить из подобной характеристики предметной области литературоведения, то в этом случае не будет вызывать удивления, если литературоведение перестанет безусловно и безраздельно отдавать предпочтение тому, что содержится в текстах как таковых, а обратит в большей мере, чем прежде, свои усилия на анализ механизмов понимания, а также на то, как повышается их чувствительность.

Перевод: Сергей Ромашко

Загрузка...